Прошу вас, не забывайте!

Здравствуйте, мои дорогие! Меня зовут Готгельф Аркадий (Айзик) Кивович.

Мои предки со стороны папы и мамы жили в Белоруссии, но родился я в столице Грузии городе Тбилиси 15 сентября 1937 года, а начал писать вам, с трудом находя нужные клавиши компьютера, 26 января 2010 года, когда мне уже полным ходом идёт 73-й год. А ещё — вчера исполнилось три годика моему младшему, «плюшевому» (так ощущается, когда гладишь его спиночку), любимому внучонку Тёмке (Артём Евгеньевич Голод), который недавно научился произносить с испанским грохотом звук «р»: на горе Арраррат ррастет кррупный виногррад и — ябрроко.

Так сложились обстоятельства, что люди моего поколения почти ничего не знали, не могли знать о своих предках дальше дедушек и бабушек. Но недавно до меня дошло, что мои внуки, в отличие от нас, могут с моей помощью проследить свою родословную даже до своих прапрадедушек и прапрабабушек (моих дедушек и бабушек). Казённое слово «предки» для меня наполнено чувством уважения и благодарности к тем, кто не только дали нам возможность биологического существования, но своим трудом и примером, самоотверженной любовью заложили в нас что-то своё, присущее именно нам, вылепили нас (очень трудно подобрать верные слова) такими, какие мы есть.

На земле как-то неправильно устроено, что множество людей, каждый из которых — целый мир выученного, пережитого, наполненный знаниями своего опыта, уходят не только из жизни, но навсегда исчезают даже из памяти своих потомков. Вот пример: старое еврейское кладбище под рощей плакучих берёз в белорусском Чечерске, где в 1957 году был похоронен мой дедушка Липа, заброшено (евреи, семьдесят лет назад, то есть до 1941 года составлявшие большинство населения этого местечка, или уничтожены немцами и полицаями, или покинули родные места). Памятник на его могиле исчез и точное место, где лежит дедушка, найти уже невозможно. Кладбище разграблено и забито кустами и бурьяном в рост человека.

Наших дорогих родителей давно нет в живых, умерли их сёстры и братья. Ушли из жизни все их ровесники, и спросить о прошлом больше не у кого — занавес навсегда, безвозвратно закрылся! Остались только старые фотографии и моя память...

Я понимаю, что каждое новое поколение должно больше смотреть вперёд, в сторону жизни своих детей и вынуждено меньше внимания уделять прошлому. Но всё равно испытываю тревожное чувство собственной вины в том, что так происходит, что исчезают сведения о наших родных, близких людях, об их очень непростой жизни, о том, что и как было до нас. И поэтому я хочу, пока не поздно, записать хотя бы основное, что помню о своих дорогих мне людях, о прошлом. И очень хочется, чтобы вы, пока живы ваши дедушки, бабушки, папы и мамы, выпытывали у них, интересовались их жизнью и пересказывали это уже своим детям. Пишу слова «вас», «вам» с маленькой буквы не потому, что не уважаю или не люблю, а потому, что имею в виду не кого-то одного, а вас всех моих очень хороших, очень любимых и, конечно, уважаемых деток.

Так вот! Солнечная, песчано-речная, пахуче-сосновая, земляничная и грибная, яблочная и знаменито бульбяная (картофельная — совсем не звучит) Беларусь — радзима мая дарагая! (Здесь и далее будут попадаться слова в «белорусском исполнении» со звуком «г», звучащим мягко, ближе к «х»). На карте в правом нижнем её уголке — город Гомель со своей Гомельской областью. Сверху вниз, т.е. севера на юг этой области, течет с бесконечными золотыми пляжами река Сож — левый приток Днепра. А вверх по её течению, в 70 км от Гомеля — земля наших предков районный центр, городок Чечерск (Чачэрск). Сейчас по Сожу пароходы уже не ходят. Поэтому из Чечерска в Гомель добираются автобусом: сначала 16 километров до деревни Холочье (Халочча), снесённой бульдозерами с лица земли из-за радиоактивного заражения от катастрофы Чернобыльской АЭС, и дальше налево, на юг — ещё 54 км по Довскому шоссе. Сейчас вся эта дорога от Чечерска до Гомеля покрыта привычным асфальтом, гладким с чёткой белой разметкой, удобным для езды. Съездить — никаких проблем: рейсовый автобус, час туда, час обратно и, опять-таки, — никакого особенного впечатления, кроме вида европейской чистоты и ухоженности.

А в послевоенные (конец 1940-х начало 1950-х) годы о такой поездке из Чечерска в Гомель можно было бы снять увлекательный приключенческий фильм «про путешествие». В самом начале пути, на выезде из Чечерска, справа, поодаль от дороги и от последних чечерских окраинных домов с садами и огородами — островок из нескольких старых лип, под которыми виднелись окружённые брошенными остовами комбайнов и тракторов закопчённые кирпичные постройки МТС (машино-тракторная станция), на которой ремонтировали угробленную пьяницами-механизаторами колхозную сельскохозяйственную технику. Этой МТС Чечерск заканчивался, и впереди раскрывались залитые солнцем и небесным маревом бескрайние просторы. Только вдалеке виднелись тёмные зубчики сосновых боров. По сторонам светло-желтые небольшие поля овса и ячменя или просто невысокие редкие травы на прокалённой, песчаной земле. Поперёк дороги протянулись один за другим высоченные увалы, такие длинные холмы, в низинах между которыми кое-где вдалеке виднелись небольшие озёра, а по их берегам серые кубики крытых соломой деревенских хат.

Сразу за Чечерском дорога полого поднималась на первый увал, откуда видно далеко-далеко, потом спускалась вниз, опять поднималась вверх до захватывания духа от новой картины милого моему сердцу белорусского пейзажа. Под всей этой красотой — толща такого же светло-желтого, как овсы и ячменя, рассыпчатого, чистейшего песка. На дороге, под копытами лошадей, колёсами телег и редких автомашин песок открыт, и летом дорога превращалась в песчаную реку: босые ноги тонули в песке по щиколотку, колёса телег зарывались до самых осей, а легковушки вообще «садились» на задний мост. Ездоки не возмущались — слезали или вылезали из транспортного средства и дружно изо всех сил выталкивали его из песчаной западни, а потом вскакивали на ходу или пешком догоняли убежавшую вверх (останавливаться нельзя — опять застрянешь) машину, дожидающуюся на вершине увала. Зимой — почти то же самое, только вместо песка снежные заносы, а в оттепель — заледеневшая колея, одолеть которую на затяжном подъёме могли только машины с колёсами, обутыми в стальные цепи, или лошади, вооружённые свежими нестёртыми подковами.

На самом верху первого увала метрах в пятидесяти справа от дороги стояла деревянная решётчатая вышка. Внутри — лесенка, отдельными пролётами с площадки на площадку. А наверху будочка, над крышей которой — маленький столбик, чёрный вертикальный цилиндрик. Эта вышка нас мальчишек притягивала неизвестностью её предназначения и тем, что на неё сложно было забраться даже нам: колючая проволока, ржавый замок, всё специально вымазано липким мазутом. Но очень хотелось побывать на самом верху! И залезали — как далеко было видно с неё! Гораздо позже мы узнали, что так были закреплены опорные точки геодезической триангуляционной сети на всей территории Советского Союза, и из верхней будочки в теодолит были видны и «засекались» цилиндрики на всех таких же соседних вышках. Сейчас — ну и что?! А тогда!!!

Мимо вышки справа налево, прерываясь, чтобы пропустить дорогу, по всему длиннющему хребту увала тянулся глубокий, заросший травой противотанковый ров, вырытый в самом начале войны жителями, в основном евреями, Чечерска. В двух местах, кусками метров по восемьдесят ров был наполовину засыпан. Засыпан там, где немцы и предатели-полицаи расстреливали людей: справа от дороги, около вышки — цыган, слева — евреев, тех, которые сами этот ров и копали (среди них мой дедушка Шимон, бабушка Райна и тётя Хана). Лет через пять-семь после войны над еврейской частью рва установили простой цементный, крашеный в зелёный цвет памятник в виде скорбной женской фигуры на высоком пьедестале, вокруг которого потом тесно посадили много-много с годами разросшихся неприхотливых топольков.

Потихоньку эта тёплая, ласковая для босых мальчишеских ног дорога, застревая в песках или в глубоких колдобинах, разматывалась через поля, пролезала (пралазила) сквозь сосновые борки и перелески, и наконец (вздох облегчения) утыкалась в Довское шоссе (саша), на которое выезжали, поворачивая налево, на Гомель. До города оставалось ещё больше пятидесяти километров, но всем, потому что выбрались из песков, уже казалось, что мы там, у цели — вот он город, рукой подать! Шоссе полупустое, и наша полуторка, в кузове которой мы, везучие, притулились, со скоростью километров пятьдесят в час мчалась (именно так воспринималось), мчалась веред.

Такого шоссе сейчас не найдёшь и не увидишь нигде: под колёсами участками разной протяжённости сменяли друг друга то булыжная мостовая, то покрытие из шашек — поставленных «на попа», плотно прижатых друг к другу и тщательно выровненных поверху деревянных шестигранных чурок, то — это ближе к Гомелю и на его главных улицах — мостовая, выложенная в елочку, как паркет, «на ребро» клинкером : крепчайшим прокалённым красным кирпичом. А вдоль шоссе по обочинам на всём протяжении касаясь друг друга плакучими кронами — вековые вербы: шелестят узкими листьями на ветру от нашей проезжающей мимо машины. Чем не сказка!!!

Добраться в те годы из Чечерска в так нужный Гомель было проблемой не только из-за такой дороги. Автобусов не было и в помине, а имевшиеся несколько легковых стареньких служебных автомашин были в распоряжении высокого местного начальства: секретарей райкома партии (других партий, кроме коммунистической, в Советском Союзе не было и достаточно было одного слова «партия») или руководства райисполкома (районного исполнительного комитета совета депутатов трудящихся). Остальные жители Чечерска и соседних деревень доступа к этим легковушкам не имели. Оставались два варианта. Первый — это лошадь, запряжённая летом в телегу, а зимой в сани-розвальни. Сейчас такая поездка может показаться романтическим приключением, за которое платят деньги, а в те годы это была тяжёлая проза жизни. Чтобы съездить туда и обратно требовалось не меньше трех дней. Нужно было у кого-то в Гомеле переночевать, везти с собой еду для себя и корм (сено или овёс) для лошади. А зимы были морозные. Да и чудом выжившую в военные годы лошадку было жаль: это тебе не шутка — протопать за три дня полтораста километров с гружёной телегой или санями. И если с ней, с лошадкой на таком нелёгком пути, не дай бог, что-нибудь случится, то как весной и осенью пахать огород, на чём возить дрова, картошку, развозить магазинные продукты и промтовары, из пекарни в магазины хлеб и всё остальное!

Вторым, самым реальным вариантом попадания в город всё — таки была поездка на грузовике. Не могу удержаться и не рассказать про наши грузовые советские автомашины. На заводах, построенных с помощью американских специалистов, по американским же проектам и технологиям выпускались перед войной, во время и сразу после войны две основные марки. Горьковским (сейчас город Нижний Новгород) автозаводом — грузовик ГАЗ или ещё говорили «полуторка» грузоподъёмностью полторы тонны и московским Заводом имени Сталина — грузовик ЗиС-5 грузоподъёмностью три тонны. Эти простейшие по устройству, но прочные автомашины кое-как вытащили военные перевозки и помогли справиться с послевоенной разрухой.

Уже после войны в Чечерске появилось несколько трофейных тупорылых грузовых «опель-блитцев», и чуть позже полученных по лендлизу из США американских грузовых «шевролетов» и здоровенных трёхосных «студебеккеров». «Студебеккеры» нас, пацанов просто ошеломили: зелёная защитная окраска, весь устремлённый вперёд внешний вид, защищённые металлическими решёточками фары, сборно-разборный тент над кузовом, боковые борта кузова, которые отбрасывались внутрь и превращались таким образом в сиденья для солдат, непривычное соединение бортов с помощью крючьев на цепочках. Короче говоря — воплощение американской боевой мощи! Мы, пацаны, самоотверженно, чтобы хоть только посмотреть, гонялись следом за ними по чечерским улицам босиком в песчаной пыли. Но наши умельцы и непролазные дороги быстро все «иностранные» автомашины «довели до кондиции», да и условий для ремонта и запчастей к ним не было.

В результате грузовиков было раз-два и обчёлся (в райпотребсоюзе, в колхозе), и были они, как и все советские автомашины тех времён, допотопные и добитые. Стартёров у них не было и, чтобы завести такой грузовик, несколько здоровых мужиков по очереди должны были до одури крутить заводную ручку, вставлявшуюся в мотор спереди под радиатором, и неизвестно было — удастся ли завести и вдруг заглохнет в дороге.А ещё должно быть необходимое для поездки количество бензина (вообще — есть ли бензин), а брали на машину только если в кузове было свободное от груза место, и если человеку нужно ехать по работе, и если у тебя хорошие отношения, и если и т.д. и т.д. Ехали обычно, втискиваясь в свободное место в кузове, несколько человек, укрывались брезентом — летом от дорожной пыли, а зимой от холодного ветра.

После описанного должно быть понятно, что к поездке в Гомель готовились заранее, и что была она, включая впечатления от пребывания в городе, событием, которое после возвращения плотно обсуждалось. С родственниками, с соседями и знакомыми: летом — на крылечке на позднем закатном солнышке, зимой — в тепле, под высокой настольной керосиновой лампой и под тыквенные семечки, вытащенные в чёрном жестяном противне из ещё тёплой (хотя топили утром) русской печки.

Теперь — об что такое Чечерск! Евреи-ашкенази, которых судьба гнала через Западную Европу, появились на территории нынешней Беларуси, когда это была земля польско-литовских владений и неожиданно для себя в результате первого раздела Польши вместе с населявшими её людьми оказались в конце 18-го века в составе России. Поэтому остальные наши соплеменники между собой этих евреев называли «литваками». Про них и ими самими написано много очень мне интересных, замечательных книг, воспоминаний о повседневной жизни, обычаях, нравах, взаимоотношениях с местным населением. Да они и сами давным-давно тоже стали местным населением. Для них была характерна какая-то инстинктивная коллективная воля в следовании вере, обычаям, мудрости своих предков, уважение к книге и вообще к интеллектуальным упражнениям. При каждом удобном случае (в парикмахерской, бане, на базаре, за «румкой» водки) было подтрунивание по предмету разговора или над собеседником, а чаще над самими собой — они, как сейчас говорят, «хохмили». Но «хохом» по-еврейски это не балагур, а уважаемый, мудрый человек, чей тонкий, иногда скрытый юмор или ирония делали его умозаключения, «хохмы» особенно убедительными и запоминающимися.

В один из первых послевоенных годов дедушка Липа вечером за ручку повёл меня (чтобы я хоть раз в жизни увидел) в маленький деревенский покосившийся от старости, уцелевший в войну дом-хату с зелёной, поросшей мохом крышей. Там человек пять старых евреев в такой же изношенной одежде, как и дом, при свечах потихоньку проводили молитву в чудом сохранившихся у них полосатых молитвенных накидках, которые, если не ошибаюсь, называются «талес». Я, конечно, ничего не понял и попросил деда рассказать. Он, сам очень далёкий от религии (как и большинство уцелевших во время войны), сказал, что это была молитва за расстрелянных и выживших евреев. В том числе и о том, чтобы Бог выполнил, наконец, свою часть завета, то, что он обещал евреям тысячи лет тому назад и в чём религиозные евреи уверены все эти годы скитаний: собрал их на нашей обетованной святой земле Израиля — Эрец Исраэль.

И вместе с этим у них, литваков, особенно у молодёжи, было не меньшее стремление к современным знаниям и научным достижениям, к знакомству с великой мировой культурой. Сколько раз мальчишкой я видел, как в полусожжённом, только что освобождённом от немцев Че- черске старые (как мне тогда казалось), кто во что горазд одетые деды (некоторые после фронтовых ампутаций на самодельных деревянных ступах «ногах»), встречаясь на поросшей травой песчаной улице, первым делом говорили друг другу: «Мой Яник получил сегодня в школе две пятёрки!» — «А мой Изик тоже получил пятёрку и четвёрку!».

Дух общественного движения «Гаскала», возникшего в еврейской общине Европы 19-го века и ставившего своей задачей вырваться из нищеты и постоянной оскорбительной униженности, за пределы гетто или черты оседлости, получить современное образование, доказать, что евреи могут быть достойными членами общества, что «мы ничем не хуже» — этот дух незаметно и неизменно присутствовал в жизни каждой еврейской семьи. Особенно у молодых людей. И доказали: тысячи евреев стали выдающимися учёными, философами, медиками, писателями, деятелями культуры, производственниками, военачальниками, образцами высокой нравственности, стали гордостью тех народов и стран, гражданами которых они являлись. Но ни разу за 75 лет своей сознательной жизни, общаясь с самыми разными людьми из еврейской среды, в том числе и эмигрировавшими в Германию, США, Израиль, Канаду, Англию, Австрию я не слышал даже намёка на какое-нибудь высокомерие, на желание евреев тем или иным способом властвовать над народами и, тем более, на организованное устремление к всемирному господству. Если бы что-то подобное имело место, я бы об этом несомненно знал. Более того, основная масса евреев особенно неприязненно и с отвращением относятся к соплеменникам — беспардонным богачам, торгашам, политиканам, в конце концов просто нечестным и непорядочным людям, которые позорят свой народ. Часть евреев, не обязательно самые зажиточные и успешные жили в городах. Большинство же обитали в поселениях, называвшихся «местечко» или по-еврейски «штетл» — городок. В российской иерархии населённых пунктов такой позиции не было, только город и село (деревня). Селиться им разрешали в основном в низинной приречной, окраинной части городов и местечек — «на Подоле». В годы советской власти местечки, в том числе и Чечерск, получили статус «посёлок городского типа» и стали районными центрами, где находились учреждения партии, местной администрации и культуры.

Традиционно, издревле у евреев не было привычных европейцам фамилий. Для удобства переписи населения в 17-18 веках сначала в Пруссии, Польше, затем в России были приняты решения присвоить им фамилии. И тогдашние местные чиновники, писари вынуждены были их изобретать, фантазировать, часто с издёвкой. Так появились, например, фамилии, связанные с рельефом или флорой местности — Бергман, Розенфельд, с местом жительства — Ротшильд, Кордовер, Френкель, Прицкер (украинская деревня Прицки существует до сих пор), с именем матери или отца — Райкин, Ривкин, Нохимов, с фамилией господина — Комарницкий, Стволинский, Склярский и прочие разные.

У евреев (иудеев) родство передаётся не по отцовской линии, как у других народов, а по материнской. Видимо поэтому у нас есть заметный культ матери. Любовь детей именно к маме и особенно матери к детям, именно еврейская, «идише маме» стали притчей во языцех. Особенно эту традицию, как некую «слабачную», инфантильную, недостойную мужественных людей, частенько с издевкой подмечают, выпячивают антиеврейски настроенные люди. Я, конечно, знал об этом еврейском обычае, но не придавал ему никакого особенного значения. Но недавно прочёл известного учёного, кстати, убеждённого славянофила, занимающегося генетическими кодами и пытающегося на их основе установить ход расселения, взаимосвязь или степень близости рас и народов. Так вот он считает определение евреями родства по материнской линии одним из величайших гуманистических достижений человечества, так как таким образом убирается проблема бастардов, незаконно рожденных детей. Исчезают беды и несчастья колоссального количества детей, родившихся в эпохи рабства, во времена войн, насилий и неравенства.

Не нужно искать погибшего, или неизвестно где исчезнувшего или просто бросившего семью отца. Нужна только мама, а она — вот она, всегда рядом со своим дитяти.

Кстати, ещё одна высмеиваемая, внешне очень занудная еврейская традиция — бесконечно задавать вопросы, отвечать вопросом на вопрос. Дело в том, что у евреев обучение путём заучивания готовых ответов считается далеко не самым эффективным. Есть понимание того, что глубокое, подлинное знание приобретается при собственном анализе, игре мысли, в дискуссии, при тщательном изучении мелочей. Поэтому евреям свойственно оговаривать проблему всесторонне, многократно к ней возвращаться, спорить и спорить, и вновь и вновь задавать вопросы себе и собеседнику. Например, кажущийся смешным, простите, пример: кто-то считает, что два плюс два несомненно четыре. Еврей же подумает и ответит вопросом: «А вы уверены, что если две кошки и две мышки, тоже будет обязательно четыре???».

До войны значительная часть евреев, а после неё только пожилые люди, выжившие старики иногда между собой разговаривали в Чечер- ске на «идиш» — полноценном, очень выразительном и образном, бытовом и литературном языке, возникшем из иврита и языков тех стран, в которых побывали евреи за годы своих скитаний в диаспоре, в изгнании. Идиш был языком миллионов евреев-ашкенази, проживавших на громадном пространстве Центральной Европы от Франции через Германию, Польшу до восточноевропейских стран, включая Россию. На нём был создан значительный пласт достойной, современной литературы, выходили газеты, работали театры. Одним из непоправимых результатов второй мировой войны стало практически полное уничтожение уникальной идишской культуры вместе с большинством людей — её носителей. Евреи, проживающие в странах южной Европы и Северной Африки, называются сефардами и разговаривают на совсем другом языке — ладино, близком к романским языкам. О нём и его судьбе я, к сожалению, почти ничего не знаю.

Одновременно евреи знали и пользовались в повседневной жизни языками тех народов, на территории которых проживали. И не только знали и пользовались, но многие стали учёными — филологами, знатоками этих языков, всемирно известными французскими, немецкими, польскими, русскими поэтами и писателями.

Иврит старики употребляли только как язык торы, молитвы и называли у нас в Белоруссии «лошнкейдиш». Так же называл его и мой папа, по-моему, в какой-то мере знавший этот язык. Только совсем недавно я понял смысл: «лошн» — язык, «кейдиш» — молитва «кадиш» (с заимсвованным в английском языке произнесением «ей» вместо «а»), то есть язык молитвы. А идиш иногда называли «мамелошн», то есть мамин, родной язык. Слово «иврит» я услышал гораздо позже, когда кое-кто начали потихоньку готовиться к отъезду в Израиль. Обязательно почитайте (только обязательно подробное) описание невероятной стоической судьбы Елизера Бен Иегуды, который ценой своего здоровья и даже жизни своих родных совершил казалось бы невозможное: возродил и превратил в действующий государственный язык иврит, один из древнейших языков человечества. Мне сдаётся, что на такое способен только целеустремлённый до почти безумного самоотвержения, угнетаемый тысячелетия гениальный еврей.

Кроме мерзких обвинений в трусости, евреям приписывали отсутствие трудолюбия, нежелание и неумение работать физически, увиливание от «настоящего», физического труда в интеллигентские, «паразитические» — интеллектуальные сферы человеческой деятельности. Такое отношении к евреям я по своему опыту и размышлениям объясняю не только открытой пропагандой нацистов и скрытой государственной политикой в Советском Союзе, но ещё и тем, что основная масса русских и белорусов, особенно крестьянство, были поголовно безграмотны до 1930-х годов, до «ликбеза» (так называлась очень правильная и успешная большевистская кампания по ликвидации безграмотности, когда за букварь посадили всех от детей до стариков). Они никак не могли знать и понять, а потому и не любили пришедший откуда-то на их землю необычный народ всеобщей грамотности, создавший почти 3000 лет тому назад Библию — главную Книгу мировых религий. Не могли толком знать о могучей созидательной силе человеческого интеллекта. Более того, и, как ни парадоксально, у них сотни лет почитание Библии — Книги о древней истории еврейского народа, поклонение еврею Иисусу Христу и его родительнице еврейке — деве Марии, следование созданной евреями христианской религии временами совмещалось со страшной, часто убийственной (в прямом смысле этого слова) ненавистью к жившим рядом с ними реальным евреям.

Самое интересное, что критикуя, унижая евреев за «стремление к не пыльной работе и нахлебнической жизни», а также всячески афишируя своё трудовое, пролетарское происхождение, большинство антисемитски настроенных людей, именно такие люди, из кожи вон лезли, чтобы правдами и неправдами затолкать своих детей в институт, а потом избавить их от направления на работу куда-нибудь на стройки Севера или в казахстанские степи и пристроить по блату на тёпленькое местечко в Минске или Гомеле. Такие часто встречались мне и гораздо позже в Москве среди моих коллег в центральном аппарате Министерства транспортного строительства. Имели и на всю катушку использовали возможность устроить детишек в московские тресты и проектные институты.

На самом деле да, среди, например, чечерских евреев были фармацевты, парикмахеры, торгаши, но были и извозчики, кузнецы, плотники и столяры, печники, скорняки, портные, сапожники. В областях центральной и особенно западной части России именно на евреях-ремесленниках держалось, как сейчас говорят, бытовое обслуживание населения. Кроме того, все они жили в сельских условиях, как и их соседи украинцы, белорусы, литовцы, в деревенских домах без каких бы то ни было удобств, с туалетами типа «сортир» в дальнем углу огорода, сажали на своём земельном участке картошку, овощи, держали скотину. А это значит — деревенский труд, тяжёлый, именно физический постоянный труд, от которого никуда не денешься. Подробнее, в том числе и об этой стороне жизни наших чечерских предков прочитаете дальше.

Написал и вспомнил нашего чечерского извозчика Дановича. Высокий, жилисто-костлявый старик, рыжий молчун, он во все времена года ходил в кирзовых сапогах, в простроченной сквозными вертикальными швами солдатско-зэковской телогрейке без воротника и в солдатской же зимней шапке, не завязанные уши которой торчали в разные стороны, как у беспризорной дворняги. Каким-то образом ему досталась от ушедшей на запад воинской части выбракованная интендантская лошадка с распухшими суставами и раздолбанными, как лопнувшие тарелки, копытами. Данович её вылечил, выходил, подковал. Восстановил сохранившуюся довоенную телегу и выполнял в Чечерске очень нужную работу местного грузотакси.

Из задка его телеги приблизительно на полметра торчала круглая слега — тележная продольная круглая осевая балка. И мы, босоногие белорусско-еврейские пацанята, не пропускали случая незаметно, как нам казалось, подобраться к движущейся повозке и, запрыгнув на ходу, прокатиться на этой торчащей балке. Сам Данович никогда не забирался в телегу, брёл рядом, с вожжами в руках — щадил лошадку. Когда процессия прибывала к месту назначения и останавливалась, извозчик, естественно, оборачивался и «внезапно» обнаруживал нас, пассажиров. Как вы думаете, что происходило дальше? Его заветреная, дубленая, красная «морда лица» расплывалась в добрейшей улыбке. Своей корявой лапой он ершил наши стриженые «под машинку» русые и чернявые головы и потихоньку приговаривал: «майне киндерлах, майне тайере киндерлах» -- мои детки, мои дорогие детки.

Опять-таки интересно, что в обычной, спокойной трудовой жизни, в быту чечеряне — евреи и белорусы — жили дружно, даже очень дружно, хорошо знали разные обычаи, понимали языки соседей, помогали друг другу, многие семьи были очень близки — почти как родственники. Мои дедушка Липа и бабушка Шифра (мамины родители) всю жизнь так относились с белорусской семьёй Саньки Гребенькова. Моими закадычными школьными друзьями были Витя Ключинский и Коля Жукович.

Но всё равно вернёмся к «радзиме маяго дяцинства и юнацтва — дарагой маёй Беларуси»: Но всё равно что-то трепетное случается с моим сердцем и переворачивается в моей душе, когда я, хоть и редко, приезжаю в Гомель и Чечерск.

Попытаюсь описать Чечерск — типичное белорусско-еврейское местечко, районный центр Чечерского района Гомельской области, и его жителей, среди которых мои дедушки и бабушки: папины и мамины родители, вся остальная родня, да и я сам своей собственной пацанской персоной.

Лучше всего панораму Чечерска можно увидеть с верха первого увала, помеченного описанной ранее геодезической вышкой. На взгляд проезжего по своим делам человека — ничего особенного: небольшой городок, почти полностью виден, охватывается взглядом с этой высоты. Всё в садах. Справа перед Чечерском, как раз напротив МТС, на противоположной от дороги стороне — молодой, видимо, посаженный перед войной ровными уходящими вдаль рядами колхозный яблоневый сад. А прямо дальше среди деревьев видны серые деревянные, крытые гонтом или щепой крыши нескольких уцелевших деревянных, довоенной постройки одноэтажных частных домов.

На весь деревянный одноэтажный Чечерск было девять, если не ошибаюсь, кирпичных зданий. Называю их в том порядке, как видны с увала, если вести взгляд слева направо: МТС, русская школа, православная Преображенская церковь под зеленым куполом, посредине ратуша с башней, клуб, райком и райисполком, ещё правее винзавод и, наконец, располагавшаяся в бывшем помещичьем имении на засаженной кустами барбариса территории белорусская школа. Ратуша, райком, клуб, обе школы были двухэтажные и выглядели для тогдашнего Чечерска вполне солидно.

Украшением, можно утверждать — символом и тайной Чечерска была для нас ратуша! Она видна издалека и находится в самом центре Чечерска, на пересечении главных улиц — Советской, в которую, спустившись с увала, вливалась, превращалась гомельская дорога, и — улицы Ленина. Здесь когда-то было построено квадратное кирпичное оштукатуренное здание с каменным парадным крыльцом, массивными стенами, высокими окнами. В мою бытность в Чечерске оно было окрашено в традиционные жёлто-белые цвета, выглядело мощно, но не мрачно, и постоянно на его большом крыльце маячили молодые парни и девчата — в нём располагался сельскохозяйственный техникум. Мне никто, даже дедушка Липа, не рассказал, кем и когда (мне казалось — в 1930-х годах) на этом здании, по углам были построены четыре небольшие деревянные башенки, а прямо по его центру была построена деревянная башня, высоченная по меркам Чечерска (думаю, что порядка 15 м), тоже квадратная, постепенно сужающаяся кверху, обшитая покрашенными в синий цвет досками. Как и положено, наверху башни была будка с незастеклёнными окнами. Из этой будки можно было осторожно выйти на балкончик с перилами, выступавший за пределы стен башни и опоясывавший будку со всех четырёх сторон.

Кто-то говорил, что до войны там дежурили пожарные, которые зорко смотрели на крыши Чечерска и соседних деревень и немедленно сообщали вниз в расположенное рядом с ратушей пожарное депо о начинающемся пожаре. И трудно было представить себе Чечерск без ратуши, без её деревянной башни, как трудно жителю Беларуси представить себе, что каких-то двести лет назад люди здесь не знали бульбу (картошку). Мы, пацаны, а для нас это было настоящее приключение, тайком проскакивали техникумовские этажи и через узкую скрипящую дверь ныряли внутрь, в полумрак башни. Основой её был центральный столб из брёвен почти метровой толщины, вокруг которого вся в паутине с наполовину выломанными ступеньками и перилами вилась тоже скрипящая деревянная винтовая лестница. Крадучись, в пыльных прожекторах солнечного света, бившего в несколько башенных окошек, мы забирались наверх. И на четвереньках, чтобы нас не заметили снизу с улицы, вылезали на балкончик, с которого была видна на все четыре стороны в буквальном смысле этого слова захватывающая дух от страха непривычной высоты и необъятного простора панорама Чечерска и его окрестностей. Здание ратуши (кажется после пожара) в конце 1900-х годов отремонтировали, и сейчас оно выглядит очень аккуратно. Но центральную башню сделали чуть пониже, поэтому, на мой взгляд, ратуша потеряла свою былую «устремлённость в небеса».

На улице Советской находились здания главных районных организаций: райком, райисполком, банк, киоск Союзпечати и центр всей культурной жизни — клуб. Ближе к ратуше по обе стороны улицы были устроены два довольно чахлых, выгоравших летом на солнце и мало- посещаемых сквера, ограждённых покрашенным в блекло-синий цвет штакетным забором и засаженных по периметру низкорослым американским клёном. Советская заканчивалась и превращалась в уходящую левее, треугольную площадь — не площадь, а скорей свободное пространство, кое-где поросшее стелющейся под ногами людей, колёсами телег, копытами лошадей сверхвыносливой травой-муравой. На противоположной стороне площади стояли в ряд ратуша, левее какой-то непродовольственный магазин или (уже не помню) аптека, дальше влево несколько жилых домов с чугунной водопроводной колонкой перед ними, и — начиналась улица Ленина. Второй дом по той же, правой стороне был наш — дедушки Липы и бабушки Шифры (ул. Ленина, 9).

Если же с Советской улицы пойти сразу налево, то вдоль этой, косой ближней стороны площади выстроились в ряд деревянные постройки магазинчиков с крылечками в две-три ступеньки, чайная, потом ещё пару магазинчиков под одной крышей и с общим длинным крыльцом-галереей. Продавалось в них самое необходимое: от хлеба и соли до хозяйственного мыла и спичек. Завершалась эта сторона площади около начала улицы Ленина зданием почты, которое попало на небольшой косогор и имело непропорционально громоздкое, широкое и высокое крыльцо. Вместо «ходил на почту» в Чечерске так и говорили: «хадзиу на высокия ганки» (то есть «ходил на высокое крыльцо», а звук «г» должен «па-беларуски» звучать мягко, ближе к «х»).

Во все стороны от центра расползались под прямыми углами по бугоркам и ложбинкам сельские травяные улочки с шестью — десятью бревенчатыми домами на каждой.

Если взять направление, заданное Советской, миновать центр, ратушу и идти прямо дальше, то приблизительно через полкилометра выйдешь туда, где неожиданно скоро кончается Чечерск, и не пожалеешь. Окажешься на краю высокого крутого, поросшего травой и редкими деревьями склона, почти обрыва, тянущегося далеко влево и вправо. А под и перед тобой раскроется во все стороны широченная, уходящая с подъёмом в голубоватую даль с еле различимыми в конце деревенскими домиками луговая речная пойма. Внизу метрах в ста-двухстах от подошвы склона через помеченный коровьими лепёшками выпас виляет узенькая «купальная» речонка Чечора. Потихоньку течёт вправо, огибает там Чечерск и через несколько километров впадает в Сож.

Приблизительно напротив центра Чечерска склон образует большой, округлый и особенно крутой и высокий выступ, как будто насыпанный людьми. Это место называется «замковой горой» и вроде бы на ней ещё до войны нашли стоянку древнего человека.

Влево и вправо от центра Чечерск тянется довольно далеко. Влево от центральной площади улица Ленина постепенно переходит в длинную, тягучую Красную слободу. Потом, освободившись от домов, дорога по мостику перебирается через Чечору и рядышком приходит в соседнюю деревню.

Здесь в стороне от дороги, на сухом поросшем плакучими берёзами пригорке доживает свой век почти забытое, окружённое символической оградкой в две жёрдочки еврейское кладбище. На нём в могилке, спрятавшейся в густой, дикой траве чуть не в рост человека, покоится мой дедушка Липа Лейбович Каплун — прадед моей доченьки Киры Аркадьевны Голод и прапрадед моих любимых внуков Илюши Евгеньевича и Артёмки Евгеньевича Голодов. Другое такое подходящее место для кладбища белорусских евреев найти невозможно. Мы с дочкой Кирой побывали здесь в жаркой середине лета 1992 года: эти плачущие нити берёз, потрескивание под ногами пересохших опавших веточек, безлюдье и оглушающая тишина и опять, но уже взгляд с другой стороны — даль, панорама поймы Чечоры, ограниченная справа высоким склоном с замковой горой и Чечерском наверху.

Вправо от центра улица минует ратушу, пожарную, делает зигзаг, огибая скверик, оставляет справа от себя винзавод, белорусскую школу, занимающую бывшую помещичью усадьбу, прорезает громадные колхозные (а может быть и бывшие помещичьи — мы не знали) яблоневые сады и постепенно с противоположной от еврейского кладбища стороны спускается к другому мостику через Чечору. Затем дорога, забирая чуть влево, северовосточнее, почти по прямой пересекает заливаемую весной открытую во все стороны совместную пойму Сожа и Чечоры и в несколько километров добирается к паромной переправе через Сож.

Паром состоял из нескольких скреплённых между собой железных понтонов, на которых был устроен прочный деревянный настил, огороженный со всех сторон надёжными перилами. Мне смутно помнится, как мы с дедушкой Липой переправлялись на этом пароме, прицепленном к протянутому через реку стальному тросу. Как чёрные железные понтоны парома совместными усилиями тянущих за трос шофёров, извозчиков и их пассажиров прижимались к деревянным причальным эстакадкам. Как осторожно, чтобы не провалиться колесом в промежуток, съезжали с парома на причал и въезжали на паром телеги и грузовики. Дальше, по ту сторону реки Сож начинался бесконечный Чырво- ны (Красный) бор, переходящий в легендарные партизанские Брянские леса.

Этой дорогой тёплым летним вечером 1941года, оставив свой дом, всё своё имущество, побросав в телегу самое необходимое, покидали Чечерск мой дедушка Липа Лейбович Каплун, бабушка Шифра Залмановна Каплун и их младшая тринадцатилетняя дочурка (моя тётя) Роза Львовна Каплун. А через несколько часов, ранним утром следующего дня в Чечерск въехали немецкие мотоциклисты, и трагическая судьба не решившихся уехать евреев была определена, ловушка захлопнулось!

Сложно во всех подробностях описать, тем более представить себе по описанию геометрию с географией Чечерска. Я нашёл в Google его схему и попытался впечатать её в эти записки. Но не смог, не сумел. Кстати, посмотрите «Чечерск, Гомельская обл., Беларусь» в интернете. Даже в размещённом там очень кратком очерке оказалась неизвестная мне информация, особенно о знаменитых посетителях города. Есть там и понятные карты с различимыми домами (виден и наш) и с названиями улиц.

До войны в Чечерске были три православные церкви. синагоги и польский католический костёл. Когда мы вернулись из эвакуации в сентябре 1944 года, уцелевшей оказалась только одна — Преображенская церковь. Остальные храмы представляли собой по чечерским меркам высоченные руины, на самом верху которых и на торчащих вверх трубах выгоревшего винзавода устроили свои громадные гнёзда аисты.

Получалось так, что аистиные гнёзда были вверху, как бы над Чечерском. Вся жизнь городка, наша жизнь проходила под ними, и в то же время все дела этих птиц — так устроены их большущие гнёзда — были видны нам. Мы, взрослые и дети, напряжённо ждали их прилёта весной и радовались, когда возвращались все пары и все гнёзда оказывались заняты. Потом все знали, что идёт насиживание яиц: было видно — одна птица сидит в гнезде, а другая стоит рядом на одной ноге или летает за кормом. Наконец, над гнёздами «вытарчивались» головки птенцов. И тут начиналась работа: когда бы ты ни взглянул в небо, то обязательно видел над головой пролетающего аиста — один за другим они таскали в клювах откуда-то из низин и болот корм своим деткам. А мы, пацанята, показывали пальцем и, кто громче, кричали: «смотри — лягушка, или рыба, или уж!!!». Птенцы быстро росли и в конце июля — начале августа выходили на край гнезда, непрерывно махали крыльями, укрепляя мышцы, потом подпрыгивали, взлетали над гнездом и — вот уже они в полёте вместе со своими родителями. Перед отлётом на юг в самом конце августа — начале сентября аисты собирались штук по десять и там, где находили восходящие потоки тёплого воздуха, устраивали карусели: ни разу не взмахнув крылом, они часами парили в небе, описывали круги.

В летние каникулы после 9-го класса я с удовольствием пас прямо в на чечерских лужайках нашу корову, которую выгнали из стада за злостную бодливость, хотя мы с дедом отпилили ей острые концы рогов. Брал с собой книжку, читал или любил улечься на траву лицом вверх и смотреть на парящих аистов. Они поднимались так высоко, что я терял их из виду: то ли аисты, то ли мне мерещится, то ли вверху какие-то комарики летают. Слова аист, дедушка и бабушка, Чечерск и речка Чечора, детки, лето, парное молоко, ржание лошадей и запах навоза, плавный белорусский говор, любовь и доброта — это моё детство. Про Чечерск хочется и есть о чём говорить без конца, но сейчас нет на это ни сил, ни времени.

Поэтому переключусь и попытаюсь повспоминать о конкретных родных людях. Думаю, что многое о родственниках в нашем клане, в нашей «мишпухе» теперь знаю только я один. Мне мало что специально рассказывали. Только папа любил и умел это делать, особенно в те редкие минуты, когда мы с ним гуляли-путешествовали на природе, по перелескам и пойменном лугам Сожа и его притока Ипуть. Многое запоминалось из разговоров, которые вели родные и знакомые, пожилые и молодые, евреи и белорусы, воевавшие на фронте или в партизанах, пережившие немецкую оккупацию и те, кто спасся в эвакуации и вернулся в Чечерск, когда прогнали фашистов.

Были в освобождённом Чечерске три или четыре человека, евреи, чудом выжившие в разных немецких концлагерях в Польше и Германии и вернувшиеся на родину. Как сейчас помню эти посиделки на лавочке во дворе чечерской пожарной или позже во вновь построенном дедушкином доме. Мы рассматривали вытатуированные на их руках синими чернилами многозначные лагерные номера, слушали рассказы о непроходящих голоде, холоде, показательных расстрелах на лагерных плацах, овчарках, крематориях, о заключенных, сходивших с ума и бросавшихся на заборы из колючей проволоки, чтобы побыстрее умереть от электрического тока или автоматной очереди. Эти люди побывали в разных лагерях, говорили с нами порознь и в разное время, но не только суть их воспоминаний, но и подробности лагерного существования были удивительно схожи: задача нацистов была одна — растоптать человеческое достоинство, а потом безжалостно уничтожить.

Мы, маленькие, выжившие в эвакуации еврейские мальчишки, всё хорошо понимали. Потому что о фашистских зверствах, расстрелах евреев, партизанах, немцах и полицаях-предателях, трагических судьбах и героических поступках, о победах Красной армии взрослые говорили постоянно и везде — ведь война, гибельная для множества невинных родных людей, ещё продолжается. Об этом же (только без упоминания евреев — и все знали почему, в чём дело) в сводках Советского информбюро говорило радио голосом Юрия Левитана и других, сразу узнаваемых дикторов. Оно — это радиоустройство —представляло собой круглую, прикреплённую к бревенчатой стене гвоздём «тарелку-рупор» диаметром сантиметров сорок из натянутой на металлический каркас плотной (почти картон), восково-чёрной бумаги. В центре ее был издававший звук маленький примитивный динамик.

Как и в любом человеческом общежитии, между чечерянами изредка случались ссоры, различные стычки и даже потасовки: в очереди в магазине, на базаре, при входе в кинозал и т. д. Люди были напряжены, измотаны войной. В таких случаях противнее всего, особенно для воевавших мужчин, были применявшиеся в качестве аргументов в споре несправедливые, оскорбительные слова: «жид», «Ташкент», «где и за сколько ты купил свои награды», «воевал из- за угла кривоствольной винтовкой», «убирайся в свою Палестину». Подразумевалось, что евреи трусы и прячутся от фронта в тылу. На деле всё было не так — еврейские юноши и мужики воевали, а если были демобилизованы, то из-за тяжёлых ранений, и возвращались домой с боевыми орденами и медалями на гимнастёрках. По количеству Героев Советского Союза евреи были на одном из первых мест среди всех народов страны, хотя по численности были далеко не из первых. В нашей семье воевали все трое моих дядек и отчим Яков Семёнович. Не воевали только дедушка Липа и папа, оставленный в тылу на военном заводе.

Это всё, что мне известно об их именах и годах жизни. Сохранилось несколько фотографий.

Дедушка — настоящий патриарх в чёрной ермолке с седой длинной бородой, красивым, мужественным лицом и очень проницательным (даже строгим) взглядом светлых глаз. Несмотря на внешне суровый вид, как рассказывали родители моей мамы, он был добрейшим, душевным человеком. Дедушка был чечерским шойхедом (резником) — еврейским священнослужителем. Верующие евреи, которые до революции 1917 года составляли значительную часть населения Чечерска, могли употреблять только «кошерную» пищу, в том числе мясо птицы и животных, умерщвлённых шойхедом после специальной молитвы с соблюдением особого ритуала, основная задача которого выпустить кровь из животного на землю и захоронить её. Потому что (насколько я знаю) в иудаизме считается, что душа существа находится в его крови и обязательно должна быть выпущена на свободу.

Однажды после войны я видел в Чечерске, как по моим мальчишеским меркам пожилой, бородатый, потерявший на фронте ногу и поэтому с костылем еврей, исполнявший тайком функции шойхеда, в уголке нашего деревенского дворика таким, кошерным образом зарезал купленную на базаре курицу (по просьбе бабушки Шифры — к какому-то еврейскому празднику).

Поэтому совершенно бредовыми, противоречащими основам иудаизма являются обвинения евреев в использовании крови христианских младенцев для приготовления мацы. Совсем маленьким мальчишкой я уже знал, что тесто для мацы приготовляется только из муки и воды, никакой соли, никакого сахара и дрожжей, ничего больше. Я очень смутно, «довоенно» помню комнату с дощатым полом, мягкий солнечный свет, идущий из окон наискосок вниз к полу и дедушку Шимона, который ходит по этой комнате с прижатой к плечу скрипкой. Он был хороший музыкант. Моя тётя Ревекка вспоминала, что иногда в Чечерск из Минска приезжал брат бабушки Райны, тоже хорошо владевший скрипкой, и они с дедом выходили на улицу, играли весёлые мелодии, под которые пели и танцевали собиравшиеся чечеряне. А ещё помню ту же комнату, кажется вечером при керосиновой лампе, и дедушка Шимон, сам сидя на стуле, посадил меня верхом на свою ногу, перекинутую через колено другой, и качает меня, как на коромысле. Вот и все мои воспоминания об этом дедушке.

Бабушку Райну я не помню совсем. Родом она была то ли из Литвы, то ли из Бобруйска. Кто-то сказал, что из рода Моше бен Маймона. В связи с Райной звучала фамилия Исерлис. Недавно Семён тбилисский прислал из Калифорнии две уцелевшие фотографии: дедушки Шимона (такая у меня есть) и дедушки Шимона вместе с бабушкой Райной. И мне показалось, что именно такой, как на этом фото, я и должен был запомнить бабушку.

Видеть их я мог только до моего четырёхлетнего возраста: я родился 15 сентября 1937 года, война началась 22 июня 1941 года, и меня вскоре увезли из Чечерска в Гомель. А они там в Чечерске остались, навсегда!

Их деревянный дом стоял по той же правой стороне улицы Ленина, что и дом маминых родителей (дедушки Липы и бабушки Шифры), но на несколько усадеб дальше, на краю большого оврага, спускавшегося далеко вниз к реке Чечоре. Во время войны наши дома, как и все дома в округе были сожжены. Выжившие мамины родители смогли на прежнем месте вновь построиться. А другие дед и бабушка погибли. И я, после возвращения в Чечерск часто игравший с друзьями-пацанами в диких зарослях оврага и знавший, где находился их дом, не видел там никаких его следов, кроме какой-то черноты, растоптанных углей. Всего за четыре года всё было стёрто с лица земли без признаков того, что на этом месте жили люди.

Когда началась война, к ним в Чечерск приехала бежавшая от немцев из Минска старшая папина сестра Хана. Папа говорил, что она была самой талантливой из детей Шимона и Райны и вроде бы училась там в институте. Хотя сейчас мне это не совсем понятно, так как по моим прикидкам к этому времени ей было уже за 30 лет.

Перед приходом немцев у них во дворе, как и у маминых родителей Липы с Шифрой, наготове стояла телега с лошадью, но они так и не решились оставить своё хозяйство и уехать, успокаивали себя воспоминаниями о добропорядочном поведении интеллигентных, как им увиделось, немцев, оккупировавших Чечерск во время первой мировой войны.

Оказалось, что немцы стали другими, нацистами, фашистами. Всех оставшихся чечерских евреев от детей до стариков немедленно собрали в гетто, устроенное в ратуше. Немцы и полицаи (предатели-белорусы) в течение нескольких месяцев партиями гнали их от ратуши по уже знакомой вам улице Советской, по песчаной дороге на самый верх увала, где и расстреливали на краю недавно вырытого противотанкового рва. Вниз в ров падали убитые и раненые. Потом, не утруждая себя, полицаи слегка присыпали их сверху землёй и так оставляли, уходили. Сразу после нашего возвращения из эвакуации в Чечерск в сентябре 1944 года местные белорусы (а ведь в маленьком Чечерске все, евреи и белорусы знали друг друга с пелёнок) много раз рассказывали, искренне сочувствуя, плача, что даже на следующий день в этом расстрельном рве слышались стоны и шевелилась земля. «Усяго пастраляли паболей тыщы народу». Но никто не решался оказать помощь раненым, так как немцы пригрозили за это тоже расстрелом.

Так трагически погибли папины родители — мои дедушка Шимон и бабушка Райна и папина старшая сестра — моя тётя Хана.

На место их расстрела мы пошли, вернее побрели небольшой группой закатным вечером на следующий день после возвращения из эвакуации на родину в сентябре 1944 года. То есть война на западе ещё грохотала во всю мощь. Как сейчас помню здоровенную лапу дедушки Липы, в которой тонула моя детская ручонка. Как сейчас помню этот ров.

В течение нескольких следующих лет (я очень клянчил — ведь хотелось покататься на пароходе или машине — и меня брали с собой взрослые в служебные поездки) мне пришлось побывать в ближайших к Чечерску бывших местечках: Корме, Ветке, Буда-Кошелёве, Рогачёве, Речице. Везде было одно и то же! Вечером после окончания рабочего дня выжившие вели нас к месту расстрела своих родных. Уже никто не рыдал, стояли молча — отдавали «а ковед» — долг любви, чести, памяти.

В этой ужасной реальности тогда и в голову никому не приходило, невозможно было себе представить, что через несколько десятилетий найдутся люди, перед которыми нужно будет как бы оправдываться или отчитываться, которые будут настойчиво требовать ещё каких-то доказательств, подтверждающих массовые убийства евреев, организованные фашистами. С годами я узнал о киевском Бабьем яре, харьковском Дробицком яре, Змиёвской балке в Ростове-на Дону, о других расстрельных безымянных балках и оврагах, эасыпанных и превращённых в колхозные сады или перегороженных плотинами и ставших рыборазводными прудами и местами отдыха трудящихся.

Всего у Шимона и Райны было пятеро детей (один сын и четверо дочерей): ХАНА ГОТГЕЛЬФ (родилась в 1906 году — расстреляна в Чечерске 28 декабря 1941 года), мой папа КИВА СЕМЕНОВИЧ ГОТ- ГЕЛЬФ (родился 27 мая 1908 года — умер 30 декабря 1955 года в железнодорожной больнице, расположенной вблизи платформы электрички «Яуза» в Москве, похоронен в Гомеле на кладбище «Осовцы»), ФАИНА СЕМЁНОВНА ГОТГЕЛЬФ (Фаня, Фейга, родилась в 1913 году — умерла в 1977 году и похоронена в Тбилиси), РЕВЕККА СЕМЁНОВНА ГОТГЕЛЬФ (Рива, родилась 25 декабря 1915 года — умерла 18 декабря 2002 года в Уфе, похоронена на Южном кладбище) и БЕРТА СЕМЁНОВНА ГОТГЕЛЬФ (Бася, родилась 22 декабря 1917 года — умерла в Калифорнии 7 декабря 2010 года пока я писал эти записки).

КИВА СЕМЁНОВИЧ ГОТГЕЛЬФ, МОЙ ПАПА

С момента прихода к власти большевиков в России, потом в Советском Союзе началось преследование религий, «опиума для народа», то есть преследование священнослужителей и верующих. Поскольку дедушка Шимон был шойхетом, то всей семье ничего хорошего не светило, более того — они могли быть подвергнуты гонениям, детям было сложно получить образование и построить свою дальнейшую жизнь. И мой, ещё не видавший в жизни ничего, кроме Чечерска, папа молодым человеком уехал в Тбилиси (тогда назывался — Тифлис): за тридевять земель, а может быть так и задумывалось, подальше от родного дома. (Там, заполняя анкету, можно было слукавить: в графе «профессия отца», убрав в букве «н» крошечную чёрточку, написать вместо «резник» слово «резчик» — Ред.)

Почему именно туда, были ли там какие-то знакомые, какие-нибудь зацепки — мне почти неизвестно. Называли отдалённых родственников бабушки Райны по фамилии Кевеш, которые к этому времени вроде бы уже жили в Тбилиси.

Изредка, вскользь папа упоминал, что потрудился в Тбилиси здорово: сначала мостил булыжные мостовые улиц, потом работал в каких-то артелях, дослужился до того, что его фотография была даже на доске почёта организации, где он работал. Одновременно учился и блестяще окончил Тбилисский энергетический институт, получив звание инженера-электрика. По-моему, одна из его сестёр мне рассказала, что после защиты диплома папин профессор прямо в аудитории обнял его и предложил остаться в аспирантуре и работать в институте. В интернациональном городе Тбилиси у папы появились хорошие друзья, с которыми он встретился через много лет в 1950 году. Я об этом попозже расскажу.

Папа перетащил в Тбилиси своих сестёр Фаню, Ревекку и Берту. Девушки добросовестно учились и получили там высшее образование. Фаня окончила энергетический, Ревекка — химико-технологический, Берта — горный институт. Называю институты, а где-то в глубине сознания копошится сомнение: неужели в те годы могли быть учебные заведения с такими названиями и с такими современными по направленности научно-техническими задачами. Что значит высокомерный взгляд даже на такое недалёкое прошлое!

Недавно сын Берты, Семён тбилисский рассказал мне, что через какое-то время после приезда девушек в Тбилиси кто-то из чечерских «доброжелателей» ухитрился отправить туда на них донос: мол, как это так может быть, что дети священнослужителя из Белоруссии скрылись в Тбилиси да ещё учатся там в институтах! Им прислали повестку на явку в милицию. Перепуганные девушки обратились за помощью к жившему на втором этаже их небольшого каменного дореволюционной постройки дома известному грузинскому писателю по фамилии Пицхелаури. Тот пошёл с ними к соответствующему милицейскому начальнику. Высокий чин выслушал их историю, и, будучи гордым грузином и порядочным человеком, возмутился кляузе, взял в руки повестку и, приговаривая: «Вот вам! Вот вам!», ножницами порезал её в мусорную корзину на мелкие кусочки.

В 1936 году папа женился на моей маме тоже чечерянке Хасе Ли- повне Каплун (в повседневной жизни — Ася Львовна) и увёз её в Грузию, в Тбилиси. Я там и родился 15 сентября 1937 года, а летом 1938 года на пароходе по реке Сож мама привезла меня восьмимесячного грудничка из Гомеля на родину в Чечерск.

Мои родители.

Папа вскоре тоже вернулся в Белоруссию и стал работать на Гомельском ПВРЗ (паровозо-вагоноремонтном заводе) — одном из крупнейших промышленных предприятий города. (На предприятие, где он работал, явились двое энкаведешников и начали о нём расспрашивать директора. Тот, будучи порядочным человеком, сразу же сообщил об этом отцу и посоветовал немедленно уехать из Тифлиса. Отец до конца жизни был благодарен этому благородному грузину, который, рискуя собственной свободой, спас его от ареста — Ред. ) Затем в Гомель переехала папина сестра Ревекка, а Фаня и Берта остались в Тбилиси. В Гомеле мы жили недалеко от рынка по улице Ветреная в квартире на первом этаже двух- или трёхэтажного дома.

Вскоре после начала войны завод, папу с мамой и мной эвакуировали в Уфу. Сейчас меня, уже повидавшего жизнь и поруководившего передислокациями организаций, поражает решительность, чёткость и быстрота, с которой целые предприятия со всем оборудованием, персоналом, семьями перевозились за тысячи километров на новые места, обустраивались и в считанные дни начинали работать, выпускать продукцию для фронта. При нынешних порядках, нравах что ли, такое мне кажется абсолютно невозможным, чем-то просто фантастическим. Если бы, не дай Б-г, подобное повторилось сейчас, то был бы моментальный и окончательный разгром и крах стране.

В Уфе папа всё время пропадал на работе. Я его почти не видел. Приходил он домой в промасленной телогрейке поздно ночью на несколько часов поспать. Но мама радовалась, что хотя бы так папу не забирают на гибельный фронт: так как завод работал на нужды войны, все его сотрудники имели бронь и не призывались в армию. Мой брат Лев недавно мне сказал, что на папином заводе в то время производили знаменитые, устрашавшие немцев установки залпового огня «Катюши». А буквально на днях я нашёл в папиных бумагах приказ о назначении его руководителем строительства бронепоезда.

Но однажды произошёл несчастный случай: на заводе из лопнувшей трубы вырвалась струя перегретого пара и попала на низ живота и бёдра, особенно на внутреннюю сторону правого папиного бедра. В результате получился обширный ожог, обожжённые места покрылись гнойными струпьями, превратились в одну страшную рану. Папа метался в бреду, вынужден был лежать полуголым с подвешенной кверху ногой.

Вся эта картина сохранилась в моей зрительной памяти, как будто происходило вчера. Лекарств не было, и врач, отозвав маму в кухню, прошептал ей на ухо, что никаких гарантий, всё может быть. Но папа вскоре весь в бинтах стал ходить на работу. Болел тяжело и долго.

После возвращения завода в 1947 году в Гомель, папа так же, как и в Уфе во время войны, от темна до темна был на работе: нужно было восстановить цеха, смонтировать и задействовать оборудование. Папа был главным энергетиком завода и отвечал за работу заводского энергосилового хозяйства, в котором главным был силовой цех, совмещавший котельную и электростанцию, работавшую от паровых котлов. Он иногда брал меня с собой на завод, понятно мне объяснял назначение агрегатов и суть происходивших в них процессов. Я помню эти вырывающиеся с шипением струйки пара, непрерывно движущиеся, хлопающие своими стыками широченные приводные ремни, которые вращали громадные, в рост человека динамо-машины, вырабатывавшие электричество.

Папа всегда стремился передать детям свои знания. В конце 1940-х годов издавалась серия научно-популярных брошюр по самым разным отраслям знаний. Папа их покупал и переправлял мне в Чечерск. А я взахлёб читал: на чердаке нашего дома, на крыше сарая, ночью при керосиновой лампе. Чего только я не узнал от папы и из этих книжечек: устройство вселенной, галактики и туманности; звёзды -- пульсары, всевозможные карлики, гиганты: Антарес и Бетельгейзе (до сих пор помню их названия); телескопы рефракторы, рефлекторы и радиотелескопы; что такое экватор, меридианы и параллели, долгота и широта и способы их определения; устройство и способы размножения живых существ, включая человека; назначение и функционирование их органов; строение живой клетки; география, геология земли и великие географические открытия; кристаллы, драгоценные камни, сталактиты и сталагмиты; история человечества, развития науки и разных религий; возникновение археологии как науки и её открытия... Мог бы перечислять ещё и ещё, но не хочу вас утомлять.

Парадокс, но сегодняшние дети моего тогдашнего возраста, очень мало, скорее -- почти ничего не знающие из перечисленного выше, часто как аргумент в разговоре со мной заявляют: дядя (или дедушка) Аркадий, ты ничего не понимаешь, ты человек прошлого века!!!

Однажды в Чечерске, уже давно заполночь, дедушка и бабушка давно спят. А я, девяти или десятилетний пацан, один сижу на кухне и не могу оторваться — читаю очередную папину брошюрку о свойствах газов, об изменении их объёмного веса в зависимости от температуры и происходящих из-за этого перемещений газовых масс, то есть о конвекции. Пора, давно пора забраться в постель. Поднимаю взгляд — передо мною моя ночная подруга, настольная на высокой ножке керосиновая лампа, а внутри грушевидного лампового стекла чуть пошевеливается язычок пламени. В который раз осторожно поднёс к верху лампы ладонь и тут же отдёрнул: изнутри била струя раскалённого воздуха. Вот она, настоящая конвекция!!! И тут мелькнула мысль: если сверху в отверстие лампы запустить каплю воды, успеет ли она долететь донизу или я увижу, как она в полёте испарится.

Чуяло моё сердце, что произойдёт что-то непоправимое, но я не мог уже остановиться. Зацепил алюминиевой чайной ложечкой капелюшку воды, с трудом прицелился в самый центр круглого лампового отверстия и сбросил каплю. Результат был мгновенным и вполне соответствовал моим предчувствиям. Срединная, самая сильная и горячая часть воздушной струи отбросила каплю вбок на раскалённое ламповое стекло, которое тут же взорвалось, разлетелось на мелкие осколки. Стоял я в темноте над этим «разбитым корытом», и мелькали мысли: лопнул стекло, новое не достать, будем сидеть без света, утром не смогу смотреть в глаза дедушке и бабушке, но самое главное — было стыдно перед самим собой: идиот, знал же, что всё плохо окончится!

Но вернёмся к папе и его работе. Заводское оборудование было допотопное и добитое, в котельной постоянно случались неполадки, аварии, грозившие остановкой завода. Папа жил «на нервах», и я его помню в основном всё в той же промасленной рабочей телогрейке.

К организационным и техническим трудностям в конце 40-х годов постепенно стали добавляться омрачавшие папину жизнь проблемы нагнетавшегося антисемитизма. Как-то, вернувшись с работы поздним вечером, он при мне рассказал маме, что ему в заводоуправлении попала в руки папка с документами, в которой он случайно обнаружил донос коллеги на имя директора завода, что папа «как еврей по своим физиологическим данным» (так и было написано) не способен и не имеет права занимать свою инженерную руководящую должность. Папа — грамотей, технарь, самоотверженный работяга, который в уме мгновенно умножал трёхзначные числа, вырвал и уничтожил эту бумагу, но переживал унижение очень глубоко и тяжело.

Вообще папа всегда подробно делился с мамой своими производственными делами, и мама знала обо всех и обо всём, что происходило на заводе. Обычно их разговоры проходили за небольшим фанерным обеденным столом, с одной стороны которого поздно вечером ужинал папа, а с противоположной сидел я, делал уроки и тоже слушал папины рассказы.

Он был очень добросовестным человеком и работником и слишком близко к сердцу принимал неурядицы и неприятности, которых было тогда предостаточно.

Отдавая работе все свои силы, папа никак не пользовался своим служебным положением и почти не помогал, не имел возможности помогать маме в бытовых хозяйственных делах. И мама всю жизнь таскала с рынка тяжеленные сумки с картошкой, овощами, яблоками и прочими «базарными» продуктами, не говоря уже о том, как она с нами, детьми, выстаивала бесконечные очереди за маслом, мукой, сахаром, крупами, макаронами — всем, всем, всем, что «выдавали» по продуктовым карточкам.

Конечно, благодаря папе, со временем мы получили нашу двухкомнатную квартиру в расположенном на центральной улице города доме, предназначенном для руководства завода (в 4-х этажном доме было всего 18 квартир). Это была одна из более-менее сохранившихся и восстановленная одной из первых в городе кирпичная руина, как тогда говорили «коробка». В квартире был туалет, дровяная плита в кухне, холодная вода. Ванны или душа, горячей воды не было, и мы ходили мыться через весь город в общественную баню. И ещё — папа решился привезти с завода два списанных, обшарпанных дивана из ремонтировавшихся в цеху мягких спальных вагонов. Каждый диван представлял собой горизонтальную часть, под которую я, тогда ещё мальчонка, подложил деревянные чурки вместо ножек, и отдельно спинку, которую опирали на краешек горизонтальной, нижней части и на стену. В результате получились не очень устойчивые, но два отдельных спальных места, на которых спали я и мои братья.

Летом 1950 года, когда я уже перебрался из Чечерска жить и учиться в Гомель к родителям, в переписке с Тбилиси стала проявляться тревожная нота. Поздно вечерами, когда папа возвращался с работы, они с мамой обсуждали какую-то проблему, возникшую у папиной сестры Берты. В конце концов, было принято решение, что папа срочно едет к ней в Тбилиси и берёт меня с собой. Поскольку папа работал в системе Министерства путей сообщения, он получил положенный ему ежегодный «разовый» (в любой конец страны, туда и обратно) железнодорожный билет в плацкартный вагон на себя и одного своего иждивенца, то есть на меня. Мама собрала два чемодана с провизией и подарками тёткам Фане и Берте, и — мы поехали.

Для поездки в Тбилиси папа — железнодорожник надел свою парадную чёрную железнодорожную форму: китель со стоячим воротником, красивыми серебристыми погонами с четырьмя звёздочками капитана и такими же серебристыми металлическими пуговицами: не для красоты, а чтобы легче было справляться с сумасшедшими послевоенными дорожными проблемами, пересадками, компостированием железнодорожных билетов.

Сначала мы должны были доехать из Гомеля в Харьков, где была пересадка на поезд Москва — Тбилиси. Невозможно забыть бессонную ночь на забитом людьми харьковском вокзале: я караулил тяжеленные для меня чемоданы, перетаскивал их с места на место (в залах ожидания мыли полы и несколько часов передвигали скамьи и пассажиров). Слышались вопли обворованных, а папа пропадал где-то в очередях к билетным кассам. Наконец, под утро ему удалось получить плацкарты, и мы разместились в поезде на Тбилиси. В вагоне было очень жарко, ехали с приспущенными створками окон, в которые время от времени врывались клубы паровозного чёрного дыма с крупинками угольной сажи, но я от окна не отрывался, «фотографировал» глазами незнакомые пейзажи, украинские и южнорусские посёлки, деревни и Донбасс.

Без конца заводы, высокие корпуса цехов, кирпичные дымовые трубы десятками и, как-то неприятно — везде груды мусора, отходов, повсюду выбитые стёкла, закопченные стены. Помню, даже у меня, мальчишки, появилось недоумение: как в такой бесхозной обстановке может что-то нормально работать.

Но главное, что я ждал — это море, море, когда же я его, наконец, увижу! И вот между домами-хатами и пирамидальными тополями, где- то далеко справа на горизонте проявилась непривычная полоса, которая вначале зрительно воспринималась как невысокая голубоватая стена. В вагоне послышались громкие выкрики, и я понял, что впервые в жизни вижу море! Но это было Азовское море и ещё далеко от железной дороги. Только на следующий день утром, после тоннелей и железнодорожной станции Туапсе поезд выкатил прямо к сказочно красивому Чёрному морю и пошёл вдоль бесконечных солнечных пляжей. Вскоре начались какие-то непонятные остановки, и к нашей с папой радости состав окончательно и надолго остановился. Оказалось, что ночью в горах прошли проливные дожди, и где-то впереди сильно размыло железнодорожную насыпь.

Пляж был тут же, рядом с колёсами вагонов, и все пассажиры высыпали наружу купаться и загорать. Потрясающее по вкусу солёной воды, оттенкам цвета, шуму накатывающего прибоя, «горячизне» песка на пляже — Чёрное море! И всё впервые. Это был один из самых ошеломляюще чудесных дней в моей жизни! Запомнился папа: он выглядел уставшим, исхудавшим с выступающими рёбрами, с совершенно незагоревшим, в родинках телом. Он лежал на пляже лицом вверх, а я сыпал из пригоршни струйку горячего черноморского песка на его впалый живот.

Приехав в Тбилиси, мы остановились у папиных сестёр Фани и Берты в доме по адресу улица Леселидзе, 45. В течение нескольких дней сходили в отдельный номер серных бань, покупали на майдане лаваш, побывали на Тбилисском рынке и, по-моему, тогда же — в ботаническом саду, гуляли. Но это было в свободное время. Главное — вечерами мы посетили двоих друзей папиной молодости.

Один из них, Гриша Фельдман, жил повыше центральной площади Ленина и проспекта Руставели, в невысоком старом типичном тбилисском доме на втором этаже. Меня поразила в его квартире веранда: большущее помещение, частично выступавшее, как балкон, за пределы дома, но всё под крышей, с одной, балконной стороны полностью открытое наружу. По тому, что там стоял большой стол, диван, стулья, ещё что-то из мебели, было понятно — хозяева пользуются этой верандой весь год. Показалось непривычно очень.

Второй папин друг (при составлении этих записок я выяснил, что, видимо, это и был человек по фамилии Кевеш — муж папиной двоюродной сестры Деборы Евсеевны, дочери брата бабушки Райны — Евсея) был стоматологом или юристом и жил в респектабельной квартире на проспекте Плеханова. Мне запомнилась большая, неярко освещённая потолочной люстрой гостиная, обставленная чёрной добротной мебелью.

Вскоре эти оба друга ближе к вечеру приехали к нам на Леселидзе. Затем, когда стемнело, пришёл ещё один мужчина — может быть чуть выше среднего роста, полноватый, с округлым лицом, в поношенном сером костюме, вполне домашнего мирного вида. И между мужиками началось «толковище», продолжавшееся до глубокой ночи. Всё происходило вокруг стола в тесной первой комнатке при тусклом свете, иногда в присутствии тёти Берты, которая временами плакала. Я несколько раз надолго выходил погулять на улицу. Из отрывков, увиденных и услышанных мной, у меня в памяти отложилось следующее. Этот мужчина был близок с Бертой, но почему-то он её оставил. А папа с друзьями пытались помочь Берте. Я больше этого мужчину никогда не видел и ничего о нём не слышал.

Поскольку папа был в отпуске, и ему очень нужно было отдохнуть, набраться сил, мы с ним уехали на оставшиеся от отпуска дней десять в Коджори — дачный посёлок, располагавшийся в горах значительно выше и как бы над Тбилиси. Туда уезжали обеспеченные горожане, скрываясь от летней жары и духоты — летом широченная, открытая солнцу тбилисская долина реки Куры превращалась в раскалённую сковороду. И действительно, там, в Коджори, в местности, поросшей старыми липами и дубами, было значительно прохладней и легче дышалось.

Мы сняли на самом краю посёлка дешёвую глинобитную пристройку — комнатку, скорее сарайчик с брошенными на пол набитыми соломой матрасами. У хозяев — простых грузинских крестьян — было четверо детей, которым родители дали имена героев знаменитой поэмы Шота Руставели «Витязь в тигровой шкуре»: сыновья — Тариэл, Автандил, Амиран и дочка Тинатин. На их приусадебном участке, выходившем к самому краю коджорского плато, был стог соломы и, когда наступала ночь, мы с папой любили полежать на соломе: в этот момент мы оказывались словно между двух небес. Сверху мерцали невиданные в Белоруссии, как будто подвешенные к вязкой черноте неба звёзды, а внизу сияли ночными огнями Тбилиси и чуть дальше вправо Рустави.

Ещё запомнилась солнечная поляна, поросшая редкими вековыми деревьями, под нависавшей огроменной чёрной мрачной скалой с видневшимися наверху развалинами крепости и распрыгивающиеся в разные стороны большие серые кузнечики, которые в полёте раскрывали неожиданно ярко-красные летательные крылышки.

И ещё очень удивило: как-то мы зашли к тоже отдыхавшим в Коджори каким-то давнишним по молодым папиным годам грузинским знакомым. В это время хозяйка готовилась что-то испечь, и ей понадобились для этого яичные желтки. Так она вынесла на веранду дачного дома большую миску сырых куриных яиц и, облокотившись на перила, стала разбивать яйца и сцеживать сквозь пальцы ненужный ей яичный белок прямо на траву, росшую снаружи. После голодной, разгромленной и спалённой войной Белоруссии трудно было поверить, что такое вообще возможно.

В апреле 1955 года, когда я сдавал экзамены на аттестат зрелости, папа начал прихварывать: лёгкое недомогание, маленькая температурка. Он не унывал. С приходом лета в свободные часы вытаскивал маму купаться на Сож, потихоньку для оздоровления бегал по тропинкам в прибрежных зарослях ивняка. Но лучше не становилось. Папу положили в гомельскую железнодорожную больницу, затем перевезли сначала в Минск и потом в Москву в больницу Министерства путей сообщения на Яузе. Здесь работал основатель российской гематологии, член-корреспондент Академии медицинских наук знаменитый Иосиф Абрамович Кассирский. Папе установили страшный диагноз — лейкемия. 30 декабря 1955 года, на руках у мамы его не стало. Спасти не удалось.

Папа был высоким, стройным, худощавым мужчиной с умным, мужественным лицом, человеком больших и разносторонних знаний. Очень работоспособный. Меня — отличника поражали его математические способности. Иногда он говорил мне: «Давай попробуем!». Я брал листок бумаги из ученической тетради и карандаш и, сам записывая на бумагу, начинал диктовать ему однозначные числа (от единицы до девятки) в любой, хаотической последовательности, пока он не спрашивал — не устал ли я. Обычно получалось 2-3 строчки. Потом папа по памяти (а я проверял по бумажке) повторял в ранее названном мною порядке несколько десятков цифр и ни разу не сбивался.

Или я называл ему два трёхзначных числа, например — 428 и 356, а он в уме мгновенно, и как бы не задумываясь, их перемножал и тут же давал правильный ответ — я опять проверял, умножая «столбиком» на бумажке. Это была какая-то мистика, что-то фантастическое, невероятное. В ответ на моё удивление и вопросы, как это ему удаётся, что за приёмы или способы он применяет, он только смеялся. Но, к сожалению, никогда ничего не объяснял. Может быть и сам не понимал — как это у него получается.

Такой человек ушёл из жизни, когда ему было всего 48 лет.

ТБИЛИСИ, УЛИЦА ЛЕСЕЛИДЗЕ, ДОМ 45

Это улица имени командарма, генерал-полковника, Героя Советского Союза Константина Леселидзе — гордости грузинского народа. Старинная, узкая, кривоватая, малолюдная она располагается между центральной и майданной площадями, на правом берегу, параллельно реке Кура, которая протекает с запада на восток посредине города Тбилиси. Как я уже писал, в дальнейшем, после отъезда, возвращения моих родителей и Ревекки в Гомель, Фаня и Берта остались вдвоём в Тбилиси. Они много лет прожили в маленькой двухкомнатной квартирке на первом этаже небольшого каменного дома по легендарному для меня адресу: улица Леселидзе, 45. В квартире не было кухни, еда готовилась на электроплитке, примостившейся на столике в уголке первой комнаты площадью метров двенадцать с одним, выходившим на улицу окном.

Вторая комната — крошечная спаленка за перегородкой — не имела окна на улицу. Наружная дверь квартиры без какой-либо прихожей выходила из первой комнаты сразу в тёмный подъезд, где к стене была прикреплена старая эмалированная раковина с краном холодной воды. Туалет вообще находился на улице справа за углом на маленькой площади перед синагогой грузинских евреев — это был общественный туалет, встроенный в каменный цоколь жилого дома.

Хотя дом располагался в районе старой застройки, но это был почти самый центр Тбилиси. Интереснейшее, очень «выгодное», удобное городское место. И ещё, как тётки шутили, у них была возможность кушать летом мороженое «с доставкой на дом»: достаточно было протянуть руку с двадцатью копейками в открытое окно, под которым много лет на тротуаре в тени устраивалась со своей тележкой знакомая мороженщица. Даже по тем временам это было очень скромное, можно даже сказать убогое жилище двух одиноких безмужних женщин.

Зато месторасположение его было классное! Если, выйдя из дома, пойти налево, то через несколько минут ходьбы немного изгибавшаяся старинная улочка Леселидзе выводила на центральную круглую площадь Ленина, от которой с противоположной стороны уходил широкий, обсаженный платанами проспект Руставели (именно проспект!) с театрами, шикарными магазинами, ресторанами и кафе, скверами и правительственными зданиями. Чуть пониже, рядом с рекой Курой, находились живописные, позднее любовно отреставрированные квартальчики старого полудеревянного Тифлиса.

Неподалёку стоял на пониженном, первоначальном уровне земли в зелени вековых деревьев древний главный грузинский христианский храм с характерным для Кавказа серым шатровым верхом. Рядом располагалась резиденция главы грузинской церкви, патриарха Илии. Но ещё интереснее было идти из дома направо. Как я только что сказал, сразу за нашим домом за высокой металлической оградой находилось большое краснокирпичное мрачноватое здание синагоги грузинских евреев, около которого всегда можно было увидеть пожилых смуглых мужчин в тюбетейках или других головных уборах. А чуть дальше улица выходила на «майдан» — площадь на правом низком берегу Куры, сплошным кварталом застроенную старинными подземными серными банями.

На поверхности, над тротуаром возвышались невысокие стены с входными дверьми и множество куполов. Бани были разными: от общественных бань до отдельных номеров. Но в каждой вплотную к стене был выложенный плиткой прямоугольный бассейн глубиной «по грудь», шириной 1-1,5 метра и длиной 2-2,5 метра. Из стены в бассейн из металлической трубы диаметром около 50 миллиметров, чуть выступающей в центре красивой круглой керамической розетки, непрерывно била плотная струя горячей, в самый раз для купания и мытья, чуть желтовато-мутноватой природной сероводородной воды.

Каждая баня имела свой вход с тротуара: открываешь старую крашеную-перекрашеную деревянную дверь и по тёмной каменной лестнице спускаешься вниз. Отдельные номера не только мне мальчишке, но и взрослому человеку, моему папе казались ненужно огромными, не заполняемыми ни нашей одеждой, ни нашими телами. Все стены каменные, сероватые и прохладные, возможно вырубленные в скале. А вверх уходили высокие своды с отверстием наружу в самой верхушке. После уличной жары в этих каменных подземельях было даже как- то зябко. Сначала была комната-предбанник, потом помещение для мытья, конечно, с бассейном и бьющей в него струёй горячей воды — можно было залезть в бассейн и хоть немножко согреться.

Зато общая или общественная баня — это было настоящее натуральное представление из тбилисской жизни. Вот сценка, которую я сам видел. Здоровенный голый мускулистый парень лежит, расслабившись, лицом вниз на пристроенной к стене белой кафельной лежанке. Над ним по-серьёзному трудится банщик — совсем тощий, рёбра торчат, маленький жилистый старичок с куском клеенки, подвешенной спереди на поясе из веревочки. Он с силой сгибает руки-ноги клиента, дырявит тело костяшками пальцев, топчет коленками, ходит по нему, командует лечь на спину и всячески массирует минут пятнадцать. Потом этот на вид совсем не уставший старичок говорит клиенту: «генацвале, ты наверно сильно устал, иди, отдохни, друг!». И парень, весь в красных пятнах, бредёт под душ или в бассейн, на бортике которого сидят, опустив ноги в воду, разнокалиберные мужики и оживлённо галдят с участием нескольких торчащих из воды голов. Банщик же не теряет времени. В полотняный белый мешочек, длиной с метр и шириной сантиметров двадцать он бросает кусок мыла и старательно намыливает изнутри. К этому времени клиент уже возвращается на лежак. Тогда банщик ртом надувает мешочек, превращая его в длинную круглую кишку, зажимает левой рукой открытый конец, здесь же зажимает мешочек другой рукой и ведёт её, выжимая воздух сквозь ткань, к зашитому концу. Благодаря этому, не виданном мною никогда ни до, ни позже фокусу образуется и обрушивается на клиента облако душистой мыльной пены. И банщик начинает опять растирать, мыть парня. Но не мочалкой, нет, а надетой на правую руку шершавой суконной рукавицей. После этой окончательной процедуры парень превращается теперь уже в сплошное красное пятно и отправляется под душ — процедура мытья закончена!

В студенческие годы мы, три друга — я, Абрам Гольдин и Изя Димент заскочили на пару дней в Тбилиси из Сочи, где мы буквально упивались югом и Чёрным морем. Так как мы учились в институте железнодорожного транспорта нам, как раньше папе, бесплатно выдавали билеты для поездки один раз в год в любой конец Советского Союза. Приехав в столицу солнечной Грузии, мы из раскалённого на солнце железнодорожного вагона сходу «забурились» в общественную серную баню, чтобы смыть с себя склеенную потом паровозную сажу. И здесь Димент после некоторого колебания решился прояснить один очень интересовавший его вопрос. Подойдя к местным мужикам, кантовавшимся около и внутри наполненного сероводородной водой бассейна, он робко поинтересовался: «Правда ли, что есть такая грязь, которая снимает с распаренного тела все волосы?» (Изя давно тяготился покрывавшей его густой тёмной порослью). На что такой же мохнатый дядя с гордостью ему разъяснил: «Такой граз у нас ест, всю волос зразу сны- маит и патом ышшо болше вырастаит!».

Среди выходивших на тротуар банных дверей была одна заветная, после стука в которую она приоткрывалась, и за протянутые денежки мужчина-хлебопёк в трудовом, бывшем когда-то белым халате подавал неровный круг только что испечённого тёплого лаваша.

Дальше от берега Куры, за банями, вверх в гору поднималась вырубленная в скале пешеходная извилистая улочка-лесенка. В домах по обе стороны от неё, подходивших вплотную к уличным ступенькам, открыто любому взору жил бедный мусульманский люд: все двери и окна открыты настежь, голопопые и голопузые дети, перекликающиеся громко между собой женщины около примусов, керогазов, швейных машинок, пряные ароматы восточной еды. Каким-то чудом сохранившийся оазис дореволюционной жизни!

На самом верху улица-лесенка приводила к входу в прекрасный тбилисский ботанический сад. Большая, довольно широкая расселина в горах, окружённая с трёх сторон скальными стенами высотой метров пятьдесят, вся снизу доверху утопает в зелени экзотических растений. В дальней части сада с самого верха обрыва рушится, цепляясь и дробясь об каменные выступы, ленточка небольшого водопада. Идиллическая картина из рекламы моющего средства «Пальмолив» и несколько часов отдыха душой и телом.

В той же части города, но «центрее», над площадью Ленина и проспектом Руставели возвышается гордость Тбилиси — гора Мтцминда, на верх которой по очень крутому склону горы по рельсам ходили издалека видные синенькие вагончики знаменитого тбилисского фуникулёра. Посредине склона горы, около довольно большой горизонтальной площадки — остановка. Здесь святое место. Рядом с несколькими маленькими церквушками похоронены знаменитые люди Грузии, в том числе Александр Грибоедов и его жена Нино Чавчавадзе.

Спустя годы, во время одного из моих заездов в Тбилиси, спускаясь с Мтцминды, я и тогда ещё «за ручку» мальчонка Семён тбилисский в поздних вечерних сумерках оказались на этой площадке, увидели огоньки лампадок в одной из церквушек и, стараясь не шуметь, осторожно вошли в неё. Внутри в полумраке рядом с входом около приоткрытой двери тихонько стоял молодой грузин-милиционер и смотрел-слушал службу, которую, не замечая нас, проводили вдвоём: в центре крохотного помещения церквушки старенький с венчиком седых волос вокруг лысины священник и сбоку — исхудавшая, аскетического вида женщина в тёмной одежде. Женщина вслух читала библейский текст, периодически прерывавшийся их совместным, троекратным, нараспев «Господи, помилуй!». Вдруг уставшая читать женщина обратилась к старичку: «Батюшка, может хватит вслух-то!». А тот отвечает: «Читай, читай! Бога не обманешь!». Эта картинка и мимолётный диалог запомнились мне на всю жизнь.

Неожиданным, непривычным для жителя равнинной Белоруссии контрастом низкому и плоскому майдану являлся противоположный левый берег быстрой и мутной реки Куры. Если смотреть от майдана через реку, взгляд упирался в уходящий в воду ошеломляющей высоты почти отвесный из серо-коричневатого камня мрачный обрыв. Из этой неровной каменной стены кое-где торчали редкие то ли деревца, то ли кустики, а наверху обрыва невероятным образом, нависая над водой, держались за камни какие-то хибары. Дальше высился на фоне неба силуэтом грузинского храма Метехский замок и поставленная рядом конная статуя то ли знаменитого героя Грузии чудесной — Георгия Саакадзе, то ли одного из воинственных грузинских царей.

На мой взгляд, нет на Кавказе города красивее Тбилиси. Не в обиду уважаемым мною азербайджанцам и армянам, по моему мнению, в те годы и Баку, и Ереван в подмётки ему не годились! Широченную, развалившуюся под жарким солнцем долину почти посередине с востока на запад разделяет очень живописная река Кура, чуть выше по течению, у города Мцхета принявшая в себя Арагви — «Там, где сливаяся шумят струи Арагвы и Куры». Через Куру перекинуты красивые мосты, которые соединяют правобережье (с центральной площадью Ленина, проспектом Шота Руставели, майданом, ботаническим садом и горой Мтцминда) и левобережье (с аристократическим дореволюционной постройки проспектом Плеханова, постепенно поднимающимся вверх вдоль Куры районом Авлабар к стоящему на обрыве над Курой Метехскому замку и статуе Георгия Саакадзе).

И нет никакого однообразия в архитектуре — смешение всех стилей, Европа и Азия, старина и добротная современность. А по видным от Метехского замка крышам храмов — грузины и русские, армяне и азербайджанцы, евреи грузинские и ашкеназы. Точно не помню, но, вроде, возвышалось и что-то западнохристианское. Город разнообразный, южный, но несомненно — столица и чем-то неуловимым, может быть рекой и мостами над ней или чувством собственного достоинства, сходный с Петербургом.

Тбилисцы — такие же разные, как и архитектура города: разного внешнего вида и разного достатка. Но общее впечатление — особенно от молодёжи — народ, знающий себе цену, обеспеченный материально, холёный, выпендривающийся. При встрече друзья обнимаются, целуются, что нам было непривычно видеть. Даже в те, прочно советские годы многие ухитрялись заниматься нелегальным бизнесом. Поскольку в стране был сплошной дефицит товаров, всё, что производилось в подпольных грузинских мастерских: складные зонтики, шариковые ручки, перчатки, абажуры и др., хоть и было очень низкого качества, но имело яркий современный вид и раскупалось повсюду «в лёт». И местные дельцы при минимуме затрат имели по тем временам просто бешеные деньги.

В таком избалованном, дорогом городе остались Фаина и Берта — две мои тётки, две сестры моего папы, две «литвакские» еврейки — толковые, грамотные, но умеющие зарабатывать на жизнь только честным трудом, то есть не приспособленные к коммерции. А жить в Тбилиси на одну только зарплату означало жить бедно, унизительно бедно.

ФАНЯ (ФЕЙГА) СЕМЁНОВНА ГОТГЕЛЬФ, МОЯ ТЁТЯ

Маленькая, неприметная, очень душевная и добрая женщина, у которой не было никакой личной жизни. Все годы каторжно, не считаясь со временем и отдавая все свои силы, трудилась на одном каком-то предприятии. Её там очень ценили за ум, порядочность, профессионализм. Дослужилась до должности, если не ошибаюсь, главного бухгалтера. Фаня приезжала несколько раз к нам, в Гомель и в Москву, и почти всегда она была измучена работой, очень плохо себя чувствовала — была хронически уставшей с постоянно мучившим её гайморитом. И сначала мама в Гомеле, потом моя жена Маша в Москве делали всё, чтобы её откормить, «отдохнуть и отоспать».

Недавно Семён тбилисский (Сэм) мне рассказал, что, как говорила его мама Берта, у Фани был парень. Совсем молодым лейтенантом он попал на фронт во время финской войны страшной зимой конца 1940 г. Ходили слухи, что он погиб от выстрела в спину своих же солдат, когда пытался поднять их в атаку.

В начале 1970-х она получила, наконец, (и это было, пожалуй, самым большим счастьем в её жизни) однокомнатную квартиру в новом доме нового района Тбилиси. Квартира (мне кто-то рассказывал) была светлая, большая лоджия выходила на молодой парк или лесок. Поскольку из всех дефицитов в Союзе одним из самых-самых была мебель, купить её для Фаниной квартиры в Тбилиси было невозможно, и Семён тбилисский приезжал за ней ко мне в Москву, в Одинцово.

В советские годы говорили «достал» вместо «купил», потому что всё более-менее качественное, то есть импортное: мебель, одежду, обувь, посуду, музыкальную аппаратуру, цветные телевизоры и т.д. даже в Москве нужно было действительно доставать или через чёрный ход за взятку, или у каких-то таинственных личностей, или с помощью знакомых работников магазинов, или с помощью таксистов, специализирующихся на доставке дефицитных товаров и специально информированных — что и где сегодня продаётся, или путём честного мучительного стояния ночь напролёт с чернильным номером на ладони в очереди перед входом в магазин по продаже нужных предметов — может быть при его открытии что-нибудь да «выбросят».

Семён достал-таки мебель, привёз сначала в Одинцово в мою только что полученную и ещё пустую квартиру на пятом, верхнем этаже панельного дома. Потом вытаскивал её обратно во двор на грузовик для отправки багажом в Тбилиси. А в нашем доме жили и все эти транспортные процедуры наблюдали очень даже любознательные сотрудники моего строительного управления. И на работе пошли упорные сплетни, о которых я узнал с большим опозданием, что новый (я недавно вернулся с Севера) главный инженер, еврей занимается спекуляцией импортной мебелью, которая в те годы была дефицитнейшим товаром.

Всё должно было быть хорошо, но случилось несчастье. Не очень крепкое от природы здоровье Фаины было подорвано. У неё случился сердечный приступ, она попала в больницу и там скончалась. Очень её жаль! Светлый был человечек! Судьба лишила её даже возможности пожить несколько последних лет элементарно по-человечески в отдельной, такой долгожданной и выстраданной квартире. Похоронена она в 1977году в Тбилиси на старом кладбище Дампало в районе Варке- тили. Но на этом беда не закончилась. Фаинина квартира была государственной, как все квартиры в Советском Союзе, никто, кроме Фани, в ней не был прописан. Поэтому, когда её не стало, по советским законам квартира отошла государству. Не были приняты во внимание доводы Берты и Семёна об их прошлой совместной необустроенной жизни, что Семён был Фане как сын, что он... Квартиру всё равно отобрали. Возможно, в этом был заинтересован лично кто-то из тогдашних тамошних бюрократов.

БЕРТА (БАСЯ) СЕМЁНОВНА ГОТГЕЛЬФ, МОЯ ТЁТЯ

Она единственная из пяти детей Шимона и Райны дожила до дня, когда я начал писать эти воспоминания. Как и Фаня, Берта очень добросовестно работала, по-моему, в проектном институте и дорожила своей работой. В Тбилиси, где большинство жизненно важных вопросов решалось с помощью родственных связей и знакомств, то есть «по блату», не очень-то пошалишь, когда дело касается трудоустройства. Помню, в один из моих приездов в Тбилиси мы с ней заходили в какую-то организацию, с собой у неё были папки с материалами выполненных работ, и она очень беспокоилась, чтобы успеть в срок сдать эти документы. Ещё помнятся разговоры о маленькой зарплате, на которую приходится жить.

Они с Фаней не были похожи внешне, да и характерами. В течение многолетней жизни вдвоём с Фаней Берта, мне кажется, доминировала, последнее слово было за ней. У меня где-то «в глубинах спинного мозга» затаилось детское воспоминание, даже как бы ощущение, что у Фани в какой-то момент всё-таки была возможность устроить свою личную жизнь, но Берте это не очень пришлось по душе, и Фаня отказалась выйти замуж.

У Берты в 1951 году родился сын, наш двоюродный брат Семён. Чечеряне — гомельчане зовут его Семён тбилисский в отличие от других Семёнов в нашем роду. А сейчас после их переезда в Америку называем его кратко на английский манер — Сэм! Разумеется, Берта и Фаня растили — воспитывали его вместе: Фаня была для Сёмки второй мамой.

Приблизительно в то же время, что и Фаня, возможно, немного раньше, Берта также получила однокомнатную квартиру где-то в восточной части Тбилиси и жила в ней, пока вместе с Семёном, его женой Мариной и внучкой Ирой не уехала в США. В настоящее время Семён живёт в Калифорнии со своей второй женой Наташей. Там же живут его дочь Ира с мужем и двумя детьми. Недалеко живёт в хорошем пансионате для престарелых, иногда прихварывает тётя Берта — ей уже больше девяноста лет. Я всегда с удовольствием читал её письма: ясные мысли, чёткое, грамотное изложение, красивый почерк и — интересно.

Р. S. Пока я писал этот мой «труд» тёти Берты не стало: она скончалась в США в декабре 2010 года.

РЕВЕККА (РИВА) СЕМЁНОВНА ГОТГЕЛЬФ, МОЯ ТЁТЯ

Окончила в Тбилиси химико-технологический институт и вслед за папой до войны вернулась в Белоруссию, в Гомель. Имея высшее образование со специализацией по силикатам, поступила работать на крупный стеклозавод, находившийся в пригороде Гомеля — Ко- стюковке. Мне было тогда года три, но я помню, что она или жила вместе с нами или очень часто бывала у нас в Гомеле в квартире на первом этаже по Ветреной улице, где мы жили с папой и мамой.

Даже мне, малышу, запомнилось, что Ревекка была потрясающей аккуратисткой, красиво одевалась (помню её в нарядных платьях из каких-то лёгких цветных тканей), была чистюля с всегда накрашенными губами и наманикюренными руками, ухоженными ногами, вкусно пахла духами и часто, поправляя что-то у себя на лице, смотрелась в маленькое круглое зеркальце (иногда давала его мне, а я недоумевал — как можно пользоваться таким зеркальцем, если в него не видно сразу всё лицо, а только отдельные его части). Помню, что она приносила с работы большие переливавшиеся разными цветами стеклянные шары.

Когда началась война, Ревекка тоже уехала в Уфу. Смутно помню, что она приходила к нам, значит, жила отдельно. И помню, что её кровати не было в нашей комнатушке. Особенно часто бывала у нас где-то ближе к концу нашего пребывания в Уфе. Из разговоров взрослых я понял, что к ней сватается очень положительный и достойный мужчина по имени Оскар Райцин, но значительно старше её по возрасту. Поэтому она не решалась сразу принять его предложение.

Помню, что и папа, и мама, и другие родственники, и сама Ревекка склонялись к тому, что ей нужно выходить замуж, поскольку на её жизненном пути попался очень хороший человек, да и пора: самой Ревекке было к тому времени уже около тридцати лет (это тоже упоминалось, принималось во внимание).

Ревекка и Оскар поженились и жили счастливо. Он, действительно, оказался очень добрым, порядочным и талантливым человеком, работал главным хормейстером в оперном театре и был известной, уважаемой в Уфе личностью. Жили они ещё с несколькими семьями в центре Уфы на улице Чернышевского на втором этаже «настоящего» скрипучего старинного двухэтажного деревянного дома. У них в 1949 году родилась дочка Ира (Ирина Оскаровна Райцина), которая сейчас живёт в Уфе. Там же, в Уфе живут со своими семьями и две дочери Иры — Екатерина и Инна.

Ревекка работала на Уфимском витаминном заводе заведующей заводской химической лабораторией. Думаю, что эта должность требовала хороших специальных знаний, а также определённой принципиальности, и, насколько я знал Ревекку, она вполне соответствовала этим требованиям. Как-то во время одной из наших редких встреч у нас с ней пошёл разговор о природных витаминах, например, в ягодах шиповника. Она рассказала, что у неё в лаборатории проводились химические анализы по определению содержания витаминов в разных продуктах. Оказалось, на удивление, что вопреки сложившимся нашим представлениям витамин С в шиповнике практически отсутствует. Так же очень мало витаминов и в других овощах, фруктах и ягодах. Поэтому Ревекка была убеждена в преимуществе заводских синтетических витаминов.Эту её информацию очень даже убедительно подтвердила случившаяся со мной на Севере история, которую я описал ниже, в разделе воспоминаний о себе самом.

На работе её уважали и долго ещё после ухода на пенсию приглашали в коллектив на разные «сабантуи» и поздравляли с праздниками и днём рождения. С годами Ревекка из высокой стройной кареглазой женщины превратилась в небольшую сгорбившуюся, но по-прежнему опрятную и ясноумную старушку. Скончалась Ревекка в возрасте 87 лет в Уфе. Похоронена на Южном кладбище.

НАШИ РОДСТВЕННИКИ СО СТОРОНЫ МОЕЙ МАМЫ — ГОТГЕЛЬФ ХАСИ ЛИПОВНЫ (В быту — Аси Львовны)

О моей прабабушке Фейге Шиме, маме моей бабушки Шифры (а для моих внуков об их прапрапрабабушке) я уже кое-что знаю. К сожалению, мне не известны годы её жизни. Думаю, что она родилась на территории Белоруссии около 1860-го года, а умерла около 1930-го года в США. Её фотографию, когда она была приблизительно шестидесяти лет, я точно видел. Из отрывочных упоминаний о ней взрослых я понял и помню следующее. Была она сильным, деловым человеком, видимо, достаточно обеспеченной по чечерским меркам женщиной.

Её хороший деревянный дом, в котором мы жили до войны и сгоревший во время войны, стоял на кирпичном фундаменте и располагался недалеко от центральной части Чечерска. Об отце бабушки — муже Фейги, я за многие годы не слышал ни слова, почему — не могу даже догадываться. А когда спрашивал её о старших родственниках, она смеялась и говорила: «Что про них можно сказать? Хорошие были люди!» Глупыш! Не настоял, не расспросил, как и о многом другом, когда бабуля была жива!

У прабабушки была одна дочь — моя бабушка Шифра и несколько сыновей. Братья, вероятно, были грамотными, информированными и активными людьми. Они состояли в еврейской социалистической организации Бунд (Всеобщий еврейский рабочий союз в Литве, Польше и России, существовавший с 1897 по 1921 год). Членов этого союза называли бундовцами. Один из братьев по имени Герце (Гриша) участвовал в революционных боевых делах, был ранен в ногу, скрывался от царской охранки. Чтобы избежать ареста, о возможности которого его предупредили, Герце и затем остальные братья эмигрировали в Америку, а где-то в 1922 году увезли из Советского Союза в Америку свою маму, мою прабабушку Фейге Шиме. Поселились они в штате Флорида (у нас в Чечерске, когда вспоминали о нашей «американской» родне, видимо по не очень подробному знанию географии, выговаривали как единое слово — Майамифлорида). Связь с ними была прервана на долгие годы.

В Советском Союзе все боялись иметь родственников за границей, так как это могло стать поводом для обвинения в шпионаже в пользу любой страны, название которой с бухты-барахты могло придти в голову следователя НКВД — Народного комиссариата внутренних дел. А после войны эта «уважаемая» организация стала называться МВД, затем ещё серьёзнее МГБ — Министерство госбезопасности. Таким, в шпионаже, было самое распространённое, типовое обвинение невинных людей в годы сталинских репрессий в 1930-е годы и в 1947-1953 годы и могло повлечь за собой тюрьму, концлагерь или даже расстрел. И только на короткий срок в 1945-1947 годах, пока государства, воевавшие вместе против Гитлера, не перешли от сотрудничества к состоянию холодной войны, появилось светлое окошко надежды, что вся эта дурь прошла и люди смогут нормально общаться со своими родными, живущими в разных странах.

В связи с этим мои дедушка Липа и бабушка Шифра, к этому времени (в сентябре 1944 года, сразу после изгнания немецко-фашистов) уже вернувшиеся из эвакуации в Чечерск, потеряли осторожность и каким-то образом наладили переписку с бабушкиными родственниками. Кажется, нам даже успели прислать посылку.

Я хорошо помню живописную фотографию, на которой чуть боком изображён под высокой пальмой немолодой, но стройный мужчина в хорошо сидящем костюме, поставивший правую ногу на большой округлый камень. Вроде бы это было фото революционера Герце. Но возможность переписки с Америкой вскоре была закрыта. Более того, у дедушки Липы начались неприятности, и, если я не ошибаюсь, из-за американских родственников бабушки лет через пять он вынужден был оставить работу и уйти на пенсию.

В дальнейшем в 80-е годы, когда пресс холодной войны ослабел, у дяди Зямы — брата моей мамы и у её самой младшей сестры тёти Розы были намерения найти наших американцев. Видимо, какие-то связи опять появились: мне показывали фотографии свадьбы кого-то из них в майамском ресторане. Возможно, что Зяма, переехавший в Израиль и ездивший в штаты к старшему сыну Марку и дочери Тане, да и сам Марк встречались с этими родственниками. Роза в начале 1990-х очень хотела и уже собиралась съездить в Америку, но заболела и через несколько лет скончалась.

Сейчас, когда пишу эти строки, я вспомнил, что в моём архивном ящике вместе с наградами, памятными и любимыми мной разными безделушками должны бы храниться давным-давно попавшие ко мне две тоненькие шариковые ручки из Америки с рекламными (мы этого раньше не знали, не понимали) надписями на них, имеющие отношение к нашим американцам. Выдвинул ящик и, слава Б-гу, никто не утащил, сразу нашёл эти ручки. С помощью увеличительного стекла прочёл: SEITLIN COMPANY INSURANCE. Выходит, и я вспомнил, что фамилия моей прабабушки Фейге Шимы, девичья фамилия моей бабушки Шифры и её братьев — Цейтлины, довольно распространённая среди литовско-белорусских евреев. Жили после войны какие-то Цейтлины и в Чечерске, но родственниками они нам не были.

Из родственников моего дедушки Липы Каплуна, я знаю только, что его маму — мою прабабушку звали Тойбе. По-моему, я даже видел и зрительно представляю себе её фотографию: приятная, аккуратная, пожилая женщина. Про неё шутя говаривали, с подначкой дедушке, что она очень любила и баловала своего сына и наставляла его молодую жену Шифру: «Майнер Липецке зеер голт булочкес» (это на идиш — Мой Липочка очень любит булочки). Дед смеялся — настоящая еврейская мама!

РОДИТЕЛИ МАМЫ, МОИ ДЕДУШКА И БАБУШКА

ЛИПА ЛЕЙБОВИЧ КАПЛУН (родился в 1891 — умер в 1957 году, похоронен в Чечерске на еврейском кладбище за Красной слободой и рекой Чечорой) и ШИФРА ЗАЛМАНОВНА КАПЛУН, девичья фамилия Цейтлина (родилась в 1891 — умерла в 1990 г.)

У них было четверо детей (три дочери и один сын): старшая дочь, моя мама ХАСЯ ЛИПОВНА (в быту Ася Львовна) ГОТГЕЛЬФ, девичья фамилия Каплун (родилась 16 апреля 1916 года — умерла 10 апреля 1990 года), сын ЗЯМА ЛИПОВИЧ КАПЛУН (родился 18 июля 1918 года — умер 15 января 2003 года, похоронен в Израиле), дочь ДОРА ЛИПОВНА РАТНИЦКАЯ, девичья фамилия Каплун (родилась 17 мая 1922 года — умерла 7 октября 2011 года, похоронена в Израиле), младшая дочь РОЗА ЛЬВОВНА КАПЛУН (родилась 27 сентября 1927 года — умерла в ночь с 28 на 29 ноября 1995 года).

На снимке слева направо: Ася, Зяма, Роза и Дора — все четверо!

Бабушка Шифра, мой папа Кива, моя мама Ася, тётя Роза, мой отчим Яков Семёнович Фрадкин, его первая жена Станислава (Стыся) Израилевна Фрадкина похоронены рядом на Гомельском кладбище «Осовцы».

Эти дедушка и бабушка, были для меня как папа и мама. Они растили и воспитывали меня: и до войны, и в эвакуации в Уфе я жил, как получалось — с родителями или у дедушки с бабушкой, с 1944 по 1949 год я жил и учился в Чечерске постоянно, а все остальные годы — приезжал к ним каждое лето. Если есть у меня какое-то физическое здоровье, трудолюбие, чувство ответственности за выполняемое дело, умение и привычка ко всякому физическому труду, и в то же время интерес к культуре, музыке, чтению, то это они своим примером заложили в меня в мои детские и подростковые годы. Я помню их и очень хотел бы сейчас обнять и расцеловать. Но увы! Всё нужно делать, не откладывая, когда это ещё возможно.

ЛИПА ЛЕЙБОВИЧ КАПЛУН, МОЙ ДЕДУШКА

Я был уверен, что дед Липа родом из Могилева, но недавно двоюродная сестра Таня Ратницкая поколебала эту мою уверенность, сказала мне, что дедушка — из Рогачёва. Наши с Таней знания о деде совпали в том, что его родители были фармацевтами, и у них была аптека. Как познакомились дедушка и бабушка и где жили сразу после свадьбы, я не знаю. Не поинтересовался, не спросил у них.

Дедушка точно служил в царской армии — я видел дореволюционную (до 1917 года) на красивой картонной подложке дедушкину с бабушкой фотографию, на которой бабушка сидела в простом деревянном кресле с высокой спинкой, а он стоял рядом в шинели с закрученными усами, саблей слева и выглядел очень браво. Я не знаю, когда дедушка и бабушка стали жить в Чечерске в доме, оставленном им уехавшей в Америку бабушкиной мамой Фейге Шимой. (Во времена НЭПа дедушка владел в Чечерске аптекой. Работников в ней было двое: он и помощница. После того, как аптеку отобрали, эту работу начала исполнять целая дюжина сотрудников: бухгалтер, кассир, завхоз, уборщица, сторож и т.д. Вот она: эффективность социалистической системы. — Ред.)

Он всю жизнь не имел ни капли еврейской забитости, вёл себя со всеми открыто, равноправно, всегда оказывался в гуще общественных дел. А что может быть более общественным, чем тушение пожаров в сплошь деревянном городке, каким был Чечерск, и окрестные деревни, где пожары случались чуть ли не каждый день. Вот мой дедушка Липа ещё до войны и стал начальником чечерской пожарной части и, по-моему, оказался на работе, очень подходящей для него — человека непоседливого, с активной жизненной позицией.

У дедушки было повышенное давление и часто случались приступы стенокардии, как тогда говорили, грудной жабы, при которых он метался на кровати с расстёгнутой рубахой и влажными полотенцами на лбу и на груди. Но если в это время раздавался звонок о пожаре, он забывал о себе, вскакивал с кровати и во главе своей пожарной команды мчался к горящему зданию.

Пожарная команда располагалась рядом с вышеописанной ратушей и сразу после войны ездила на двухколёсных, как азиатская арба, конных повозках. На одних были установлены ручные насосы «Красный факел», на других — деревянные бочки с водой. Насосы были очень красивые: в центре станины находилась блестящая, из отполированной красной меди ёмкость (накопитель воды) — ресивер, высотой с полметра и по форме напоминавший воздушный шар. По обе стороны от ресивера по одному цилиндру с поршнем и над всем этим длинное коромысло с поперечными ручками на концах. Двое пожарных становились напротив друг друга, брались двумя руками каждый за свою ручку и поочерёдно тащили-опускали вниз свой конец коромысла. Таким образом двигали вверх-вниз соединённые с коромыслом поршни в цилиндрах. Вода из бочки закачивалась в ресивер, а из него равномерно по брезентовому пожарному рукаву подавалась на пожар.

Через несколько лет после нашего возвращения в Чечерск и окончания войны дедушка добился своего: снёс старую, покосившуюся «пожарку» и на её месте построил правда тоже деревянное, но просторное, высокое и светлое новое здание пожарной команды. Он даже устроил в нём смотровую канаву: вдруг удастся заиметь пожарную автомашину! И действительно, вскоре настырному дедушке удалось-таки раздобыть грузовик ЗИС-5 и вместе со своими подопечными умельцами превратить его в шикарную для Чечерска пожарную машину. Перебрали, оживили двигатель. Сбросили кузов и вместо него установили цистерну для воды, вдоль цистерны устроили сидения для пожарных, под которыми было место для пожарных рукавов и другого снаряжения. Перед двигателем снаружи закрепили пожарный насос (говорили «помпа»), справа сбоку над кабиной повесили медный колокол. Всё медное отдраили до блеска, а остальное покрасили в яркий красный цвет. Всем своим пожарным дедушка «выбил» специальные брезентовые робы, широкие пояса, оснащённые крючьями и карабинами, и самое главное — медные блестящие каски с гребнями поверху (такие головные уборы сейчас можно увидеть только в кино или музее).

И попробуйте представить себе: на песчано-травяные, лошади-но- тележные «просторы» Чечерска выезжает нечто ярко-красно-медно-сверкающее, шофёр в постоянном режиме жмёт на клаксон, сидящий сверху рядом с кабиной пожарный изо всех сил колоколит в медный колокол. И это нечто с невообразимой скоростью (километров 40 в час), сопровождаемое догоняющей тучей пыли, мчится по остобеневшим от неожиданности и невообразимого шика чечерским улицам! А дедушка! Он «невозмутимо» восседает рядом с шофёром, всем своим видом изображая железную устремлённость на выполнение своего гражданского долга — победу над очередным деревенским пожаром!!! Осуществил свою заветную мечту!!! (Я запомнил другую картину, но тоже маслом: по центральной немощённой улице Ленина несётся открытая пожарная машина. Пожарники в касках сидят в кузове, а дед стоит на подножке снаружи кабины, просунув руку в окошко её дверцы, чтобы там внутри за что-нибудь зацепиться — Ред.)

Грузноватый, широкоплечий, выше среднего роста, совсем не похожий на классически изображаемого еврея, дедушка никогда не носил бороду — брился. умело правя на тыльной стороне своего широкого офицерского ремня старую (раскладывающуюся, «опасную») золлингеновскую бритву с лезвием из знаменитой немецкой стали. Дедушка по долгу службы одевался по-военному, всё, как тогда говорили, защитного цвета хаки: фуражка, гимнастёрка, заправленная под вышеупомянутым ремнём, брюки галифе, и всегда, несмотря на чечерскую пыль, начищенные до блеска сапоги. Он любил и умел делать любую работу красиво и даже с какой-то лихостью. Когда из Гомеля в Чечерск приезжал какой-нибудь его начальник, дедушка перед строем своих пожарных (одетых кто во что горазд, чуть не в лаптях), держа руку «под козырёк», так печатал шаг по траве-мураве пожарнинского двора, так отдавал рапорт, так разворачивался лицом к строю — настоящий бравый старый служака.

Лет в десять-двенадцать из старой стиранной дедушкиной одежды мне сшили (перелицевали) полный комплект воинской формы: брюки галифе, гимнастёрку, фуражку. Стачали сапоги. Но дедушка не разрешил мне эту «мечту» носить, пока я не научился правильно наматывать на ноги солдатские байковые портянки и по-военному, по-мужски надевать гимнастёрку: сначала руки в рукава, потом через голову набрасываешь на себя всё остальное. Сейчас я без смеха и тоски не могу смотреть на кинокадры из фильмов «про войну», где солдаты, лёжа на спине, как тряпку мотают портянки на задранные кверху ноги и барахтаются, засунув сначала голову в гимнастёрку — не могут попасть руками в рукава. А, наконец, напялив её на себя, не знают, что гимнастёрку нужно «оправить», то есть стянуть лишние складки за спину. И поэтому ходят в ней, как тётка в сарафане.

Если я по поручению бабушки искал деда по Чечерску, то я видел его стремительно куда-то двигающимся или попадавшиеся мне навстречу люди (а в маленьком Чечерске все знали друг друга) говорили, что мой дед Липа вот- вот был здесь, но только что куда-то ушёл. Стриженые под машинку седые волосы, короткие квадратные усы на несколько тяжеловатом, но добром лице, защитного цвета одежда по военному образцу, и — постоянное движение. Он был жизнелюбом, общительным, компанейским, лёгким человеком, и многие звали его «наш Липка». Вообще-то в Чечерске было вполне нормальным, если взрослого, даже пожилого человека называли Санька, Зямка, Фролка, Арончик. В зависимости от авторитета, которым пользовался человек у своих земляков, его имя так произносилось, что могло звучать вполне уважительно или, наоборот насмешливо.

Дедушка был совершенно неверующим человеком, почти не придерживался никаких еврейских религиозных правил, мог при случае, особенно в компании, с удовольствием «пропустить» стопку (и не одну) водочки и любил плотно с завидным аппетитом закусить домашнего приготовления (а магазинного и не было) сальцом.

В домашнем хозяйстве за ним было несколько основных дел. Задачей бабушки было подтолкнуть его к началу действий. А дальше дед уже трудился лихо. Весной нужно было вспахать и засадить бульбой огород. Для этого заранее готовили посадочный материал: нарезали в плетёные корзины в нужном количестве крупную картошку на куски так, чтобы в каждом было два-три глазка, из которых потом вырастают кусты картофеля. Потом дедушка звал кого-нибудь из знакомых, имевших лошадь и плуг. При этом хозяин лошади вёл её, держа за уздечку, а дед сам пахал. Снимал ремень с гимнастёрки, сам брался за рукоятки плуга, а чтобы удержать его в правильном положении за тянущей лошадью нужны немалая сила и сноровка. И таким образом принимал в процессе непосредственное, физическое участие. А мы с бабушкой шли вслед за дедом с корзинами и клали в свежую борозду через каждые 30-40 сантиметров (на глаз) те самые заготовленные картофелины. Затем дедушка «проходил» плугом рядом следующую борозду. При этом отвалом плуга предыдущая борозда засыпалась, и образовывалась и засаживалась картошкой новая. И так, борозда за бороздой засаживался весь участок. А осенью, наоборот, нужно было пройтись плугом под рядами уже поспевшей картошки, вывернуть её наверх, чтобы потом было легче собирать вручную в корзины.

Также за ним было подавать корм нашим домашним животным и убирать навоз из хлева, где стояла корова, и навоз из под поросёнка; заготовлять сено на зиму для коровы и коз; а весной растащить накопившийся за зиму навоз вилами по всему огороду, пилить и колоть дрова, носить воду из уличной водопроводной колонки и т.д. Я ему с удовольствием помогал, как только мог.

Но любимым нашим с дедом делом была заготовка дров. Дедушка, как тогда говорили, «доставал» в зависимости от времени года сани или телегу еловых, сосновых или лучше всего берёзовых дровяных (кривоватых) брёвен, которые сгружали у нас в небольшом дворике. Когда у дедушки было свободное время, мы ставили в удобном месте двора специальные деревянные козлы, в развилки которых клали брёвна и двуручной пилой распиливали их на чурки-бревнышки длиной приблизительно сантиметров по сорок-пятьдесят, которые сбрасывались в конусообразную кучу. А потом: дед скидывал с себя ремень и гимнастёрку (оставался в исподней рубахе) и начиналось самое интересное, даже спортивное: каждый выбирал себе самую тяжёлую, толстую и устойчивую чурку, ставил её «на попа» и на ней, как на наковальне, колол на поленья остальные дрова — кто больше и быстрее! При этом требовалось знание (конечно, не научное, а практическое, на уровне интуиции) прочностных свойств древесины, влияние расположения сучков, глазомер, сила и даже смелость при ударе топором. Нужно было правильно в зависимости от расположения сучков поставить чурку и так нанести выверенной силы удар, чтобы не промахнуться и (очень желательно) с первого раза полностью её расколоть. И при этом не засадить топор в нижнюю чурку-наковальню.

А когда раскалывали уже на поленья половинки чурок, их, чтобы не падали, нужно было ещё придержать левой рукой, а удар тяжёлым для меня топором нанести одной правой, точно. Если сильно промахнёшься, останешься без пальцев. Я однажды промахнулся, слава Б-гу, чуть-чуть: отрубил полоску от первой фаланги указательного пальца левой руки. Но быстро прибинтовал отрубленный кусочек, он прижился, и я отделался только шрамиком, заметным даже сейчас. У нас с дедушкой само собой начиналось соревнование, и мы из общей кучи непроизвольно выбирали в первую очередь чурки самые ровные и удобные для раскалывания. Дедушка шутил: «Сынок, отгадай, почему к концу этой работы остаются самые кривые и сучковатые!».

Недавно смотрел очень интересный документальный фильм о кочевой жизни большой семьи монголов в западных окрестностях пустыни Гоби — юрты, верблюды, лошади, овцы и пока ещё не испорченная человеком природа. Приехав, скорее придя со своими отарами и табунами на место новой стоянки, люди начали привычно и быстро располагаться на новом месте: устанавливали юрты и мебель — утварь в них, сразу готовили в казанах над кострами еду, доили верблюдиц и т.д.- каждый хорошо знал своё дело. А один из мужчин пристроился на свободном месте между собираемыми и уже собранными юртами и, шутливо переговариваясь с проходившими мимо родичами, легко и почти не глядя на хорошо наточенный топор в своей руке, стал колоть на дрова привезенные с предыдущей стоянки уже напиленные берёзовые чурки. Три взмаха — четыре полена. Точно так, как мы с дедом в Чечерске: снизу толстая чурка-наковальня, на которую ставится раскалываемая. И тут я увидел то, до чего не додумались дровоколы Америки, Европы, Белоруссии и России, и чего я за всю свою жизнь не встречал ни в натуре, ни в кино. Мы, рискуя остаться без пальцев, придерживали вертикальную, подставляемую под топор чурку левой рукой. А этот монгол легко придерживал её в таком положении взятым в левую руку тоненьким (почти палочка) полешком, прижимая его конец к верхнему торцу раскалываемой чурки и не рискуя своими пальцами. Будете смеяться, но этот элементарный приём меня просто потряс. Как прав был Микеланжело: «Совершенство состоит из мелочей, но совершенство не мелочь!!!».

Оказавшись в результате переписки с бабушкиными флоридо-майамскими родственниками без работы, дедушка ещё какое-то время носил свою военизированную одежду. Потом незаметно перешёл на обычные рубашки и серые хлопчатобумажные (послевоенные) брюки, и сам как-то посерел и постарел. В доме появилась стеклянная банка с пиявками от гипертонии, которые, извиваясь, иногда плавали в воде, но, по-моему, так никогда и не были применены. Дедушка стал как-то раскисать, сентиментальничать. Частенько во время разговора у него стали увлажняться глаза.

Умер он зимой, в 1957 году. По-моему, с ним случился инсульт. Вся улица была забита земляками, пришедшими проводить его в последний путь. Было очень много снега, и ещё оставшиеся в Чечерске старики евреи, друзья белорусы и я с ними с трудом пронесли по сугробам на кладбищенский холм гроб с телом дедушки.

В 2010 году мы с моими братьями Львом, Семёном и женой Семёна Алей были в Чечерске, и я уже не смог найти надгробие на могиле деда: еврейское кладбище было разграблено, заброшено, всё повалено, заросло бурьяном и мелколесьем. (В 80-е годы надгробный камень еще стоял на могиле деда. — Ред.)

ШИФРА ЗАЛМАНОВНА КАПЛУН, МОЯ БАБУШКА

Бабушка была полной противоположностью дедушки: небольшая, худощавая, на первый взгляд неприметная простая деревенская женщина — на самом деле она была человеком долга, сильного ума, твёрдой воли и бесконечного трудолюбия. Для еврейской местечковой женщины, родившейся в конце девятнадцатого века, она была вполне, а может быть и очень грамотной женщиной: свободно и правильно, без малейшего еврейского или белорусского акцента говорила и писала по-русски, говорила и писала на идиш. В юности она была миловидной девушкой, участвовала в молодёжной чечерской самодеятельности, которая, оказывается!!! (опять зазнайство потомка), существовала и в дореволюционные годы.

А на моей уже памяти бабушка находила время почитать газету, послушать радио и всегда была в курсе не только чечерских, но и главных внутрисоюзных и международных событий. Светлыми летними вечерами, после того как были подоены коровы и козы, накормлена вся живность, включая мужей и внуков, пожилые женщины — соседки собирались на крылечке нашего деревянного (вполне деревенского, вокруг все были такие) дома поговорить о том, о сём. Я крутился около них и невольно слушал эти разговоры: основная тема была (и по тем временам неспроста) — начнёт ли Америка войну, сбросит ли на нас атомную бомбу, как недавно на Хиросиму и Нагасаки. И главным авторитетом с безусловным правом решающего мнения у своих соседок была наша бабушка Шифра.

Часто летом бабушка из разных старых вещей устраивала постель прямо на свежевымытом некрашеном деревянном полу и укладывалась спать рядом со мной. В зыбкой летней темноте мы слушали потрясающие передачи из висевшей перед нами на стене чёрной, бумажной радиотарелки. Чего только там не было! Оперетты Кальмана, Штрауса, Планкетта, Офенбаха, Дунаевского, Александрова, оперы от Глинки, Мусоргского, Чайковского до Бизе, Верди, Сен-Санса, выдающиеся певцы и музыканты — Ойстрах, Гилельс, Рейзен, Михайлов и Пирогов, и Козловский, Лемешев, и Лисициан, Обухова, Шумская и Утёсов, и Шульженко, Бунчиков и Нечаев, и так дальше можно без конца. А какие радиопостановки по классике и какие передачи для детей! И всё это бабушка знала, и всё это ей было интересно. Я думаю, что бабушка, радиотарелка и позже в Гомеле постоянно включённый простейший радиоприёмник «Рекорд» дали мне в части высокой культуры больше, чем все школы и институты вместе взятые.

Она была главой всего нашего семейства-клана, чётко и обоснованно знала, как каждый из нас должен был поступить в той или иной ситуации, все её дети, зятья, внуки могли с ней спорить, но не считаться с её отношением к проблеме не могли.

Шибко верующей она не была, какая-нибудь кошерная посуда у нас не отделялась. Но бабушка сама никогда не ела свинину, хоть и готовила еду из неё для всех остальных почти каждый день. Как-то позже, в один из моих редких приездов на родину зашёл разговор о питании, и я говорю ей: «Довольно странно, ты всю жизнь возишься со свининой, а сама никогда не ешь эту вкусноту!». А она мне отвечает: «Возможно, ты и прав, но я так поступала всю жизнь. И стоит ли сейчас, в моём возрасте меняться. Может быть там, наверху действительно кто-то или что-то есть!».

Такой же последовательной и постоянной она была в вопросе переезда из Чечерска куда угодно — хоть в Гомель, хоть в США. Этот вопрос иногда как-то между прочим озвучивался. Реакция бабушки была: «Дети! Говорят, хорошо там, где нас нет. А мне хорошо здесь, в Чечерске! Я и так, находясь здесь, обо всём всё знаю! И никуда я отсюда не поеду!».

При всей этой добровольно принятой на себя интеллектуальной нагрузке и организационных делах бабушка, как и все сельские женщины, ещё вкалывала физически с раннего утра до позднего вечера и считала, что это нормально. Оглядываясь назад, я думаю, что, может быть, не заметил, не осознал какие-то возможности для передышек, её хотя бы мимолётного отдыха в течение дня. Я не помню, чтобы бабушка прилегла и тем более спала днём. Она постоянно была занята тяжелым сельским трудом, и с позиций нашего времени её тогдашняя жизнь представляется мне просто каторжной.

Во-первых, вторых и в-десятых: туалет типа «сортир» (нынешнее поколение вообще не представляет, что это такое) находился в дальнем конце огорода, не было никакого водопровода, ни холодной, ни тем более горячей воды. Холодную, правда в основном мужики — дедушка и я, таскали вёдрами из уличной колонки, находившейся метрах в ста от нашего дома. А горячая получалась у бабушки в печи в большом чугуне. Вообще не было никаких удобств!!! Бабушка должна была утром и вечером подоить корову и козу, процедить молоко и разлить его по глиняным кувшинам (их называли — горлач), в которых через сутки оно в прохладном подполе превращалось в сметану и простоквашу, рано утром истопить дровами русскую печь и сварить в ней еду, ставя внутрь неё и вытаскивая чугуны ухватом, греть в печи воду для мытья посуды и стирки, а посуду, включая чугуны, мыть в оцинкованном тазу, весной посадить и всё лето ухаживать за огородом, стирать вручную бельё, мыть с помощью большой тряпки и «драча» (положенного на бок старого берёзового веника, которым «драили» ногой) деревянные некрашеные полы, кормить, если откармливали, поросёнка и кур и делать ещё много-много разных других дел. Например, шить какую-то одежду и ватные бахилы, которые после войны приходилось всем носить вместо валенок, штопать носки и чулки, ставить заплаты, ходить на рынок.

Вижу, как сейчас, бабушкины трудовые руки: негнущиеся с утолщёнными суставами и изуродованные постоянным копанием в грядках пальцы, загрубелая неотмываемая кожа. Однажды попала инфекция, и у неё вокруг ногтей начались тяжёлые нагноения, которые не могли естественным образом прорваться сквозь эту кожу. Так бабушка не захотела обращаться к фельдшеру, уговорила деда. Он наточил простой кустарного изготовления деревенский кухонныё нож с круглой деревянной ручкой, продезинфицировал его водкой и сам осторожно сделал прорези в нужных местах, облегчил бабушкины страдания.

Тогда не было и мысли о том, что возможно или даже когда-нибудь можно будет, как сейчас, пойти в магазин и из десятков предлагаемых сортов выбрать и купить для своего огорода подходящие семена огурцов, помидоров, свеклы, лука и другой овощной и садовой всячины. Женщины оставляли до полного созревания (пожелтения или покраснения) понравившиеся им экземпляры огурцов и помидоров, чтобы потом, поздней осенью вынуть, промыть и сохранить до весны их семена. Или не выкапывали, оставляли в земле на зиму самые лучшие морковины и свеклины, которые на следующий год пускали семенные «стрелки». Выбирали для семян самые крупные и красивые початки кукурузы. Видимо, так — стихийно, в течение тысячелетий крестьяне выводили лучшие сорта, окультуривали для себя окружающий растительный, да и животный мир.

Летом бабушка вставала очень рано, часов в четыре-пять утра, чтобы успеть переделать утренние работы «до пастуха», который босиком с длиннющим, волочащимся за ним по песку кнутом (по-белорусски «пуга», а по-русски, видимо, правильно «бич») шёл под толкавшими его в спину лучами раннего, но уже горячего солнышка по улице от дома к дому, постепенно собирая всё стадо. Пастуший кнут был настоящим, сделанным на совесть произведением деревенского поп-арта: он был сплетён из узеньких, ровно нарезанных полосок кожи красивым правильным узором, был круглым в поперечном сечении и постепенно от короткой резной деревянной рукояти к концу становился всё тоньше. Оканчивался кнут одинарной полоской кожи с венчиком на конце и имел в длину метров шесть-семь. Пастух всегда шёл позади стада и если, подгоняя отставших коров, щёлкал своим кнутом, то раздавались такие сильные звуки, что они напоминали выстрелы и прибавляли у нас, пацанов, очень много уважения к этому пастуху-стрелку.

Вечером, когда начинало смеркаться, мычащее стадо возвращалось с пастбища. Около каждого дома стояла хозяйка, и козы, коровы, ускоряя шаг, пуская паутину слюны, устремлялись каждая в свою калитку, во двор, где их ждало пойло — большая низкая деревянная бадья с промытыми картофельными очистками, мелкой картошкой и всякими другими овощными остатками, залитыми водой. И бабушка, и все мы, стоявшие у калитки, успевали прикоснуться, погладить по жёсткой, но тёплой, уютной шерсти проходящее мимо нас дорогое нам существо. Перед моими глазами жующая коровья морда со стекающими назад в бадью струйками воды и шершавым мясистым языком, которым она поочередно прочищает свои ноздри. А в это время бабушка, сидя на низкой скамеечке, своими натруженными крестьянскими руками оттягивает коровьи соски, пускает в подойник (специальное из «белой» жести ведро с носиком) крепкие, звенящие струйки парящего (потому и называется «парное») в вечерней прохладе молока.

Некоторые бабушкины домашние работы сейчас выглядели бы экзотическими, просто «африкано-эскимосскими» процедурами. Например, стирка! В дом вносилась чистая деревянная бочка литров на сто пятьдесят, применявшаяся только для этой цели. В неё скидывали всё, что нужно было постирать. Сверху на бочку набрасывали кусок старой полотняной ткани. В русской печи уже был разогрет до кипения громадный чугун со щёлоком (золой, залитой водой). Бабушка подтаскивала его на припечек из глубины печи длинным ухватом, потом обхватывала тряпкой и, держа кипящий чугун в руках, осторожно, вся в клубах пара, опрокидывала его содержимое на прикрывавшее бочку полотно, свисавшие снаружи концы которого я тянул вниз изо всех сил, чтобы полотно при этом не провалилось в бочку. Щёлок, жидкость сквозь ткань проливалась внутрь бочки, а мусор, крошки золы и угольки, оставались сверху на полотне.

Потом бабушка брала крепкую строганную палку и долго изо всех сил шуровала ею в бочке. Получалась ручная стиральная машина. Это всё приспособление у белорусов называлось «жлукта». Есть даже белорусская присказка: тем, кто невпопад встревает в чужой разговор, говорят: «И мои штаны в жлукту». Бельё, одежда и остальное стираемое после долгого шурования палкой вытаскивалось голыми руками из бочки и дополнительно с хозяйственным мылом (если оно было в наличии) обрабатывалось в деревянном корыте на волнистой, сделанной из оцинкованной жести стиральной доске. Потом выкручивалось, чтобы отжать щёлок и мыло.

Но всё это нужно было ещё и прополоскать А водопровода нет, вёдрами из уличной колонки не натаскаешься. Поэтому женщины всю отжатую постирушку складывали в две большие плетёные корзины и на коромысле несли на расстояние километра полтора к берегу нашей речки Чечоры. Там около чечерской общественной бани чуть выше по течению было специальное мелкое чистое песчаное место, где в проточной журчащей воде лежало много довольно больших, чуть возвышавшихся над поверхностью воды, гладких плоских валунов. Перешагнув с берега на такой валун и примостившись на нём, вещь полоскали в реке. Потом быстро, складывая толстым насыщенным водой комом, вытаскивали из реки на соседний валун и били (отбивали этот ком, поворачивая на камне) специальными тяжёлыми деревянными вальками. И эта процедура проводилась в любое время года. Зимой кругом сугробы, мороз, а женщины, и среди них моя бабушка, плещутся голыми красными руками в ледяной прибрежной полынье, переговариваясь и подсмеиваясь друг над другом. Святые люди!

Сушили стиранное на улице, развешивая его на протянутой во дворе верёвке. Когда зимой бельё снимали и заносили в дом, оно было ещё замёрзшим и казалось сделанным из жести. Сейчас это трудно даже себе представить. Так же трудно теперь представить, тем более передать кому-нибудь запах или скорее аромат, веяние чистой, прозрачной, морозной зимы, исходившее потом от этого белья.

Никак не смог придумать — как описать, изобразить словами валёк. Решил посмотреть в интернете. Оказалось, что там всё есть: рисунки, описания на запросе «Как стирали в старину». Только вальки в Чечерске были более тяжёлые, сильно утолщавшиеся к рукоятке.

В первые послевоенные годы бабушка пекла хлеб сама. Тесто для выпечки хлеба это не просто смоченная в воде мука, а опара. Она приготовлялась в деже — невысокой, расширяющейся книзу деревянной кадушке с плотно надевавшейся крышкой. На дне её бабушка всегда оставляла от предыдущего замеса овальный, размером с большой пирожок кусок теста — закваску, которая в дальнейшем размешивалась в воде и добавлялась в новый замес, сначала занимавший меньше половины объёма дежи. Потом бабушка закрывала крышку, укутывала дежу старой чистой простынёй да ещё сверху утепляла каким-нибудь одеялом. Там в тепле закваска начинала жить, работать всеми своими полезными бактериями и дрожжами, насыщать весь объём теста пузырьками газа. Тесто «всходило», занимало весь объём дежи, становилось пышной опарой, готовой для выпечки хлеба.

К этому времени уже была хорошо протоплена наша большая «русская» печь.

Топка такой печи находилась на высоте около метра от пола и вся выкладывалась качественным красным кирпичом: верхняя часть — «свод» в виде арки, нижняя-«под» плоская, горизонтальная. Именно на нём «ёлочкой» выкладывались дрова и горели, как костёр.

Так вот, перед выпечкой хлеба середина пода печи тщательно выметалась стареньким берёзовым веничком, тлеющие, отсвечивающие багровым цветом угли лежали только у боковых стенок топки. Бабушка брала деревянную, кривовато вырубленную дедушкой из тонкой доски лопату, посыпала её мукой, клала на муку сформированную руками из опары «заготовку» будущего круглого каравая и ловко опускала — «сажала» её прямо на раскалённый кирпичный под печи.

Поэтому так испечённый хлеб и называется «подовый». Когда все заготовки оказывались в печке, её закрывали жестяной заслонкой. Чтобы проверить готовность хлеба, бабушка просовывала в печь руку (я за этим наблюдал с опаской и уважением к бабушкиной решительности) и прокалывала буханки тоненькой деревянной палочкой. Готовые, раза в два увеличившиеся в размерах круглые караваи той же лопатой извлекались наружу и раскладывались на чистой холстине остывать. За один раз их выпекалось, получалось пять — шесть штук.

Так как муку было очень трудно достать (именно достать: карточки и деньги на покупку у людей были, но не было самой муки в магазине), бабушка добавляла в тесто отруби, натёртую картошку или даже натёртые картофельные очистки. Внешне такие хлебы выглядели как для выставки: у них почему-то образовывалась коричневая глянцевая корочка, глаз не оторвать. Но вкус получался соответствующим содержанию. Хлеб был тяжёлый, вязкий, особенно когда остывал. Через несколько лет появился магазинный хлеб, и бабушке стало полегче.

Когда-то в деревнях были такие громадные печи, что в их топках мылись взрослые люди. В нашей печи, я думаю, мог поместиться сидя мальчишка лет шести. Сбоку у печки на высоте приблизительно один метр была ступенька. Так что, став на стул, затем на эту ступеньку можно было забраться наверх печи. Там свободно можно было сидеть, а лежать могли два, даже три человека. Зимой я почти всё время спал на ней — тепло и уютно.

За обедом собиралась вся семья. Обычной, повседневной, быстро приготавливаемой едой в те годы в Белоруссии была -- только что вываленная из чугуна в большую миску, окутанная обжигающим паром целая картошка, скворчащая сковорода жареной с лучком свинины, только что вытащенные из ледяных бочек в сенцах соленые огурцы и квашеная капуста, опрокинутая пластами из глиняного кувшина без ручки (горлача) в миску домашняя простокваша. Иногда, особенно при водочке или имевшем нормальное хождение самогончике, на столе появлялась и бочковая из магазина селёдочка. Летом добавлялись в простоквашу или просто были на столе свежие, только что со своей грядки редиска, зелёный лук и укропчик, пупырчатые огурчики и др.

Но со временем, по мере хоть кое-какого улучшения существования советского народа бабушка по праздникам готовила и кое-что посложнее. Например, оладьи из тёртой (драной) на мелкой тёрке картошки — драники, которые нужно было есть со сметаной тут же, чуть не прямо со сковороды. Они обжигал пальцы, посверкивали искорками раскалённого масла и были обалденно вкусными. Те же драники можно было потом тушить с луком, гусиным жиром и шкварками в чугунке или глиняном, имевшем форму чугунка горшке. Здесь драники приобретали темный цвет, совсем другой вкус и назывались уже почему-то «пейлыше фиш», то есть «польская рыба». Иногда бабушка добавляла в картофельное пюре жареный лук и делала на сковороде толстые като- фельные, мы говорили «картафляные или бульбяные», толстые оладьи.

Во время еврейской пасхи главным составляющим нашей еды была маца. Чего только не готовила из неё бабушка! Самое простое — это крошить мацу в куриный бульон. Или она её отмачивала, добавляла сметану и запекала бабку. Мацу также измельчали в ступке до мелких зёрнышек, из которых получались галушки, или фаршированная начинкой из мацы шкурка куриной шейки, или — уж совсем деликатес — крошечные предварительно поджаренные пельмешки «ушки», по-еврейски вроде бы «кнейкелах»: и всё это в курином бульоне. Куры были «самодельные», бегали стайкой по двору.

В базарные и особенно в предпраздничные дни на базаре (именно «на базаре», «рынок» в Чечерске не говорили) покупалась рыба, выловленная в местных реках и озёрах, чаще всего линь и щука. Один только раз (никогда и нигде больше я такую не видел) дедушка принёс большую толстую, видимо, нехищную рыбину с маленьким ртом, по бокам которого были два выроста вроде усиков. Называлась она, почему-то «мирон». Никакая морская, привозная рыба, кроме сельди, не продавалась, да и не было в ней нужды — хватало всем своей, белорусской речной.

По праздникам бабушка готовила фаршированную рыбу, по-еврейски — «гефилтэ фиш», то есть «наполненная или начинённая рыба». Для этого из рыбины, лучше всего крупной щуки выбирается мясо (косточки тщательно удаляют), из него с добавками и специями готовится фарш, которым обратно наполняют ту же, ранее опустошённую рыбу и украшенную кружочками моркови, пучком укропа запекают целиком в печи. А рыбу линь бабушка нарезала на куски и тушила с картошкой. Оба эти рыбные блюда я, в общем-то «всеядный» человек, ни в детстве, ни сейчас не люблю. Кстати, с большинства рыб чешуя снимается просто — ножом «против шерсти», то есть от хвоста к голове. Я это делал и делаю без проблем. У линя же чешуя мелкая и как-то особенно прикреплена, поэтому счищается необычными, наискосок движениями ножа, которые я так и не успел освоить, перенять у бабушки, чистившей линя запросто.

В начале лета на лугах появлялся щавель, и бабушка варила щавелево-картофельные щи. Правда, я не помню, чтобы использовалось слово «щи». Говорили -«суп». Перед едой в тарелку с этими щами добавлялась ложка сметаны и несколько кружков (особенно хорошо — вкусно и красиво с желтком посередине) вкрутую сваренного яйца, насыпался мелко нарезанный зелёный лучок и укроп. Есть такие щи нужно было простой, некрашеной деревянной ложкой, холодными или чуть тёплыми — получалось обалденно вкусно. В жаркие летние дни бабушка варила из молодых, сорванных с черешками листьев свеклы красный суп, который так и называли — свекольник. В него добавляли то же, что и в щавелевые щи, и ели охлаждённым.

Ещё бабушка умела приготовить пшённую кашу, но не размазню, а совсем сухую, рассыпчатую. Несколько теплых комков такой каши клались в глубокую тарелку и туда же наливалось до краёв прохладное из подпола молоко — деревянная ложка уже в руке!

Самыми еврейскими супами были блюда, приготовленные на основе куриного бульона. В чечерско-еврейской традиции не было обычая во время обеда на первое есть обязательно суп: независимо от консистенции блюда сначала ели более простую, грубую пищу, а дальше более нежную, деликатесную. Например, борщ ели в начале, а куриные бульоны всегда были в конце, а не в начале стола. И мне, когда я впервые попал в общепитовскую столовую, было непривычно тамошнее построение обеда с обязательным супом на первое.

Но самыми любимыми и радостно встречаемыми нами, детьми были цимес, творожные блинчики и кукуруза.

Цимес «по-чечерски», редкое праздничное блюдо, представлял собой не что иное, как кисло-сладкое жаркое. Он состоял из картошки, кусков говядины и чернослива. И здесь я вспомнил записки какого-то знатока музыки о том, как некий всемирно известный джазовый трубач играл свою партию в хитовом блюзе. В них было сказано, что дело не столько в популярных шести нотах, а в том, как!!! он их, эти звуки вытягивал на своей трубе. Так вот, к названным вполне обычным основным составляющим блюда бабушка так умело добавляла лаврушку, чёрный перчик, соль, какую-то (чуть-чуть) подливу, что получалось не просто жаркое, а именно цимес, настоящий еврейский деликатес, как и фаршированная рыба. Картошка в нём была целенькими кусочками, но мягкая и разваристая, мясо, чуть тронешь вилкой, разделялось на отдельные длинные волоконца — «локшинки» и таяло во рту, а если попадалась ещё и черносливина!

Блинчики — тоже вроде бы всё просто. Пеклись обычные, на всю сковороду тонкие блины. Потом на каждый блин клалась солидная порция только что изготовленного, свежайшего домашнего творога, и блин заворачивался на творог слева, справа, снизу и сверху. Получались блинчики, которые бабушка плотно укладывала в глиняный (обязательно в глиняный) горшок, заливала сверху сметаной, закрывала крышкой и с помощью ухвата задвигала подальше в горячую, но уже начавшую остывать печь — томиться. Что получалось, вкус этих блинчиков передать словами невозможно, только ходят в голове, во рту на уровне подсознания такие ощущения, которые шестьдесят с лишним лет назад делали счастливым маленького пацанёнка.

Ну, а кукуруза (в Белоруссии её называли «киюшки») — это был просто детский праздник. Как-то так выходило, что мы, все внуки и внучки собирались вместе в Чечерске у дедушки с бабушкой в августе, тёплом и ласковом белорусском месяце, к концу которого как следует вызревали початки кукурузы. Наконец наступал долгожданный день, нам давали несколько вёдер или круглых, плетёных из прутьев ивы корзин: идите, разрешается собирать, отламывать. Кукуруза росла (сажалась бабушкой — она своим заскорузлым, негнущимся пальцем протыкала в рыхлом плодородном грунте неглубокую ямочку и опускала в неё два пророщенных кукурузных зёрнышка) по периметру всего нашего шестисоточного огорода и по краям вокруг каждой овощной грядки. И мы с радостными воплями отламывали, тащили во двор и очищали от остроконечных листьев плотные жёлтозёрные початки. Варилась кукуруза в самом большом чугуне. Его заранее, пустым ставили на припечек — площадку перед топкой, наполняли поплотнее початками, заливали водой доверху и прикрывали сверху чугунной крышкой, напоминавшей опрокинутую сковороду без ручки. И только потом потихоньку ухватом задвигали вглубь горячей печи. Кукуруза варилась долго, и чугун вытаскивали из печи попозже, после ужина. Снимали крышку. И тут всегда оказывалось, что бока нескольких верхних початков выступают из воды, и их зёрнышки поджарились, подрумянились самым соблазнительным, похрустывающим образом. Под наши крики — «Это мне! Это мне!» — такие кукурузины делились на части, чтобы хватило всем. И пир начинался! (Для меня самым вкусным блюдом бабушкиного приготовления, о котором Аркадий забыл упомянуть, был, конечно, фасолевый суп, который также, как и все остальные блюда готовился в русской печи. Описать его вкус невозможно. Я, по всеобщему признанию, отличный кулинар мамино-бабушкиной выучки, всю жизнь пытаюсь сотворить нечто подобное: бесполезно. Главное, помню, что кроме фасоли там была ещё картошка, что он очень долго томился в печи, а потом подавался в глубокой тарелке, залитый домашней сметаной — Ред.)

Вы, видимо, уже сами поняли, что вкуснота и полезность нашей чечерской еды достигались кулинарной умелостью бабушки, а ещё больше благодаря её и дедушкиному трудолюбию: это они сами, несмотря на свой возраст, содержали всё наше корово-козо-поросёнко-курино-огородное хозяйство.

Вспоминается моя служебная поездка поездом по Транссибу (нужно было срочно, а самолёты не летали) из Красноярска в Сковородино в 1987году. Соседом по купе оказался пожилой (но моложаво выглядевший, русоволосый) толковый сельский мужик из Мордовии. Ехать с ним рядом было по тем временам очень даже не комфортно: он во весь голос, громко на весь вагон хвалил «до революцию», барина, несшего местным крестьянам культуру и всякие, в том числе и очень нужные сельскохозяйственные знания, поощрявшего инициативу и деловую сметку. Ещё рассказывал, как его дед до коллективизации расширял и разнообразил своё крестьянское хозяйство. И всячески «поливал» советскую власть: не разрешают держать несколько коров, стадо свиней, пасеку, нельзя рядом с земельным участком загородить ручей и устроить пруд, то есть были бы утки, гуси. «Да я бы со своими сыновьями полрайцентра кормил!!! Но ничего не разрешают сволочи, моего труда боятся!». Так этот вот этот немолодой дядька сказанул, а я навсегда запомнил: «Корова — это же молоко, сметана, творог — сто блюд!!!».

Кстати ещё про кукурузу. В Башкирии её не выращивали. Но когда мы были в эвакуации в Уфе, бабушка решила попробовать. Двор уфимской пожарной, где дедушка работал замом начальника, был превращён её персоналом в огороды. И бабушка на своих грядках под критические комментарии соседок посадила довольно много кукурузных зёрен. В жарком солнечном климате Башкирии кукуруза прекрасно выросла и созрела, и я помню, как помогал взрослым и тащил с огорода на второй этаж ведро, заполненное только что наломанными початками.

И ещё кстати — во времена моего детства и юности домохозяйки варили в чугунах, передвигали и переносили их с помощью ухватов. А небольшие кухонные печки, чаще устраивавшиеся в городских квартирах, назывались «плитами» потому что сверху действительно накрывались плоскими, отлитыми из чугуна плитами. Плиты обычно имели по два отверстия переменного диаметра, благодаря вставлявшимся в эти отверстия чугунным кольцам разного размера. В них опускались днища больших и маленьких чугунов и оказывались, благодаря этому, в эпицентре печного жара. Рассказывать здесь устройство и взаимоувязку чугунов, ухватов и плит не имеет смысла: всё нарисовано и подробно описано в интернете. Мне такие, казалось бы, не заслуживающие внимания «мелочи», которые облегчали жизнь миллионов (миллиардов? людей, всегда были очень интересны и восхищали меня своей поразительной придуманной изобретателями простотой. Пожалуйста, не поленитесь, включите какой-нибудь поисковик!

После смерти дедушки Липы бабушка упорно жила в Чечерске одна в своём доме, не хотела никуда уезжать. Но когда в Чечерске закрыли нотариальную контору, её младшая дочь Роза последней из нашей мишпухи переехала из Чечерска в Гомель, со временем получила там квартиру. Она всё-таки уговорила и перевезла к себе бабушку. Последнюю часть своей жизни бабушка провела в городском комфорте, отмыла и отмягчила свои руки. Но жизнелюбие и железный характер остались прежними. Всегда смотрела телевизионные вести и обо всех политических событиях имела своё мнение.

Никогда не забуду — на свадьбе её внука, сына Розы, Лёни Хавкина мы с бабушкой сидели рядом на почётном месте. Бабушка на почётном — понятно почему, а я — потому что был первым бабушкиным внуком, т.е. самым старшим и достаточно уважаемым в своём поколении. Смотрю, она — к тому времени уже маленькая ссутулившаяся восьмидесятилетняя старушка — выпивает потихоньку одну рюмку, вторую (по-моему, даже водочки), не очень отставая от коллектива, как следует закусывает. Я наклонился к ней и тихонько спрашиваю: «Может поосторожней!». И она мне, глядя немножко снизу вверх, с такой хитринкой отвечает: «А что ты думаешь! Да! Я люблю и выпить, и покушать!».

Бабушка угасла постепенно, в последние месяцы перестала узнавать даже своих дочерей и умерла в возрасте девяноста девяти (а может быть и ста) лет.

ХАСЯ ЛИПОВНА (Ася Львовна) ГОТГЕЛЬФ (в девичестве Каплун), МОЯ МАМА

Детство провела в Чечерске. Затем уехала в Могилев в медицинское училище, выучилась на фармацевта. Это были 30-е годы. (Династия, однако: родители деда Липы, он в годы НЭПа, мама — все фармацевты. — Ред.)

Беспощадная, разорившая сельское хозяйство сталинская коллективизация деревни, когда у ошеломлённых крестьян отбирали телеги, плуги, лошадей, коров и насильно сгоняли в колхозы (коллективные хозяйства), ненавистные для трудяги, сельского хозяина — частника по самой своей природе. По всей стране начался голод, который на Украине прозвали «голодомор». И мама из этого студенческого периода своей жизни чаще всего вспоминала два случая. Первый — когда им, девчонкам удалось купить на базаре требуху (коровий желудок) и сварить её в общежитии. «Как же это было вкусно!» — не могла забыть мама. И второй — когда впервые какой-то мальчик назвал её тётей: «Я обернулась, и тут только до меня дошло, что тётя, к которой он обращается, — это я».

Мама была красивая женщина: сероглазая, с прекрасными тёмнорусыми волосами, правильными чертами лица. По лёгкости характера, живому темпераменту, настроенности на радость (это прекрасно передаёт помещённая вверху её замечательная фотография) она пошла в своего папу — моего деда Липу. Хотя мама никогда на моей памяти не была худой, а скорее склонной к полноте, и в зрелые годы была полной женщиной, она, благодаря своей подвижности, жизнерадостности, интересу к жизни, не производила впечатление толстой, грузной бабы. Как и дед, она была открыта людям, везде у неё были друзья или знакомые, в том числе и такие, какие многие годы ей были не менее дороги и близки, чем сёстры и другие родственники.

Например, семья Блюминых, с которыми сразу после возвращения родителей из эвакуации мы жили в коммунальной двухкомнатной квартирке в гомельском Доме коммуны. Громадный по тем временам, пятиэтажный дом с бесконечными тёмными коридорами был построен до войны и уцелел от бомбёжек. По обе стороны коридоров были нанизаны маленькие квартирки, предназначавшиеся для граждан светлого советского коммунистического будущего.

Поскольку папа пропадал на заводе и почти не помогал ей по дому, мама, пока он был жив, не работала, одна тянула всё домашнее хозяйство с нами — тремя растущими пацанами. Сколько я её помню, она добывала пропитание, особенно в эти треклятые сороковые и пятидесятые — военные и послевоенные годы. Вечные и бесконечные очереди с продуктовыми карточками и детьми на руках, в магазинах и на рынке, тяжеленные сумки и мешки. Постоянно нужно было как-то выкручиваться, что-то доставать. Однажды в эвакуации в Уфе она зимой поехала на лошади куда-то далеко в деревню выменивать городское барахло на продукты и вернулась назад с картошкой, но еле живая, так как деревенские полудикие псы порвали ей ноги. Пришлось зашивать раны и делать уколы от бешенства.

А после войны она, вместе с другими женщинами — соседками по дому (все — жёны инженеров, руководителей завода), раз в год осенью закупала на гомельском рынке яблоки и везла в плацкартном вагоне несколько неподъёмных, обязательно кустарных фанерных, чтобы не раздавились яблоки, чемоданов в Москву. Как они, эти женщины затаскивали такие чемоданы в вагоны, как поднимали их на верхние полки — уму непостижимо! На вырученные от продажи яблок деньги мама привозила элементарно необходимые, но в те годы казавшиеся совершенно недоступными и сказочно вкусными продукты: это был праздник — бутерброд с тоненьким ломтиком варёной колбасы, маленький твёрдый бараночек, который, оказывается, имеет своё название «сушка» или кубик сахара к стакану с кипятком, который назывался чаем. А если апельсин или мандарин!!!

Мама всегда жила интересами и заботами семей своих и папиных сестёр, своих знакомых. Если появлялась возможность, как тогда говорили, «достать» что-нибудь дефицитное, нужное или купить подешевле, сделать что-то полезное, решить какую-то проблему, мама всегда старалась не только для себя, но и для них. Несколько раз к нам приезжали из Тбилиси Фаня и Берта, исхудавшие, измученные жизнью — это особенно бросалось в глаза и потому запомнилось. И мама ничего не жалела, откармливала их самыми лучшими, самыми свежими продуктами, которые только могла выторговать и сумками таскала с базара. Так же она поступала всегда и со всеми, а гости у неё бывали каждое лето, и часто в несколько заездов. Иногда это шло не впрок, мамины усилия не понимали или не ценили, или просто забывали сказать «спасибо». Мама делилась со мной своей обидой, но зла не держала, старалась «выбросить из головы».

Она не всегда умела держать язык за зубами, взвешивать каждое слово, особенно в разговоре с родными, детьми, племянниками, которых любила погладить по спинке, приласкать. Из-за своей порывистости, непосредственности могла что-то сказать не так, невпопад, «ляпнуть» не совсем к месту. Как говорят на Украине, «таки щиры, таки щиры, шо аж дурны». Но мама «дурной» никогда не была и, в отличие от настоящих дураков, всегда улавливала свой промах и сожалела о нём. Например, мы втроём с ней и моей женой Машей (мы только что поженились, мама у нас в гостях) гуляем по подмосковному, где мы тогда жили, Одинцово. Беседа идёт о женитьбе сына наших знакомых. И мама вдруг говорит: «Всё нормально, симпатичная и из хорошей семьи девушка. Но вот имя её мне не очень нравится, такое простонародное — Маша!». Ну как тут не споткнуться!

Мама прошла практическую бабушкину школу высококлассной кухни, готовила и пекла быстро, просто, обалденно вкусно, питательно и много. Если она наливала тарелку борща, то было непонятно, чего там больше — борща или сметаны, и — не двигай, а то на стол прольёшь. Если наваливала в тарелку жаркое, то тоже непонятно было, чего там больше — картошки или аппетитнейшего с поджаристым лучком мяса, и казалось, что не съешь. Но съедали и тарелку выскребали! А какие котлеты, а какая жареная картошечка, а какие пельмени! Когда я учился в институте, почти каждое утро на кухне меня ждал «грибок» — омлет размером на сковороду, с загнутыми вверх хрустящими краешками. И представьте себе — за пять лет он мне ничуть не надоел.

Дома у нас стояла трофейная на красивой узорного литья станине (как столик) швейная машинка с ножным приводом. Снизу была прямоугольная площадка, на которую ставили ноги и нажимали на неё поочерёдно то на ближнюю, то на дальнюю сторону. Площадка качалась и через шатун раскручивала там же снизу большое колесо. Вращение передавалось наверх на швейную машинку круглым приводным ремешком. И мама шила, перешивала для меня и моих младших братьев. Мне как-то сшила поддёвку (ватник, обтянутый сверху тканью), коричневые шаровары из тёплой байковой материи. В основном она перешивала старые вещи («перелицовывала», то есть шила бывшей изнаночной стороной наружу). Получалось у неё по тем временам вполне прилично: в сшитой ею одежде я ходил в школу и институт.

Она никогда не была «клухой», смирившейся с окружающей всеобщей послевоенной, да и вообще присущей советскому строю нищетой: не выходила из дому, не накрасив глаза и губы, всегда закрашивала поседевшие волосы на висках. Когда в Гомеле впервые появились в продаже холодильники, мама купила одной из первых (при своей нищенской зарплате аптечного фармацевта, папы уже не было): какое счастье — теперь можно, если «выбросят», купить масло или мясо впрок, сразу по несколько килограммов. (И весь Гомель заговорил: — Ася Львовна купила холодильник: надо покупать. — Ред.) Когда появилась возможность установить телефон, она также сделала это сходу. Благодаря этому телефону, я в дальнейшем мог звонить ей в любое время и из любого места страны, где бы ни оказывался на своих стройках.

Напоминаю, что это происходило в конце 1950-х годов, когда существовал только проводной телефон, а мобильная связь появилась в мире и очень быстро развилась (стала обычной и неотъемлемой составляющей быта простых людей) в России только через полвека в начале 2000-х годов, через двадцать лет после смерти мамы.

Мама боролась за достойную жизнь, за «прокормленность» своих детей с каким-то задорным ожесточением, стала профессионалом в этой борьбе, и я считал, что она вышла из неё победителем. Но ошибался!

После смерти папы в декабре 1955 года мама осталась одна с нами, тремя мальчишками. Несмотря на почти двадцатилетний перерыв, её приняли на работу в одну из центральных, престижных гомельских аптек. Она смогла быстро освоить все рабочие процессы от приготовления лекарств в рецептурном отделе до выдачи заказов клиентам и могла подменить любого работника аптеки.

Мама очень ценила и любила свою работу, по-доброму относилась к коллегам и, по-моему, они относились к ней так же тепло. Когда она «сидела на выдаче» готовых лекарств, некоторые клиенты заходили просто поговорить, посоветоваться с Асей Львовной не только по медицинским, но и просто по житейским делам. Со временем аптека стала для мамы вторым домом. (Я через 30 лет после её смерти зашёл в аптеку и был потрясён: маму ещё помнили. — Ред.)

В средине 60-х мама вышла замуж за нашего старого знакомого Якова Семёновича Фрадкина, который сам не так давно потерял жену Станиславу (Стысю) Израилевну. (Она была двоюродной сестрой бабушки Шифры и дети второго мужа мамы были нам родными не только из-за её замужества, но и по крови. — Ред.) У него, как и у мамы, тоже было трое детей, которых мы давно знали и с ними дружили: старшая дочь, моя сверстница Мери (сейчас живёт в США, в штате Пенсильвания) и двое сыновей Израиль (Изя) и Семен Соломон). Оба мощные строители — работали в системе очень важного в СССР Министерства монтажных и специальных строительных работ: в Казахстане в городе Рудном монтировали конструкции крупнейшего в мире горнообогатительного комбината. После развала СССР и их министерства в Рудном прекратилось всякое строительство, работы не стало. И ребята после годовых мытарств и сомнений переехали в на юг, живут в Израиле.

Получилась прекрасная пара: большой, мудрый, очень размеренный Яков был для нашей импульсивной мамы уравновешивающей, успокаивающе-тормозящей гаванью. В начале войны он со своей воинской частью попал в плен к немцам, бежал и, выдавая себя за татарина, жил в деревнях на оккупированной территории Белоруссии. Зарабатывал на пропитание столярничаньем. Потом примкнул к партизанам, воевал в немецком тылу, в зиму 1943-1944 года заболел трихинеллёзом, был вывезен самолётом на большую землю, еле выжил. В Гомеле считался одним из лучших преподавателей математики и после выхода на пенсию подрабатывал репетиторством. Гордился тем, что его ученики в большинстве поступали в вузы.

А мама не хотела бросать работу, привычный коллектив и не выходила на пенсию.

Яков Семёнович очень хорошо, по-доброму относился к нам, маминым детям, и стал для нас вторым отцом. Так же и мама вела себя в отношении его детей. Получилась одна большая семья. Почти каждое лето Мери из Ленинграда присылала в Гомель «для оздоровления» свою дочку Марину. Наша Кира была значительно младше и, к сожалению, гостила у бабушки один или два раза совсем маленькой девочкой, мало с ней общалась: потому что в 1986 году, через несколько дней после семидесятилетия мамы случилась авария на Чернобыльской атомной станции. Гомель попал в зону заражения, и сами гомельчане стали уезжать в безопасные места.

Эти последние двадцать с лишним лет были счастливыми для мамы. Все мы, дети Якова и мамы разъехались, и они потихоньку жили вдвоём, любя, уважая и оберегая друг друга. Помогали друг другу вести домашнее хозяйство, старались побольше быть на свежем воздухе. После возвращения мамы с работы, особенно летом обязательно ходили в прекрасный гомельский парк, любили побродить по его аллеям или посидеть, поболтать на скамеечке с кем-нибудь из старых знакомых.

Но! В июне 1989 года от кровотечения в кишечнике умер Яков Семёнович. Мама осталась в квартире одна, но очень не хотела уезжать из неё, из Гомеля, где прошла почти вся её жизнь, было полно знакомых и любимая работа, жили две родные сестры. В апреле 1990 года она узнала, что ей положен (вот удача!) ветеранский паёк — несколько килограммов гречневой крупы, которую невозможно было купить в обычных магазинах. На обратном пути, на остановке около дома, когда мама встала, чтобы выйти из автобуса, он дёрнулся, мама упала и сломала шейку бедра. Поскольку это произошло в автобусе, и маму сразу увезла скорая помощь, родные и знакомые с трудом нашли её уже в больнице. Случилось именно то, чего она боялась, опасалась всю жизнь — перелом. Я на следующий день приехал в Гомель и хотя бы несколько дней был около мамы. В больнице она держалась очень хорошо, ни разу не всплакнула, настаивала на операции: не хотела быть никому лежачей обузой. Сказала мне: «Если не выживу, значит Кива и Яков зовут меня к себе!». Через три дня во время операции мамы не стало. Врачи объяснили — оторвался тромб и попал в сердце. Так ли это было на самом деле???

Сейчас до меня дошло, что всё-таки победила советская система: мама погибла из-за нескольких килограммов дефицитной гречки!

ЗЯМА ЛИПОВИЧ КАПЛУН, МОЙ ДЯДЯ

Мальчишкой любил лошадей, скакал верхом без седла. Однажды (мне рассказывали дедушка и бабушка) свалился на землю, и лошадь копытом наступила ему на живот. Чудом, но всё обошлось. Он получил какое-то экономическое образование и был направлен на работу в Белосток, который находился на территории Польши, присоединённой к Белоруссии в 1939 году, то есть на самый запад предвоенного Советского Союза. Поэтому Зяма был сразу мобилизован и начал воевать с первых дней войны. Отступая с нашими войсками, он попал в Сталинград. С 1942 года до конца своих дней он носил на руке швейцарские часы, снятые в Сталинграде с немца, которого он одолел в землянке в рукопашном бою. Потом воевал на южных фронтах и заканчивал войну в Румынии и Австрии капитаном — по тем временам довольно высокое звание, позволявшее занимать ответственные армейские должности, иметь ординарца.

Зяма был крепким, компанейским (мог играть и серьёзно-душевно пел под гитару), распорядительным и хозяйственным, одновременно рисковым мужиком, любил женщин и красиво пожить: с фронта присылал фотографии, где был изображён с трофейным мотоциклом. Раза два, в конце войны и вскоре после её окончания вырывался в отпуск в Чечерск и всегда брал с собой ординарца, который фактически был его фронтовым товарищем. В один из таких приездов в Чечерск он привёз мне трофейный фотоаппарат под 60 мм плёнку. Первые в моей жизни фотографии размером 6 на 6 см хранятся у меня до сих пор. На них засняты на нашем чечерском дворике бабушка, мама и мои братья пацаны в трусах Лев и Семён. Помню тот восторг первооткрывателя, который я испытал, когда десятилетним мальчишкой увидел, как при свете красного фонаря в кювете с проявителем на листе белой фотобумаги постепенно появляются контуры будущего изображения.

А дедушке Зяма привёз полевой военный телефон в зелёном деревянном ящике и потрясающий пистолет. Чтобы пользоваться телефоном, нужно было открыть запор — крючочек, поднять крышку ящика: там в специальных гнёздах лежали переговорная трубка и z-образная звонковая ручка, которую нужно было вставить в отверстие сбоку ящика и как следует покрутить: на звонок отвечала телефонистка и соединяла с нужным абонентом. Пистолет же был с деревянными накладками на рукояти и выступающим вперёд дулом. Как сейчас помню: дедушка, Зяма и почему-то я (не прогнали мальчишку) сидели днём в светлой комнате нашего чечерского дома за столом, и Зяма показывал, как набивать патроны в обойму, вставлять её в рукоять пистолета, взводить затвор, короче — как пользоваться оружием. Потом пистолет вместе с патронами завернули в обильно промасленную обёрточную бумагу, затем в такую же промасленную тряпицу, и — больше я его не видел. Через несколько лет при расчистке сарая, где хранилось сено для коровы и коз, помогавший дедушке дядька подцепил вилами и вытащил на свет божий неизвестно откуда там взявшуюся, новую, пустую, слава Б-гу, пистолетную кобуру. Бабушка чуть не прибила деда за такую находку. Если бы мужчина донёс куда следует, тогда можно было запросто загреметь в лагеря!

Зяма женился в Минске на «выходке» из Чечерска, красивой брюнетке по имени Рая. Демобилизовавшись, работал в Волковыске (Гродненская область) руководителем какого-то учреждения. У него была служебная автомашина, и он приезжал на ней в Чечерск с женой Раей и кудрявым смуглым первенцем Мариком. Мне тогда было лет десять-одиннадцать, и запомнилось, как они, возвращаясь домой из Чечерска, застряли сразу за Чечерском на том знаменитом подъёме на первый увал. Их «москвич» первого выпуска, скопированный с немецкого «опель кадет», забуксовал, сел на днище в глубоких песках на подъёме — толкали все провожавшие.

Зяма и Рая, 1986 г.

Потом Зяма с семьёй перебрался в Гомель, работал руководителем областного Гостраха. Как и все в Союзе в 70-80-е годы получил дачный участок и увлёкся садом. Он знал и любил простую, деревенскую работу. Рассказывал мне, как прививал на одно дерево до десятка сортов яблонь и груш, как после появления на участке привитой им черешни, благодаря перекрёстному опылению стала обильно плодоносить вишня. В общем, стал знающим практикующим садоводом.

У Зямы с Раей после Марка родились две дочки: Татьяна и Елена. В конечном счёте, Марик и Таня живут сейчас в США, а Лена — в Израиле. Как-то так получилось, что Зямины сёстры — наша мама, Дора, Роза и мы, их дети, не очень сблизились с его семьёй, жили по-разному и мало общались. Когда произошла авария на Чернобыльской атомной электростанции, совпавшая с горбачёвской перестройкой, Зяма и Рая уехали из Гомеля к младшей дочери Лене в Израиль. Зяма был доволен тамошним укладом их новой жизни, ходил по утрам купаться в море, но стал ярым, привередливым критиком израильских недостатков. Возмущался зачастую ханжеским и циничным поведением религиозных ортодоксов и бескультурьем приехавших в Израиль крикливых африканских сефардов, действиями правительства в разных сферах, многими нравами израильского общества.

Он был чистюля и очень любил себя. Если на стол подавалась еда, то всё должно было быть вкусно приготовлено и красиво уложено в тарелке, если стояла ваза с фруктами, то Зяма внимательно выбирал себе самый лучший фрукт, если он считал, что какая-то еда полезна, то он старался съесть побольше, верил в целебные свойства природы. Так было и в последний год его жизни. Как рассказывала Рая, летом они съездили в Литву, в гости к сватам — родителям мужа Лены. Был урожайный ягодный год, и он, Зяма, старался съесть побольше черники. По возвращении домой в Израиль у него обнаружили рак, от которого не смогла спасти даже тамошняя медицина. Умер он в возрасте 82 года. Рая скончалась от этой же болезни через несколько лет после смерти Зямы.

ДОРА ЛИПОВНА РАТНИЦКАЯ (в девичестве КАПЛУН), МОЯ ТЁТЯ

Окончив школу в Чечерске, она перед войной поступила в педагогический институт им. Герцена в Ленинграде и вместе с коренными ленинградцами пережила все ужасы военной блокады. Судя по её рассказам о том, как она распределяла на сутки свою пайку хлеба, что никогда не ложилась спать не раздевшись, не позволяла себе объедаться после переправы по «ледовой дороге жизни» через Ладожское озеро на «большую землю» и о других деталях блокадной жизни, Дора оказалась волевым и рассудительным человеком, благодаря чему и выжила.

Первое моё воспоминание о Доре таково. Во время войны в эвакуации мы жили в Уфе в комнатке на первом этаже. В один прекрасный день раздался стук во входную дверь квартиры, и я, шестилетний пацанёнок, побежал открывать. Но тут же, испугавшись, захлопнул дверь:

снаружи в подъезде стояла исхудавшая женщина в старом коротком жакете и, что мне особенно запомнилось, на голове у неё был тёмный плюшевый прямоугольный капор, углы которого выступали сверху влево и вправо. «Мама! Там нищенка!» — побежал я назад. Мама с куском хлеба в руке пошла сама открывать дверь. И я слышу — «Ася, ты не узнаёшь меня, это же я, Дора!». Дальше — объятия, слёзы. Мама сначала накормила сестру. Потом нагрела кастрюли с водой и как следует отмыла её в большом оцинкованном корыте.

Дора стала жить вместе со своими родителями дедушкой Липой, бабушкой Шифрой и младшей сестрой Розой в комнате на втором этаже уфимской пожарной по улице Ленина, где дедушка работал (или на полувоенном положении — служил) заместителем начальника. Её приняли там на работу дежурным диспетчером. И здесь тоже проявилась её рассудительность даже в мелочах: например, чтобы во время дежурства ночью не заснуть она догадалась, скорее придумала: сидя за столом перед телефоном, подставлять руку под голову, под подбородок не привычно, ладонью вверх, а наоборот — тыльной стороной. Рука начинала неметь, болеть, и задремавшая было Дора просыпалась.

Вернувшись вместе с родителями после войны в Чечерск, Дора работала в конторе леспромхоза. В 1947 году (помню именно этот момент — мы встречали Дору на площади перед ратушей) она вернулась из поездки в Гомель вместе с подтянутым, очень аккуратным прихрамывавшим демобилизовавшимся офицером по имени Илья (Илья Израилевич Ратницкий). Он был в военной форме с палочкой в руке. В этот день в нашем доме на столе было шампанское, которое пили из пузырчатых (по виду снаружи напоминавших гроздь винограда) голубоватых стеклянных стопок. И мне налили на донышко. Это была первая в моей жизни проба алкогольного напитка. Я тут же опьянел и заснул в сенцах на настиле, топчане, который был устроен там для летнего дневного отдыха.

Илья оказался по-настоящему, по своей сути очень интеллигентным, порядочным человеком, с тонкими чертами лица и густой шевелюрой слегка вьющихся волос. Всю жизнь у нас с ним были очень добрые, уважительные друг к другу отношения. Он учился в Москве в художественном училище и с началом войны был мобилизован в кавалерию. По его рассказам это была физически тяжёлая служба, так как кавалерист должен был не только сам выжить, но накормить, напоить и обиходить ещё и свою лошадь. Тем не менее, Илья любил этот род войск, своей выправкой, каким-то благородством, спортивностью очень подходил под кавалериста и интересно рассказывал про разные кавалерийские атаки, поведение лошадей в атакующей лавине. После войны его часть находилась в Монголии. Там в летнюю азиатскую жару он каким-то образом оказался один на пыльной степной дороге с открытым переломом ноги. Еле выжил, пока нашли. Поэтому вскоре после госпиталя его демобилизовали, и осталось прихрамывание и палочка.

Дора с Ильёй поженились, перебрались в Гомель и прожили долгую, дружную, но нелёгкую жизнь. У них родились трое детей: Фаина — в 1947 году и двойняшки — Татьяна и Семён — в 1952 году. Дора сидела с детьми дома, а Илья зарабатывал где и как мог: отливал из гипса и крепил на фасадах домов архитектурную лепнину, делал памятники, изготавливал вывески для учреждений и писал на холсте по трафаретам портреты Сталина и его соратников, которые потом висели в кабинетах, клубах и других присутственных помещениях. Это была тяжёлая и материально неблагодарная работа. Жили они много лет в полуподвальном, сыром, слабоосвещённом помещении. В результате Илья получил тяжёлую хроническую аллергию и язву желудка, с которыми мучился всю оставшуюся жизнь. Со временем дети выросли, получили высшее образование, работали в Гомеле, создали свои семьи. Дора устроилась на работу в городскую станцию переливания крови, любила и дорожила этой работой.

Но после Чернобыля и в обстоятельствах развала Советского Союза, сопровождавшихся в Белоруссии безвластием и всплеском антисемитизма, как и большинство гомельских евреев, вся Дорина мишпуха постепенно перебралась в Израиль.

У Фаины дочь Элина, сын Дмитрий и двое внуков. У Тани две дочери — Светлана, Алла и четверо внучат. Лучше всех устроился Семён: он ещё в Гомеле стал квалифицированным программистом, в Израиле блестяще прошёл тестовые испытания, большой конкурс и работает в крупном израильском банке. У него две дочки — Елена, Ольга и четверо внуков.

Так сложилось, что в Гомеле, а потом в Израиле Дора с Ильёй жили вместе со своей дочкой Таней. Потом у Ильи начался сильнейший склероз, и он скончался в больнице в Тель-Авиве. Дора, пережившая ленинградскую блокаду, всю жизнь жаловавшаяся на частые головные боли, оказалась самой стойкой среди своих сестёр и брата и, слава Б-гу, до сих пор жива, но превратилась в сгорбленную, ничего или слабо помнящую старушку. Сейчас она находится в госпитале для больных престарелых людей. Пока урывками писал эти записки Дора скончалась в октябре 2011 года в возрасте 89 лет.

РОЗА ЛЬВОВНА КАПЛУН, МОЯ ТЁТЯ (Самая младшая из детей Липы и Шифры)

Тринадцатилетней девчонкой вместе с родителями, держась за телегу, ушла из дому летним августовским вечером 1941 года на восток в сосновые боры за рекой Сож, а через несколько часов в четыре утра в Чечерск въехали первые немецкие мотоциклисты. Месяц они пешком лесами уходили от немцев, спасались от бомбёжек, переправлялись через разные реки (мне запомнилось название, я потом нашёл на карте реку Жиздра) и добрались в конце концов до Уфы, куда раньше вместе с папиным гомельским заводом эвакуировались мы с папой и мамой. В Уфе Роза, как потом и Дора, жила с дедушкой и бабушкой в комнате, находившейся на втором этаже дедушкиной пожарной. Лет с пятнадцати пошла работать на авиационный завод, который находился далеко на окраине города. Там у неё намечался роман с каким-то прихрамывавшим парнем Мишей. Бабушка была сильно против. Я эту ситуацию прекрасно понимал и до сих пор хорошо помню, хотя тогда мне было лет пять — шесть. Но Роза была жизнерадостная, я бы даже сказал, разбитная девчонка, не унывала и увлекалась пением цыганских романсов: «Эх, раскатилися да по полю колечики, эх, да раскатилися по полю-лужку. Ты ушла, и твои плечики скрылися....» пела она, стоя (как сейчас вижу) посреди «пожарной» комнаты.

После войны она поступила в юридический институт в Минске. Помню, как приехав на каникулы в Чечерск, она плакала, жаловалась своей маме — моей бабушке, что ей нечего надеть, ходит, как Золушка, стыдно перед друзьями студентами. Дедушка и бабушка помогали ей,

чем могли, отправляли посылки с продуктами. Как-то летом во время студенческих каникул в выделенной нам Чечерским райисполкомом картонной коробке американских «концентратов» со всякой всячиной (сейчас это называют гуманитарной помощью) помимо продуктов оказалось лёгкое летнее платьице нарядного лимонного цвета. Роза тут же примерила — платье оказалось ей «как раз» — и убежала гулять с девчонками по Чечерску. Через какое-то время пошёл проливной дождь. А потом прибегает домой Роза, вся мокрая от дождя и от слёз. Мы смотрим и ничего не понимаем! Оказалось, что её сегодняшняя радость — американское платье, промокнув, вместо «до колен» стало «до попы». Этот случай стал для чечерян поводом и наглядным пособием при обсуждении вопроса об американском качестве и запредельном практицизме.

В конце 40-ых годов Роза вышла замуж, как и Дора, тоже за только что демобилизовавшегося симпатичного чечерского парня Ефима Хавкина. Мне он запомнился играющим в волейбол в военной форме и зимней шапке с красивым белым цыгейковым мехом, которую он надевал набекрень. Роза начала работать в Чечерске нотариусом, а Фима — зубным техником. Они были очень хорошей парой: энергичная, решительная Роза и спокойный, с тонким юмором, очень хозяйственный Фима. Оба имели нужные людям профессии и много работали. Особенно Роза, когда в связи с Чернобылем и развалом СССР начался массовый выезд за рубеж гомельских евреев: всем им очень сильно понадобились услуги нотариуса.

Жили они дружно, намечавшиеся семейные стычки умело, шуткой-подначкой гасил Фима. Вскоре после женитьбы они построили в Чечерске рядом с домом Фиминых родителей, на участке со старым большим плодовым садом свой добротный бревёнчатый дом. Часто держали поросёнка, любили просто и вкусно поесть (на базар обычно ходил работавший на дому Фима). Оба были очень музыкальны: Роза хорошо пела, а Фима любил летним вечером на крылечке в саду поиграть на мандолине. В Чечерске у них родились двое детей: Леонид — 9 марта 1949 года и Галина — 12 марта 1956 года. У Гали уже в раннем детстве обнаружился абсолютный слух и вообще музыкальный талант: лет в семь крошечными ручонками она без запинки играла сложнейший седьмой вальс Шопена.

В конце 50-ых при очередной советской административной реорганизации Роза со всей семьёй переехала из райцентра Чечерск в областной город Гомель, работала нотариусом в левобережном районе города — Ново-Белице. Всю жизнь она сверхактивно устраивала судьбу своих детей, вмешивалась в их семейные дела, во многом ради них хотела сблизиться с американскими родичами своей мамы Шифры. Но этим планам не суждено было осуществиться.

В 1993 году у Розы случился микроинсульт, а в 1995 году она скончалась в Гомеле от второго, обширного инсульта. Фима и дети — Леонид Хавкин и Галина Хавкина с семьями переехали в Израиль, где сейчас и живут в районе Тель-Авива.

АРКАДИЙ КИВОВИЧ ГОТГЕЛЬФ

Теперь обо мне самом.

Я родился 15 сентября 1937 года в столице Грузии чудесной в Тифлисе (сейчас Тбилиси: по-грузински «тбили» обозначает — горячий, а «цхали» обозначает — вода). Есть такое объяснение происхождению названия города, так как на месте его основания было много источников целебной, горячей, сероводородной воды. В царской России город называли «Тифлис». В «Тбилиси» переименовали уже в годы советской власти.

В Белоруссию меня перевезла из Тбилиси восьмимесячным младенцем мама. В Чечерск на родину родителей мы с ней приехали на ещё ходившем тогда по реке Сож пароходе. Дедушка Липа и бабушка Шифра всю жизнь очень дружили с семьёй простого белорусского крестьянина из чечерской Краской слободы (продолжение нашей улицы Ленина) Санькой Гребеньковым. После войны каждый раз, приходя к нам и видя меня, уже большого мальчишку, он вспоминал, как ночью они с дедушкой встречали пароход из Гомеля, и показывал, как он меня крошечного нёс на руках от причала к телеге. Пристань находилась в нескольких километрах от Чечерска, и они с дедом поехали за мной к пароходу на лошади с телегой.

Первые запомнившиеся мне картинки раннего, довоенного детства. Я маленький сижу в Чечерске за круглым столом в небольшой тесной комнате. Напротив старый массивный буфет. Я капризничаю и отказываюсь кушать яичницу, а по столу бегают крошечные жёлтые цыплята, выпущенные бабушкой для развлекания меня, чтобы я всё-таки поел. Ещё — описанные выше воспоминания о дедушке Шимоне, качающем меня на ноге и играющем на скрипке.

Помню планировку квартиры на первом этаже дома по улице Ветреной, в которой мы жили до войны в Гомеле, и приходившую к нам (а может быть и жившую у нас) всегда вкусно пахнувшую духами тётю Риву (Ревекку): она — чистюля, вымывшись, ходила с полотенцем вокруг головы, как в тюрбане, маникюрила свои красивые руки, внимательно рассматривала в маленькое круглое зеркальце и приводила в порядок своё лицо, а потом давала это зеркальце мне, и я не понимал, как можно им пользоваться, если в него «не помещается» моё лицо всё сразу.

Помню, как зимой папа повёз меня кататься на санках в гомельский парк, и у меня в белых «фетровых» валеночках очень замёрзли ножки. Так папа занёс меня в деревянную будку сторожа около входа в парк, посадил на широкий подоконник и, поочерёдно снимая валеночки, растирал ножки, чтобы согрелись. Ещё запомнилась зверская сцена, когда во дворе нашего дома по улице Ветреной, между сараями молодые парни при нас малышах отрубали топором курам головы, а те уже безголовые ухитрялись, агонизируя, даже взлетать на крыши сараев.

Потом — мы с бабушкой Шифрой солнечным летним днём 1941 года едем из Чечерска в Гомель на грузовике ЗИС-5, оборудованном прикреплёнными к кузову по обе стороны кабины массивными чугунными газогенераторами с герметически задраивающимися крышками. В кузове, загруженном топливом в виде деревянных кубиков, кроме нас ещё человек восемь. Я уже знаю, что началась война, и меня везут в Гомель к папе и маме, с которыми я должен уехать от немцев. Периодически кто-то из наших «кузовных» мужиков-спутников открывает крышки и забрасывает в генераторы «кубические» дрова. Во время этой процедуры нас обволакивают клубы едкого дыма, все кашляют, чихают и протирают слезящиеся глаза. Вдруг машина останавливается. Все спрыгивают на землю и бегут подальше от дороги в кусты и под деревья оказавшегося рядом сада. А над верхушками яблонь летают немецкие истребители и непрерывно стреляют из пулемётов.

Поздним дождливым вечером в Гомеле нас около машины встречал папа, у меня перед глазами картинка его высоких сапог, которыми он ступает по влажным от моросящего дождя, блестящим в свете уличных фонарей булыжникам мостовой. Это всё воспоминания ребёнка, которому ещё нет и 4-х лет.

Вместе с Гомельским ПВРЗ, на котором работал папа, наша трёхчеловечная семья эвакуировалась в Уфу. Что «творили» в Уфе на папином заводе, я написал в разделе о папе (вроде бы военные артиллерийские установки «Катюша» и бронепоезда). Все работники завода имели «бронь», освобождавшую от призыва в Красную армию. Директора завода мы, дети, изредка видели и считали железнодорожным генералом. Атрибутами его высокого звания для нас были широкие лампасы на брюках и маленький серебряный (видимо никелированный) молоточек на очень длинной, сделанной из красивой древесины рукояти, который он всегда носил с собой. Такие же по размерам, только совсем простые, замасленные молоточки были у осмотрщиков подвижного состава, которые, быстро проходя вдоль стоящего во время остановки на железнодорожной станции поезда, постукивали им по труднодоступным местам, рамам, колёсам вагонов и локомотива, по звуку определяли трещины и другие случавшиеся неисправности.

В Уфе на улице Ленина располагался авиационный техникум, перед которым на металлических треногах были установлены два авиационных мотора с размашистыми пропеллерами. Рядом находились два длинных невзрачных двухэтажных жилых дома из красного кирпича. Перед домами вдоль тротуара был забор из заострённых сверху металлических прутков, за которым со стороны двора сплошной полосой росли кусты жёлтой акации. Нас поселили в одном из этих домов на нижнем этаже в первой крошечной проходной комнате двухкомнатной квартиры. Вторую комнату занимала пожилая женщина, хозяйка жилища. Я до сих пор прекрасно помню планировку квартиры.

Вскоре после нас в Уфу добрались дедушка Липа, бабушка Шифра с младшей маминой сестрой Розой. Дедушку назначили на должность заместителя начальника городской пожарной, которая находилась тоже на улице Ленина довольно близко от нас на краю старого Якутовского парка. Жили они там же, на втором этаже пожарки. Это было классическое здание пожарной с высокой круглой каланчой, гаражом на первом этаже и помещениями для отдыха команды на втором.

Кстати, все считают, что каланча нужна для того, чтобы там наверху находился дежурный и сверху сразу мог заметить начинавшийся в городе пожар. На самом деле основное назначение этой части колоритного здания — сушка брезентовых пожарных рукавов. Ещё мокрые после пожара они внизу каланчи одним концом прикреплялись к специальному приспособлению, поднимались за этот конец к самому верху каланчи. Находясь внутри неё свободно и вертикально, они быстро и хорошо высыхали, благодаря постоянной конвекции воздуха снизу вверх. Непросушенные хлопчатобумажные рукава скоро подгнивали и выходили из строя. Сейчас пожарные рукава изготавливают из синтетики и им не страшна никакая сырость.

Роза, а после снятия блокады Ленинграда и Дора жили с родителями, то есть с моими дедушкай и бабушкой. Роза была разбитной девчонкой, работала на авиазаводе где-то на окраине Уфы, любила петь цыганские романсы, стоя в центре «пожарной» комнаты. Я на всю жизнь запомнил её «Эх, да раскатилися да по полю колечики, эх, да раскатилися по полю лужку. Ты ушла, и твои плечики скрылися в ночную мглу!». Дора, наоборот, была сдержанной, рассудительной девушкой, всегда продумывала свои действия. Она работала диспетчером в дедушкиной пожарной, часто дежурила в ночную смену.

Как ни удивительно, в те военные годы никто не опасался за своих маленьких детей, и я, четырёх-шестилетний пацан, без взрослых целыми днями пропадал на улице — во дворах или в Якутовском парке, всё лето в одних трусах босиком бегал по размягчённому на жар

ком башкирском солнце асфальту тротуаров к бабушке и назад домой без спросу у мамы. При этом навстречу нам-мальчишкам попадались весьма живописные, как говорят по-белорусски, «фацетные» личности. Например, какие-то очень, до черноты смуглые, на вид свирепые азиаты. Мы дети почему-то считали, что это были мобилизованные на трудовой фронт узбеки: в летнюю башкирскую жару они бродили по городским тротуарам босиком, но в ватных штанах.

По улице Ленина ходил трамвай, и мы наловчились, увидев его издалека, класть на рельсы медные копейки и пятаки, которые к нашему восторгу под колёсами трамвая превращались в гладкие, тёплые кругляшки. А мальчишки постарше зимой выезжали на заснеженную и заледенелую улицу на коньках и цеплялись за трамваи самодельными длинными двусторонними крюками из толстой проволоки, чтобы покататься. Любимым детским развлечением была жвачка. Мне кажется, что к этому нас подтолкнули местные жители, которые жевали какую-то упругую растительного происхождения светлую массу. Но мы были ещё совсем мелкие и за неимением чего-нибудь специального находили кусочки твёрдого чёрного битума, которые размягчались во рту и употреблялись детворой в качестве замечательной жвачки.

Ещё помню, как в Уфе продавали местными суровыми, без оттепелей зимами молоко: крестьяне замораживали его в тарелках или мисках и стопками белых дисков привозили на рынок. Женщины так и говорили — купила столько-то тарелок молока. Из сладостей запомнилось, что мы, дети, обрывали и с удовольствием жевали сладковатые цветы жёлтой акации. В Башкирии тогда (не знаю, как сейчас) заготавливали много ягод черёмухи и продавали сушёными в виде небольших коричневатых горошинок или уже размолотыми в порошок, с которым бабушка пекла что-то вроде рулетов типа штрудель.

Несмотря на то, что в Башкирии кукурузу не сажали, бабушка вырастила её на устроенном нами во дворе пожарной огородике. И я помню, как тащил по двору и затем вверх по лестнице ведро с кукурузными початками.

Дедушка очень любил и ответственно относился к своей работе, а я крутился около пожарных машин, знал назначение всех насосов, пожарных лестниц, рукавов и шлангов. Особенно мне нравились тренировочные занятия. После внезапного сигнала пожарные в считанные минуты соскальзывали со второго этажа, где они отдыхали, на первый этаж в гараж. Проделывали это через большое круглое отверстие в перекрытии по установленной в центре этого отверстия, отполированной одеждой пожарных до блеска вертикальной железной трубе. При этом скольжении ни в коем случае нельзя было держаться за трубу голыми руками: её нужно как бы обнимать руками в рубахе с рукавами. Я однажды нарушил правило, обжёг ладони и запомнил эту физику перехода трения в тепло на всю жизнь. В гараже пожарные должны были натянуть на себя брезентовые робы, надеть блестящие медные каски с выступающим наверху гребнем, открыть ворота, вскочить на машины и выехать из здания. Для получения положительного результата нужно было уложиться в назначенное короткое время.

Во дворе пожарной сбоку от каланчи была выстроена дощатая имитация стены 4-х этажного дома с двумя вертикальными рядами окон. И пожарные попарно соревновались, кто быстрее поднимется на самый верх сооружения с помощью небольших лёгких «штурмовых» лестниц. Эти лестницы последовательно цеплялись имевшимися на них специальными крючьями за подоконник вышерасположенного окна.

Сразу за двором пожарной начинался Якутовский парк с большим круглым озером. На его дальнем высоком берегу, зимой превращавшемся в санную или лыжную горку для детворы, был госпиталь, и мы частенько издалека видели там забинтованных раненых на костылях или с палочками в руках.

В Уфе мне было не больше шести с «гаком» лет, но я там научился самостоятельно разрезать ножом вдоль длинной стороны на две равные половинки раскалённые картофелины «в мундире», счищал с них тоненькую кожурку, солил и клал на плоскую сторону моментально тающий крохотный кусочек сливочного масла (если оно имелось дома). Приятнее этой процедуры и вкусней такой обжигающей картошки до сего времени для меня нет ничего на свете. Ещё помню, как я радовался и показывал маме пуговицу, насмерть пришитую мною нитками «крест-накрест». Всю процедуру пришивания я проделал самостоятельно, начиная от вдевания нитки в иголку до окончательного закрепления нитки. С тех пор за всю мою жизнь, по-моему, ни одна пуговица не была кем-то другим пришита к моей одежде.

Уже тогда в Уфе появились американские фильмы, и я помню, что в самом начале сеанса на экране по обе стороны титров двигались под джазовую музыку черные силуэты музыкантов с трубами, саксофонами и тромбонами в руках. А ещё помню с тех пор песни Краснознамённого ансамбля «Эх, ты Вася Василёк, Вася Василёчек…» и «Смуглянка молдаванка...», помню Чарли Чаплина, шаркающего длинными загнутыми вверх туфлями. Образ этого артиста был очень популярен и часто использовался тогдашними юмористами в фойе перед киносеансами в сатирических сценках, высмеивавших Гитлера и драпающих немцев.

Но вся эта детская жизнь, полная множества мелочей познавания раскрывающегося мира, проходила на фоне постоянного рефрена: идёт страшная священная война с гитлеровскими оккупантами, с безжалостными убийцами людей, сжигателями городов и деревень. Об этом непрерывно напоминало всё вокруг — радио, разговоры взрослых, калеки на улицах, отправка на фронт из госпиталя вылечившихся раненых, письма с фронта или наоборот- отсутствие таких писем, голод, рваная одежда. Помню наш, советский плакатик-листовку размером в лист писчей бумаги с портретом Гитлера, на котором (если внимательно присмотреться) все черты лица были созданы комбинациями из картинок, изображавших преступления фашистов: виселиц, пожаров, расстрелов. Постепенно, с голосом знаменитого радиодиктора Юрия Левитана к людям приходила радость приближающейся победы: наши войска разгромили, освободили, произвести салют!

В 1944 году в Уфе родился мой брат Лёвка (Лев Кивович Готгельф). Я помню, как его крошечного принесли из роддома домой и что какой-то старый, непонятно откуда взявшийся еврейский священник не очень удачно сделал ему «а брис». Приблизительно в это же время дедушка получил известие, что он должен возвратиться на свою довоенную работу в только что освобождённый от немцев Чечерск. Было решено — они едут с бабушкой, Дорой и Розой. Заберут с собой и меня.

По дороге назад в Белоруссию в сентябре 1944 года у нас была пересадка в Москве на гомельский поезд. Так совпало, что как раз здесь, в Москве мне исполнилось семь лет. Перед отправлением поезда в Гомель было немного свободного времени, мы пошли на Красную площадь, и я испытал сильное разочарование, просто моральный крах от внешнего вида Кремля: в сумрачный, дождливый сентябрьский день я увидел невзрачные голые кирпичные стены вместо мраморных шикарных, полированных и блестящих, представлявшихся в моём воображении.

В Гомеле железнодорожный мост через реку Сож был взорван и поезд довёз нас до станции Ново-Белица — Гомельского пригорода, района на левом, восточном, низком берегу Сожа. На станции с трудом разыскали кран, из которого мы набрали в дорогу полный эмалированный чайник воды. Нас встретил приехавший из Чечерска молодой парень пожарный с телегой. По временному, составленному из металлических понтонов наплавному мосту мы перебрались через Сож и въехали в представлявший сплошные руины Гомель. Город просматривался насквозь. Старая крепчайшая клинкерная мостовая не смогла противостоять артиллерии и авиации и была сплошь в воронках от снарядов и бомб, в которые проваливались колёса нашей телеги. Мы уцепились за борта телеги и кое-как спасались от тряски. Но при этом из чайника выплескивалась драгоценная в дальней дороге питьевая вода. И мне взрослые поручили ответственное дело: крепко, «навесу» держать в руках этот злополучный и, главное, тяжеловатый для меня чайник.

Сутки добирались до Чечерска. Прохладным сентябрьским вечером следующего дня мы выгружались в поросшем травой-муравой дворе чудом уцелевшей за годы войны деревянной чечерской пожарной. При этом меня поразили две вещи: взрослые дяди ругались-матерились теми же словами, как в Уфе, и местные мальчишки гнутыми проволочными крючками катали по протоптанным в траве дорожкам разнокалиберные железные колёса, тоже как в Уфе. А насчёт себя я понял, что встречавшие нас мужики были поражены моей правильной русской речью: «як жа-ж добра гэты малы гаворыць па-руски». Здесь, на новом-старом месте мы опять впятером жили в отдельной комнатке, расположенной в торце здания пожарной. В неё был отдельный вход с крылечком через неотапливаемые сенцы. В противоположной стене этой комнаты была вторая дверь, которая вела в помещение, где отдыхали пожарные.

Осенью 1944 года было совсем плохо с едой. А за годы немецкой оккупации в Чечерске развелось множество галок — не ворон, а почему-то именно галок. Громадными стаями перелетали они с одних деревьев на другие, гнездились и слетались на ночь в руины нескольких разбитых войной каменных зданий. Так вот пожарные брали лестницу, холодными октябрьскими вечерами в сумерках руками ловили там и набивали галками несколько вёдер. А потом в углу пожарного двора разводили костёр и жарили тушки птиц на прутьях, как на вертеле в романтические рыцарские времена. Даже бабушка попыталась сварить суп из этих галок. Но, по-моему, его не стали есть: брезговали, догадывались, почему их так много развелось за годы войны.

А в начале зимы пожарной выделили часть конской туши от выбракованнй и оставленной проходившей воинской частью лошади, которая всю осень спокойно паслась на чечерских лужайках. Как раз в эти дни в Чечерск приехал из Гомеля проверяющий — инспектор по пожарной безопасности. От него я услышал и запомнил на всю жизнь слово «профилактика», что нет ничего важнее в любом, и особенно в пожарном деле противопожарной «профилактики», т.е. принятия своевременных мер, заранее препятствующих, мешающих возникновению пожаров, аварий и других неприятностей.

И ещё запомнилось! Этого инспектора дедушка поселил на ночь в нашей комнате, а бабушка собрала какой было возможно по тем временам для приёма городского начальства ужин и нажарила котлет из той самой выделенной нам конины. Вижу сцену, как будто происходит сию

минуту: все родные и гость — инспектор, сидят за столом, помаленьку выпивают и уплетают свежайшие, прямо со сковороды, отсверчивающие в тусклом свете керосиновой лампы конские котлеты. Дедушка специально, «ради хохмы» завёл разговор насчёт — какой народ что употребляет в пищу. И этот инспектор, жуя за обе щёки, разглагольствует, что лучше умрёт с голоду, но ни за что не станет есть конину. А мы, только что вернувшиеся из Башкирии и привыкшие к тому, что конина вполне съедобна, еле сдерживаемся от смеха, помалкиваем. И дедушка ещё подзузыкивает: «Нет, неправильно! Конина — это деликатес!». Сколько же было хохота после отъезда гостя.

Дальше, за нашей комнатой было большое помещение с несколькими железными койками и столом, где располагались, отдыхали пожарные, в основном совсем молодые только что демобилизовавшиеся парни из соседних деревень. Потом — главная часть пожарной — гараж для двухколёсных конных телег (как азиатская арба). На нескольких из них были горизонтально установлены большие деревянные бочки с водой, две телеги были оборудованы ручными пожарными насосами «красный факел». А за ним — конюшня на три стойла, где жили наши любимцы: самая рослая — кобыла «Вороная», конь поменьше — «Серый» и самый низкорослый — «Воробей». Такие живописные клички!

Всё свободное время я проводил рядом с лошадьми: учился ухаживать за ними, запрягать в телегу или сани, управлять голосом или вожжами. Очень интересно было наблюдать за лошадьми на свободе в жаркий летний день, когда они паслись или дремали стоя, как-то нежно-доверительно положив друг на друга свои большие головы, или, балуясь, гоняли галопом по траве наперегонки, при этом почему-то оттопыривая хвосты и усиленно, звучно пуская газы.

Наша пожарная имела административно-общественную нагрузку перевозить хлеб из пекарни в магазин. Поэтому у нас на заросшем травой-муравой дворе обычно стояла «хлебная» телега с опущенными на траву оглоблями и с большой некрашеной деревянной будкой. Так эта будка (на ней можно было свободно разлечься во весь рост нескольким мальчишкам) была летом моим обжитым местом, с высоты которого я мог часами смотреть на этих лошадей или, глядя вверх, в разогретое солнцем небо наблюдать завораживающий полёт свободных ласточек и стрижей.

Посередине пожарного двора стоял казавшийся нам большущим и таинственным проветриваемый сарай со стенами, плетёными из прутьев ивняка, — сеновал, который к зиме для наших лошадей набивали сеном под самую крышу. Зимой это было любимое место для игр моё и моих маленьких друзей мальчишек. Однажды зимой, по-моему 1945-1946 года, мы там, укрывшись от взрослых, играли в войну и до упаду забирались на самую верхотуру и съезжали на заднице вниз по сену, как нам казалось с высокой горы. Наигравшись, уже в сумерках, я спокойно возвратился домой в нашу «пожарную» натопленную комнату и — ничего не понимаю — увидел взъерошенных дедушку, бабушку и двух тёток. Оказалось, что они уже несколько часов искали меня, и что даже кто-то сказал им, что меня на санях-розвальнях какие-то люди увезли из Чечерска и т.д., и т.д. После нескольких шлепков всё утихомирилось и меня даже расцеловали на радостях, что нашёлся. Но не всё ещё было позади. Когда я, наконец, снял самосшитую бабушкой из какой-то перелицованной ткани курточку-телогреечку, все при тусклом свете керосиновой лампы разглядели мою почти голую детскую задницу. Оказалось, что сено-осоко-трава, как наждак содрала, прорезала, привела в полную, невосстановимую негодность мои единственные тоже самодельные зимние байковые штанишки. Тут уже завопил я сам: понял, что не скоро окажусь на улице со своими дружками!

Очень захотелось рассказать про сани-розвальни. Лучше бы нарисовать чертёж, но на экране компьютера не умею. Попытаюсь описать. Сначала вытёсываются два толстых деревянных полоза, передние более тонкие концы которых распаривают и загибают вверх. Затем эти полозья ставят параллельно друг другу, как они должны быть расположены постоянно, и скрепляют между собой, набивая на них сверху поперёк будущих саней несколько прочных жердей или брусьев: вначале жердь по длине почти равную расстоянию между полозьями, каждая следующая длиннее предыдущей и в конце саней последняя жердь самая длинная и выступает влево и вправо за полозья приблизительно на полметра. И сани приобретают таким образом стреловидную, «разваливающуюся» форму. Остаётся устроить кузов-настил, прикрепить оглобли и БРОСИТЬ В САНИ НЕ ЖАЛЕЮЧИ НЕСКОЛЬКО БОЛЬШИХ ОХАПОК ДУШИСТОГО, НАТУРАЛЬНОГО, НАСТОЯЩЕГО СЕНА!!! Это я здесь шустро всё описал. На самом деле на изготовление качественных, крепких саней уходило много времени и труда деревенских умельцев. Начиная от заготовки и специальной обработки древесины и кончая изготовлением в сельской кузнице металлических креплений, тяг для оглоблей и т.д.

И вот, представьте, пожалуйста: зима, засыпанный снегом, в сугробах Чечерск. По деревенской улице пожарно- деревенская же лошадка легко идёт, только что запряжённая в розвальни, в которых на обильном сене в старом тулупчике полулежит дедушка. Я, закутанный во всё, вручную иголкой с ниткой сшитое бабушкой, иду рядом с санями, держу в руках плоские, зеленоватые брезентовые вожжи. Застоявшаяся в конюшне лошадка так и норовит перейти на бег. А я и не препятствую, наоборот слегка похлопываю её вожжами по мохнатым заиндевелым бокам. Она, лошадка, прекрасно меня понимает: ей не только разрешают, но даже поощряют выполнить свои желания. И она ускоряет ход, и она уже бежит, и я тоже бегу наравне с санями насколько быстро успеваю, и в последнюю секунду перед падением в снег, не выпуская из рук вожжи, с хохотом боком опрокидываюсь в пушистые сенные сани. И дедушка и, даже, кажется, и лошадка тоже хохочут.

Но тут лошадка начинает притормаживать, хвост её слегка отворачивается вбок, и из-под него начинают вываливаться округлые, тёмнозелёные, безобидно, а на мой привыкший вкус, даже ароматно навозом — деревней пахнущие лошадиные какашки. Сделав своё серьёзное и необходимое дело, она снова бежит, и за нами на снежной дороге остаются две отполированные полозьями саней, блестящие даже в сумеречном зимнем свете колеи и кучки ещё тёплого, дымящегося на морозе конского навоза. И тут откуда-то мгновенно слетаются голодные, взъерошенные от холода воробышки и начинают деловито и благодарно лошадке выклёвывать из него уцелевшие овсяные и травяные зёрнышки.

Недавно вновь прочёл у любимого Пушкина обычно незапоминаемые читателями строки, и в этот раз меня прямо-таки захолонуло:

Вся комната янтарным блеском\ Озарена. Весёлым треском\ Трещит затопленная печь.\ Приятно думать у лежанки.\ Послушай, не велеть ли в санки\ Кобылку бурую запречь?

Скользя по утреннему снегу,\ Друг милый, предадимся бегу\ Нетерпеливого коня\ И посетим поля пустые,\ Леса, недавно столь густые,\ И берег, милый для меня.

Я плачу без слёз!!!

В начале мая 1945 года, рано утром на улице раздались какие-то громкие крики и прямо таки яростный стук в окна нашей пожарной. Но это был не пожар: несколько только что приехавших из Гомеля мужчин бегали по Чечерску, стучали в окна и ставни, будили людей с ошеломляющей новостью — ПОБЕДА! ПОБЕДА!! ПОБЕЕДАА!!! Это было 9-го мая 1945 года — искренний восторг, всеобщая радость и праздник. Люди просто так, чтобы поделиться чувствами ходили по соседям, собирались на улице, плакали, обнимались и целовались. В пожарной тут же все вместе организовали застолье: бабушка с моими тётками и мужики пожарные наварили картошку, нажарили свинину, откуда-то появилась бутыль с самогоном, квашеная капуста, солёные огурцы. Поднимали тосты за выживших и погибших, пели песни, показывали фокусы, верили, что с этого дня начнётся счастливая жизнь.

Осенью 1944 года меня повели в первый класс, но всю зиму с 1944-го на 1945-й год я тяжело болел. По-моему, там были и ветрянка, и свинка, и корь, и смертельно тяжёлое крупозное (я с тех пор запомнил это слово, произнесённое сидевшим на табуретке около моей кровати доктором) воспаление лёгких. Поэтому фактически я начал учиться в 1945 году с восьми лет, и первой моей учительницей оказалась Таисья Степановна, которая учила ещё мою маму.

С чечерской школы у меня закрепилась неколебимая до сих пор вера в одну примету — нельзя возвращаться! В четвёртом классе мне осталось сдать последний в году экзамен — по математике. Солнечным майским утром в белой сорочке с красным пионерским галстуком и кирзовым портфелем в руке я вышел из калитки, по зеленой травке спустился на песчаную улицу и вдруг вспомнил, что не взял ручку (ученическую, в которую снизу вставлялось стальное пёрышко, макавшееся в чернильницу). Я поворачиваю назад, а в калитке стоит бабушка и говорит мне: «Зачем ты вернулся, я бы тебе принесла, возвращаться — плохая примета». Я махнул рукой: что за глупости! Начался экзамен, я один из первых закончил решать задачки, остался здоровенный пример в виде простой дроби со многими арифметическими действиями в числителе и знаменателе. Я его быстро на черновике раз за разом «прорешиваю», но нормальный ответ не получается. Уже почти все вышли из класса, надо мной склонилась Таисья Степановна: «Ты что!». Я в холодном поту, и вдруг дошло — я в одном месте нарушил порядок арифметических действий. Наконец, быстро правильно решил. Всё закончилось хорошо. Но эта история запомнилась мне на всю жизнь, даже серо-желтый цвет экзаменационной бумаги. И теперь, если приходится, не дай Б-г, возвратиться, я старательно (потому что верю в эту благость) стучу по подвернувшейся под руку натуральной деревяшке.

Вскоре под напором бабушки дедушка «мобилизовал» мужиков, и за лето 1946 года на месте сгоревшего довоенного построили новый бревёнчатый дом с русской печью, пристроенными сенцами, крыльцом с улицы, крепкими воротами и калиткой во двор. Брёвна для дома добывали в основном, разбирая накаты фронтовых блиндажей. Всё делалось на месте и вручную: топорами тесали и подгоняли одно к другому брёвна стен и стропил; из брёвен, поднятых на 2-х метровые козла, пилили «по шнурке» доски специальными пилами, каких сейчас нигде не найдёшь (один человек стоял наверху на бревне, а второй под бревном тянул пилу вниз); разнокалиберными рубанками и фуганками изготавливали двери и оконные переплёты; даже сами делали гвозди, разрубая на куски где-то добытую толстую медную проволоку. Я очень хорошо помню и представляю себе те приёмы и технологию и вполне мог бы сейчас выступить в роли консультанта по строительству деревенских домов способами 19-го или начала 20-го века.

Этот дом, в котором на руках и нервах дедушки Липы и бабушки Шифры прошла большая часть моего детства, детство всего нашего поколения — моих родных и двоюродных братьев и сестёр, стоит до сих пор. В сентябре 2010 года я, мои братья Лев, Семён и жена Семёна Аля побывали в Чечерске и видели его в хорошем состоянии и его нынешних хозяев, которые в это время лошадкой! пахали огород. Зайти к ним не решились. Заняты люди делом, однако.

Написал насчёт лошадки и вспомнил увиденную мной в Чечерске за чьей-то покосившейся колючепроволочной изгородью живую картинку пахоты весной 1945-го года. Несколько деревенских женщин в простеньких косынках и длинных ситцевых юбках босиком за перекинутую через их плечи верёвку вместо лошади тащат плуг, а сзади инвалид удерживает рукой правую ручку плуга и налегает ПЛЕЧОМ на левую ручку, так как у него нет левой руки.

В этом нашем доме часто бывал давнишний друг дедушки и бабушки, можно сказать родной человек Санька Гребеньков, который восьмимесячным грудничком ночью привёз меня от пароходной пристани на Соже в Чечерск. Мы с Санькой любили друг друга «ответно»: увидев его издалека, я бежал к нему навстречу, а он заранее разводил руки, чтобы подхватить меня, и приговаривал — «Идзи да мяне мой добры хлопчык, мой маленьки сынка». Набирая эти строчки, я вдруг понял, что этими же санькиными словами я разговариваю с моими дорогими внуками: «Мой сынок, мой маленький любимый мальчик».

Заходил он к нам часто и в любое время, по-свойски. И всегда ему были рады, усаживали за стол, если сами обедали или ужинали. Высокий, красивый деревенский мужик в сапогах с тронутыми сединой пшеничными усами, он сгорбившись сидел на лавке или на крепком местного изготовления стуле и, комкая в тяжёлых трудовых руках шапку, обычно делился, рассказывал о своих делах: колхозных коров на ферме на «вяроуках падвесили да страпил, дауно сена, а цяпер ужо усю салому са стрэх (крыш) зъели — з голаду няма у их нияких сил, утопнуць у навозе», присланный откуда-то новый прадсядацель (председатель) колхоза оказался таким же, как и все предыдущие, хапугой и пьяницей; дочки (высокие, красивые, как их отец, девушки) болеют, у них отекают ноги от голода; спилил деревья в саду, потому что не в состоянии платить налог на эти деревья; скоро, вероятно, придётся порушить и кур — нет от них такого количества яиц, которое требуют сдавать в заготсырьё; а в колхозе заставляют работать «за палки» (вертикальные ежедневные пометки в тетрадке учётчицы) — так называли трудодни, за которые в конце года почти ничего не давали. И так без проблеска. И всё это было правдой, реальностью послевоенной советской деревенской жизни.

Дело доходило до того, что Санька, рискуя тюрьмой, но разговорившись и полностью доверяя нам, зная, что не выдадим, рассказывал неоднократно: «Будзь яны пракляты, гэтыя немцы. Дык пад ими, дзе их не была, дзе не была партызан, мы жыли вельми добра (очень хорошо). Брали кольки магли абработаць зямли, сеяли бульбу, жыта (рожь), кольки трэба была. Трымали (держали) кароу, парасят. Гуси, утки, куры, сад, агарод — усё у нас была. Нихто за нами не даглядау — ни немцы, ни прадсядацель калхоза, ни яки-нябудзь камисар. А што цяпер! Мром з голаду. Эх!!»

Во время и вскоре после окончания строительства дома по нашей песчаной улице с запада на восток почти круглосуточно начали гнать бесконечные стада черно-бело-пятнистых коров. Сопровождающие ехали в крепких, аккуратных, «не нашенских» повозках на высоких колёсах, с кожаными откидными тентами, с ремённой кожаной упряжью (не было никаких тяжеленных хомутов и деревянных оглоблей). В эти повозки были запряжены по две-три породистые холёные лошади и сзади привязаны за уздечки ещё штук по пять таких же лошадей. И так часами: коровы — повозка с лошадьми, коровы — повозка с лошадьми... И коровы, и лошади, и повозки своей породой, статью, железными подковами, всем своим качеством и внешним видом казались нам как будто из какого-то другого мира, отличались от наших бурёнок, телег и лошадок так, как в нынешние времена ошеломляюще выглядит впервые увиденный сверкающий никелем лендровер по сравнению с привычным, побитым ржавчиной уазиком.

Мы, в общем-то деревенские пацаны видели, как из большущих, раздоенных чуть не до земли сосков капает на песок молоко, слышали, как коровы жалобно мычат, и понимали, что их никто не доит и что творится очередное безобразие. Куда девали потом коров, никто не знал. А вот лошадей частично оставляли в белорусских населённых пунктах, через которые проходили эти обозы. И в нашу пожарную райисполком распределил одного такого рослого, холёного, подкованного коня. Уже начались заморозки, и весь персонал пожарной высыпал во двор: посмотреть, как этот породистый красавец бродит по территории, пощипывая покрытую инеем траву. А потом он ещё подкованным копытом аккуратно почесал у себя за ухом, и мы все ахнули: какой учёный, интеллигентный лошадь! Но началась зима, и вместе с ней пришла эпидемия лошадиной чесотки, «коросты», вызываемой микроскопическим кожным клещом. Оказалось, что это страшная болезнь: клещ в считанные часы, практически мгновенно размножается, у животных поднимается температура, кожа на шее, в паху, во всех нежных местах животного превращается в сплошную рану... Короче говоря, нашего и всех пришлых красавцев в чечерских конюшнях не стало в два-три дня. Все очень жалели, переживали. А наши посконные лошадки устояли, выжили!

Но всё равно основной «движущей силы» — лошадей не хватало. И вскоре, уже стояли морозы, за мной заскочил дружок, и мы помчались на площадь к ратуше. Оказалось, что в Белоруссию привезли лошадей из Монголии, и табунок этих бурых, низкорослых, мохнатых, неприхотливых и совершенно диких зверей стоял на заснеженной площади, окружённый толпой чечерского любопытствующего народа. И смельчаки из только что демобилизованных молодых парней пытались их объезжать: один из них набрасывал лошади на шею верёвочную петлю, чтобы как-то удерживать, а другой, из желающих вскакивал верхом. Потом начинался настоящий конский цирк, почище нынешнего киношного профессионального родео. Жалко было лошадей! Со временем «монголки» приспособились к нашей жизни и буквально вытащили на себе все тягловые дела разорённого хозяйства.

Чесоткой заразились и люди. Условия обычной, по тем временам совершенно нормальной жизни сейчас выглядят абсолютно антисанитарными. Помывка в общественной бане или дома в корыте — раз в две недели, стирка и смена белья — раз в две недели, отсутствие горячей воды и соответствующее качество мытья посуды и стирки белья, имитация умывания ледяной водой из умывальника, прибитого к стене неотапливаемых сенец. Поголовный педикулёз, рассадником которого была школа и раздевалка в той же общественной бане. Короче говоря, я тоже заразился чесоткой. Первым делом у меня появилась очень мелкая сыпь между пальцами рук и ног, на шее, подмышками, на сгибах рук и ног и т. д. Было очень неприятно, чесуче и больно. Как сейчас помню: я, совершенно голенький, стою на табуретке посреди «пожарной» комнаты, и обе тёти (тогда молодые девушки) тщательно и обильно смазывают, протирают меня каким-то солевым раствором из алюминиевой миски. Сама эта лечащая соль лежит рядом в виде полупрозрачного большого камня, напоминаюшего кусок кварца. От этого куска по мере необходимости с помощью тяжёлой металлической ручки столового ножа тётки откалывают кусочки и растворяют их в той самой алюминиевой миске. Эти санобработки продолжались дней двенадцать, пока мне не полегчало, и я смог пойти в школу. Одновременно со мной переболели, перечесались все мои одноклассники.

Как-то зимой, уже темно, мы сидим во вновь построенном доме при керосиновой лампе и ужинаем. Вдруг раздаётся стук. Дедушка вышел в сенцы: «Кто там?». И слышим ошеломляющий ответ: «Немец!». После минутного «перехвата дыхания», наконец, сообразили: оказалось, что пленный немец привёз на санях купленные дедушкой в рай- топе берёзовые брёвна на дрова. В лунном сумраке открыли ворота, завели лошадь с санями во дворик, сгрузили дрова. Наконец, немец, лошадь и сани возвращаются на улицу, и тут мы слышим вопли немца: «Руссиш швайн! Руссиш швайн!». Оказалось, что он оставил на улице, на протоптанной в снегу тропинке ведро с завёрнутой в газету пайкой хлеба, и пока возились с дровами, «сдавали» лошадь с санями назад, кто-то в темноте этот хлеб стащил, ведро оказалось пустым. Горе его было безмерно! Сердобольная бабушка, конечно, завернула ему сколько могла еды, и немец помаленьку угомонился.

В первые послевоенные годы чечерянам изредка (всего где-то четыре или пять раз) выдавали то, что в народе называли «концентраты». Видимо, это была гуманитарная помощь из США. На семью приходилась картонная коробка, в которой могло быть что угодно: говяжья или свиная обалденная тушёнка, пакетики вермишельно-куриных суповых концентратов, консервированный абрикосовый компот в стеклянной банке, шоколад, жвачка коричневыми пластинками в фольге, фаянсовый графинчик с ликёром, одежда. Всё было очень красиво, аккуратно, очень вкусно. Помню, меня ошеломили абрикосы в стеклянной банке: их безупречно чистые без единого пятнышка половинки плавали в прозрачном сладком соке как маленькие снятые с неба солнышки. Непривычны были банки говяжьей или свиной тушёнки с припаянными сбоку ключиком. Вместо нашей допотопной тогдашне — нынешней открывалки у американцев уже в те годы всё было проще — крути себе ключик, на него наматывается как бы вырезанная или аккуратно вырванная из банки полоска жести, и банка разделяется на две части.

Иногда дело доходило до грустно-смешного. Как-то маленький бесштанный наш двоюродный брат трёхлетний Лёня Хавкин летом нашёл валявшуюся в траве пустую половинку такой банки, поставил её резаной, острой кромкой вверх и уселся голой попой, как на горшок. В результате на заднице получился аккуратный круговой порез с капельками крови. Последовал йод, хохот старших братьев и долгий рёв с соплями. Но в конечном счёте такая «концентратная» коробка встречалась в каждом доме с большой радостью.

В стороне от центра Чечерска, рядом с христианским кладбищем, выглядевшим как большая плотная роща высоких деревьев, находилась просторная, травяная, чуть покатая в сторону центра Чечерска базарная площадь. Посредине неё прямо под открытым небом было несколько длинных торговых столов — прилавков из посеревших от непогоды досок на врытых в землю деревянных столбиках. Обычно пустынная площадь заполнялась только два или три раза в неделю в «базарные» дни.

Но особенно ожидаемой и праздничной уже где-то в 50-е годы была чечерская ярмарка (ярманка, кирмаш), которая у нас приходилась на церковный праздник яблочный Спас в августе. Чаще всего это был тёплый, ласковый, солнечный день, и этот церковный праздник с праздничной же ярмаркой как нельзя лучше подходил к Чечерску с его прогретыми за лето чистыми жёлтыми песками улиц и яблоневыми садами, усыпанными уже зрелыми плодами. Больше всего было жёлтобокой антоновки.

Рано-рано утром на базарную площадь начинал съезжаться народ из всех окрестных деревень. Телеги устанавливали по краям площади, лошадей выпрягали и привязывали к решётчатым бортикам телег, подгребали в телегах поближе к их мордам сено или навешивали им на головы торбы (полотняные мешки) с овсом. Концы оглобель связывали и поднимали вверх, чтобы не мешали ходить около телег. Прямо на землю, вернее, на траву выставлялись сотни всевозможной формы самодельных керамических горшков, мисок, кувшинов, чашек, свистулек. Стояли стопки вставленных одна в другую высоких и низких, больших и маленьких, с ручками и без ручек плетёных из ивовых прутьев корзин, так нужных в сельском быту. Рядом продавались деревянные бочки и бочонки, дежи для теста, деревянные банные шайки, вёдра, корыта, миски, ложки, дудочки. Всё это было в разных вариациях: простое деревянное, глиняное или раскрашенное местными деревенскими росписями. К телегам были привязаны приведенные или привезённые на продажу лошади, коровы, козы, овцы, поросята. А в самих телегах валялись со связанными крыльями и ногами куры и гуси.

С другой стороны площади на расстеленных подстилках продавали, как тогда говорили, ширпотреб или просто — товар: домотканые разноцветные коврики, половики, покрывала, вязаные платки, расшитые полотенца, кожаные «яловые» сапоги, вязанки лаптей и берёзовых банных веников, шкурки кроликов, иголки для швейных машинок, самовальные мягкие валенки и «бурки» — суконно-ватные, простеганные сапого-валенки, на которые надевались продававшиеся здесь же высокие галоши, склеенные из старых автомобильных камер, и много- е-многое другое. Эта часть базара напоминала блошиный рынок, где продавались разные вещи и предметы первой необходимости, вплоть до присланных в посылках или привезенных домой фронтовиками из как их называли «освобождённых» Красной Армией стран Европы.

Рассказывали то ли быль, то ли легенду, что кто-то из местных демобилизовавшихся мужиков сообразил, что вместо какой-нибудь утвари или тряпок выгоднее где-то в Германии стащить и привезти домой несколько жестяных банок-упаковок с иглами для швейных машинок. Продавая поштучно эти дефицитнейшие после войны иголочки, деловой дядька несказанно обогатился.

Центральная часть ярмарочного базара отдавалась продовольствию. На базарных столах были выложены парное мясо (замороженного летом тогда вообще не знали), сало, только что пойманная или копчёная рыба из окрестных рек и озёр, очищенные от перьев куры, утки и гуси, сметана, сливочное масло свежее и топлёное, ряженка, топлёное молоко, творог, яйца. Грудами лежали яблоки, груши. Стояли бочки с проложенными соломой, мочёными, обалденными по вкусу, прямо таки хмельными антоновскими яблоками. А ягоды и грибы (больше всего лисички и маслята) продавались в плетёных корзинах. За отдельным столом продавались глиняные горлачи, горшки, банки с мёдом.

Над всем этим ярмарочным изобилием воздух был пропитан густым запахом деревни и ещё больше деревенскими звуками. Гул человеческих голосов прорезал пронзительный поросячий визг, кудахтанье, мычание, ржание, блеяние. Кто-то из молодых парней, сидя боком на борту телеги и свесив снаружи ноги, беспрерывно «наяривает» на гармошке одни и те же частушечно-плясовые переборы. Иногда таких гармонистов оказывалось несколько в разных концах ярмарки.

Покупатели вели себя привередливо: пробовали на вкус продукты, раздували у птицы пух и перья, чтобы по цвету обнажившейся кожи определить, какая она — курица, тощая или откормленная, у лошадей для определения возраста смотрели передние зубы, взвешивали, примеряли и много торговались. Кстати, покупали не только жители Чечерска, но и приезжие крестьяне и кустари приобретали необходимое друг у друга.

Постепенно чечерский люд начинал тянуться по домам: покупки тащили в корзинах — иногда особенно тяжёлую корзину несли два человека. Визжащих поросят несли в перекинутых за спину мешках. Особенно живописно выглядели купившие живых кур: птиц несли, держа за связанные лапки по несколько штук в руке. А бедные курицы не хотели быть вверх ногами и выворачивали свои обречённые головы в нормальное, вертикальное положение.

Часам к одиннадцати-двенадцати базарная площадь стремительно пустела, ярмарка сворачивалась. А деревенские праздничные мужики и бабы перемещались в центр Чечерска. Ходили по магазинам (произносили с ударением на втором «а»), покупали самое по тем временам необходимое: спички, мыло, соль, сахар, стёкла для керосиновых ламп, гвозди, дверные и оконные навесы и ручки, топоры и какой имелся в продаже плотничный и столярный инструмент, вернее, металлические составляющие и стальные лезвия к инструменту. Деревянные корпуса разнообразных рубанков, фуганков, топорища, деревянные рукояти мужики вырезали сами из твёрдой яблоневой древесины.

К полудню становилось жарко, и народ толпился около колодцев и трёх чечерских водопроводных колонок, чтобы попить самим и напоить лошадей и свою непроданную или купленную на ярмарке скотину.

Очень радовались празднику деревенские женщины и приезжали на ярмарку в самых красочных, ярких своих нарядах. Головы повязывали разными способами белоснежными косынками (по-белорусски — хустачками). Сверху надевали такие же белые приталенные кофточки, блузки, расшитые красными нитками белорусским геометрическим или растительным (связанные между собой нитяными стебельками ягодки-клюквинки) орнаментом. Самыми впечатляющими в нарядах были юбки до босых ступней. Они шились расклешёнными из тяжёлой домотканой с узорами материи, окрашенной в тёмно-красные цвета. Эти массивные юбки назывались «панёва». Спереди на юбки надевался красивый передник с узором как на блузке или в тон юбке.

Поскольку никаких общественных туалетов не было и в помине, иногда можно было невольно стать свидетелем следующей невинной сценки: несколько бредущих по средине улицы, босоногих и оживлённо разговаривающих женщин ненадолго останавливаются, потом, так же непринуждённо беседуя, двигаются дальше. А на месте их остановки на песке остаётся несколько мокрых пятен.

Эта ярмарочно — деревенская экзотика, к моему большому сожалению, но неизбежно исчезла к концу 1950-х годов. Требовалось затратить много тяжёлого, можно сказать каторжного труда и времени, чтобы зимними вечерами вручную веретеном спрясть нитки, покрасить их. А потом на допотопном ткацком станке, просовывая руками туда и обратно длинный челнок между натянутыми нитями основы, миллиметр за миллиметром изготавливать ткань. Потом кроить, шить и т.д. Все эти процессы, и, кроме того, изготовление муки на домашней, из двух каменных жерновов ручной мельничке, я видел в доме дорогого мне Саньки Гребенькова. Так вот, зачем горбатиться, если со временем всё-таки появилась возможность иногда в магазине купить (достать) нужную вещь или фабричную ткань.

Я — лыжник с самого раннего детства, уже в Уфе катался на маленьких лыжах в Якутовском парке с той самой «госпитальной» горки. А в Чечерске у меня были две разнокалиберные «взрослые» лыжи (зеленоватую, заострённую и широкую лыжину я считал военной, а коричневатая и более спокойных пропорций казалась мне гражданской) и самодельные, своими пацанскими руками сделанные из тонких сосновых жёрдочек лыжные палки. Крепления мастерили из найденных где- то ремней и верёвок. Вдвоём, втроём в мороз и метель мы, маленькие мальчишки уходили на лыжах на несколько километров от Чечерска, в заснеженные поля близко к лесу, часами играли на брошенных там подбитых немецких танках и только в сумерки возвращались домой. Если взрослые меня и ругали, то только потому, что я целый день ничего не ел.

Потом дедушка принёс мне конёк. Да, да — не коньки, а один конёк, сделанный каким-то сельским умельцем. Очень жаль, что я его не сохранил. Это был деревянный трёхгранный брусок длиной в ступню, верхняя его сторона-площадка предназначалась для ноги, а снизу — продольное ребро, в которое вбит кованый железный полоз шириной-толщиной чуть не в сантиметр. Я привязывал конёк верёвками поочерёдно к левой и правой ноге и гонял по пешеходным тропинкам, по отполированной санными полозьями дороге. Благодаря широкому лезвию конёк не прорезал плотный снег, и так я научился езде на коньках.

Вообще по моим нынешним воспоминаниям послевоенные зимы даже в Белоруссии были очень многоснежными и морозными. Может быть, так и происходило на самом деле, потому что воздух был чистый, не было никаких автомобилей, снег ослеплял нетронутой белизной и сиянием отражённого солнца.

Представьте себе раннее солнечное утро, Чечерск в прямом смысле этого слова завален сверкающими на солнце сугробами и — разлетающийся в хрустальном морозном воздухе праздничный колокольный звон. Единственный уцелевший в Чечерске православный храм — Преображенская церковь ещё не была превращена в склад и исправно отправляла религиозные службы. Мы, ребятня, одетые кто во что горазд, во всякую замузюканную рванину, нет никаких перчаток или рукавиц, уже бежим к этой церкви. А навстречу нам из высоких дверей храма выдвигается крещенский ход во главе со священником во всех положенных регалиях, с хоругвями, иконами (как всё это удалось сохранить за годы большевистской борьбы с религией?) и толпой верующих за ним. Процессия поворачивает направо и по идущей вдоль оврага улочке (с левой стороны — овраг, с правой — несколько уцелевших домов) направляется вниз, к реке Чечора, где накануне была выдолблена в толстом льду большая крещенская прорубь (по-белорусски «пелька»). Народа собралось много, и мы, буквально ошалевшие от невиданного раньше действа, мечемся вдоль движущейся толпы.

Нам, конечно, и раньше уже приходилось мёрзнуть. Опыт такой был. Но здесь вдруг, и как-то одновременно мы почувствовали, что замёрзли. Не замерзаем, а уже замёрзли. Особенно руки: они просто как-то окостенели и ничего не чувствовали, одеревенели. Страх и ужас (безруких культей мы насмотрелись) овладели нами. Всё, кранты! Мы сгрудились в кучу и — не заревели, а завыли какими-то не детскими голосами. К счастью, около одного из домов оказалась хозяйка, вышедшая на улицу посмотреть на крестный ход. Добрая душа, она увидела и услышала нас и сразу поняла, что происходит. Затащила нас в свои не отапливаемые сени и заставила засунуть руки в стоявшие там вёдра с ледяной водой. Как ни неприятна и страшна была нам эта процедура, но тётенька буквально спасла нас. Постепенно боль прошла, женщина дала нам полотенце и заставила КАК СЛЕДУЕТ, ТЩАТЕЛЬНО высушить руки и, опасаясь, что мы побежим на реку к проруби сама развела нас по домам.

Тот день с его блеском расшитых золотом одежд священника, окладов икон и развевающихся хоругвей, с сиянием и сверканием нетронутых снегов, с разлетающимся повсюду колокольным перезвоном произвёл на меня впечатление и остался в моей памяти как какой-то небывалый сказочный и солнечный праздник. Никогда больше в жизни я не встречал такого настоящего, народного, искреннего и радостного крестного хода. Ещё я запомнил, что размораживать себя следует постепенно, не совать сразу в тепло сильно замёрзшие руки и ноги.

А летом мы бегали с мая по сентябрь в трусах и босиком по травяным и песчаным улицам, и самой-самой нашей игрой была «в чижика». Чижик — это толстенькая круглая палочка длиной 12-15 см, аккуратно заострённая с обеих сторон. Бьющий клал его посередине очерченного на земле квадрата и точно ударял длинной палкой, битой по одному из заострённых концов. Чижик, крутясь в воздухе, взлетал вверх, и в этот момент игрок должен был ловко налету опять изо всей силы поддеть, ударить битой по чижику, чтобы он улетел как можно дальше. Остальные игроки двух команд должны были подобрать чижик и раньше соперников забросить в квадрат. Были разные вариации игры, я описал её принцип. А ещё была лапта с битой и мячиком. Потом кому-то прислали из Гомеля настоящий кожаный волейбольный мяч, и вся детвора сбегалась на улице, когда появлялся его владелец.

Во время этих игр были и обиды, и ссоры, и драки. При этом употреблялось очень обидное словечко «сиксот», о происхождении и смысле которого мы не имели никакого понятия. Где-то в глубине ассоциировалось со словом «обсикался» (хотя чаще употреблялось «обосцался») или лгун-ябеда. И только чуть повзрослев, мы узнали, что это искажённая нами пацанами аббревиатура словосочетания «секретный сотрудник». Применённое к человеку слово «сексот» означало, что перед вами предатель, доносчик, тайный агент карательных советских спецслужб, от которого лучше держаться как можно дальше, сторониться, как от прокажённого.

В разгар лета мы, мальчишки часто ходили в тот самый Тростянецкий сосновый бор, что находился за сгоревшими немецкими танками, собирать созревшую землянику. С тех пор я полюбил светлые солнечные сосняки, обожаю прилечь в жаркий летний день на сухой потрескивающий белый мох, на прогретую солнцем песчаную землю и смотреть и смотреть вверх на синее небо. Где-то высоко над золотистыми стволами качаются вершины сосен и ещё выше плывут лёгкие белые облачка. А воздух! Собирать маленькие красные ягоды земляники было муторным делом, тем более, что значительная их часть попадала не в бидончик, а сразу в рот. То, что удавалось принести домой, высыпали в тарелку, заливали холодным молоком (не как сейчас, суррогатным магазинным, а ароматным натуральным от собственной коровы) и ели с хлебом деревянной ложкой. Очень вкусно!

В центре Чечерска в старом яблоневом саду за клубом была устроена волейбольная площадка. Летними вечерами мы, детвора, глазели на взрослых девчат и парней, среди которых многие были ещё в военной форме, собиравшихся там не столько для того, чтобы поиграть в мяч, сколько для того, чтобы пофлиртовать, а может быть и завести серьёзное знакомство. В клубе на втором этаже была библиотека, в которой школьники были постоянными читателями по много лет. Книги и толстые журналы брали домой на десять дней по 5-6 штук, на русском и белорусском языке — без разницы, ходили в библиотеку вместе, чтобы не упустить прочитанную другом интересную книгу. Читать нас никто не заставлял — это было нам самим в охоту. Мы, как вампиры, всасывали в себя любые знания, от Аляски, тропических морей и островов у Джека Лондона и Сомерсета Моэма до экспедиций в горах Средней Азии и Тибета у Пржевальского, Семёнова Тянь-Шанского и Козлова, от устройства винтовок, танков, партизанских землянок до разведения сельскохозяйственных культур, до испанской у Мериме или французской у Флобера любви! В пятом классе я с полным пониманием сути описываемого прочёл «Преступление и наказание» Достоевского, несколько романов Эмиля Золя, Мопассана.

По вечерам в клубе «шло» кино, два сеанса. Слева от кинозала было большое фойе, в которое через висевший под потолком репродуктор «крутили пластинки» и до начала сеанса на 15-20 минут устраивали танцы — фокстрот, танго, вальс («Риорита», «Брызги шампанского», «Амурские волны»). Это придавало посещению кино какой-то шарм, позволяло людям пообщаться между собой, послушать красивую, «человеческую» музыку, молодым людям потанцевать.

В те годы не было телевизоров, радиоприёмников (черная «тарелка» радио на стене транслировала только одну государственную программу), не было возможности сходить, как сейчас, в ресторан или кафе (только имелась на площади перед ратушей забегаловка под «романтическим» названием «Чайная»), не было туризма и ещё много-много чего. Но никто, ни взрослые, ни тем более мы — дети не испытывали недостатка информации, развлечений, занятий, не чувствовали скуки в жизни. Всё было интересно и обсуждалось: новая книга, кто-то из друзей побил рекорд — подтянулся на турнике 15-20 раз, побегали босиком по песчаной дороге под проливным дождём, зимой рождение козляток или телёночка, состояние здоровья израненного на фронте знакомого с ампутированным лёгким, испытания атомных и водородных бомб, возможность катастрофической войны между правдолюбивым Советским Союзом и империалистическими США, появление у кого-то из друзей футбольных бутс, назначение нового первого секретаря райкома или очередного председателя соседнего колхоза, свежий номер газеты, отмена продуктовых карточек.

Любые выборы превращались в праздник. Многие даже зимой, в мороз и темень шли к 6 часам утра, за два часа до открытия избирательного участка, чтобы занять очередь, проголосовать первыми и потом целый день с гордостью рассказывать об этом. Заранее, до выборов в Чечерск приезжали «представители» из Гомеля на двух — трёх легковушках «эмках». В первые послевоенные годы (сейчас это покажется невероятным), уходя в здание райкома, они оставляли прямо на улице без охраны свои незапертые автомашины с брошенными на сидениях автоматами и другими, имевшимися у них огнестрельными «оружиями». Мы (такая радость) пялились сквозь стёкла автомашин и через головы впередистоящих счастливчиков, спорили насчёт типа — марки — названия стрелялок.

А однажды произошёл такой случай. Итоговое послевыборное заседание районного партхозактива закончилось в клубе поздним зимним вечером. При заполненном мельтешащими снежинками свете одинокого уличного фонаря «представители» спустились с крыльца клуба, утрамбовались в «эмках» перед неблизкой дорогой домой в Гомель и завели моторы. В этот момент хулиганистые пацаны постарше (а мы тучей толпились перед клубом), не сговариваясь, подскочили к машинам и приподняли их вместе с пассажирами сзади, оторвав от земли задние ведущие колёса.

Разумеется, что когда «представители» дали газа, моторы взвыли, задние колёса бешено завертелись, но машины не тронулись с места. Не сразу сообразив, в чём дело, водители выскакивают из машин — мальчишки врассыпную. Водители в машины — всё сначала! Так повторилось несколько раз, пока кто-то из ездоков не пальнул вверх через приоткрытую дверку из автомата. Эта еле освещённая улица и с хохотом мечущиеся около автомашин мальчишки видятся мне сейчас, как будто наяву. В этом эпизоде было не только переходящее в хулиганство мальчишеское баловство, но и выразилось неосознанное желание хоть как- то сделать неприятное, «насолить» власти.

Как-то летом, когда мне было уже лет 13-14, кто-то из ребят появился с новостью: на Соже около причала стоит прибывшая откуда-то баржа, с ящиками пустых бутылок для чечерского винзавода. Её нужно разгрузить — деньги заплатят!!! Мы собрались человек шесть, несколько часов помотались по трапу между баржей и берегом и заработали по три рубля. На эти, ВПЕРВЫЕ В ЖИЗНИ ЗАРАБОТАННЫЕ ДЕНЬГИ, мы пошли в вышеупомянутую «Чайную» и опять-таки впервые, балуясь и подшучивая друг над другом, попили из кружек бессовестно разбавленное продавцами пиво: вы не поверите — чай в «Чайной» не подавали!!!

В Чечерске во всех хозяйственных работах с раннего детства я принимал равноправное участие. Мне всегда (даже сейчас) хотелось быть физически сильным человеком, и я уже тогда с удовольствием, как к спорту, относился к деревенскому труду, научился таскать воду вёдрами на коромысле, а больше нравилось без него — лет в шестнадцать ухитрялся даже какое-то расстояние нести полные вёдра, на расставленных в стороны руках. Умел действовать лопатой, мотыгой, граблями, вилами, рубанком, молотком и топором и «даже иголкой с ниткой». Один мальчишкой распрягал и запрягал лошадь в телегу, уезжал в поле, на выделенном нам участке земли жал рожь серпом и вязал настоящие снопы с перевяслом, а готовые просохшие складывал в телегу и привозил домой.

С тех пор я люблю работать собственным, снаряжённым, отобранным и отлаженным под себя инструментом, к которому отношусь очень серьёзно, даже трепетно. Особенное удовольствие доставляют мне топоры, хорошо наточенные и прочно насаженные на топорище, с которыми я управляюсь почти профессионально. С крайней неохотой, только вынужденно прошу у соседей недостающий мне инструмент и как можно быстрее возвращаю его хозяину. Сразу покупаю себе такой же, чтобы лишний раз никого не беспокоить. И, честно признаюсь, очень не люблю давать в пользование мой инструмент, потому что, как правило, просят его люди неумелые, не ценящие и не берегущие не только свой собственный, но точно так же и чужой.

Через несколько лет после нас, вместе с заводом вернулись в Гомель из эвакуации родители. В 1947 году появился на свет мой младший брат Сёмка (Семён Кивович Готгельф). С пятого класса я переехал в Гомель и начал учиться в школе № 9. Этот город, как и Чечерск, во многом был населён евреями, которые составляли его интеллектуальную элиту — медики, учителя, инженеры на заводах и в проектных институтах, наиболее квалифицированные заводские рабочие и строители. Работники торговли были в основном тоже из нашего народа, но очень быстро, в течение нескольких лет были успешно вытеснены из магазинов приезжими белорусами из соседних сельских местностей. И в школе было много еврейских ребят, которые задавали тон в учёбе. Попадались среди них и дубоватые экземпляры, но большинство старались и учились хорошо. Даже лодырничали специфически: вместо школьной учёбы не отрывались от книжки под партой.

Не потому, что умилённо вспоминаю детство и юность, а на самом деле — у нас были прекрасные преподаватели, вернее преподавательницы. Не считаясь со своим временем, чуть ли не каждый день они сидели с нами после уроков до 8-9 часов вечера: занимались с отстающими, вели кружки, готовили каждая по своему профилю номера в школьные концерты художественной самодеятельности. О деньгах за эту сверхурочную работу ни у кого из преподавателей даже мыслей не было и быть не могло!

Биологию преподавала крупная, грубоватая Белла Наумовна. Она очень смешно называла простейшую бактерию «амъёба», а показывая левой рукой на полусогнутой правой мышцу «бицепс», изображала таким образом хулиганский жест, что нас тоже очень смешило.

Учительницей физики была высокая, стройная, сероглазая, с копной закрученных сзади в узел тёмно-русых волос и очень чётко-строгая Надежда Степановна. С несгибаемым упорством она вдолбила в наши головы, что в физике не может быть числовых характеристик без единиц измерения. Если скорость, допустим, 40, то обязательно должно быть указано: метров в секунду, километров в час или там километров в секунду. Если вес 40, то это должны быть граммы, тонны или килограммы и т.д. Иначе теряется смысл в данных о физическом теле или явлении.

Русский язык и литературу преподавала ухоженная, аристократически интеллигентная, пожилая Александра Ефимовна. Она, а поэтому и мы, любила свой предмет и каждый раз после проверки читала классу мои маленькие в полторы — две странички сочинения, которые мне почему-то особенно удавались в девятом и самом начале десятого класса. Поступая в институт, я нашёл свою прошлогоднюю тетрадь с сочинениями и, прочитав, не поверил, что это написано мной. Видимо, дальнейшая учёба вытеснила из моей башки свежесть восприятия и оригинальность мысли. Если я иногда в связи с общественными поручениями жаловался Александре Ефимовне на занятость или недостаток времени, она мне строго давала отлуп: «Ничего, ничего! Большому кораблю — большое плавание!» или, по-белорусски, «Добры конь и цягне дужа!», т.е. тянет сильно, крепко.

Году в 1951 я поступил в гомельскую музыкальную школу. Очень поздно для этого — мне уже было 14 лет, да и руки оказались не музыкального сложения, как сказал мой преподаватель — тяжёлая у тебя рука. Тем не менее, вскоре мне купили баян, который прослужил мне всю жизнь и даже сейчас, через 60 лет, сильно потрёпанный, с дырявым мехом может ещё издать кое-какие нужные звуки. В то время там занимались, уже в четвёртом классе (всего по классу баяна в музыкалке учились пять лет) два очень способных и амбициозных мальчика — баяниста: один очень собранный и аккуратный, второй как бы разбитной, залихватский. Они соперничали друг с другом по оценкам и на школьных концертах — кто сыграет более сложное, виртуозное произведение. И все мы, ученики-баянисты вкалывали, тянулись за ними. Сейчас никто не хочет трудиться, и в музыкальной школе моего старшего внука Ильи баянисты-пятиклассники играют, скорее еле пиликают вещи уровня нашего тогдашнего второго-третьего классов.

Я попал к одному из двух молодых преподавателей, которые закончили музучилище после армии и довольно хорошо владели инструментом. Однажды я занимаюсь со своим учителем, в класс вбегает его друг: «Николай! Скажи, как правильно писать слово «абсолютно», букву «б» или букву «п»???». Тут я встреваю и быстро говорю: сначала «а», потом «б». Вбежавший смотрит на нас каким-то странным (что-то складывается в голове) взглядом и вдруг удивленно произносит: «ааа....???». Видимо, насчёт того, что впереди буква «о» он не сомневался. Это ещё одна комическая зарубка в моей памяти.

Каждый год 21 декабря (в обычно сумрачное и противное время, так как зима и самый короткий день в году) торжественно отмечалась очередная годовщина рождения мудрого вождя и отца народов, победителя фашизма, генералиссимуса Сталина. В честь этого события поэты и композиторы, в том числе и белорусские, сочиняли хвалебные, лизоблюдские поэмы — «свяци ж тваё сонца у маё век аконца, витаю цябе я и соллю и хлебам» и, надо признать, прекрасные по мелодиям песни. Мелодию, ноты писать не буду. А слова например: «от краая до краая, поо гоорным веершииинам, где горный орёооол совершает свой полёт, о Сталине муудром, роодноом и любимом прекрасные пе- есни слагает народ!» или «На просторах Родины чудесной, закаляясь в битвах и труде, мы слагаем радостные песни о великом друге и вожде. Сталин — наша слава боевая, Сталин — нашей юности полёт, с песнями борясь и побеждая, наш народ за Сталиным идёт!!!». Очень жаль, что таланты зачастую выдающихся творцов, были потрачены на то, что сейчас могут вспомнить и даже любить только такие мастодонты, как я! С одной стороны, все знали, что Сталин «а газлэн», т.е. нехороший, злобный человек, рассказывали, как с трудом удалось вырвать из тюрьмы двоюродного брата бабушки Шифры, активного коммуниста Гришу Хайкина, (его сестра Лиза бросилась под лошадь приехавшему в Минск Ворошилову и сумела опешившему маршалу передать письмо с просьбой о помиловании — Ред.) о многих арестах знакомых и сослуживцев. Как-то году в 1947, когда опять начался голод, бабушка при мне, думая о чём-то своём, сказала: «Не зря до войны говорили, что Ленин носил ботинки, потому что хотел повести страну по хорошему пути, а Сталин в своих сапогах завёл нас чёрт знает куда, в какое-то болото!».

С другой стороны, никто не представлял себе, что его, Сталина может не быть, вернее, что мы сможем быть без него. Победа в войне, которая была выстраданным, кровным для каждого делом, как бы срослась с каждым, слова «За Родину, за Сталина!» шли из сердца. Казалось, что всё держится только на нём (а может так оно было!), и с его уходом, если это всё-таки случится, страна и живущий в ней народ провалятся куда-то в тартарары. Помню, лет в десять-двенадцать пасмурным позднеосенним днём я бродил из стороны в сторону в нашем чечерском огороде по голым подмёрзшим грядкам и остаткам картофельной ботвы и сам сочинял в уме стихи про или для Сталина.

В январе 1948 года в Минске был зверски убит офицерами МГБ (Министерства госбезопасности), а потом специально раздавлен грузовиком (якобы случайно попал в дорожно-транспортное происшествие) гениальный народный артист СССР, главный режиссёр Московского государственного еврейского театра, председатель Еврейского антифашистского комитета Соломон Михоэлс. В Чечерске сразу поползли слухи о том, что газеты врут и никакое это не ДТП. В том же 1948 году началась кампания по борьбе с «безродными космополитами», которых обвиняли в «низкопоклонстве перед западом», во враждебности к патриотическим настроениям советских граждан и даже к социалистическому строю. Эта кампания продолжалось несколько лет, сопровождалась травлей, увольнениями с работы, арестами и расстрелами многих деятелей культуры, науки, медицины в основном еврейской национальности. Потом была страшная мрачная зима с 1952 на 1953 год, сфабрикованное «дело врачей» о якобы существовавшем сионистском заговоре, направленном на убийство партийных и советских лидеров. Всё началось с клеветнического доноса врача Лидии Тимашук в «компетентные» органы. Лучших врачей страны, большинство из которых прошли во фронтовых госпиталях всю войну, профессоров (Вовси, Коган, Фельдман, Гринштейн, Виноградов, Этингер и других) обвинили в создании террористической группы, связанной с сионистскими организациями и американской разведкой. Всеми нами ощущалась нависшая над людьми, как бы растворённая в окружающей среде опасность, потому что большинство арестованных профессоров были евреями, и специально наводилась мысль, что евреи вообще все ненадёжные, поганые люди. Среди арестованных были врачи по фамилии Коган. и — о, евреи!!!. Даже тогда они не удержались и сочинили анекдот: «Ваша фамилия Коган? — Да! Но я не родственник, и даже не однофамилец!». Гомель — замолкший в ожидании, как будто вымерший, придавленный низким тёмным небом, надписи «про жидов» на заборах. (Нас детей родители боялись выпускать на улицу. — Ред.)

Но, когда в марте 1953 года пошли радиосводки о болезни, а потом сообщение о смерти вождя, все переживали искренне и глубоко, учителя и школьники рыдали. В общем — чуть не катастрофа! В нашем классе правильно почувствовал происходившее только один, постоянно читавший книжки под своей задней партой, хулиган и двоечник (но далеко не глупый, юморной парень) Рудик Белов. Когда мы все по очереди искренне пускали слезу и обещали «быть достойными», он встал на своей галёрке и с явной иронией и подначкой, хотя внешне демонстративно серьёзно, громко заявил, что «берёт обязательство закончить учебный год только на отлично!!!». Но Сталин умер, а жизнь, как ни странно, всё-таки продолжалась.

Тем временем я и мои, теперь уже гомельские школьные однокашники и особенно мои близкие друзья Абрам Гольдин и Феликс Равикович не пропускали ни одного журнала «Техника молодёжи», «Знание — сила», «Вокруг света», ни одной общественной лекции или концерта. Физика, ядерные дела, квантовая механика — Мария Склодовская-Кюри, Рентген, Планк, Резерфорд, Эйнштейн, Де Бройль, Нильс Бор, Ландау, занимательные физика и математика Перельмана, только что появившиеся реактивные самолёты, катера на подводных крыльях, телевизоры с крошечным экраном — эти и многие другие научные «штучки» не вылезали из наших голов.

У нас были ещё два основных увлечения: музыка и спорт. В гомельской квартире постоянно с утра до позднего вечера звучал простенький радиоприёмник «Рекорд», сменивший для меня чечерскую радиотарелку. Что бы я ни делал, я слушал и впитывал всё то замечательное, что из него вылетало. Встречаясь, мы обсуждали услышанное и соревновались в знании классической музыки: по очереди напевали друг другу четыре-шесть начальных звуков и по ним опознавали, какая опера, ария, симфония, фортепианный или скрипичный концерт, что за инструментальное произведение, кто лучше поёт или играет. Кроме того, почти каждый вечер мы с учителями оставались в школе: сочиняли и репетировали концерты школьной самодеятельности к предстоящим праздникам: например, ставили полностью и на полном серьёзе гоголевского «Ревизора», где Александра Ефимовна городничим назначила меня. И ещё — я был солистом школьного хора, запевал: «Партия наши народы сплотила в братский, единый союз трудовой, партия — наша надежда и сила, партия — наш рулевой, партия — наш рулевой», а хор продолжал: «Под солнцем родины мы крепнем год от года, мы делу Ленина, мы партии верны. Зовёт на подвиги советские народы Коммунистическая партия страны, Коммунистическая партия страны!». Учителя советовали мне получить вокальное образование.

Надо честно признать, что наряду с такими, «идеологическими» произведениями с напрасно потраченными на них хорошими мелодиями, в советские годы появилось очень много, на мой взгляд (с которым категорически, можно сказать — непреклонно не согласен мой брат Лев), прекрасных лирических песен, оперетт, добрых и занимательных взрослых и детских книжек и разных других великолепных произведений искусства.

В мои гомельские школьные годы очень популярным видом спорта был баскетбол. В каждом школьном дворе стояли примитивные баскетбольные щиты с кольцами, и мы каждый день после уроков дотемна бились под ними. В городе был настоящий культ красивого тела, спортивного внешнего вида. Организованная, строгая, сама гимнастка учительница физкультуры Александра Петровна привила нам любовь к спортивной гимнастике, научила основам упражнений на спортивных снарядах. В десятом классе я уже был достаточно крепок, чтобы, например, из виса на кольцах только за счёт силы перейти в стойку на руках. В городе на полную катушку работала ДЮСШ (детская и юношеская спортивная школа), где особенно успешными были секции спортивной гимнастики, акробатики, борьбы и бокса. На реке Сож, на водной станции сложилась знаменитая школа гребли на байдарках и каноэ. По всем вышеназванным видам в городе были мастера спорта — победители разных соревнований, а по гребле даже обладатели серебряных олимпийских наград.

Помню, была у нас пара мастеров спорта силовых акробатов (по-моему так их называют). Маленький и лёгкий «работал» наверху, а нижний был, как всегда, более крупный и сильный, но не производивший впечатление такого очень накачанного атлета. Как-то летом на пляже моя компания оказалась рядом с разминавшимися ребятами спортсменами. Мы все знали друг друга. Так вот этот нижний, казавшийся грузноватым акробат начертил на песке квадрат со стороной едва ли, может чуть больше полуметра и начал в этом квадрате, не выходя за начерченные пределы, крутить фляки: становился в квадрат и из этого положения в прыжке через спину назад переходил в стойку на руках, из стойки на ноги — и так непрерывно запросто раз шесть-восемь. У него в прыжке был прекрасный прогиб назад, и получалось как бы живое колесо. Всё это увидели собравшиеся мальчишки, и буквально через несколько минут пляж был исчерчен квадратиками, в которых крутились пацаны. Благодаря этим кумирам, среди молодёжи был очень силён соревновательный настрой, на спорт никакие папы-мамы никого не загоняли и не водили — ребята просились и ходили сами и тренировались на совесть. Да и платить ни за какие кружки не нужно было: ходи, занимайся, показывай результаты.

В это время Гомель в буквальном смысле этого слова у нас на глазах поднимался из руин. Восстанавливались сохранившиеся коробки домов довоенной и дореволюционной постройки, в некоторых местах (например, по правой, если идти от вокзала, стороне проспекта Ленина) площадки полностью расчищались от развалин, и вместо них очень быстро строились новые красивые здания. Вдоль тротуаров высадили большие каштаны и липы, пустили автобусы, позже троллейбусы.

Мы сначала жили в коммуналке мрачного коридорного Дома коммуны, где нашими соседями по квартирке оказались прекрасная еврейская семья Блюминых (Соломон Абрамович, мудрая и добрейшая Фаина Израилевна, её дочь Муся, их внуки — друзья моих братьев Миша и Ефим Мерманы). Для нас, и особенно для мамы они стали роднее родных. И в тяжёлые минуты мама бежала к ним, советовалась с Фаиной Израилевной. Скоро мы переехали ближе к городскому парку в восстановленный для руководителей папиного завода дом по адресу: проспект Ленина, 25, кв.9. Здесь мама прожила до конца своей жизни.

В первый год нашего пребывания в этой квартире произошёл курьёзный случай.

Как-то в разгар фруктово-ягодного сезона мама задёшево купила на рынке ведро вишни и по чьей-то подсказке решила изготовить из неё наливку. Заправила ягодами и сахаром несколько стеклянных трёхлитровых банок и поставила их на подоконник «солнечного» окна, смотревшего на улицу. Как раз к этому времени стены строившегося на противоположной стороне улицы дома были на высоте нашей квартиры.

Однажды днём я был дома один и вдруг слышу звон разбиваемого стекла в «наливочной» комнате. Бегу туда и вижу: в разбитом стекле наружной рамы (тогда ещё не было спаренных рам и стеклопакетов) прямо над банками застрял метательный снаряд — здоровенная гайка с привязанной к ней длинной проволокой. Видимо, работяг-строителей дразнил вид сияющей на солнце маминой наливки и они очень точно запустили в её сторону свою самодельную пращу. Чуть-чуть не хватило энергии полёта, чтобы добраться до самих банок. Вечером, когда мы рассказали эту историю папе, он посмеялся вместе с нами — чёрт, нужно новое стекло вставлять. А потом посерьёзнел и спрашивает меня: «Кстати, как можно объяснить с позиций современной физики то, что у стоящих на подоконнике банок с наливкой обращённая к солнцу сторона холодная, а со стороны комнаты — тёплая?». Через полчаса я пришёл сдаваться. А папа нравоучительным тоном говорит мне о несовершенстве современной науки, которая не в состоянии объяснить простейшее дело: оказывается, это мама, чтобы наливка быстрее созрела, только что повернула банки холодной стороной к солнышку! И все мы опять смеёмся!

В старинном, потрясающей красоты парке над Сожем восстановили дворец графа Паскевича, в пруд под высоким пешеходным мостиком запустили лебедей, около дворца построили большущую круглую деревянную беседку под крышей. В ней по выходным дням вечерами (сказка, какая вряд ли ещё повторится в моей жизни) под столетними липами, клёнами и ясенями мастерски исполнял классическую музыку большой военный духовой оркестр под управлением неистового тощего майора еврея. Представьте себе ещё раз: старинный парк, вековые деревья, ароматы цветов разных растений, наступающая вечерняя прохлада и свежесть и духовой, духовой оркестр! Вальс «Амурские волны»!!! И — полно отдыхающего народа: от балующейся малюпупой детворы до оздоровляющихся старичков. Посреди свободной полянки напротив дворца росло (и его обязательно показывали приезжим) таинственное китайское дерево гинкго с небольшими жёсткими листьями, по форме напоминавшими раскрытый веер.

Летом в выходные и праздничные дни толпы гомельчан, «таща» сумки с едой, собирались на городской пристани рядом с парком, чтобы на речном теплоходике-трамвайчике выехать на несколько километров вверх по течению Сожа на любимое место отдыха горожан по названию «Мельников луг». Иногда на трамвайчик прорывалось слишком много людей. Большинство из них не хотели спускаться в застеклённый низ, а оставались на верхней палубе. Поэтому трамвайчик терял остойчивость, еле отрывался от причала и брал нужное направление, чуть не переворачиваясь то на левый, то на правый борт — страшно было смотреть, как он кренится из стороны в сторону.

Иногда мы с папой, очень любившим путешествовать, и если ему удавалось оторваться от работы, ходили на Мельников пешком по окраинным полям и заливным приречным лугам. Эти походы превращались в интересные лекции на свежем воздухе по библии, географии, истории, в том числе истории еврейского народа. Папа объяснял нам суть природных явлений, как энергия пара превращается в электрическую, как устроена, казалось бы простейшая, заводская кирпичная дымовая труба или громадный зерновой элеватор, мимо которого мы проходили по Волотовской улице.

Отдых на Мельниковом лугу. Справа налево мама, папа, я и двое папиных сотрудников.

Благодаря Сожу и Мельникову лугу я научился не бояться воды, без страха с обрыва «ласточкой» прыгал в речку, нырял и плавал под водой с открытыми глазами. Но плавать по-настоящему у меня никак не получалось! Однажды, уже лет в пятнадцать, быстро искупавшись в Соже, мы с моими друзьями возвращались домой через парк и решили покататься на плотике, причаленном около берега мелкого, заросшего водорослями лебединого пруда. Плотик под нами, здоровенными балбесами, перевернулся. И я, оказавшись в штанах и майке в тёплой, как парное молоко, воде и тине, вдруг понял, что плыву к берегу. Радости моей не было предела. Домой я ворвался с криком — «Мама, я наконец научился плавать!». Вскоре был построен лёгкий подвесной пешеходный мост, соединивший высокий городской, парковый правый берег Сожа с его низким пляжным и луговым левым берегом. И у гомельчан исчезла мода на Мельников луг, большинство стали ходить «на ту сторону».

В тяжелое лето 1955 года болезнь папы совпала с моим поступлением в гомельский БИИЖТ (Белорусский институт инженеров железнодорожного транспорта) на факультет ПГС (промышленное и гражданское строительство). 30 декабря этого года папа умер. Жили мы потом с мамой, маленькими Львом и Семёном в общем-то бедно, но не понимали, не чувствовали этого. Почти все студенческие годы я носил папину чёрную железнодорожную шинель, зимой рабочие кирзовые ботинки, сшитую мамой или купленную в магазине уценённых товаров одежду. Мне такие, затрапезные шмотки были привычны и вполне меня устраивали. Настоящий костюм, т.е. пиджак и брюки в комплекте, и дешёвое бобриковое пальто мама смогла купить мне в том же магазине уценённых товаров только тогда, когда я учился на последнем курсе института. И, я помню, эти вещи никакой особой радости мне не доставили — мне было безразлично, в чём ходить.

Мама все свои силы в первую очередь тратила на то, чтобы мы были «правильные», здоровенькие, хорошо питались. И это ей удавалось. Одежда была «потом». В нашем институте, расположенном в провинциальном городе и существовавшем к моменту моего поступления всего два года, были прекрасные преподаватели, нормальные ребята и девчонки. Среди них были и гомельчане, и приезжие из других городов, и деревенские ребята. После сдачи вступительного экзамена по математике я вышел из аудитории в коридор и там разговорился, познакомился с Ромой Френкелем из Киева, который стал и является до сих пор самым близким моим другом. Сейчас он живёт в Нью-Йорке. Талантливый, интеллигентнейший человек с отличной памятью и способностями к языкам. Прожил тяжелейшую жизнь. Найдите в интернете «Рем (Рахмиэль) Френкель». Это он о себе, всего пять минут. Почитайте — не пожалеете.

Институт размещался в громадном, на целый квартал, светлом здании бывшего управления Белорусской железной дороги с большими актовым и спортивным залами. Мы успевали учиться, участвовать в художественной самодеятельности, крепко занимались спортом, не пропускали ни одного концерта заезжих музыкантов.

Однажды в гомельском Клубе им. Ленина была гастроль двух лауреатов международных конкурсов: в первом отделении выступал прекрасный балалаечник (всего три струны, а народ слушал, затаив дыхание). Второе отделение было за баянистом Владимиром Бесфамильновым с пятирядным «органом» в руках — я впервые увидел и услышал такой мощный инструмент. Так вот недавно в Москве состоялся международный конкурс аккордеонистов — баянистов, на закрытие которого нас с внуком Ильёй пригласила его педагог по баяну. И в составе жюри оказался (как его представили организаторы конкурса) «мэтр российского баяна» пожилой Владимир Бесфамильнов! Так я снова увидел этого музыканта больше чем полвека спустя.

А ещё в институтские годы несколько лет подряд у нас в актовом зале проводились потрясающие музыкальные лекции-концерты, темой которых могло быть творчество какого- то одного великого композитора или рассказ о целом музыкальном направлении. Проводил эти лекции-концерты приезжавший из Риги отличный пианист и влюблённый в музыку, её знаток по фамилии Печерский. Своей лохматой шевелюрой, лобастым и скуластым лицом, заводным темпераментом — вылитый Бетховен. Он ещё слегка заикался, что придавало особый шарм его неистовой речи. Печерский привозил с собой нескольких хороших солистов: инструменталистов и певцов, иллюстрировавших его рассказ. Каждый раз это было фантастическое действо. Зал был переполнен. Ребята сидели и, буквально, висели на чём только можно. Гром восторженных аплодисментов!!! К сожалению, через полвека такого нет и в помине, и я часто слышу нагловатый вопрос: «А зачем?!».

Мой опыт жизни и учёбы сначала в полудеревенском райцентре Чечерске, потом в областном Гомеле показал, что провинциальные ребята, бескорыстно стремившиеся к чаще всего призрачным высотам городской и столичной жизни, по крайней мере в годы моей молодости больше читали, больше интересовались наукой, техникой, настоящим искусством и были более трудолюбивыми и эрудированными по сравнению со своими городскими или столичными сверстниками. Никогда не забуду мой детский спор с соседским мальчиком во дворе нашего гомельского дома на тему — кит это рыба или млекопитающее. Я ещё учился в Чечерске (третий или четвёртый класс), но в это время летом был у родителей в городе и отстаивал второй, «млечный» вариант, для меня абсолютно очевидный. И мой оппонент повёл меня к своей маме выяснить истину. Так вот мама моего сверстника, разрешая наш спор, заявила, что кит да, всё-таки млекопитающее, но очень страшное и хищное, переворачивает пароходы и пожирает упавших в воду людей. Я, пацанёнок, хоть и было очень смешно, испытал тогда ощущение какого-то разочарования во взрослых и напрасности попыток настаивать на очевидной истине.

После первого курса института у нас была великолепная летняя студенческая геодезическая практика. Спали в больших воинских палатках на берегу Сожа в курортной местности Чёнки под Гомелем. Днём мы добросовестно прокладывали нивелировочные и теодолитные ходы на местности, а потом купались, устраивали танцульки, задирали девчонок, хохмили. С тех пор мне запомнился рассказанный в палаточной темноте по тем временам довольно таки нешутейный анекдот: «Хаим, Ви виписываете газету «Пгавдэ»? — Нет. А газету «Известиё» Ви выписываете? — Нет. А, наконец, газету «Комсомольское пгавдэ» Ви виписываете? — Нет, нет и нет!!! Так с чем же Ви ходите в туалет, с гепгодуктогом, что ли???». Дело в том, что в те годы у нас в стране не было туалетной бумаги, мы не знали даже о её существовании, и граждане вынуждены были использовать газетную, в том числе и этих самых высокопоставленных изданий.

Там я после практики ещё поработал музыкантом-баянистом в одном из «чёнкинских» пионерлагерей. В этом лагере со мной произошла познавательно-назидательная история. Когда пришла моя очередь дежурить на кухне, передо мной поставили на стол ещё нетронутую коробку со сливочным маслом, сняли картонную упаковку и сказали, что я должен этот громадный масляный брус (весом килограммов восемь) разделить ровно на четыреста одинаковых порций. Для «порционирования» мне вручили специальное приспособление из оцинковки: цилиндрик-дозатор с выдвижным донышком. Цилиндрик ложкой нужно было заполнить маслом, а потом вытолкнуть донышком, как поршеньком, получившуюся круглую порцию в большую алюминиевую миску. Казалось бы, всё просто. Но постепенно я с тревогой стал осознавать, что не попаду ровно в назначенное количество порций. В зависимости от наполнения формочки можно было выполнить задание хоть из половины выделенного масла или, наоборот — при очень сильном утрамбовывании формочки масла могло и не хватить. При этом по внешнему виду все дозы казались нормальными и одинаковыми. Когда я в панике сказал заведующей столовой, что у меня может не получиться точно разделить то самое треклятое масло, эта молодуха, смотря прямо в мои тогда ещё синие глаза своими ясными и честными голубыми очами взглядом на всё готовой женщины, так мне и сказала: «Ты што, красаучык! Думаеш, мы б здеся працавали, кали б не ведали (работали, если бы не знали)?». На этом примере до меня тогда дошло, как можно манипулировать в столовых продуктами, создавать «излишек», который потом присваивать.

Поскольку наш институт был железнодорожный, студенты имели право каждый год на один «разовый» плацкартный билет туда и обратно в любой конец страны. Пользуясь такой возможностью, я и мои два сокурсника после второго и третьего курса ездили в Сочи. Это были для нас потрясающие поездки, жили мы в дощатых сарайчиках, которыми была застроена низина под названием Бзугу, расположенная между морем и проходящим выше параллельно берегу Курортным проспектом, и между санаториями «Имени Ворошилова» и «Наука». Ещё выше нас уже и над этим проспектом были помпезные колоннадные корпуса громадного санатория «Металлург». Шляясь по его территории, мы случайно обнаружили, что живые изгороди вдоль дорожек состоят из кустов лавра, самой настоящей съедобной пряности «лаврушки». Поэтому в ночь перед отъездом домой мы совершили варварский рейд и набили полные «запазухи» ароматного листа. Маме потом хватило его года на три-четыре. На нашем диком пляже береговой обрыв с проходящей по нему железной дорогой был защищён от морского прибоя набросанными вниз громадными бетонными прямоугольными блоками, лёжа на которых, отдыхающие «дикари» и в том числе мы загорали и с которых прыгали в воду. Пропадали там с утра до вечера.

Однажды часа в четыре дня, валяясь внизу поближе к воде на таком блоке (народа, кроме нас, — никого), слышим голоса и видим вверху на кромке обрыва две фигуры: лысый пузатый мужичёк и стройненькая, как дюймовочка, девушка в модной тогда миниюбочке веером. Дивчина снимает высокие шпильки и мигом, босиком прыг с обрыва на блоки, с одного на другой и — вот она уже внизу ножками на гальке у кромки воды в чуть шевелящемся прибое. Смотрит вверх и манит пальчиком: «Милый! Ну! Спускайся же ко мне!». А «милый» бегает наверху туда-сюда, боится прыгать вниз на блоки и возмущённо кричит: «Где здесь лестница!! Куда смотрит райисполком!!!». Этот юморной вопль частенько до сих пор вспоминается мне как универсальный афоризм по разным бестолковым житейским случаям. «Куда смотрит райисполком!!!!». И, конечно, кроме лаврового листа, мы привезли домой нашим мамам по бутылке купленного на последние рубли и копейки знаменитого, любимого женщинами «Белого муската красного камня».

Мои последние две практики оказались просто замечательными, в Ленинграде: летом 1959-го года — на стройке Московского проспекта и зимой начала 1960-го года — преддипломная в каком-то проектном институте. Попадали мы на эти практики вдвоём с моим другом ещё по школе и однокурсником Абрамом Гольдиным. Первое впечатление от Питера, от Невского проспекта — полное разочарование. На первый взгляд — обыкновенная улица, дом прижат к дому. Кроме Казанского собора нет никаких шикарных архитектурных ансамблей, из которых, как мне казалось, проспект должен был состоять. Но по мере узнавания и запоминания города, отдельных его зданий и мостов, зелёных парков и скверов, Петропавловки, Невы мы всё больше и больше «прирастали» к нему. Было ласковое теплое лето почти без дождей, и мы изъездили все окрестности: Пушкино (Царское село), Павловск, Петергоф, северное побережье Финского залива. Ещё Ленинград поразил своей равномерностью: город был везде одинаково мощный и красивый. Не так, как Москва, где вся общественная жизнь и людская толчея ограничивалась небольшим пространством центральной части. И ещё — город оказался неожиданно зелёным и уютным.

Была очень дешёвая еда: хлеб, кисломолочные продукты и особенно — обвязанные шпагатом, обалденно вкусные, жирные с белым сочным мясом красные морские окуни горячего копчения размером сантиметров пятьдесят. Стоила такая рыбина один рубль. Мы на газете разделяли её вдоль хребта на две половины и вдвоём, под нарезной батон и бутылку с кефиром наедались досыта. Никогда и нигде больше, ни даже в самых известных гастрономах, ни на рынках Москвы, я не встречал таких больших и вкусных окуней, хотя искал и даже сейчас в годы продовольственного изобилия высматриваю очень внимательно и упорно.

А преддипломная практика была в феврале-начале марта 1960 года. Основное занятие было — каждым вечером каток на Кировских островах. Сильное запомнившееся впечатление — контраст между мерзкой (было холодно, сыро, пронзительно, неуютно) погодой в Ленинграде и ласковым, прогревающим сквозь пальто мартовским солнышком, парящим асфальтом в Гомеле, когда я вернулся домой из Питера.

В Ленинграде парными сцепами ходили достопримечательные красные трамваи. На полу у них вдоль срединного прохода на всю его ширину этого прохода были прикреплены деревянные брусочки, в промежутки между которыми стекала грязь, талый снег с обуви пассажиров. Однажды мы ехали в начале дня в таком трамвае, полупустом. Вдруг один из сидевших пассажиров, возможно плохо чувствуя себя после вчерашнего застолья, наклонился и сплюнул на пол. На это проводница спокойным тоном заметила, что в Ленинграде культурные люди так не поступают. И тут, нас это потрясло, мы не поверили своим глазам: мужчина безропотно вытаскивает из кармана зимнего пальто белоснежный, на самом деле белоснежный (что нас так особенно впечатлило) платок и начинает старательно вытирать им свой плевок, а заодно и зимнюю жижу из углубления между брусками. И ещё! Однажды во время летней практики, в кафе на петроградской стороне, куда мы зашли пообедать, за нашим столом оказалась немолодая, аккуратно одетая дама. Мы начали кушать, и я почувствовал себя не комфортно, что-то не так. Посмотрел на соседку, и — до меня дошло: она сидела прямо, высоко поднимала ложку и ела свой суп абсолютно беззвучно. А мы сгорбились над тарелками, уткнули в них носы и хлюпали супом, по-белорусски — «сярбали», как бродяжки в трактире. В жизни каждого человека бывает много таких, казалось бы, мелких случаев. Для меня они не были пустыми мимолётностями, откладывались в памяти, из них собирался мой жизненный опыт.

В начале 1960-го года в Гомеле был как раз объявлен конкурс на лучший проект реконструкции главного рынка, и я взял его темой своего диплома. Поскольку проекты были анонимными, девизом, отличительным знаком моего был маленький рисунок горящего факела. В результате мой проект вошёл в тройку победителей, и получил приз в размере 100 рублей. Я был вполне доволен, так как размер премии соответствовал тогдашней месячной зарплате инженера, и эти деньги были нам с мамой очень кстати. Я защитил свой «красный» диплом утром 14 июня 1960 года первым не только на своём факультете, но и во всём институте. В тот день была прекрасная жаркая погода, и я, разумеется, сразу побежал на пляж, «на ту сторону», злорадствуя на тему, что я уже свободен, а остальные мои коллеги-выпускники ещё полмесяца будут долбаться с защитой в вузе. Быстренько разделся, выплыл почти на средину реки и улёгся на спинку — из воды торчал только нос. Вдруг что-то тёмное тяжёлое ударяет меня по голове, я оказываюсь под водой в вертикальном положении и мгновенно осознаю, что на меня наехало какое-то судно. И мысль (из-за чего сейчас вспоминаю): порубит винтом теплохода, и весь Гомель будет в разговорах обо мне — такой парень, защитился и бездарно погиб на этой чёртовой речке. Сделал изо всех сил несколько гребков в сторону и, вынырнув, чуть не попал под тяжёлые вёсла здоровенного восьмивёсельного гребного яла (большая шлюпка) из нашего водного клуба и с радостью услышал мат-перемат знакомых парней, которые сами перепугались, когда поняли, что наехали на человека.

В Советском Союзе после окончания института каждый выпускник должен был отработать по полученной специальности три года там, куда его направляло государство в соответствии с заявками организаций. По-моему, это было правильно, позволяло развивать и поддерживать народное хозяйство (как тогда говорили) в самых отдалённых частях страны. Как один из лучших выпускников института я получил направление в московский трест «Мосэлектротягстрой» Министерства транспортного строительства. Контора, сейчас говорят — офис, треста располагалась и находится до сих пор на улице Дунаевского около станции метро «Студенческая», а Минтрансстрой — в центральном корпусе специально построенного «сталинского» высотного здания у Красных ворот. В системе этого министерства я проработал тридцать три года и три месяца, с сентября 1960 года по декабрь 1993 года, начал строительным мастером в телогрейке и резиновых сапогах и закончил заместителем начальника всесоюзного главка с численностью работающих в разные годы от восьмидесяти до ста тысяч человек. Об этих годах можно написать большую книгу, но мне кажется, что читать её будет вам, мои детки, не очень интересно. Да и время нужно. Если совсем кратко, то я участвовал в строительстве Большой московской окружной железной дороги; завершал электрификацию Октябрьской железной дороги в её срединной части: в результате в 1963-м году получилась самая протяжённая в мире (свыше шести тысяч километров) электрифицированная железная дорога Мурманск — Ленинакан.

В 1967 году я по своему желанию уехал в Архангельскую область, главным инженером Строительно-монтажного поезда № 321, посёлок которого назывался Луковецкий, в тайгу на строительство железной дороги Архангельск — Карпогоры. Посёлок находился в 5 километрах от могучей Северной Двины, над речным обрывом которой в два — три ряда серых, посечённых дождями и ветрами деревянных домов растянулась поморская деревня Чухчерема. Какие сказочные названия! Об этих, «северных» годах моей жизни и работы тоже можно было бы припомнить много интересненького. Но пока ограничусь обещанной в разделе о тёте Ревекке историей «про витамины».

Зимой 1968-1969 годов потребовалось срочно доставить из Архангельска некоторые железобетонные конструкции и строительные материалы, без которых могла остановиться ответственная работа. Привезти их можно было только по 150-километровой еле обозначенной дороге — зимнику вдоль северного обрывистого берега Северной Двины. Попытайтесь представить себе: за пределами кабины 30-35 градусов мороза, нетронутые (потому что за десять минут заметает любую колею) снега, дорогу не видно — она угадывается каким-то шестым чувством, круглосуточно — звёздная ночь, которая с 11 до 13 часов осветляется неким подобием поздних московских сумерек. Слева внизу под высоченным береговым обрывом могучая замёрзшая Двина с громадными полыньями, над которыми стоит, клубится столбом адский чёрный пар-туман. Такие поездки были как бы небольшими арктическими экспедициям и готовились мы к ним серьёзно: перепроверяли грузовики, обогрев и утепление кабин, обували ведущие колёса цепями противоскольжения, заправляли бензином под горловины баков, брали с собой ещё бочку бензина, лопаты, еду, воду, спички, чтобы не замёрзнуть в случае какой-нибудь беды. Так и на этот раз! Накануне подготовились и выехали в половине четвёртого ночи четырьмя автомашинами. Темень и снежные заряды. Но постепенно погода угомонилась и мы благополучно добрались до Архангельска. Спокойно загрузились. Я обговорил нужные вопросы с управляющим трестом Н.Н. Немировым, побывал ещё в нескольких трестовских кабинетах, и мы двинулись в обратный путь, рассчитывая добраться домой до полуночи.

Опять темень! В прожекторах фар мелькают-прыгают попавшие в световой плен зайцы беляки и только перед самым бампером грузовика в страхе гибели решаются метнуться в сторону, в стену темноты. Едем осторожно. Осталось проехать по высокому хлипкому деревянному мостику через речушку Вёртус, которая метрах в пятидесяти правее впадает в Двину. А дальше ещё километров семь-восемь и мы дома. Но точно, как говорят на Беларуси: «Не перапрыгнуу рэчку, не кажы гоп!!!». Подъезжаем и... наискосок, почти поперёк мостика, так, что за пределы ограждения слева выступают передние и справа задние колёса, стоит мёртвый трёхосный добитый ЗИЛ со смонтированной на нём буровой установкой. Как не свалился вниз, уму непостижимо!!! Всмотрелись. Ха, да это же машина нашего субподрядчика, 18-го буровзрывного отряда. Несколько человек из их персонала, которые работают с этой установкой, живут километрах в трёх отсюда в посёлке Кеница, где размещена наша минтрансстроевская мехколонна. Я решил — мы с водителем Колей Шведовым смотаемся в посёлок, попытаемся вытащить сюда этих пьяниц. А три других водителя за это время посмотрят берега: может быть окажется возможность объехать мостик по льду Северной Двины.

К этому времени разогнало облака, на небе звёзды и луна, как фонарь. По наезженной снежной дороге быстро примчались к посёлку — ночь, тишина, ни души! Смотрю, в одном по виду полузаброшенном бараке чуть светится окно. Выскочил из кабины, вошёл в длиннющий коридор. Ни одна лампочка не горит, потихоньку пробираюсь в темноте, слышу — мужские голоса. Нажал на ручку двери, потом посильней нажал плечом и ввалился (дверь изнутри была подпёрта поленом) в комнату: в печке тлеют сырые дрова, на грязной кровати сидят в промасленной рабочей одежде два мужика и смотрят на третьего, который спиной ко мне, сидя на корточках, с чем-то возится на полу. Я — «Привет, мужики! Вы взрывники? Там на мосту ваша буровая машина, проехать не можем! Так вас растак!». Две головы поворачиваются в мою сторону и заплетающимися языками — « Да, мы! Не можем!». Тут обращается ко мне пропитым лицом сидящий на корточках — «Какого х..ра тебе здесь нужно?! Видал, какого козла мы поймали?!». Я перевожу взгляд и вижу на полу оскаленную морду распотрошённого белочёрного пса. Чёрт побери эту братию! Ясно, что делать здесь нечего. Возвратился к машине, рассказал водителю. А он, Колян смеётся — «Говорят, они в этом посёлке всех собак сожрали. Эта, наверно, последняя!».

Вернулись к мосту. Пока мы ездили, ребята походили, посмотрели. Перебраться вроде бы можно: спуститься по крутому и довольно высокому береговому откосу на лёд Северной Двины, полукругом объехать устье Вёртуса и сходу, на скорости взлететь на противоположный такой же откос. Очень опасно — не знаем, какой лёд, да и удастся ли удачно вырулить, набрать нужную скорость. Но ребята все отслужившие, опытные, хоть и молодые, и уж очень хочется к дому, который совсем рядом. Бросили жребий на спичках: первый — Сережа Арутюнов. Я ему — «Серёга, реакция у тебя отличная, машина новая, уверен, что проскочишь. Поднимешься на ту сторону, сразу раскатай буксировочный трос — проверим, хватит ли для страховки следующей машины, и отъедь от склона подальше, чтобы самого вниз не стянуло. Мы с Николаем поедем последними». Сергей молодец, сделал всё, как надо, получилось! Но явственно слышен был треск льда. Вторая машина тоже проскочила удачно, но змейками обозначились трещины. Перед стартом третьей машины раскатали уже два троса и удачно «поймали» её, когда она стала проседать на льду в начале подъёма. После ней лёд уже был залит водой. Но на той стороне стояли с буксирами три машины и ребята свои. Эх! Была, не была! Короче говоря, мы провалились. Двигатель заглох, вода в кабине и сползаем вниз. Ребята вытащили нас чудом — чуть не сползли вниз сами тащившие нас машины. Все промокли по пояс. Но перецепили нас на более короткий буксир и помчали домой. Коля врубил коробку передач и, тоже чудо, наша машина чихнула пару раз и завелась, так что и мы в нашей кабине включили печку. Через полчаса были дома!!! Слава Богу, всё закончилось благополучно, никто потом не заболел.

А витамины вот при чём! Вечером перед поездкой в Архангельск в нашем командирском щитовом домике пошёл разговор о здоровье моих молодых специалистов — один из них мастер Миша Зиятулин пожаловался на свои дёсны. Я ему — «А ну-ка, покажи!». Смотрю, а они непривычно, совершенно белые. — «Да у тебя же цинга начинается!». Пошёл к себе и нашёл в упаковке всего лишь одну оставшуюся горошинку-дражинку поливитаминов. Заставил его тут же проглотить и решил-пообещал завтра привезти из Архангельска несколько упаковок витаминов на всю нашу командирскую компанию. Так и сделал, аптека оказалась расположена удачно — как раз по дороге, на выезде из города. Короче говоря, мы вернулись, обсушились, поспали. Утром я уже на работе — «Зиятулина ко мне!». Приходит Миша. Я протягиваю ему витамины, а он как-то переминается с ноги на ногу — «А мне уже не надо!» — «Почему это не надо?». Тут Миша открывает свой рот, и я вижу совершенно нормальные, розовые дёсны. Действие одной единственной поливитаминной горошинки меня вполне даже и на всю жизнь впечатлило и очень подняло в моих глазах авторитет тёти Ревекки. Конечно, я заставил Мишу принимать витамины регулярно.

Ещё, кстати! Эта поездка состоялась незадолго до встречи Нового года. А рядом с архангелогородской аптекой находился деревянненький бревёнчатый продовольственный магазинчик, в котором оказался в продаже разнокачественный армянский коньяк. И у меня возникла мысль: провести эксперимент, проверить присказку-поверье, что «нет разницы — любые коньяки всё равно наливают из одной и той же бочки». Для этого купили три бутылки: трёх, четырёх и пятизвёздочный «Арарат». Коллективная проверка вскоре произошла. Перед глазами, перед моим «внутренним взором»: новогодняя ночь, утонувший в сугробах на берегу озера Долгое построенный нами рубленый домик-особнячок директора строящегося леспромхоза с одинокой лампочкой над входом. На противоположном берегу озера чёрное мелколесье, ельник, тайга. А внутри дома -- яркий свет чешской люстры над вдохновляющим праздничным столом, содержащим в том числе и браконьерскую северодвинскую сёмужку и стерлядку. В центре стола три «экспериментальные» бутылки коньяка. Ответственно проведённая присутствовавшими мужчинами и женщинами беспристрастная проверка продукции древнего армянского народа неожиданно показала его исключительную добросовестность. По сравнению с вырвиглазным трёхзвёздочным коьяком четырёхзвёздный и тем более пятизвёздный были значительно приятнее, ароматнее, совсем другое дело, другие бочки!!!

Праздники, как все мы «догадываемся», случаются не так уж часто.

Остальное время жизнь была, мягко говоря, весело-напряжённой и даже частенько опасной: практически без выходных; приданные в моё распоряжение несколько десятков заключённых; посёлок в три тысячи человек; советской власти нет; лейтенант милиции раз в одну-две недели; одна фельдшерица Лариса Ивановна, а половина населения женщины, которые, как вы знаете, не только работают, но ещё и нередко рожают (почему-то в основном по ночам); свои клуб с библиотекой, баня, пекарня, детский сад, столовая; а электростанция имела обыкновение заглохнуть ночью в самый сильный мороз и в нашем распоряжении было максимум 40 минут, чтобы найти неисправность, иначе посёлок со всеми его котельными, теплотрассами и людьми замёрзнет окончательно и бесповоротно и т.д. и т.п. Но я был уверен, что мужчина создан для преодоления трудностей и «не дотягивает до необходимой планки», если не побывал в хотя бы сходной с войной передряге (с чем согласен и сейчас), и благодарен сам себе за то решение поехать на Север.

После пяти незабываемых лет на севере опять Москва. За этим — десять лет в Главбамстрое — интереснейшая стройка, прекрасные люди, работа с Центральным комитетом Коммунистической партии Советского Союза и Правительством страны.

В 1985 году мне было предложено, и коллегией министерства я был назначен заместителем начальника Главного управления строительной индустрии Минтрансстроя, в котором работали в разные годы восемьдесят — сто тысяч человек, и в состав которого входило больше 100 заводов, разбросанных по всему Советскому Союзу. Из них порядка десяти заводов, в том числе крупнейшие комбинаты строительной индустрии были построены по постановлениям ЦК КПСС и Совета Министров СССР при мне, при моём участии. Это была ответственная, психологически очень тяжёлая работа, которой я отдал много сил, нервов, здоровья, но и получил, хотя казалось уже больше некуда, очень большой жизненный и профессиональный опыт.

В начале девяностых годов 20-го века не стало Советского Союза, в том числе и Министерства транспортного строительства. И меня пригласили работать в Моспромстрой — одну из трёх крупнейших московских строительных организаций (больше пятидесяти тысяч человек), выполнявшую строительство множества важнейших промышленных и уникальных объектов столицы. Здесь я работал сначала начальником технического управления, затем заместителем генерального директора ещё 15 лет, с декабря 1993 года по август 2008 года, пока не ушёл на пенсию.

За это время в Москве нами были построены комплекс на Поклонной горе; храм Христа Спасителя; в Кремле капитально реконструировано, буквально перелопачено громадное здание Сената со знаменитым Екатерининским залом (над зелёным куполом которого развевается флаг России) и с резиденцией президента страны; построены филиалы Большого (новая сцена и прилегающие к ней здания) и Малого театров, театр Луны, ледовый дворец в Крылатском, верхнее прозрачное покрытие Большой спортивной арены в Лужниках, напичканные инженерией административные здания для Генеральной прокуратуры России и для Мосметрополитена, пятизвёздные гостиницы «Аврора-Мэрриот» на Петровке и «Гранд-отель» на Тверской, гостиницы «Тверская» и «Лесная» около Белорусского вокзала и «Сущёвская» около Рижского вокзала и десятки других менее крупных объектов, жилых домов. Классная подборочка, можно гордиться! Все разговоры о брежневском застое по отношению к большинству советских людей, пахавших «как карлы», — полная ерунда и выдумка политиков. Любая настоящая работа на производстве, на стройке (да и везде, включая искусство) требует большого труда и самоотверженности.

Я посчитал, что если сложить все выходные дни, которые я безвозмездно был на работе, получится свыше четырёх лет жизни, и гораздо больше, если к этому добавить неиспользованные отпуска и те часы, которые мы работали до начала и особенно после окончания официального рабочего дня, во вторую смену на стройках. Нас никто специально не заставлял, так было нужно для дела. Так работали все мои коллеги. Это был застой для политической системы, но не для производительных работников страны!

В 2008 году в возрасте 71 год я решил помочь жене Маше, заняться внуками, дачей и ушёл на пенсию.

МАРИЯ ИЛЬИНИЧНА ПРИЦКЕР, МОЯ ЖЕНА

Родилась 8 августа 1941 года в Харькове. Её семья — папа ПРИЦКЕР ИЛЬЯ ИСАЕВИЧ, инженер-электрик, мама МЕЖИБОРСКАЯ СОФЬЯ НАУМОВНА, врач-педиатр и младенец Машенька вместе с электротехническим заводом, на котором работал папа, в том же 1941 году была эвакуирована в Уфу. Интересно и в тоже время как-то грустно, но Илья Исаевич, порядочнейший, совсем непрактичный человек, ни за что не хотел уезжать из Харькова без стопки любимых книг и любимых пластинок с оперными ариями и другой классической музыкой. А потом в Уфе опухал от голода и отпрашивался с завода на фронт. Там в Уфе и прошли детство и юность Маши. В 1945 году родился её брат, ПРИЦКЕР ГРИГОРИЙ ИЛЬИЧ.

Маша окончила Уфимский авиационный институт, получила специальность инженера-механика и работала в Уфе на режимном предприятии «Гидравлика». И тут подвернулся я, приехал в Уфу в гости к своей тёте Ревекке. Мы познакомились в начале апреля 1973 года. Маша 18 апреля прилетела ко мне в Москву, а поженились мы 23 апреля 1973 года. Такая быстрота официального оформления наших с Машей отношений была обеспечена советским дефицитом, двумя большими коробками конфет «Ассорти», которые я преподнёс работницам ЗАГСа. Свадьба была в ресторане «Седьмое небо» на седьмом этаже той самой знаменитой, теперь уже перестроенной гостиницы «Москва» в самом центре столицы (протекцию составил мой коллега по стройуправлению). У меня совсем не было времени для подготовки этого мероприятия, и мы с Машей хотели провести его «по минимуму». На свадьбе присутствовали, кроме нас, ещё пять человек: Машин папа Илья Исаевич, мой брат Лев и трое знакомых-свидетелей, всего — семь! человек.

Мы с Машей. 1973 год.

Начало нашей совместной жизни началось потрясающе: когда мы из свадебного ресторана добрались, наконец, на электричке к себе домой в подмосковное Одинцово в первом часу ночи, то обнаружили воткнутую в притвор двери записку одного из моих двоюродных братьев — «Я и моя девушка, приехали в Москву, вас дома не застали, пошли гулять, скоро придём». Слов нет!!!!!! Пришли ребята часа в два (а может быть и позже) после полуночи и как о положительном факте рассказали, что долго ждали нас у соседа по лестничной площадке (который на самом деле был отвратительным запойным пьяницей, издевался над своей женой и с которым у меня не было ничего общего), и, пребывая в прекрасном романтическом расположении духа, ничего не поняли и даже не подумали извиниться за свой такой варварский визит.

У нас было пустое жильё (надувной матрац на полу), Маша была на нервах — её по понятной тогда (так как еврейка) причине не брали в Москве на работу по переводу в режимное предприятие «Наука» оборонного комплекса, несмотря на направление из министерства. Я, наоборот, недавно вернулся с севера в свой старый трест «Мосэлектротягстрой» и света божьего не видел из-за своей занятости. Мы сами даже не успели очухаться от набежавших событий, разобраться со своими делами и обустроиться в нашей совместной жизни. Но тут же (это было тогда участью большинства москвичей) начали приезжать гости: наши родственники, знакомые, родственники наших знакомых из Гомеля, Ленинграда, Киева, Уфы, Грозного, Тбилиси, Кировограда, Выборга и других городов. Ехали в командировки, по каким-то личным делам, лечиться, найти себе жениха, просто отдохнуть и провести время в столице или проезжая куда-то через Москву. Приезжали зачастую больные, сильно простуженные, люди аккуратные и классические неряхи.

В большинстве случаев они совсем не представляли себе обстоятельств нашей сумасшедшей московской жизни. И поэтому редко кого интересовало, сможем ли мы их принять, что у нас самих со здоровьем, приезжал ли к нам недавно кто-нибудь другой или, в конце концов, не устали ли мы, настроены ли мы принимать гостей. Если заранее и звонили, то чаще всего просто сообщали, что хотят или нужно быть в Москве, билеты уже куплены на такое-то число. Или в десять часов вечера раздавался звонок — «Я в Москве, можно сейчас к вам заеду переночевать?». Слово «сейчас» означало — в двенадцатом часу ночи. Мы ничего не могли сказать, кроме: «Конечно, приезжайте». Гостям, само собой, нужно было устраивать постель с чистым бельём, готовить еду, ванну с чистыми полотенцами, мыть за ними вручную посуду (посудомойки у нас не было, да и сейчас нет) и иногда залитую жиром кухонную плиту, мыть, извините, унитаз, а частенько и пол вокруг него, наконец, уделять время, которого у нас самих было в обрез. Бывали случаи, когда гости, не спросив нас, занимали ванную, и мы, не имея возможности привести себя в порядок, опаздывали на работу или не могли вовремя уложить ребёнка спать.

Нам, особенно Маше, временами было тяжело, доходило до слёз: она работала на режимном предприятии, в проходной охрана и турникет, опаздывать нельзя было ни на минуту. А мы жили в пригороде, подъём в 6 часов утра, маленький ребёнок, детский сад, электричка, продукты нужно доставать, я приезжал с работы очень поздно и т.д. Написал так много про «гостевой» вопрос, потому что это было серьёзной и почти постоянной составляющей жизни многих москвичей, в том числе и нашей жизни в течение двадцати лет, пока не развалился Советский Союз, свершилась перестройка и у людей отпала необходимость все свои дела связывать с Москвой. Конечно, это были дорогие, родные или близкие, интересные нам люди, некоторых не хотелось отпускать назад домой, — но временами тяжело!

После женитьбы Маше потребовался месяц нервотрёпки и визитов в своё Министерство авиационной промышленности, чтобы добиться таки приёма на работу. И мы с Машей позволили себе вырваться хотя бы на десять дней на юг. Прилетели в Симферополь, сели на дальнобойный, до Ялты троллейбус и поехали наобум куда глаза глядят. Не сговариваясь выпрыгнули на шоссе, когда объявили остановку «Гурзуф». Жили в сараюшке у какой-то бабушки и были счастливы. Для купания облюбовали за пределами Гурзуфа идиллически красивый, абсолютно круглый заливчик с торчащим посередине из воды камнем и окружённый живописными скалами. Самая высокая называлась шаляпинской: якобы в былые времена, подвыпив с друзьями, Фёдор Иванович взбирался на неё и пел на воздухе к большому удовольствию отдыхавших. В один из дней по дороге к этому заливу мы переходили небольшой прожжённый солнцем пустырь. И вдруг Маша показывает на запылённое растение, похожее на наш придорожный цветок василёк, облепленное металлического блеска жуками — «Смотри! Сверчки!». Я — «Нет! Сверчки ночные, противные, чёрные, с усами!». Маша — «Это именно сверчки! Посмотри, как они сверкают!!!». Получилось по-детски наивно, по-женски мило и по какой-то сути правильно! Этот эпизод мне запомнился навсегда, из-за него я здесь и написал про Гурзуф.

В «Науке» оказался хороший коллектив, да и Маша сама очень компанейский человек. Со своими «научными» сотрудниками она сдружилась и поддерживает связь до сих пор. Когда началась перестройка и рухнула советская промышленность, загнулась и эта самая «Наука». Маша окончила бухгалтерские курсы и несколько лет вполне успешно работала по этой, до того совершенно ей незнакомой, непростой специальности.

По праздникам старались собирать у себя друзей и моих братьев. Несмотря на всеобщую нехватку продуктов, нам через знакомых и заказы на работе удавалось доставать вкусненькое, даже деликатесы и устраивать вполне приличные застолья. Сейчас в магазинах продаются любые продукты, ничего доставать не нужно. Но нет больше только одного — сил, а потому и времени. И мы редко собираем у себя гостей. Вернее, почти не собираем!

Жили мы в подмосковном «спальном» городе Одинцово. Вокруг — прекрасная природа: пересечённая местность, живописные леса. И мы с Машей, а позже и с дочкой Кирой любили, если появлялась редкая возможность, летом погулять пешком или покататься на велосипедах, а зимой на лыжах. Мы очень любили этот небольшой уютный город, но очень много времени отнимала езда электричкой нам с Машей на работу, а потом и Кире в институт в Москву.

В 1997 году мы переехали в Москву, в дом по улице Чертановская, где и живём до настоящего времени. Мы с Машей на пенсии, воспитываем внуков, трудимся на даче.

КИРА АРКАДЬЕВНА ГОЛОД (ГОТГЕЛЬФ), наша дочь.

Родилась 7 августа 1976 года в самом знаменитом и центровом московском роддоме им. Грауэрмана, находившемся в начале Нового Арбата. Но в её свидетельстве о рождении записали, что родилась в подмосковном Одинцово, где мы с Машей тогда жили и были прописаны. А получилось с этим роддомом случайно. В самом Одинцово роддома не было. Когда у Маши рано утром начались схватки, водитель и медсестра скорой помощи, которым хотелось побродить по московским магазинам, привезли нас из Одинцово в самый центр Москвы, высадили на тротуар перед дверьми этого московского роддома имени Грауэрмана и тут же укатили. Он находился в здании №7 на углу Нового Арбата и Арбатского переулка, рядом с шикарным рестораном «Прага». (Здание это сохранилось до настоящего времени, но роддом из него куда-то перевели или вообще закрыли). Я остался снаружи на тротуаре, а Маша с трепетом вошла внутрь (вдруг не примут одинцовских!). Но вскоре меня позвали, и в приоткрытые двери протянулась женская рука, в которой был узелок с вещами Маши. Ух!!!

Через несколько дней родилась девочка, которую в память о моём папе Киве мы назвали Кирой. Кира моя единственная и любимая дочурка. Всё свободное от работы время я был с ней: Маша нервничала и побаивалась, а я с первого дня заваривал череду и купал её в ванночке, массировал животик, стирал и гладил пелёнки, каждый вечер перед сном, пока не подросла, мыл ей в ванне попочку, учил ходить от стула к стулу, ездить на велосипеде, лыжах и коньках. Если я что-то мастерил дома, то она всегда была рядом, топталась в моих стружках или опилках. Кира очень рано начала говорить. Наши знакомые, соседи по дому буквально «ошарашивались», когда неожиданно для себя слышали серьёзные, прямо-таки философические рассуждения двухлетней крохи.

Например, довольно поздно вечером после купания малышка Кира в пижамке сидит рядом со мной на диване. Смотрим телевизор. Идёт интересная для меня передача о последних годах и днях жизни Владимира Ильича Ленина, которые он провёл в бывшей аристократической усадьбе Горки. И, конечно, рассказывают и показывают внешний вид особняка, помещения, их внутреннее убранство, поясняют: в этой комнате Ильич спал, в этой — была гостиная и т.д. Кира внимательно смотрит, слушает и вдруг выдаёт: «Каким же богатым был дедушка Ленин!». Я просто отпал — никогда на эту тему, вообще о богатстве никаких разговоров у нас не было. И много лет спустя мои внуки, такие же маленькие, как была когда-то их мама, поражали меня своими совершенно неожиданными и необъяснимыми — откуда взялись — знаниями.

В отпуск мы ездили только туда, куда можно было взять с собой и маленького ребёнка, что в те времена значило: в дом отдыха, в санаторий нельзя, только старше трёх лет. Поэтому приходилось доставать путёвки в базы отдыха, принадлежавшие каким-либо предприятиям, и на которые не распространялись правила профсоюзных здравниц. Ездили в Белоруссию на базу отдыха какого-то гомельского предприятия в прекрасное «Боровое» над рекой Сож, в Латвию под Вентспилсом, в Леселидзе на Черноморском побережье, на базу отдыха Минтрансстроя в подмосковье на Учинском водохранилище. Немножко мы начали с ней проводить время порознь с 1990-го года, когда у нас появилась дача. Кире, которой к тому времени исполнилось 14 лет, стало интересней проводить время с подружками, чем ковыряться с нами в земле на дачном участке.

Когда Кира родилась, у неё, что часто случается с младенцами, образовалась пупочная грыжа — маленький шарик из кожи над пупочком. С этим связана интересная для меня история. Врачи были абсолютно спокойны: массируйте животик, выкладывайте ребёночка пузиком вниз на покрытый байковой пелёнкой стол — мышцы укрепятся и всё само пройдёт. Мы старательно и регулярно всё так и делали. Но проходили месяц за месяцем, дочурка росла, нормально развивалась, а шарик не исчезал. И тут одна наша одинцовская знакомая, случайно узнав об этом, нам посоветовала: в Одинцово в старых, предназначенных под снос домах-хибарах живёт старушка, целительница. Она поводит над больным местом прутиком, скажет какие-то нужные, заговорные слова, и — всё пройдёт. Как Маша ни опасалась всех этих колдуний, но ради здоровья любимой доченьки готова была на любой эксперимент. И мы с ней решили, договорились пойти к старушке в предстоящую субботу. Но так случилось, что в намеченный выходной день я должен был быть, как всегда, на работе и пришёл домой поздно вечером, очень расстроенный: сорвал такое серьёзное семейное дело. А Маша вместо того, чтобы отругать, встретила меня радостной улыбкой: грыжа прошла. Я — как прошла? И прямиком к ребёнку. Оказалось, что действительно, шарик сморщился и почти как бы втянулся в пупочек. Назавтра от грыжи не осталось и следа.

Если бы мы в ту субботу пошли к старушке, то подготовленное нашими действиями и обусловленное общим укреплением здоровья ребёнка выздоровление приписали бы целительным свойствам старушечьего заговора. Я убеждён, что все легендарные, библейские, монастырские и прочие «чудесные» исцеления имеют в своей основе случайное совпадение: тысячи бесполезных и безрезультатных попыток забываются или сознательно не принимаются во внимание, а единичные «необъяснимые!!!» удачи превозносятся и рекламируются, чаще всего тоже сознательно для продвижения и укрепления религии или, что ещё хуже, в корыстных целях.

Кира окончила в Одинцове музыкальную школу по классу фортепиано и с медалью среднюю школу № 12. Перед началом выпускного вечера я в школе на лестнице столкнулся с незнакомой мне учительницей, которая неожиданно задержала меня и спросила: не отец ли я выпускницы Киры. И получив утвердительный ответ, сказала мне: «Спасибо Вам за то, что Вы воспитали такую хорошую девочку!». Я, конечно, ответил честно, что никак специально Киру не воспитывал. Но было очень и очень приятно слышать такие слова. Потом Кира с отличием окончила экономический факультет Московского института инженеров транспорта. А работать начала, учась на последнем курсе института, в Технобанке, куда её пригласили после того, как она очень хорошо, практическими делами проявила себя на студенческой практике в этом банке. Сейчас она работает в московском филиале международной фирмы «Ernst & Young», где умом и трудом сделала карьеру и стала основным, уважаемым специалистом в своём подразделении.

Кира вышла замуж 5 декабря 1998 года. Её муж Женя (Евгений Александрович Голод) родился 3 апреля 1976 года в Днепропетровске на Украине. Учился в старших классах школы и оканчивал институт в Москве. Он толковый человек, умница. Сейчас, оставив работу в Microsoft, руководит подразделением Сбербанка. Они родили двоих сыновей: Илья Евгеньевич Голод- 18 июня 2000 года и Артём Евгеньевич Голод — 25 января 2007 года. Сейчас Илюша учится в 9-м классе, играючи и лучше большинства одноклассников, хотя на год младше всех. А Артёмка перешел аж во 2-ой класс.

Недавно мы повели его на курсы английского языка, и он уже самозабвенно по-английски считает до ста, вместо «Да» говорит «Йес», вместо «Нет» — «Ноу»!

МОИ БРАТЬЯ

ЛЕВ КИВОВИЧ ГОТГЕЛЬФ (родился в 1944 году в Уфе) СЕМЁН КИВОВИЧ ГОТГЕЛЬФ (родился в 1947 году в Гомеле)

ЛЕВ окончил Московский лесотехнический институт, факультет электроники и счётно-решающей техники. Сначала работал в городе Александрове (Александровская слобода Ивана Грозного) во Всесоюзном научно-исследовательском институте синтеза минерального сырья. Потом организовал там же в Александрове музей Марины Цветаевой и уже много лет работает его директором. Заслуженный работник культуры Российской Федерации.

Его с детства тянуло к гуманитарным сферам человеческой деятельности, и он сумел построить свою жизнь так, что на основной работе занимается своим любимым делом. В Александрове он не только руководит музеем, но организует ежегодные Цветаевские фестивали поэзии, музыкальные вечера — концерты с участием музыкантов — лауреатов, включая солистов Большого театра, и с исполнением музыкальных произведений по старым дореволюционным нотам и на отреставрированных инструментах, найденных на чердаках и в старых шкафах города. Лев занимается изучением истории Александрова и живших там известных людей. В общем, Лев один из тех, на ком держится «элитная» часть культурной жизни этого города.

Семен окончил тот же, что и Лев, факультет электроники и счётно-решающей техники того же Московского лесотехнического института. Отслужил офицером в авиационной части на Дальнем Востоке и много лет работал главным специалистом проектной организации, входившей в состав Министерства обороны Российской Федерации. В начале перестроечных годов Семён организовал небольшую фирму, оказывающую услуги по предоставлению радиосвязи и функционирующую по сей день, чем он заслуженно гордится. Недавно Семён, не проявлявший в школьные годы особых способностей в рисовании, увлёкся живописью, написал в довольно оригинальной манере уже больше сотни картин и выставлялся на нескольких художественных выставках в Москве. Он женился в 1989 году на Але (Альфия Оскаровна Юсупова), с которой познакомился в байдарочном походе по водным гладям Карелии. Аля — врач, умница и трудяга, защитила кандидатскую диссертацию. Работает она в престижной московской клинике.

29 августа 1990 года у них родилась дочка Ася (Анастасия Семёновна Готгельф), она окончила Московский педагогический институт. Имя ей дали в честь нашей мамы. Ася, красивая смуглая девушка, с детства занимается танцами и отдаёт предпочтение очень подходящим ей по внешнему её облику и темпераменту латиноамериканским танцам. А позже увлеклась иностранными языками. Она очень хорошо владеет английским, ещё лучше французским, с помощью которого, занимаясь в институте, — молодчина! — подрабатывала репетиторством. А сейчас на полном серьёзе занялась ещё и немецким. Учится в магистратуре Берлинского университета.

Заканчиваю свою писанину — опасаюсь, что у вас не найдётся времени на чтение даже этих немногих страниц.

Оглядываясь назад, я больше всего сожалею о том, что был недостаточно ласков с мамой, не всегда рассказывал ей о своих делах и намерениях, лишний раз не обнял её, не приголубил.

Я всегда очень требовательно, не щадя относился к самому себе и во многом так же к своим близким. Сейчас понимаю, что следовало быть добрее, снисходительнее. Больше теплоты. Никого не заставлять. Стараюсь! Но и сейчас не всегда получается!

И совсем последнее. Я не верю ни в какого бога, но душу мою смущает большой грех: когда мама попала в больницу с переломом шейки бедра, я приехал в Гомель, но через два дня вернулся в Москву, умчался на работу, оставил маму в больнице и не был с ней рядом, не держал её за руку, когда её на каталке везли в операционную..., где её не стало. И нет и теперь уже не будет прощения мне!

Не повторяйте мои ошибки. Честное слово — это не так уж трудно, но стоит того.

Через какое-то время после окончания этих записок мне по просьбе брата Семёна понадобилось порыться в разных старых документах. Когда я уже сложил всё назад, на прежнее место, то обнаружил на полу выпавший, неровно сложенный пополам, сморщившийся от времени листочек бумаги и чуть было не выбросил его. Но удержался и, развернув, увидел, что там что-то наскоро написано маминой рукой, трудноразличимое из-за выцветших чернил. Мелькнуло — наверно рецепт какой-то выпечки. А когда надел очки, разглядел, прочёл:

«Сколько б в жизни неудач тебя ни удручало, руками стисни горло, но не плачь! За стол засядь и всё начни сначала!».

Всех люблю, обнимаю, целую! Будьте счастливы!

15.08.14 А.К. Готгельф

Аркадий (Айзик) Кивович Готгельф

Аркадий (Айзик) Кивович Готгельф (род. 15.09.37 г., Тбилиси (Тифлис) — инженер строитель. В Грузию его отец Кива Семёнович Готгельф — сын лишенца шойхета — был вынужден уехать из белорусского местечка Чечерска для того, чтобы получить высшее образование. Мать Ася Львовна (Хася Липовна) урождённая Каплун была фармацевтом. В 1939 г. семья вернулась в Белоруссию в г. Гомель. В начале войны завод, на котором работал отец, был эвакуирован в Уфу. После освобождения Белоруссии маленький Изя вместе с бабушкой и дедушкой Каплунами вернулся в Чечерск и жил там до 1950 г. Затем переехал в Гомель к родителям, где закончил школу и факультет промышленного и гражданского строительства Белорусского института инженеров железнодорожного транспорта. После окончания института в 1960 г. был распределён в Подмосковье, затем в 1967-1972 гг. строил школы и больницы в Архангельской области. С 1972 по 1988 гг. работал в аппарате Главбамстроя, служил с 1985 г. заместителем руководителя Главстройпрома, а после расформирования Министерства транспортного строительства и до ухода на пенсию в 2008 г. занимал должность заместителя генерального директора одной из крупнейших строительных организаций Москвы треста Моспромстрой. На его счету Мемориал на Поклонной горе, реконструкция Большого театра, Храм Христа Спасителя. Умер Аркадий Готгельф в августе 2021 г.

Готгельф А. Прошу вас — не забывайте. М.: Серебряные нити, 2023. 

Перейти на страницу автора