Из Советского Союза через Россию в Соединенные Штаты (фрагмент)
В память родителей,
посвящается детям и внукам
Бороться и искать,
найти и не сдаваться.
В. Каверин. «Два капитана»
...я горжусь, горжусь и не
жалею, что я еврей...
Из приписываемого И. Эренбургу отклика на стихи М. Алигер
Итак, я в Америке... Обосновались мы в маленьком, провинциальном, правда, с университетом (Университет Северной Айовы), типично американском городке Среднего Запада (штат Айова – Iowa) Сидер-Фоллсе (Cedar Falls –«Кедровые водопады», хотя за 4 года пребывания в нём я так и не обнаружил ни того, ни другого). И я решил вернуться к давнишнему желанию, появившемуся еще в России – написать заметки о своей жизни, именно тогда я опредил, что займусь этим, когда уйду на пенсию и у меня появится много свободного времени. Оно пришло...
Здесь я хочу обратить внимание на два момента, оказавшие влияние на качество настоящих заметок.
Первое: Наряду с любовью и, позволю себе отметить, умением излагать свои мысли вербально, то бишь устно, я всегда очень не любил, да и не умел писать. Хотя необходимо заметить, что к старости появилось все-таки желание изложить на бумаге некоторые свои мысли о жизни. Видимо, это возрастное – уйдя на «заслуженный отдых», люди начинают ощущать потребность писать «мемуары», правда, эти заметки не коим образом не претендуют на столь высокое звание.
Второе: К сожалению, я никогда не вел дневник, 2-3 страницы, написанные в юности, и отрывочные записи первых туристских поездок не идут в расчет. Вероятно, это не так уж и плохо, ибо память сохраняет в основном только самое основное, только то, что сильнее всего подействовало и таким образом запомнилось. Не исключено поэтому, что у меня будут ошибки в фактическом материале (имена, даты и т.п.), но это и не самое главное, ведь я и не претендую на историческую точность, а хочу передать атмосферу того времени и тех мест, о которых пойдет речь. Мне кажется это более важным, потому что в отличие от фактов этого найти в энциклопедиях нельзя.
В общем, как говорил чукча в старом анекдоте: «Чукча не читатель, чукча – писатель», так и я хочу заявить: «Я не писатель, я – описыватель»; ведь у любого есть материал для книги о себе. Именно эти воспоминания, а не дети (как считают многие), являющиеся лишь генетическим «памятником», будут историческим «зеркалом» автора.
Детство
Если человек хочет согреться, то он обращается к солнцу, а, если хочет усилиться, то обращается к своим корням.
Еврейская мудрость
Ленинград мой, милый брат мой,
Родина моя!
П. Шубин
К большому сожалению, о своих предках я знаю очень мало, но считаю необходимым написать хотя бы то, что знаю или слышал в семье. Родом они были из Белоруссии, из маленького городка Мстиславля, упоминавшегося еще в исторических документах XII века, но известного разве только тем, что, по преданию, в 1708 г. Петр I посетил его синагогу и в 1787 г. Екатерина II останавливалась в нем по дороге в Тавриду, да в разное время он испытал нашествие вражеских войск Карла ХII, и Наполеона I, и Гитлера; еще, правда, в 1860 г. в нем родился известный еврейский историк С.М. Дубнов, впоследствии погибший в Рижском гетто. Кстати, именно его предсмертным наказом было: «Шрайбт, иден, шрайбт ун фаршрайбт» («Пишите, евреи, пишите и записывайте»). Крайне любопытно, что Мстиславль входил в полный титул Российских императоров («...Государь и Великий Князь... Мстиславский...»), а его герб (красный волк на серебряном поле) был составной частью Большого государственного герба Российской империи.
Мне не известно точное происхождение моей фамилии Брискер. Я предполагал, что она происходит от еврейского слова «бриc» (обрезание) с окончанием «ер», обозначающим в данном случае профессию, но в последнее время появились материалы, указывающие на происхождение этой фамилии от наименования белорусского города Брест (по-еврейски якобы Бриск) с немецко-идишским суффиксом «ер», т.е. выходец из этого города, как «Вильнер» — выходец из Вильно. Одно можно утверждать, что фамилия достаточно редкая, только однажды я встретил однофамильца – сотрудника ЛГТС.
Дед по отцовской линии – Танэ (Натан или Танхум, правда, в некоторых отцовских документах фигурирует как Абрам-Танхум; имя прадеда узнал из его писем и визитки – Вениамин или Бениамин) Брискер был кем-то вроде коммивояжера, занимался, по-моему, зерном, редко и мало бывал дома в Мстиславле и, соответственно, не уделял должного внимания семье, чем вызывал осуждение окружающих. Бабушка, имевшая много детей – 3 сыновей и 4 дочерей, естественно не работала и занималась семьей, что вообще-то и было принято в местечковых еврейских семьях черты оседлости. Девичья фамилия её была, кажется, Златина-Эстрина, а звали её Ципа-Генеша, имя последнее я запомнил по детской скороговорке: «Жили-были 3 японца – Як, Як-Цидрак, Як-Цидрак-Цидрони; жили-были 3 японки – Ципа, Ципа-Дрипа, Ципа-Дрипа-Лимпопони; они поженились Як на Ципе, Як-Цидрак на Ципе-Дрипе, Як-Цидрак-Цидрони на Ципе-Дрипе-Лимпопони и пошли у них дети: у Яка с Ципой – Шах, у Як-Цидрака с Ципой-Дрипой – Шах-Шахмат, у Як-Цидрак-Цидрони с Ципой-Дрипой-Лимпопони – Шах-Шахмат-Шахмони».К этому же времени относится и знаменитая присказка с бесконечным текстом: «У попа была собака – он её любил, она съела кусок мяса – он её убил; убил и закопал и на могиле написал: У попа была собака – он её любил, она съела кусок мяса – он её убил; убил и закопал и на могиле написал: У попа была собака....» и так без конца.
Дедушку и бабушку по отцовской линии я не знал, так как они умерли до моего рождения – соответственно в 1928 и 1930 гг.
Отец – Шмул-Довид (Самуил Анатольевич – в отчестве прослеживается достаточно условная связь: Натан (Танхум)-Танэ-Толя-Анатолий; вообще-то в результате русификации все дети в семье поимели различные отчества) Брискер родился 5 апреля 1884 г. в г. Мстиславле Могилевской губернии (области). Из-за процентной нормы он не смог поступить в гимназию, окончил Мстиславское городское училище, уехал из дома и экстерном получил аттестат зрелости, одновременно зарабатывая на жизнь частными уроками. Вскоре начал работать бухгалтером в разных городах (Харьков – «Контора Гершкович» и «Торговый Дом Колодный и Граевъ», Баку, Бахмут — «Контора Левант», Новозыбков и др.), при этом хорошо зарабатывал и, будучи внешне очень интересным, приезжая в Мстиславль этаким франтом, производил на местную публику «неизгладимое» впечатление. Его элегантная черная «визитка» очень долго (до самой эвакуации 41 года), висела у нас в платяном шкафу (потом она, как и остальные вещи ленинградской квартиры, пропала), вызывая восторженные фантазии в моём детском воображении, позднее это вылилось в романтическое желание иметь черный плащ на белой шелковой подкладке с белым кашне, осуществилось только последнее. Не имея по существу специального образования, кроме каких-то курсов повышения квалификации уже советского времени, отец так и проработал всю жизнь бухгалтером различного уровня, причем считался очень хорошим специалистом. Отсутствие образования не помешало ему быть грамотным, знающим и культурным человеком, как говорится – интеллигентом.
Во время Первой мировой войны он был мобилизован, прослужил рядовым очень недолго, воинских достижений не имел и почестей не заслужил.
Дело в том, что в царскую армию его забрали в мае 1916 г. в запасной (т.е. как я понимаю учебный) полк. Эта, если можно так сказать, служба продлилась до декабря 1916 г. (формально до мая 1917), когда он был отпущен в отпуск по болезни (функциональное расстройство сердечной деятельности – шумы «у верхушки»), а потом была Революция и армии просто не стало (в Красную армию, как я понимаю, он не стремился, да и возраст уже был не тот). Недавно прочел у Л. Утесова (которого папа почему-то не жаловал), как ему в то же время, в таком же полку, такой же отпуск устроил знакомый фельдшер. Не знаю, как было у отца, но, справедливости ради, необходимо заметить, что проблемы с сердцем у него были всю жизнь.
В молодости папа принимал участие в политической жизни общества. До революции некоторое время, видимо, увлекаясь социал-демократическими идеями, был членом «Бунда» — еврейской социал-демократической партии, но впоследствии тщательно скрывал это – боялся. Февральскую революцию принял на ура! Много лет спустя я прочел в его письме (от 19 марта 1917 г.) родственникам в Америку:
Мои дорогие! Позвольте начать своё письмо с поздравления: шлю свой горячий привет и поздравление от меня и всех наших, свободных граждан свободной России. В один очень прекрасный день Россия-мачеха превратилась для нас в мать родную, а мы, пасынки России, стали полноправными членами среди большой семьи многих народов, населяющих Россию – свободную, великую, для всех равную, всем нам одинаково дорогую. В эту минуту забыты предыдущие кровь и слезы, обиды и гонения, в которых меньше всего виновен русский народ. Вы скажете, многое трудно забыть; но мы не хотим быть злопамятными; да и враг наш, русское самодержавие, с его ставленниками сметены уже с лица земли. Заря новой жизни занялась над Россией! Заря новой жизни занялась над нами, русскими евреями! Вместе со свергнутым строем канули в вечность – черта оседлости, %%-ная норма, погромы, Бейлисовские процессы и другие прелести отжившего старого режима. Революция смела все, и я счастлив, что я слышал и видел все это, что был современником....; я счастлив, что и моя капля работы и моя песчинка находится в этом фундаменте.
...Энтузиазм народа велик, велика его сила. Весь народ верит новому правительству; уже есть его распоряжения об отмене вероисповедных и национальных ограничений – всех без исключения, так что мы теперь полноправны.
...Официально мы здесь, в Мстиславле, праздновали этот великий праздник – 12-го с.м. митингами и демонстрацией с флагами. Высыпал вес город. Энтузиазму не было границ. Долго нам не верилось в такое счастье: казалось – будто это сон, так неимоверно велик был скачок из кромешной темноты в яркий свет. Теперь у нас все спокойно; идет большая работа по устройству и искоренению Старого Зла.
И Вы, мои дорогие, и все наши братья за океаном должны этому радоваться; это не только русский праздник – но и всемирный: пал один из самых сильных оплотов реакции в Европе; пал «жандарм Европы». Это не только наш праздник – русских евреев, но и праздник евреев всего мира; праздник гораздо больший чем Исход [написано по-еврейски], который мы ежегодно празднуем пасхой, кстати, вскоре наступающей. И возвратятся к нам, бежавшие за океан из-под гнета и гонений старого режима, наши сыновья и братья, ибо не нужна нам теперь Америка: у нас вольная, свободная, родная для всех – Россия, наше действительное отечество!
... Пасха у нас будет в этом году исключительная: вместо «Гагодэ» о выходе евреев из Египта, мы будем рассказывать о новом, свежем в памяти, избавлении и не только евреев, но и всей России от ига Старого строя.Я не буду комментировать этот восторженно-наивный «пассаж», как будто списанный из советских газет, только замечу, что это была искренняя оценка еврейством революционных событий, которая, к большому сожалению, впоследствии не оправдалась.
Октябрьскую революцию, как мне кажется, отец принял уже более сдерженно, но в общественной жизни продолжал принимать участие: остался членом Мстиславского Совета Рабочих и Солдатских Депутатов (много лет спустя я безуспешно пытался повторить это же в Ленинграде – видимо, тяга к общественной деятельности передалась мне по наследству) и даже был Товарищем (помощником) Председателя Исполкома Совета, затем был Председателем Правления Мстиславского Уездного Отделения Всероссийского Профсоюза Совработников (написание того времени).
Младшие братья отца Лейб-Янкель (Яков) и Залман (Соломон) при его материальной поддержке получили образование и уже после революции окончили высшие учебные заведения, после чего работали инженерами: первый – на железнодорожном транспорте, второй – на энергетических сетях. Жена Якова Эстер очень рано была парализована и Якову естественно было очень трудно особенно во время войны в эвакуации в Казахстане. После смерти Эстер уже после войны он вторично женился на своей старой знакомой – Надежде Абрамовне, но это уж был обычный «стариковский» брак. Сын его, Май (ум. 1994) был высоким красивым мужчиной с приятным голосом и, видимо, поэтому хотел стать диктором, вторым Левитаном; но стал только юристом; женился он довольно поздно на небольшего роста блондинке – Римме. Залман был женат на Белле – маленькой суетливой женщине, имел сына – Александра (Сашу), а потом и внука Евгения (Женю), с последним у меня в настоящее временя сложились довольно тёплые отношения. Сестры отца: Дыся, Рыся, Брайна и Сорэ-Мера(Соня) образования не получили, да это и не было принято в местечковых еврейских семьях; и жизнь их сложилась по-разному. Дыся и Соня вышли замуж, у первой – муж (Исаак Фрумкин) рано умер и осталась дочка Циля, с которой я всю сознательную жизнь, до сегодняшнего дня, очень близок; вторая – вышла замуж перед войной за вдовца (Якова Гольдфельда с сыном Майором, видимо Мейером), гораздо младше её, что сыграло свою роковую роль: разлучённый войной, он так и не вернулся к ней в мирное время, несмотря на все старания окружающих, включая мою маму. Во время Великой Отечественной войны сестры бежали от немцев из Смоленска и, оказавшись в эвакуации в колхозах Тамбовской (Дыся с дочкой) и Чкаловской (Соня) областей в тяжелейших условиях, переехали потом в Пензу, где в это время жила наша семья. После войны они жили соответственно в Москве и Ленинграде. Рыся с мужем Рувимом Шульманом, как и миллионы евреев в Холокост, погибли в местечке Рясна (Белоруссия) во время немецкой оккупации. Брайна в августе (17-го) 1912 г. из Либавы (Лиепая, Латвия) на пароходе Русского Восточно-Азиатского общества «Бирма», курсирующего между Либавой и Нью-Йорком, эмигрировала в Америку, где уже жила их тетя, которая, видимо, и организовала этот переезд. Недавно я узнал любопытные подробности – в апреле того же года пароход «Бирма» участвовал в спасении «Титаника», а в июне на нём российская делегация прибыла в Стокгольм на 5-е Олимпийские игры. За Брайной должны были последовать Дыся и Соня, уже были подготовлены документы (включая шифскарты – билеты на трансатлантический переезд) с измененными (помолодели на несколько лет) датами рождения, но помешала война. Брайна же, живя в Чикаго, в 1917г. вышла замуж за Соломона Маркина и имела многочисленную семью. Ко времени написания этих заметок старшего поколения уже нет в живых, а из «молодых» остались только Циля (дочь Дыси) Мешенберг (по мужу) с дочерью Ирой (ум. в 2014) и Александр Брискер (сын Залмана, ум. в 2011 г.) с семьей (жена – Мила, сын – Женя, сноха – Ира и внук – Денис) – все они живут в Москве. Сравнительно большое потомство Брайны (два сына, и две дочери с их семьями) живует в США, но подробнее о них я постараюсь написать в другом месте.
Дед по матери, Абрам-Симхэ (Абрам Иосифович) – 1863 или 1864 г.р., имел абсолютно русскую фамилию – Милютин, хотя и был чистокровным евреем. Происхождение фамилии неизвестно, можно только предположить, что это фамилия какого-то помещика, на земле которого или у которого жил кто-то из предков. По преданию, дедушка был управляющим то ли имением, то ли лесным массивом. Бабушка Роха (Рахиль Иосифовна Хацкелевна), в девичестве Лейтес – 1865 г.р., вроде командовала небольшим магазинчиком или шинком, куда заезжали местные крестьяне. Правда, все это было в начале семейной жизни, до переезда из какого-то маленького местечка (Грязь, ныне деревня Хиславичского р-на Смоленской обл.) в Мстиславль и, конечно, до революции. После революции, несмотря на «рабочий» возраст – около 45 лет, дедушка никогда не работал, так сказать, ушел во «внутренную эмиграцию». Материнских родителей, живших в Ленинграде на проспекте Майорова дом 55 квартира 19, в отличие от отцовских, я сравнительно хорошо помню. Дедушка – благообразный старик с аккуратно подстриженной бородкой и массивной, золотой, жилетной цепочкой для карманных часов, внимательно читал газеты, священодействуя, стриг бороду у маленького зеркальца, сосредоточенно колол куски сахара в специальном деревянном ящике с резаком, и иногда, гуляя с мной в Юсуповском саду на Садовой улице, обсуждал со своими знакомыми политические события в мире, примерно, как описываемые И. Ильфом и Е. Петровым «пикейные жилеты» (смешно, но у него действительно был такой «наряд»). Умер он в Ленинграде во время блокады (говорят прямо на лестнице, не дойдя до квартиры), и, где похоронен, точно так и неизвестно, но есть информация (Книга Памяти. «Блокада.1941-1944. Ленинград, т. 19), что Милютин Абрам Иосифович захоронен в ноябре 1941г. в братской могиле Волковского кладбища.
Бабушка – маленькая худенькая старушка, которая всегда кашляла (считалось, что у неё больные легкие и поэтому она никогда не целовала внуков) и то ли из-за этого, то ли по другой причине была не разговорчива, не общительна и не очень приветлива. Она была единственным сравнительно религиозным членом семьи: соблюдала максимально возможно кашрут (иудейские законы питания), имела отдельную посуду для мясной и молочной пищи и ругалась с дедом, когда он курил в субботу. А дед, живя в Мстиславле, любил в субботу нарядно одеться и сходить в синагогу пообщаться – вот и вся его религиозность, хотя он и имел талэс (белая или кремовая шерстяная накидка с кистями бахрамой и черными или синими полосамикаймой на по краю, набрасываемая мужчинами на себя во время молитвы) и тфилин (кожаные коробочки, по-моему с библейским текстом внутри, с кожаными ремешками, которыми они крепятся на лбу и на левой рукеу при молитве). К сожалению, эти реликвии, как и многое другое, пропали во время войны.
В этой семье было 5 детей: Иёшка (Иосиф), Гатуль (мама), видимо, Гитл, Хацкель (Александр), его близнец и Рафаил. После смерти близнеца по еврейской традиции старшим детям Иосифу и Гатуль дали вторые, так сказать, «охранные» имена, соответственно Хаим (жизнь) и Алта (старость); кстати, мама так практически и прожила все жизнь под этим именем и только иногда в официальных документах использовала основное.
Мама родилась в Мстиславле 29.11.1899 г., там же окончила гимназию, после чего какое-то время работала в еврейской сельскохозяйственной артели (скорее всего «Казимирова слобода» в пригороде Мстиславля – Казимирово или Казмирово), такие появились после революции. В начале 20-х годов пыталась учиться на Сельскохозяйственном отделении (секция растениеводства) Ново-Александрийского института Сельского хозяйства и лесоводства, кажется в Харькове, но по материальным соображениям – нужно было помогать родителям, ушла со второго курса. Из студенческой жизни мама вспоминала только шикарный банкет в коллегии адвокатов, на который случайно попала. Среди изысканной сервировки она обратила внимание на чашу с водой у каждого прибора, но, к счастью, не начала пить, а дождалась, когда её стали использовать другие, и оказалось, что предназначена она для окунания пальцев рук после еды дичи. Этот принцип непопадания впросак – при незнании чего-либо не спешить, а наблюдать — она постаралась передать и мне. Во время НЭПа мама попала в Москву (в 1927г. переехала в Ленинград к родителям) и работала на пуговичной фабрике. Там же работала её приятельница подруга детства Злата, которая умудрилась выйти замуж за владельца и при разгроме нэпа вместе с ним сбежала в Палестину, где у неё по слухам была апельсиновая роща, что вызывало во мне какой-то фантастический трепет (в настоящее время, живя во Флориде, меня самого прозаично окружают апельсиновые деревья). Уже после войны она приезжала в Союз, встречалась с мамой (даже подарила какую-то сорочку, правда не её размера, так что она очень долго лежала без употребления, и в конце концов ушла в комиссионку), но, по-моему, теплоты не получилось – время и расстояние сделали своё дело.
Старший брат – Иосиф был юристом и в разное время занимал различные юридические должности (судьи, юристконсульта и т.п.) в провинции; женат был дважды: на Зинаиде (Зине) Перлин и Ревекке (Риве) Астрахан. В последнем браке было 3 сына: Леонид (Леня), Генрих (Гена) и Александр (Шурик). Братья – Хацкель (Александр-Шура) и Рафаил (Фоля) окончили военные академии, соответственно, политическую им. Ленина и связи им. Буденного и дослужились до звания полковников; не исключено, что, если бы не национальность, то, по крайней мере, первый был бы генералом. Они были женаты, соответственно, на Любови (Любе) Яковлевне Рутман и Евдокии (Дине) Федоровне Панковой (первой русской в этой семье, кстати, у следующего поколения все жены были русские). В настоящее время в России живут двое сыновей Иосифа – Леня в Красноярске и Шурик с семьёй в Брянске, третий Гена – трагически погиб (сбило боковым зеркалом локомотива) на железнодорожной платформе в Хотьково под Москвой, где он жил. Сын Рафаила – Евгений (Женя) с женой и сыном живет в Петербурге. К большому сожалению, связь с ними по разным причинам и в разное время – фактически прервалась.
В 1929 г. родители поженились, чему предшествовал не очень длительный подготовительный период, так как они были оба из Мстиславля и семьи их были знакомы, да и жили они в то время в разных городах: отец в Смоленске,а мама в Ленинграде; в дальнейшем мама не захотела оставить родителей и папа перевелся в Ленинград. Брак был поздний – папа вообще был старше мамы почти на 15 лет и ласково называл её «дочурка» Большая разница в возрасте вызывала недовольствие всех маминых родственников, но несмотря на это, прожили они вместе, я считаю, очень хорошо; были, наверное, какие-то шероховатости, но это естественно для любого брака. Брак свой они тогда не зарегистрировали (так, видимо, было в то время принято) и официально оформили его только после войны, когда для них наступили пенсионные времена, причем мама так всю жизнь и прожила под своей девичьей фамилией (все жены её братьев также не меняли фамилии при замужестве). Позже это разделение фамилий я повторил в своей семье, правда, уже по другой причине. В свадебное путешествие родители съездили в Крым, что оставило у них впечатление на всю жизнь, еще и потому, что советские люди в своей массе очень мало путешествовали. Жили они дружно, хотя люди и считали отца несколько деспотичным, но он очень любил свою семью и этим все и определялось. Внешне они были очень разные: высокий, красивый, в импозантном пенсне и несколько жесткий папа и небольшего роста, милая и очень добрая мама. Мама одевалась всегда очень скромно (определённую роль в этом играло финансовое положение семьи), я почему-то запомнил светлые, короткие фетровые боты, которые носили зимой, одевая на туфли. Она практически не пользовалась косметикой, которая была не модна, и парфюмерией. Популярные духи «Красная Москва» мама заменяла более скромными и, соответственно, более дешевыми духами «Эллада» с изображением Венеры Милосской на зеленой этикетке. Я же до сих пор храню подаренные мною ей два маленьких флакончика духов, модных в своё время – «Может быть» и «Поздравляю маму». Из ювелирных украшений она носила только золотые сережки с рубинами, подаренные ей еще в детстве, и иногда одевала резные брошки из «слоновой» кости, а вот золотое обручальное кольцо, доставшееся ей от бабушки (теперь его ношу я), надела только в послевоенное время, когда ослаб аскетический взгляд советского общества на украшения вообще. Мама была добра и отзывчива до безрассудства, что при совместной жизни создавало массу трудностей, хотя друзья и знакомые считали её почти святой и даже после её смерти всегда говорили об этом: «Алточка была особенным человеком!» Вообще мне кажется, что родители олицетворяли в семье два начала: папа рациональное, а мама эмоциональное; что я и унаследовал, правда необходимо сказать, что отцовская рациональность на мой взгляд преобладает.
Я родился 9 декабря 1930 г. в 12 Родильном приюте (роддоме) в переулке Демидова, потом Гривцова, ныне снова Демидова, в городе Ленинграде, к сожалению, в настоящее время именуемом Санкт-Петербургом. Сожалею, потому что, как сказал А. Городницкий: «Ленинградец – это национальность». А если серьезно, то, во-первых, с именем «Ленинград» за более, чем полувековую историю, связано много славных и трагических страниц жизни города, во-вторых, первоначальное название города, а это было якобы основной причиной переименования (кстати, никому не приходит в голову переименовывать Нью-Йорк в Нью-Амстердам), 17 лет было С.-Питербурх (по-голландски) и, наконец, если так уж было необходимо уйти от имени Ленина, можно было вернуть ему наименование Петроград (по крайней мере, более благозвучноe для русского языка) — именно так и назывался город с начала Первой мировой войны до 1924 г. К тому же новое название города выглядит достаточно несуразно, если учесть, что при сохраненном наименовании область осталась «ленинградской». При переименовании, с которым, кстати, большинство ленинградцев было не согласно (за 55% из 65% голосовавших, т.е не более 35% жителей), я зло шутил: «Если уж жить в городе святого, то лучше жить в городе св. Франциска, чем св. Петра».
С моим рождением связан небольшой курьез. Когда отец пришел в роддом проведать маму, ему сообщили, что родился сын, он с удивлением спросил: «Один?», на что ему ответили: «А сколько вам надо?». Дело в том, что маме все время врачи предсказывали двойню. Назвали меня Анатолием в память дедушки; довольно своеобразная цепочка: Танхум (Натан)-Танэ-Толя-Анатолий; совсем по анекдоту: Калман-Копл-Гопл(вилка по-еврейски)-Вилка-Филка-Филарет. Однако связь Натан-Анатолий подтвердил израильский политический деятель (бывший советский диссидент) Анатолий Щаранский, ставший в Израиле Натаном. Кстати, почему-то русифицирование еврейских имён в России вызывает зачастую негативную реакцию, хотя подобное англофицирование в США не только имён, но и фамилий повсеместно и воспринимается, как должное.
Родители в то время жили с дедушкой и бабушкой на проспекте Майорова, теперь вновь Вознесенском, в доме № 55 в большой коммунальной квартире № 19. Из семейных воспоминаний сохранился рассказ, как я в 1-2-летнем возрасте танцевал на столе почему-то в девчоночьем платье и как я любил играть в «кубики» – детская игра, когда деревянные кубики, имеющие на каждой стороне часть определенной картинки, при правильном складывании создавали цельный рисунок (прототип современных картонных мозаик –«пазлов»).
В моем раннем детстве был неудачный опыт родителей по использованию «наемного труда» — единственный раз за всю жизнь в нашем доме появилась домработница, женщина, призванная помогать маме по хозяйству и уходу за мной. Это длилось очень недолго, так как, отбрасывая естественные трудности постоянного пребывания в доме постороннего человека, оказалось, что деревенская «молодуха», прельстившаяся большим городом, не умела, да и не очень хотела что-либо делать и к тому же была «нечиста на руку».
Когда мне было года 3–4, папе от работы дали (как тогда говорили) комнату, и мы переехали на Международный, до революции Забалканский, после войны имени Сталина, а теперь Московский, проспект, где сейчас стоит выстроенный в нашем дворе большой дом под № 102 или 106. В квартире жила еще большая семья рабочего обувной фабрики «Скороход» — Тугучева с запомнившимися мне большими, как у М. Горького, черными усами. Отношения поначалу не складывались (доходило даже до того, что они обвиняли отца в якобы не спущенной воде в туалете) – ведь мы фактически лишили их отдельной квартиры. Однако с годами люди притерлись и определенные контакты поддерживались даже после того, как все разъехались в разные районы города, так как наш маленький дом был снесён – он мешал новому дому, как я уже говорил, выстроенному в нашем дворе.
Из соседей я помню 3 семьи, в основном по детям, которые все были примерно моего возраста: Тугучевы (соседи по квартире), в третьем поколении имевшие двух девочек – Тамару и Людмилу; ниже в полуподвальном этаже жили Жестяниковы, простая еврейская семья с двумя мальчиками (имен не помню, кажется, одного звали Гриша). Между этажами (сейчас уже не представляю, как это получалось) была квартира, которую занимала семья главного инженера строительства нового дома в нашем дворе – Зингер. Эта квартира производила на меня, да, наверное, и на взрослых большое впечатление, так как была отдельной и хорошо оборудованной, что было большой редкостью для того времени. Впоследствии, они, в отличие от всех жильцов нашего дома, получили тоже очень хорошую квартиру в большом новом доме, выстроенном в нашем дворе. Их сын – Юра Зингер был тоже членом нашей шестерки, которая и проводила все время вместе.
Мы часто играли в войну, правда весьма оригинально. Собравшись вместе, обычно у нас (наша комната была сравнительно большой), мы одновременно выкрикивали фамилии известных военачальников (Ворошилов, Буденный, Чапаев и т.д.), которые были тогда у всех на слуху. А затем, разобравшись по значимости, именно в этой последовательности, скакали, подняв правую руку с воображаемой саблей, вокруг обеденного стола, изображая конную атаку. Во дворе же играли в прятки и «чижика» — своеобразную лапту. Я же дома иногда для индивидуальной игры использовал диванные подушки и валики, из которых строил замысловатые сооружения.
Из совместных «мероприятий» я запомнил «парикмахерскую», когда в день рождения Люды Тугучевой я, конечно, в отсутствие взрослых, постриг её, в результате именинницу вынуждены были достригать уже в парикмахерской практически наголо («под машинку», как тогда говорили), а меня родители изрядно наказали. Второй эпизод был более мрачный. Всех детей оставили почему-то без присмотра в квартире Жестяниковых, где на полу стоял таз с кипяченным для стирки бельём. (Стирали обычно дома, хотя в жилых домах и существовали общественные прачечные – подвальные помещения с мрачными и неприглядными серо-коричневыми деревянными с наклонным дном и водопроводными кранами чанами и дровяными плитами или баками для получения горячей воды. Во время стирки помещение наполнялось паром, в котором, как приведения, мелькали женские фигуры – всё это было совершенно непохоже на аккуратные общественные прачечные самообслуживания с красивыми стиральными и сушильными машинами, которые появились много лет спустя). Так вот, во время игры я, пятясь назад, упал в этот таз и ошпарился. Я очень хорошо помню, как я уже у себя в кровати лежу на животе (иначе я просто не мог), а мама прикладывает какой-то компресс (то ли с подсолнечным маслом, то ли с мылом – народные средства) к противоположному месту.
Наша группа была очень дружна, так что, когда мама решила отдать меня в музыкальную школу, находившуюся близко от дома возле Дома культуры им. Капранова (естественно в класс скрипки, как было принято в «приличных» еврейских семьях), на вступительный экзамен она повела всю компанию. Правда из этого ничего не вышло. Меня, видимо, как и каждого из детей, ввели в большую комнату, поставили рядом с роялем, и экзаменаторша несколько раз сыграла примитивный «Чижик-пыжик», причём последний раз с ошибкой, которую и попросила указать. С этим я справился, но, когда меня попросили этот же мотив пропеть, учительница изменилась в лице, так это было ужасно. Маме сказали, что у меня хорошая музыкальная память (я до сих пор не знаю, что это такое), но полное отсутствие музыкального слуха. На этом моё музыкальное образование закончилось – я был принят «условно», а это меня не устроило. Вообще я потом в жизни часто шутил, что я «особенный» еврей: люблю водку, ем свинину и главное – не играю на скрипке.
Кстати, отсутствие музыкального слуха, как мне кажется, очень мешало мне впоследствии в освоении английского языка, который я, уча много лет – в школе, институте и аспирантуре, и который окружает меня в Америке, так и не знаю. Дело в том, что в английском языке в отличие, например, от немецкого написание и звучание слов зачастую не имеют жесткой связи и вообще очень сложное произношение, так что моя хорошая зрительная память помогает мне только в чтении.
Несмотря на неудачу с музыкальным образованием, я очень любил вечера, когда мы (дети) собирались у Веры Тугучевой (мамы Тамары и Люды) и пели советские песни, пользовавшиеся тогда огромным успехом. Это были, в основном, песни Исаака Дунаевского и других композиторов из популярных кинофильмов: «Дети капитана Гранта», «Цирк», «Волга-Волга», «Вратарь» и др. В очередной раз, к сожалению, это, как и многое другое кануло в Лету, теперь, если дети и молодёжь и поют, что очень редко, то совсем другие песни. Лишь много лет спустя, уже после войны иногда в наших молодежных компаниях практиковалось нечто подобное, да и то после изрядного возлияния. Кроме того, во время командировок в длительных поездках на машинах по дорогам Средней Азии, мы пели, чтобы не заснуть, но естественно репертуар был иной. Мама тоже любила напевать, хотя не имела ни слуха, ни голоса, и обычно знала не более одного куплета. Из её репертуара запомнились: полублатная песня (видимо «Шумит ночной Марсель» Ю. Милютина и Н. Эрдмана), со словами: «опасна там любовь – там женщины с мужчинами жуют табак»; интересно, что недавно в каком-то произведении о временах нэпа упоминалась эта песня и цитировались эти слова), а так же еврейские песни – «Дэ таерэ малке, гезунт золз ду зайн, гесон дас бехэр, дас бехэр мит вайн» (Дорогая королева, будь здорова, наливайте бокалы, бокалы с вином); «Де мизинке уйзгигейбн» (Самую младшую выдали замуж), «Кам, кам, кам цу мир, кам майн тохтэркэ цу мир» (Приди, приди, приди ко мне, приди моя доченька ко мне), «Нор мир але инейнем, нор мир але инейнем немен абисалэ вайн»(Пусть мы все вместе, пусть мы все вместе возьмем примем немножко вина).
В семье у нас все писали (с разной степенью грамотности: старшее поколение – плохо, среднее – хорошо) и говорили по-русски (я бы сказал, на ленинградском «диалекте» с применением слов, ныне потерянных: кашне, портмоне, вставочка и т.д., а «интеллигентность» подчеркивалась почему-то детским «экать», а не «какать»), но в той или иной степени знали еврейский язык – идиш, который в отличие от иврита несправедливо-пренебрежительно назывался «жаргоном». С древнееврейским языком, ивритом, который фактически был связан только с религией и не применялся в быту, дело обстояло гораздо хуже, даже уже у среднего поколения, хотя некоторые, как моя мама, в своё время даже специально занимались с учителем. Иногда, когда хотели что-либо скрыть от меня, взрослые переходили на идиш в результате я стал все понимать и мог кое-что говорить. К большому сожалению, это не имело продолжения (хотя сразу после войны на волне возрождения национального самосознания папа и подарил мне еврейскую азбуку), так что мои жалкие знания языка постепенно забывались. Правда, однажды, уже во взрослом состоянии, я применил свой «идиш» при личном контакте с первым иностранцем, который оказался евреем из Англии, продавшим мне модный в то время плащ «болонья» коричневого цвета почти моего размера. Он говорил мне на идиш, я понимал, но говорить не мог и отвечал ему по-английски, а так как и этот язык я знал очень плохо, то он в свою очередь повторял на идиш, как он понял меня. Вот так довольно сложным путем мы общались почти целый день. Много позднее, когда я бывал в командировках в Германии, остатки идиша опять несколько помогали мне на бытовом уровне (магазины, прохожие, надписи и т.д.)
Сравнительно много времени я общался с дедушкой и бабушкой. Мама имела обыкновение каждый день, взяв меня с собой, ехать трамваем на проспект Майорова – проведать родителей, что не всегда нравилось папе, т.к. в связи с этим, в частности, иногда появлялись проблемы с обедом – она не успевала его приготовить Я не помню, чем занималась там мама, но очень хорошо помню, как я любил играть дедушкиными инструментами, проводами и веревочками, лежавшими в нижнем ящике большого, темного, старинного буфета. Дедушка сердился, что я все переворачиваю вверх дном, а иногда и ломаю, на что бабушка всегда возмущалась, говоря по-еврейски: «Неужели тебе жалко для ребёнка кусков железа и никому не нужных бечёвок». С возрастом, когда у меня появились дети и внуки, я стал больше понимать дедушкину позицию. Вообще мамина семья была по-еврейски очень дружной (во всяком случае внешне) и, когда в гости в Ленинград приехал дядя Иосиф с сыном Лёней, мы всей семьей пошли к фотографу и была сделана общая фотография. Я уже говорил, что мы с дедушкой иногда ходили гулять в Юсуповский сад и моими любимыми занятием было хождение по парапету садовой решетки. По-моему, хождение по парапетам, бордюрам, поребрикам и рельсам, а еще беготня по лужам – любимые занятия всех детей во всех странах и во все времена, видимо, в этом проявляется детская тяга ко всему необычному. Другой особенностью моего детского поведения была большая «любовь» к небольшим керосиновым магазинчикам-лавкам, расположенным обычно в подвальных или полуподвальных помещениях. Я всегда старался заходить в них, чтобы ощутить нравившийся мне почему-то запах керосина, который продавался там в разлив из больших металлических чанов специальными мерными черпаками.
Контакт с дедом связан с одним неприятным случаем. Однажды дедушка приехал к нам гулять с любимым первым внуком во дворе, бегая по которому, я упал и ударился головой об ступеньку у парадной. Кончилось дело тем, что меня свозили в травмпункт и там наложили шов на рассеченную левую бровь, а шрам остался на все жизнь. Правда это не помешала моей детской привычке, засыпая, теребить брови.
Кроме родителей, мама очень тесно общалась с многочисленной семьёй Цехновичер, главу которой – деда с огромной бородой библейского пророка, я помню плохо, а вот Перлу (в девичестве Лейтес), по-моему, его сноху и двоюродную сестру бабушки Рахили, в чьей семье, будучи сиротой, и выросла бабушка, и её многочисленное потомство, я помню очень хорошо. Они жили в огромной комнате большой коммунальной квартиры с окнами на набережную реки Фонтанки. Со временем многие из них ушли из жизни, некоторые уехали в другие города, а с самой младшей – Верой (Двэйрой), жившей потом у Витебского вокзала (на одной из улиц, запоминавшихся мнемонической скороговоркой: «Р(узовская)азве М(ожайская)ожно В(ерейская)ерить П(одольская)одобным С(ерпуховская)ловам Б(ронницкая)алерины»), я поддерживал контакт, правда, не очень частый, вплоть до последнего времени. Она мне всегда нравилась своим умом, деловитостью и любовью к экстремальности (до войны даже лихо водила мотоцикл); она успешно закончила институт, работала металлургом на Кировском заводе, довольно поздно вышла замуж за разведенного Осипа Самуйловича Райнуса намного старше её. В дальнейшем жизнь её складывалась по-разному: первый ребенок умер, второй не совсем успешно (по крайней мере, по её мнению) женился, очень много сил и здоровья у неё ушло, когда она многие годы ухаживала за больными мужем и племянником. Как своеобразная память тому времени, стоит красивый памятник у синагоги на Преображенском (Еврейском) кладбище в Ленинграде. Но несмотря ни на что, она до самой смерти (февраль 2006 г.), уже в очень солидном возрасте, помогала семье сына.
Отдельная страница моей жизни – детские болезни. Началось все с диспепсии в грудном возрасте, когда по совету участкового педиатра меня посадили на жесткую диету, а мне становилось все хуже и хуже, пока не вызвали специалиста из так называемой Максимилиановской поликлиники (платная поликлиника, где работали лучшие врачи Ленинграда). Женщина-врач, с двойной фамилией, одна, по-моему, Нехлюдова, ставшая потом руководителем НИИ материнства и младенчества, отменила всю диету, сказав, что у меня были все шансы умереть от голода, и этим спасла меня. Хочу выразить своё недоумение: мне совершенно не понятно, как в Советском Союзе с существовавшим сугубо негативным взглядом на частное предпринимательство и узаконенной бесплатной медициной, официально работали платные врачи, как в поликлинике, так и в домашних кабинетах «частной практики». Услугами последних наша семья частенько пользовалась, как специалистами, в частности стоматологами, так и просто терапевтами, особенно для меня. Из серьезных заболеваний я прошел через скарлатину, с которой попал в больницу им. Раухфуса, тяжелую желтуху с закупоркой печеночных вен и воспалением почечных лоханок (все эти термины не забылись из-за какого-то фантастического звучания, оставившего неизгладимое впечатление в детской памяти), и корь в затемненной (так почему-то считалось необходимым при этом заболевании) комнате. Запомнилось воспаление среднего уха, для лечения которого был поставлен компресс (влажная ткань покрывалась сначала пергаментной бумагой для определенной герметизации, а затем слоем ваты для утепления) из водки, в нашем доме она применялась только для этого. По недосмотру компресс долго не снимали, что привело к нагноению за ухом. Все эти болезни проходили на фоне многочисленных ангин. Поход к известному отоларингологу Рутенбургу поставил вопрос об удалении гланд и полипов в носу, я уже предвкушал сколько мороженого съем – это рекомендовалось после операции; но пока мы собирались, началась война – стало не до этого, а потом острота прошла, и я так и прожил всю жизнь с ними, правда при хроническом тонзиллите. Вообще я считаю, что нужно крайне осторожно относиться к удалению чего бы то не было, так как организм человека система сбалансированная и зачастую любое вмешательство может привести к разрегулированию, как говорится, что «от Бога», то хорошо. Обычно во время болезни моим любимым занятием было, лежа в кровати, играть различными безделушками (серебряным кольцом с голой лежащей женщиной, брелком в виде черепа и т.д., о потере которых в войну я потом очень сокрушался ) из папиной холостой жизни, хранившимися в маленькой фанерной круглой коробке – лубянке (у нас в доме была еще одна большая лубянка с разорванным крепежным ремнём, служившая когда-то для перевозки вещей). А потом, вечером папа, приходя с работы, всегда приносил мне маленькие шоколадками с сюжетами из сказок Пушкина на обертках, видимо, это было связано со 100-летием со дня смерти поэта. С болезнями связаны «мрачные» детские наивные мысли о смерти: «папа с мамой относятся ко мне плохо; вот я умру, они будут горевать, но будет уже поздно».
Вообще я считался болезненным, хилым и нервным ребенком – регулярно ночью падал с кровати, часто даже не просыпаясь; иногда бывало мочился в кровать и все элементарные средства: ограничение в питье, будение ночью и т.п., не помогали. Со временем все прошло само собой (видимо, перестройка организма в «переходном возрасте» вносит большие изменения). Все это, а также убеждение, что все дачи под Ленинградом плохи (сыро, дождливо, нет «полезного» соснового леса), приводило к тому, что практически каждое лето мама со мной уезжала в Белоруссию или на Смоленщину, поездки в Крым или на Кавказ наша семья не могла себе позволить по материальным возможностям, да и вообще в то время мало кто ездил на юг. Во время первой дачной поездки в Мстиславль летом 1931 г. была сделана семейная фотография с моим участием. Как-то мы провели лето в Полуево (пригороде Мстиславля) в еврейском колхозе, были и такие. Именно там произошел конфликтный случай в бане (отдельно стоящее в отдалении здание), когда там мылись женщины: один «шутник» напугал их, просунув руку в вентиляционное отверстие – было много шума и визга. В связи с Мстиславлем того времени перед глазами встает жутко пыльная Слобода, где жила в то время папина сестра Дыся.
Из моих летних поездок на дачи вспоминаются переезды на подводах с маленьких железнодорожных станций (Ходосы, Рославль) до места отдыха, во время одной из которых было потеряно одно место (то ли тюк, то ли корзина) с продуктами, дефицит которых ощущался повсеместно особенно в провинции. Из дачных эпизодов помню, как однажды возница потеряла управление и лошадь понеслась, а учитывая, что это было с горы, я, сидел в телеге, как говорится, «ни жив, ни мертв», вообще меня храбрым назвать нельзя. Особенно я испугался, когда, как мне показалось, за мной погнался бык; они были огромные и водили их обычно на двух веревках, привязанных к продетому в нос металлическому кольцу. Совершенно иначе сложились мои отношения с лошадьми с их выразительными глазами навыкате, которых я очень любил гладить, особенно по голове: гладким щекам и лбу, мягким губам и ноздрям, колючему подбородку и впадинам над глазами. Там же мне очень нравилось кататься верхом на свиньях, держась за их уши, правда очень скоро я оказывался на земле - этакое «родео». Иногда удавалось поплавать в прудах на импровизированных плотах (деревянные двери, ворота и т.п.). Запомнился и поход на пасеку, где меня не столько интересовали улья и изъятие сот при их обкуривании, сколько процесс сепарации меда в специальном оборудовании бочка с центрифугой, куда вставлялись соты для отделения меда), когда можно было сосать кусочки сот с остатками меда, выплевывая потом оставшийся воск. Кроме того, я познакомился с деревенским, кустарным способом получения сливочного масла, когда сметана сбивается вращением деревянной веткой с развилками на конце (вкус этого масла естественно отличался от магазинного).
Еще хочу отметить экзотическое посещение в Мстиславле ритуального еврейского резника (провинциальный двор, в наружную стену дома ввинчены специальные крюки для подвешивания кур, чтобы из перерезанной шеи вытекала кровь), у которого мама резала купленных на рынке кур (помню базарные ряды с женщинами, торгующими разноцветными, живыми курами, со связанными ногами) в соответствии с законами кашрута. Она была абсолютная атеистка, но видимо считала нужным учитывать взгляды окружающих, да и вообще убиение приобретённой живности превращалось у нас в проблему, так как в нашей семье никто этого делать не мог и надо было искать кого-нибудь на стороне. В детской памяти запечатлелась жуткая картина: по двору бегает, махая крыльями и оставляя кровавый след, курица без головы, которую до этого то ли хозяин, то ли сосед отрубили топором на деревянной колоде. Также малоэстетичен был последующий процесс уничтожения оперения кур – ощипывание вручную и после этого опаливание открытым огнем (чаще всего зажженными газетами). Иногда мама пыталась вырастить кур из купленных по приезде на дачу цыплят. Это были маленькие, пушистые, желтые комочки, но я так и не могу припомнить выросших особей: цыплята умирали и погибали от хищных птиц и животных. В этих же местах я впервые увидел зеленые поля высокой, теперь знаменитой (в качестве наркотического сырья), конопли, которую тогда выращивали для «мирных» целей: семена использовали для производства масла (конопляного), а стебель для получения волокна.
Кстати, на одной из дач произошел любопытный эпизод. Наша семья, как и подавляющее число, скажем так, интеллигентных семей в Советском Союзе, придерживалась материалистических взглядов – не признавала как религию, так и различные суеверия и предсказания. Соответственно, мама негативно относилась ко всякого рода гаданьям и к цыганским, в частности. И вот однажды к нам на дачный двор зашла цыганка и традиционно предложила маме погадать. Мама, естественно, отказалась. Тогда цыганка, желая показать, что она не шарлатанка, сказала, что она может назвать её имя, и, посмотрев в маленькую книжечку, сказала: «Алта». В ответ мама высказала предположение, что она его где-то услышала; тогда цыганка, к маминому удивлению, показала это уникальное имя, напечатанное латинскими буквами в её книжке. Эта загадка навсегда осталась неразгаданной, не менее загадочно аналогичное наименование населенного пункта (Alta), обнаруженное мной в Айове, США.
В другой раз в Сельце произошел запомнившейся случай. Мы отдыхали с маминой троюродной то ли сестрой, то ли племянницей Зиной Черняк (урожденной Заславской); кстати, после войны я познакомился с её родственницей Геной (Генриетой) Альтер – очень красивой девушкой, правда старше меня, и мне доставляло большое удовольствие знакомить её с Ленинградом и его достопримечательностями. Так вот во время купания с Гришей и Аликом (Зиниными сыновьями) началось брызгание, не прекращавшееся даже после неоднократных требований мам, в результате я был наказан, а Гриша, будучи зачинщиком, – нет. Я был глубоко возмущен несправедливостью и долго потом стоял в сенях с поленом, чтобы отомстить и добиться справедливости. С купанием связано и более серьёзное происшествие, когда я у зазевавшейся мамы убежал к реке и начал тонуть и ко времени, когда меня вытащили, уже прилично нахлебался; вообще в детстве я «пытался» утонуть несколько раз, но отделывался всегда, к счастью, только испугом.
Был я достаточно упрямым, капризным, своенравным и избалованным ребенком; у меня бывали совершенно непонятные «выкрутасы» так, когда однажды на встречу к нам приехала папина сестра Рыся, повидаться и познакомиться со мной, она мне чем-то не понравилась и я, несмотря на все уговоры, так и не открыл глаза за все время встречи. А чтобы я кушал, а ел я плохо, один мамин знакомый, дальний родственник и одновременно поклонник – Борис Гуревич, водил меня в ресторан или скорее столовую при Доме культуры им. Капранова, где я с интересом потреблял «общепитовскую» пищу, бывшую, конечно, гораздо худшего качества, чем домашняя еда (так же много лет спустя дочка Алла утверждала, что детсадовские котлеты лучше домашних). Но это было в детстве; во взрослой же жизни я всегда считал, что домашнее питание добротней и вкуснее, а в рестораны целесообразно ходить только при необходимости (командировка и т.п.), для ознакомления с экзотическими блюдами и для праздничного времяпрепровождения. Кстати, это одно из моих расхождений с американским бытом, где в рестораны ходят просто поесть, почему я их и окрестил презрительно «столовыми», хотя они естественно значительно лучше и ни в какое сравнение не идут с подобными советскими (российскими) заведениями.
Борис Гуревич был достаточно выразительной личностью – большой, несколько грузный блондин типа Пьера Безухова, добродушный и доброжелательный человек. Юрист по профессии, он в своё время защищал в суде кулаков, что ему не могла простить власть, и, хотя делал он это по профессиональным, а не политическим соображениям, даже какое-то время отсидел за это в тюрьме. Заключение сильно подействовало на него и в дальнейшем у него появилась мания преследования; доходило до абсурда: он даже говорил, что НКВД заставляет мою маму следить за ним. Это была трагедия, он несколько раз пытался покончить с собой и попадал в психиатрические лечебницы. Мама навещала его в больницах, где он, видимо, и погиб во время блокады.
Я был «домашним» ребенком, мама до войны не работала и, так сказать, занималась моим воспитанием, правда с достаточно слабым результатом. Так, когда меня захотели отдать в детский сад, находившийся в Новодевичьем монастыре на Международном проспекте (интересны дороги жизни: много лет спустя я работал в том же месте), из этого ничего не вышло. Мама привела меня в первый раз в детсад, я бросился на землю перед входом и устроил скандал, на этом и кончилось мое общественное воспитание. Вообще иногда моё поведение приобретало хулиганский характер: так, когда я злился, я мог начать резать ножом край скатерти на столе или дуги венских стульев, стоящих вокруг него. Однажды, будучи недовольным уходом куда-то мамы, я вытащил из кухонного шкафа и разбил какую-то посуду (по-моему, столовые тарелки). Из моих «достижений» я хочу еще упомянуть, как я встречал маминого бывшего учителя древнееврейского языка-«иврита», которого я почему-то невзлюбил. Я забирался на платяной шкаф (плохо понимаю сейчас, как я это делал) и остриём лыжной палки бил в потолок, чтобы штукатурка сыпалась на него, при этом мама не могла, естественно, меня достать. Меня наказывали (как-то мама даже пыталась отстегать меня бельевой веревкой, но уже не справилась и только разорвала на мне бежевый фланелевый лыжный костюм), но это не давало результата, видимо, было упущено время. Много лет спустя, став взрослее, я со смешанным чувством стыда и возмущения обнаруживал результаты моих «художественных подвигов» (изрезанные скатерти и стулья); правда я считаю, что в большей степени виноваты родители – нет плохих детей, есть плохие воспитатели! (Касается это, конечно, детского возраста). В качестве юмора у нас в семье рассказывали, как в один из наших приездов в родные мамины места в Белоруссии старый еврей говорит другому: «Вы знаете, приехала Алточка Милютина (моя мама) и у неё такое несчастье – её сын мишугинер (сумасшедший)». Вот как люди ошибаются, по крайней мере, формально. Кстати, эти «диагносты», видимо, не разделяли бабушкино мнение: «Сейчас всех “мишугоим” называют “интеллигентно”-нервные».
До сих пор я помню свою первую новогоднюю ёлку и себя в белой, парадной рубашке и светло-коричневых, клетчатых, модных тогда брючках-бриджигольф. Проходила она в большом, очень красивом зале (считается, что его описал М.Ю. Лермонтов в драме «Маскарад») дома Энгельгарда – Невский 30, где в то время помещался «Ленснаб» — папино учреждение. Это было очень праздничное, радостное и красивое зрелище, несколько омраченное в конце массовым прорывом детской толпы в комнату выдачи подарков – все, видимо, боялись, что им не хватит и все усилия взрослых, включая импозантного зам. управляющего Тишко, не увенчались успехом; толпа, как всегда, победила и прорвала оцепление.
В связи с фамилией Тишко в памяти всплывает эпоха репрессий. Не делая исторических оценок, а только передавая детские впечатления, хочу сказать: несмотря на то, что довоенные репрессии, к счастью, непосредственно не затронули нашу семью (тут необходимо упомянуть только двоюродную племянницу папы - Иду Борисовну Брискер, которая, как ЖВН – жена «врага народа» — была арестована и сослана в Казахстан, так как её муж, Арон Фурман, рабочий-коммунист из Польши, был осуждён на «10 лет без права переписки» т.е., как потом стало ясно, расстрелян; а также очень дальнего родственника мамы – Лёву Перлина, занимавшего значительный пост в Киевском военном округе и репрессированного вместе с Якиром: он погиб, а жена, вернувшись из ссылки, даже поддерживала одно время определённый контакт с мамой), вспоминается мрачная, настороженная обстановка. У папы на работе исчез Тишко, не пришел на работу Отсинг (главный бухгалтер); в дедушкиной квартире забрали сапожника Шустера, допрашивали дядю Шуру (после 1953 г. выяснилось даже, кто писал в доме доносы, но никаких санкций к таким «патриотам» применено не было – слишком многих пришлось бы тогда наказывать в стране). Иногда бывали жалкие попытки объяснения причин: у Отсинга – иностранная фамилия, на Шустера донесли, чтобы забрать комнату; но в основном была полная неясность, растерянность и чувство абсолютной беззащитности перед неизвестной и зловещей силой. С детства помню страницы школьных учебников с грубо замазанными портретами расстрелянных военачальников (Тухачевского, Блюхера, Егорова и др.) – «врагов народа», ибо учебники, откорректированные в соответствии с разгулом репрессий, просто не успевали переиздавать. При этом всё общество было пронизано многочисленной и разветвлённой сетью осведомителей-«стукачей» (от глагола «стучать» — в смысле доносить) и «сексотов» – слово это в обиходе, стало ругательством, хотя на самом деле это просто сокращенное «секретный сотрудник». Вот тогда, наверное, и были заложены во мне первые сомнения в позитивности существующего вокруг строя, спор о количестве жертв которого продолжается до сих пор. Последнее, мне кажется, вообще возмутительным, так как умышленное уничтожение властью невинных людей при любом количестве погибших является преступлением.
Второй запомнившейся новогодней елкой был праздник во Дворце пионеров (бывший Аничков дворец на Фонтанке). В большом зале стояла огромная ёлка, но большое самое яркое впечатление произвела комната, темные стены которой были расписаны (по-моему, палехскими художниками) лубочными картинами по сюжетам сказок Пушкина. Дома у нас в Новый год тоже бывала праздничная елка, правда, с очень скромным украшением, в качестве которого часто использовались самодельные елочные игрушки и подручные вещи: мандарины, скорлупа грецких орехов и т.п.
К этому же времени, примерно, относятся первые упоминания о родственниках за границей (семья папиной сестры Брайны), правда, в анкетной информации это зачастую тщательно скрывалось (во всяком случае в нашей семье). В результате этих заграничных контактов мы иногда получали подарки и доллары, последние вместе с некоторыми семейными золотыми и серебряными вещами использовались для покупки необходимых вещей и продуктов (отсутствующих в торговой сети) в магазине «Торгсин» (торговля с иностранцами), помещавшемся, как мне кажется, в здании будущего ДЛТ (Дом ленинградской торговли), где торговля осуществлялась за иностранную валюту или предварительно оценённые драгоценности. Я хорошо запомнил купленные там коричнево-бежевый с острым вырезом свитерок для меня и темно-красную с оригинальными декоративными пуговицами шерстяную кофточку для мамы. Из американских подарков очень долго нас сопровождал по жизни большой чёрный чемодан из крокодиловой кожи, который был выброшен на помойку при очередном переезде уже после войны. До сих пор по-детски щемит душа, когда я вспоминаю его шершавую поверхность и бронзовые запоры.
В конце 1937 – начале 1938 г. наш дом на Международном проспекте пошел на слом, всех жильцов расселили и мы переехали на проспект 25 Октября (в быту по-старому Невский, а после площади Восстания Старо-Невский пр.), дом 182, кв. 9; это был практически последний многоэтажный дом по четной стороне Невского, по легенде принадлежавший когда-то настоятелю Александро-Невской лавры. Мы снова получили одну комнату, правда, хорошую, большую (около 30 квадратных метров), солнечную (с окнами на Невский, что считалось престижным). В то время окна на улицу и на юг почему-то очень ценились, видимо, из-за мрачности дворов и общей пасмурности Ленинграда; много позже, в послевоенное время шкала ценностей поменялась: окна на улицу – шумно, окна на юг – душно, особенно для кухонь. В квартире, в другой, меньшей комнате, жила тихая интеллигентная семья – муж и жена (Маргарита Павловна, по-моему, была художница, то, что сейчас называют – дизайнер). В двух других(смежных) – проживало семейство, состоявшее из мужа, жены и двух сыновей, имен не запомнил, зато хорошо помню внешне главу семьи – небольшого роста, коренастый мужчина в кожаном черном пальто, он мне чем-то напоминал С.М. Кирова на памятнике в Кировском районе Ленинграда. Работал он на строительстве Беломор-Балтийского канала, как я теперь понимаю, в системе НКВД. Вообще хочу заметить, контакт с соседями по дому и в частности с детьми почему-то не получился и общения было гораздо меньше, чем на предыдущем месте жительства. Детей в доме я фактически не знал и во двор, например, кататься на лыжах, как «гогочка» (так в то время презрительно называли маменькиных сынков), ходил с мамой.
С отцом в это время у меня сложились очень дружеские отношения, хотя вообще всю жизнь более теплые и доверительные отношения были с матерью, что объясняется видимо её ультрамягким характером. Из времяпрепровождения с папой я хочу отметить хорошо запомнившиеся воскресные прогулки по летне-нарядному Невскому; у меня это ассоциируется с теплом и солнцем, что достаточно редко для Ленинграда. Мы подолгу наблюдали за виртуозной регулировкой уличным движением известного всему Ленинграду милиционера, одетого в белоснежную форму, на углу Невского (тогда проспекта 25-го Октября) и Садовой (тогда улице 3-го июля). Здесь имеет место очередная историческая загадка революционного времени в России. Много позже в музее Ленина в Разливе я видел знаменитое фото расстрела демонстрации на углу Невского и Садовой (в ознаменование чего и была переименована Садовая) и надпись гласила «Расстрел 4-го Июля» - экскурсовод так и не смогла объяснить это разночтение: когда же все-таки был расстрел, или расстреливали вообще два дня.
Иногда мы с папой долго стояли перед витриной магазина «Пассаж», где впервые демонстрировались движущиеся электрические игрушки, что мне было интересно, так как создавало иллюзию какого-то сказочного мира. И конечно, гуляя, мы с отцом разговаривали, обычно я обращался к нему с просьбой: «Папа, давай поговорим», и мы начинали говорить на различные темы, правда обычно они больше всего касались истории и географии. Я думаю, что именно тогда во мне был заложен интерес к гуманитарным наукам, который и сохранился на всю жизнь. Всё это я постарался повторить со своими детьми и думаю, что, по крайней мере, с сыном это в основном удалось. Вообще мне кажется, что обычно очень многое закладываемое в детстве, в семье, человек проносит через всю жизнь, хотя при определенном складе характера (в частности, наличии «духа противоречия») бывает и обратное; всему этому, видимо, можно найти объяснение с использованием учения Фрейда, но это уже не моя задача, да и непосильна она для меня.
Именно отец научил меня играть в шашки и шахматы, также как, значительно позднее (после войны), в ставший модным преферанс, как говорили – «прэф». Во всё это в будущем я в принципе играл очень редко и очень средне. Так, «расписывал пульку» я только в своей компании в основном в поезде или на пляже, где просто нечего было больше делать, да и только «по маленькой» (маленькие ставки). В описываемое же время игра в карты ограничивалась примитивными – «Пьяницей», «Акулиной» и «Подкидным дураком» и только значительно позднее в моей жизни появились – «Девятка», «Кинг» и т.д. Кроме того, в качестве детской настольной игры вспоминается так называемый «китайский бильярд» — своеобразная «рулетка», когда запущенный пружиной шарик попадает в углубления на игровой поверхности с определенными цифрами, кстати, много лет спустя, я уже своим детям подарил таллинскую игру, полностью имитирующую рулетку.
На один из моих дней рождения, которые родители всегда старались отметить и которые ассоциируются у меня с ароматом мандаринов, появлявшихся в продаже в это время, я получил в подарок одну из входивших тогда в моду заводных игрушек – изумительную желто-зеленую автомашину-кабриолет. Это «счастье» организовала папина заместительница с красивой фамилией – Серебряная, еще одна папина сотрудница, бывавшая у нас в доме, имела более прозаичную фамилию Зернова. Интересно, что детская память сохранила эти мало относящиеся ко мне фамилии, в то время как зачастую я не могу вспомнить имена и фамилии людей, гораздо более близких мне. Еще одним памятным подарком был самокат, купленный родителями в универмаге у Нарвских ворот, я был в таком восторге, что даже пытался проделать на нем часть обратного пути домой.
Из исторических событий помню, как мы с папой ходили на красочную панораму, посвященную подвигу челюскинцев. Ледокол «Челюскин» затонул зимой 1934 г., затёртый льдами Арктики при попытке пройти Северный Ледовитый океан Северным морским путём за одну навигацию; члены экспедиции во главе с академиком О.Ю. Шмидтом после героической зимовки были эвакуированы самолётами, за что группа лётчиков получила впервые введённое звание – «Герой Советского Союза». Эта панорама была построена, по-моему, на площади перед Казанским собором; была дикая летняя жара и, в конце концов, у меня из носа пошла кровь, чем и закончилось это мероприятие.
Здесь я хочу рассказать, как питалась наша семья. Еда была обычная для небогатой советской семьи с некоторым еврейским колоритом: мясо, рыба, молоко, яйца, крупы, немного кондитерских изделий и фруктов (так, о бананах я узнал только после войны – помню, как пожилой, интеллигентного вида мужчина, явно дореволюционного «происхождения» объяснял окружающим способ чистки банана). С детства у меня сохранилась любовь к куриному бульону и молочному супу с рисом или вермишелью, картофельному супу с фрикадельками, грибному супу; к кашам, которые обычно ел на завтрак папа, разогревая их на маленькой сковородке с отбитой местами эмалью. (Я всегда с непонятным интересом помогал маме перебирать гречневую крупу, отбрасывая мусор и неочищенные зерна гречихи). На третье обычно готовился компот из готовой смеси сухофруктов (яблоки, чернослив, груши, изюм, вишня и урюк, косточки которого я любил колоть и лакомиться ядрышком) или клюквенный кисель из натуральных ягод, концентраты абсолютно не признавались. Только уже после войны делалось исключение для отечественного концентрата гречневой каши и импортных супов, да и то при определённых обстоятельствах. В семейном рационе полностью отсутствовала такая «простонародная» еда, как щи, пироги, квас и т.п., и даже для жарки не использовалось подсолнечное («постное») масло, только сливочное, но регулярно делались такие еврейские блюда, как кисло-сладкое мясо (эсэкфлейш), сладкая тушеная морковка (цимес), фаршированная рыба (гефилтэ фиш), рубленые яйца и тертая редька со шкварками (мит грибенкэс), рубленая селедка (форшмак). На сладкое к чаю обычно бывали медовая коврижка (лэких), бисквит (кстати, готовился очень быстро) и тейглэх (кусочки теста в меду), приготовление последних требовало, к сожалению, много времени. Разовых гостей угощали чаем с упомянутым бисквитом, магазинные торты и шоколадные конфеты были редки – только по особо торжественным поводам. Алкоголь употреблялся крайне мало и редко (я потом в жизни постарался наверстать это семейное «отставание»), в основном в виде настойки, обычно вишневой, когда в огромную бутыль (3-5 литров) ягодного настоя для крепости вливалась «маленькая» (250 гр) водки. Фрукты и овощи были сугубо сезонными, до сих пор помню новогодний запах мандаринов и весенний аромат первых свежих огурцов. Меня же еще, как болезненного ребенка, для укрепления здоровья заставляли (добровольно это невозможно) пить рыбий жир и «гоголь-моголь» (взбитые яйца с сахаром), правда, широкого применения этих «средств» я не допустил.
Как ленинградец, считаю необходимым упомянуть такой характерный для Ленинград, а теперь и для Петербурга, продукт, как корюшка – небольшая, серебристая рыбка, которую можно жарить, варить и мариновать. По весне, в мае, когда шел нерест и соответственно массовая ловля её, по всему городу разносился специфический запах этой рыбы, напоминающий аромат свежих огурцов. Это был короткий промежуток времени (2-3 недели в году), когда мы с наслаждением могли лакомиться корюшкой, особенно запомнилась жареная с аппетитной желтой икрой и хрустящими хвостиками.
К общественному питанию у нас в семье культивировалось настороженное отношение, что сохранилось у меня навсегда и даже в США, где «общепит» (общественное питание), конечно, гораздо качественнее, чем был в Советском Союзе. Определённым допущением были пышки, пирожки с повидлом или рисом и яйцом – все это исключительно без наличия мясных продуктов, как наиболее подверженных порче, и только жаренные пирожки с мясом в Елисеевском магазине на Невском (изумительного вкуса) являлись исключением. Елисеевский был вообще наверное единственным продуктовым магазином в Ленинграде, сохранившим, правда неофициально, дореволюционное название, роскошное убранство и славившимся богатым ассортиментом и высоким качеством продаваемых там продуктов.
В семье мне всегда настойчиво внушали, что есть и пить на улице плохо: некрасиво и вредно («неэтично и негигиенично»). Видимо, считалось, что в потреблении пищи и питья есть что-то личностное и к тому же требующее определённой чистоты (со временем это, к сожалению, притупилось и уже в детях практически отсутствует). В крайнем случае, можно было выпить газированной воды, при явном неудовольствии продавщицы, из тщательно вымытого стакана (лишняя работа) и желательно без сиропа (слишком дёшево), так как в ценности последнего были большие сомнения; или съесть мороженое, отойдя в сторону от людей.
«Газировку» летом на улице продавали обычно женщины – «газировщицы» в белых передниках с передвижных тележек, оснащенных тентом от солнца и металлическим штативом со стеклянными, цилиндрическими, наполненными различными сиропами ёмкостями с краниками, и подключенных к баллону с сжатым газом для газирования и водопроводу для мытья стаканов. Через много лет, после войны в городе появились стационарные автоматы по продаже газированной воды, с основной проблемой – отсутствием стаканов, которые воровали для распития алкоголя на «свежем воздухе».
Уличная продажа мороженого осуществлялась также с передвижных тележек, на которых укреплялся ящик со льдом и бидонами с мороженым. Последнее было в виде «эскимо»(глазурованный шоколадом цилиндр мороженого на плоской палочке) или двух вафельных кружочков часто с именами, что создавало дополнительный интерес, и мороженым между ними. При этом использовалось специальное металлическое приспособление, в круглую форму которого сначала закладывался вафельный кружок, затем накладывалось мороженое и накрывалось вторым кружком; в результате этот своеобразный «бутерброд» выталкивался толкателем.
Уже после войны появились различные виды мороженого: сливочное, шоколадное, фруктое и т.д.; в вафельных и бумажных стаканчиках, в брикетах. Вообще этот продукт пользовался большой популярностью в стране и молодёжь ела его на улице круглый год, что послужило источником фразы, приписываемой Ричарду Никсону: «Людей, которые едят мороженое зимой, в мороз, на улице – нельзя победить!». Много лет спустя, во время брежневского «застоя» произошёл сатирический эпизод, косвенно связанный с мороженым. В Ленинграде в «Доме дружбы» проходила идеологическая лекция о США и лектор, говоря о гипертрофированном патриотизме американцев (кстати, имеющем место быть), привёл пример. «Угощая их мороженым, я спросил: “Как оно?” Они ответили: «Хорошее, но наше лучше». «Но вы ведь знаете, что наше мороженое самое вкусное!». Зал ответил хохотом.
Когда мне было лет 8, в гости из Одессы приезжал дядя Яков с сыном Маем, которому уже было лет 14–15. Этот приезд запомнился, разве что любовью Якова к экзотичным в то время для Ленинграда маслинам и шалостями Мая, после которых остались чернильные пятна на потолке. Где-то в это время мне купили модный клетчатый светло-коричневый костюмчик со штанишками-гольф (при этом долго ломали голову, где застёгивать их манжеты – выше или ниже колен), который, видимо, за счёт своей экстравагантности так и не прижился.
В сентябре 1938 г. я пошел в школу № 11 Смольнинского района, которая находилась на Невском проспекте, недалеко от дома, и ярких впечатлений не оставила. Разве только боязнью в первые дни: что я буду делать во время уроков, когда захочу в уборную; и первой «любовью» к дочке нашей, к сожалению, не вполне грамотной, как считали родители, учительницы. Учился я легко, а в первом классе был даже отличником, но длилось это недолго и уже со второго – начались проблемы с русским языком, которые преследовали меня потом всю жизнь. В друзьях у меня были двое мальчиков. Толя (Анатолий) Левин, который жил напротив на другой стороне Невского в хорошей отдельной квартире с отцом – каким-то очень крупным инженером, матерью – красивой блондинкой (уже тогда оказывается мне «нравились» блондинки) и маленькой сестрой. Толя был веселым и общительным парнем, после войны я его несколько раз встречал (об этом расскажу в своё время), но дружба, к сожалению, так и не восстановилась, видимо, сказались время и возраст. Вторым был Боб (Борис) Козьмин-Соколов, несколько надменный и самовлюбленный, несмотря на некоторое заикание, эти качества характера похоже остались у него навсегда, из-за чего послевоенный контакт также не получился. Он был из семьи медиков и в дальнейшем сам стал довольно крупным врачом. Достаточно дружеские отношения у меня были еще с одним очень приятным мальчиком – Мариком Ланиным, после войны я как-то столкнулся с ним в одном из ленинградских НИИ, но отношения не восстановились. Из девочек я, видимо, симпатизировал Ире Бершадской, но дружеского контакта не получилось, а потом началась война и я вообще потерял её из виду.
Со школой связана моя первая встреча с антисемитизмом, при этом необходимо учесть, что в то время я практически не ощущал себя евреем – я был «советским», перефразировав Б. Окуджаву – «еврей ленинградского разлива». Так однажды один американский киномагнат на вопрос о его национальности ответил: «Американец», а на возражение: «Вы ведь еврей» добавил: «И это тоже». А случилось следующее: моя однокласница Катя Космачева из очень простой, как сейчас бы сказали, неблагополучной, семьи (по-моему мать была прачкой, отец кем-то вроде дворника) назвала кого-то «жидом». После этого несколько дней вся школа стояла, как говорится, «на ушах», все это обсуждалось на педсовете и т.д.
Говоря об антисемитизме, я думаю, целесообразно определить два его вида: бытовой и государственный (мне могут возразить, что они в какой-то степени взаимосвязаны, но это уже другой вопрос). Первый не вызывает лично у меня принципиального оторжения. В нём отражаются заложенные, может быть, даже на генетическом уровне, недоверие и неприязнь к чужому и незнакомому. И, откровенно говоря, я не вижу ничего страшного в том, что А не любит Б, а Б не любит В, даже если это происходит на национальной почве. Другое дело, когда в рамках государственной политики начинаются притеснения, ограничения и гонения, а зачастую и физическое уничтожение определённых национальных групп людей, в данном случае евреев. При этом исторический опыт показывает, что в конечном счете проигрывает само такое государство. Ярчайшим проявлением государственного антисемитизма является Холокост – планомерное уничтожение евреев в Германии, союзных ей странах и на оккупированных ею территориях Европы в рамках, так называемого, «окончательного решения еврейского вопроса» достигшее ужасающей цифры – 6 миллионов.
Из рассматриваемой школьной ситуации, мне кажется, можно сделать по крайней мере два вывода. Первый - антисемитизм был, есть и будет – он вечен, как сказал А. Эйнштейн: «Антисемитизм – это тень еврейства!»Есть очень много попыток найти обьяснения этому явлению более профессиональных авторитетов, но мне видется, что причина, кроме природной человеческой ксенофобии, кроется в основном в характерных, национальных чертах еврейского народа. Только очень наивные или безграмотные люди могут считать все народы одинаково хорошими, фактически каждый из них имеет свое количество общепризнанных положительных и отрицательных черт, в одних преобладают одни, в других – другие, естественно, каждый индивидуум может несколько отличаться от этой схемы, но в массе она остаётся в силе. В свете этого необходимо отметить несколько специфических черт еврейского народа, которые и определили его сохранность в тысячелетиях (ни один народ не может составить даже приблизительную аналогию), но и вызывает, к сожалению, определенное оторжение. К этим качествам на мой взгляд необходимо отнести:
веру в собственную исключительность;
предприимчивость;
внешнюю ассимиляцию при сохранении внутренней самобытности;
взаимоподдержку и взаимовыручку.
Не буду комментировать все вышесказанное, это целесообразно делать специально и в другом месте. Хочу только сказать, что этими качествами в отдельности обладают и другие народы, но суммарно они имеют место быть только в еврейском народе.
Второй вывод, более конкретный – в Советском Союзе до войны государственного антисемитизма не было, да не могло быть; а с бытовым, значительно менее существенным, боролись всеми доступными средствами. Еще В.И. Ленин призывал «погромщиков и ведущих погромную агитацию ставить вне закона» (декрет от 27 июля 1918 г.), и даже И.В. Сталин в ответе Еврейскому Телеграфному Агенству в Америке (12 января 1931 г.) написал: «....Антисемитизм как крайняя форма расового шовинизма является наиболее опасным пережитком каннибализма....В СССР строжайше преследуется антисемитизм, как явление глубоко враждебное советскому строю. Активные антисемиты караются по законам СССР смертной казнью» (Черная книга. Киев, 1991. С. 6). Он же в пику сионизму создал номинально еврейское государственное образование – Еврейскую автономную область (об этом был снят неплохой музыкальный к\ф «Искатели счастья» с популярными песнями на еврейские мотивы и прекрасной игрой знаменитого В.Л. Зускина в роли Пини Копмана –«короля подтяжек»). Хотя евреев там всегда было очень мало, это уродливое дитя сталинской национальной политики сохранилось до сих пор.
Могу сказать, что для меня вышеупомянутый школьный эпизод, был первым, очень маленьким шагом к национальному самосознанию, но это приглушалось истинной дружбой народов, пришедшей в Россию после революции и которую впоследствии с успехом похоронили. Проявление интернациональной дружбы народов, но уже с политической окраской (стремление СССР к экспансии), наблюдалось в отношении к республиканской Испании во время гражданской войны и в частности к испанским детям, вывезенным в СССР. Один из интернатов для этих детей располагался в здании школы напротив нашего дома, они там и жили и учились, так что общения с ними фактически отсутствовало. Только запало в памяти, как среди многих смуглых черноволосых ребят, играющих во дворе перед зданием в футбол, выделялся ярким пятном один блондин, что немало удивляло прохожих, наблюдавших за игрой через решетку забора, отделявшего этот двор от улицы.
Хочу отметить, что где-то одновременно с приездом испанских детей в страну, появились в продаже «испанки» — детские шапочки типа военных пилоток обычно красно-синего цвета с кисточкой. Несмотря на то, что подобный головной убор носил генерал Франко – в то время злейший враг СССР, они стали модными и получили большое распространение; у меня «испанка», конечно, была тоже. Это время запомнилось мне также антифашистскими рисованными комиксами на последних страницах детского журнала «Мурзилка», где изображались доблестные республиканцы (коммунисты), успешно борющиеся с кровожадными франкистскими марокканцами (фашистами), ужасно черными в белых бурнусах, верхом на красивых лошадях (этакое предвидение арабской агрессии). Другой сюжет обычно рассказывал о мальчике – участнике германского антифашистского коммунистического подполья, но он был менее красочным и более мрачным.
Примерно в это же время я впервые встретился со смертью – у себя дома умерла бабушка (6 марта 1939 г.). Было непонятно и печально. В похоронах я участия не принимал – детям такого возраста не полагалось, поэтому меня закрыли в другой комнате, где жил дядя Фоля – мамин брат, и я грустно смотрел в окно, выходящее в мрачный ленинградский двор-колодец. Бабушка была похоронена на Преображенском (Еврейском) кладбище почему-то в одной ограде с какой-то дальней родственницей.
Очень ярким довоенным впечатлением были встречи с маминым дальним родственником Абрашей (так его называли близкие) Гуревичем, крайне интересным и необычным человеком. Не имеющий никакого образования (что вызывало скептическое отношение моего папы – правда, может быть, и не только это), фотограф до революции, член «Бунда», затем коммунистической партии, работник аппарата Коммунистического Интернационала (Коминтерна), был связан с Финляндией и Китаем; потом какая-то незначительная хозяйственная работа, после войны узник ГУЛАГа (около 5 лет) а по освобождении лишённый права жить дома, в Москве (так называемое «минус 20» — запрет жить в 20 крупных городах страны), но и после всего этого до самой смерти убежденный коммунист – вот его жизненный путь. Он был жизнерадостным, волевым и очень активным человеком; что спасло ему жизнь в лагерях, где он не давал себе расслабиться ни морально, ни физически и, в частности, каждый день занимался спортом, хотя в то время ему было уже немало лет. Как я понял впоследствии, в Коминтерне он занимался нелегальной переброской представителей этой организации за рубеж, а когда я с ним познакомился, он работал, если можно так сказать, на советско-финской границе, жил в Ленинграде (30 км от границы), в гостинице «Астория» и имел персональную легковую машину с шофером. Все это по тем временам было почти уникально и вызывало восторг и преклонение, особенно естественно у ребенка, каким был я. На всю жизнь я запомнил поездки на его машине по вечернему Ленинграду во время «белых» ночей, оставившие во мне ощущение необыкновенного восторга. Именно ему мама обязана тем, что во время жизни в Москве участвовала в похоронах В.И. Ленина, видела многих зарубежных деятелей коммунистического движения, а Эрнеста Тельмана даже слушала на каком-то митинге. Вообще об этом человеке в кожаном пальто с его лучезарной улыбкой в хорошее время и веселом, даже после всего пережитого, можно написать авантюрный роман или снять приключенческий фильм. Именно к таким оптимистам можно отнести несколько мрачный анекдот о человеке, который на любые негативные сообщения всегда отвечал: «Бывает хуже». Когда, разыгрывая его, рассказали, что вчера Рабинович вернулся домой, застал жену с Хаймовичем и убил обоих, он ответил обычным: «Бывает хуже». А на вопрос: «Что может быть хуже этого?». Последовал ответ: «Если бы он пришел не вчера, а позавчера – он убил бы меня».
Другим запомнившимся своеобразным персонажем был папин очень дальний родственник– Сэндэр Эстрин, жгучий брюнет с романтической черной бородой пирата, к которому я испытывал восторженно-трепетную зависть, так как говорили, что когда-то он, путешествуя, побывал во многих странах (тогда я даже представить себе не мог, что когда-нибудь проделаю подобное).
В то время было принято отдавать детей в частные группы по изучению иностранных языков; не миновала и меня сия чаша. Меня начали водить на уроки модного тогда немецкого языка (посчитали, что из-за близости к идишу он легче будет усваиваться), занимались мы по картинкам, но длилось все это недолго и в памяти осталось только две начальные фразы: «Анна унд Марта фарен нах Москау»и«Анна унд Марта баден».
В это же время я впервые увидел цветное кино – это были цветные мультипликационные фильмы: «Три поросёнка» о трёх поросятах (Ниф-Ниф, Нуф-Нуф и Наф-Наф), строивших хижины из разного материала и приключения, связанные с этим, и «Кукарача», содержание которой я даже не помню, кроме музыкальных кадров плывущих, кажется, утят. Водили меня и в театры: театр марионеток Деммени на Невском проспекте и ТЮЗ на Моховой. В последнем на спектакле «Снежная королева» по Андерсону мне было страшно и как-то боязно, так что навсегда осталось неприятное и мрачное воспоминание.
Отдельно хочется отметить такое уникальное явление, как существовавший до войны (с 1935 г.) в Ленинграде Дом занимательной науки, созданный по инициативе известного популяризатора науки Я.И. Перельмана, и размещавшийся на набережной Фонтанки, в бывшем дворце графа Шереметева. Трудно описать экспозицию этого, если можно так сказать, музея: в нём в оригинальной форме знакомили школьников, да и взрослых с положениями основных направлений науки и техники, мне почему-то больше всего запомнились свето-цвето-звуковые эффекты в разделе физики. Посещение этого дома оставляло неизгладимое впечатление и крайне жаль, что после войны ленинградское руководство, я уж не говорю о санкт-петербургском, не нашло возможным возродить его.
Вскоре началась Вторая мировая война, правда, в моем сознании это событие ассоциируется в основном только с конфетами в очень красивых, ценимых мальчишками-коллекционерами, фантиках, которые появились в Ленинграде из присоединенной Прибалтики, Западной Украины и Западной Белоруссии. Тогда же ходило много баек о поведении советских людей в этих местах. Одна из них была о том, как жены наших военных, потрясенные красотой местных ночных сорочек, одевали их в качестве вечерних платьев. Уже много лет спустя мне довелось ближе познакомиться с этими местами, особенно с Эстонией, но это отдельный разговор.
Временный союз с фашистской Германией в начале Второй мировой войны, круто развернул политику СССР – из антифашистской фактически в профашистскую: М.М. Литвинов был смещен с поста руководителя Наркоминдела; в Бресте прошел знаменитый совместный парад Красной Армии и фашистского вермахта; с экранов были сняты фильмы, осуждающие политику Гитлера, такие как «Профессор Мамлок» (снятый бежавшим от германского нацизма в СССР режиссером Гербертом Раппопортом, так и не научившимся говорить по-русски без акцента) и «Семья Оппенгейм» Григория Рошаля; а средства массовой информации – в то время газеты и радио — перестали осуждать зверства гитлеровцев.
Вспоминается начавшаяся примерно одновременно с этими событиями Финская кампания, по-разному называемая в различных источниках: «Советско-финская война», «Финская война», «Северная война», «Неизвестная война», исторические причины и события которой всем хорошо известны. Хочется отметить только некоторые факторы этой войны. Декларированным основанием конфликта советским руководством была выдвинута необходимость отодвинуть границу от второго города страны – Ленинграда, до которого было всего 30 км. Это было понятно народу и в какой-то мере поддержано им, тем паче что вообще Финляндия как самостоятельное государство начала свою историю только с 1918 г., когда ослабленная Россия не могла отстоять свою территориальную целостность, а развязанная гражданская война в Финляндии принесла победу не «красным», а «белым» финнам. Скрываемой причиной войны было патологическое стремление Советского Союза к расширению своего господства в мире, желание присоединить к Союзу еще одну страну, для чего, как обычно, было уже создано марионеточное финское правительство во главе с Отто Куусиненом, старым деятелем международного коммунистического движения, т.е. ставленником советского руководства. Это правительство должно было возглавить страну после разгрома, поблагодарить Советское правительство за освобождение финского народа от «ужасов» маннергеймовского режима и превратить Финляндию в 16-ю республику СССР, но история распорядилась иначе. Зимняя кампания началась 30 ноября 1939 г. и закончилась 13 марта 1940 г., т.е. длилась всего около трех с пловиною месяцев, но стоила, особенно для СССР, огромных жертв. После ужасных потерь Красной Армии, которая не была готова к суровым условиям северной зимы, при ожесточенном сопротивлении морально стойкой, защищающей свою страну, хорошо подготовленной финской армии (хорошие лыжные подразделения, первоклассные снайперы-«кукушки», разведчики бесшумно работающие ножами-«финками» и т.п.), при наличии прекрасно оснащенной линии обороны, построенной немецкими инженерами, так называемой «линии Маннергейма», был заключен компромиссный мир. СССР получил некоторые территориальные приобретения, но главное – Финляндия сохранила независимость. Кстати, очень интересно, что Финляндию в этой войне, правда, видимо, по разным причинам поддерживали обе воюющие стороны в Европе: и союзные страны (Англия и Франция), и страны «оси» (Германия и Италия). Что касается финского главнокомандующего, будущего президента – фельдмаршала Карла Маннергейма, то на мой взгляд не много есть политических и военных деятелей, которые пользовались бы таким же искренним уважением у своего народа, как он у финнов. Это подтверждается тем, что почти в каждом городе Финляндии ему воздвигнуты памятники, правда, те, что я видел, не отличаются оригинальностью и вкусом. О Маннергейме, как и о некоторых других правителях военной Европы, в частности датском короле, бытует легенда как о защитнике евреев, правда, мне так и не удалось найти в Финляндии подтверждение этому. Речь идёт о том, что во время Второй мировой войны, когда Финляндия была союзником Германии, Гитлер потребовал от Финляндии, в рамках «окончательного решения еврейского вопроса», депортации евреев, но Маннергейм якобы приехал в Хельсинcкую синагогу (через много лет я был в ней и даже познакомился с послом Израиля и, что меня тогда очень удивило, он был арабом), где собралось много евреев, и заявил, что, пока он во главе Финляндии, этого не будет, и это не произошло. Было ли это или не было – не знаю, во всяком случае, Финляндия была практически единственной из союзных и оккупированных фашистской Германией стран, где евреи абсолютно не пострадали (целесообразно еще упомянуть массовую спасательную эвакуацию евреев датчанами в нейтральную Швецию). Правда, хотелось бы добавить, что я совсем недавно узнал о довольно лояльном отношении к евреям режимов генерала Франко в Испании и Мухаммеда V – короля Марокко, в то время протектората профашистской Франции.
Та военная зима запомнилась мне новой школой, куда нас временно перевели, пока в старой работал военный госпиталь, да первым в моей жизни «затемнением» — светомаскировкой, когда вечерами до зажигания электрического света в квартирах занавешивались окна, не было уличного освещения, в подъездах горели только лампочки синего цвета, как менее яркие, а автомашины имели специальные козырьки на фарах, чтобы свет падал только вниз. Кроме того, для защиты от взрывной волны стекла окон заклеивались по диагоналям полосками бумаги. Но никаких налетов, для защиты от которых все это делалось, так и не произошло.
Из передовой техники большое впечатление на мое детское воображение оказало первое знакомство с лифтом в жилом доме. В Ленинграде существовал Дом политкаторжан, да он и сейчас стоит на Петроградской стороне на набережной Невы, недалеко от 3 ленинградских достопримечательностей: Петропавловской крепости, очень красивой мечети и бывшего дворца Матильды Ксешинской. Этот дом в начале 30-х годах на кооперативных началах был построен бывшими революционерами, репрессированными (тюрьмы, ссылки и просто эмиграция) царским правительством. Интересно, что в квартирах этого дома первоначально не было кухонь – предполагалось, что питание жильцов будет осуществляться в общей столовой, расположенной в цокольном этаже, но жизнь внесла свои коррективы и со временем жильцы во многих квартирах оборудовали нормальные кухни. Именно в этом доме жила папина дальняя родственница – Леша Наумовна Фридман, чей муж вроде и был политкаторжаниным: жил в эмиграции в Швейцарии, где, как говорили, даже встречался с Лениным, закончил там университет и стал юристом. Именно приходя с родителями в гости к ним, я всякий раз получал огромное удовольствие, пользуясь лифтом, этаким «чудом» техники, имевшимся в этом доме. После войны наша семья продолжила контакт с их невесткой Женей (Е.Д. Брандис), работавшей на «Ленфильме» и оставшейся вдовой (муж погиб в Народном ополчении под Ленинградом в начале войны) с двумя детьми – Димой и Леней (кстати, в соседней квартире одно время жил известный летчик-испытатель и писатель Марк Галлай). Много лет спустя, зная мой интерес к кинематографу, Евгения Давыдовна при очередной моей поездке в Эстонию, будучи администратором картины, показала мне величественные декорации к фильму Г. Козинцева «Гамлет», построенные на берегу Финского залива, недалеко от Таллина.
Основным видом транспорта в городе был трамвай. Он обычно состоял из двух, реже трех, двухдверных вагонов: через заднюю дверь, у которой находился продающий проезные билеты кондуктор, входили, через переднюю-выходили, здесь же входили пожилые люди, инвалиды, беременные женщины и дети, чтобы вагоновожатый при этом мог регулировать посадку этих пассажиров. Внутри, вдоль всего вагона у стен находились деревянные скамейки для сидения, а у потолка на специальном поручни, висели держатели для стоящих пассажиров. Вагоны были яркие, красно-желтые, на первом, моторном спереди вверху над обзорным окном вагоновожатого был указан номер маршрута, по обе стороны которого находились два светящихся фонаря, цвет каждого из которых при этом соответствовал цифрам номера. Мальчишки-сорванцы очень любили кататься «на колбасе», т.е. вскочить сзади последнего вагона на торчащее устройство для стыковки и ехать, державшись за какие-нибудь выступы вагона; наверное, это было очень здорово, особенно, когда вдогонку раздавались свистки дворников и милиционеров. Перед самой войной появились более современные, так называемые «американские» трамваи темно-красного цвета, большего размера уже с тремя складными дверьми (добавилась центральная) и несколько угловатым внешнем видом. Кроме того, кондуктор в нем находился у центральной двери за деревянной загородкой, а в задней части вагона двойные сидения располагались поперёк вагона в два ряда по бокам. Примерно тогда же в Ленинграде начали ходить троллейбусы, первый маршрут проходил по Невскому от Адмиралтейства до Александро-Невской лавры, что было очень удобно для папы – можно было пользоваться троллейбусом для езды на работу и обратно. Наличие быстрого и надежного вида транспорта для поездок на работу было важно еще и потому, что к этому времени вышел «драконовский» закон об уголовной ответственности за опоздание на работу – этакий глупый вид борьбы за дисциплину на производстве, которую власти объясняли сложностью международной обстановки. Помню эпизод случай, когда папа, боясь опоздать на работу и волнуясь, никак не мог найти своё кашне и уже на работе обнаружил его в кепке, которая была надета на нем.
Из довоенных эпизодов жизни нашей семьи хочу отметить мамин аборт. Дело в том, что, как известно, в Советском Союзе тогда аборты были запрещены (1936–1955 гг.) и исполнителям грозила уголовная ответственность, поэтому, если их и делали, то подпольно и зачастую в домашних условиях. И вот однажды, придя из школы (видимо, во внеурочное время), я застал следующую картину: мама лежала бледная в кровати, в комнате отвратительно пахло больницей и недалеко от кровати стоял таз с какой-то мутной красноватой жидкостью. Я тогда ничего не понял, но впоследствии мне все стало ясно.
Одно из последних предвоенных воспоминаний – это отдых в начале лета 1941 г. недалеко от Ленинграда в Кикенке под Стрельной вместе с двоюродным братом – Женей Милютиным, где его мама на лето устроилась врачом в санаторий, расположенный в Константиновском дворце. Помнится запущенный, темный и сырой парк у дворца; чудесная солнечная зеленая лужайка у дома для работников санатория, где мы жили, и, конечно, общее радостное настроение беззаботного счастья. Я вернулся домой перед самой войной, чтобы ехать затем отдыхать в пионерский лагерь, но это уже не случилось...
Юность
Чем дольше варить яйцо, тем тверже оно становится; так и человек – чем больше трудностей, тем больше он закаляется.
Талмудическая мудрость
Великая Отечественная война вошла в мою жизнь солнечным воскресным утром 22 июня 1941 г. Об этой войне написано очень много правды и еще больше лжи, но я хочу рассказать о ней то, что видел своими глазами 10-14-летний ребенок, как он её воспринимал и переживал. Великая Отечественная война и вообще Вторая мировая война, как всякий исторический катаклизм, естественно изменила судьбу не только целых континентов (распад колониальной системы, создание социалистического лагеря) и отдельных народов ( «Холокост», сталинское выселение «малых народов» — немцев Поволжья, крымских татар, чеченцев, изгнание немцев из Польши, Чехословакии, Восточной Пруссии и т.п.), но и каждого человека в отдельности, в частности маленького мальчика из Ленинграда. Может быть, война просто совпала с моим взрослением, но мне представляется, что именно война с её лишениями, трудностями и жестокостью превратила меня из «маменькина сынка» в человека, как мне кажется, умеющего бороться и, как говорится, «держать удар».
Утром 22 июня мы, как обычно в воскресенье, пошли с отцом в баню, а возвращаясь домой, увидели дежуривших у ворот дворников в белых передниках. Была такая служба в Ленинграде, частично она сохранилась и после войны, но уже с несколько другими задачами. В каждом доме был дворник, который не только следил за порядком, убирая двор и прилегающий участок улицы, но и выполнял охранные, а зачастую и агентурные функции. Он обычно на ночь (около 12 часов ночи) закрывал двери парадных и ворота во двор, так что задерживающимся приходилось его умасливать, особенно часто в эту ситуацию попадала молодежь. Дворники же иногда выполняли и мелкие поручения жильцов, например, принести вязанку дров (отопление было в основном печное) из подвала или сарая во дворе. Именно они при чрезвычайных ситуациях должны были дежурить у ворот своих домов, если можно так сказать, в парадной форме – в белом фартуке (переднике) с металлической бляхой-жетоном. Но 22 июня мы с отцом не обратили на это особого внимания, так как в то предвоенное время были очень часты учебные тревоги, при которых дворники вели себя аналогичным образом. И только когда после завтрака, около 11 часов утра (точнее 12.50), по радио выступил В.М. Молотов, стало понятно, что началась война. Именно тогда у черного рупора радиорепродуктора, несмотря на оптимистичную концовку выступления историческим лозунгом «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами», я единственный раз в жизни увидел отца, расстроенного до слез. Он сказал: «Это ужасно», хотя официальная точка зрения была, что война окончится победоносно за 3-4 месяца и, конечно, будет проходить на территории врага. К большому сожалению, руководство страны, видимо, не осознавало огромной разницы между храброй, но маломощной Финляндией, которую хоть и тяжело, но одолели за пару месяцев, и Германией, покорившей к тому времени практически всю Европу. Для меня с началом войны связана одна загадка – почему немцы в первое утро войны наряду с другими городами страны не бомбили Ленинград, можно предположить только, что помешало расстояние до западной границы, а Финляндия, находившаяся рядом, была еще нейтральна.
Сразу же после начала войны, в связи с тяжелым положением на фронте (прорывом так называемых «Линии Молотова» и «Линии Сталина» — комплексов оборонительных сооружений вдоль западной границы — и продвижением немцев вглубь страны) встал вопрос об эвакуации детей дошкольного и школьного возраста из Ленинграда и, где-то через полторы недели (2 июля), я вместе с огромным количеством детей оказался на Московском вокзале для эвакуации в Ярославскую область. Насколько я теперь понимаю, каждый район города и каждая школа или детский сад были приписаны к определенному месту. Справедливости ради, необходимо отметить, что не все было сделано разумно, некоторые детские учреждения эвакуировали из города буквально навстречу наступающим немецким войскам со всеми вытекающими отсюда последствиями.
До отъезда у меня с отцом произошел серьезный разговор, почему-то в подъезде нашего дома; он у меня достаточно мрачно спросил: «Толюсик (так он меня, любя, называл) ты действительно хочешь уехать со школой в эвакуацию (с подтекстом «один без нас»)?». Я, окрыленный романтическим желанием приключений, характерным для детей, и, не понимая всей трагичности вопроса, не задумываясь, ответил: «Конечно, очень хочу». Есть предположение, что этим я спас жизнь не только себе, но и родителям, потянувшимся потом за мной в эвакуацию, так как в противном случае мы все, оставшись в блокадном Ленинграде, наверняка погибли бы, как многие тысячи жителей этого города; хотя первое время вся семья очень переживала вынужденный отъезд из Ленинграда; а я, в частности, страшно горевал по оставшимся книгам. Жизненные коллизии имеют тенденцию повторяться и необязательно как фарс; так, через 60 лет, при отъезде в Америку, я снова очень переживал, оставляя неплохую личную библиотеку, большинство книг из которой в результате так и пропало.
Итак, в первые дни июля, после жуткой толчеи на площади Восстания и перроне Московского вокзала (одновременно эвакуировалось большое количество детей), я вместе с одноклассниками ехал в тыл страны, в данном случае, в Ярославскую область в поезде, набитом плохо управляемой толпой детей. Чтобы избежать отставаний от поезда, нас не выпускали на остановках даже за водой, которая, учитывая страшную жару, в титане вагона очень быстро кончилась. Мы утоляли жажду клюквой, которую покупали, не выходя из вагона, от неё правда сводило рот и хотелось пить еще больше, так что я довольно быстро столкнулся с тем, что эвакуация – это не поездка с родителями на дачу, а нечто более трудное и суровое. С дороги, из Тихвина, я отправил (03.07) открытку (первое в своей жизни письмо), которую мне дала мама, предварительно написав адрес. Эта сохранившаяся у меня открытка ужасает своим маловразумительным содержанием и страшной безграмотностью, которая, к сожалению, сохранилась до сих пор. 4 июля вечером на станции Любим (недавно узнал, что основал этот город Иван Грозный) – конечном пункте нашего железнодорожного путешествия – нас встречали крестьянские подводы из деревни Пятино – места нашего назначения. После примерно 30-километрового ночного путешествия на подводах, которое по сравнению с 2-суточным пребыванием в душном вагоне раскаленного поезда показалось нам райским (мы ехали на подводах, шли рядом и вообще наслаждались природой), мы прибыли в деревню, где нас очень радушно встретили местные жители: угостили на косогоре молоком, хлебом, сыром. Жили эти крестьяне довольно зажиточно (такого количества головок домашнего сыра в подвалах домов я в дальнейшем нигде не встречал), но белые батоны и конфеты «Барбарис» (леденцы) их очень удивили – этого они никогда не видели; и я с радостью отдал им свои скромные запасы (не думал, что сам долго не увижу этих «деликатесов»). Дико устав и физически, и эмоционально, мы вповалку заснули в какой-то избе прямо на полу и проспали очень, очень долго. Разместили нас в здании местной школы, свободной по случаю летних каникул школьников, и начались сельские будни с каждодневными сельскохозяйственными работами. Примерно через месяц ко мне приехала мама, которая, как беременная, подлежала эвакуации; я не знаю, куда её предполагали первоначально вывезти, но она естественно попросилась в Ярославскую область, ко мне – «жить стало лучше, жить стало веселей». Из её сохранившейся открытки папе я узнал, что она по приезде была дико огорчена моими попытками курить и ругаться; она писала: «ты даже не представляешь себе, какие слова он говорит». Это, видимо, передается по наследству; так, когда Максиму (уже моему сыну) было примерно лет 5, он, имея, правда, уже детсадовское «образование», увидев выбежавшую в халатике из ванной и размахивающую руками Аллу (свою сестру), заявил: «Ну, что п...а прилетела?».
Со временем в деревне появилось еще несколько мам, в частности, две еврейские мамы, жутко местечковые, хоть и были они из Ленинграда. Нужно отметить, что антисемитизма как такового у местного населения не было: они просто никогда в жизни не видели живого еврея и считали, что вообще они с сатанинскими рогами. А вот эти приезжие при уборке льна устраивали дикий гвалт, перекрикиваясь через всё поле о способах и трудностях этой работы: лен, который они видели вообще первый раз в жизни, у них все время рвался неправильно – не в нижней, а в верхней части стебля. В отличие от них маме, которая в молодости работала в еврейской сельскохозяйственной коммуне, все это было знакомо и у нее все получалось хорошо, за что она пользовалась большим уважением у местного населения: «Городская, а все наше умеет», — говорили они. Поэтому, когда надо было получать у председателя колхоза причитающийся паёк, мама выступала не только от своего имени; и председатель, хоть и с неохотой, говоря, что мамины «протеже» ничего не наработали, скрепя сердцем продукты все же выдавал и им тоже.
Вскоре папа дал согласие и был откомандирован вместе с Народным комиссариатом (Наркоматом) общего машиностроения (с 26.11.1941 г. – миномётного вооружения, после войны – Министерство машиностроения и приборостроения), в который входило его ленинградское учреждение, в приволжский город Пензу, куда после своего приезда и вызвал нас с мамой. Как мы добирались из Ярославской области до Пензы – расстояние, которое в обычное, мирное время поезд покрывает примерно за 10 часов, отдельный рассказ. В то время (август 1941 г.), регулярные поезда фактически уже не ходили – шли только эшелоны: на запад с войсками на фронт, на восток с эвакуировавшимися людьми и вывозимым оборудованием из западных районов страны в тыл. Мы с мамой, имея вызов от папиной организации (во время войны нельзя было ездить по стране без документа, подтверждающего необходимость поездки – вызов, предписание и т.п.), чтобы сесть в поезд, должны были обращаться или к начальникам эшелонов, или к начальникам станций. Отношение к нам, даже учитывая, что мама была в положении, было разное, но в основном доброжелательное. Запомнилось правда, как недружелюбно на одной из станций отнеслись к нам днепропетровские железнодорожники, которые ехали в хорошо оборудованной «теплушке»: с мебелью, печкой и т.п., что в то время соответствовало международному экспрессу мирного, довоенного времени. Хочу здесь пояснить, что такое «теплушка». Это обычный товарный вагон, в котором до войны перевозили скот; он имел большую во всю высоту скользящую дверь и по 2 маленьких оконца в верхней части боковых стен. Оборудование внутри обычно ограничивалось двухярусными нарами и иногда печкой-буржуйкой, называемой так по-моему не по классовой принадлежности, а потому что в революцию и сразу после неё такие печки топили буржуйским добром.
В нашем путешествии, которое длилось примерно 10 суток, было около 10 пересадок, вот такое оригинальное сочетание. Было много встреч и разнообразных контактов. Так, на одной из станций я наблюдал закрытый эшелон, в котором везли на восток интернированных жителей то ли Прибалтики, то ли Западной Украины и Западной Белоруссии, которых легко можно было отличить по одежде явно западного происхождения. Никогда не забуду комичную сцену, когда на сидящую внизу маму методично, как при замедленной сьемке, с верхних нар скатывались положенные туда кем-то-сырые куриные яйца, а она, как завороженная, сидела, не двигаясь, в своем синем в желтых яичных разводах пальто. Не менее трагикомично выглядела эвакуирующаяся семья: мать и сын моего возраста; над которой моя мама почему-то взяла шефство, думаю, из жалости – уж очень они были растеряны. Женщина суетливо семенила за мамой, таща за собой сына, у которого зимняя шапка была почему-то одета так, что «уши» шапки болтались на лбу и затылке. В одну из ночей я проснулся абсолютно мокрым – оказывается спавший рядом мальчик писался ночью, а нас не предупредили, что было не очень «благородно», учитывая ко всему сложность обсыхания в тех условиях. На другом ночном перегоне произошла удивительно приятная встреча с очень интересном человеком, не помню, или учителем, или преподавателем ВУЗа -гуманитарием. Была теплая осенняя ночь; я сидел на полу у открытой двери «теплушки», свесив ноги, а он рядом на табуретке, и мы вели задушевную беседу о жизни. Я был горд, что беседую с таким человеком, как мне казалось тогда, на равных.
Но все, что имеет начало, обязательно имеет конец; и наше путешествие, полное приключений, тоже окончилось в Пензе; папа почему-то не смог нас встретить на вокзале, и мы встретились уже по дороге к дому, куда шли пешком. Встреча была очень теплой; в принципе во время войны все встречи естественно бывали очень трогательными, ведь все понимали, что есть большая вероятность потерять друг друга навсегда, что, к сожалению, часто и случалось. Пенза была обычным, провинциальным городом (правда связанным, как теперь выясняется, с такими знаменитыми людьми, как Белинский и Савицкий, Мейерхольд и Зускин, Мариенгоф и Пудовкин), но в то время в него приехало много эвакуированных, в основном из Москвы и в том числе и сотрудники Наркомата общего машиностроения во главе с наркомом П.И. Паршином (кстати, уроженцем здешних мест), что внесло определённую активную струю в его застойную жизнь. Местное население относилось к приезжим настороженно и называло их упрощенно-презрительно «выковырянные», так что наша семья в основном общалась с приехавшими сотрудниками папиной организации, в частности, с Иссерлиным, Веребейчиком, Хахамом, Сегалом.
Предприятия города перешли на производство военной продукции, в частности, кондитерская (бисквитная) фабрика, ликеро-водочный завод и знаменитый часовой завод перешли в ведение этого Наркомата уже миномётного вооружения. Интересно, что товары (часы, водка, пирожные и т.п.) с освобождаемых складов этих предприятий вскорости начали распределять среди сотрудников Наркомата, по-моему, правда за деньги, но это уже не имело значения, так как последние катастрофически теряли свою ценность. Промтоварные магазины практически опустели (я еще застал остатки парфюмерии: одеколон, мыло и т.п.), а продуктовые – продавали (выдавали) по карточкам мизерные пайки. Дело в том, что к этому времени в стране была уже введена карточная система распределения товаров. На рынках продукты в основном не продавали, а меняли на вещи – этакий натуральный обмен; так мама отдала свою ярко-малиновую шелковую шаль, которую она правда никогда не одевала в прошлом и, видимо, не собиралась одевать в будущем, и дореволюционный золотой медальон, который мне жаль до сих пор. Еще больше почему-то мне жаль папиных карманных часов, которые у него украли на базаре; они были в очень оригинальном плоском, круглом металлическом корпусе с темно-синим отливом, от которых каким-то образом осталась только цепочка.
Именно тогда в Пензе я получил свои первые навыки «маркетинга». У нас дома, не помню как, скопилось много старых газет и, учитывая общую нехватку бумаги, в частности, упаковочной, я пошел продавать их на базар – операция прошла успешно, но к вечеру мама расплакалась, что её ребенку приходится торговать на базаре, продавая старые газеты. Истории американских миллиардеров, начинавших с подобного, её, видимо, не соблазняли. В то время в среде советской интеллигенции существовали другие, чем сейчас, взгляды на торговлю. Это считалось низменным и непорядочным занятием, а все торговые работники, соответственно, считались достаточно справедливо «нечистыми на руку». Вообще морально-этические взгляды с точки зрения сегодняшнего дня выглядят достаточно странными. Существовало понятие «блат», т.е. действия по знакомству в обход общепринятых путей, а людей, пользующихся этим, называли «блатмейстерами» и с ними порядочные люди старались не иметь дело. Сегодня это выглядит несколько дико, хотя и очень благородно. Кроме того, существовали такие забытые ныне термины, как «гешефтер», «гешефтмахер», просто «махер» — все эти понятия относились к людям, занимающимся какими-то нечистоплотными делами-махинациями; проще говоря, делец, но с негативным окрасом, скорее, деляга. Ныне все изменилось, и «новые» россияне цинично считают, что «цель оправдывает средства», но я, несмотря на внутреннюю расположенность к этому (не буду скрывать), не разделяю этих взглядов, хотя Зина (моя жена) и говорила, что все это только из-за зависти к людям, достигшим такими способами значительных жизненных успехов.
Вторую самостоятельную операцию по бартеру я совершил, обменяв «маленькую» бутылку водки (четверть литра) на ведро (около 8 кг) картошки. Эта операция прошла с волнениями, так как мне пришлось за картошкой пойти с незнакомым мужчиной к нему домой, а это оказалось довольно далеко и соответственно долго, но все окончилось благополучно.
Суровой зимой, под Новый год (31 декабря1941 г.), там же, в Пензе, родилась сестра, которую в память бабушки назвали Рахиль – крайне необычное для того времени имя, но мама была непреклонна. Мы с папой отпраздновали это событие дома чаем с бисквитными пирожными, целый поднос которых, как раз перед этим, получили через его организацию, правда основную массу мы решили сохранить до прихода виновников торжества (мамы и девочки) домой. Через несколько дней они появились дома, но, несмотря на все усилия (я, в частности, в 30-градусный мороз, подморозив нос и уши, бегал за молоком для детского питания), девочка заболела и умерла в месячном возрасте со странным диагнозом «врожденная малярия». Я же думаю, просто простудилась, получила воспаление легких и ослабленный организм не выдержал. Дело в том, что война, эвакуации, да и окружающие условия, мягко говоря, не располагали к рождению детей. Не знаю, но почему-то в справке о смерти она записана на мамину фамилию – Милютина. Думаю, что сыграли роль два фактора: официальный – смерть в очень раннем возрасте, и личностный – желание дать ей «русскую» фамилию, правда при имени Рахиль – это выглядело несколько парадоксально. Похоронили её на Пензенском кладбище рядом с могилами родных нашей квартирной хозяйки. Через много лет, будучи на институтской практике в Куйбышеве, я заехал в Пензу и был на её скромной могиле, чем очень растрогал родителей. Однако их огорчило, что при этом я так оформил проездные документы, что смог отклониться от официального маршрута. Они всегда считали, что всякий мухлёж, даже незначительный, является преступным и порядочные люди его не совершают. К сожалению, меня жизнь научила другому, и я ушел от этих отцовских заветов, но, как говорится, в пределах нормы. Правда можно спорить – кто определяет эту норму? Наверное, человек сам себе.
Смерть моей сестры прошла для окружающих, кроме, конечно, мамы, достаточно спокойно видимо, сказалось её очень недолгое пребывание в семье. Мама спустя некоторое время, несколько окрепнув морально и физически, пошла работать, так как этого требовало наше материальное положение и, в частности, потребность замены её иждивенческой продовольственной карточки. Продовольственные карточки представляли собой листок бумаги, разграфленный на квадратики, в которых указывались наименование и норматив продукта. Бумага была различных оттенков соответственно для карточек на хлеб, масло, мясо, сахар и т.д. Отдельный вопрос что, какие продукты, какие заменители по ним выдавались, а это желало много лучшего. В начале они были 4 видов, отличающихся объёмом выдаваемых продуктов: иждивенческие, детские, служащие и рабочие (по возрастающему количеству продовольствия), а в конце войны появились самые обеспечиваемые – литерные.
Пока Наркомат был в Пензе, мама работала в нем диспетчером, в функции которого в частности входила ежедневная передача в Государственный комитет обороны (ГКО) по правительственной высокочастотной связи (ВЧ) шифрованной информации об объеме выпуска продукции за день. Затем она перешла лаборантом, так как не имела высшего образования, в геологоразведочную контору «Форморазведка» (того же Наркомата), занимавшуюся формовочными материалами для литья. Кстати, её начальник (Хаустов) был слеп (ему помогала его жена – сотрудница), и вызывают уважение его сила воли и знания, позволявшие руководить лабораторией.
Итак, я опять оказался в семье единственным ребенком, жизнь была очень тяжелой: не хватало еды, одежды, тепла. Большим деликатесом были сухари черного хлеба с намазанным топленым маслом из поллитровой бутылки, купленной или скорее обмененной на базаре. Топленое масло полностью заменило в рационе обычное сливочное, так как лучше и дольше хранилось, а бутылки использовались как удобная тара для фасовки, транспортировки и продажи его. Учитывая дефицит, а вернее, отсутствие сахара, пользовались сахарином и даже, что очень странно, солью, посыпая её на хлеб, к чаю В качестве фруктов мы с ребятами ели кисловатые ягоды тёрна, кусты которого безбожно кололись. В столовой министерства подавали щи из крапивы или «палевой», может быть, «полевой» (не помню точно) суп – жидкую похлёбку с жалким количеством пшена. Иногда пару тарелок этого супа, полученного по продовольственным карточкам, я приносил домой в бидончике. Позднее в сенях мы зимой держали кадку с квашеной капустой. Замороженную, её рубили большим ножом. Уже к концу войны появились американские продукты: яичный порошок и гораздо более вкусный меланж – смешанные яичный белок и желток; большая банка (литров на 10) с ним из белой жести одно время тоже стояла у нас в сенях, и мы, бросая предварительно нарубленные куски его на сковородку, получали отличную яичницу-омлет. Менее съедобна была сушеная картошка, которая после варки почему-то так и не приобретала нормального картофельного вкуса. Еду готовили обычно на дровяной плите или таганке-треножнике, на который ставили кастрюлю, а под ним разводили огонь. Свет в основном обеспечивался «коптилками» – фитилями, опущенными в керосин, реже лучинами – тонкими, деревяными щепками, иногда керосиновыми лампами.
Жили мы в частном деревянном доме (ул. Калинина, д. 65а) в одной сравнительно маленькой комнате, которую к нашему приезду снял папа. Будучи не очень практичным и имея мало времени, он сделал это не совсем удачно. Ко всему прочему в комнате стоял огромный рояль, под которым одно время я с радостью спал, а «удобства», конечно, были во дворе. Хозяйка – Александрова Варвара Павловна, владевшая частью дома, была неплохой женщиной, и у нас с ней, несмотря на трудности военного быта, сложились приемлемые отношения. Остальным домом владела пара замкнутых пожилых людей, с которыми мы за все время нашего пребывания (около 4 лет) так и не познакомились; и одинокая старая женщина (Мария Владимировна), вместе с которой в одной комнате впоследствии жила тетя Дыся с дочкой.
Наша хозяйка работала медработником, скорее всего, медсестрой; у неё был неофициальный муж – очень тихий и покладистый человек, который любил хозяйствовать и готовить, но в дальнейшим куда-то исчез. С ней жила её племянница Лариса, которой она уделяла очень много внимания, даже учила музыке – вот причина наличия злополучного рояля. С Ларисой связан комичный случай. У неё был ухажер лейтенант НКВД, учитывая дефицит молодых людей в то время, это была просто находка. Так вот однажды, будучи в уборной, представляющей из себя небольшое деревянное сооружение над выгребной ямой, он уронил в эту яму свой пистолет с кобурой. К слову, потеря личного оружия во время войны грозила трибуналом и соответствующим мрачным вердиктом. Можно только предполагать, что передумал и перечувствовал в этот момент горе-вояка. Потом с большим трудом перемазавшись в дерьме с головы до ног (буквально), он, наконец, выловил своё оружие, которое пришлось долго отмывать и чистить. После этой операции на нашем участке еще очень долго держался стойкий «аромат». Этот трагикомический эпизод доставил много смеха свидетелям случившегося. В другой раз несуразным выглядел уже я сам, когда, вынося зимой таз с помоями, я поскользнулся на обледенелых ступеньках крыльца и, упав, не только ушибся, но главное вылил на себя все, что предназначалось для помойки.
Именно в Пензе в войну я столкнулся с жестким антисемитизмом. Это школьные нападки, когда с криком «руссуд» (подразумевалось «русский суд») на меня набрасывалась группа мальчишек, и я оказывался придавленным так называемой «кучей малой». Это высказывания типа: «Уезжайте в Биробиджан» (столица Еврейской автономной области), в будущем, как известно, направление поменялось на Израиль. Это песенка: «Старушка, не спеша, дорожку перешла, её остановил милиционер./ «Свисток не слушали, закон нарушили, платите, бабушка, штраф 3 рубля»./ «Ой, что ты, боже мой, ведь я иду домой, сегодня мой Абраша выходной...», дальше рассказывалось о том, что она несет своему Абраше курочку, считавшуюся специфической еврейской едой, а последние два слова к тому же пелись с нарочитой картавостью, считая её почему-то характерной только для евреев. Авторам этого пасквиля было невдомёк, что беря мотив куплетов «Барон фон дер Пшик...», они невольно пропагандировали известную еврейскую песню, исполнявшуюся, в частности, сестрами Берри – «Ба мир бист ду шейн, ба мир бист ду файн, ба мир бист ду бестэ ин дер вэлт...»(У меня ты красивая, у меня ты прекрасная, у меня ты лучшая в мире). Кроме того, регулярно, когда я шел за водой к водопроводной колонке огородами, а не по улице, что резко сокращало путь, соседские ребята, выкрикивая всякие оскорбления, бросали в меня комки земли и т.п. Но, несмотря ни на что, я все равно ходил огородами и этим как бы самоутверждался. Это были первые, очень трудные и очень болезненные шаги по пути моей национальной, еврейской идентификации.
Прошло много лет, но от этих юношеских впечатлений след остался на всю жизнь. Именно поэтому я никогда не отказывался от своего еврейства (как сказал И. Эренбург: «Я – еврей, пока будет существовать на свете хотя бы один антисемит»), а иногда даже задиристо утверждал: «Да, я – еврей и этим горжусь». Это были не просто слова – я действительно всегда испытывал и испытываю гордость, что принадлежу к этому малочисленному, но великому народу. Народу, внесшему огромный вклад в мировую цивилизацию – создавшему религию, лежащую в основе двух мировых религий (правда, В. Вильсон в «Государстве» отметил, «сколь многим помимо религии мы обязаны евреям»). Народу, наверное, единственному из современных, у которого собственная история совпадает с религиозной. Народу, сохранившемуся в течение 3 тысячелетий, когда современные ему другие народы давно сошли с мировой арены. Народу, пережившему огромные катастрофы – разрушение государства, вавилонское пленение, уничтожение религиозно-культурного центра (Иерусалимского храма), рассеяние по миру, инквизицию, крестовые походы, христианские погромы и, наконец, «Холокост» и при этом не только выжившему, выстоявшему, сохранившему свою самобытность, но и воссоздавшему свою государственность – государство Израиль. Народу, чьи представители в других государствах, как только прекращалась национальная дискриминация (иммиграция в США, революция в России и т.п.) занимали заслуженные, достойные места в политике, культуре, науке, промышленности и военном деле (огромный, относительно общей численности, % нобелевских лауреатов, чемпионов мира по шахматам, Героев Советского Союза и т.п.). Связанные с этим эмоции хорошо передал один из погибших участников восстания в Варшавском гетто – Иосиф Раковер в найденном впоследствии его завещании: «Я горжусь тем, что я еврей, потому что трудно быть евреем, о как трудно! Не нужен героизм, чтобы быть англичанином, американцем или французом. Проще, удобно быть одним из них, но ни в коей мере не почетнее. Да, это честь быть евреем!». Уместно вспомнить легенду о том, как царь заинтересовался группой скорбящих евреев и ему пояснили, что они сокрушаются по разрушенному Иерусалимскому храму, который был уничтожен около 2000 лет назад. На это царь заметил, что народ, скорбящий по своему храму в течение двух тысячелетий – великий народ. Именно поэтому я плохо отношусь к евреям, которые добровольно, без давления, без особой необходимости отрекаются от своих предков. Клоунообразный Владимир Жириновский говорил, что он сын юриста; Марк Захаров заявил, что он не имеет никакого отношения к евреям – ни одному русскому не придёт в голову утверждать, что он не еврей. Недаром самыми ярыми антисемитами являются еврейские отщепенцы. Не одобряю, мягко говоря, я и евреев, опять же добровольно принявших христианство (Иосиф Бродский, Александр Галич, Наум Коржавин и некоторые другие). Правильно сказал Савва Кулиш, когда ему предложили креститься: «Еврея, принявшего христианство, считаю предателем», — вспоминает его жена, дочь драматурга А. Арбузова, кстати, русская. Есть блестящая русская поговорка: «Вору прощёному, коню лечёному, жиду крещёному – одна цена». Меня могут упрекнуть, какое я имею право критиковать других, принявших чужую религию, в данном случае христианство, если сам являюсь атеистом, т.е. не являюсь приверженцем иудейской религии; на это хочу ответить некоторой аналогией: «Плохо воевать без знамени, но еще хуже воевать под чужим». Вообще я плохо отношусь к отступничеству любого вида (особенно из меркантильных соображений), будь то семейное или национальное, государственное или политическое, историческое или философское – человек должен оставаться самим собой вне зависимости от окружающей конъюнктуры. Я бы очень не хотел, чтобы меня посчитали этаким врагом христианства, к которому я, как к любой религии, к любому убеждению, отношусь с полным уважением; не говоря уж о том, что я сам принадлежу к христианской цивилизации. Христианство, как религия, не может нести ответственность за преступления своих приверженцев – католиков, протестантов, православных, так же как ислам, как таковой, практически не виноват в преступлениях мусульманских террористов. Коммунизм и фашизм только косвенно можно обвинить в зверствах сталинских большевиков и гитлеровских нацистов. К сожалению, это часто встречающееся искажение исходных положений последователями, еще Отто Бисмарк сказал, что все революции задумываются философами, выполняются фанатиками, а результатами пользуются негодяи.
О пензенских школах, где я учился (№ 28 – начальная и №10 им. Ленина – средняя), ничего интересного, кроме уже упомянутого антисемитизма, сказать не могу. Единственно хочется отметить, что, видимо, из-за дефицита военного времени ведомости (табели) четвертной и годовой успеваемости делались вручную, и у меня сохранились экземпляры, написанные папиным каллиграфическим почерком. Да еще была бесполезная и безрезультатная борьба с моей безграмотностью, в частности, писание бесконечных домашних диктантов. Мне легко давалось все, что связано с математикой и гуманитарными науками, я очень любил историю и географию и, сответственно, занимался ими с большим удовольствием, но был в полных неладах с русским языком, и каждый письменный экзамен по русскому языку приводил меня в ужас. При этом необходимо заметить, что папа писал абсолютно грамотно, да и мама не страдала безграмотностью, и они совершенно справедливо считали, что интеллигентный человек должен писать без ошибок. Все дополнительные занятия так ничего и не дали, у меня же на всю жизнь осталось неумение грамотно, без ошибок писать и, сответственно, боязнь письменного текста, в котором я всегда опасался допустить ляпсусы (тем не менее, как видно, желание оставить воспоминания пересилило, правда, пишу я их с «Орфографическим словарём русского языка» на столе). Несколько успокаивает только, когда даже знаменитые люди такие, например, как академик, Нобелевский лауреат Виталий Гинзбург признаются в безграмотности. Совсем недавно узнал, что есть такая неизлечимая болезнь, при которой человек не способен грамотно писать, бегло читать и четко излагать свои мысли (последние два, к счастью ко мне не относятся), если бы знать это раньше, может быть и не стоило так страдать и бороться с моей безграмотностью. Не лучше обстояло дело с английским языком (хотя отметки были вполне приличные), учить который начинали с 4-го класса, при этом мне запомнился детский «антирасистский» стишок: «Pioneers yellow, black and white / Мust be friends and unite».
Сам я, естественно, тоже был пионером, но активной деятельности в организации не припомню. Однако, как положено, носил красный (символизирующий кровь, пролитую за свободу трудящихся) галстук, 3 конца которого олицетворяли единство коммунистов, комсомольцев и пионеров. Галстук имел металлический зажим, на котором был изображен костер из 5 поленьев с 3 языками пламени, что должно было обозначать революциионное пламя, зажигаемое Третьим Интернационалом на всех пяти континентах.
К пребыванию в Пензе относится любопытный эпизод, связанный с отцом. Как-то, ища меня, он зашел в школьную столовую и меня охватило смущение то ли от его возраста, который я тогда считал значительным, то ли просто от его присутствия, так как в тот момент большинство мужчин находилось на фронте или по крайней мере носили военную форму, а может быть по совокупности причин. Через много лет, как часто бывает в жизни похожая ситуация повторилась. Я пришел в детский сад за сыном, и кто-то закричал: «Максим, за тобой дедушка пришел»; Максим правда «отстоял» истину, сказав: «Это не дедушка, а мой папа», а мне вспомнилось прошлое и стало грустно и смешно.
В эвакуации мы с отцом по-старому по воскресеньям ходили в баню. Тогда в Пензе появились не только общие бани, где для мытья пользовались специальными цинковыми тазами (шайками), а душ использовали только для ополаскивания, но и определенные новшества: сначала – душевые кабины, в которых уже можно было и мыться, а потом и отдельные кабинеты с выделенным предбанником, куда приходили семьями. Правда, как-то при входе повесили не совсем грамотное, глупое объявление: «Двуполое мытьё – воспрещено». Как администрация бани собиралась справляться с создавшимся противоречием, не помню – видимо, проверять документы.
С пензенским периодом жизни связан неприятный для меня случай, но так как я решил ничего не скрывать в своих воспоминаниях, то расскажу и о нем. Не помню, как и когда я познакомился с интеллигентной, по-моему, профессорской, семьёй. Эти пожилые люди очень хорошо отнеслись ко мне, я часто бывал у них дома, просматривал книги в их большой библиотеке, иногда они меня угощали, правда, не припомню чем; мне кажется, я их подкупал своей любознательностью и тягой к знаниям. С тех пор, несмотря на все жизненные перипетии, в книжном шкафу у меня стоит том энциклопедического словаря «Гранат» со статьей «Евреи», которая, видимо, меня тогда и заинтересовала. Так вот, рассматривая альбом с марками, а я в то время собирал их, мне почему-то очень понравились несколько марок, и я их взял. И теперь, много лет спустя, когда я гляжу на аккуратно приклеенные в сохранившейся общей тетради к кусочкам плотной бумаги марки (желтую – Черногории и зеленоватую – Кореи); мне очень грустно и стыдно и не столько за то, что я их взял, сколько за то, что взял у таких людей.
Со временем войны совпало моё мальчишеское стремление к курению. При этом обходился я, конечно, без папирос «Герцеговина Флор», которые, как говорят, любил Сталин, или «Казбека» с черном силуэтом всадника на фоне горы на коробке и даже без банального «Беломора». Процесс заключался в затягивании дымом самокрутки – «козьей ножки» (самодельная папироска, загнутая под углом), в которую закладывались мелко нарезанный целлофан, используемый в то время в качестве упаковочного материала для заграничных товаров (в частности сигарет), или сухие листья яблони, растущей во дворе. Нетрудно понять, что такой «табак» вряд ли мог привлечь курильщика – я так и не стал тогда курить, правда, начав сделав это гораздо позднее.
В этот же период появился сексуальный интерес, который я утолял уличными разговорами с мальчишками, темными вечерами на чьем-либо крыльце, и чтением, как это ни странно прозвучит, сказок северного Беломорья. До сих пор не могу понять, зачем нужно было в этих сказках вносить эротические эпизоды. Например, герой хочет жениться на принцессе, но она отказывается. Тогда он уговаривает её в качестве компенсации лечь голой в кровать, а его на ремнях подвесят над ней тоже голого, на что она соглашается. В свою очередь, он договаривается с дружиной, находящейся в подвале, чтобы в определенный момент они хором крикнули. Так и сделали. Принцесса от крика подпрыгнула и произошло то, что хотел герой, а ей после этого ничего не оставалось делать, как выйти за него замуж. Или сюжет о наказании мужчины заключением его в помещение с возвышением, на котором лежит голая женщина, и охваченный страстью мужчина пытается до неё добраться по скользкому настилу, естественно всякий раз скатываясь вниз (своеобразная интерпретация мифа о Сизифе) Не рассматривая и оставляя за скобками физиологическую возможность описываемого, я тогда с упоением перечитывал эти и подобные сцены. Первое половое влечение, не считая «любви» к учительской дочке еще в Ленинграде, я испытал к уже упоминавшейся ранее хозяйской племяннице. Когда во время возни и игр (иногда мы изображали всадников, когда один вставал на колени, а другой садился верхом), мы касались друг друга, меня переполнял эмоциональный всплеск. Правда дальше этих касаний дело не пошло, видимо, сказалась разница в возрасте (она была старше меня на несколько лет), да и моя детская неопытность. Объектом же первого юношеского чувства была очень приятная девушка – Мина Зильберман, жившая в одном из соседских домов; правда все вскорости заглохло в связи с моим отъездом в Ленинград.
К этому же времени относится моя «встреча» с собачьим бешенством. У хозяйки была небольшая, неопределенного бежево-серого цвета, достаточно милая собачка. И однажды она меня укусила, наверное, я сам был виноват, но собаку «обвинили» в бешенстве, а меня подвергли ужасно неприятной экзекуции – 21 уколу в область живота, так что я навсегда запомнил опасность заражения бешенством.
В эвакуации я впервые вплотную столкнулся с сельским хозяйством. Учитывая тяжелое положение с продовольствием, в большинстве организаций и учреждений сотрудникам выделялись участки земли под выращивание огородных культур: картошки, помидоров, огурцов и других овощей. У нас было два участка: дальний, большой для картошки и ближний, маленький для всего остального. Обычно летом мне приходилось практически каждый день ходить несколько километров на «ближний» участок поливать посадки, иногда я за компанию брал с собой двоюродную сестру Цилю. Именно с того времени я на всю жизнь возненавидел все работы, связанные с землёй. Единственное приятное воспоминание о сельскохозяйственных работах связано с уборкой картофеля большим коллективом сотрудников. При этом нас на машинах отвозили на картофельное поле, находящееся довольно далеко от города на берегу реки Сура. А в конце дня, когда весь урожай был уже собран в мешки, в ожидании транспорта для возвращения домой, все варили свежую картошку. Для этого в обрыве берега вырывали два отверстия: вертикальное с поверхности земли и горизонтальное с обрыва, перпендикулярное первому; кастрюлю с картошкой ставили на вертикальное, а в горизонтальном разводили огонь. Я и сейчас помню незабываемый вкус этой разваристой картошки.
Как-то один раз меня пригласили на совмещенную с охотой рыбалку, результаты рыбалки были практически нулевые, а охота, если стрельбу по стаям птиц можно назвать охотой, предоставила нам возможность перекусить жаренными скворцами. Блюдо, которое я тогда попробовал в первый и в последний раз, было вполне съедобно особенно по меркам военного времени, но скворец птица мелкая и поэтому было очень мало мяса и очень много костей.
Мальчишеские занятия были разные, но все достаточно примитивные. Кроме стандартного выполнения школьных домашних заданий, это вечерние посиделки с уличными приятелями у кого-нибудь на крыльце. Игры также не отличались интеллектуальностью. Это езда на имитированном самокате - доске с 4 шарикоподшипниками по углам вместо колёс. Это катание металлического, обычно железного, колеса с помощью специально сделанного своеобразного крючка из толстой длинной проволоки, которым, толкая обруч в нижнюю часть по касательной, заставляли его катиться; чувство гордости было пропорционально качеству колеса-обруча и управляющего крючка. Это подбрасывание боковой стороной ступни, естественно в ботинке, куска меха, желательно длинношерстного с закрепленным в середине грузиком, лучше всего свинцовым. Пока подброшенный элемент находился в полете надо было успеть поставить ногу на землю и, не дав ему упасть, снова ударом ноги подбросить его: кто дольше продержит его в воздухе, тот и выиграл. Игра в ножичек требовала уже определенного навыка: на земле чертилась окружность, круг делился на две равные части, затем «противники» по очереди, стоя бросали перочинный ножик на «территорию» другого, если лезвие врезалось в землю, то отсекался соответствующий кусок земли. Игрок, не имеющий возможности стоять на своей урезанной «земле», считался проигравшим. Кроме того, достаточно распространены были обычные школьные, так сказать, настольные игры, не шахматы и шашки (правда, в них я тоже научился играть, но с папой), а в перышки (имелись в виду перья для вставочек, которыми писали), фантики, пуговицы; все они имели немудреные правила. Отрицательную реакцию у взрослых вызывали игры в деньги (включая традиционную – «орел или решка»), когда на кон ставилась стопка монет и по очереди, определенной бросанием биты с дальнего расстояния, ударяя стопку этой же битой, старались перевернуть монеты, которые в этом случае считались выигранными. Негативное отношение к денежным играм определялось твердо установившимся тогда понятием, что сочетание «дети-деньги» антипедагогично и вообще аморально, что, к сожалению, совершенно расходится с современным взглядом на эту проблему. Одной из забав было катание на проезжающих, запряженных лошадьми санях (в частности розвальнях), когда, вскакивая на торчащие сзади полозья и держась за сами сани, лихо несешься по улице.
В мальчишеской среде пользовались популярностью песенки, по-моему, еще времён нэпа. Это, можно сказать, «блатная»: «Когда я был мальчишкой, носил я брюки-клеш,/ Соломенную шляпу, в кармане финский нож./ Мать свою зарезал, отца я зарубил,/ Сестрёнку-гимназистку в колодце утопил./ Мать моя в больнице, отец в сырой земле,/ Сестрёнка-гимназистка купается в воде./ Сижу я за решеткой и думаю о том,/ Как бабушке Арине заехать кирпичом...» Более безобидными, по крайней мере, формально были две другие :«Чижик-пыжик, где ты был?/ На Фонтанке водку пил,/ Выпил рюмку, выпил две,/ Закружило в голове...» и «Цыпленок жареный, цыпленок пареный пошел по Невскому гулять./ Его поймали, арестовали, велели паспорт показать;/ Он не показывал, а всё рассказывал,/ Его не слушали – с картошкой скушали...»Последняя, я слышал, в своё время даже имела какой-то политический подтекст. Широкое распространение получили естественно и более современные мелодии; кроме многочисленных прекрасных отечественных военных песен, очень популярны были западный фокстрот «Роземунда» и песни англо-американских союзников, такие как «Долгий путь до Теперери», «Зашел я в чудный кабачок», «Мы летим, ковыляя во мгле» и т.п.
Иногда я ходил в кинотеатры, но о кино того времени ничего особенного сказать не могу, разве только вспоминается лирический, музыкальный фильм с популярными известными песнями – «Свинарка и пастух» (И. Пырьева с М. Ладыниной и В. Зельдиным), рекламирующий дружбу народов в Советском Союзе и, конечно, вышедший вновь на экраны (перерыв произошёл из-за временной дружбы с Германией) знаменитый фильм С. Эйзенштейна «Александр Невский» с выразительной музыкой С. Прокофьева и очень сильным актёрским составом: Н. Черкасов, Н. Охлопков, А. Абрикосов и др. Помещения кинотеатров были достаточно убогими и, когда однажды, во время сеанса я сидел на ступеньках прохода (то ли не было свободных мест, то ли я опоздал), у меня с головы сорвали шапку-ушанку. Было очень жаль, так как она была с кожаным, а не матерчатым верхом, что очень ценилось; к тому же было холодно возвращаться домой по морозу без шапки, тем паче, что стричься было принято коротко: «полька» с небольшой челкой, как у меня, или «бокс» и «полубокс» – вообще «ёжик» с голым затылком.
И вот пришла долгожданная Победа – кончилась война! Я не случайно написал это слово с заглавной буквы – это было действительно грандиозное событие, которое с нетерпением ждал весь народ почти 4 года. Мы победили фашистскую Германию! (К слову сказать, победа над Японией, происшедшая через 4 месяца и завершившая окончание Второй мировой войны, прошла буквально незамеченной и в дальнейшем практически не отмечалась.) В это время, как часто бывало и раньше, я болел. В основном меня донимали ангины, а «плохое» горло осталось на всё жизнь. Как что – начинало болеть горло, и я начинал полоскать, а то и лечить его; в войну это был главным образом стрептоцид, сначала красный, потом белый. Со стрептоцидом вспоминается песенка того времени на мотив «Темной ночи»: «Ты меня ждешь, а сама с лейтенантом живешь и у детской кроватки тайком стрептоцид принимаешь...»Здесь он подразумевался как лекарство от венерического заболевания. Популярна была еще одна бесхитростная песенка-пародия на мотив «На позицию девушка провожала бойца»: «На позицию девушка, а с позиции мать; на позицию честная, а с позиции б...ь...» Боюсь, что морализующее начало этих текстов, а также достаточно презрительное отношение к фронтовым «подругам» называемыми ППЖ (походно-полевая жена) будет, мягко говоря, не понято современным поколением, для которого «девушки по вызову», «герл-френды», «свингер-клубы» и т.п.. являются естественными атрибутами повседневной жизни. Вообще говорить нынешней молодёжи об этике военной жизни в Советском Союзе – это все равно, что рассказывать ящерице о жизни динозавров – давно и не понятно.
Утром 9 мая, когда объявили окончание военных действий, хотя, как потом выяснилось, солдаты погибали и потом (в том числе сын папиного сотрудника Сегала), я лежал в кровати с температурой от воспаления надкостницы (вообще зубы у меня были плохие, не мамины, которая даже умерла в свои 64 года без единого вставного, с одной золотой коронкой на сломанном зубе). Так что радостный праздник и всеобщее ликование я встречал, к сожалению, больным, тем не менее счастью не было предела. Хотя среди 6 миллионов уничтоженных евреев, погибли семьи папиной сестры и других родственников, оказавшиеся на оккупированной территории, в Белоруссии. В нашей семье кроме тёти и дальних родственников, погибших на оккупированных территориях, в числе 6 миллионов уничтоженных евреев больше никто не погиб; как говорится, бог миловал. Боевых действий я тоже не видел, правда, пару раз во время Сталинградской битвы залетали случайные немецкие самолеты, их обстреливали, осколки падали на землю (мальчишки их радостно собирали) – вот и все мои впечатления о боях.
За время войны советская пропаганда преуспела в создании естественно зверского облика немца-врага. Любопытно, что косвенно это привело к тому, что я только после войны узнал, что германская нацистская партия была «социалистической» и «рабочей» (NSDAP – Национал-социалистическая немецкая рабочая партия), а фашистский флаг был красного цвета. Отсутствие этой информации в стране определялось в какой-то мере монополизированием этих понятий большевизмом и нежеланием обнаружения даже внешней аналогии между режимами Германии и СССР. В отношении цвета флага это облегчалось тем, что отечественные изобразительные средства информации (газеты, кинохроника) в то время были черно-белыми.
Как только кончилась война, мы сразу стали стремиться вернуться в Ленинград, но это оказалось очень и очень непросто. Все передвижения по стране жестко контролировались, а наше прошлое ленинградство мало кого интересовало. В результате я с мамой с большим трудом, получив вызов от дяди Фоли (в дальнейшем это сыграло отрицательную роль при рассмотрении вопроса о возврате нам нашей жилплощади), реэвакуировались вместе с её организацией («Форморазведка»), куда папа вынужден был перейти, но несмотря на доброжелательность директора – Самусенко (наши семьи долгие годы поддерживали добросердечные отношения и сохранились некоторые сувениры, которые они привозили нам из оккупированной Германии, где потом оказались) в Ленинград он все равно вернулся позже. Единственным плюсом этого переезда в Ленинград с «Форморазведкой» было то, что в служебном вагоне мы смогли привезли несколько мешков пензенской картошки, которая очень пригодилась нам на первых порах по приезде как подспорье в скудном послевоенном рационе.
Возвращение в Ленинград было отнюдь не триумфальным. Так, когда папа решил сменить свою вынужденную работу в «Форморазведке», это оказалось крайне сложно. Трудности определялись расцветшим к этому времени государственным антисемитизмом. Вообще всплеск антиеврейских настроений в СССР во время и сразу после Великой Отечественной войны в определённой степени являлся результатом юдофобской пропаганды фашистской Германии на оккупированных территориях и, можно сказать, побочным проявлением Холокоста, когда в рамках «окончательного решения еврейского вопроса» евреев «ликвидировали» как «негативных» представителей человечества – «недочеловеков» (Untermensch). В связи с этим вспоминается знаменательное высказывание большого (я именно так хочу сказать и не боюсь этого слова) российского писателя и гражданина, настоящего русского интеллигента – Виктора Платоновича Некрасова у Бабьего Яра (место расстрела еврейского населения Киева во время оккупации), что фашисты убивали людей разных национальностей, но только евреев уничтожали за их национальность.
Официально публичную отмашку послевоенной кампании великодержавного шовинизма в Советском Союзе дал знаменитый тост И.В. Сталина на приёме в Кремле в честь командующих войсками Красной Армии 24 мая 1945 г. Скороговоркой упомянув Советский народ, Сталин сказал:
«...Я пью, прежде всего, за здоровье русского народа потому, что он является наиболее выдающейся нацией из всех наций, входящих в Советский Союз.
Я поднимаю тост за здоровье русского народа потому, что он заслужил в этой войне общее признание, как руководящей силы Советского Союза среди всех народов нашей страны.
Я поднимаю тост за здоровье русского народа не только потому, что он – руководящий народ, но и потому, что у него имеется ясный ум, стойкий характер, и терпение...
Спасибо ему, русскому народу...
За здоровье русского народа!»
(Я оставляю без комментариев этот «шедевр» ораторского искусства.)
По поводу трудоустройства папа много раз контактировал с разными организациями, всех и всегда устраивала его квалификация и многолетний опыт работы бухгалтером, но после анализа его анкетных данных: национальность – еврей, видимо, под нажимом «спецотдела» на работу не брали. В одном научно-исследовательском институте химической промышленности (НИИ-5) он даже немного, менее года, проработал, но так «спецотделом» и не был «засекречен» (не получил считавшийся необходимым «допуск» к секретным работам) и вынужден был уволиться.
О «спецотделах» я хочу рассказать отдельно. В разных организациях они назывались по-разному: «спецотдел», «спецчасть», «1-й отдел» или отдел с другим №, но суть оставалась одна и та же. Это были подразделения, которые официально являлись местным представительством органов госбезопасности, таких как Министерство внутренних дел, Комитет государственной безопасности и т. п. Они осуществляли непосредственный контакт с этими органами и обладали огромной властью. Именно они проверяли анкеты поступающих на работу (без согласия этих подразделений нельзя было, в частности, ни принять, ни уволить сотрудника) давали добро на выезд за границу; санкционировали допуск к тем или иным работам, связанным с так называемыми государственными секретами, которые зачастую, правда, были секретами полишинеля: так, например, были засекречены генпланы всех предприятий вплоть до фабрик детской игрушки. Однако, не получив соответствующего «допуска», человек фактически лишался работы. Под их контролем находились все пишущие машинки и копировальные устройства, а впоследствии и другая множительная техника. Эти отделы всегда имели выделенные, хорошо отделённые от остальных подразделений, помещения, обычно с тяжелой дверью и звонком для посетителей. Отдельные работы, считавшиеся особо секретными, даже проводились в этих помещениях, а записи по ним велись в особых, прошитых тетрадях с пронумерованными страницами. Иногда, правда, отделы кадров мелких, «несерьезных» предприятий по совместительству выполняли функции этих отделов. Степень значимости этих отделов зависела от характера предприятия или организации: от минимальной – на предприятиях бытового обслуживания; до максимальной – в организациях оборонного комплекса, особенно связанных с атомными и космическими проблемами. Поэтому евреев практически не было в низшем и среднем звене этих (оборонных) структур, хотя в высшем их было достаточно – видимо, без них не могли обойтись. Им – «необходимым» евреям – «прощалось» не только еврейство, но зачастую и буржуазное происхождение, и заграничные родственники, и резкие, по существу антисоветские, высказывания и т.п. – «грехи», которые для простых людей обычно становились катастрофой. Так всесильный шеф органов госбезопасности Л.П. Берия – по совместительству руководитель атомного проекта в Советском Союзе – как-то сказал Ю.Б. Харитону, «отцу» советской атомной бомбы (его отец-журналист был арестован НКВД в 1940 г. в Риге и погиб, а мать жила в Палестине): «Юлий Борисович, если бы вы знали, сколько донесли на вас, но я им не верю».
При такой ситуации понятно, что отец получить приличную должность естественно не мог. Все эти передряги на него подействовали, и он получил очень сильную моральную травму, которая сыграла не последнюю роль в его болезни и смерти от повторного инсульта 29 октября 1951 г. До этого год после первого инсульта он был парализован (не работала рука и нога) и фактически прикован к кровати, все попытки восстановить жизнедеятельность не увенчались успехом. Хотя папа находился в полном сознании, это было очень тяжелое время, особенно для мамы. И так непростой характер отца под воздействием болезни еще больше усложнился – он все время чем-то был недоволен, что-то резко требовал, но иногда, осознавая ситуацию, высказывал сожаление о своём незаслуженно плохом отношении к маме. Папа был похоронен на Преображенском (Еврейском) кладбище, естественно, без всяких обрядов. Мы с мамой поставили скромную раковину с соответствующей табличкой и черную металлическую ограду, сделанную по знакомству Семеном (братом тёти Любы). При этом я выдернул мешавший тополиный росток, но, к сожалению, не выбросил его, а воткнул за оградой, что впоследствии привело к большим проблемам. Забегая вперед, скажу, что в той же ограде в 1964 г. была похоронена и мама; на их могиле я поставил небольшой памятник: невысокая темная плита из «габра», что в эпоху тотального дефицита было не просто, как материально, так и организационно. Здесь же впоследствии была захоронена урна моей тети Сони, умершей 11 октября 1974 г., уже после моей женитьбы и рождения детей.
После нашего возвращения в Ленинград начались проблемы с жильём. Первое время мы жили на пр. Майорова в одной комнате (маминых родителей, принадлежащей к этому времени уже дяде Фоле) вместе с семьей сестры тети Дины (Ольги Федоровны), состоящей тоже из 3 человек. Сказать, что это было неудобно, это все равно, что ничего не сказать; так что квартирные трудности меня с тех пор не пугают. К тому же пришлось вести героическую борьбу с клопами, не помню, насколько она была успешна, но пострадал отец: у него были обожжены пальцы рук, так как при отсутствии специальных средств в качестве метода борьбы применялись тампоны, пропитанные уксусной эссенцией.
Сама эта коммунальная квартира, где дядина семья (3 человека) занимала другую комнату с красивой изразцовой печью, была большой – 7 комнат и около 20 жильцов, так что проблемы утреннего туалета (при одной уборной) и готовки еды (при небольшой для такого количества людей кухне) были не простыми. Выглядела эта «воронья слободка» так: в большую прихожую выходили двери 3 комнат – 2 наших и самой большой, где сначала жила семья Нахимовских, а затем большая семья каких-то «люмпенов», драки между членами которой иногда разнимал дядя Фоля, предварительно одев для устрашения подполковничий мундир. Затем шел небольшой коридор с ванной комнатой (ванна не работала), туалетом и маленькой комнатой, в которой жила одинокая девица – с её «помощью» я впервые познакомился с правоохранительными органами.
Однажды, входя в квартиру, я в дверях столкнулся с держащим сверток незнакомым человеком, но в такой большой квартире, как наша, это было не удивительно. Уже обедая, я рассказал о встрече маме и тете Соне (живущей с нами) и узнал, что очередной знакомый обокрал соседку. Моя «информация» через кухню дошла до неё и, когда этого человека задержали, она выставила меня в качестве свидетеля. Через дворника меня попросили зайти в милицию и на допросе я сказал следователю, что в руках у обвиняемого кажется был пакет. Следователь переспросил: «Был или не был!»; я настойчиво повторил, что «кажется»; тогда он зло заявил, что такой ответ его не устраивает, на что я гордо ответил, что даю показания не для того, чтобы они его устраивали. Это противостояние произошло, я думаю, только из-за необоснованно жесткой и лобовой позиции следователя, в противном случае, я наверняка дал бы более лояльные показания.
Второй раз я столкнулся уже с судом. Меня, не учтя моих возражений, выдвинули свидетелем семейной драки в нашей прихожей, мимо которой, я, придя домой, прошел совершенно безразлично. В суде на все попытки судьи и адвокатов получить от меня показания: кто кого бил, я упорно утверждал – дрались, да к тому же подтвердил, что и следующий раз не собираюсь вмешиваться в подобную драку. В отместку судья не отпустил меня и заставил сидеть в зале заседания до конца «процесса». Прошло много лет и уже перед самым отъездом в Америку я вторично неудачно столкнулся с судебной системой страны, но об этом я расскажу в своё время.
Возвращаясь к «географии» квартиры, вспоминаю идущий от туалета длиннющий коридор, заканчивающийся кухней (с дровяной плитой и традиционным «холодильником» —деревянным ящиком за окном) и черным ходом. В эту «кишку» выходили двери еще 3 комнат, в одной из которых жила семья Баженичевых: родители, две дочери-близнецы (старше меня) и сын Жора (примерно моего возраста), с которым я потом в жизни несколько раз сталкивался.
Не надо думать, что в нашей коммунальной квартире были только судебно-милицейские отношения. В принципе были обычные человеческие контакты с ссорами, конфликтами на кухне, правда, как в довоенное время (по рассказам) до выбрасывания помоев в кастрюли с супом и бросания дохлых мышей в чайник, по-моему, дело не доходило. В «мирное» же время отношения было достаточно нормальные, особенно между молодёжью. Часто в праздники (Новый год, 1 мая, 7 ноября) в прихожей накрывался в складчину общий стол с незамысловатой едой (винегрет, селедка с горячей картошкой и т.п.), и начиналось общее веселье с пеньем и танцами под патефон. Кроме того, вспоминается, что из послевоенных квартирных развалов у меня появились неработающие, ламповые радиоприемники, так и не восстановленные мной, и фолианты по истории Древнего Египта, поддержавшие мой интерес к Древнему Востоку.
Именно тогда на Майорова возник квартирный конфликт, который очень долгие годы, фактически до конца жизни представителей старшего поколения, омрачал внутрисемейные отношения. Сначала немного истории. Первым жилплощадь на пр. Майорова 55 получил дядя Шура (Хацкель) в конце 20-х годов, после окончания срочной службы в Красной Армии. Вызвав из Мстиславля родителей, он выхлопотал им комнату, там же жила и мама, переехав из Москвы. Последним на этой жилплощади появился дядя Фоля. Через некоторое время после замужества мама с семьей выехала, и сложилась следующая ситуация: дядя Шура с женой Любой жил в одной комнате, а другую занимали дедушка с бабушкой и дядя Фоля.
В конце 30-х годов вместе с Военно-политической академией им. Толмачева (затем им. В.И. Ленина) дядя Шура (курсант академии) с тетей Любой уехали в Москву, а после окончания академии – на Дальний Восток в г. Биробиджан, по смешному совпадению столицу Еврейской автономной области – искусственно созданной в противовес сионистскому движению. Он был направлен на Дальний Восток, так как окончил академию со знанием то ли китайского, то ли японского языка, что было тогда большой редкостью; применить эти знания ему, по-моему, практически так и не пришлось, хоть он и участвовал в войне против Японии на территории Маньчжурии и дошел до Харбина, при этом у тети Любы на память осталось пару халатов-кимоно. Кстати, уже после его смерти я обнаружил у тети Любы какие-то восточные словари, вызвавшие у меня искреннее уважение. Из его академического бытия запомнилось два момента: он, сидящий за столом с учебниками, и его неуклюжие движения при обучении танцам под патефон, играющий заграничные пластинки, типа «Чубчик» Петра Лещенко. По поводу этой «танцевальной» учебы рассказывали историю. Якобы, когда, во время пребывания за границей советской военной делегации во главе с «главным» военным – К.Е. Ворошиловым, на приёме, объявили танцы, только советские военные не смогли принять в этом участие. После чего был отдан строгий приказ обучать танцам учащихся во всех военных учебных заведениях страны. Результаты по крайней мере у дяди Шуры были более чем скромные.
Но вернусь к «квартирному вопросу». После отъезда дяди Шуры, Фоля с семьей перебрался в их комнату, а дедушка с бабушкой остались в старой, но права (лицевой счет) на обе комнаты перешли к дяде Фоле. После смерти бабушки и дедушки (во время ленинградской блокады его нашли мертвым на лестнице и все попытки после войны найти его могилу так и не увенчались успехом) Фоля стал и фактическим владельцем всей площади. Я так скрупулёзно описываю эту историю, потому что все это сыграло большую роль в дальнейших отношениях между всеми родственниками.
Так вот, при реэвакуации мы предполагали вернуть по суду нашу комнату на Невском пр., но это не произошло – суд мы не выиграли и нам даже не были возвращены или компенсированы расхищенные вещи, оставленные в квартире при эвакуации. Проиграли мы тогда, во-первых, потому, что ответчик, захвативший нашу комнату – бывший управдом, заранее ознакомившись с нашими документами, находившимися в деле и подтверждающими наши права на жилплощадь, успел подготовить и представил в суд кучу «липовых» документов, что говорит о том, что наш адвокат был не асс. Из этого печального опыта я навсегда сделал вывод, что при судебном разбирательстве самые «убойные» документы целесообразно представлять только уже в ходе судебного заседания, не давая времени оппоненту на подготовку опровержения. К сожалению, не только это сыграло роковую роль. Главное – это состояние общества в Ленинграде, которое было настроено против возвращающихся эвакуированных (вне зависимости от причин эвакуации) и огульно, во всех случаях, поддерживало переживших блокаду, вне зависимости от их морального статуса. Я не собираюсь умалять заслуг блокадников, внесших большой вклад в оборону Ленинграда, имевшую в свою очередь огромное стратегическое и моральное значение для победы в войне. Но, как всегда в момент исторических катаклизмов, в блокаду на поверхность всплыла человеческая «пена» — проходимцы, жулики, воры и т.п. Не хочу оскорблять священную память погибших (хоть «мертвые сраму не имут») и большинства выживших, но среди блокадников были люди, наживавшиеся на голоде и страдании народа. Это были работники, связанные с продовольственными потоками (столовые, склады, транспорт), пользующиеся ситуацией не только для выживания, но и для обогащения, выменивая за тарелку каши или кусок хлеба драгоценности, меха и т.п. Это были работники ЖАКТов (жилищно-арендные кооперативные товарищества – домоуправления): управдомы и их приспешники, которые, имея ключи от квартир эвакуированных, зачастую занимались хищением оставленного имущества. Вообще на войну списывалось тогда много нарушений, чтобы не сказать преступлений.
Возвращаясь к событиям в нашей семье, продолжу рассказ. После потери по суду нашей жилплощади на Невском и неудачных попыток приобрести другую, мы остались на пр. Майорова, в комнате маминых родителей и, честно говоря, считали, что имеем на неё право. К большому сожалению, так не считала жена Фоли, а сам он был достаточно бесхарактерным человеком и видимо не мог ей противостоять. Его слабость характера ярко демонстрирует следующий эпизод. Первое время, когда наше материальное положение было очень тяжелым и гораздо хуже дядиного (Фоля был уже майором, а военные в Советском Союзе всегда были хорошо оплачиваемой, привилегированной прослойкой), он платил квартплату за обе комнаты. Когда же я, окончив институт, стал зарабатывать какие-то деньги, не идущие, правда, ни в какое сравнение с его доходами, для ликвидации определенной двусмысленности (платит он – живём мы) и с учетом сложившейся ситуации, я попросил маму отдать Фоле весь накопившийся долг. Она возразила мне, что, учитывая родственные отношения и разницу в уровнях наших доходов, он денег не возьмет. Я не согласился и предложил отдать ему сберкнижку (на предъявителя), предварительно положив на неё всю сумму долга. И вот однажды, вернувшись с работы, я застал маму очень расстроенной; на мой вопрос, что случилось, она с дрожью в голосе ответила, что, когда она отдавала сберкнижку, Фоля так плакал, так плакал. Я только спросил: «Книжку взял?»; мама ответила: «Да». Комментарии, как говорится, излишни.
Агрессивность Дины (Евдокии Федоровны – жены Фоли) активизировалась благодаря двум факторам: во-первых, приездом и проживанием с нами тети Сони, папиной сестры (со временем, правда, она переехала в общежитие ЛЭИСа, где стала работать гардеробщицей); а главное – рухнувшей надеждой на то, что после окончания института меня зашлют в какую-нибудь «тьмутаракань» и мама естественно уедет со мной и таким образом проблема совместного проживания будет решена. Её мечта не осуществилась, хоть и была очень близка к реализации; первоначально я был направлен в Ригу, но в результате остался в Ленинграде. Каждодневные скандалы у нас в комнате, наконец, вывели меня из себя и однажды, застав скандалистку у нас, я сказал, что или она закроет дверь за собой с той стороны или откроет её головой с моей помощью; правда это привело только к временному затишью и изменению дислокации скандалов, кроме того, навсегда испортило мои отношения с ней, да практически и с её семьей.
Все это отнюдь не мешало мне, при отъезде дяди Фоли с семьёй в отпуск, под предлогом большего удобства пользования телефоном, который тогда стоял у них в комнате, на время переезжать в их комнату. На самом деле я старался при этом использовать появившееся отдельное жильё для тайных встреч со знакомыми девицами. Именно поэтому однажды, когда дядя неожиданно вернулся рано утром, я, услышав звук поворачивающегося в двери ключа, лёжа в его кровати, со сна судорожно хлопнул рукой рядом со собой. У меня отлегло от сердца, когда рука никого не обнаружила на том месте, где накануне ночью лежала телефонистка Мариинского театра (почему-то запомнилась только профессия и место работы), с которой я познакомился, звоня в театр по поводу билетов.
Когда встал вопрос о женитьбе Жени (их сына – моего двоюродного брата), хотя у невесты наверняка была жилплощадь, дядя Фоля сдал обе комнаты в КЭЧ (квартиро-эксплуатационная часть) гарнизона и получил (1956 г.) 3-комнатную квартиру в новом районе на Огородном переулке (дом 11, кв. 34). Он не мог это сделать без нашего согласия, которое я не хотел давать, так как имеющаяся у нас жилплощадь меня устраивала, а от переезда я не ждал ничего хорошего для нас и в дальнейшем оказался прав. Но мама уговорила меня, доказывая, что этим самым будет, наконец, полностью разрешен жилищный конфликт; я был далеко не убежден в этом, считая, что это не финал, но согласился при одном условии, что эта уступка последняя. Несмотря на молодость и отсутствие жизненного опыта, я лучше понимал жизнь и людей, чем мама, и, к большому сожалению, оказался провидцем. Через некоторое время, несмотря на то, что мы с мамой получили гораздо меньшую комнату (13 кв. м, что привело к ликвидации части мебели, в том числе старинных, мстиславских кресел), чем рассчитывали (19 кв. м), а Фоля две: 19 и 13 кв. м, все началось снова. Именно тогда произошел достаточно курьёзный инцидент. Однажды, я, как обычно, ел на кухне и что-то читал, не обращая никакого внимания на находящуюся рядом Дину, которая всё время что-то бормотала о «качестве» современной молодёжи. Наконец, не выдержав моего молчания, она напрямик спросила меня, почему я Любу (жену дяди Шуры) поздравил с днем рождения, а её нет (эти дни были достаточно близкими). На это я ответил, что к Любе я отношусь хорошо, а к ней – нет. Ошарашенная столь прямолинейным ответом, она сначала оцепенела, а потом у себя в комнате – разревелась. Когда вечером мама меня за это корила, я ей ответил «убийственной» фразой: «Ты же сама всегда с детства учила меня говорить правду».
В действительности моё отношение к дяде Шуре и тёте Любе было, как говорят ныне, не однозначно. Моё искреннее уважение к ним несколько омрачалось их отношением (вернее отстранением) к нашей семье во время войны, когда мы очень и очень нуждались, а они жили припеваючи. Дальний Восток и служебное положение дяди – зам. командующего армией – обеспечивали полный достаток, при котором они могли даже пригласить жить к себе супружескую пару друзей (Абрашу и Рахиль Гуревич из Москвы), правда, злые языки объясняли это «лирическими» отношениями Любы и Абраши. Существует семейная легенда, что в войну крупы (рис) у них стояли мешками, а мы в это время без преувеличения, по существу, голодали. Вся их помощь за всю войну ограничилась переводом, по-моему, 500 рублей, что не могло приниматься всерьёз. Их поведение, насколько я знаю, осуждалось другими родственниками и друзьями, а уже в Ленинграде они как-то, отдав мне ношеную серую шляпу, взяли за неё деньги, что было, конечно, мягко говоря, некрасиво. Однако, справедливости ради, хочу сказать, что в дальнейшем наши отношения потеплели, они даже хотели для того, чтобы в будущем их жилплощадь (хорошие 2 комнаты в академическом доме напротив Выборгского ДК) осталась за нами, произвести так называемый «родственный» обмен с Аллой (нашей дочкой), что не получилось из-за её несовершенолетия; и именно на меня тётя Люба в конце жизни оформила своё завещание, в результата которого я, раздав родственникам мебель, посуду, вещи, оставил себе только некоторые предметы и драгоценности.
Квартирный конфликт разрешился с помощью кооперативного строительства. Вообще деятельность Н.С. Хрущёва по развитию блочно-панельного жилищного строительства: организация домостроительных комбинатов, застройка новых городских районов, решение о кооперативном строительстве (покупка жилья в рассрочку); заслуживает самой высокой оценки как первая попытка Советского руководства улучшить жилищные условия народа. Люди получали пусть не очень качественное и комфортабельное, но вполне приличное жильё – в основном отдельные квартиры, что само по себе было уже ново и прекрасно. Одно это дает возможность оценить правление Н.С. Хрущёва как прогрессивное, не говоря уже об общественно-политической составляющей, получившей с легкой руки И.Г. Эренбурга название «оттепель».
Когда скандалы возникли с новой силой уже в новой квартире на Огородном переулке (они в частности касались моего пользования телефоном и прихода ко мне женского «персонала», естественно, в отсутствие мамы) и мама начала просить меня принять предложение Фоли – разъехаться, получив при этом такую же маленькую комнату в коммунальной квартире, в то время, как он приобретает отдельную квартиру, я напомнил ей, что наш переезд с Майорова с потерей большой площади, был, как я предупреждал, последней уступкой. Теперь, сказал я, мы переедем только в отдельную (пусть однокомнатную) квартиру, так же как и Фоля, а чтобы ей было морально легче, я согласен на её временный отъезд к дяде Иосифу (самому старшему, самому доброму маминому брату) в Брянск, а я уж справлюсь здесь один (мама моё предложение так и не приняла). И действительно у меня произошел довольно резкий разговор с дядей Фолей, где я с привлечением фактов семейной «хроники» достаточно жестко высказал все, что я думаю о сложившейся ситуации и его поведении в ней. В какой-то момент в конфликт попытался вмешаться дядя Шура, но я задал ему риторический вопрос – хорошие ли у нас отношения, и, получив положительный ответ, заявил, что, если он хочет их сохранить, ему лучше не вмешиваться в это дело. А когда он захотел дать нам некоторое количество денег на первый взнос при покупке кооперативной квартиры (определенный %, по-моему 10, стоимости квартиры, вносимый вначале), я отказался, говоря, что все затраты на неё должен нести Фоля (фактически забравший всю семейную жилплощадь), а если он хочет помочь ему, это меня не касается – я же никаких денег не возьму. В конце концов все-таки какую-то сумму он Фоле передал.
В результате всех перипетий мы с мамой получили (осень 1963г.) однокомнатную кооперативную квартиру в новостройках (когда мы въезжали, дорог еще не было и машина завязла у дома) на пр.Космонавтов 29, корпус 2, квартира 54, которая при всех её недостатках (одна комната, маленькая кухня, крохотная прихожая и т.д.) после всех мытарств была для нас раем. Когда ты можешь ходить по квартире в трусах и забивать гвоздь, куда хочешь – это здорово! В квартире я провёл некоторую реконструкцию: поменял входную дверь – она стала открываться наружу (меня пугали санкциями, но их так и не было), что несколько увеличило прихожую, для удобства перенес дверь стенного шкафа из комнаты в прихожую, облицевал чешской плиткой стены в ванной, покрыл пол прихожей и кухни виниловой плиткой, а также сделал кое-что по мелочи. В связи с этим ремонтом в памяти всплывает оригинальный образ мастера по облицовке, который при получении денег за работу (сумму он подсчитал точно по количеству использованной плитки, что само по себе было необычно честно) отложил какое-то количество в сторону. На мой вопрос: «Что это?» ответил: «На водку по поводу окончания работы» (нужно отметить, что в дни работы он регулярно отказывался от выпивки); в ответ я растроганно заявил, что в моём доме будем пить на мои деньги. Для нового жилья был приобретен красноватый, как говорили «красного дерева», польский «однокомнатный» мебельный гарнитур (с зеленой обивкой), который так и не был использован – плохо размещался в малогабаритной квартире, и был возвращен в магазин. Как всегда, значительные трудности возникли с установкой телефона, которые я смог преодолеть только с участием руководства Минсвязи.
К большому сожалению, по трагическому стечению обстоятельств насладиться квартирой маме так и не удалось, той же осенью она заболела и в начале следующего года умерла (10 февраля 1964 г.). Начиналось всё, примерно в сентябре 1963 г., достаточно безобидно – общее недомогание и незначительное увеличение живота (асцит). В Военно-медицинской академии им. С.М. Кирова, одной из лучших клиник Ленинграда, куда мама попала на обследование по ходатайству дяди Шуры, который к этому времени вернулся в Ленинград и занимал пост зам. начальника одного из факультетов академии по политчасти, её положили почему-то на кафедру Военно-полевой хирургии. Там после пункции и анализа брюшной жидкости, выяснилось, что у неё рак яичников и многочисленные метастазы в окружающих органах. Откачав несколько литров жидкости, её выписали домой, а лечащий хирург-майор с простой фамилией Орлов, при разговоре со мной устало (после тяжелого ночного дежурства) сказал, что ничего уже сделать нельзя, кроме, как регулярно откачивать жидкость, и, если доживет до лета, вывезти на дачу с телевизором, и, сколько суждено, столько проживет. На моё возражение, что вот онкологи считают операцию целесообразной, он мрачно ответил, что он хирург и делает только результативные операции, а онкологи их делают всегда, по долгу службы. Не гарантирую текстуальную точность его высказывания, но смысл был именно такой. Но все друзья и знакомые в один голос стали говорить, что нельзя ничего не делать – сидеть и ждать смерти, тем паче в Ленинграде с его медицинскими возможностями; да и сам я был согласен с этим. С большим трудом я поместил маму в Онкологический институт на Березовой аллее, к проф. Ивановой, которой, помню преподнес в благодарность, обтянутую голубым шелком, большую коробку, шоколадных конфет. Мама пришла туда, как говорится, на своих ногах, но уже через некоторое время, после химиотерапии не могла самостоятельно вставать с кровати. Честно говоря, не знаю, что здесь сыграло роль, качество препарата, сам принцип химиотерапии, когда вместе со злокачественными, больными клетками воздействию подвергаются здоровые, или, наконец, естественный ход болезни; да это сейчас уже и неважно. И даже какое-то разрекламированное лекарство из Грузии, которое я достал, не дало результата, но первоначально было очень обидно, что часть ампул разбилась у меня в портфеле, когда рейсовый автобус, в дверях которого я висел, задел опору осветительной сети. Я каждый день, а иногда и два раза в день, ездил к маме в больницу, это было достаточно утомительно, надо было делать несколько пересадок, но иначе я не мыслил. Она до последнего момента была жизнелюбива – интересовалась моей жизнью, жизнью друзей и знакомых, это при том, что видимо догадывалась о характере своего заболевания (в Советском Союзе по этическим соображениям неизлечимых больных не принято было информировать об их болезнях). После курса химиотерапии и радиационного облучения, которые должны были задержать рост злокачественной опухоли, решено было делать операцию. Как и предсказывал военный хирург, она была бесполезна: разрезали, посмотрели и зашили. После операции мама прожила 2-3 дня и умерла ночью (10.02.64) в моём присутствии. Я очень тяжело переживал смерть мамы – это был последний, самый близкий мне человек и я оставался в жизни совсем, совсем один!
Любопытный эпизод произошел уже в начале следующего века. Дальная родственница – Вера Райнус (Цехновичер), которой к этому времени было уже за 80, как-то сказала мне по телефону, что она просит у меня прощения, потому что очень виновата передо мной и мамой, что не пришла дежурить в больницу в ночь её смерти. Вообще хочется отметить, что во время болезни мамы все родственники, друзья и просто окружающие проявляли максимум внимания. Даже жена Фоли пришла её проведать; я думаю, Дину, как человека и врача, замучила совесть, так как её агрессивное поведение сыграло не последнюю психологическую роль в маминой болезни и смерти. Правда, в ответ на её посещение и общение с мамой я сказал, что следующий раз я спущу её с лестницы, если застану у мамы. Угроза видимо возымела действие, и её даже по-моему не было на похоранах мамы. А когда через несколько лет на даче, скоропостижно, в лесу при сборе грибов умерла Дина и дядя Шура (дядя Фоля видимо не захотел) обратился ко мне за помощью в получении хорошего места на Преображенском кладбище, с директором которого, жившим в соседнем доме на пр. Космонавтов, я каким-то образом в то время был знаком, я ответил достаточно жестоко, что при моем отношении к ней, готов разве что похоронить её. Все это не очень хорошо, но так было! После смерти основных действующих лиц накал «страстей» спал, но неприятный осадок остался навсегда.
Однако хочу вернуться к 1945 г. – году Великой Победы, я говорю это вполне искренне, ибо это была действительно великая победа для всего советского народа. Другое дело, какая цена за неё была заплачена и кто ею воспользовался, но думаю, что несмотря ни на что она внесла положительный вектор в развитие советского общества.
Кстати, одним из составляющих этого вектора был всплеск еврейского национального самосознания, проявлявшегося в интересе евреев к истории, культуре и языку своего народа. На этой волне на один из моих дней рождения папа подарил мне том «История еврейского народа» — 1-й из двух успевших выйти перед Первой мировой войной из 15 планируемых (1-й из всемирной и 1-й из российской истории евреев, последний я потом получил от Модеста при его отъезде в Америку), с посвящением, в котором завещал помнить великую историю многострадального народа. К сожалению, через некоторое время под давлением окружающего антисемитизма и из-за боязни последствий, папа вырезал это посвящение и теперь на титульном листе зияет многозначительная дырка. Позднее по тем же причинам я уничтожил попавшую ко мне от каких-то израильских туристов брошюру «6.000.000 обвиняют» — речь израильского прокурора на процессе А. Эйхмана. Тогда же в первые послевоенные годы были попытки обучить меня еврейскому языку, но дело не пошло дальше появления в доме алфавита и нескольких жалких уроков. А жаль! Наверное люди всегда сожалеют о том, что они не способны совершить, в данным случае – изучить иностранный язык, и я не являюсь исключением.
Говоря о становлении моего национального самосознания, считаю необходимым отметить влияние двух ходивших по рукам текстов. Это стихи М. Алигер «И, в чужом жилище руки грея, я себя осмелилась спросить: Кто же мы такие? — Мы – евреи, как могла я это позабыть...» (видимо, вариант текста из поэмы «Твоя победа», напечатанной в журнале «Знамя» № 9, 1945 г.). И ответ, приписываемый И. Эренбургу (недавно появилась версия: автор – непрофессиональный поэт М. Рашкован), в котором были слова: «...и я горжусь, горжусь и не жалею, что я – еврей, товарищ Алигер...»
Характерно, что, когда в школе то ли по рисованию, то ли по черчению было задано домашнее задание нарисовать пересечение геометрических фигур со штриховкой, я с папиной помощью изобразил формально 2 треугольника, а фактически «магендовид»(щит Давида) – эмблему еврейства. Рисунок получился очень интересный, я получил за него хорошую отметку и долго его хранил. Очень жаль, что так и не удалось приобрести редкую в то время, древолюционную 12-томную «Еврейскую энциклопедию», с которой я случайно познакомился у пожилой пары маминых дальних родственников.
Хочу отметить возросший в те годы интерес к еврейской песне (довоенное творчество М. Эпельбаума и частично Ирмы Яунзенм, а также современное – Анны Гузик и Нехамы Лифшицайте) и еврейскому театру ГОСЕТ. Прекрасный спектакль этого коллектива – «Фрейлехс» («Веселье») с участием талантливого В.Л. Зускина я смотрел в Ленинграде, и даже пытался быть переводчиком для своей спутницы. Это плохо получалось из-за моего «знания» идиш, а к тому же актеры использовали украинский, а не литовский диалект.
Именно к этому времени относятся мои первые посещения ленинградской хоральной синагоги, которые были естественно не религиозными, а национальными порывами, ведь, как известно, иудаизм в значительной мере связан с историей еврейского народа Не буду здесь описывать архитектуру и внутреннее убранство синагоги, хочу только сказать, что несмотря на то, что я не был верующим и фактически не понимал происходящего там, она произвела на меня – 15-летнего подростка грандиозное и трепетное впечатление. Одно из посещений синагоги было посвящено выпечке мацы для себя, такое вынужденное самооблуживание объяснялось отсутствием её в продаже в продуктовых магазинах. Происходило это в одном из подсобных помещений с плитой и столами, на которых раскатывалось тесто В процессе изготовления мацы наряду с другими женщинами участвовала мама и даже я выполнял малоквалифицированную работу по протыканию раскатанного теста специальным металлическим зубчатым колёсиком для получения рельефной поверхности. Там же также для пасхальной еды изготовлялись «фарфелэхс» (недавно узнал, что есть итальянское блюдо из макарон с таким же названием) – небольшие, величиной с горошену, шарики из теста для последующей заправки бульона. В дальнейшем я бывал в синагоге довольно редко, обычно это приходилось на веселый и шумный праздник «Симха тейре» («Радость торы») впоследствии иногда со мной приходили жена и дети, правда, интерес проявлял только Максим (сын), который вообще в определённой мере тяготеет к еврейству, в частности, на шейной цепочке носит подаренный мной серебряный магендовид. Именно при нём, желая продемонстрировать своё еврейство, я поинтересовался у какого-то представителя синагоги, когда на Пасху 3-й сейдер и был «опозорен» ответом, что их вообще всего 2. Не менее неудачным было «прощальное» посещение её перед эмиграцией, когда, уезжая, я, наверное, наивно решил, что моя двуязычная Тора, изданная в Израиле, нужна синагоге. Раввин, которому я передал книгу, принял меня формально и крайне неприветливо.
Последним отголоском войны были публичные казни через повешение немецких военных, попавших в плен и признанных военными преступниками (сегодня я уж не так уверен в правоте этого действия, во многих случаях это скорее напоминает элементарную месть победителей). Экзекуции обычно происходили на бывших оккупированных территориях, в число которых попал и Ленинград, как пострадавший в течение 900-дневной вражеской блокады. Это варварское зрелище привлекло огромное количество зрителей, среди которых был и я. В тот день все трамваи, идущие к кинотеатру «Гигант» на площади перед которым и должна была произойти казнь, были буквально облеплены висящими людьми. Из-за транспортных неурядиц я опоздал к началу и появился на площади, запруженной народом, когда уже все было кончено. На грубо сколоченной виселице в немецкой военной форме висели генерал и двое нижних чинов. Трупы с наклоненными головами и высунутыми языками производили отнюдь не эстетическое впечатление, а в наблюдавшем народе было больше любопытства, чем ненависти. Вторым моментом, оставшемся в памяти от первого периода послевоенной жизни были немецкие военнопленные, занятые на восстановлении и строительстве в Ленинграде. Помню полуобрушившиеся дома (в частности на углу Майорова и канала Грибоедова), у которых, как в театре, не было одной стены и был виден внутренний вид жилых помещений (комнат, коридоров, кухонь). Пленные, будучи зачастую расконвоированными, приходили к жителям с просьбой о хлебе или другой еде. Вид у них был отнюдь не «шикарный», видимо, отношение к ним было достаточно жестким (как потом выяснилось – многие из них погибли), хотя все это можно, хотя бы частично, оправдать и общей разрухой. Вообще сталинский режим немногим отличался от гитлеровского по своей жестокости, в частности, по отношению к военнопленным. Жители же, несмотря на страдания, принесенные немецким вторжением, проявляли достаточную лояльность и доброту.
В конце войны и особенно после её окончания на советского зрителя обрушился шквал иностранных, зачастую трофейных фильмов. Мы впервые познакомились с западным кинематографом, естественно, тщательно отцензурированным и поэтому не всегда лучшего качества. Но всё-таки это были (все названия советского проката) прекрасные картины Чарли Чаплина – «Новые времена» и «Огни большего города»; хорошие комедии с участием Франчески Гааль – «Петер» и «Маленькая мама»; интересные ленты – «В старом Чикаго» (с шикарной дракой, когда один из гангстеров буквально «летит» по длинному столу), «Касабланка» (где на вечернем рауте запомнились офицеры в белоснежной форме) и «Судьба солдата в Америке» о бутлегерстве, с участием выразительного Хамфри Богарта; «Сестра его дворецкого» и «Сто мужчин и одна девушка» с Диной Дурбин – посредственной актрисой, но достаточно привлекательной и к тому же певшей по-русски; искрометные комедии – «Джорж из Динки-джаза» и «Три мушкетера» (с чудесными комиками братьями Маркс); музыкальные фильмы – «Серенада Солнечной долины» и «Венский вальс» с музыкой соответственно Глена Миллера и Штрауса и целая серия кинофильмов с оперными певцами Тито Гобби и Марио Ланца. Отдельно хочу рассказать о цветной, совершенно пустой и бессодержательной кинокартине «Девушка моей мечты» с Марикой Рокк. Это был первый на советском пуританском экране фильм не только с демонстрацией женского неглиже (героиня в голубой комбинации под распахнутой коричневой шубкой), но с показом оголённого женского тела (голая Марика Рокк выскакивает по пояс из бочки с водой). Это теперь никого нельзя удивить видом «топлесс» — оголяются модели и политики, актрисы и спортсменки, военнослужащие и медработники, проститутки и домохозяйки; а тогда это был шок. Даже много лет спустя при выступлении в «Саду отдыха» в Ленинграде венгерской эстрадной певицы Марты Зараи, когда она сбросила меховое боа и продемонстрировала верхнюю часть торса в глубоком декольте – зал пришёл в экстаз. Уже потом в Советском Союзе были многочисленные различные кинематографические фестивали и декады, но все это было значительно позднее.
Конечно, основные события моей послевоенной жизни при возвращении в Ленинград связаны с поступлением в 8-й класс 241-й школы. Здание школы (построено в 1938 г., арх. Лишневский А.Л.), находившееся на углу проспектов Майорова и Римского-Корсакова (очень близко от моего дома), представляло собой небольшое типовое строение с прилегающей элементарной спортивной площадкой, общей с соседней школой, здание которой впоследствии было присоединено к нашей школе. В школе был небольшой спортивный зал и столовая, в которой мы получали скромный, но бесплатный школьный завтрак, приятное для послевоенной разрухи подспорье. Именно с этой едой связана колоритная картина: шумная ватага ребят врывается в столовую, где на столах уже стоят тарелки с нарезанным хлебом, и каждый старается схватить горбушку (лакомый кусок), плюнуть на неё, чтобы уже никто её не мог взять, и только после этого кладёт её на место, с тем, чтобы потом съесть.
Школа до 1945 г. была семилеткой, и наш класс был первым 10-м классом, выпущенным этой школой. Педагогический состав был крайне разношерстным: директор Николай Александрович Панов – мелкий брюнет, с лисьим выражением лица, ничего из себя не представляющий; завуч – Павел Васильевич, потрепанная личность, преподавал историю, которую знал, но, по-моему, был из репрессированных, что отбило у него интерес ко всему, кроме алкоголя; вторая историчка – Лидия Дмитриевна, пухленькая блондинка, нравившаяся всем ученикам, которая и сама была не прочь пофлиртовать (прозванная Лиливой – «Лилива всегда болтлива»); преподаватель русского языка и литературы – еврей, предмет знал и любил, но основное время тратил на руководство самодеятельным драмкружком, об участии в котором расскажу в другом месте; вторая русичка – невзрачная, прихрамывающая женщина, не оставившая следа в нашем образовании; физику преподавал демобилизованный еврей – Аркадий Евсеевич, яркий брюнет в полувоенной форме (гимнастерка, галифе и сапоги), видимо, знавший физику, но не имеющий способности справиться с «бандой» лоботрясов; естественные предметы (ботанику, зоологию, анатомию и дарвинизм) вела бывшая одно время и классным руководителем Екатерина Владимировна, высокая, худая, властная женщина, чьи уроки проходили достаточно эффективно. Немка была полная, добродушная, пожилая женщина с копной седых волос (большего сказать не могу, т.к. обучался в другой – английской подгруппе класса).
Самыми колоритными фигурами были: математичка, географ и англичанка. Софья Дмитриевна была хорошей учительницей. Эта хрупкая, строгая и несколько церемониальная старушка в неизменном светло-серым, застегнутым наглухо халате, несмотря на все наши «художества» смогла заложить в нас фундаментальные знания математики. Ходили слухи, что она до революции то ли преподавала, то ли училась в Институте благородных девиц. Я всегда с уважением и благодарностью вспоминаю её, особенно когда столкнулся с бездарным преподаванием математики в школе уже моих детей и внуков.
Федор Федорович Арнольди был под стать своему ФИО (фамилия, имя, отчество), очень высоким элегантным мужчиной с небольшими усиками на интеллигентном лице, всегда в черном костюме – этакий английский денди, глядя на него, я всегда вспоминал Энтони Идена, министра иностранных дел и премьер-министра Англии. Он был культурным, знающим преподавателем, и география, которую он вел, была только частью его эрудиции. Долгое время он был нашим классным руководителем, но мне он больше запомнился как предметник. У меня с ним сложились достаточно доверительные отношения, наверное, из-за моего большего интереса к его предмету. Так до сих пор стоит на полке подаренный им справочник по экономической географии, сейчас уже никому не нужный – данные давно устарели, да и советская статистика всегда была далека от истины, но все-таки дорогой для меня. Он был старым холостяком, но уже после нашего окончания школы, говорят, женился при большом возрастном разрыве на своей ученице из 239 шк., куда перешел работать, – одной из интереснейших в нашем районе сестер Лемберг, из семьи известного в Ленинграде врача.
«Англичанка» Нина Сергеевна – это целая эпоха нашей школьной жизни. Будучи высокой, худой, рыжей, достаточно неинтересной девицей, она с большим удовольствием при определенном сексуальном тяготении проводила своё свободное время с нами – своими учениками. Наверное, наши с ней «мероприятия» были не совсем педагогичными – это были праздничные застолья и поздние посиделки. Она жила в маленькой, около 10 кв. м, узкой комнате (человек, сидя на диване, доставал ногами противоположную стену) в коммунальной квартире серого дома на углу пр. Маклина и Декабристов, называвшегося в народе «дом-сказка» из-за романтического контура, получившегося в результате разрушений, возникших в блокаду. В этой комнате наша школьная компания и проводила большую часть свободного от занятий времени. У неё была приятельница – Диана Юргелас, в которую вся наша компания, включая меня, была влюблена, но близка была она, как потом выяснилось, с Ремом Пушкиным, о чем наш баджонист Толя Глазов сочинил песенку: «Как-то раз Юргелас Рему изменила, это было один раз, а потом решила: еще раз, еще раз, еще много, много раз...» Один «сабантуй» мне запомнился особенно по своим последствиям – это было празднование годовщины Победы над фашистской Германией (9 мая, скорее всего, 1947 г.).
Необходимо подчеркнуть, что День Победы был действительно настоящий, большой, всенародный праздник, который отмечало буквально всё население вне зависимости от возраста и социального положения, правда, конечно по-разному. Мы, ученики нашего класса, собрались вскладчину у Нины Сергеевны, народу было много, на столе соответственно – водка, вино и скромная закуска. Именно тогда произошел инцидент с Илей Бегаком (одним из одноклассников), с которым у меня и раньше были определенные противоречия – я считал его самовлюбленной и заносчивой персоной. Правда впоследствии жизнь его значительно изменила, впрочем, так же, как и меня, и мы наладили и сохранили дружеские отношения вплоть до его неожиданной смерти в феврале 2006 г. Так вот, когда он отказался пить водку, а на предложение вина сказал: «Вино я тоже не пью», я взорвался и заявил: «Зачем тогда вообще надо было приходить». Сейчас уже не помню, чем закончился конфликт, но я и сегодня согласен с героем одного белоэмигрантского романа (Гайто Газданов «Призрак Александра Вольфа»), что в ресторане и гостях надо пить, а есть можно дома. После значительного, по крайней мере тогда для нас, возлияния большинство разошлось по домам, а я, Рем Пушкин, Диана Юргелас и, естественно, хозяйка остались. Далее произошла неприятная история. Прождав меня всю ночь, родители утром обратились, видимо, по телефону, к моему ближайшему приятелю – Гарику (Игорю) Ачильдиеву, с вопросом, где я. Он рассказал все, как было, и мама попросила его проводить её к месту празднования. До сих пор не могу понять причин дурацкого поведения Гарика, парень он был очень и очень неглупый, однако вместо того, чтобы подняться за мной самому, он привел маму, а сам остался на улице. Трудно представить степень растерянности всех присутствующих, когда рано утром раздался звонок в дверь квартиры и на пороге комнаты появилась моя мама. К её чести надо заметить, что была она для сложившейся ситуации крайне сдержана; мне, уже сидящему на диване, где я до её прихода лежал между двух девиц сказала: «Толя, пошли домой», а Рему, который спал на полу, задала риторический вопрос: «Рем, что тебе негде спать дома?». При моём появлении дома повисло тягостное молчание, а папа только сказал, что, если еще раз повторится подобное, он закроет дверь и не пустит меня ночевать. Я ответил, что, если он думает, что я не найду, где переночевать, то он ошибается, – это была юношеская бравада, к тому же не очень умная. Только теперь, с высоты своего возраста, я понимаю всю несправедливость своего поведения. Часто при наших конфликтах отец эмоционально обвинял меня в том, что я «калёным железом выжег» его безграничную любовь ко мне, к сожалению, в семейных взаимоотношениях, видимо, существует «закон бумеранга»: в моих отношениях с детьми иногда просматриваются те же симптомы. Больше к этому злополучному эпизоду в семье не возвращались; правда, отец хотел пожаловаться в школу на непедагогичное поведение учительницы, но не сделал этого под воздействием мамы. Нужно сказать, что в тот раз отличился не только я – как потом рассказал другой участник (Липатов), он пришел в себя только у Финляндского вокзала, когда остудил голову водой из Невы, покрыв пешком достаточно приличное расстояние.
Пора, наверное, рассказать о самом нашем классе, куда я пришел при поступлении в эту школу. В нем было очень немного учеников (около 20), что, как я думаю, объяснялось тем, что наш 8-й класс был первым в истории школы, которая до этого была семилеткой. Да, я забыл сказать, что в то время было так называемое «раздельное обучение», т.е. школы были мужские и женские, как туалеты. Хорошо это или плохо, споры идут до сих пор – я не специалист, но считаю это целесообразным. Вообще все мы, ученики таких школ, не ощущали никаких неудобств. Во время учебного процесса отвлекающее взаимное внимание между мальчиками и девочками отсутствовало и не мешало учащимся, а после учебы, пожалуйста, никто и ничто не препятствовало встречам, контактам и т.д. Наверное, сторонники «совместного обучения» тоже найдут свои аргументы, но такая дискуссия выходит за рамки этих воспоминаний. Второй особенностью школьного образования того времени было платное обучение, которое, правда, просуществовало недолго (порядка 2 лет), а суммы оплаты было незначительными (даже наша семья при достаточно ограниченных материальных возможностях не испытывала трудностей), не идущими ни в какое сравнение со стоимостями сегодняшнего платного образования.
Ядром класса, как в школьно-учебном, так и в общественно-интеллектуальном плане являлась группа учеников-евреев, что являлось тому причиной, не знаю. Это Игорь (Гарик) Ачильдиев, Эммануил (Иля) Бегак, Иссай (Саша) Гольдберг, Давид (Додик) Друян, Амнон Ежевский, Лазарь Кролик, Юрий Левит, Анатолий Лейн, Анатолий (Толя) Пригожин, Рем Пушкин, Игорь Рубашкин, Владимир (Володя) Сойфер и я сам. В 9-м или 10-м классе к нам из другой школы пришла группа ребят (причины не помню), в которой тоже были евреи: Волькис, Шейнис, Рейнблат, но они так и не вошли в основной костяк. К первой группе на правах сторожил примыкали – Анатолий (Толя) Глазов (в какой-то момент в классе было восемь Анатолиев), Юрий (Юра) Коршак, Кучумов, Липатов, Виктор (Витя) Петерсон, Иван (Ваня) Рябов, в какой-то мере Виктор Симоненко и пришедшие вновь Александр (Саша) Ширко и Юрий (Юра) Шарков.
Передо мной школьное фото 10-го класса – вот они, мои одноклассники. Слева направо: стоят на скамейке – Журавлёв в военным кителе, задумчивый Пригожин, фамилию следующего не помню, спокойный Рейнблат, я в свитере со значком «Кубок Большой Невы» на пиджаке, добродушный Гольдберг, весело улыбающийся Шейнис; просто стоят – безразличный Кучумов (несколько сзади), игривый Пушкин, легкомысленный Липатов, заводной блондин Петерсон, пришедший в школу из какого-то морского училища, в неизменной форме: тельняшка, роба, клёши (расклёшенные внизу брюки), которые он умудрился как-то на переменке разорвать и, отдав их сразу в починку и сидя за партой в трусах, под хохот всего класса не мог выйти к доске, скрытный Рябов, важный Ширко, несколько надменный Бегак, резкий Друян, простецкий Кролик, замкнутый Левит, и, наконец, сидят – провинциально незаметный Волькис и добродушно открытый Коршак (некоторые, включая Ачильдиева, почему-то отсутствуют). На фотографии видно: многие ребята в «отцовской» военной форме (гимнастёрках, кителях), являвшейся тогда предметом уважения и даже зависти; некоторые в так называемых «москвичках» — курточках на молниях с кокеткой, иногда из другого материала, обычно перешитых из старой одежды, кое-кто в пиджаках явно с чужого плеча; вообще во всём чувствуется послевоенная бедность. На фото также присутствуют преподаватели; сидят слева направо – классный руководитель Арнольди в неизменном черном костюме, директор Панов, завуч в гимнастерке, галифе и валенках (именно в дешевых валенках, а не в номенклатурных бурках – белых фетровых сапогах, отделанных кожей), также в валенках учительница младших классов Евгения (Женя) Томчик (присутствие её объясняется дружеским отношением с нашим классом и в особенности с Бегаком, что иногда вызывало конфликты в классе, да и у него дома, в частности, при обнаружении дамских принадлежностей в его кармане) и, наконец, физик – Аркадий Евсеевич в военной форме без знаков различия.
В массе одевались тогда крайне скромно, чтобы не сказать бедно, так даже на выпускной вечер в качестве торжественной одежды мама дала мне папин пиджак, чем вызвала, кстати, отцовское неудовольствие. Первый костюм, выходной, из красивой коричневой шерстяной ткани в полоску, мне сшили только уже в институте. Правда, еще в школе было сшито мне зимнее тёмное, драповое полупальто с серым каракулевым воротником (из меха дяди Шуриных полковничьих папах). Позднее, вторым сшитым костюмом был элегантный, черный в полоску (чередовалась матовая и блестящая) костюм, на который я боялся «дышать», но это продолжалось не долго – возвращаясь домой после очередного празднования, я поскользнулся, упал и надорвал карман пиджака, после чего успокоился и начал «дышать». В стране в то время была мода на черные костюмы, но не обходилось без ляпсусов: Виктор Некрасов писал, что, когда он приехал в Италию в черном с огромным трудом приобретённом костюме, выяснилось, что там такие носят только официанты и похоронщики. Оба моих костюма шились у «знаменитых» ленинградских портных: Файера (маленький, толстенький еврей, бежавший во время войны из Польши и уехавший, по-моему, потом обратно) и Алексеева. Следует заметить, что довольно долго после войны сохранялась довоенная тенденция индивидуального пошива одежды (например, дорогое ателье-магазин трикотажных изделий на Невском пр., 12, ехидно называемое – «Смерть мужьям»), но затем в обществе все шире и шире распространяется мода на готовые импортные изделия (индивидуальный пошив остаётся главным образом для узкого круга – номенклатура, актеры и т.п.). Импорт одежды (пальто, плащи, костюмы, рубашки, брюки т. д.) и обуви был в основном из европейских соцстран и частично из некоторых капстран (Австрия, Финляндия, Франция); знающие люди рассказывали, что закупались самые дешёвые товары, чтобы даже при 5-7-кратном увеличении их цены, последняя оставалась в разумных пределах. Импорта становилось все больше и больше, но все равно на всех желающих не хватало, так что для покупок, как говорилось, «из-под полы» или «с черного хода» приходилось прибегать к знакомствам с торговыми работниками (продавцами, товароведами и т. п.). Вообще всё в стране и не только в торговле делалось по знакомству, подтверждая известное выражение: «Не имей 100 рублей, а имей 100 друзей». А отсутствие изобилия в Советском Союзе естественно создавало определённое неравенство населения. К сожалению, и сегодня при относительном изобилии в России неравенство сохранилось, а в некоторых случаях и усугубилось: если раньше не хватало товаров, то теперь – денег, которые, увы, по знакомству приобрести нельзя.
В классе я был близок в основном с Ачильдиевым, Гольдбергом и Кроликом, с которыми катался на велосипеде, играл в волейбол и занимался академической греблей. На велосипедах мы делали довольно дальние прогулки (пару десятков км) по Карельскому перешейку. Кое-кто из ребят (Иля Бегак) имел даже шоссейно-гоночный велик, я, правда ограничивался дяди Фолиным дорожным. Из велосипедных эпизодов почему-то запомнилось только коллективное падение при выезде с пр. Майорова на Неву. Видимо, именно это увлечение велосипедом сыграло основную роль в позднейшей фантазии, когда появились модные мотороллеры, - приобрести импортную «Чезету». Это, как и многое другое, не осуществилось и так и осталось мечтой.
Занятие волейболом и легкой атлетикой, не оставили заметного следа в моей памяти, так же, впрочем, как и попытки катания на коньках; здесь, правда, вспоминается, как в самом начале «мероприятия» я, плохо держась на коньках, полностью разорвал коньком лыжные брюки, в которых катался, и потом с трудом, придерживая кое-как соединенную штанину, чтобы скрыть кальсоны, добрался до раздевалки и дальше до дома. Так плачевно закончилась, практически не начавшись, моя конькобежная карьера. Может быть, именно этот случай привел к неприятию кальсон. К тому же кальсоны не самый соблазнительный наряд при сексуальном контакте. Так что в результате я всю жизнь круглый год хожу только в трусах, за исключением отдельных моментов (зимних длительных загородных прогулок и т.п.). Много лет спустя в командировке, в Хабаровске, на берегу Амура, зимой (около 30 градусов мороза) я привел в ужас хозяев, когда, пожаловавшись на холод, задрал штанину и показал голую ногу.
А вот академическая гребля (в отличие от народной: «фофаны» — обычные двухвесельные лодки, байдарки, каное и т.п.), которой, к сожалению, я занимался только один сезон (между 9-м и10-м классом) – это яркое воспоминание. В академических лодках гребцы сидят на «слайтах» (специальная подвижная скамейка на роликах), упираясь ногами в упоры на дне лодки; спиной по ходу (к носу) лодки и каждый гребёт обычно одним веслом. Я был первым, но «баковым» (весло слева), а не «загребным» (весло справа), задающим ритм всем гребцам и сидящим ближе всех к рулевому, который в свою очередь руководит всем заездом. Помнятся приятные тренировки на гребной базе «Строитель», когда мы на «учебной» (в «клинкере» и «скифе» так и не довелось погрести) четверке или восьмерке выходили в Финский залив. Была чудесная летняя погода, хорошее настроение и мы после команды «табань» (торможение веслами, опущенными в воду), отдыхая — лежа прямо на «слайтах» — загорали. До сих пор удивляюсь, как это я не боялся выходить далеко в залив, не умея плавать, правда выплыть на поверхность я еще бы смог, но не более, а когда однажды лодка перевернулась, мне повезло, что это произошло у самого бона. Кроме тренировок, мы участвовали в ряде соревнований, успехи были незначительные, а на память остался только жетон участника кубка «Большой Невы». Однажды мне пришлось участвовать даже подряд в двух заездах: с финиша меня для замены срочно на мотоцикле перебросили на старт в другую лодку, вторую дистанцию я прошел с трудом, не помогал даже сахар, который рекомендовали обычно при перегрузках на соревнованиях, в глазах было темно, а самого качало. Кстати, я занимался греблей одновременно с Кирсановым (правда он в клубе «Красное знамя»); он стал Олимпийским чемпионом, а я так и остался жалким любителем. Из интересных событий хочу отметить участие в физкультурном параде на стадионе «Динамо» в день физкультурника, где проходили 3 колонны: гребцов, где шел я, пловцов и яхтсменов. Пловцы были одеты в голубые купальники, на гребцах были синие трусы и желтые футболки (моя долго сохранялась у меня), но самая красивая форма была у яхтсменов – все белое: рубашка, брюки и даже фуражка. Именно тогда, после парада, я единственный раз в жизни смотрел футбольный матч вживую; это соревнование между футбольными командами «Динамо» и «Зенит», по-моему, закончилось вничью, несмотря на участие такого игрока, как лысый Левин-Коган (ничего не понимаю в футболе, но очень «впечатляющая» фамилия). Вообще болельщиком я не был, но когда-то радовался победам ленинградского «Зенита», пока команда не стала не только не питерской, даже не российской, а, как и большинство – «международной» с привлечением иностранцев.
Что касается спорта, то я никогда так и не достиг ощутимых результатов. Вообще очень часто в жизни люди, начинавшие позднее, быстро опережали меня по достигнутым результатам в конкретных делах, что меня, конечно, огорчало, тем паче что честолюбия было более чем достаточно. Я объясняю это тем, что, на мой взгляд, существуют два типа людей – «творцы», призванные и могущие создавать что-то в любой или даже нескольких областях деятельности человека, и «аналитики», призванные и могущие рассматривать, оценивать, делать выводы и давать рекомендации к дальнейшим действиям, но не способные в основном что-либо создать существенное. Это деление, конечно, схематично, в значительной мере условно и в чистом виде встречается редко, но в принципе, я думаю, оно верно. Себя я, естественно, отношу ко второй категории и, если чего-то и достиг в жизни, то только за счет постоянной активности. Мне всегда сравнительно легко давались теоретические решения жизненных проблем, но всегда гораздо труднее было воплощать их в жизнь.
Не надо думать, что мы были такими уж «пай-мальчиками» мы, как и все в таком возрасте, баловались и озорничали, но необходимо уточнить, что все, что мы делали было не злостным и не шло ни в какое сравнение с тем беспределом, который творится в сегодняшней школе: насилия, издевательства, убийства и т.п. Я очень не хотел бы, чтобы меня воспринимали как старого ворчуна, считающего всегда «вчерашнюю» молодёжь лучше «сегодняшней». Но действительно, у нас могли подраться, но ножи были большой редкостью, не говоря уже об огнестрельном оружии; алкоголь потребляли, но в отдельных случаях, по праздникам, а о наркотиках даже и не слышали; с учительницами спали (к сожалению, не я), но не в школе и не коллективно. Под партой читали книгу «Половые извращения» (среди которых числился и банальный на сегодня минет), считая это вершиной недозволенного – сегодня же, когда повсеместно рекламируются садомазохизм, гомосексуализм и лесбиянство, для современного школьника это детский лепет, а мой сохранившийся набор так называемой «порнографии» не тянет даже на «мягкую эротику». Кстати, верхом эротизма считалась песня «Серая юбка» («Когда море горит бирюзой...») со словами: «А наутро в каюте нашли капитаном забытую трубку/ И при матовом свете луны всю измятую серую юбку», которая сейчас выглядит гимном целомудрию. Поэтому и наше «хулиганство» по нынешним меркам детсадовские игры: как-то выбросили в окно табурет, подкладывали под учительский стул пиротехнику, которая начинала трещать, когда на него садились. Верхом наших «достижений» было посадить во время перемены в классный шкаф младшего брата Кролика – ученика начальных классов, со строгим требованием выбегать из шкафа только после прихода учительницы, что он и выполнял под улюлюканье всего класса. Кроме того, на углу Майорова и Садовой стоял газетный киоск с сильно картавящей старухой-продавщицей, видимо, еврейкой, и мы регулярно, проходя мимо и дразня её, кричали «к-р-р-р-окодил» и убегали, а она, к нашей радости, вдогонку кричала: «Хулиганьё, дети фашистов!». Самым значимым нашим «преступлением» при почти ежедневных коллективных прогулках до Невы по пр. Майорова, было толкание припаркованных у тротуара легковых машин, что вызывало дикую реакцию дворников, к которым иногда присоединялись милиционеры, а как-то раз нас как злоумышленников даже искала по дворам милиция в то время, как мы прятались в квартире сестры одного ученика нашей школы. Я так подробно описываю все наши похождения, чтобы ясен стал уровень нашего «хулиганства». Была, правда, в районе шпанистая группа ребят, возглавляемая корейцем Кимом (хороший парень), всегда ходившим в почти морской форме (тельняшка, брюки-клёши и т.д.), мы в неё не входили, но контактировали.
Из добропорядочных дел хочу упомянуть школьный драматический кружок, которым руководил литератор и в котором участвовали девочки близлежащей женской школы (по-моему, № 248), что было дополнительным стимулом. Ставили мы пьесу «Кремонский скрипач», где я играл отца-резонёра, до сих пор не могу понять, чем эта не современная и дико скучная пьеса могла привлечь нашего руководителя. Именно в том кружке я показал свою полную актерскую несостоятельность и после этого только еще один раз, не считая ленфильмовских массовок, выходил на сцену с актерской задачей. Было это уже на 1-м курсе института, когда я на вечере самодеятельности рискнул показывать фокусы в бухарском халате, взятом у Гарика Ачильдиева, и чалме; все это было экзотично и бездарно. Правда, тогда же я участвовал в репетициях молодежной пьесы Л. Зорина, о судьбе самого спектакля ничего не помню, хотя сохранилась программка. Со школьным драмкружком связан комичный эпизод – однажды вечером после репетиции, провожая одну из «актрис», по-моему, главную героиню, я встретил отца и страшно смутился, тем паче, что шел я под ручку (дальше этого, к сожалению, дело не продвинулось).
Вообще результативным Дон Жуаном я не был, хотя и очень хотелось, может быть, именно поэтому очень хотелось. Обо мне не ходили легенды, как, например, о Петерсоне, который якобы, уходя от неожиданно пришедших родителей очередной подруги, вышел через окно на карниз и по водосточной трубе спустился с энного этажа. У меня, кроме безрезультатной истории с Юргелас, был определенный сексуальный интерес к учительнице физкультуры младших классов нашей школы, из-за чего я всегда с удовольствием ходил забирать из школы Женю Милютина, когда физкультура у него была последним уроком. Могу отметить еще некоторый контакт со смазливой продавщицей пирожков, которую я вспомнил, только случайно найдя её фотографию в своём архиве.
Учился я в школе неплохо, любил гуманитарные и естественные предметы, особенно историю и географию, с удовольствием выполнял домашние задания (рефераты) по отдельным событиям, странам и проблемам. Помню интересную работу по Бородинской битве с графическим изображением расположения русских и французских войск, выполненную на основе книги академика Е. Тарле «Наполеон», по сей день стоящей в моём книжном шкафу среди других книг из серии «Жизнь замечательных людей», которые всегда меня интересовали. Именно в это время, пользуясь магазинами «Старая книга», я начал собирать свою домашнюю библиотеку, на первых книгах которой стоял примитивный экслибрис из двух слова (Брискер и библиотека с общей первой буквой «Б») в прямоугольнике. При этом в качестве штампа использовалась простая канцелярская резинка, на которой предварительно чернилами жирно наносился текст и\или рисунок. Впоследствии, во время книжного бума (60–70 гг.) я собрал довольно приличную библиотеку, как сказал один книжник, типичную по составу для технической интеллигенции Ленинграда. Она состояла из справочной литературы (словари, справочники, энциклопедии и т.д.), книг по искусству, истории, географии и другим гуманитарным направлениям, отечественной и зарубежной классики и, наконец, книг для детей. Наверное, моя любовь к книге и вообще печатному слову, сыграла определенную роль в желании написать эти воспоминаний.
Однако, мои приличные учебные успехи не исключали подготовку к экзаменам шпаргалок – маленьких бумажек, исписанных мелким почерком, с ответами на экзаменационные вопросы; правда, не помню, чтобы я ими пользовался, но они очень здорово помогали в запоминании материала, особенно дат по истории, чему в то время уделялось большое внимание. Легко мне давались хорошие результаты по всей математике, но, как всегда, камнем преткновения был русский язык – я так и не научился грамотно писать (по-моему, научиться этому просто невозможно), что огорчало родителей, да и меня не радовало. В какие-то моменты в школьной программе появлялись такие предметы, как астрономия, психология и логика, но большого значения они не имели.
Для письма пользовались появившимися впервые, по-моему, в конце войны шариковыми ручками, вначале это были трофейные, затем неказистые отечественные; потом после многолетнего забвения они вновь получили большое распространение уже на новом техническом уровне (различное оформление и прессы для перезарядки стержней разноцветной пастой, что наряду с ремонтом часов и уличной чисткой обуви являлось редким проявлением частной предпринимательской деятельности в стране). В дальнейшем эти ручки перешли в разряд обыденных принадлежностей при широкой продаже сменных стержней.
Уже в школьные годы у меня сложилось своё собственное отношение к возникающим жизненным проблемам, во-первых, я всё старался решать активно, упорно и досконально, и во-вторых, что очень важно, абсолютно не признавал слова «не могу» — этакой отговорки, прикрывающей нежелание. Считаю, что всегда надо начинать делать и тогда со временем будет и результат. Не надо думать, что всё это давалось мне легко; иногда очень не хотелось входить в контакт, допустим, с тем или иным человеком, но я говорил себе: «Надо!» — и нажимал на дверной звонок. А для сдачи экзамена на аттестат зрелости по ненавистному английскому языку я назначил себе часовое занятие им каждый день с 17 до 18 и настойчиво выполнял это длительное время, что естественно дало результат (нечто подобное повторилось в США при подготовке к интервью на получение гражданства). Допуская промашки и будучи, соответственно, не довольным собой, я всегда, как бы мне этого ни не хотелось, заставлял себя вне зависимости от дополнительно возникающих трудностей, исправлять эти оплошности.
Один учебный год (1946–1947) в 9-м классе со мной учился мой двоюродный брат – Леня Милютин, сын дяди Иосифа, который с семьёй жил в маленьком, тихом украинском городке с нежным именем – Нежин. Там я провел чудесное лето 1946 г. с дружной, весёлой компанией, в хорошей, доброй семье, с обильным и добротным питанием, что было немаловажно в то время. Помню, как после прихода старой домработницы (фактического члена семьи) с рынка молодое поколение: трое братьев (Лёня, Гена, Шурик) и я, сдвинувшись вокруг огромной, как нам по крайней мере казалось тогда, кошёлки, полной чудесной темно-красной вишни, наслаждались этой вкуснятиной. Запомнилось, как мы с компанией, учитывая наше материальное положение, потихоньку отливали спирт из большой 3-литровой стеклянной банки, стоящей в спальне под кроватью, доливая для конспирации воду, в конце концов, взрослые обнаружили там практически чистую воду, что вызвало возмущение дяди Иосифа: «Ну, ладно, пили, но зачем портить продукт!» Вечерами наша компания во главе с заводной студенткой Ривой, которой все мы симпатизировали, гуляла по городскому парку, распевая песни из кинофильмов; особенно нравилась нам одна из к\ф «Небесный тихоход»: «...первым делом, первым делом самолеты, ну а девушки? А девушки потом...» В Нежине я был с мамой и на семейном совете решили, что Леня – мой ровесник, поедет в Ленинград, будет жить у нас и учиться со мной в одном классе, так как культурно-образовательный уровень нашего города не идёт ни в какое сравнение с уровнем Нежина. Возвращались в Ленинград мы вдвоём с Лёней без взрослых; это была для меня первая самостоятельная дальняя поездка, и она оказалась достаточно тяжёлой: с местами было плохо, так что основное время, после моего «удачного» (на тюки на полу) падения с 3-й полки, мы провели в тамбуре. К сожалению, правда, запала на пребывание Лёни в Ленинграде хватило только на один полгода; я уже не помню официальную причину его отъезда, но думаю, что это были материально-денежные соображения. О Лёне остались хорошие воспоминания и в семье, и в классе, и очень жаль, что в последующие годы контакты сократились (кроме очень редких писем и звонков по телефону, я пару раз бывал в командировках в Красноярске и он пару раз – в Ленинграде), а после моего отъезда в Америку наше общение практически прекратилось: один раз пересеклись в Москве.
Самым же близким моим школьным приятелем был Гарик Ачильдиев. Он был жгучим брюнетом, среднего роста, немного сутулым, с четко выраженной восточной внешностью: очень смуглый с черными густыми волосами, с ярко-красными губами, темными несколько «маслянистыми» глазами и «крючковатым» в пределах нормы носом. Такая выразительная внешность всегда обеспечивала ему большой успех в женском обществе, что поддерживалось жизнерадостностью и острым умом, присущими ему. Родился он, кажется, в Москве, но считал себя ленинградцем. У него была старшая сестра Римма, которую я плохо знал, так как к этому времени она уже жила отдельно.
Отец Гарика Узиель Ибрагимович был из бухарских евреев, маленького роста, очень смуглым и лысым. Человек он был веселый с большим чувством юмора. Так однажды, приехав утром из Москвы (поезда между Москвой и Ленинградом обычно уходили вечером и приходили утром), где он тогда жил, оставив ленинградскую квартиру Гарику, который, правда, к этому времени уже женился и, в свою очередь, жил у жены, и застав в постели парочку, прямо при них позвонил Гарику с саркастическим вопросом: не знает ли он случайно, кто это спит в его кровати? Он любил компании и застолья, именно он впервые угостил меня настоящим узбекским пловом, выложенным на красивое керамическое блюдо. Ели мы плов, как положено, руками, загребая щепотку 4 пальцами, а большим отправляя его в рот, а пили при этом водку. Сколько бы я потом ни ел пловов в разных местах и странах – этот остался лучшим, может быть потому, что был первым. Когда мы познакомились, он только что приехал из побежденной Германии и, что меня совершенно потрясло, это его чемоданы – кожаные, желтого цвета и на «молнии». Занимался он производством кассовых аппаратов, но, по-моему, не ограничивался только инженерной деятельностью.
Мать Гарика была незаметной, особенно на фоне отца, еврейской женщиной; последнее я подчеркиваю только потому, что с этим связан один трагикомичный эпизод. Когда Гарик поступал на юридический факультет Ленинградского университета, учитывая растущий антисемитизм и свою восточнообразную фамилию, он в анкете, в графе национальность, указал – таджик, действительно некоторые родственники его отца были так записаны; я его не осуждал, считая этот отказ от еврейства вынужденным, как говорится, «с волками жить, по-волчьи выть». Через некоторое время, уже на первом курсе университета, его вызвали в «спецотдел» и поинтересовались, как это может быть: отец-еврей, мать-еврейка, а сын – таджик, к счастью, этим и закончилась разработка версии его среднеазиатского происхождения.
Жили мы практически рядом (через несколько домов) на одной улице, так что и вне школы очень много времени проводили вместе. Часто мы гуляли часами по четной стороне пр. Майорова, вдоль длинного серого здания техникума легкой промышленности (напротив наших домов) и вели «философские» беседы о семье, об обществе и вообще о будущем. В частности, высказывались фантастические, крайне наивные идеи об отмирании семьи, об использовании ЭВМ при подборе супругов и т.д., а через много лет я даже упрекал сына, что интересы его поколения гораздо более приземлённые, с чем он, конечно был не согласен. Правда и мы не всегда проводили время столь высокопарно. Однажды мы, познакомившись с Зарой Ешуриной и Галей Румянцевой (ниже я расскажу о них подробнее), пригласили их к Гарику домой и для успешного покорения был приобретён коньяк (по-моему маленькая бутылочка 250 гр); нам это не помогло, всё получилось довольно нескладно: девицы пить отказались, мне коньяк не понравился (до сих пор из всех алкогольных напитков предпочитаю водку), так что Гарику в результате не пришлось переворачивать фото родителей над диваном, что он проделывал всегда при сексуальном использовании оного.
К большому сожалению, в послешкольные годы наши дороги постепенно разошлись. В отличие от меня он поступил, хоть и с трудом (первый семестр был кандидатом), на юрфак университета; мы не часто, но продолжали встречаться и я был знаком со многими его сокурсниками, в частности, с Юрой Голубенским, впоследствии работавшим зав. литературным отделом газеты «Смена». Я знал первую жену Гарика, родившегося сына Сережу, ставшего в дальнейшем достаточно известным ленинградским журналистом, через которого я много лет спустя пытался восстановить свой контакт с Гариком, жившим в то время в Москве. Вначале, после окончания университета, не найдя работы в Ленинграде, он вынужден был уехать на Сахалин, где, работая юрисконсультом, и начал свою журналистскую деятельность. Потом переехал в Москву, второй раз женился. В Москве я его нашел, был у него в гостях, будучи в командировке в Ленинграде, он был у меня дома, познакомился с моими домашними – женой и детьми, но в дальнейшим желания поддержать контакт не проявил. Я с грустью понял, что у него уже другие интересы и другие друзья. Через много лет в 2001 г., уже живя в США, я из некролога («Памяти философа Игоря Ачильдиева» Ю. Дружникова) в нью-йоркской газете «Новое русское слово» узнал о его смерти в Германии и о том, что последние годы он, будучи журналистом, очень серьёзно, профессионально занимался социологией и философией. Так печально завершилась очень теплая и близкая юношеская дружба. Правда пару лет спустя, будучи в Санкт-Петербурге, я снова связался с его сыном Сережей, который дал мне почитать одну из его последних книг «Власть предыстории»; несмотря на положительные отзывы она не произвела на меня впечатление – все очень специально и несколько заумно для меня. Более близок мне посмертный сборник его литературных работ «Мой век» (к сожалению, в нем не нашлось места нашей дружбе).
С остальными школьными приятелями, кроме Бегака, с окончанием школы общение практически прекратилось, не считая случайных уличных встреч. Уместно упомянуть лишь о моей неожиданной встрече с Кроликом в Израиле, куда он эмигрировал и где даже пытался заняться политической деятельностью, которой с большим успехом занимался его сын – Вишневский (фамилия жены Кролика) в Петербурге. А также некоторый контакт с Гольдбергом, связанный с возникшим позднее у меня интересом к минералам, в частности, к драгоценным камням.
Первоначально это было связано с Зиной (моей женой) и «её камнем» — опалом, поиски которого постепенно переросли у меня в общий интерес к ювелирным камням. Я общался с директорами ювелирных магазинов, геологическими музеями и мастерскими, а также отдельными геологами и коллекционерами. Самое яркое впечатление осталось от посещения по рекомендации квартиры-музея одного коллекционера в Свердловске. Это была однокомнатная квартира, в которой музей начинался с прихожей, все стены которой были увешены картинами в виде срезов уральской яшмы. На всех столах и столиках стояли изделия из ювелирных камней, в частности, запомнились многочисленные фигурки из нефрита. В конце осмотра я был потрясён, когда хозяин, открыв бюро, продемонстрировал на черном бархатном фоне с подсветкой коллекцию ювелирных изделий из прозрачного, сверкающего камня; я решил – это бриллианты, а оказалось, всего-навсего горный хрусталь бриллиантовой огранки, но все равно было очень впечатлительно. В результате этого увлечения Зина поимела кольцо, сделанное на заказ частным ювелиром, с тремя маленькими опалами, купленными с помощью знакомой директрисы магазина «Самоцветы» в Москве. В дальнейшим к этому кольцу добавилась подвеска из Австралии, привезённая Аллой, и браслет, подаренный к 70-летию уже в Америке. У меня же с того времени сохранилось нефритовое кольцо-перстень, сделанное в мастерской под Иркутском (которую я с интересом посетил при очередной командировке, наблюдая процесс вытачивания колец), небольшая коллекция минералов, включая австралийский тёмный опал, купленный, как сейчас помню за 25 рублей у отъезжающего эмигранта, и несколько книг о ювелирных камнях.
Самые близкие и длительные отношения на всю жизнь через какой-то промежуток времени после школы возникли с Бегаком, чего совершенно нельзя было предположить по школьным контактам. Так, в частности, я был знаком с его первой женой – Верой Плоткиной, с которой поддерживал отношения даже после их развода, происшедшего вроде из-за аборта, на котором настояла Илина мать – Фаина Борисовна. Вообще мы с мамой очень сожалели об их разрыве; а, встречаясь потом с Бегаком, достаточно много общались с его отцом – Давидом Борисовичем, с которым они довольно долго по-холостяцки жили вдвоем. Я хорошо был знаком и со второй его женой и дочерью Фаней, примерной ровесницей Максима – моего сына, уехавших потом в США; я даже принимал определённое участие в процессе дележа имущества при разводе. Но самые длительные и дружеские отношения сложились с третьей – Раисой Борисовной Сирота, которая, как и он сам, была врачом-рентгенологом; именно она и сообщила нам уже в Америку о скоропостижной смерти Бегака (05.02.2006 г.), которую я очень тяжело переживал.
Хочу отметить профессиональные достижения моих одноклассников. Бегак, забросив любимую физику, пошел по стопам родителей в медицину и стал зав. рентгенологическим отделением крупной детской больницы. Рябов занимал пост главного кардиолога С.-Петербурга. Друян, Кролик (до отъезда в Израиль), Липатов, Рубашкин и Пригожин инженерили в различных областях техники, последний стал даже лауреатом какой-то государственной премии, по-моему, Ленинской, что для еврея в то время было огромным достижением. Петерсон, получив юридическое образование, пошёл по комсомольско-партийной линии: работал в ЦК комсомола, руководил Советским культурным центром в Белграде. Пушкин, окончив железнодорожный институт (элементарный эксплуатационный факультет), командовал ж.-д. станцией Выборг. Гольдберг, занимался своей любимой минералогией, стал проф. Геофакультета ЛГУ. Глазов и Сойфер пошли в филологию, Коршак, будучи журналистом и любя спорт, заведовал спортивным отделом газеты «Смена» и писал книжки о спорте, а Лейн стал довольно известным шахматистом. Об остальных я или не знаю ничего или знаю слишком мало, чтобы о них писать.
Отдельно хочу сказать пару слов о Симоненко. Это был высокий, стройный, яркий блондин, всегда ходивший в военизированной одежде (гимнастерка, сапоги и т.д.) Интеллектом не отличался, поэтому все были крайне удивлены, когда во время окончания школы выяснилось, что он участвовал в какой-то подпольной, якобы антисоветской, организации. Всё это было видимо обычный юношеский фрондизм и любовь к таинственности, но реакция официальных властей была жесткой, вернее, жестокой: руководителя Волкова – очень приятного, по крайней мере внешне, ученика другой школы, взяли прямо на выпускном вечере и дали, как говорили тогда, 10 лет; Симоненко, числившийся вроде бы «военным министром» «тайного правительства» тоже получил «свои» 10 лет. Хочу отметить – вся эта информация основана на слухах, в 60-е годы говорили, что кто-то его видел, но у меня никаких дополнительных сведений не появилось.
Где-то на 1-м курсе института я тоже проявил интерес к «тайным» обществам и стал членом одного из них; я совершенно не помню ни целей, ни задач его, но совершенно точно они не были политическими. Выписывались какие-то членские билеты, имелось какое-то романтическое наименование, проводились какие-то вечерние посиделки на чьей-то квартире, обсуждались какие-то вопросы (ввиду незначительности не помню какие) Одним из руководителей был Жора (Георгий) Баженичев, с которым я потом встречался. в «Интуристе», где он, как и Зина (моя жена), работал переводчиком и считался очень хорошим. Нужно заметить, что эти встречи так и не привели к близкому знакомству из-за разницы в возрасте и взглядов на жизнь. Что касается «тайного общества» то эта игра, иначе я не могу назвать эту деятельность, к счастью, заглохла сама по себе, хотя в то время могла кончиться очень и очень печально.
Известно, что в юности люди всегда любят писать стихи, и мы не были исключением. Очень приличные стихи писали Леня Милютин (двоюродный брат), Игорь Ачильдиев, а Юра Голубенский, по-моему, даже печатался. Я не мог отстать и однажды, решив доказать себе и другим, что я тоже способен к стихосложению, сел и написал первое и последнее в своей жизни стихотворение:
Тихо ночь спустилася на город, все покрылось белой темной пеленой,
Даже замечательный Исаакий не увидишь в темноте ночной.
Но меня, как истого поэта, не пугает темное окно,
Как пииты всех времён, народов, я сижу и думаю одно:
Я велик, но я не понят даже первыми из человеческого рода;
Все они глупы, ничтожны, мелки – отвратительна людская мне порода.
Я смеюсь, конечно, от поэта я далёк, как солнце от земли,
Но стихи писать ведь каждый хочет – ныне все в поэтики пошли.
Нужно сказать, что более убогого и беспомощного стихотворения, я, наверное, не встречал за всю свою жизнь так, что это была первая и последняя попытка войти в поэзию. Но я отдал дань моде, доказал себе, что что-то могу, правда не выйдя за рамки графоманства (еще Набоков в повести «Подвиг» заметил, что все начинающие графоманы С.-Петербурга зациклены на Медном всаднике и Исаакиевском соборе). Подписал я своё, с позволения сказать, произведение одним из своих школьных прозвищ – Аскер, другое было – Лорд (лорд Брискер звучит, были также граф Ачильдиев, барон Бегак, князь Кролик т.п.). Кроме прозвищ, в классе, как обычно, существовал жаргон, понятный только нам, который я, конечно, напрочь забыл. А когда хотели кого-нибудь послать подальше, используя анекдот (Желая поиздеваться над рыбаком, решили задать ему вопрос – как ловля рыбы, и подготовили ответы: если хорошо – «Здесь и дурак поймает», если плохо – «Дураку здесь не поймать»; но ответ: «Пошли к такой-то матери» огорчил – третий вариант не предусмотрели), говорили: «Пошел бы ты по третьему варианту».
Моё взросление отмечалось естественно началом бритья, вначале с использованием «безопасной» бритвы, а в какой-то момент переходом на «опасные» при этом я очень гордился двумя трофейными золингеновскими бритвами (одна простая с черной ручкой, другая – парадная с красивой белой); одно время я пользовался модной механической бритвой «Спутник», но в дальнейшем и до сих пор предпочитаю электрические.
В школьные годы началась холодная война, считается, что со знаменитой фултоновской речи У. Черчилля в Вестминстерском колледже (г. Фултон, штат Миссури, США), произнесённой 5 марта 1946 г. при присуждении ему почетной ученой степени, в присутствии президента Г. Трумена, в которой он впервые по отношению к СССР использовал ставшее крылатым выражение: «железный занавес». Эта война вызвала в СССР небывалую гонку вооружений с сопутствующим разгулом антиамериканизма и вообще антизападничества и, соответственно, русификацией истории и, в частности, истории науки и техники. Все изобретения и открытия, большей частью несправедливо, приписывались российским ученым и инженерам. Россия была объявлена родиной всего – ходил анекдот о лекции «Россия – родина слонов». На этой волне ленинградские кафе «Норд» и «Квисисана» были переименованы в «Север» и «Театральное», пропали наименования пирожных «Буше», «Эклер» и «Наполеон», а «французские» булочки стали «городскими». Все это было бы смешно, если бы не было так грустно. В этих глупых переименованиях СССР не одинок, так во время конфликта Соединённых Штатов с Францией по Ираку «французский картофель» в США называли «картофелем свободы».
В общественных местах фактически были запрещены так называемые «западные» танцы: танго, фокстрот и т.д., а когда их редко исполняли, то ханжески конспиративно называли соответственно «медленным» и «быстрым» танцем. В нашей школе был организован кружок бальных танцев, в котором учили таким танцам, как «па-де-катр», «па-де-патенер» и т.п.; танцы довольно красивые, но совершенно не сексуальные. Постепенно этот запрет смягчался, а через некоторое время о нём вообще забыли и поочередно входили в моду линда, буги-вуги («О Сент-Луис.... 102-ой этаж там буги-вуги лабает джаз»), рок-н-ролл, твист, шейк и т.д.
Во время учебы в школе в декабре 1947 г. произошла первая после войны денежная реформа. В принципе обмен 10 к 1 был оправданным, так как за время войны у многих людей скопились большие суммы денег, приобретенные отнюдь не праведным путём, сюда входили и деньги, выпущенные немцами во время войны в качестве экономической диверсии. Правда, как всегда, в определенной мере пострадали и некоторые порядочные люди, заработавшие свои деньги честным трудом, но таких было немного. Нашу семью реформа фактически не затронула, ибо денежных накоплений просто не было. Смешным было повсеместное стремление в последний момент увеличить наличие количества монет, так как металлические деньги не подпадали под обмен. В тот зимний вечер все, имеющие какие-либо деньги, бросились в промтоварные магазины, скупать любые товары, которые завтра уже будут стоить в 10 раз дороже. Так как очень быстро все полки в магазинах опустели, то некоторые покупали совершенно ненужные вещи. Бегак, например, приобрел микроскоп, который потом долго стоял у него дома, как памятник человеческой безысходности.
В 10-ом классе для расширения кругозора я в компании с Бегаком и Кроликом осуществил своё первое посещение ресторана. Из ленинградских ресторанов была выбрана «Крыша» — ресторан, расположенный в застеклённой мансарде гостиницы «Европейская» или сокращенно «Европа». Мы заказали разное: Бегак салат «Оливье» в то время уже «Столичный», я, чтобы не ошибиться и не попасть впросак, отварной язык. Алкоголя, по-моему, не было, вообще официант был несколько шокирован нашим испуганным видом, который при всём нашем старании мы скрыть не могли.
В конце школьных лет я познакомился с Зарой Ешуриной, дружба с которой сохранилась до сих пор несмотря на разные жизненные перипетии. Познакомила с ней меня и Гарика Ачильдиева его сестра, с которой Зара встретилась на Рижском взморье. На первое свидание мы пошли вдвоём, а Зара пригласила свою одноклассницу по музыкальной школе при Консерватории – Галю Румянцеву, девушку недалекую, но с очень приятной внешностью. Роли распределились так: Гарик с Зарой, я с Галей, но оба знакомства вскорости прекратились: Гале был не нужен я, а Гарику – Зара. А наше же с Зарой знакомство переросло в длительную, хотя и с перепадами, дружбу; со временем я ближе познакомился с Зариной семьёй. Мать – Розалия Соломоновна была интересной и властной женщиной; юрист по образованию, но в то время уже не работала. Ко мне относилась очень тепло и внимательно, именно она была, я помню, инициатором подарка мне выходной рубашки к одному из дней рождения. Отец – Соломон Соломонович был добродушным и мягким человеком; работал директором аптечного магазина на Загородном проспекте у улицы Дзержинского (Гороховой). Кстати, моя мама и он были близки по складу характера и симпатизировали друг другу. В семье жила Фишка – недружелюбный, коричневый тойтерьер, единственный, кто относился ко мне негативно, но меня утешало то, что так встречались все посторонние. В этом доме я познакомился с Ильёй Соломоновичем Саковским (приятным и доброжелательным человеком), с которым несмотря на разницу в возрасте контакт поддерживался многие годы и даже в Америке. Мы с Зарой много общались, кстати, она пыталась приобщить меня к Филармонии и классической музыке, но, по существу, для меня это ограничилось «Симфоническими миниатюрами» и восторгом от изумительного белоснежного зала бывшего Дворянского собрания. Иногда мы допоздна засиживались у неё в комнате, когда уж её мама была вынуждена заявлять, что пора расходиться.
Очень часто праздники организовывались в её отдельной квартире на Гороховой 48, они всегда были с выдумкой и проходили шумно и очень весело. Но свою свадьбу с Борисом Кайдановым Зара праздновала у меня, так как её мама в то время была настроена против этого; мне кажется по двум причинам: уровень образования – отсутствие высшего (в советское время это считалось большим недостатком), и его болезнь, что-то вроде туберкулёза. Потом всё утряслось: болезнь отступила не без участия Зариной мамы, а образование оказалось не столь важным. Борис оказался хорошим парнем и все Зарины друзья, включая меня, стали его друзьями (мы даже по-мужски взаимно иногда пользовались жильем друг друга). Работал он сначала оптиком, а потом директором аптечного магазина на Московском проспекте у Фрунзенского универмага, так что проблем с очками и лекарствами у нас никогда не было.
К сожалению, через несколько лет произошёл развод, испортивший на многие годы наши отношения с Борисом. Он почему-то посчитал, что я принял сторону Зары, хотя я, поддерживая её, придерживался максимального «нейтралитета». Действительно, после его ухода мне позвонила Зара и я, как мог, старался её успокоить, а от Бориса я тоже ждал звонка, так как даже не знал, где его искать, хотя и знал его новую избранницу. Вместо этого он пропал и даже не позвонил в день моего рождения, а прислал формальную телеграмму; я через месяц (время между нашими днями рождения) ответил тем же по адресу его работы. Потом была моя женитьба, при этом между Зарой и Зиной (моей женой) особого контакта не получилось. Затем у меня появились дети (Алла и Максим), но уже после рождения Аллы Кайданов тепло поздравил меня и отношения восстановились. Помню, что это произошло почему-то в чебуречной на Майорова, мы пили водку и ели шашлык. Но вскорости у Бориса произошёл инсульт, ему удалили гематому, но восстановить здоровье врачи так и не смогли, и полностью он так и не выздоровел. В больнице произошёл очень характерный для меня эпизод. Возникла необходимость ликвидировать флюс у Бориса, а так как он был не транспортабелен, то родственник-врач решил провести эту операцию на месте, а меня попросил держать лампу. Когда я увидел весь процесс, мне стало темно в глазах и я, почувствовав себя плохо, попросил у медсестры кофеин, но она поначалу принесла по ошибке что-то другое, хорошо, что я предварительно проверил. Вообще я очень болезненно относился, да и отношусь, к медицинским процедурам. Когда еще в Нежине тётя Рива (будучи глазным врачом) по знакомству организовала мне удаление зуба на дому, я после этого, вставая со стула, чуть не потерял сознания; такое состояние почти всегда сопровождало меня при этом малоприятном мероприятии. Правда несколько успокаивало утверждение моей зубного врача, что ничего не боятся одни лишь дураки. Можно только представить моё состояние, когда мне при нарыве на среднем безымянном пальце правой руки пришлось под местным наркозом удалять омертвевшие ткани – я только попросил присутствующих курсантов-медиков крепче держать меня; а после операции шёл домой и у меня заплетались ноги. А когда перед туристской поездкой по Дунаю, учитывая наличие эпидемии холеры в близлежащих районах, потребовалось сделать соответствующую прививку, я, войдя в процедурный кабинет и увидя стол с медицинскими причиндалами, собрал все силы, чтобы дойти до медсестры и не упасть в обморок, все-таки неудобно – здоровый парень и в обмороке.
После больницы мы с Кайдановым продолжали встречаться: я бывал у него в новой семье и однажды даже помогал циклевать пол в его новой квартире на Гражданке. С этим связан один момент: когда я стал оспаривать его действия и предлагать свои способы работы, он пояснил, что, если я приехал помогать, то нужно делать, что просят, а не выдвигать свои предложения – это я запомнил на всю жизнь. Учитывая его состояние, он конечно реже бывал у меня, но как-то даже приехал ко мне на день рождения, Зара в этот раз не пришла. Через пару лет болезнь все-таки взяла своё и Борис умер в областной больнице на ул. Куйбышева (на похоронах меня не было – я был в очередной командировке), а с его новой семьёй (женой и сыном Женей) отношения не сложились.
Зара же, закончив музыкальную школу по классу фортепьяно, бросила музыку (были какие-то медицинские проблемы с рукой) по крайней мере профессионально, поступила на истфак ЛГУ и, закончив его, работала в архиве. К этому времени у неё появился Юра Шалыгин, очень приятный парень, младше её, с которым она связала свою дальнейшую жизнь. Потом Зара уехала в США, где мы впоследствии вновь встретились. Вообще наши отношения с Зарой по длительности, глубине и неоднородности заслуживают отдельного рассказа.
Возвращаясь к школе, хочу сказать, что в 10-м классе я первый раз попытался вступить в партию (ВКПб), естественно не по идеологическим, а по карьерным соображением – посчитав, что это скомпенсирует моё еврейское происхождение и поможет поступить в университет. Несмотря на формальную возможность (17 лет), то ли из-за оригинальности (не каждый день заявления подают школьники), то ли по национальной причине, у меня ничего не получилось и я остался беспартийным, и только копия вступительной анкеты сохранилась на память.
Окончание школы летом 1948 г. я запомнил огромным количеством экзаменов – выпускных и вступительных. Вообще экзамены обычно я сдавал хорошо – помогали достаточные знания, хорошая память и природная находчивость. Неприятными всегда были письменные экзамены по русскому языку, да некоторые трудности создавал английский язык, который я в общей сложности учил около 10 лет, всегда сдавал нормально, но не знаю до сих пор. Вообще я считаю изучение языков требует только зубрежки и слуховой памяти, а так как первую я ненавидел, а вторая напрочь отсутствовала (иногда я даже маму не узнавал по телефону), то отрицательный результат был легко предсказуем. Но тем не менее, сдав 11 экзаменов, я получил аттестат зрелости (аттестат об окончании средней школы) с одной четверкой, естественно, по русскому языку, и «за хорошую успеваемость» даже был отмечен книгой («Избранные произведения» А. Толстого). Вообще книга в то время (в отличие от сегодняшнего дня) считалась самым подходящим подарком для подрастающего поколения. Так в день получения аттестата зрелости родители подарили мне тоже книгу – «Литературная эстрада» (сборник произведений русских и советских писателей). Несмотря на относительную литературную ценность этих книг, я храню их до сих пор.
Несмотря на достаточные основания у Ачильдиева, Бегака, Сойфера, никто в нашем классе медали не получил. В то время существовало жесткое правило: медаль (золотую или серебряную) получал десятиклассник-отличник, обязательно получивший 5 на выпускных экзаменах по всем предметам, включая, конечно, экзаменационное сочинение, правда во втором случае допускалась одна 4 по одному из второстепенных предметов. Таким образом, ученик, получивший 4 по сочинению, автоматически лишался права претендовать на любую медаль. Это, естественно, предоставляло большое поле деятельности для различного рода манипуляций. Достаточно было поставить по сочинению 4 за, так сказать, «не полное раскрытие темы», что в принципе нереально оспорить, как отличник полностью лишался возможности стать медалистом.
После продолжительных и тяжёлых экзаменов, завершение школы обычно отмечалось радостными выпускными вечерами. У меня, кроме официального в школе с вручением аттестатов, без алкоголя и танцев, но с учителями и родителями (он достаточно быстро закончился, так как планируемая поездка на речном трамвае по ночной Неве не состоялась) был еще и домашний вечер, подготовленный нашими мамами. Проходило это «торжество» у Ачильдиева дома (видимо, потому, что у него была отдельная квартира); участвовали в нём, кроме меня и Гарика, Гольдберг и Кролик. Этот «банкет» был уже с алкоголем, если таковым можно назвать самодельную брагу, не очень аппетитного вида и вкуса, но в то время тотальной нехватки материальных средств это питьё было широко распространено (технологию производства я не помню, но точно использовались дрожжи). Второй вольностью были «женщины», в связи с этим вспоминается смешное недовольствие недалёкой Сашиной мамы тем, что его партнёрша уступает моей по красоте (моя случайная знакомая, я даже не помню, кто она и как её звали, действительно была красива – высокая, стройная в шикарном, так по крайней мере казалось тогда нам, платье), при этом моя мама мудро заметила, что расстраиваться рано.
В конце лета я подал заявление о поступлении в ЛГУ и сдавал экзамены на юридический факультет, как говорили домашние: «Не дают покоя лавры Вышинского» (известного юриста, бывшего тогда 1-м замминистра иностранных дел). Получив тройку по сочинению, я естественно не был принят, думаю по совокупности – мои скромные результаты экзаменов на фоне развернувшейся борьбы с вейсманизмом-морганизмом, фактически скрытым антисемитизмом. Все попытки отца и мои изменить создавшуюся ситуацию (писание жалоб, посещение приемной комиссии и администрации университета, правда, попасть к проректору Колеснику не удалось, но это явно не имело значения) оказались тщетны. Можно было попытаться остаться кандидатом (это сделали некоторые - Ачильдиев, Казакин, в дальнейшем благополучно окончившие университет), но не очень ясно было, как сложатся отношения с призывом в армию. Все это привело к тому, что было решено воспользоваться протекцией дяди Фоли, работавшего в то время на военной кафедре Ленинградского электротехнического института связи им. проф. Бонч-Бруевича (ЛЭИС), и поступать в малопрестижный технический ВУЗ.
Вообще во время срочной службы Фоля занимался лётным делом, но по семейному преданию, из-за неумения сажать самолет (задевал хвостом землю), прекратил это занятие, а окончив Военную академию связи им. С.М. Буденного, долгое время, включая войну и эвакуацию, проработал в ней. После войны на антисемитской волне борьбы с космополитизмом был переведен в периферийное военное училище связи в Киеве, откуда с большим трудом примерно через год вернулся, но уже только на кафедру в институт связи.
Сдав новые вступительные экзамены (в сумме за лето их набралось уж более 20), я с определённым трудом (сказалось отсутствие времени на подготовку физико-математических предметов) был принят на проводной факультет (декан П.В. Шиниберов, замдекана А. Черенов) ЛЭИСа им. проф. Бонч-Бруевича (кто это, я так толком и не узнал по сей день). Так волею судьбы я стал по специальности не гуманитарием, а технарём, хотя любовь и тягу к гуманитарным предметам сохранил навсегда.
Хочу сказать несколько слов о космополитизме, получившем тогда уничижительное прилагательное «безродный» и борьба с которым в это время в Советском Союзе приобрела огромный размах, а, будучи жёстко связана с антисемитизмом, сыграла существенную роль в моей жизни. Космополитизм можно определить как приоритет мировых, общечеловеческих принципов над принципами отдельно взятой страны или национальности. В определённые исторические моменты эти взгляды получают широкое распространение, в другие уступают место разгулу национализма, что приводит к распаду целых этнических субстанций (народы древней Греции и Рима, в современной истории «советский народ»). Гитлеровская, с позволения сказать, «национальная политика» на много лет задержала космополитизацию Европы, которая сейчас успешно реализуется. Правда, в самые мрачные времена находились люди, не уступавшие наступлению национализма, переходящего в расизм. Так Леон Фейхтвангер заявил:«Я немец по языку, интернационалист по убеждениям, еврей по чувствам» («Литературная газета» №2, январь 1937 г.) а какой-то швейцарец, именно выходец из многонациональной страны равноправных народов, вообще объявил себя «гражданином Земли». В этом контексте необходимо отметить, что евреи являются космополитами по определению, что отметил и Томас Манн, написав 25 января 1942 г.: «Евреи – народ космополит....»В результате исторического развития – рассеяния по разным странам они везде были чужими. Они могли страну проживания любить, защищать, даже умирать за неё, считая своей родиной, но все равно где-то на подсознательном уровне оставались патриотами мира, не воспринимая государственных границ. Характерный пример: семья Ротшильдов – они были французами, англичанами, немцами, но в то же время оставались евреями. Думаю, что всё это сыграло не последнюю роль в явно антисемитской направленности борьбы с «безродными космополитами» в СССР. Говорили – «безродный космополит», подразумевали – еврей. Я не считаю нужным здесь уточнять, сколько людей тогда пострадало и погибло – это дело историков. Хочу сказать только одно – по результату и количеству жертв это сопоставимо с Нюренбергскими законами Гитлера. Что касается личных взглядов, то позиция космополитизма мне очень близка, я всегда был против любых «фобий» и «филий». До войны я вообще не чувствовал себя евреем, был советским человеком, которому была близка культура «социалистическая по содержанию, национальная по форме» и которому по определению превыше всего были интересы советского народа и всего мира. И сколько бы ни ругали советскую идеологию (я подчеркиваю: идеологию, но не практику), в своей основе, в частности, в части национальной политики, она была позитивна. Как я уже говорил, формировался советский народ и все народы страны вносили свою национальную лепту в его строительство. Война сначала затормозила, а потом вообще развалила эту тенденцию (характерно, что в моём свидетельстве о рождении отсутствует графа о национальности родителей, чего нельзя сказать об аналогичных документах, выдаваемых после войны).
Русофильская деятельность руководства Советского Союза (недаром еще Ленин в своё время обвинял Сталина в «великодержавном шовинизме») проявилась в возрождении российского государственного антисемитизма, заигрывании с православной церковью, в реставрации и приукрашивании прошлого России. Так, в армии, которая оставалась «Красной» (официально Рабоче-Крестьянская Красная Армия – РККА) были введены погоны и генеральские звания, заимствованные у её прошлых противников – белогвардейцев, что являлось очередным историческим нонсенсом. Были утверждены ордена царских военачальников: Суворова, Кутузова, Нахимова, Ушакова, со случайно затесавшимся Богданом Хмельницким, кстати, отпетым антисемитом и руководителем еврейских погромов на Украине. Кульминацией и завершающим аккордом этой политики был знаменитый тост Сталина не за советский, а именно за русский народ; этим был забит последний гвоздь в гроб советского интернационализма – космополитизма, вообще считаю, что эти термины очень близки и между ними нет принципиальной разницы. После всего этого и последовавшего затем полного развала СССР на сегодня практически остался один значительный оплот космополитизма – это США.
Молодость
Если долго мучиться, что-нибудь получится.
Русская присказка
Итак, я студент технического ВУЗа, не даром говорят, что жизнь – это компромисс между желаниями и возможностями. ЛЭИС (на студенческом жаргоне – «Бонч») в то время располагался в одном сумрачном здании на углу набережной р. Мойки и Кирпичного пер. (Мойка 61), в котором был хороший, большой бело-жёлтый актовый зал, где проходили партийные, комсомольские и профсоюзные собрания, а также все праздничные вечера, посвященные Новому году, 7 ноября и 1 мая, именно в нем как-то выступала Любовь Орлова, но в памяти от того вечера осталась почему-то только её стройная фигура на лестнице в элегантной серой шубе (через много лет в Болгарии подобную приобрела Зина). В здании была одна парадная лестница и много длинных, узких, тёмных коридоров. Аудитории в основном были тоже очень неуютные, часть дальних помещений, выходящих окнами во двор, были заняты жильцами – сотрудниками института, которые со временем были расселены и выехали из здания. Говорили, что до революции в этом здании, построенном в середине ХIХ века (арх. Желязевич Р.А.), был доходный дом или гостиница, или даже размещался публичный дом, правда в последнее верится с трудом – уж очень мрачное здание. В институте в то время было два факультета: проводной и радио связи, потом сделали три - ФАР (факультет радиосвязи), ФЭС (факультет электросвязи) и ФЭМ (факультет электромеханической связи), впоследствии организовали четыре – АЭС (автоматической электросвязи), МЭС (многоканальной электросвязи), РС (радиосвязи) и РК (радиоконструкторский). В настоящий момент к техническим факультетам добавились экономический и менеджмента, а называться он стал университетом (Санкт-Петербургский государственный университет телекоммуникаций), однако все эти преобразования так и не сделали из него перворазрядного института. Правда, стоит отметить, что из его стен вышли не только руководящие работники Министерства связи (вплоть до министра) и его предприятий, что вполне естественно, но и депутаты Законодательного собрания Санкт-Петербурга и Государственной Думы Российской Федерации.
В мою бытность секретарем комсомольского бюро была Таня Жданова, которая во время моего второго, аспирантского прихода в институт уже возглавляла в нем партбюро, а в дальнейшем доросла до первого секретаря Ленинградского горкома КПСС. Когда она была первым секретарём Куйбышевского райкома, я был у неё на приеме – просил помочь тете Соне (она тогда работала в ЛЭИСе) в получении жилья. Встретила она меня хорошо, но под формальным предлогом, что это не её вопрос, отказала. К слову замечу, что я глубоко убежден, что за редким исключением женщины не могут и соответственно не должны занимать руководящие должности; при этом я не являюсь женоненавистником – просто считаю: «Богу богово, кесарю кесарево».
Студенческие годы прошли у меня сравнительно скромно; институт был не престижный, учёба в основном не интересная, контингент – провинциальный, за исключением нескольких колоритных фигур старшекурсников – директора клуба Спектора, испанца Хосе (фамилию не помню) и участников художественной самодеятельности: Гургенидзе, Гольденберга, Бабуркина, Перельмутера и др. Так что все, что было связано с институтом, меня особенно не интересовало, и я старался это скомпенсировать, проводя все праздничные вечера с самодеятельностью, танцами и т.д. в таких вузах, как Университет, Консерватория, Академия художеств и Юридический институт. Вообще я очень старался войти в круг ленинградской молодежной богемы, как сейчас говорят, «тусовки», но это мне так до конца и не удалось. Да, я знакомился с натурщицами, балеринами, «филологичками», но все это были поверхностные, случайные и кратковременные знакомства. А в общем было все, как у всех: и попойки, и венерическое заболевание, к счастью, какое-то примитивное (вылечил я его у маминой мстиславской знакомой – Яковлевой, врача-венеролога, к которой меня привела мама); и лобковые вши (в простонародье — «мандавошки»), которые я выводил сам ртутной мазью – способом, вычитанным мной в медицинских справочниках Публичной библиотеке.
В какой-то момент в молодежной среде стал моден спиритизм. Меня это в определенной мере тоже коснулось, и я пару раз участвовал в сеансах вызывания душ умерших великих людей и «разговоров» с ними. При этом на стол клался большой лист бумаги с окружностью, на которой был написан алфавит. На лист опрокидывалось блюдце, к которому участники прикасались пальцами рук. Тушился свет, зажигались свечи, после чего вызывался желаемый персонаж, ему задавался вопрос, и по движению (считалось самопроизвольному) блюдца по алфавиту складывалась фраза ответа. Мне кажется, что весь этот ритуальный бред играл только роль определенного катализатора для создания компанейской атмосферы. Иногда демонстрировались также гадания на кофейной гуще (что-то определялось по кофейному осадку в чашке) и, конечно, на игральных картах. В будущем это реанимировалось увлечением гороскопами и расчётами биоритмов.
Моё постоянное стремление уйти от обыденности выражалось по-разному, то в желании участвовать в лекционной работе научно-просветительского общества «Знание», то в попытках писать всемирную историю «Общество и религия» или хотя бы историю связи, то в чтении лекций типа «Профсоюзы – школа коммунизма» (убей меня, не помню, о чём можно было в них говорить). Разумеется все эти начинания были безрезультатны, если не считать нескольких страниц наивного текста — «просветителя» из меня так и не получилось.
На это же время выпадает такое своеобразное занятие спортом, как спортивное судейство. Забылось, как я начал судить мотоциклетные гонки (опять же, не умея ездить на мотоцикле). В основном я бывал судьёй на трассе зимнего или летнего мотокроссов, где я и фиксировал прохождение мотогонщиков. В первом случае бывало много снега, во втором – грязи, правда, это касалось в основном самих гонщиков, но доставалось и судьям. Особенно интересен и красив был, так называемый, спидвей – гонки по ледяной дорожке (в моём случае на стадионе им. Кирова), когда на виражах гонщик с мотоциклом переходил почти в горизонтальное положение. В этих соревнованиях, чтобы мотоциклы не скользили по льду, покрышки колёс были со специальными шипами. Мне доводилось судить даже Всесоюзные соревнования, но несмотря на это и моё большое желание мне так и не удалось получить 2-й разряд с вожделенном значком.
На переходный период: школа-институт, попадают два моих увлечения искусством – Эрмитаж и Ленфильм, оба оказали большое влияние на меня. В Эрмитаж я попал «через женщину» — эта была очередная знакомая, о которой я только помню, что она была, конечно же, интересной, жила на 8-й Советской, училась на филфаке и приходилась двоюродной сестрой Владлену Давыдову, сыгравшему в известном тогда фильме «Встреча на Эльбе». В это время в Эрмитаже был лекторий, развивший бурную просветительскую деятельность по популяризации и пропаганде изобразительного искусства, На материале музея проводился целый ряд лекционных циклов: по эпохам и направлениям развития искусства, по отдельным мастерам; абонементы по-моему были бесплатные или за мизерную плату; лекции обычно сопровождались диапозитивами и чередовались с семинарскими занятиями в соответствующих залах Эрмитажа. Лекции проходили в прекрасном дворцовом театре Эрмитажа. Изумительно красивый и уютный зал – амфитеатр с преобладанием красного цвета (обивка кресел и портьеры) и контрастирующими белыми классическими скульптурами в нишах стен, создавал особую возвышенную атмосферу, располагающую к искусству. Я с удовольствием прослушал полный курс от древнего искуства Египта и Востока вообще до современности, которая, к сожалению, кончалась на импрессионистах, ни о каких позднейших формалистических течениях не могло быть и речи, они были «вне закона» (первую экспозицию абстрактного искусства я увидел только в Польше в музее современного искусства в Лодзи, осенью 1965 г). Если отбросить последний недостаток, все было очень здорово: прекрасные лекторы, чудесные залы, богатейшая экспозиция, все это заложило во мне определенные вкусовые критерии и интерес к искусству на всю жизнь. Помню блестящие лекции бородатого И.А. Орбели, бывшего тогда директором Эрмитажа (не такого известного, как его брат-физиолог, но для меня более близкого), интересные выступления Гуковского, Пиотровского (старшего) и других корифеев Эрмитажа. Музейное собрание произвело на меня неизгладимое впечатление, и я еще много лет при каждом удобном случае водил друзей и знакомых по залам в качестве «экскурсовода». В последнее время – детей и внуков, но на них это не произвело должного впечатления – видимо, другие времена. Кстати, один из сотрудников Эрмитаж, вскоре умерший кажется от туберкулёза, то ли Гликман, то ли Гуревич, как-то у картины Каро «У озера» на просьбу объяснить картину, ответил, по-моему очень правильно: «Если вы понимаете что-то в искусстве, то объяснения не требуются, а если нет, то они бесполезны».Во время эрмитажных занятий я задумал написать историю изобразительных искусств (никак не меньше). Из этой затеи, как и должно было быть, ничего не вышло, но через зам. директора Эрмитажа – Гуковского я добился пропуска в библиотеку музея и там по прекрасным альбомам познакомился с экспозициями таких хранилищ, как Лувр, Прадо, Уффици. Я думаю, что все это внесло неоценимый вклад в моё эстетическое воспитание. Кроме всего, именно Эрмитаж зародил во мне большое желание поучаствовать в археологических экспедициях. Я знал о раскопках скифских курганов, городов государства Урарту, хазарских поселений в низовьях Волги, но по разным причинам ни в одну не попал и в результате никуда не съездил.
Примерно в это же время произошла моя, если можно так сказать, встреча с Ильёй Эренбургом. При всём многообразии существующих оценок этого человека в Советском Союзе он был символом западной культуры и европейского самосознания, поэтому, когда я узнал о его выступлении с впечатлениями о 1-м Парижском конгрессе защитников мира, я естественно захотел там быть. Это выступление было приурочено к открытию 25 мая 1949 г. на Невском 30 (дом Энгельгарда) Центрального лектория Ленинградского отделения общества по распространению политических и научных знаний (общество «Знание»). Билета, как и многие пришедшие, я достать не смог, но восторженная толпа, сорвав красные бархатные ограждения, прорвалась через хилых билетёрш и по беломраморной лестнице ворвалась в зал, из которого уже никого не выставляли (интересны жизненные повторы – именно в этом зале проходила до войны моя 1-я новогодняя ёлка). Народу было очень много – люди стояли в дверях, у стен и в проходах, сидели на подоконниках. Эренбурга я запомнил в берете и с неизменной трубкой, в вельветовых брюках и буклированном пиджаке. Я думаю, что не открою Америки, если скажу, что слушать его было одно удовольствие. При этом необходимо заметить, что его антиамериканизм был не столько заказным, сколько естественной реакцией рафинированного европейца. Его рассказ был очень интересен, образная и оригинальная речь просто завораживала слушателей, а ответы на вопросы всегда были четки и метки. Так на вопрос: «Над чем вы сейчас работаете и какое ваше следующее произведение?», он ответил, что задавать такой вопрос писателю – это все равно, что спрашивать у девушки, кто у неё родится – девочка или мальчик, а может быть – никто. Из подобных «прорывов» к культуре хочется еще упомянуть попадание в своё время на актерский «капустник» в Дом работников искусств на Невском; почти как в детективе – со двора, через черный ход кухни ресторана.
Отдельно и очень увлекательно вошёл в мою жизнь «Ленфильм». Еще будучи в школе, не знаю почему, но я захотел сниматься в кино, и это никак не получалось пока у дяди Фоли не обнаружился знакомый Марголин – зам. директора студии «Ленфильм». Именно к нему после дядиного звонка пришёл я, и он направил меня в актерский отдел. Я заполнил очередную анкету, сдал фотографию, по-моему совершенно ужасную (к слову я вообще не фотогеничен и крайне редко прилично получаюсь на фото) и таким образом попал в актерскую картотеку студии.
С «Ленфильмом» я был связан около 2 лет, после чего из-за нехватки времени постоянный контакт прекратился, но тяга к кино сохранилась надолго и впоследствии проявилась в участии в создании первого в Советском Союзе киноклуба с возобновлением связи с Ленфильмом и Домом кино уже на другом уровне. Формально участие в съёмках проходило через отбор (как сейчас говорят – кастинг) во время просмотра обычно помощником режиссёра кандидатов, вызванных актерским отделом. Практически же в массовые сцены (массовки) брали всех вызванных, другое дело, что в зависимости от характера сцены фильма, ты попадал в первые или последние ряды и был виден на экране или нет. Начал я с участия в съёмках фильма «Римский-Корсаков» (1952 г.) Григория Рошаля. Потом были «Над Неманом рассвет» (1953 г.) А. Файнциммера (консультантом был интересный человек – ксендз из Вильнюса, учившийся окончивший Восточный институт в Ватикане) и его же «Овод» (1955 г.), «Алёша Птицын вырабатывает характер»(1953 г.) А. Граника, «Алеко» (1953 г.) С. Сиделева (где цыганские танцы ставил Кирилл Ласкари, сын А. Минакера – небольшого роста, приятный, подвижный брюнет), «В дни Октября» (1958 г.) С. Васильева (одного из «братьев Васильевых»), в «Советском экране» даже было опубликовано фото гримерной со мной на первом плане (№ 21, 1957 г.), и др. Больше всего я общался с Г. Рошалем – пожилым, мягким мужчиной в берете, который, глядя на меня, с наклееными усами и бородой, в костюме «индийского гостя» (сцена из к\ф «Римский-Корсаков»), мудро заметил: «Индус не индус, на аида (еврей на идиш) похож». Может быть, именно по этой «причине» кадр полностью так и не попал в окончательный вариант фильма. Наверное именно этот образ подтолкнул меня отпустить бороду, которую я с небольшим перерывом после возвращения из длительной командировки в Таллин (я сказал себе, что сбрею бороду только по возвращении в Ленинград) ношу всю жизнь, до сих пор.
Не могу не отметить, что обстановка на съёмках как на студии, в павильонах, так и на «натуре» была чудесной, среди массовки подобралась хорошая компания, с которой было легко, весело и интересно проводить время в течение съёмочного дня, зачастую захватывающего вечер, а иногда даже и ночь (в последнем случае за съёмку платили уже не 3 рубля, а больше). Смешно и весело было, когда мы, возвращаясь с какой-нибудь съёмки, появлялись на Кировском проспекте в гриме, особенно любопытна при этом была реакция прохожих. Кроме того, было очень увлекательно встречаться, а иногда и общаться, на территории студии (в павильонах, буфетах, коридорах и т.д.) с известными кинематографическими знаменитостями и просто с работниками «Ленфильма», людьми как бы из другого мира. Это уже упоминавшиеся Г. Рошаль, С. Васильев, А. Файнциммер, это режиссёры – Ф. Эрмлер, Г. Козинцев, В. Венгеров, оператор Е. Шапиро, актеры Н. Черкасов, С. Юрский, О. Стриженов, Г. Гай (с которым я на съёмках «Алеко» в Юкках в перерывах почему-то пилил дрова), К. Лавров, малоизвестная литовская актриса Алдона Йодкайте, певцы Б. Рейзен и А. Огнивцев (которого то ли жена, то ли любовница во время обеда кормила с ложечки клубникой), балерины Г. Уланова и И.И зраилева (Зубковская) с партнером С. Кузнецовым, музыкант Ю. Темирканов (в то время студент Консерватории, кстати, прекрасно скакавший на коне в перерыве съёмок) и многие, многие другие. Самым неприятным моментом киносъёмок был процесс снятия грима и особенно общего тона, которого естественно было очень много, с помощью ватного тампона с вазелином – было муторно и противно.
На студенческие годы выпали времена так называемых «персональных дел» — это когда общественность занялась благим в общем делом: повышением морального уровня молодежи, но как и многое в Советском Союзе, это приобрело уродливые формы. Комсомольские организации в основном в учебных заведениях рассматривали и осуждали любые действительные или мнимые любовные контакты, не освященные браком. Эта кампания была одной из самых карикатурных действий советских властей: обычно по заявлениям женской «составляющей» или зачастую и без её ведома и желания по инициативе добровольных «борцов» за коммунистическую мораль в повестку дня комсомольского собрания включали персональное дело. Затем на собрании обсуждали «аморальное» поведение участников, а по результатам «полоскания грязного белья» «виновных», чаще мужскую половину, осуждали и наказывали вплоть до исключения из комсомола. Доходило до курьёзов, так, на одном из затянувшихся за полночь обсуждений в Юринституте, когда будущие юристы уже устали изощряться в словоблудии, один из них встал и сказал: «Мы не можем их строго судить – каждый из нас может быть на их месте». Во всём этом, как в зеркале, отразились фальшь и лицемерие «Морального кодекса коммунизма», декларируемого властями. Нечто подобное я встретил много лет спустя в США в разгуле патологически ханжеской борьбы с «сексуальными домогательствами» (достаточно привести пример с обвинениями в этом 6-летнего ребенка – было бы смешно, если бы не было так глупо). Вообще, когда я встречаюсь с информацией о сексуальных домогательствах и даже изнасилованиях, вспоминается известная байка о знаменитом адвокате Плевако, защищавшем обвиняемого в изнасиловании. Выступая в суде, он «признал» вину подзащитного, одновременно выдвинув гражданский иск истице за якобы разорванную каблуками обивку дивана. Услышав это, женщина закричала: «Неправда, я сняла туфли!» после чего Плевако обратился к присяжным: «Я думаю, вам всё ясно» (естественно обвиняемый был оправдан). Более кратко подобную ситуацию характеризует несколько грубоватая, но образная русская пословица: «Баба не захочет – мужик не вскочит».
Именно в институте начались мои поездки по стране (о зарубежных с моим «5 пунктом» нечего было и думать, хотя некоторые из студентов и попадали по обмену, на выставки и т.п.), которые я не переставал любить и в дальнейшем. Первая моя полностью самостоятельная поездка была в августе 1951 г. с геологоразведочной экспедицией «Форморазведки», где в то время работала мама. Экспедиция, где я работал в качестве лаборанта (коллектора), искала месторождения естественных охристых красителей в районе г. Олонца на восточном побережье Ладожского озера. Мы ходили по болотистым местам и брали пробы грунтов, окрашенных в жёлто-коричневые цвета. Я получал зарплату, хоть и небольшую, но, учитывая плачевное состояние семейного бюджета (папа болел, мама получала очень немного, я имел маленькую стипендию), она была очень кстати. По сохранившимся письмам видно, что с питанием, особенно в сельской местности, было достаточно неважно; сахар, крупы, макароны брались из города, а излишки родители советовали менять на молоко, яйца, картошку. Именно в экспедиции мне впервые предложили стакан водки (гранёный стакан использовался, как рюмка), я не мог отказаться, хотя было тяжело принять такую дозу, но я испытание выдержал с честью. Там же произошёл случайный сексуальный контакт «в антисанитарных условиях» (правда не «в греческом зале» а на картофельном поле) с сельхозработницей, который выявил наличие «фимоза» (сужение крайней плоти), и после приезда домой пришлось сделать довольно простую операцию по его ликвидации, так что я «полуобрезанный». Экспедиция завершилась очень романтичным возвращением в Ленинград на грузовой автомашине (я сам выбрал такой вариант) через паромные переправы на реках Свирь (её притоках Оять и Паша), Сясь и Волхов; было очень здорово, особенно ночью, когда кругом была тёмная вода, а в дали мерцали огни населённых пунктов.
Еще до этой экспедиции в том же году состоялась поездка на студенческую производственную практику в Ригу на завод «ВЭФ», которую я специально выбрал, чтобы познакомиться с Прибалтикой. Практика была ознакомительная, проходила по всем цехам, от заготовительного до сборочного, и была достаточно интересной, так как я впервые увидел настоящее производство. В частности, в механическом цехе произошёл любопытный эпизод. В одну из суббот начальник цеха Ваня (так он представился), бывший ленинградец, при всей группе обратился ко мне и моему приятелю с просьбой задержаться после окончания наших занятий и прийти к нему для выполнения якобы какой-то работы. Мы вначале опрометчиво согласились, забыв о субботе, а вспомнив об этом, предложили ему поработать в любой другой день, с чем и пришли в его закуток в цеху в конце смены. В ответ на наше предложение он со смехом ответил, что у него работает целый цех, а с нами он как с земляками хотел просто выпить. Ситуация преобразилась, я с радостью спросил, что будем пить, и получив ответ – спирт, полностью удовлетворился. Дело в том, что к этому времени я уже пробовал пить спирт и даже неразбавленный; при этом необходимо только задержать дыхание и запить водой, чтобы сполоснуть слизистую оболочку рта и гортани. Впервые я это попробовал в доме Зары, когда однажды зашёл к ним зимой, дико замёрзший, с похорон отца Саши Гольдберга. Зарина мама для согревания предложила мне выпить, но дома был только чистый спирт (недаром отец Зары возглавлял аптечный магазин), а разбавлять его я лихо отказался. Возвращаясь к случаю на ВЭФе, должен сказать, что закуски, конечно, никакой не было, закусывали, как говорили тогда, рукавом. И вот, когда приятель поднес ко рту кружку и начал пить, я увидел в его глазах испуг, хотя он и был отнюдь не трезвенником; но подошла моя очередь и мне ничего не оставалось делать, как выпить свою порцию. Жидкость была прозрачна, не имела запаха, но обладала ужасным вкусом. Переведя дыхание, я смог только спросить с содроганием: «Что это такое?», на что последовал невозмутимый ответ: «Здесь что-то специально добавляют, чтобы не пили, но это не имеет значения, все равно все пьют». Выйдя с завода, я сказал приятелю, что для того, чтобы прийти в себя, необходимо срочно выпить по крайней мере граммов 100 нормальной водки.
Рига произвела на меня очень хорошее впечатление – этакий прозападный город со старой частью, строгим монументом Свободы, гостиницами («Луна»), кафе, ресторанами и кинотеатрами (одно название «Сплендид палас» чего стоило). Побывал я в курортном пригороде – Юрмала, с прекрасным песчаным пляжем, в Саласпилсе, где на месте фашистского концлагеря был создан впечатляющий мемориал (огромные отдельно стоящие фигуры людей), и на братском кладбище латышских стрелков, где меня потрясла идея в знак примирения создать общее захоронение солдат, воевавших по обе стороны фронта в Гражданскую войну (нечто подобное, мне кажется, предпринял Франко после гражданской войны в Испании, создав мемориал в Долине павших).
Тогда же я познакомился с Татьяной Плескань, кончавшей техникум дошкольного воспитания и запомнившейся мне по песни «Татьяна, помнишь дни золотые...»,а фамилию восстановил по своему архиву. С ней связано два момента: подаренное мне витое серебряное кольцо (в дальнейшем отданное Максиму и потерянное им) и «соленый торт» (вместо сладких прослоек, прослойки из селедки, килек и т.п.), который я попробовал на её выпускном вечере – шикарная закуска, никогда в жизни больше такого не встречал. Это особенно впечатляло, так как основными продуктами питания у меня в Риге были кефир и черный хлеб. Наши отношения с Татьяной дальше платонических объятий и поцелуев не продвинулись, хотя определенный интерес подтвердился перепиской после моего отъезда. Мне кажется, что, вообще и в дальнейшем, женщины, пользуясь моей простодушной наивностью, часто ограничивались в отношениях со мной «платоникой», в то же время осуществляя на стороне полноценный секс. Видимо, женщины в отличие от мужчин «многогранны» и предпочитают одновременно с одним философствовать, с другим целоваться, а с третьим спать. Мужчины более прямолинейны – они обычно предпочитают всё вместе, другое дело, что назавтра желание может пропасть.
И в Ригу, и в Олонец я получал письма от отца с советами и заботой, хотя к этому времени папа уже тяжело болел – был парализован, прикован к кровати и почти не двигался. В доме у нас была очень мрачная атмосфера, отец никогда не отличался легким характером, а в этом своём положении стал совершенно несносным, особенно доставалось маме, которая неотлучно была при нём. Папа заболел в конце ноября 1950 г. (во время завтрака встал из-за стола и упал) и несмотря на все старания (больницы, невропатологи, массажисты и т.д.) так и не смог оправиться от последствий инсульта (одна сторона практически не функционировала), правда, речь была не потеряна. Повторный инсульт осенью 1951 г. привел к летальному исходу и 29 октября его не стало; похоронили мы его на Преображенском (Еврейском) кладбище, правда абсолютно без всяких религиозных ритуалов, что было естественно для интеллигенции того времени и особенно для такого атеиста, как отец. Именно тогда мама очень обиделась на меня, что уже через неделю я пошёл праздновать (как было принято) 7 ноября; теперь я понимаю – она была права (я напрочь забыл этот праздник, а оставленную в одиночестве маму помню), но в жизни ничего, к сожалению, нельзя вернуть обратно!
Со временем раковину (элементарное надгробие) с мраморной табличкой, установленные мамой, уже после её смерти, не трогая ограды, я заменил памятником (вертикальная плита из габра – почти черного гранита) со соответствующей надписью. Это было достаточно сложно, учитывая тотальный дефицит и мои ограниченные материальные средства, но получилось неплохо, хотя и скромно. Через много лет мне пришлось его несколько реставрировать – поднимать уровень, но это уже детали. После смерти папы и учитывая мамин характер, я, естественно, стал главой нашей маленькой семьи. Должен сказать, что наше единство было всегда для меня очень дорого, независимо от отдельных, иногда возникавших шероховатостей, мягко говоря, малосущественных (например, когда мама вдруг подарила выбранные и купленные мной для себя носки двоюродному брату Жене). Но несмотря ни на что, мама до самой смерти была самым близким для меня человеком, и я не представлял, да и не представляю себе ситуацию, когда бы её проблемы не были бы моими. Тем более тяжело сталкиваться с незаслуженным отчуждением и сепаратизмом моих детей, когда мои проблемы зачастую не их проблемы. Правда, частично это можно объяснить тем, что мамы очень рано не стало, когда я был еще молод и холост. Однако я предполагаю, что наши отношения сохранились бы и в дальнейшем, но, как известно, история не терпит сослагательного наклонения.
Вторая (эксплуатационная) институтская (после 4-го курса) практика была сдвоенной и проходила на телефонных станциях: городской (АТС) в Саратове и междугородней (МТС) в Куйбышеве (ныне по-дореволюционному – Самара). Место практики я выбрал не случайно, так как в Саратове тогда жил дядя Шура с тётей Любой, при этом он занимал достаточно большой пост зам.начальника бригады по политчасти и зам. командующего гарнизона, так как бригада была основной воинской частью гарнизона. При мне случилось анекдотичное ЧП: пропал дядин заместитель, через пару дней контрразведка и комендатура нашли его вместе с пропавшей машинисткой, благополучно любящих друг друга, чем завершилась эта любовная история, не помню, но думаю, что лучше, чем у Маринеско (известный подводник, герой Великой Отечественной войны, получивший звание Героя Советского Союза только посмертно через много лет) которому подобная история, правда за границей, стоила не только карьеры, но и поломала всю его жизнь.
В чём конкретно заключалась практика, не запомнилось, но в процессе её я умудрился даже сделать своё первое рацпредложение (по усовершенствованию справочного стола), которое сумел потом включить в дипломный проект. Города не произвели на меня никакого впечатления, и самое увлекательное был мой переезд водным путём из Саратова в Куйбышев на пароходе по Волге в отдельной каюте. Плыл я около суток, было очень необычно и романтично, вспоминалась «Бесприданница» и вообще дореволюционная купеческая Россия. Уже из Куйбышева, как я рассказал раньше, я заехал в Пензу, где провел эвакуацию, и побывал на кладбище (на могиле моей сестры). Этот заезд, был несанкционированным, и, хотя и оплачивался мной, мог считаться незаконным, что вызвало определённое недовольство в семье. Дело в том, что в то время к финансовому отчёту по командировке проездной билет не прикладывался, а стоимость проезда подтверждалась кассовой отметкой на командировочном удостоверении; так что можно было, купив требуемый билет, получить соответственную отметку на командировочном удостоверении, затем, сдав это билет его обратно в кассу, приобрести другой по любой цене и в любом направлении. Через несколько лет, когда к авансовому отчету уже требовались билеты, ситуация несколько осложнилось. Однако, учитывая их безымянность, пока в билетах не стали указывать ФИО, а иногда и № паспорта, можно было, подъехав к нужному поезду, получить у пассажиров или проводника желаемый билет. Кстати, одно время существовало перронные билеты, дававшие право встречающим и провожающим проходить на перрон вокзала.
Не надо думать, что студенческая жизнь состояла из одних приятных поездок – иногда приходилось и учиться. Учеба мне давалась в основном сравнительно легко, хотя технику я так и не полюбил и инженером соответственно стал неважным. Многие студенты технику, особенно электротехнику, чувствовали, а я, будучи достаточно способным, только понимал, отсюда возникала определенная нестыковка – это всегда было не моё. Но тем не менее я всегда старался зачёты и экзамены сдать досрочно, до сессии. Так 2-годовой курс черчения мне зачли после того, как я начертил несколько листов в учебный альбом; а иностранным языком, учебный процесс по которому начинался с нуля, учитывая мои школьные знания, разрешили вообще не заниматься, ограничиваясь проверкой домашнего чтения, для которого я выбрал американскую книжку о становлении Голливуда. Вообще же между мной и английским языком нет «взаимопонимания» — я его изучал на всех этапах учебы, всегда сдавал хорошо, но не знаю и по сей день. Хотя одно время я даже пытался заняться реферированием иностранных статей для «Реферативного журнала» (издание, помещавшее аннотации на статьи из иностранных журналов); естественно из этого ничего не получилось: не хватило не только технических, но главным образом языковых знаний. Меня всегда удивляли люди, выучившие чужой язык до приличного состояния, я уж не говорю о людях подобных В. Набокову и И. Бродскому, которые в результате вошли в историю как англо-русские писатели. Дело, видимо, в том, что у меня полностью отсутствует способность к языкам, в частности, то, что можно назвать музыкально-языковым слухом. А к моменту иммиграции в США у меня ухудшился и обычный слух, так что задать вопрос по-английски я еще могу, а понять ответ уже выше моих сил; несколько лучше обстоит дело с письменным текстом, здесь мне помогает зрительная память.
Учился я в основном на пятерки («красный» диплом – подтверждение) особенно легко давались мне гуманитарные дисциплинами: «История ВКП(б)», «Диалектический материализм», «Исторический материализм», «Политическая экономия», а «Начертательная геометрия» мне настолько нравилась (с удовольствием решал задачки и чертил эпюры), что я с радостью принял предложение репетиторствовать: помогать одной студентке из зажиточной семьи торговых работников усвоить основы начерталки; не знаю, насколько я был талантливым учителем, но экзамен ученица сдала успешно. Гораздо сложней было с техническими предметами, к которым я так и не проникся. Главным образом это касалось общетехнических курсов, в частности, такого скучного и достаточно непонятного, как ТММ («Теория машин и механизмов»). Правда, пересдавал я экзамен, по-моему, только один раз, получив двойку по «Усилителям». Лекции я записывать не любил и сдавал экзамены и зачёты с использованием чужих конспектов, обычно женских - они всегда были более аккуратными и полными. На первом курсе я гордо пользовался ранее подаренной папой черной американской «вечной» ручкой «Паркер» с золотым пером. При этом, видимо, для оригинальности, любил использовать зелёные чернила. Длилось всё это, к моему большому сожалению, недолго – как-то я забыл её в аудитории, и она пропала; я страшно переживал, так как это был подарок отца, да к тому же достаточно уникальный.
Из профессорско-преподавательского состава запомнились в основном оригинальные представители. Это Хлебников, преподававший «Электронные и ионные приборы» и отличавшийся потрясающей невозмутимостью; он мог долго и внимательно, не прерывая, слушать ответ, а затем с одинаковой хладнокровностью поставить отл. (отлично) или пл. (плохо). Это Егоров («Дальняя связь»), который иногда приходил в институт со своей большой собакой, и считавший, что студентки как женщины в большинстве своём больше, чем на 3, знать технический предмет не могут по определению. Он разрешал на экзаменах пользоваться конспектами лекций и учебниками, но всегда задавал сакраментальный вопрос: «Почему?» и уже по качеству ответа выставлял отметку. Это Сураго («Экономика связи») достаточна ограниченный человек, собственно, как и его предмет (в Советском Союзе экономика как наука и люди, ею занимающиеся, в основном заслуженно не вызывали уважения). И, когда он в очередной раз на одной из лекций стал корить нас плохой учёбой при полном якобы благополучии, притом вспоминая, что он в наши годы питался гнилой морковкой; кто-то с дальней галёрки громко высказался: «Это и видно», – аудитория взорвалась хохотом. В результате на экзамене весь поток не получил отметки выше тройки. Считаю необходимым упомянуть еще несколько преподавателей. Зав. кафедры математики – Блоха, маленького роста, полного мужчину, активного и подвижного, как ртуть. Педантичного, крупного сложения Дворжецкого, приходившего на занятия в белых перчатках на наманикюренных руках, дабы не запачкаться мелом, преподававшего «начерталку» (начертательную геометрию). Пижонистого химика Разумовского, о котором говорили, что для стройности он носит корсет. Импозантного зав. кафедры физики Меттера, брата ленинградского литератора, поддержавшего Зощенко и Ахматову. Вальяжного всегда с курительной трубкой Романовского, умевшего доходчиво объяснять такой сложный предмет, как «Теория поля». Тихого и задумчивого, как средневековый еврейский учёный, Зеляха, ведшего курс «Теория связи», уехавшего потом в Одессу в Одесский электротехнический институт связи (ОЭИС), где ему предоставили жилплощадь, чего не сделали, к сожалению, в Ленинграде.
Учитывая «крушение» моей партийной карьеры в школе и оголтелый антисемитизм конца 40-х – начала 50-х годов, не дающий надежды на новые попытки прорваться наверх этим путём, я решил пойти по профсоюзной линии: стал членом, а одно время был даже председателем профбюро факультета, читал какие-то платные лекции о профсоюзах (полная белиберда); но профсоюзного функционера из меня тоже так и не получилось. Остались только интерес к многолюдным собраниям и умение их вести, чем часто пользовалось руководство организаций, где я работал.
Из «культмероприятий» хочется отметить просмотр узкопленочного фильма, демонстрирующего стриптиз. Эту пленку принес Миша Щеглов (в будущем довольно известный ленинградский художник, двоюродный брат Бегака, который, оставшись в блокаду сиротой, воспитывался в их семье и в это время учился в Академии художеств), взяв её в Кировском (Мариинском) театре у кого-то, привезшего фильм из-за границы. Я так подробно описываю пути появления этого фильма, потому что в Советском Союзе на подобные «произведения» было наложено жесточайшее табу. Собралось человек 10, потушили свет и под треск кинопроектора на экране начала раздеваться не очень красивая женщина. Не знаю почему, то ли из-за внешних данных актрисы, то ли из-за отсутствия музыкального сопровождения, то ли по совокупности причин, но зрелище оказалось малопривлекательным, скучным и невпечатляющим. В дальнейшем я много раз в разных странах (Польша, Венгрия, Австрия, Южная Корея) видел стриптиз разного качества, но особого впечатления он никогда не производил.
Через Зару у меня появились интересные знакомые на истфаке. Это высокий, представительный Алеко Гегечкори (якобы потомок каких-то грузинских князей), работавший потом в историческом музее Тбилиси; позднее в один из визитов в Тбилиси я попытался с ним встретиться, но не получилось. Это Юрий Петросян и Нацваладзе, которые в рамках университетской самодеятельности организовали очень неплохой танцевальный ансамбль «Дружба народов». Нацваладзе, занимаясь холодным оружием, после окончания университета работал в Ленинграде, в Музее артиллерии и связи, и мы несколько раз мельком встречались. Это будущий юрист Явич (полный, небольшого роста, жизнерадостный парень), запомнившийся мне одним «сабантуем», у него, когда из-за нехватки водки, для увеличения количества было решено единственные пол-литра влить в кастрюлю с водой. Полученное пойло на всю жизнь отбило у меня желание разбавлять водку чем бы то ни было. Наконец, именно Зара познакомила меня со своей московской приятельницей Фаиной, очень милой и контактной. В один из моих приездов в Москву я в сопровождении Фаины решил познакомиться с самыми известными питейными заведениями города; начали мы со знаменитого «Коктейль-холла» на улице Горького, потом было много разного. Финал был достаточно плачевным: Фаина привезла меня совершенно пьяного ночевать к себе домой и назавтра мне было крайне неудобно перед её мамой. Кстати, уже после моего отъезда в Америку, встретившись вновь с Фаиной в Москве, я при ликвидации ленинградской квартиры, передал её сыну-краснодеревщику старинное зеркало (приданое Зининой мамы), которым он заинтересовался, но дальнейшую судьбу этого фамильного предмета я так и не знаю.
Из коктейлей того времени хочу отметить «Маяк» (водка с плавающим цельным яичным желтком), «Кровавую Мэри» (водка с томатным соком внизу бокала) и «Таран» (водка не помню уже с чем). Позднее в Ленинграде появился коктейль «Северное сияние» (50 гр коньяка и 150 гр шампанского), с которым у меня связано приключение. Спешу я по Невскому, встречаю Гришу Капитайкина (дальнего родственника), который, будучи навеселе, предлагает выпить, пытаюсь отказаться, ссылаясь на нехватку времени, но потом понимаю, что быстрее будет выпить. Заходим в подвальчик Дома работников искусств, Гриша спрашивает, пью ли я «Северное сияние», я отвечаю утвердительно, он приносит 2 фужера с очень тёмной жидкостью; на мой вопрос: «Что это?», отвечает: «50 гр шампанского и 150 гр коньяка». Пришлось выпить это усовершенствованное «Северное сияние».
К этому времени школьные прогулки по Майорова к Неве переместились на Невский проспект («Бродвей», в разговоре «Брод») — «прошвырнуться по Броду» — любимое занятие. Сейчас смешно вспоминать с каким упоением мы регулярно фланировали по чётной, солнечной стороне улицы, здороваясь со знакомыми, проходя мимо Екатерининского («Катькиного») сада, имевшего сомнительную славу как место встречи педерастов, и пересекая Литейный проспект у парфюмерного магазина ТЭЖЭ (расшифровавшегося, как «тайна женщин» а на самом деле – «Трест эфирно-жировых эссенций»), имевшее такую же славу, но более традиционной направленности. Существовал даже анекдот, как на этом углу студент торгуется с проституткой; постоянно повторяя: «Только как я хочу». Когда же после согласования и удаления в ближайшую парадную она выскакивает с дикой руганью, то на вопрос: «Как же он захотел?», отвечает: «В долг!». Как-то раз именно на невском променаде у меня, расстегнувшись и упав, начала волочиться резинка (тогда мужские носки фиксировались специальными резинками, ведь синтетических, безразмерных еще не было), но я, не растерявшись, на ходу задрал ногу и сдёрнул её. В общении использовалось много жаргонных слов музыкантов: чуваки чувиха (парень и девушка), лабух (музыкант), башлять (платить) и т.п.; иногда еврейских: никеева (девица легкого поведения), поц (член), тохэс (задница), лахаим(за жизнь) и т.д.
Во время студенчества на праздники (Новый год, 1 мая и 7 ноября) по-старому у кого-нибудь дома собирались компании, обычно делался денежный или материальный (закуска, выпивка) взнос. Играли в наивную «бутылочку» (предварительно раскрученная на полу пустая бутылка, останавливаясь, указывала с кем целуется крутящий), старомодный «флирт» (переговаривались, передавая друг другу карточки с лирическими фразами, обозначенными обычно наименованиями цветов) поверхностные «мнения» (когда вернувшийся в комнату должен был угадать, кто о нём сказал то или иное), элементарные «фанты» (участник в соответствии с вытянутым жребием выполнял указанное в нём задание), примитивные шарады и т.п. Танцы были под патефон, а особенно популярные мелодии, обычно западные, были записаны кустарно на рентгеновских снимках, зачастую с просвечивающимися рёбрами, что создавало дополнительный антураж.
Однажды при подготовке к одному из таких праздников мы разыграли не совсем веселую шутку. Ожидая на Садовой улице кого-то из участников, мы решили бывший с нами портфель с бутылками и продуктами повесить на гидрант в стене дома, а самим отойти на край тротуара и проследить, кто соблазнится на полный портфель. Было очень интересно наблюдать за реакцией прохожих (потом это могло бы попасть на ТВ в передачу «Скрытая камера»). Кто-то проходил, не обращая внимания, кто-то, взглянув, проходил мимо; наконец, пожилой, интеллигентного вида мужчина, заинтересовавшись, пару раз прошёл туда и обратно и в последний раз, схватив портфель, стал быстро удаляться. Мы были наготове и по сигналу контролирующего «Клюнуло, пошли» быстро нагнали «злоумышленника». Мужчина на вопрос - чей он взял портфель, очень растерялся, это усугубилось предложением пройти в отделение милицию, которое было напротив, что сопровождалось предъявлением красных «корочек», которые считались удостоверениями МВД и милиции; на самом деле это были всего-навсего красного цвета пропуска Юринститута, где учились участники операции Толя Плискин и Толя Мухин. Через некоторое время совершенно растерянный и испуганный «преступник» был отпущен с примерными словами: «Ну, ладно, сегодня праздник – 7 ноября, так что идите». Так закончилась эта достаточно злая интермедия.
Так же, как домашние складчины в первые дни праздников, традиционно было посещение ресторана во вторые дни (2 января, 2 мая и 8 ноября). Это бывали «Астория» или «Европа», куда в эти дни можно было попасть только через швейцара, дав «на лапу» 3-5 рублей; за такую же примерно мзду обычно договаривались с официантом о столике, который откуда-то приносился и ставился дополнительно в зал. Сам заказ бывал минимальным – немного водки и какая-нибудь закуска, главное было присутствие и общение. В ресторане танцевали под живую музыку (другой тогда не было); одним из оркестров руководил приятный в общении Виталий Понаровский (позже я с ним как-то повстречался в Сочи на пляже гостиницы «Интурист»), отец Ирины Понаровской, будущей певицы; а виртуозом-ударником был известный всему городу – Лаци Олах (не ручаюсь за правильность написания). Именно в один из таких вечеров я познакомился с Эдитой Пьехой, которая сидела за столиком с моим знакомым – Толей Гинзбургом, интересно, что через много лет я случайно столкнулся с ней в ресторане магаданской гостиницы. Вообще я, будучи, как мне кажется, очень общительным и компанейским человеком, всегда имел много разнообразных знакомых и друзей. Правда, иногда моя общительность и стремление к контактам приводили к курьёзам. Однажды в автобусе, приняв визави сидящую знакомую за другую, я поинтересовался ее родителями, чем поверг её в ужас, так как их давно не было в живых. С тех пор я очень осторожен в проявлении «вежливости» и вообще в своих высказываниях при контактах с малознакомыми людьми.
При знакомстве я обычно настороженно относился к человеку и только после того, как убеждался в его лояльности, допускал определённую близость. При этом старался соблюдать принятое мной правило «пирамиды» (наверху я, на следующей ступеньке моя семья, далее по нисходящей – родственники, друзья, знакомые и все остальные), когда интересы вышестоящих всегда приоритетны. Видимо, поэтому я, позволяя себе критиковать все окружающее, относящееся ко мне (страну, народ, семью и т.п.), не допускал критику этого со стороны посторонних. В общении с людьми я в какой-то мере по возможности придерживался библейского постулата: «Око за око, зуб за зуб» — если человек делает мне хорошее, то я отвечаю очень хорошим, но если он по отношению ко мне делает плохое, то пусть пеняет на себя за последствия. Недаром одна знакомая удачно сравнила меня с ежом, который из гладкого становится колючим в ответ на любое нападение. Поэтому в принципе, несмотря на принадлежность к советско-еврейской интеллигенции, я, из-за отсутствия таких качеств, как мягкость, терпимость и всепрощенчество, не могу позволить себе считаться стопроцентным интеллигентом.
Возвращаясь к учебе в институте, хочу выделить такой экзотический эпизод студенческой жизни, как военные лагеря. Тогда во всех ВУЗах были военные кафедры и все, окончившие ВУЗ, освобождались от действительной службы в армии, а после госэкзамена им присваивалось звание лейтенанта запаса того или иного рода войск (в последующие годы иногда призывали в армию, но уже офицерами). Правда, с нашего потока на 3-м курсе некоторых ребят полудобровольно забрали в военно-инженерные высшие учебные заведения и они, окончив их, стали кадровыми военными. В ЛЭИСе в военный курс кроме теоретических предметов (тактика, оборудование связи и т.д.) входило 2 лагерных сбора (после 2-го и 4-го курсов). Наш 1-й сбор проходил на территории лагеря Военной академии связи им. С.М. Буденного, в Дудергофе под Ленинградом. И так как лагерь и, в частности, сержантский состав был предназначен для «дрессировки» молодых курсантов, то наша жизнь в нем была достаточно мрачной. Особенно тяжело морально было некоторым демобилизованным, воевавшим, но не получившим (обычно по дисциплинарным причинам) офицерского чина, который освобождал от военных занятий. Эти ребята после фронтовой жизни, мягко говоря, плохо воспринимали воспитательную муштру, что кончилось для старшины роты «тёмной» — правда, принципиальных изменений это не принесло. Трудно забыть придирки к расстёгнутым воротничкам в 30-градусную жару или чистку кирзовых сапог солидолом, которые практически сразу от пыльных дорог снова становились белесыми. Совсем другим был второй лагерь, который проходил в расположении отдельного батальона связи действующей армии на Карельском перешейке. Здесь все понимали, что мы в армии случайно, и поэтому всем до нас просто не было дела. Запомнился только многокилометровый ночной марш-бросок с полной выкладкой: ранец, скатка (шинель, скатанная валиком) и т.д. Несмотря на лето, шинель очень пригодилась, когда пришлось досыпать в совершенно мокром лесу, ложиться приходилось буквально в воду. Правда утром при переползании с позиции на позицию удалось поесть прямо с земли изумительную по величине и вкусу бруснику; зона была закрытая и никаких сборщиков ягод там никогда не бывало. На этом моя военная практика закончилась, если не считать совершенно бессмысленных вечерних сборов-занятий (2 или 3 раза) в Академии и Училище связи, якобы для повышения квалификации; это, как и многое другое в государственном официозе, правильно задуманное, являло собой полную профанацию. В конце концов, я, как живущий недалеко от райвоенкомата, был зачислен в команду 777, члены которой должны были бы в случае мобилизации сразу же явиться в военкомат, получить повестки для призываемых военнообязанных и на предоставленных машинах развести их по жилищным конторам, а те уже, в свою очередь, вручить адресатам. Слава богу, это не потребовалось и ограничилось парой учебных вызовов.
Тем временем учебный процесс продолжался своим чередом - шел 5-й курс, и неумолимо подходило к концу студенческое бытие. В январе 1953 г. в институте прошло распределение выпускников на работу после окончания ВУЗа. Это было время разгула оголтелого антисемитизма: злодейское убийство Михоэлса, физическое уничтожение Еврейского антифашистского комитета, инспирирование «дела врачей», планируемая депортация евреев якобы по просьбе представителей еврейской интеллигенции (известное письмо в редакцию газеты «Правда»). Говорят, что это документ смогли не подписать из предполагаемых подписантов только отдельные «герои»: М. Ботвинник (умышленно не подходил к телефону), Е. Варга, Я. Крейзер; Е. Долматовский и М. Рейзен сказали, что якобы работают над произведениями о Сталине; В. Каверин прямо заявил, что у него есть причины не подписывать; Л. Каганович «взбунтовался» — он-де «государственный деятель»; а И. Эренбург обратился к Сталину за «советом» (письмо от 03.02.1953), которого, конечно, не получил. Правда, справедливости ради нужно заметить, что письмо это так и не появилось в газете, хотя гранки и обнаружены; а в архивном, машинописном, не подписанном варианте («Вестник», № 1, 1997 и № 6, 2000 г.) нет упоминания о депортации, да и фамилии М. Ботвинника, Е. Варга, Е. Долматовского и В. Каверина вообще отсутствуют. Зато среди потенциальных подписантов упоминается чл.-кор. АН СССР, этнограф С.И. Брук, которого я знал (его книга «Население мира» с дарственной надписью – один из моих настольных справочников) и который мог бы пролить свет на эту тёмную историю, но, к большому сожалению, его уже нет в живых.
Упомянутая мрачная ситуация не могла не сыграть своей роли при распределении, так что, несмотря на «красный» диплом, на огромное количество вакансий (в это время в Ленинграде организовался новый НИИ по фототелеграфии), на договоренность дяди Фоли с дирекцией (директор Степанов) и наличие жилплощади, что было немаловажно, меня всё-таки не оставили в Ленинграде (как потом выяснилось, по настоянию зам. министра связи Лебедева – члена комиссии по распределению) и я получил направление в Ригу на завод «ВЭФ». Сказать честно – это был не самый плохой вариант, остальные студенты-евреи получили еще худшие назначения (все-таки знакомство – великая вещь).
Дипломную работу я писал по модернизации АТС-47, автоматической телефонной станции, фактически являющейся АТС немецкой фирмы «Сименс», захваченной в Германии в результате войны.
В конце войны и сразу после её окончания Советский Союз, в частности, через Советскую военную администрацию в Германии (СВАГ) организовал депортацию многих немецких ученых (главным образом, атомщиков и ракетчиков) и вывоз в счёт репараций огромного количества техники и технической документации, включая целые заводские производства (в том числе и по связи), среди которых было много передовых достижений, что сыграло определенную роль в послевоенном прогрессе науки и техники в СССР (так, например, Московский автомобильный завод им. Ленинского комсомола – это практически один из заводов Опеля, а «Москвич-401» — это немецкий автомобиль «Опель-кадет»). Кстати, параллельно с этим процессом шел индивидуальный вывоз трофеев, таких как ковры, часы, фарфор, и, как ни странно, швейные иголки, которые были очень удобны для перепродажи: при маленьком габарите и весе с учетом существующего в стране дефицита давали фантастический доход.
Руководителем дипломного проекта был доцент, впоследствии профессор, кафедры телефонии – Рафаил Антонович Аваков, приятный (любимец студенток, отвечавший им взаимностью) и порядочный человек; я бывал у него дома, знал жену и дочь (с ней я потом работал в ЛОНИИСе) и поддерживал с ним определённый контакт вплоть до его смерти. Консультантом был инженер с телефонного завода «Красная заря» — Куташов. Проект я защитил легко на пять и получил диплом с отличием, но хочется сказать, что это практически не имело никакого значения в моей рабочей карьере.
Преддипломную практику весной 1953 г. я организовал себе в Центральном научно-исследовательском институте связи (ЦНИИС), в Москве; насколько она была необходима – большой вопрос, но в Москве я в очередной раз побывал, к чему всегда стремился. При всём при этом я, как все ленинградцы, был большим патриотом Питера и, в частности, всегда с огромным удовольствием показывал город и его пригороды знакомым и даже незнакомым людям. Впоследствии я очень сожалел, узнав, что знаменитая песня В. Соловьева-Седого и М. Матусовского «Подмосковные вечера», первоначально должна была называться «Ленинградские вечера». Вообще ленинградцы всегда проявляли определенное снобистское презрение к Москве и москвичам. Это хорошо иллюстрируется анекдотом. В ленинградский трамвай входит женщина, сидящий мужчина уступает ей место, и она обращается к нему: «Вы, видимо, ленинградец», «Да, как вы догадались?» «Ну, вы так вежливо уступили мне место». В ответ он говорит: «А вы определённо москвичка». «А как вы догадались?» «Ну вы же даже не поблагодарили».
Останавливался я в Москве обычно у дяди Залмана сначала на Пресне, а потом в Черёмушках, при этом меня усиленно опекала тетя Белла, так что, когда у двоюродной сестры Цили появилась достаточно большая квартира, я быстро поменял «местожительство». (Именно с того времени я понял, что останавливающимся в доме гостям нужно обеспечивать максимум свободы и минимум опеки, что и старался всегда осуществлять у себя дома.) Правда, при поездках с мамой мы пару раз заезжали к её троюродной сестре – Соне Милютиной, на ул. Кирова, бывая и на её достаточно роскошной, по советским меркам, даче в Подмосковье. К слову, с её семьёй, вернее семьёй её дочери – Стеллы (Стерки,) я и в дальнейшем поддерживал тёплые отношения. Именно в то время, в один из приездов произошла моя встреча с очень дальним родственником, а может быть только знакомым, мамы – Израилем Ароновым, старым холостяком, жившим в центр Москвы на Волхонке. Встреча запомнилась добрым приёмом в большой, темноватой комнате, заставленной старинной мебелью; особенно произвело впечатление, что хозяин на равных, по-взрослому во время беседы угощал меня коньяком.
В Москве в марте 1953г. меня и застала информация о болезни И.В.Сталина, а на обратном пути при подъезде к Ленинграду утром 5 (видимо 6) марта я по поездному радио услышал официальное сообщение о смерти Сталина. Выйдя из поезда, я увидел на Московском вокзале много народа, больше, чем обычно, как потом выяснилось, все они стремились попасть в Москву на похороны Сталина. Среди них я встретил знакомого – Анатолия Плискина, с которым произошёл знаменательный диалог. «Ты куда?» — спросил я. «В Москву, на похороны Сталина», — несколько удивленный моим вопросом, ответил он и в свою очередь спросил: «А ты?». «Я из Москвы», — ответил я. Он решил уточнить: «Обратно не собираешься?», я категорически ответил: «Нет!». Я не хочу предстать этаким прозорливым диссидентом, просто я всегда был конформистом, а конформизм по понятной причине безразличен к «мертвой» власти. Это – философия, а практически причиной моего более чем равнодушного отношения к смерти вождя, я думаю, являлось моё интеллигентско-еврейское происхождение. Во-первых, как известно, интеллигенция, со свойственной ей фрондёрским скептицизмом, во все времена критически относилась к господствующей власти. Во-вторых – Сталин был воплощением репрессивных и резко в последнее время поднявших голову антисемитских сил. Подспудно в какой-то мере сказывалось влияние отцовского, бундовского прошлого, хотя и не думаю, что оно было существенным. Во что вылились эти похороны вождя, хорошо известно, так что повторяться я не буду, тем паче что меня там, к счастью, не было.
К этому времени у меня появилась знакомая Элла, которая приняла горячее участие в моём дипломном проекте – напечатала его на пишущей машинке, что при моём ужасном почерке было немаловажно, да и вообще это очень хорошо смотрелось на фоне остальных рукописных работ. Кроме того, она сыграла определённую роль в моей дальнейшей судьбе. Её отец, Давид Деречинский оказался руководителем Ленинградского отделения проектно-монтажного треста № 5 (ЛО ПМТ № 5), которому нужны были специалисты-связисты. Трест получил право брать на работу выпускников ЛЭИС, но, как часто тогда бывало, коварно – когда все уже были распределены, Случайно на пути оказался я – жаждущий остаться в Ленинграде и не требующий жилья, которого у треста не было; таким образом, после небольшой волокиты (как же без этого) управления кадров Министерства связи (нач. Яворская), я стал инженером проектного отдела ПМТ № 5.
В то время трест, бывший небольшим филиалом (численностью около 100 сотрудников) московской головной организации, состоял из 2 отделов: проектного и монтажного, и занимался проектированием и монтажом проводных и частично радиосредств связи на промышленных предприятиях и в прилегающих населенных пунктах, в частности на спецобъектах (атомных станциях, ракетных полигонах и т.п.) и закрытых городках при них. Помещался трест в убогом помещении, на последнем этаже, фактически мансарде, одного из непрезентабельных зданий внутри Апраксина двора, позднее он вырос в НИИ радиопроектирования, но это было уже без меня.
Я начал работу (01.09.1953 г.) инженером в линейной группе, работа поначалу была достаточно однообразная и не очень интересная: обычно брался так называемый генеральный план(генплан), который всегда был секретным документом, даже если это была конфетная фабрика или универмаг. Он хранился в спецотделе и каждое утро выдавался для работы соответствующему сотруднику, а в конце рабочего дня запечатанный личной печатью этого сотрудника тубус с ним сдавался обратно в спецотдел. Затем на нём(генплане) наносились трассы и объёмы прокладки линейных сооружений (кабелей, телефонной канализации, воздушных линий связи и т.п.), а на поэтажных планах отдельных зданий указывались места установки оконечных устройств (телефонов, датчиков охранной и пожарной сигнализации). К этому добавлялось определённое количество вспомогательных материалов с пояснительной запиской. Станционная группа со своей стороны готовила материалы по комплектации и установке станционного оборудования, после чего сметчики определяли объём затрат и проект, подписанный ГИПом(главным инженером проекта) и руководством треста, отправлялся заказчику. Необходимо заметить, что в процесс проектирования входили, так называемые, изыскания, когда группа сотрудников выезжала на объект и собирала необходимые данные: чертежи, согласования, пожелания заказчика. Эти командировки были самой интересной частью работы, именно так я побывал на шахтах и рудниках Воркуты, Караганды и Североуральска, тракторных и автомобильных заводах Белоруссии и Урала, металургических и химических комбинатах Череповца и Джамбула и т.д.
Во время моего обучения, которое было поручено инженеру Когану, полному и добродушному брюнету, но недалёкому человеку, произошёл небольшой конфликт. Вместо того, чтобы объяснить мне принципы прокладки трасс и определения мест установки оконечных устройств, он, сидя рядом со мной, буквально пальцем указывал, где и что нужно делать. Мне это надоело и я начал «саботаж» — по каждому указанию я требовал объяснения, почему нужно делать именно так, а не иначе. Это ему надоело и он сказал: «Делай, как считаешь нужным, а потом обсудим». «Так бы давно», — подумал я, и работа пошла живей.
Коллектив отдела состоял в основном из приятных и общительных людей и все совместные празднования проходили непринуждённо и весело. У некоторых старожилов сложились достаточно близкие отношения, но это не нарушало общей дружеской атмосферы. Кроме упоминавшегося уже Деречинского, высокого всегда с вздыбленной шевелюрой, достаточно рассееянного человека (здоровался или несколько раз в день или не разу), но очень неплохо справлявшегося со своими руководящими обязаностями, хочу отметить ГИПа Самуила Исаковича Аграчёва (умного и интересного человека), входившего в элиту организации, часто собиравшуюся в чьём-нибудь кабинете для трёпа; Ксению Бровкину – начальницу проектного отдела, крупную, малоприятную даму, настроенную антисемитски, что явилось причиной её желания по возможности очистить отдел от евреев; Иосифа Левина добродушного, всегда улыбающегося (правильно говорят, что полные люди – добрые люди) – руководителя сметной группы и Марию Евгеньевну – главу станционной группы, некрасивую, но очень милую женщину; приятную Нину Гилерович – жену ведущего работника «Гипросвязи» и её друга милейшего Евгения Петровича Семёнова; начальницу отдела кадров – Валентину Романовну, яркую крашеную блондинку с огромной прической на голове и ГИПа Аронова – небольшого роста, нервно-суетливого человека. И, наконец, экстравагантную, страшно заводную Шелковникову и тихого маленького еврея Хоню Иосифовича Гольдина. Монтажный отдел возглавлял некто Матюшкин, под началом которого, к сожалению, мне впоследствии пришлось работать. Многих сотрудников я не упомянул, они приходили и уходили, и я зачастую не помню даже, как их звали.
Отдельно хочется рассказать об очень экзотическом персонаже – Константине Хрисанфовиче Муравьёве. В этом полном (позднее болезненно толстом) сотруднике, скромно сидящим за облезлым столом напротив меня, трудно было признать бывшего генерал-лейтенанта, начальника Военной академии связи. За несколько лет до нашей встречи он был обвинён в преступном подборе кадров (видимо, евреев, которые в свою очередь были объявлены врагами и репрессированы), снят с работы, разжалован, лишён звания и всех орденов. Но шёл 1953 г. – год реабилитации, так что при мне он проработал (правда его пребывание в ПМТ можно назвать работой с большой натяжкой) недолго, был реабилитирован (вернули ордена и звание) и ему предложили должность начальника связи Закавказского военного округа, но он не захотел уезжать из Ленинграда и в результате стал начальником ЛЭИСа. В качестве такового я с ним сталкивался во время моей аспирантуры (встретив меня первый раз на лестнице ЛЭИСа, он своим громовым голосом, с использованием любимого мата, поинтересовался, что я здесь делаю, и, узнав, одобрил) и защиты диссертации.
Вообще возвращаясь к ПМТ, необходимо сказать, что в то реакционное и антисемитское время это была организация с большим процентом евреев, которых не брали в более солидные предприятия и организации. Из всех сотрудников ближе всего я сошёлся со своими сверстниками: жизнерадостной блондинкой (сохранившей эти качества до сих пор) Наташей Мер (после замужества Бутовской), Модестом Вайсбурдом – невысоким, смуглым крепышом, в студенческие годы занимавшимся с братом акробатикой, и Анатолием Уриным – худым брюнетом с большим носом, очень любившим петь. Промежуточное положение по возрасту занимал Лева Шагал – небольшого роста, полноватый блондин, доброжелательный и контактный.
Под его началом я поехал в свою первую командировку на химический комбинат в г. Джамбул (Казахстан). Я не помню города, да и самого комбината тоже, но и сейчас вижу красивую степь всю красную от цветущих маков. Особенно запомнилась сама поездка. Ехали мы поездом, с пересадкой в Москве, где с большим трудом, предъявив командировочные удостоверения и доказывая, что везём секретную документацию, достали билеты в купейный вагон. Ехать нужно было несколько суток и, попав, наконец, в своё купе, мы решили это отметить. Достав традиционную курицу и специально купленную «маленькую» (по-другому еще «малыш» или «малёк»), мы начали пиршество, к которому подключился ехавший из Германии в отпуск с нами в одном купе молодой лейтенант летчик. В самый разгар «торжества» в дверь просунулась голова и, заявив, что это по ней, попросила разрешения присоединиться со своим взносом; это оказался майор – летчик и, как потом выяснилось, большой любитель выпить. Это мы поняли, когда рано утром он начал нас будить, показывая на столик, где уже стояли две бутылки водки; под каким-то предлогом мы категорически отказались и правильно и вовремя это сделали, так как всю оставшуюся дорогу он с лейтенантом, который не мог отказать старшему по чину, пили водку и закусывали почему-то сырыми яйцами, видимо больше было нечем. У меня до сих пор перед глазами картина: жара за 30 градусов, два человека в темных очках и полосатых пижамах (поездная одежда того времени) на фоне жёлтых песков в окне, иногда с верблюдами, пьют теплую водку, закусывая опять же теплыми сырыми яйцами. Ужас!
Вторая рабочая командировка была с Хоней Иосифовичем на шахты Караганды, опять в Казахстан. Там я впервые для ознакомления, а больше из-за любознательности, спустился в шахту. На меня надели шахтёрскую одежду с электрофонарём на каске, и мы по главному стволу в специальной клети спустились на рабочий горизонт, прошли, осматривая проложенные кабели и специальные пыленепроницаемые телефонные аппараты, по горизонтальному штреку, где вода хлюпала под ногами и капала сверху. Самое сильное впечатление оставило посещение «лавы» — подземной выработки с забоем большой протяжённости. Там мы буквально на четвереньках проползли около 50 метров (должен сказать, удовольствие ниже среднего). Ползёшь, высота около метра, кругом (снизу, сверху, с боков) тебя окружает мрачная черная масса каменного угля, над тобой нависает потолок, опирающийся на хлипкий крепёж (деревянные, реже металлические столбики), не внушающий доверия, кажется, что вот-вот потолок тебя придавит – ситуация не для слабонервных. И когда я поднялся на поверхность, снял спецодежду и отмылся, я понял, почему шахтёры, снимая стресс, всегда напиваются в выходные и что шахтёрам не зря платят большие деньги.
Из молодежи я ближе всего сошелся с Модестом, который, несмотря на разность характера и его временный отъезд в США и постоянный в Израиль, остался моим близким приятелем на всю жизнь. С ним мы много ездили в командировки, самыми яркими были две: в Воркуту на шахты и в Свердловск на завод «Уралмаш». В Воркуту мы поехали собирать исходные данные для телефонизации шахт комбината «Воркутауголь», по пути мы с аналогичным заданием заехали в г. Инту на комбинат «Интауголь». Инта в то время была маленьким, запущенным городским посёлком, с деревянными в основном разломанными тротуарами, так что осенью, когда мы там были, ходить по улицам можно было только в сапогах, да и то с трудом. Можно представить моё удивление, когда по возвращению домой, раскрыв журнал «Огонёк», я на цветном развороте увидел фото прекрасного городского пейзажа с подписью: город Инта.
Воркута была чуть побольше и чуть получше; жили мы с Модестом в небольшой, по-моему, единственной в городе гостинице, от которой до шахтоуправления и до отдельных шахт нужно было добираться на автобусе около получаса. Вокруг города, да и в самом городе были лагеря, входящие в систему, вошедшую потом в историю, как «ГУЛАГ» (Главное управление лагерей), сами шахты находились в лагерных зонах, куда проходить можно было только через охраняемые КПП (контрольно-пропускные пункты). Это была осень 1954 г.; как нам рассказывали, только после смерти Сталина, несмотря на недавнее кровавое подавление восстания заключенных, произошли некоторые послабления: в бараках сняли с окон решётки, и конвоирование проходило без собак. Работали мы с генпланами шахт, на которых согласовывали с начальниками связи шахт и руководством шахтоуправления места установки АТС и телефонов, а также трассы прокладки кабелей. Кстати, очень странно, но эти документы не имели грифа секретности, видимо потому, что вся эта территория с находящимися на ней предприятиями уже находилась под управлением КГБ. Именно на этих шахтах нам довелось видеть власовцев, украинских националистов – бандеровцев и даже немцев-участников восстания в Берлине в 1953 г. А когда начальнику связи одной из шахт (еврею из западных районов СССР) я вежливо предложил сесть, он мрачно ответил, что он и так сидит 25 лет, как потом выяснилось за антисоветскую деятельность, выразившуюся в националистической пропаганде, насколько я понял – это было изучение еврейского языка и еврейской истории. По-видимому, потом его реабилитировали, но в то время это выглядело довольно мрачно.
Но не всё было так грустно в нашем пребывании, мы знакомились с девицами, пили, гуляли. В частности, я познакомился с приятной брюнеткой, дочерью репрессированных грузин. Был очень близкий, постельный контакт, но я спьяна встал в глупую позу, требуя от неё словесного подтверждения её желания, как легко себе представить, его не последовало, и я остался ни с чем.
Навсегда легендарным остался следующий эпизод. Однажды утром перед поездкой на шахту, мы с Модестом спустились в ресторан гостиницы и заказали завтрак. В это время к нам подошёл приятный молодой лейтенант и попросил разрешения сесть за наш столик. Его звали Толя и служил он в охране лагерей. Он сразу же заказал вино «Крепкое волжское», которое подали в графине для воды, что стояли обычно в номерах провинциальных гостиниц. Когда был выпит этот графин, мы заказали ответный, так повторялось несколько раз. Закусывали мы жирной тресковой печенью, так как ничего более приемлемого не было, а этот деликатесные консервы были почему-то в Воркуте в изобилии (могу признаться, что с тех пор этот продукт я не переношу). В процессе распития лейтенант попросил Модеста напеть популярную тогда песню, начинающуюся словами: «Помнишь, мама моя, как девчонку чужую, я привел к тебе в дочки, тебя не спросив...». Но дальше этих слов дело не пошло – Толя начал плакать и попросил перестать петь, видимо содержание песни было у него с чем-то связано. Через некоторое время он снова запросил песню и всё повторилось, и так много раз. Несмотря на всю «трагичность», эта сцена выглядела достаточно комично, особенно потом при воспоминании. Всё завершилось бутылкой шампанского и, конечно, ни о какой работе не могло быть и речи – мы, держась за стенки с большим трудом, еле добрались до номера, причём нельзя сказать, что наш путь был усеян розами. Именно в Воркуте я единственный раз в жизни попробовал пить одеколон, уже в стакане его разбавляли водой, жидкость приобретала непрозрачный белесый цвет, могу утверждать: пить этот напиток – удовольствие ниже среднего, не намного лучше было потребление зелёного ликёра «Шартрез» с закуской в виде борща.
Из этой командировки я в качестве сувенира привёз оленьи рога, а маме в подарок тапочки из оленьего меха с народным орнаментом. В Воркуте на базар в воскресенье съезжались окрестные оленеводы, у них я и купил две пары рогов (меньшую я так и оставил в гостинице). Это были ветвистые рога с лобной частью черепа, покрытые красивым серым очень коротким мехом. В таком виде сохранить их было нельзя и мне пришлось предпринять гигантские усилия, чтобы очистить рога от этого покрова. До конца мне это так и не удалось, так что уже в Ленинграде (в поезде я их вёз обмотанными бинтами, но все равно было не удобно) я их ошкурил наждаком и покрасил. Потом на деревянной подставке они довольно долго висели на стене в прихожей в качестве декоративного украшения – использовать их как вешалку для головных уборов, что предполагалось вначале, не довелось. Впоследствии к этим «животным» сувенирам с севера добавились панцири среднеазиатских черепах с юга.
Во время командировки в Свердловск мы побывали на двух заводах-гигантах: «Уралмаше» и Нижнетагильском вагоностроительном. Первый потряс устаревшим оборудованием, неубранностью и грязью цехов и территории, на этом фоне очень хорошо смотрелся второй – с аккуратными, зелёными дворами, чистыми цехами и хорошей дорогой на танкодром, выложенной плитами из бронеметалла. Не в последнюю очередь это была заслуга директора завода Окунева (так мне помнится фамилия), Героя Социалистического Труда, депутата Верховного совета СССР, но очень простого и приятного в общении человека. При поездке на электричке из Свердловска в Нижний Тагил мы столкнулись с двумя своеобразными словосочетаниями: станция Сан-Донато (наименование, видимо, связано с итальянскими контактами знаменитых уральских заводчиков Демидовых) и попутчица Сара Ивановна, непонятной национальности.
Свердловск был большим провинциальным городом, основной, но не афишируемой, достопримечательностью которого являлся дом инженера (почему-то названного купцом в предложении председателя КГБ Ю.В. Андропова о сносе дома в 1975 г.) Н. Ипатьева (обычный, небольшой дом, стоящий несколько на отшибе) – место последнего пребывания и расстрела Николая II с семьей, причисленных в настоящее время к лику святых. Впоследствии в порыве коммунистического усердия этот дом был разрушен не без участия первого секретаря Свердловского обкома партии тов. Б.Н. Ельцина, в будущем православного антикоммуниста и главного российского «демократа».
Жили мы в большом двухкомнатном номере лучшей гостиницы города – «Большой Урал» потрясшей меня шикарными длинношёрстными голубыми китайскими коврами, да ещё и на полу. С нашим пребыванием в ней связана достаточно любопытная история. Необходимо сказать, что «квартирный вопрос» портил жизнь не только москвичам (по М.А. Булгакову), но всем советским людям вне зависимости от места жительства; особенно это касалось молодёжи, которой везде и всегда не хватало места для «любви». Поэтому несколько местных молодых парней, узнав, что мы обладаем такими роскошными апартаментами, предложили у нас устроить вечеринку, естественно, с женским участием и мы с радостью согласились. К сожалению, все оказалось не столь радужно, как предполагалось. Наутро, обнаружив, что часть простыней испачканы, я, уходя на работу, «интеллигентно» попросил дежурную по этажу сменить нам постельное бельё. К нашему удивлению, когда мы вечером после работы вернулись в гостиницу и попросили ключи от номера, нам сообщили, что нас выселяют из гостиницы за непотребное и аморальное поведение. Модест, горячо возмущаясь, пытался ринуться в бой, но я, чувствуя шаткость нашей позиции, с большим трудом уговорил его не возникать, а пойти в номер и спокойно все обдумать. Через некоторое время с тем же требованием, нам в номер позвонил администратор гостиницы, но я под видом отдыха после трудового дня не стал с ней дискутировать. А в то же время у меня созрел план: обменять у нашего знакомого москвича, живущего ниже этажом в таком же номере, грязные простыни на чистые и таким образом ликвидировать все улики. Это мы и проделали, так что, когда после неоднократных звонков в номере появилась дежурная администраторша, я с «возмущением» заявил, что нам надоела их назойливость, что мы никуда не собираемся выезжать, а бельё действительно грязное, так как его давно не меняли. Назавтра набравшись наглости мы с Модестом отправились «качать права» к администратору, у которой, увидя нас, отвисла челюсть, и она смогла только произнести: «Вы что, до сих пор не съехали?». На это мы нагло ответили, что и не думаем, после чего для продолжения разбора направились к директору, куда перед нами проскочила администраторша (дежурная), видимо, для того, чтобы подготовить руководство. В директорском кабинете произошла сцена, которой я горжусь до сих пор. Директор сразу начал кричать, что он не позволит превращать «Большой Урал» в публичный дом, что, если мы не выедем добровольно, он вышвырнет наши вещи на улицу, что он сообщит о нашем вопиющем поведении на нашу работу, и все в том же духе. Выслушав все это и чувствуя свою неуязвимость, мы, во-первых, потребовали, чтобы он перестал кричать, находясь при исполнении служебных обязанностей, и, во-вторых, по поводу выброса вещей объяснили, что, если он еще не имел дело с прокуратурой, то поимеет. А дальше было самое интересное: я сказал, что мы были готовы закрыть вопрос мирным путём, если нужно штрафом, но они выбрали конфликтный вариант; и теперь без свидетелей мы можем признаться: «Да, всё было, но вы теперь можете прыгать до потолка и всё равно ничем, ничего, никому не докажете!» Поняв, что игра проиграна, он замолчал, а мы «героями» покинули территорию побеждённого «врага»; после этого понятно никто, никуда нас не выселял и даже никаких разговоров на эту тему не было, только директор, завидя нас, старался с нами не сталкиваться. В дальнейшем мы, естественно, произвели обратный обмен простыней, предварительно, конечно, замыв криминальные следы.
Вскоре в одну из ночей случилось продолжение нашей конфронтации с администрацией гостиницы. Где-то около 2 часов ночи раздался телефонный звонок от москвича-участника операции с простынями, с настоятельной просьбой срочно спуститься к нему. Ничего не спрашивая, мы прямо в пижамах выполнили его просьбу и застали следующую картину: в номере находилась уже знакомая нам администраторша с дежурной по этажу, искавшие женщину, которая, по заявлению жильцов других номеров, в голом виде на подоконнике открытого окна (было лето) якобы занималась сексом – это уже было явным перебором и грозило большим скандалом. Наш знакомый, которого мы действительно видели вечером с девицей по дороге в ресторан, был изрядно выпивши, но категорически отрицал наличие женщины в номере. Обыскав весь номер и никого не найдя, горе-детективы удалились ни с чем, а нам виновник переполоха признался, что все так и было, но девица, воспользовавшись угловым расположением номера, через окно по карнизу успела перескочить в соседний номер, где жил какой-то актёр оперетты. Не знаю был ли он доволен подобным сюрпризом после спектакля, во всяком случае продолжения скандала не было. Вот такие героические женщины на Урале – карниз 3-го этажа - это посерьёзней, чем скачущий конь или горящая изба.
С «Большим Уралом» связано возникновение одного правила: в тумбочке номера всегда должна была стоять бутылка вина – на случай появления (прихода или привода) женского персонала. Причём выпитое вино должно было быть сразу возмещено «виновником». Подобная в принципе «традиция» сохранялась и у меня дома в течение всей холостяцкой жизни, когда в холодильнике обычно стояли дежурные бутылка водки и пачка пельменей, а иногда еще в качестве десерта лежали конфеты «Белочка», купленные через Лиду Скроцкую у каких-то работников кондитерской фабрики, естественно не по номиналу.
Уже в то время я старался из каждой командировки привезти какой-нибудь памятный сувенир, так из Свердловска у меня на книжных полках до сих пор лежит декоративный кусок уральского гранита с металлической желтой ящерицей, что-то связанное с произведениями Бажова, модного в то время. Впоследствии я часто ограничивался значками и у меня собралась довольно приличная коллекция. Вообще, чего только я в жизни не собирал: марки, монеты, брелки, порционный сахар, жевательные резинки, карандаши и т.д.
Из интересных производственных встреч во время командировок хочу отметить встречу в Минске (город особого впечатления не производил, хоть и был приятным – аккуратные улицы с новостройками, только очень печально, в частности, было видеть их на месте уничтоженного фашистами еврейского гетто) с зам. директора по капитальному строительству Минского тракторного завода (МТЗ) Шварцкопом (фамилия может быть и неточная). Это был крупный, черноволосый еврей, что вступало в то время в противоречие с должностью, с громовым голосом. Говорили, что, когда он в кабинете по телефону выяснял отношения нередко с применением мата, секретарши выбегали из приёмной. Второй легендой о нем был рассказ о торжественном пуске конвейера с тракторами «Беларусь». Когда все начальство, включая партийное и советское руководство БССР, естественно, с фото- и телекорреспондентами, собрались на торжественный пуск конвейера, рабочие не смогли его запустить. Он подскочил к пусковой яме, не обращая внимание на присутствующих, матом выгнал рабочих и пустил конвейер. Вообще у него была интересная судьба, которую он рассказал в ответ на мое замечание об оригинальности зажима на его галстуке, оказавшегося подарком Форда. Во времена индустриализации он был послан стажироваться на заводы Форда, где и проработал несколько лет, а во время войны участвовал в эвакуации МТЗ на Алтай в г. Рубцовск и какое-то время до возвращения в Минск по представлению И.М. Зальцмана, бывшего тогда министром танковой промышленности, возглавлял Рубцовский тракторный завод. Вернувшись в Минск на МТЗ, он занимался капстроительством, но фактически руководил заводом, такое формальное несоответствие иногда случается при определённом стечении личностных и общественных факторов, в данном случае – опытный, сильный руководитель и значение капитального строительства для развивающегося производства.
Кстати, вспоминается эпизод, когда много, много лет спустя я по просьбе Д.Л. Шарле (моего долголетнего московского друга и соавтора, занимавшегося, в частности, историей техники) разыскал знаменитого И.М. Зальцмана (через Кировский завод в Ленинграде, где он после института начинал трудовую деятельность и впоследствии был директором). К тому времени с ним, ушедшим на пенсию с какой-то незначительной хозяйственной должности (результат опалы, связанной с «ленинградским делом»: не оклеветал своих бывших коллег-руководителей Ленинграда, проходящих по этому делу), я пообщался по телефону. В разговоре он вспомнил военное время: вручение Золотой звезды Героя, министерский пост, свой генеральский чин, личные контакты со Сталиным, и почувствовалась обоснованная обида на власть, забывшую все его прошлые заслуги.
Из работ ПМТ хочу упомянуть работы по спецобъектам, которые назывались по наименованию ближайшего большого города с добавлением номера, например, Челябинск № такой-то; я к работам по этим проектам отношения не имел, так как требовалась высшая степень (1-я форма) секретности, которой у меня не было. Кроме того, запомнилось участие треста в проектировании металлургического комбината в Бхилаи (Индия), в части комплекса связи и сигнализации. Это была первая работа треста на заграницу, было много помпы, но премиальные были тоже большие. По этой работе были первые заграничные командировки и в них участвовали даже двое евреев (Аграчёв и Аронов), правда, партийные, что компенсировало их национальность.
С этим объектом связан один курьёз. Обычно в комплекс связи отечественного промышленного предприятия входила выделенная диспетчерская сеть, обеспечивающая диспетчеру непосредственную связь со всеми подразделениями. Когда такую сеть записали в проектное задания по Бхилаи, заказчик сначала не понял, зачем она нужна, а потом объяснил, что на Западе в такой службе нет необходимости, так как все участки производства самостоятельно и четко выполняют свои функции и нет нужды в надсмотрщике. С организацией труда связана еще одна байка. Как известно, в Советском Союзе, чем выше был руководитель, тем больше телефонных аппаратов было на его столе. А как рассказывал московский связист – Марк Урьевич Поляк, хороший специалист и очень интересный человек, который с группой инженеров во время войны посетил США, когда они удивились, увидев на столе у высокопоставленного американского администратора (чуть ли не самого Рузвельта) только один аппарат, они получили ответ, что человек может одновременно говорить только по одному телефону. Обычно М.У. Поляк любил вспоминать любопытные случаи из своей многогранной жизни. Так, когда он во время ленинградской блокады пытался настаивать на демонтаже и эвакуации первого отечественного высокочастотного кабельного оборудования, проложенного по дну Ладожского озера, руководство Ленинграда ответило: «Если Ленинград не выстоит, то это уже не имеет значения». Или как во время разгрома Министерства связи в 1949 г. его, начальника Технического управления, спасло от ареста только оперативное написание обстоятельной объяснительной записки прямо на работе во время обыска. Такая же находчивость спасла упомянутого выше И.М. Зальцмана, когда он на обвинение в неуважении к товарищу Сталину (по случаю снятия ленинградской блокады уральцы, мол, послали поздравительные подарки только руководителям Ленинграда), указал на обнаруженный им в Музее подарков Сталину (был и такой) письменный прибор, преподнесённый Челябинским-Кировским заводом, руководимым им.
В то же примерно время я прочёл книжку английских инженеров о поездке по американским предприятиям, в которой, при описании организации производства, рассказывалось о минимальных складских помещениях, так как количество исходных материалов на заводах ограничивался трехдневным запасом, обеспечивающим производственный процесс. У нас же на складах мог храниться трехлетний запас, а производство вставало из-за нехватки какого-нибудь элемента, требуемого в мизерном количестве. А когда на Волжском автомобильном заводе (ВАЗ) размеры площадки готовой продукции были выдержаны в западных нормативах, это привело только к автоавариям: сходящие с конвейера машины сталкивались с уже стоявшими на площадке; так как не был выдержан график отправки заказчику выпускаемых автомашин.
В ПМТ, после официального сообщения о разоблачении Л.П. Берия, мне пришлось выступить с поддержкой этого решения на собрании треста, посвященном этому событию. Не могу сказать, что мне было это очень трудно, хотя я и не верил в фантастические причины «свержения» (шпионаж и т.д.). Дело в том, что, вне зависимости от обоснования, отстранение, а потом и уничтожение такой одиозной, связанной с репрессиями фигуры, как Берия, было для меня положительно. Уже позднее, в Москве меня всякий раз охватывали неприятные ощущения, когда я проходил мимо небольшого здания за высоким глухим забором в районе улицы Кирова – бывшего особняка Берия, о котором ходили мрачные слухи: о подземных ходах, об оргиях и изнасилованных старшеклассницах.
С ПМТ-5 связана моя долгая, около года, командировка в Таллин (в отличие от встречающегося в последнее время написания я пишу умышленно без 2-го эстонского «н» на конце – считаю это глупостью, т.к. эстонское написание не имеет никакого значения, ведь никто не пишет по-русски Парис, Рома и Истамбул; очень приятно, что это совпадает с распоряжением администрации президента РФ № 1495 от 17.08.95 «О написании названий государств – бывших республик СССР и их столиц»). А начиналось всё так. На фоне государственного и при участии личного антисемитизма отдельных руководителей треста было принято решение (конечно, не официальное) уменьшить количество евреев в проектном отделе и козлами отпущения естественно стали молодые специалисты, в частности, я и Модест. Предполагалось послать нас работать прорабами (ни к арабам, ни к рабам это слово отношение не имело – просто производитель работ) на периферийные монтажные участки: Модесту «предложили» Череповецкий, мне – Таллинский. Модест не согласился, никуда не поехал и, уже не помню на каком основании, кажется через суд, был восстановлен на работу в проектный отдел; я же, видимо, соблазнившись Таллином и желанием пожить самостоятельно, согласился, тем паче, что Эстония и Таллин для нас в то время были почти Европа. Говорили, что там даже можно смотреть финское телевидение; на поверку это оказалось не совсем так: смотреть-то можно, да увидеть ничего нельзя, так как обычно было ужасное качество приёма.
Сойдя февральским утром 1955 г. с поезда на таллинском вокзале (небольшого размера, но очень приятной сдержанно-конструктивистской архитектуры) и почувствовав специфический сладковатый запах сжигаемого на местной ТЭЦ сланца, я открыл для себя Эстонию – «прекрасную маленькую страну с очень сложной судьбой», как сказал однажды Борис Спасский. Необходимо отметить, что не только открыл, но и полюбил, несмотря на некоторые недостатки, эту страну, её народ и особенно столицу – Таллин. Это, как первая любовь, – на всю жизнь вне зависимо может быть даже от реалий окружающей действительности.
С вокзальной площади открывался романтический вид на скалу, на которой примостился сплошной ряд разноцветных домиков, казавшихся на расстоянии кукольными – этакая сказочно-фантастическая картинка. Это был крепостной центр старого города – Вышгород (Тоомпеа). Внизу, под скалой раскинулся большой красивый сквер с прудами. Вообще таких средневековых мест в Таллине много. Это ратушная площадь с серым зданием ратуши и флюгером «Старый Тоомас» (ставшим эмблемой города) на нем, окружённая по периметру маленькими домами, с шириной фасада иногда в 2-3 окна. Это улица Виру с одноимёнными крепостными воротами, улицы Пикк, Харью, площадь Старого рынка (Вана Тург). Это лестница с красивыми деревянными, окованными металлом воротами на Вышгород и улица-спуск (Пикк Ялг), по которой гарцевали мушкетёры в к/ф «Три мушкетёра». И много других подобных мест, включая маленькие улочки старого города, проходя по которым можно распростёртыми руками касаться домов одновременно по обеим сторонам улицы. Прекрасный вид на город с островерхими крышами домов из оранжевой черепицы открывается со смотровой площадки в Вышгороде. Вообще в городе было что-то декоративно-театральное, особенно при вечернем освещении. Все эти башни («Длинный Герман», «Толстая Маргарита» и другие) и множество островерхих кирх, в частности, святого Олава (Олевисте), создавали впечатления таинственного средневековья. Помню рождественский вечер: шёл мягкий, пушистый снег и под звон колоколов семьи с нарядными детьми направлялись в кирхи. В городе было множество маленьких кафе, в которых местные жители завтракали, беря тёплую булочку и кофе со сливками; и магазинчиков, в которых, входя, покупатели по западной традиции обычно здоровались. Всё это было для меня в диковинку, так как было совершенно незнакомо мне по ленинградской жизни. В кафе, в частности, не запрещалось курить, а в ответ на высказываемые ленинградскими знакомыми опасения в задымлении, я отвечал, что с этим надо бороться не запретом, а хорошей вентиляцией. Наверное, поэтому в нашем некурящем доме всегда было много пепельниц, правда выполнявших декоративную функцию, но гостям не в пример большинству домов разрешалось «дымить» прямо за столом. Все это частично объяснялось отсутствием понятия – «пассивное курение», утверждающего, что вредному воздействию подвергается не только сам курящий, но и находящиеся рядом.
Дома в Таллине можно было достаточно условно разделить на три группы: старинные – «средневековые», несколько вычурные, современные – конструктивистские со строгими фасадами и, наконец, деревянные; все они были оснащены необычными для меня водосточными трубами малого диаметра (действительно зачем для стока с крыши такие уродливо большие, к каким я привык), уходящими под тротуар, чтобы не заливать его во время дождя. Некоторые жилые дома имели экономичную систему освещения лестничных клеток: включенный свет горел ограниченное время, только необходимое для подъема или спуска по лестнице.
В городе еще видны были военные разрушения: кирха Нигулисте стояла без купола, зияли пустыри, самый знаменитый из них на улице Харью, на месте гостиницы «Золотой лев», разбомблённой советской авиацией, с целью уничтожения Гитлера, который по разведывательным данным должен был находиться именно там.
Годичное пребывание в Таллине было ярким и интересным периодом моей служебной деятельности. Приехал я прорабом на строительный участок, но через некоторое время стал его начальником, и получал зарплату соответственно 800 и 1000 рублей в месяц плюс небольшие, сокращенные, так как командировка была больше месяца, командировочные. Будучи начальником, я еще имел в своём распоряжении легковую машину-развалюху по-моему ДКВ DKW, на которой я умудрился даже пару раз съездить в Ленинград (правда, в дороге очень мерзли ноги). А зачастую зимними вечерами, после работы я предлагал шофёру, к его радости, съездить в Копле (район Таллина), где и у меня, и у него жили «дамы сердца». Вначале я временно устроился в маленькой и убогой гостинице «Европа» на ул. Виру, а затем обосновался в здании Таллинской телефонной сети (Суур Карья 1), где мне дали на последнем этаже маленькую комнату, как потом выяснялось, с огромным количеством клопов, в борьбе с которыми приходилось ставить ножки кровати в банки с водой в качестве преграды. На этом же этаже находились помещения самого монтажного участка, знакомство с которым началось с вечера, когда начальник Белоглазов (высокий, худощавый мужчина с угловатым лицом, чем-то похожий на генерала Власова) предложил мне зайти к нему в кабинет – пообщаться. Войдя в длинную, сумрачную комнату, я в другом конце её увидел хозяина, сидящего за письменным столом, на котором стояло две бутылки водки, столько же лимонада – и всё. После такого испытательного введения меня в курс дела, я плохо помню, как попал обратно в гостиницу, единственно остался в памяти трудный спуск по деревянной, винтовой лестнице здания ТТС.
Работа на участке была для меня незнакомой и поэтому трудной, но необходимо отметить, что таллинский опыт очень много дал мне для дальнейшей трудовой деятельности, как в техническом плане, так и в плане общения; ведь в процессе работы мне пришлось сталкиваться с самыми разными людьми: от рабочих-алкашей, пивших денатурат (один из них как-то, будучи пьяным, даже заснул во время ужина, опрокинув голову в тарелку с макаронами) до цековских и министерских работников различного ранга, цедивших слова сквозь зубы. Участок занимался всем комплексом линейных и станционных связистских работ: от строительства телефонной канализации и прокладки кабеля до монтажа телефонных станций с охранно-пожарной сигнализацией. Иногда даже выполнял спецработы, как, например, телефонизацию Таллинской тюрьмы, где оказалось очень трудно преодолевать метровые стены, засыпанные внутри камнями: как только вынимали шлямбур, отверстие засыпалось; а работы в подземном командном пункте ПВО требовали малоприятного контакта с КГБ. Линейными работами занималась бригада, в основном присланная из Ленинграда, станционными – местная (эстонская), которая работала гораздо лучше и надёжней: ей достаточно было дать задание и можно было быть уверенным в качественном и своевременном выполнении. Совершенно иное положение было с линейной бригадой, чьё отношение к работе хорошо иллюстрирует следующий случай: однажды в дождливую погоду я попросил не оставлять на ночь вскрытый кабель даже, если придётся поработать сверхурочно; можно представить моё состояние, когда я вечером обнаружил открытые концы кабеля, мокнувшие под дождём. Поэтому не обидно было и платить этим людям по-разному, хочу отметить, что после моего отъезда, именно бригадир станционщиков – Унт, стал начальником участка.
Зарплата рабочих участка была сдельная, по нарядам, которые я составлял в конце каждого месяца в соответствии с выполненной работой по расценкам определённых ценников. Писать наряды было не просто, особенно вначале (первый раз на это у меня ушла целая ночь), так как расценки были низкие и о прямой связи с объёмом выполненных работ, конечно, не могло быть и речи. Интересно отметить, что расценки работ Министерства связи, к которому и относился участок, и, например, Министерства энергетики отличались в разы. Второй «липовый» процесс – это было составление так называемой «формы 2» (банковского документа, визируемого заказчиком, на оплату работ, выполненных участком). Так, однажды один из заказчиков как-то сатирически заметил, что по указанному в такой форме количеству откаченной из телефонной канализации воды, Юлемисте (озеро в черте г. Таллина) должно было бы уже обмелеть.
Вообще «липы» было много, так, когда потребовалось срочно, зимой зафиксировать установку колодцев телефонной канализации по Ленинградскому шоссе, пришлось просто по запроектированным местам на снегу разбросать люки, а уже по весне построить колодцы. Правда иногда срочная показуха приводила к трагедии. Так в последних числах августа в ЦК КП Эстонии было рабочее совещание, поставившее задачу – срочно к 1-му сентября завершить строительство школы на Вана Каламая; при обсуждении я задал только один провокационный вопрос: «Почему совещание не собрали 31 августа?», чем вызвал неудовольствие ведущего. Эта спешка плохо кончалась: когда строители, не окончив работы, разобрали часть лесов, оставшаяся часть рухнула, кое-кто из рабочих успел впрыгнуть в окна, но некоторые пострадали. Когда мне сообщили о происшествии, я сразу выехал на место и с радостью узнал, что наши рабочие в это время были в телефонном колодце. Зачастую из-за спешки страдало и качество работы, так, открытый с помпой новый кинотеатр «Сыпрус» («Дружба») вскорости пришлось закрыть на ремонт, хорошо еще, что не по нашей вине.
Из «криминальных» эпизодов моей производственной деятельности хочу отметить, как в самом начале моей работы при демонтаже воздушной линии связи по Ленинградскому шоссе бухты смотанных медных проводов были оставлены у опор для сдачи во «Вторсырьё», но назавтра мы их не обнаружили, кто-то сделал это за нас. Правда это не поколебало моей уверенности в честности эстонцев, о которой ходили легенды, например, о продаже молока, когда молочник развозил его, оставляя у дверей, а потом обратным ходом собирал деньги, оставленные у тех же дверей. Расписывая всем друзьям и знакомым честность эстонцев, я чуть было не попал впросак. Летом мы на 401-м «Москвиче» Или Бегака вместе с его двоюродным братом Мишей Щегловым отправились в путешествие по Прибалтике. Кстати, в многолетней очереди на покупку автомашины (с записью и регулярными отметками) я стоял вместе с ним, но, когда подошло время выкупать, у меня в отличии от него не оказалось денег, и моё приобретение машины отложилось на очень долгие годы. (В дальнейшем была тоже неудавшаяся попытка приобрести автомобиль через Семена Рутмана как ветерана ВОВ). Именно в этой поездке родилось использование ленфильмовской команды окончания съемки: «Туши приборы» для создания «интима» в салоне автомобиля. Так вот в самом начале нашего интересного автопробега Ленинград – Тарту – Рига – Сигулда (красивое место под Ригой) -Пярну – Таллин – Ленинград, в Тарту ночью, вскрыв машину, нас обокрали. Ребята надо мной долго издевались, говоря: «Вот твои хваленные эстонцы», но я не сдавался и оказался прав – ворами оказались дети российских военнослужащих.
В результате кражи мы потеряли не только вещи, но и большую часть наших денежных ресурсов; хорошо еще, что я деньги и документы всегда стараюсь держать при себе, так что остальной путь, который прошел с интересом и без происшествий, мы проделали на мои деньги. Воров по нашему заявлению поймали довольно быстро, правда, вещей не нашли, было следствие и суд, на которые меня вызывали; а на допросе я даже выступал дознавателем, так как официальный следователь, девушка-эстонка, настолько плохо владела русским языком, что они с допрашиваемым просто не понимали друг друга. Суд присудил нам выплату денежной компенсации (при составлении списка пропавших вещей в милиции сказали: «Указывайте побольше и подороже, чтобы было не повадно»), которую мы получали почему-то в рассрочку несколько месяцев.
Еще один скандал произошёл при строительстве телефонной канализации у строившегося нового универмага на Центральной площади (Кеск вяйлик), раньше пл. Сталина. Как всегда, при проведении земляных работ в черте города, заранее были оповещены все заинтересованные организации и, когда при рытье траншеи встретились мешающие кабели и меня спросили, что делать, я сказал: «Рубить». Очень скоро появился военный «Виллис» с офицером, который начал кричать, что мы оставили без связи военно-морскую базу, и требовать немедленно восстановить связь. Дальше произошла резкая перепалка: я спросил, получали ли они уведомление, и, получив утвердительный ответ правда с оговоркой о незнании трасс прохождения кабелей, заявил, что последнее их проблемы и предложил не шуметь, а, не теряя времени, вызвать своих монтажников и восстановить связь. В результате он последовал моему «совету» и база, видимо, получила связь.
Трудно было строить воздушную линию связи от города до химкомбината Маарду. Дело в том, что Таллин стоит на скальном грунте (от сюда и значительное применение бутового камня как стройматериала в этом районе) и копать ямы под опоры невероятно тяжело даже с применением техники, проводить же взрывные работы не представлялось возможным из-за близости населенных пунктов.
Большая неприятность произошла при строительстве воздушной линии вдоль газопровода Таллин – Кохтла-Ярве. Для соединения стальных проводов «воздушки» применялась сварка специальными термитными патронами, требующая соблюдения строгих правил противопожарной безопасности. Именно они и не были соблюдены, что привело к возникновению пожара, который быстро распространялся по сухой траве, тем паче что лето 1955 г. было очень жарким. Когда мне сообщили и я подъехал, горела уже не только трава, но и близлежащий лес. Все наши трехчасовые усилия потушить пожар своими силами не увенчались успехом, мы только устали и почернели, а пожар был потушен пожарными, приехавшими позднее из Таллина и Кохтла-Ярве. И начались проблемы; от обвинений КГБ в саботаже (это произошло в годовщину освобождения Таллина во время ВОВ) нас спасло только то, что наш участок относился к ленинградской, а не эстонской, организации; и дело завершилось сравнительно небольшим штрафом, так как лес к тому же был колхозный, а не государственный.
Тяжело приходилось, когда на участок приезжало начальство, особенно директор - Николай Ильич Манида, он был достаточно хорошим мужиком, но очень любил выпить, а так как в Ленинграде этому препятствовала жена, то в командировках он разворачивался «на всю катушку! Так что мало того, что несколько дней практически пропадали для работы, так еще приходилось все эти дни принимать участие в питье водки. Я не противник водки, наверное, даже люблю выпить, но в таком количестве и особенно с утра опохмеляться – это уже свыше моих сил.
Но приятных моментов, в частности контактов, на работе бывало гораздо больше. Во-первых, с нашим основным заказчиком – начальником линейного отдела Таллинской телефонной сети (ТТС) Эсмонтом, российским эстонцем, по-моему, даже не знавшим эстонского языка, очень приятным и милым человеком. Далее – с начальником склада ТТС Паулюсом – пожилым, медлительным эстонцем, который однажды выдал мне срочно, без всяких документов (под честное слово), барабан достаточно дорогого кабеля. А потом не понимал моего удивления: «А куда ты мог с ним деться», — вот такое не знакомое нам честное восприятие жизни. Начальником сети в то время был Никандров, главным инженером Сойтеннен, ушедший позднее на ЛГТС, затем сменивший его Мянд, ставший потом начальником.
На реконструкции Центральной площади представителем генерального заказчика, то есть тем человеком, с котором в основном приходилось иметь дело мне, как руководителю субподрядной организации, был крайне интересный человек, назовём его – Николай Николаевич (очень жаль, но имя, отчество и фамилию его я забыл, хоть и были они очень простыми). Н.Н. был среднего роста худощавый пожилой мужчина с военной выправкой, ходивший всю зиму в черной морской шинели, морской фуражке, черных брюках и черных полуботинках на тонкой подошве. С последних как раз и началось наше близкое знакомство: я как-то спросил, почему в такой мороз он не оденет хотя бы галоши (специальная обувь из блестящей, чёрной резины, с байковой подкладкой обычно красного цвета, одеваемая на туфли от дождя и частично холода), его ответ меня поверг в шок: «Российский офицер галош не носит». Потом я узнал его историю: гардемарин и офицер царского флота, служба на императорской яхте «Штандарт», работа в Красной Армии и, наконец, участие в Великой Отечественной войне. Ко времени нашей встречи Н.Н. работал в крупной строительной организации Таллина, но любопытнее было, что любовницей у него была молоденькая кондукторша трамвая, а алкоголь он закусывал сметаной (последнее я попробовал – хорошо).
Самым интересным в его рассказах естественно было описание незнакомой мне жизни царской России. Так будучи гардемарином и находясь в дальнем плавании, они с приятелем зашли в Ялте днем в ресторан. Через некоторое время появился какой-то полковник подшофе с двумя дамами и, желая покрасоваться перед своими спутницами, начал их выгонять, крича, что это не место для гардемаринов. А в царской армии существовало правило, что в любом общественном месте (в частности, ресторане) ответственным был старший по чину, находящийся в нём в данный момент, и только с его позволения, по крайней мере формально, остальные чины могли находиться в нём. На крик повернулся седящий в дальнем углу ранее незамеченный ими военный; он оказался старичком-генералом, который потребовал у дебошира немедленно удалиться, а гардемаринам по-отечески предложил остаться.
Н.Н. много расказывал о царской семье и правилах существовавших на «Штандарте». По его впечатлению царь – Николай II был мягким, интеллигентным и приятным в общении человеком, чего нельзя было сказать о царице – Александре Федоровне, которая, возможно, из-за своей болезни ног вела себя достаточно высокомерно, неприветливо и вообще была, как говорится, «недоброго десятка». Обеды команды, обычно проходившие демократично в присутствии царя, иногда приходилось потом дополнять другой едой, так как присутствие императора приводило к очень быстрой смене блюд и рядовые члены команды, сидящие на дальнем конце стола, просто не успевали нормально поесть. Когда на яхте проводились праздничные балы, требовавшие по придворному этикету определённого, зачастую дорогостоящего, наряда: мужской фрачной пары и женского белого вечернего платья, то малоимущим членам команды эти наряды шились за счёт казны. На эти балы можно было приходить с женой, невестой или приятелем, в последнем случае никаких ограничений не было (Н.Н. приходил с знакомым евреем, что меня очень удивило). Единственно кому категорически запрещалось всходить на яхту, так это жандармам и полицейским, так как считалось, что в кают-компании можно говорить совершенно откровенно, а они должны были доносить по долгу службы. Исключения не делались даже для больших чинов, так, когда на яхте выступала приятельница шефа жандармов столицы, он вынужден был ждать её вне яхты, дефилируя по набережной в пролетке. Тут нужно отметить, что большая часть времени наших встреч уходила не на рабочие переговоры, а на личные беседы.
В другой строительной организации секретаршей работала Мерика, одинокая женщина старше меня, с которой сложились очень близкие отношения. У неё была маленькая типично эстонская квартира (в ней я впервые увидел журнальный столик, а потом даже привёз подобный себе в Ленинград), где я проводил много приятных, вечерних часов отнюдь не в философских беседах. Именно от неё я как-то звонил домой и мама не знала, что разговариваю я совершенно голый, что почему-то очень льстило мне. Так же показушно было, когда во время танца в ресторане «Астория» (бывшая столовая-соокла №5) администраторша вызывала меня к телефону для разговора с Ленинградом. Это уже много лет спустя девушка с колокольчиком и декоративной доской с именем посетителя, вызываемого к телефону, в зале сеульского ресторана была обычным явлением, а в тот момент это было шиком. Именно Мерика как-то спросила меня, не хочу ли я остаться работать в Таллине, на что я ответил, что, если её организация предоставит мне жильё, то почему нет. Правда, этот вопрос так и не перешёл из трёпа в серьёзную плоскость, а то вообще неизвестно, как сложилась бы моя дальнейшая жизнь.
Говоря о личной жизни необходимо отметить, что, получив «свободу», я развил сравнительно бурную деятельность, сдерживаемую опять же квартирным вопросом: в гостиницах были строгости, а моё служебное жильё после окончания рабочего дня закрывалось и я всякий раз должен был вызывать дежурного звонком, что, конечно, очень сковывало мои женские контакты. Несмотря на это жизнь продолжалась! В приятельницах была Нина, которая только недавно вернулась из Западной Германии, куда попала во время войны, и последнее время работала на складах Международного Красного Креста. Об американцах отзывалась хорошо, только говорила, что боязно было ходить по улицам, где негры-водители гоняли свои «Виллисы», не соблюдая никаких правил уличного движения. Она восторгалась корректностью немецких военных во время оккупации: «Когда за тобой слышался стук немецких сапог, можно было быть уверенной, что с тобой ничего не случится, а когда впоследствии стучали советские сапоги, как раз наоборот».
Вообще к Советскому Союзу и к русским в частности отношение было более чем негативное. Эстонцы в шутку говорили: «Если и приезжает из России приличный человек, то это еврей». Антисоветские отношения проявлялись во всём: от попыток взорвать памятник советским воинам-освободителям на Тынисмяги (ныне скандально перенесенный на военное кладбище) до анекдотов. Во время праздничного военного парада на площади Победы эстонец заявляет: «В 1941 они бежали отсюда быстрее»; присутствующей командированный хватает его и ведёт в милицию, где его отпускают, а на возмущение приезжего отвечают: «Если за такие разговоры сажать, придётся окружить колючий проволокой весь Таллин». А одна малознакомая продавщица на мой игривый вопрос, когда она выйдет замуж за парня, с которым я её видел накануне, мрачно и серьёзно ответила: «Когда мы снова будем свободны». На моё удивление, как она может это говорить малознакомому человеку, я получил ответ: «А что мне терять, всё, что можно, я уже потеряла». Действительно трудно было ожидать лояльности в Эстонии, где часть населения была сослана в Сибирь и многие погибли, а другая бежала в Скандинавию, где наслаждалась благами Запада. Но я хочу заметить, что, на мой взгляд, никакого национального гнета не наблюдалось: руководство в республике было в большинстве своём эстонское, делопроизводство велось на эстонском языке, все наименования были на двух языках (эстонском и русском), а иногда только на эстонском, так что вся эта неприязнь и повышенный национализм по большей части обусловлены «комплексом малой нации». Правда, когда я всё это попытался объяснить это моей эстонской подруге Пильви на Невском пр. в Ленинграде; она мне ответила риторическим вопросом: «Как бы ты реагировал, если бы на Невском вокруг тебя говорили по-китайски?» Я не нашёлся, что сказать...
Необходимо подчеркнуть, что стремление к независимости в Эстонии шло снизу, из народа, не в пример большинству современных стран на территории бывшего СССР, где независимость насаждалась сверху, камарильей, захватившей власть, и по большому счету была чужда основной массе населения. Правда, при всей моей любви к Эстонии и эстонцам, объективности ради, следует отметить, что существенного исторического обоснования тяги эстонцев к суверенитету тоже быть не должно поскольку на протяжении всей истории Прибалтики Эстонией всегда владели иноземцы (литовцы, немцы, шведы, русские) и она никогда не была суверенным государством. Только с развалом Российской империи наступил короткий (по историческим меркам) период независимости. Здесь уместно упомянуть статью эстонского писателя Калле Кясперта «Так была ли Эстония оккупирована?» («Ыхтулехт» —«Вечерняя газета», 11.2006), в которой автор убедительно доказывает, что вхождение Эстонии в Советский Союз можно квалифицировать как аннексию, а отнюдь не как оккупацию (как считают сейчас некоторые), что является совершенно разными по результатам процессами.
Наиболее близкой моей таллинской приятельницей была Пильви Каплан – красивая, стройная молодая шатенка со светлыми глазами (мне всегда нравились женщины со светлым цветом глаз); к сожалению, несколько ограниченная, уже разведенная и имеющая маленького сына – 3–4 лет. Я даже был знаком с её мужем, которой был по-старому влюблён в неё и, чтобы расстроить наше знакомство, расказывал мне о ней всевозможные гадости; с того времени я утверждаю, что евреи умный народ, но, если попадается дурак, то это уже ультрадурак. В моё то время она кончала вечернюю среднюю школу, а в дальнейшем получила медицинское образование и работала медсестрой. Пильви всегда была хорошо, со вкусом одета, что было очень не просто, учитывая её материальное положение, но она сама шила и перешивала, так что обходилось это сравнительно дёшево.
Вообще мне нравилось, как одеваются женщины в Таллине – сдержанно, скромно и со вкусом; особенно покоряло меня, что за год моего пребывания в городе я ни разу не встретил поутру не прибранную, не причёсанную или не накрашенную женщину, они почему-то успевали всё это сделать дома, чего нельзя сказать о российских женщинах, которые, прибегая на работу, первым делом начинают причёсываться и краситься (вспоминается прекрасная сцена из к\ф Э. Рязанова «Служебный роман»). А когда я поинтересовался, почему на улицах нет чистильщиков обуви, мне ответили, что нормальный человек должен выходить из дома, предварительно почистив ботинки, что я с тех пор и практикую. Из полезных эстонских «примеров» хочу упомянуть привычку носить носовой платок в боковом кармане пиджака, дабы не портить форму других карманов.
Наши отношения с Пильви постепенно приобретали достаточно серьёзный характер, несмотря на все сложности положения – наличие языкового, культурного, национального и семейного различия (на её день рождения я сделал подарок – мягкую игрушку, и постарался уехать в Ленинград, чтобы не ставить её в неловкое положение: звать меня на семейное торжество ей было неудобно, а не звать тоже нехорошо). Пильви даже побывала у меня в гостях в Ленинграде, который ей очень понравился, и познакомилась с мамой и дядей Шурой с тётей Любой, все это правда не сыграло никакой роли в наших дальнейших отношениях.
В Ленинграде произошел смешной случай. Мы с Пильви пошли в Малый оперный театр, где она в фойе познакомилась и разговорилась с группой финнов (дело в том, что эстонский и финский языки очень близкие). Выйдя из театра и проходя мимо гостиницы «Европа», я захотел познакомить Пильви с ленинградским рестораном, и мы решили зайти в «Европу», предварительно уточнив, что общей наличности как раз хватит на чай или кофе с пирожными. Войдя в ресторанный зал, мы обнаружили тех самых «театральных» финнов, уже сидящих за столиком. Увидя нас, они радостно пригласили нас подсесть к ним, что мы и вынуждены были сделать, а мне ничего не оставалось делать, как начать изображать гостеприимного ленинградца. Я заказал шампанское с черной икрой и с ужасом думал, как я буду расплачиваться (имеющихся денег явно не хватало); можно было в залог оставить часы или документы (это практиковалось); но при финнах делать это было неудобно. При этом я судорожно осматривал уже полупустой зал, со слабой надеждой увидеть кого-нибудь из знакомых, кто мог бы выручить. И вдруг, о счастье! За одним из столиков с очередной знакомой сидел Евсей Пшеничнер (муж Сони Милютиной), бывший достаточно крупным работником «Мособуви» и, естественно, не стесненного в деньгах. Я одолжил у него по-моему 100 рублей и уже остаток вечера провёл с легкой душой; но потом очень долго надо мной потешалась вся Москва: «Толя в ресторан берёт дам, а не деньги».
Серьёзность отношений с Пильви подводила нас к брачному завершению, тем паче, что тогда у меня бытовало мнение о нежелании жениться, по разным причинам, ни на еврейках, ни на представительницах основной национальности (русских). В свете этого прозападная эстонка – Пильви представляла определенный интерес, но упомянутые выше обстоятельства, видимо, сыграли свою роль и ничего не произошло, к тому же я вскоре вернулся в Ленинград, а расстояние, как известно, не способствуют сближению. В последующие приезды в Таллин я пытался восстановить близость, но без перспективы брака это уже не интересовало Пильви.
Еще одной моей знакомой была Лайна, небольшого роста, милая круглолицая блондинка, по-моему, крашеная, работавшая продавщицей в ювелирном магазине на Виру, потом она перешла в магазин на Пярнуское шоссе (Пярну маантеэ) и даже руководила им. Общих интересов у нас было мало, но именно ей принадлежит «честь» расширения моих сексуальных познаний. Вялое знакомство с ней продолжалось и после моего отъезда из Таллина, а впоследствии при её помощи даже были приобретены ряд дефицитных в то время ювелирных изделий (кольцо с изумрудом для Зины, серебренные столовые приборы для детей и т.п.). Но не все мои сексуальные домогательства были успешны, так я потерпел сокрушительное фиаско с очень красивой девицей, где оправданием может служить только конкурент – Хейно Липп, ивестный в то время эстонский спортсмен.
Наверное, можно сказать, что продавщицы, в силу характера своей профессиональной деятельности, составляли основную часть женской половины таллинского общества, с которой я в той или иной форме контактировал. Гуляя по городу и заходя в многочисленные магазинчики, а иногда что-нибудь и покупая, я знакомился с «работницами прилавка» что в отдельных случаях перерастало в нечто большее. Покупал я обычно товары, интересные для Ленинграда: косметику в оригинальном оформлении (например духи с цветком внутри флакона) в магазине «Флора», конфеты фабрики «Калев» в красивых коробках, дамское хлопчатобумажное трикотажное белье в цветочек комбината «Марат». С покупкой маратовской продукции связан анекдотичный случай, когда при приобретении очередной партии женского белья продавщица с юмором поинтересовалась, сколько у меня любовниц и почему все они имеют различный размер.
Но не только работники прилавка были в числе моих знакомых дам. Так будучи на танцах в Доме офицеров, тогда еще на Ратушной площади (Раекоеплац), потом он переехал в солидное здание на Морском бульваре (Мере пуйестеэ), я познакомился с женой военного (капитана 1-го ранга), и этот недолгий роман запомнился мне только тем, что, чтобы поутру прийти в себя и появиться на участке в рабочем состоянии, я вынужден был принимать холодный душ. И с тех пор я сохранил эту полезную процедуру и уже много лет каждое утро за исключением дней болезни холодный такой душ (c предварительным намыливанием шеи и всего остального) является моей утренней зарядкой. Тогда же я убедился, что внешний вид и умение вести себя даже эстонскую проститутку позволяет ввести в общество, чего нельзя, к сожалению, сказать даже о жене высокопоставленного российского военного. Это можно объяснить наличием в Эстонии, как я назвал бы, «культуры ножа и вилки»: эстонцы могут, например, не знать, кто такой Шекспир, но точно знают в какой руке за столом должен быть нож, а в какой – вилка; в России все наоборот. Я не собираюсь оценивать, что лучше, но совершенно точно знаю, что очень часто в жизни – второе важнее.
Но не надо думать, что в знакомстве у меня числились только представительницы прекрасного пола; со временем организовалась хорошая мужская компания, в которой ближайшим приятелем был Борис (Бернгард) Якобсон – полноватый, небольшого роста, брюнет, всегда с элегантным платочком в кармашке пиджака, работавший юристом в Министерстве соцобеспечения ЭССР; в дальнейшем ставший известным адвокатом и радиокомментатором. Я часто бывал у него в гостях (квартира находилась в центре города в типичном эстонском доме предвоенной постройки – конструктивистской архитектуры) и был знаком с его мамой-врачом, гостеприимной и приятной женщиной. Здесь вспоминается один разговор с ним. Борис был заядлым игроком в бридж, и у него дома часто собирались эстонские компании для игры в карты, но я никогда не был приглашён. Однажды я спросил его об этом в лоб; он смущённо ответил, что я не знаю эстонского языка, и поэтому всем будет неловко. Я возразил, что, если бы ко мне, в Ленинград, приехал бы даже негр, ни слова не знающий по-русски, я спокойно привел бы его в свою компанию. Я думаю, что закрытость эстонского общества, кроме специфической сдержанности эстонцев, в основном, определялась общечеловеческой ксенофобией – неприятием чужеродного представителя.
В компанию, кроме уже упомянутого Якобсона, входил Миша Гельб – высокий, красивый морской офицер, член флотской команды по водному поло, в дальнейшем профессиональный спортсмен и начальник команды (кстати, именно в его доме я познакомился с Пильви). Был еще весёлый и остроумный Толя Бауман (впоследствии эмигрировавший за границу и по-моему работавший в Голландии, в доме престарелых, в котором его жена была медработником) и другие, имена которых я, к сожалению, забыл. Кроме этого, продолжилось ленинградское знакомство с Семеном Альперовичем, приехавшим после окончания Текстильного института ненадолго работать на трикотажный комбинат «Марат».
Интересно, что большинство ребят в компании были евреями, правда местными, что для эстонцев было принципиально положительно: если говоришь по-эстонски, уже свой. Именно поэтому я старался «говорить» или хотя бы здороваться и прощаться по-эстонски, используя свой минимальный словесный багаж: приветствия (тэрэомикут,тэрэпаев), прощания (нэгемист, ятайга), счёт (юкс, какс, кольм, нэли, вист, кус, сэйтце, кахакце, юкакце, кюмме) и некоторые фразы типа: «Эй саару» (не понимаю), «Вэнэ ракид, палун» (говорите по-русски, пожалуйста), «Мина армастуд син» (я люблю тебя), «Вабандаге палун» (извините, пожалуйста) и т.п. Нужно отметить, что даже эти ограниченные возможности повышали мой авторитет и вызывали уважения у местного населения (швейцар-гардеробщик ресторана «Ку-ку», не пускавший посторонних, на мой вопрос, почему он пускает меня, вежливо ответил: «Вы очень хорошо говорите по-эстонски» — смех!) Дело в том, что большинство приехавших из России, испытывая мнимое превосходство, демонстративно отказывалось использовать эстонский язык. Так, некоторые работники участка презрительно говорили: «Незачем нам эстонский язык, достаточно русского», на что я замечал: «Идиоты, когда вы говорите по-русски, они понимают, а когда они говорят по-эстонски – вы нет, так кто же в лучшем положении?». Я уже отмечал лояльное отношение эстонцев к евреям, но это совершенно не показывает отсутствие антисемитизма в Эстонии. Он был, но сглаживался, во-первых, нелюбовью к русским как выразителям ненавистного Советского Союза, а во-вторых, исторической традицией – в буржуазной Эстонии вообще не было государственного антисемитизма. Мне рассказывали, что в старое время определённый национальный антагонизм конечно был, и эстонцы, и немцы, и евреи ходили каждые в своё кафе, но в дни государственных праздников на торжественном параде шли три колонны скаутов: эстонские, немецкие и еврейские. К сожалению, это было забыто, и в Холокосте может быть меньше, чем на остальной оккупированной территории СССР, участвовало местное население.
Мои бытовые условия жизни были достаточно убогими, так что основное время, свободное от работы, я проводил вне дома. Это были кафе и рестораны. Первых было по ленинградским меркам довольно много, но наша компания посещала в основном второй этаж (на первом посетители сидели в верхней одежде, в Таллине существовала строгая регламентация: в одних местах можно было не раздеваться, в других – это разрешалось только женщинам, в третьих – не разрешалось никому) «русского» кафе «Москва» на площади Победы (Выйд). Когда я раздевался, гардеробщик, знавший нас, обычно уже сообщал: пришли ли наши или нет. Подсев к ребятам или сев за свободный столик, если их еще не было (именно в Таллине я понял, что подсаживаться к незнакомым людям можно только в крайнем случае), я заказывал обычно стакан чая с чем-нибудь сладким и этот ограниченный заказ никого не удивлял; обстановка была приятная и доброжелательная. Вечер проходил в весёлой болтовне при тёплом общении. Из ресторанов, которых было меньше, хочу отметить «Глорию» и «Ку-ку». Первый был большой парадный ресторан, в котором, подымаясь по широкой лестнице, посетитель попадал в середину шикарного зала с оригинальным, ребристым, навесным потолком; именно в нём для выполнения требований к внешнему виду посетителей как-то пришлось брать галстук напрокат у гардеробщика. Второй был небольшой уютный ресторан в полуподвальном помещении, получивший своё наименование от эмблем на мужском и женском туалетах, соответственно, голова петуха и курицы. Это было место, где собирались актёры, музыканты, художники – этакий клуб работников искусства, который в отличие от всех ресторанов страны официально работал до 2 часов ночи, а не до 12, что было само по себе верхом свободы. Именно в «Ку-ку» я попробовал впервые томатный суп – есть можно.
В маленьком ресторане на ул. Нигулисте, по-моему «Тарту» или «Таллин» произошёл курьёзный случай. Встретившись со школьным приятелем Толей Левиным, мы решили отметить это в ресторане, заказали какую-то закуску и водку. Официант, пожилой эстонец, принёс водку издевательски в двух стаканах; я, подозвав его, вежливо поинтересовался такой странной сервировкой, он начал оправдываться, якобы современная молодёжь (мы были тогда молоды) предпочитает пить водку из стаканов, но я попросил сделать всё по-старому, что он моментально и выполнил. Это демонстративное пренебрежение объяснялось тем, что по словам местной обслуги, приезжие из России зачастую водку, ликеры и т.п. пили примитивно, из больших фужеров вместо соответствующих рюмок, что их шокировало и вызывало негативную реакцию.
Именно тогда в Таллине я познакомился с маринованными яблоками в качестве гарнира к мясу (меня потрясло, что это было в простой столовой на улице Виру). Из местной еды хочу отметить также лейба сууп (суп из чёрного хлеба), мульге капс (тушёная капуста со свининой) и, конечно, взбитые сливки; вообще молочные продукты были чудесные (поэтому завтракал я обычно в молочных кафе), что вынуждало при каждой поездке в Ленинград вести домой сметану, творог, сливки (ленинградские просто не взбивались), как будто Таллин и Ленинград находились в разных странах с разными ГОСТами. Из напитков запомнился местный оригинальный «Валге (Белый) ликёр» впоследствии еще появился знаменитый «Вана (Старый) Таллин».
Пребывание в Таллине ознаменовалось еще и тем, что я начал курить более-менее постоянно. Удобно было, проводя деловые встречи, покуривать сигарету, что создавало определенную, доверительную атмосферу, и беседа проходила достаточно непринуждённо. Курил я, в основном, простые сигареты «Прима» в мягкой, красной пачке (правда, одно время пытался пользоваться трубкой), и даже приобрёл янтарный мундштук и красивую кожаную сигаретницу. Таллин, как и вся Прибалтика, был знаменит изделиями из кожи (кошельки, закладки, обложки и т.д.) с местным тиснёным орнаментом, а также металлическими женскими украшениями – броши, заколки и другая бижутерия, в том же национальном духе.
Несмотря на все прелести Таллина меня очень тянуло в Ленинград, и я с радостью пользовался любой возможностью, в частности, необходимостью ежемесячной отчётности в ПМТ, для поездок домой. Обычно в честь моего приезда устраивалась вечеринка и однажды, уезжая после таковой, я проспал Кохтла-Ярве – станцию, где меня должна была ждать машина для поездки на трассу, где мы тогда работали. Будучи достаточно «праздничным», я еще в Ленинграде попросил проводника разбудить меня заранее, что он и сделал; но, как только он отошел, я снова заснул и проснулся уже под стук колёс отъезжающего от Кохтла-Ярве поезда. После этого, сойдя на следующей станции, я с трудом, на попутных машинах добрался до нужного места.
Большим праздником для меня было, когда в Таллин, в гости ко мне приехала мама, которая скрасила мой холостяцкий быт. Под её влиянием и учитывая славу таллинских портных в Ленинграде, я решил расширить свой гардероб. У меня был импортный пиджак из «букле» (модная в то время пёстрая ткань с разноцветными узелками) и я заказал из такого же примерно материала брюки; пошив был неудачным – мастера оказались или халтурщиками или «вредителями»: вначале они неправильно вшили входившую в моду брючную «молнию», но до конца исправить брюки так и не смогли; к моей большой радости они были украдены с другими вещами в Тарту, во время поездки по Прибалтике, о которой я рассказал раньше. Лучше получилось с пальто из сизовато-серого «бобрика» (толстая, ворсистая ткань), пошитое регланом с поясом, которое я с удовольствием носил в сочетании с серой цыгейковой шапкой-«пирожком» (с тех пор я всегда носил зимние шапки только такого фасона). Ходил я в красивом, американском костюме, светло-шоколадного цвета и в «русских» сапогах из армейской офицерской формы, что в сочетании с бородой, которую я носил, выглядело достаточно эффектно; как-то на Невском две девчонки даже приняли меня за Олега Стриженова (только что вышел к\ф «Сорок первый», где его герой тоже был с бородой и в сапогах). Из одежды хочу упомянуть еще входившие тогда в моду «джинсы» (как сейчас понимаю, мало похожие на настоящие) и я тоже имел такие – польские коричневые, строченные брюки из материала, напоминающего «джинсу».
Во время таллинского отпуска я осуществил своё первое путешествие на юг. Как всегда, я хотел как можно больше увидеть, и поэтому решил воспользоваться системой туристических поездок. Начал я с Ялты, приехав в которую, на турбазе купил путёвку, чем обеспечил себе недорогое жильё и питание, а также экскурсионное обслуживание. Все было прекрасно – юг есть юг; я загорал, купался (правда, городской, ялтинский пляж желал много лучшего в части загрузки и чистоты), ходил и ездил на экскурсии, в общем, отдыхал. Однако один раз я попал в милицию за «нарушение» общественного порядка – шёл по улице в шортах; такие были времена. Потом пришло некоторое послабление и даже разрешалось в них приходить в ресторан (гостиницы «Интурист» в Сочи), правда, только утром, на завтрак. В другой раз, плывя с Модестом на репарационном теплоходе «Победа», считавшимся самым комфортабельным на Черном море, я вновь столкнулся с милицией. Так как у нас были отнюдь не шикарные – палубные билеты, мы постарались весь вечер и начало ночи провести в ресторанах и барах, которых было достаточно на корабле. В последнем, пивном баре все столики были заняты, и мы лихо уселись у стойки. Барменша отказалась нас обслуживать, а я спросил, что бы она делала, если бы на нашем месте оказались непонимающие по-русски иностранцы (они уже начали сравнительно широко появляться в стране); она ответила, что тогда бы она обслужила. Возмущенный такой дискриминацией, я заявил, что я не хуже иностранцев и не уйду пока меня не обслужат. Начался скандал с участием дирекции и милиции и кончился он только, когда какие-то ребята уговорили нас присесть за их столик.
Из Ялты я на пароходе по Чёрному морю перебрался на Кавказ, в Сочи. Во время плавания я познакомился с приятным, но, как оказалось, недалёким, парнем из Кишинева, который уже в Сочи, на турбазе высказался обо мне: «Хороший парень, но немножко антисемит». А поводом для такой фантастической оценки послужило мое высказывание об одной броско и аляповато одетой паре, видимо, каких-то деляг: «Больше всех меня раздражает эта еврейская пара!» Как будто указание в разговоре на чью-либо еврейскую национальность делает человека автоматически антисемитом. Дело в том, что в то время вообще слова «еврей» и всё связанное с ним старались избегать (даже на редких памятниках в местах уничтожения евреев камуфлированно писали «мирные советские граждане»), это было в определённой мере табуировано. В Сочи я опять купил турпутёвку теперь уж по черноморскому побережью Кавказа (Сочи, Гагры, Новый Афон, Сухуми). Путёвка была автобусная, т.е. из пункта в пункт мы переезжали на автобусе, а, находясь несколько дней на месте, участвовали в экскурсиях и турпоходах; я и сейчас считаю такое сочетание оптимальным. Самое запоминающее впечатление произвёл Новый Афон – маленький населенный пункт, утопающий в зелени, с близко расположенным, тихим, прекрасным пляжем. Правда, молва считала, что в Абхазии «цветы без запаха, фрукты без вкуса, женщины без страсти», но это, мне думается, не совсем соответствует действительности. После этой первой поездки я много раз бывал на Кавказе, но это отдельный разговор.
В Таллине произошел неприятный эпизод, связанный со здоровьем. Однажды, как обычно, заболело горло, я не обратил особого внимания, но к вечеру стало хуже, а позднее вообще начал задыхаться. Испугавшись, что это дифтерия, я ночью обратился в приемный покой ближайшей больницы. Дежурный врач, осмотрев меня, успокоил, что это просто тяжелая ангина, выписал какой-то новый антибиотик, и через пару дней я поправился.
Древние греки утверждали вечную истину:«Все, что имеет начало, должно иметь конец». Так примерно через год я понял, что нужно возвращаться в Ленинград, но это оказалось не просто – руководство монтажного отдела не отпускало. Я решил воспользоваться тем, что наша организации была не фондируемая, т.е. не получала материалов для строительства, а работала с использованием только материалов заказчика, и существовал формальный приказ (никогда и никем не выполняемый) о запрете начала работы при наличии у заказчика менее 60% необходимых материалов. Я начал саботировать развертывание работ и с каждым месяцем начала уменьшаться суммарная стоимость выполненных участком работ. Разбираться на место приехал начальник монтажного отдела Матюшкин. Он походил по городу, по потенциальным заказчикам и вечером произошёл серьезный разговор: он перечислял возможных заказчиков и спрашивал, почему с ними не заключены договоры. Я ответил, что ни у одного из них нет 60 % объёма материалов, он рассмеялся, заявив, что это не имеет значения. В ответ я достал вышеупомянутое решение с его подписью и заявил, что на этом основании ни один объект, не имеющий злополучного количества материалов, я не начну. Матюшкин был малоприятным, но неглупым человеком, и через неделю пришёл приказ о переводе меня обратно в проектный отдел (01.03.1956 г.). Так закончилась моя первая и длительная командировка в Таллин.
Вернувшись в проектный отдел, я продолжил уже знакомую мне работу по изысканию и составлению линейной части слаботочных проектов различных объектов. Примерно через полтора года, поняв бесперспективность работы в ПМТ, я решил поступить в аспирантуру ЛЭИСа. После несложных экзаменов и с согласия руководства ПМТ (существовал порядок, что на учёбу сотрудников администрация в принципе не имела право задерживать) летом (19 июля) 1957 г. я был зачислен в очную (3-годичную) аспирантуру на кафедру «Линейно-кабельные сооружения». Кафедра была не ведущая и малочисленная, возглавлял её Павел Васильевич Шиниберов, очень полный, достаточно флегматичный человек, с которым я был знаком еще со времени студенчества, он тогда преподавал курс «Линии связи» и был деканом факультета, который я окончил. Учитывая достаточно невысокий профессиональный уровень Шиниберова, в качестве моего научного руководителя был выбран к.т.н., доцент (впоследствии профессор) Николай Дмитриевич Курбатов, пришедший на кафедру из Военной академии связи. Он был среднего роста, не очень броской внешности, но очень толковый ученый, правда, меня это не спасло от неудачного финала. Н.Д. Курбатову был совершенно чужд карьеризм и администрирование, так что после Шиниберова он отказался стать начальником кафедры и таковым стал достаточно амбициозный Семён Миронович Верник, молодой доцент (потом профессор) из той же Академии связи; тщательно скрывавший своё еврейское происхождение и только в последнее время признавший его. Из сотрудников кафедры хочу отметить Анну Соломоновну Гуревич, которая была в приятельских отношениях с Курбатовым, а с дочкой которой я потом работал в одном отделе в ЛОНИИСе и даже перезванивался в США, где к этому времени также жила, а потом и умерла сама Анна Соломоновна. С кафедрой была тесно связана Валентина Антонова, жизнерадостная женщина, в будущем директор ВНИИКП при заводе «Севкабель», в студенческие годы, по моим данным, встречавшаяся с дядей Фолей, а будучи на пенсии, она имела дачный участок рядом с нашим – вот так своеобразно в жизни пересекаются человеческие пути-судьбы.
Первые полтора года учёбы, как и положено, были в основном посвящены сдаче, так называемого, кандидатского минимума, состоявшего из 3 экзаменов: по марксизму-ленинизму, по иностранному (английскому) языку и по специальности. Все их я сдал успешно, хотя последний с определёнными трудностями. Тема диссертационной работы называлась «Эффективное построение городских телефонных сетей (ГТС)»; предполагалось провести анализ существующих систем ГТС, математически определить рациональные параметры оконечных устройств и кабелей, разработать методы расчёта элементов сети и на этом основании предложить оптимальную структуру ГТС. Ходил я в институт без особого энтузиазма, особенно когда и Курбатов и я почувствовали, что «больших» научных достижений не предвидится. К большому сожалению, дальше написания нескольких статей, сомнительного значения, дело не продвинулось, а по одной из них (о различных системах построения ГТС) произошла смешная тяжба с Горлитом (цензурная организация страны). Моё утверждение в статье, что «немецкая система была распространена в Германии», вызвало возражение – в ГДР или ФРГ? Все мои разъяснения, что в то время не было их, а существовала единая Германия, не возымели действия и в статье появился нонсенс: «в ГДР и ФРГ». Закончил аспирантуру я не кандидатом технических наук (ктн), а обладателем справки об успешном окончании аспирантуры. Причин столь плачевного результата было несколько, во-первых, моя ограниченная «талантливость», во-вторых, моё достаточно несерьёзное отношение и отсутствие интереса к учебе (много времени я уделял посторонним делам) и, наконец, не маловажной причиной было то, что на это время пришлось злополучное решение о признании успешным завершение аспирантуры без защиты диссертации, что, конечно, вконец расхолодило как учебные заведения, кафедры и преподавательский состав, так и самих соискателей. Несмотря на столь плачевный результат нашей совместной деятельности, у нас с Курбатовым сохранились достаточно уважительные и доброжелательные отношения: много лет спустя он был моим 2-м оппонентом на защите кандидатской диссертации, и я, в свою очередь, всегда с готовностью принимал участия в посещениях его (уже на пенсии и тяжело больного) сотрудниками кафедры.