Раввин и солдат

На склоне лет я искала ответ на вопрос: какое событие в моей жизни главное? Я прожила уже три четверти века. Люди приходят в этот мир и уходят, ничего не взяв с собой, но оставляя на земле очень многое: творения своих рук, воплощение мысли, продолжателей своей жизни и своего дела – и память. Добрую, светлую память, если человек жил в ладу с Б-гом и людьми. Такова память о моем отце. Оказывается, я не могу выделить какое-то одно, главное, событие в моей жизни, но в совокупности все они так или иначе связаны с родителями, прежде всего, с отцом. Его влияние на меня – и при его жизни, и долго после того, как отца не стало, – было моим основным вектором. Я хочу по крупицам собрать всё, что еще возможно, о жизни моих родителей, о них – великих страдальцах двадцатого века. Войны, революции, погромы порушили весь уклад жизни, ее материальную базу, не раз надругались над человеческим достоинством. И с этим надо было жить, жизнь продолжалась.

Мой отец, Шмуэль Абрамович Шагалович, прожил неполных 56 лет: родился в 1894 году, умер в 1950-м. Даты рождения не знаю, дата смерти – 10 июня 1950 года (25 сивана 5710 г.).

Счастье общения с отцом было коротким. Я родилась 1 мая 1930 года, когда отцу было тридцать шесть лет. Ещё свежи были раны пережитых бед: распада первой семьи, лишения прав и скитания с малыми детьми по Подмосковью в поисках средств к существованию. Ведь рухнуло всё, к чему он готовился. Стала невозможной ни духовная, религиозная деятельность, ни само соблюдение еврейских традиций. Тогда я была слишком мала, чтобы понимать его переживания, и наша духовная связь начала складываться где-то ближе к 1937–1938 годам. К началу войны мне было 11 лет. Затем три года отец был на фронте, и только после победы в течение пяти лет мы были вместе. Но и в эти годы отец часто бывал в длительных командировках в Ташкенте, Фергане, Барнауле, Москве, так что о его жизни, по существу, я знала мало. Тем ценнее для меня память о его скупых рассказах, о его суждениях.

Первое и главное, что я знала об отце: он до революции окончил иешиву любавических хасидов, получил смиху (полномочия) раввина. Было ему тогда лет двадцать. Одновременно, экстерном (вслед за старшим братом Иосифом), сдал экзамены за курс гимназии. Где-то году в 1915-м он уже был казённым раввином в городе Вязьма. Раввин должен был быть женатым. Женою отца стала его дальняя родственница Софья Вениаминовна Розинкина. В 1917 году в Вязьме родилась старшая дочь. Назвали ее Алишева. Затем революция. Эти годы папиной жизни мне неизвестны. Знаю лишь, что в июле 1919 года родилась вторая дочь Дуся (Двося). Семья уже жила в Москве. С началом нэпа папа открыл магазин кошерного мяса на улице Пятницкой, 51 (или 57).

Жизнь вроде налаживалась. В 1922 году в Москву приехал двоюродный брат Сони. Она попросила папу, чтобы брат остановился у них, пока устроится в Москве. Этот брат, Шура (Александр) Новиков, был партийный, очевидно, большевик. Через некоторое время в семье рождается третья дочь, Ира. Из роддома Соня пишет папе, что эта дочь от Шуры и она к папе больше не вернется. С религиозным образом жизни Соня порывает. Александр Новиков усыновил всех трех сестер, и папины дочери стали Новиковы: Альберта Александровна, Дуся Александровна и Ирина Александровна. Папа вынужден был оформить развод.

Эта семейная трагедия была, по существу, ударом революции, который она нанесла конкретному человеку, сломом его судьбы. Но человек был молод, образован, и он устоял. Через год, в 1923 году, он женился на моей маме, Лее Марковне Драновой. Их познакомили приятели маминого брата, Исаака Марковича Дранова. Дядя Исаак был главным бухгалтером на крупном московском заводе.

Спустя два года Александр Новиков исчез. То ли просто ушел из семьи, то ли был репрессирован. Из рассказов моей мамы известно, что в 1926 году родители Сони просили папу вернуться в ту семью, а маме предлагали отступные деньги. Были они людьми богатыми. К этому времени у мамы родился сын Мотя (1924 г.) и ожидался второй ребенок. Папа ответил, что, если Лизе (Лее) нужны их деньги, – это ее дело, но в ту семью он не вернется. Соня осталась с тремя девочками, без кормильца, и папа всю жизнь помогал этим детям, не делая различия между дочерями.

Есть и другая версия исчезновения Александра Новикова, рассказанная дочкой Али, Светой. При жизни сестер Али и Дуси этот вопрос не возникал, да и о папе я тогда ещё не писала. Итак, согласно второй версии, Новиков жил в семье до 1937 года. Зная, что над ним сгущаются тучи, за полгода до ареста он ушел из семьи и поступил, таким образом, предусмотрительно, позаботившись, чтобы семья не пострадала и осталась в Москве. Он был арестован и расстрелян в 1937 году. Но я больше склонна верить рассказу моей мамы. Когда родители Сони в 1926 году предлагали папе вернуться в ту семью, Новикова там уже не было. Света родилась в 1939 году, и версия случившегося дошла до неё в таком виде. Однако возможно, что позже Новиков возвратился в семью. Доподлинно известно, что где-то в 1936 году, в соответствии с новым законом и решением суда, Софья Вениаминовна получала от папы алименты на младшую дочь Иру. Год рождения Иры указан 1924-й, что давало право на алименты. Но в 1924 году у моих родителей уже был сын Мотя, кроме того, известно, что после развода (после рождения Иры) папа женился вновь через год, то есть в 1923 году. Следовательно, дата рождения Иры была более ранней. В Сониной семье было известно, что Ира – дочь Новикова, папа же считал Иру своей дочерью, так как Соня была папиной женой до её рождения и ухода к Новикову. Помощь этой семье была постоянной. Получалось, что на Иру алименты составляли 25% папиного оклада, а на трёх детей (а затем на пятерых) оставалось 2/3. В общем, материально нуждались обе семьи.

Помнится, в 1937 году Соня приезжала на фабрику Володарского, как говорила мама, для уточнения размера алиментов, хотя папа до получения исполнительного листа давал в ту семью денег больше. Алименты шли до самой войны. В войну Соня также просила у папы помощи. Она писала из эвакуации из Саратова, что болеет внучка Света и очень трудно. Но папа уже был на фронте, а мы тоже очень нуждались. Уже после войны папа дважды был в Москве и оставил детям приличные деньги. Ира не считала папу своим отцом, но знала, что он родной отец ее сестер Али и Дуси. Папа же любил и считал своими всех трех. Любовь к этим детям и боль за них прошла через всю его жизнь. Все дочери были очень способными, получили высшее образование. Ира была на фронте и получила ранение. Из всех сестер сейчас жива только Ира. Ее фамилия (по мужу) Алипова, а Новиковых нет: Аля и Дуся скончались в октябре 2000 года.

Благополучными для семьи были годы нэпа. В 1926 году родился второй сын Абраша. Магазин снабжал религиозных москвичей кошерным мясом, а папа обеспечивал материально обе семьи. На все праздники дочери были у папы. Подробностей этой папиной работы я не знаю, но понимаю, что это была связь с поставщиками, организация шхиты и контроль кашрута, работа с покупателями в магазине и т. п. Однако нэп быстро ликвидировался, налоги росли и стали непосильным бременем. Умные люди сворачивали свои дела, то же советовали и папе. Но он чувствовал себя ответственным за снабжение москвичей кошерным продуктом и работал до последнего. В результате – суд: полтора года принудительных работ с конфискацией имущества, лишение прав и выселение из Москвы. Семья осталась абсолютно нищей, даже обручальное кольцо сняли у мамы с пальца.

И начались скитания по Подмосковью: Перловка, Малаховка, Загорск… Я родилась в Перловке в 1930 году. В 1932 году от скарлатины умер Мотенька. В 1933 году в Малаховке родился Боренька, там же он и умер трех месяцев от роду. Итак, мы семья лишенцев. Истинный смысл этого слова я поняла позже, изучая историю СССР, коммунистической партии. Лишенец – это враг народа, это тот, кто должен быть отброшен при ликвидации буржуазии как класса. Так пишут газеты, так учат в школе. Но рядом со мной умнейший интеллигентный человек, труженик, мой добрый, самый лучший папа. Какой же он враг? Потом я узнала, что лишенец – это щепка, ведь когда строят социализм, щепки летят. Судьбы людей, лишенных права заниматься своей профессией, отвечать за жизнь семьи, за ее будущее, – это щепки. Мы – щепки, и с этим надо жить.

Папу направили на принудительные работы в Загорский зверосовхоз. Директором там был Меркулов Михаил Иванович. Он разглядел в папе честного, энергичного, грамотного человека и привлёк его к работе по снабжению и сбыту. Характерно, что затем, куда бы ни переводили коммуниста Меркулова, он всегда с собой брал папу. Так в 1935 году мы оказались в поселке фабрики им. Володарского Раменского района. Меркулов был назначен директором фабрики, а папа – агентом по снабжению, а затем и начальником отдела снабжения. В Володарском мы занимали одну комнату фабричного барака. Система коридорная. С пяти лет я оказалась среди русских людей.

Родителей восстановили в правах где-то после 1933 года. Когда мне было три года, мы три месяца жили в Горьковской области у папиного брата Иосифа, который был главврачом Ляховской психиатрической больницы. В те годы лихая доля его миновала, так как он ушел из иешивы и уехал учиться в Вену, за что получил чуть ли не проклятие матери. А папа при всех условиях оставался верен еврейским традициям и носил тяжелое в то время звание раввина. В автобиографии он писал, что имеет духовное звание, но религиозной деятельностью не занимается. При этом каждую пятницу он приезжал в Москву в синагогу и останавливался у маминого брата.

Мамин старший брат Исаак Дранов до революции окончил Киевский коммерческий институт и работал главным бухгалтером на крупных промышленных предприятиях. После революции он поселился в Москве. Помнится, в 1934 или в 1935 году он получил отдельную квартиру на улице Щербаковской, 3. Отдельная квартира в Москве в те годы была привилегией немногих партчиновников и спецов. Дядя Исаак был крупнейшим спецом. И вот в этой отдельной квартире в Москве делали обрезание моему брату Иосифу. Он родился в апреле 1936 года в поселке Володарском. Помню, что я чувствовала атмосферу секретности и напряжение взрослых.

Итак, в 1936 году в семье было пять человек: родители и дети – Абраша десяти лет, я, Бася, шести лет, и новорожденный Иосиф. Вскоре мы переехали в отдельную квартиру в доме МАГЭСа по другую сторону Пахры. Помню, туда к нам приезжала старшая папина дочь Аля. Тогда же у нас гостил брат папы, дядя Иосиф, с сыном Ароном. Они приехали из города Горького (теперь – Нижний Новгород).

Затем произошли какие-то перемены на фабрике. Шел 1937 год. Меркулов ушел, или его «ушли» – такой уж был период. Папу с должности начальника снабжения перевели юрисконсультом. И папа, со своими раввинскими знаниями, представлял фабрику в судах и арбитраже. Из отдельной квартиры мы переехали опять за Пахру, но уже в дом инженерно-технических работников, в большую комнату с общей кухней. Нашим соседом по квартире был заместитель главного бухгалтера фабрики, земляк и друг братьев Знаменских [Георгий и Серафим Знаменские – выдающиеся легкоатлеты (бегуны) 1930-х годов]. Они его навещали. Из этого дома я несколько месяцев ходила в детский сад, а затем, в 1938 году, пошла в школу. Помню в этой квартире и такое событие. Папа ведёт пасхальный седер, дверь заперта на ключ. Вдруг стук в дверь. Навсегда запомнились испуганные лица родителей. Мама схватила мацу и спрятала её под подушку. Папа открыл дверь. Это оказался сосед, который, кстати, раньше к нам никогда не наведывался. Папа налил ему рюмочку пасхального вина, тот выпил и резюмировал: «Киселек пьешь, Шагалович». С тем и ретировался. Но тревога ещё долго не отпускала нас.

В связи с работой отца в должности юрисконсульта фабрики я хочу сделать отступление и высказать некоторые мысли, которые здесь, в Израиле, на мой взгляд, актуальны. По поводу законопроекта, в котором предлагалось приравнивать раввинское звание к академической степени, в печати отрицательно высказались некоторые члены Кнессета. Дескать, без знания законов физики, свойств и реакций химических элементов, основ генетики раввин не станет ни бакалавром, ни тем более магистром. Однако это может быть справедливо только относительно естественных наук. Жизнь показывает, что в истории, философии, праве раввинское образование является значительным фундаментом. Раввин – это мыслитель с огромным багажом разносторонних знаний, в том числе и с практическими навыками в различных жизненных проблемах и конфликтах. Кроме того, логический фундамент образования раввина делает его восприимчивым и к естественным наукам.

Воспитание в нашей семье было религиозным, насколько это позволяла окружающая действительность. В школу в субботу мы ходили, в праздники – нет. Еврейских семей в округе почти не было. Русский язык с московским произношением стал нашим родным языком. С этим языком в наш дом входила культура. Но молитва утром и вечером, еврейские праздники – это, как говорится, мы впитали с молоком матери, а точней и конкретней – через воспитание отца. Мама не принадлежала к общине Хабада. В гражданскую войну её родители погибли, а все их дети стали светскими людьми. Мамины родственники папу уважали и чтили его религиозные убеждения. В трудные годы «лишенства» мамина сестра Аня (она работала на Люберецком заводе сельхозмашин), рискуя партбилетом, помогала нашей семье чем могла, в том числе продуктами. Помогал и дядя Исаак.

То, что мы, еврейские дети, не как все окружающие, было заметно, но со временем в школе эти различия стирались. Мы отлично учились и были как все. Все еврейские семьи, которые мы знали, формировали общее впечатление, что все евреи добропорядочные, одаренные и плохими быть не могут. Это было и наше детское кредо, естественно, утвержденное и развитое отцом. Но шила в мешке не утаишь. Однажды я проявила детскую наивность. Это было в первом классе, весной 1939 года. Учительница проводила беседу по поводу пасхи, говорила, что это миф, сказка, религиозный дурман и дети не должны справлять этот праздник. После звонка, в коридоре (ума хватило – не в классе), я тихо спросила учительницу, можно ли справлять еврейскую пасху. Ведь это в честь выхода евреев из рабства, из Египта. Учительница улыбнулась и ответила, что никакую пасху справлять не надо. Анастасия Михайловна была в летах, из гимназисток, и моя детская опрометчивость не имела последствий.

То, что заложил отец в нашем детстве своим воспитанием, прошло через всю жизнь. И хотя в средней школе, в вузе и далее жизнь пошла по-советски, заповеди отца были основой: честность, порядочность, уважение, любовь к людям и вера. Атеизм был не про нас. Сотворён ли мир Б-гом – об этом не стану судить, но что мир до конца никогда не будет познан и в нём много неизвестного, – это ясно.

В 1939 году отца перевели начальником снабжения на фабрику «Голос текстилей» в Виноградовском (ныне Воскресенский) районе Московской области, в шестидесяти километрах от Москвы. Сначала нас поселили в деревне Золотово, в частном деревянном доме, а через несколько месяцев дали квартиру в кирпичном доме возле фабрики: две большие комнаты с общей кухней. В третьей комнате жила семья папиного заместителя из Коломны. Так в моё сознание входила география Московской области – знаками скитания семьи. Так оно и было в самом деле. Ни своего жилья, ни мебели – лишенцы.

Но была жизнь, семья разрасталась. В июле 1939 года в Виноградовской больнице мама родила близнецов – Бронечку и Лёвочку. Детей стало пятеро: Абрам, я, Иосиф и малыши. Внимание отца к детям было постоянным, но видели мы его мало. Работа была связана с почти ежедневными командировками в Москву, а в пятницу – как правило. По субботам в Москве папа ходил в синагогу. Потребность молиться в синагоге была причиной многих наездов отца в Москву.

Материально семье из семи человек было очень трудно, ведь работал один папа. Время было тревожное: шла Финская война. В Москве папа выстаивал огромные очереди, чтобы купить 200 граммов сливочного масла: нужно, чтобы оно досталось хотя бы малышам. Наше основное питание состояло из картошки, молока и хлеба с постным маслом и солью. Мяса в доме не было никогда, так как не было возможности достать кошерное. Иногда на столе была рыба, изредка – яйца. Выручали каши. Мне запомнился вечер, когда у нас остановился на ночлег бывший папин заместитель из Раменского района. Мама поставила на стол овсяную кашу и извинилась, что больше ничего нет. Но тот вечер памятен не только кашей. Папа с Моисеевым беседовали – тот вернулся с Финской войны. Наверное, они говорили о многом, я же запомнила рассказ о том, как солдаты в трескучий мороз мёрзли в снегу. О том же рассказывал папа, но это были рассказы уже о другой войне, и об этом позже.

О папиных родственниках я знала, что в Харькове живёт семья Дейч, в Москве – сын папиной старшей сестры Марьяси Гендл Футерфас, художник. Но связь с нами Гендл не поддерживал из-за какой-то распри. Мама говорила, что когда-то папа в Москве ему помогал, а когда папина семья бедствовала, тот отвернулся. Дальше от Москвы, в Егорьевске, жил младший сын Марьяси – Мендл Футерфас. Он был трикотажник-надомник (то есть работал у себя дома) и с папой поддерживал связь, но к нам не приезжал.

Помочь нашей семье старался главный механик фабрики. Жена его была еврейка из Гомеля, очень приятная молодая женщина. Была ещё одна еврейская семья – провизора из районной аптеки. Механик фабрики предложил обучить маму работе на сатураторе. Она быстро освоила эту работу и стала на фабрике обеспечивать всех газировкой: с сиропом – за деньги, а без сиропа – бесплатно. С малышами сидели мы с Абрашей по очереди, а вечером считали копейки, которые семье очень помогли: мама начала немного зарабатывать. Иногда она уезжала за сиропом в Бронницы. Семье стало чуть легче. Часто нас посылали на колхозные поля пропалывать картошку, копать морковь. Абраша с ребятами объезжал колхозных лошадей. Он заканчивал седьмой класс, я – третий.

Вдруг началась война. В первые три дня были призваны в армию все мужчины посёлка возрастом до 40 лет. Старших призвали на трудовой фронт. Ушёл и папа. Иногда на ночь он возвращался. Мамина работа кончилась. Сводки с фронта были тяжёлые. Начались авиационные налёты фашистов на Москву. Из нашего посёлка хорошо были видны лучи прожекторов. Часто, не пробившись к Москве, немецкая авиация бомбила Подмосковье. Папу мобилизовали периодически – фабрика не должна была простаивать, ткань шла на обмундирование.

18 июля 1941 года в наш дом пришла беда. Накануне Абрашу сбросила лошадь. Он терпел, не стал жаловаться. Признался, когда боль стала нестерпимой, а помощь оказать сразу не смогли: больницу закрыли под госпиталь, а госпиталь ещё не развернулся. Пришлось папе вести его к хирургу за 15 километров, в Барановскую больницу. Там он и скончался 18 июля от потери крови при разрыве селезёнки. Всю жизнь в моих ушах стоит тот нечеловеческий крик мамы, когда она узнала, что Абраши нет. Для семьи Абрам был надеждой и опорой, а было ему 15 лет. Папа с мамой на телеге везли его хоронить в Малаховку, на еврейское кладбище. А встреченные люди говорили: хоть будете знать, где могила. Папа навещал могилу после войны дважды, поставил деревянную ограду, прикрепил дощечку, и мама после войны там побывала. Я, бывая в Москве, несколько раз приходила на место предполагаемой могилы, но найти ее уже не могла. В книге записей она не значится, так как у Абраши не было паспорта.

Немцы подходили все ближе к Москве. Воздушные тревоги. Сначала мы ходили в убежище, потом мама сказала, что никуда с малышами не пойдет: что будет, то и будет. Затемнили окна и сидели дома. Папа дома почти не бывал: то на фабрике, то на работах. Воздушные тревоги становились всё чаще, сильно бомбили железнодорожную станцию Фаустово. Москва была в полукольце, действовала еще Казанская железная дорога, и её непрерывно бомбили. Ползли слухи, что ожидается немецкий десант, который перережет и эту линию.

Соседка-молочница передала маме, что завуч школы, немка, сказала: «Шура, передай им, пусть немедленно уезжают, они ведь погибнут». Сигнал серьезный и доброжелательный, но без отца, с четырьмя детьми мама решила оставаться на месте. Паника в Москве 16 октября 1941 года докатилась до нас. Уже к утру 17 октября мы видели беженцев из Москвы. Они прошли пешком эти 60 километров и шли дальше на восток. После смерти Абраши в нашей семье были разговоры об эвакуации. Папа знал, что семья его сестры Гинды Дейч из Харькова попала в Самарканд. Название этого города, который я знала как бывшую столицу империи Тамерлана, стали произносить все чаще. 18 октября в полдень с трудовых работ пришёл папа. В районе (Виноградово) ему выдали эвакуационный лист: семья направлялась в Самарканд. Семья могла эвакуироваться, бежать от немцев. Менее опасной дорогой для бегства была Москва-река – в ночное время. Вечером 18 октября по Москве-реке на барже вывозили детский дом, и нас могли взять на эту баржу. Начались поспешные сборы: одежда на себя, немного постельных принадлежностей и небольшой мешок сухарей, который мама по старой памяти сушила с начала войны. Была в доме и одна реликвия: рукописная толстая книга в хорошем переплете – «Хсидиш». Я знала, что этой книгой папа очень дорожит. Я часто её листала и всё удивлялась, что папа её сам написал. Итак, эту книгу папа положил в портфель с документами. Насколько опасна обстановка, я поняла, когда папа снял со стены портрет Розы Люксембург, вынул его из рамы и бросил в огонь. Раму папа оставил, ведь портрет был казённый, фабричный. Тут же стоял сосед и смотрел – десанта опасались все. Наступили сумерки, пошёл первый в том году снег. Мы погрузились на повозку и поехали к Москве-реке. Погрузкой руководила заврайоно Манальникова. Нас взяли на баржу, и в темноте баржа отплыла. По Москве-реке и Оке мы плыли до Горького десять дней. Это уже было спасение, но никто не знал, что ждет впереди.

В Горьком высадились на пристани, папа поехал в город к брату Иосифу. Смутно помню его и папу возле нас, сонных, измученных. Видимо, дядя помог отправить нас пароходом вниз по Волге до Куйбышева. Там надо было пересесть на поезд, идущий в Среднюю Азию. До Куйбышева мы плыли еще десять дней.

Трудно описать, что выпало на долю папы и мамы. Четверо детей, из них двое совсем маленькие – по 2 года и 3 месяца. Все пересадки, перевалочные пункты, добывание продовольствия. Уже работал эвакопункт, но поток беженцев был нескончаемый, и трудно было в нем уцелеть. Каким-то образом мы из Куйбышева попали в Сызрань. До сих пор в моих глазах картина: проводник, сжалившись над детьми, пустил нас в вагон. Мы оказались в купе. Эвакуировался какой-то наркомат, и были свободные купе. Мы с завистью смотрели, как наркоматские выбрасывали чёрствые булочки, и попросили отдать их нам. В этом эшелоне мы ехали еще 20 дней. Хоть и было мне уже 11 лет, но, лишь повзрослев, я стала понимать, что пережил папа, спасая свою семью от немцев, от голода, от войны.

Помнится, в Казахстане добывали молоко для деток, на эвакопунктах получали хлеб, иногда – горячее питание детям. Где-то в Кзыл-Орде в купе села женщина с ребёнком, ехавшая с Украины. Ребёнок болел, и уберечь наших уже было невозможно.

Эшелон шёл в Фергану, и на станции Урсатьевская мы сгрузились последний раз. С трудом сели в поезд на Самарканд. 18 ноября прибыли на место. И здесь тоже – шёл первый снег. Месяц мы были в пути. Опять сидим на вокзале. Вся привокзальная площадь – человеческий муравейник. Папа поехал в Старый город искать сестру. Дети заболели, сразу все трое, уже на подъезде к Самарканду. И почти прямо с вокзала маму с тремя детьми направили в инфекционную больницу на улице Дагбитской. Лёвочка скончался на третий день, Иосиф поправился, и его выписали, Бронечка оставалась в больнице с осложнением на лёгкие. Потом ее перевели в туберкулезную больницу без мамы, так как ребенку было более двух лет. Ребенок угасал.

Первая ночь в семье тети. В небольшой комнатке до десяти человек. Сюда же на третий день привезли из больницы Иосифа с диспепсией. Это была кошмарная ночь. Потом папа снял комнату неподалеку.

Бронечку взяли домой, но ребенок таял. Увозили от смерти – и привезли умирать. Уцелели двое: Иосиф и я. В семье из шести человек осталось четверо. Жизнь замерла. Мучил голод, неустроенность, это была общая беда. В школу я не пошла, сидела с Бронечкой, пока она была жива, да и не в чем было ходить. Потом папа в отчаянии скажет: «Куда уходят мои дети?!»

Папа устроился на работу в облместпром. Опять были разъезды. Мама после смерти Бронечки пошла работать прачкой в ясли кожзавода. Устроила ее туда сестра по несчастью – по фамилии Зельцер. Ее мальчик умер в больнице почти вместе с Левочкой.

Еще в поезде папа начал учить меня языку идиш. В разговоре я была настоящая русачка с московским выговором, а идиш был у меня на слуху. После слов хлеб, ложка, нож и т. п. папа научил меня целой фразе: «гиб мир а штикеле брейт» [дай мне кусочек хлеба]. Когда я эту фразу освоила, он сказал, что теперь я не останусь голодной. Первая фраза на идиш была скроена папой из горького опыта еврейской жизни. Слава Б-гу, воспользоваться ею мне не пришлось. Меня поддерживала семья тети. Но видеть людей, которые умирали с голоду, молили о кусочке хлеба, довелось не раз.

Осенью 1941 года в Самарканде ещё было много овощей, особенно лука. Меня научили варить цимес из лука, туда же клали пару сушеных вишенок. Помню папину похвалу по этому поводу. Я начинала приспосабливаться к жизни. Уже зимой цены на овощи взлетели, и всё стало нам недоступно. Надвигался голод. Мама после смерти детей от жизни отрешилась совершенно. Лишь когда начала работать, а папа был уже на фронте, она медленно приходила в себя.

В Самарканде папа оказался в своей хабадской среде. По предусмотрительной рекомендации Ребе в Самарканд и Ташкент направлялись многие хасиды Хабада. Сюда приехали обе папины сестры с семьями. Старшая, Марьяся Футерфас, жила отдельно. Здесь же были семьи её сына Мендла и дочерей Голды Шемтов и Брохи Серебрянской. Я очень сдружилась с дочерью Брохи – Нехамой. В семье тёти Гинды для меня очень близкими стали двоюродные сестры Мира и Дуся. Надо сказать, что у бабушки Рохл-Леи все четверо детей различались по возрасту на 6-7 лет. Папа, младший, фактически был ровесником своим племянникам. Жизнь хабадской общины имела традиционный уклад, но соблюдать его было сложно: война, голод, холод, неустроенность. Помню, весной 1942 года на пасху раввины разрешили вместо мацы печь лепёшки из муки, замешанной на тёртых овощах. В квартале бухарских евреев была синагога, но хабадники молились в своих миньянах. Жили в основном в узбекском квартале, но некоторые обосновались в бухарском. Было там и кошерное мясо. Но не про нас. Никаких ценностей на продажу у нас не было, не было и самого необходимого: ведь мы увозили детей.

Нас ожидал голод. Весной 1942 года уже неделю ели жмых. Легче жилось тем, у кого было что продать. Но наша семья лишенцев больше уже не смогла до войны встать на ноги, и нищенство продолжалось.

Весной 1942 года папе вручили повестку из военкомата. Думали, опять на трудовой фронт. Посоветовался папа с Гиндой. Ему сказали, что, мол, иди, тебе уже под пятьдесят, тебя не возьмут. И с тем папа попрощался и ушел… на долгие, страшные годы войны. Начинался новый этап его и нашей жизни. Много позже я поняла, что все события, идущие своим чередом, год за годом, и составляют жизнь, и другой жизни не будет.

Армейские трудности общеизвестны, а для раввина это была новая ломка: как соблюдать заповеди, традиции, кашрут, как молиться, накладывать тфилин и т. п.? Воинская часть формировалась в городе Каттакургане. Уже там встал вопрос питания. Из общего котла папа не ел, питался кипятком и хлебом. Как он потом рассказывал, ели по двое из одного котелка. Солдаты заметили, что он не ест, и каждый хотел получать порцию с ним в паре, но командиру это стало известно. Разговор короткий: «Почему не ешь из котла?» – «Вера не велит». – «Я приказываю есть, иначе будем считать дезертиром». Тогда лишь папа ответил, что такой приказ командира снимает с него грех. Вскоре часть направили на фронт.

Был папа в обозе, подвозил на передовую боеприпасы, питание, почту, ходил в разведку за языком как переводчик, работал в полевом госпитале, а в Германии замещал советского военного коменданта в городе Пренцлау, в 50 километрах от Берлина. Эту работу на него возложили, учитывая его опыт хозяйственника и знание немецкого языка. Комендатура обеспечивала снабжение населения, решала гражданские вопросы, организовывала восстановление разрушенного городского хозяйства. И, как рассказывал отец, работа велась, по существу, под прицелом недобитых фашистов. Победу отец встретил в Берлине.

Радость победы была велика и долгожданна, она была всеобщей, подарком судьбы для тех, кто остался жив. Поминали погибших, тех, кто не дожил до светлого дня. Как рассказывал папа, у них в части стихийно начался самодеятельный концерт, и, что неудивительно, звучали песни всех народов СССР. Заставили петь и коменданта – ефрейтора Шагаловича. И он своим звонким голосом запел хасидский нигун – еврейский гимн победе.

Отцу предложили остаться в армии, служить в комендатуре на капитанской должности. Но он стремился вернуться домой, к своему образу жизни. В годы войны Б-г уберег его от ранений, но в 1943 году, когда две недели ночевали на снегу, он попал в полевой госпиталь с воспалением лёгких. Здоровье было подорвано. После войны папа прожил всего пять лет.

Три военных года были наполнены тревогой за судьбу отца и за судьбу страны тоже. Мы хорошо знали, что без победы над страшным врагом евреям не жить. А папа – там, на передовой. Вспоминаю жизнь хабадской общины в Самарканде в годы войны. Во всех знакомых семьях молодые были на фронте, многие – с первых дней войны, других призвали на фронт уже из Самарканда. Когда шла подлая молва, что евреи «воевали в Ташкенте», хотелось сказать: «Откройте ваши глаза, затуманенные антисемитизмом и ненавистью! Узбекистан спас стариков, детей и женщин, а все, кто мог бороться с фашизмом, – были на фронте: и молодые, и пожилые».

Письма с фронта мы получали не часто: 2–3 письма в месяц. Такую периодичность своих писем папа объяснял просто: всякая задержка вызывает большую тревогу, а так – есть резерв времени, чтобы ждать без особого беспокойства. Но за три года писем скопилось много. Письма оптимистические, философские, с надеждой на Б-га и на победу. В ноябре 1944 года отец писал: «К трудностям привык. И то, что трудности походной жизни не очень сильно чувствительны и, главное, когда понимаешь, что это необходимо для разгрома врага, эти трудности превращаются в удовольствие после их преодоления. Так что моя жизнь насыщена ежедневно и ежечасно благородными целями и стремлениями». Это ноябрь 1944 года. Впереди было более полугода войны, когда били фашистов уже на их земле, как говорили в войну, – в их логове. Папины письма многое говорили о человеке на войне, о трудностях войны, о безграничном оптимизме отца, о его вере в Б-га и правое дело. А риск не дойти до победы был так велик! Отцу шел тогда пятьдесят первый год. По тем временам – солидный возраст. К сожалению, после смерти папы мама письма не хранила, осталось лишь одно, за ноябрь 1944 года, полевая почта 08375. «Заканчиваю, а то немец постукивает», – писал папа. Потом, уже вернувшись с фронта, он рассказывал, что заканчивал это письмо при страшной бомбежке, еле уцелел.

Рассказывал, как брали «языка». Командира разведки наградили за это орденом Красной Звезды, а папу – медалью «За боевые заслуги». Рассказывал, как присутствовал при вскрытии траншеи, в которой были живьем зарыты 20 евреев, а лицом к ним был обращён раввин с раскрытой книгой псалмов в руках. Папа всю войну полагался на Б-га и Б-жью помощь.

Было у папы 11 благодарностей Верховного Главнокомандующего. Первые – за операции по освобождению Орла и Белгорода, последние – за овладение городами Принцлау и Ангермюнде, от 27 апреля 1945 года, и городами Штральзунд, Гриммен, Деммин, Мальхем, Варен, Валенберг – от 1 мая 1945 года. Грамоты были подписаны командиром части майором Голенком или майором Степаненко. Был папа награжден и медалями «За освобождение Варшавы» и «За взятие Берлина», «За победу над Германией». Это фронтовые награды раввина Хабада – Шагаловича Шмуэля Абрамовича. Папа гордился своим вкладом в Победу. Он очень тепло отзывался о маршале Жукове. О Сталине – молчал, но он хорошо знал цену Победы и роль Сталина.

Простил ли он советской власти свою изломанную судьбу? Об этом можно думать по-разному. Но, безусловно, три фронтовых года – это целая эпоха, наверное, соль всей жизни. Для отца, религиозного еврея, раввина, велики были и тяготы моральные. Однако именно уверенность в том, что Б-г с ним, давала ему силы быть солдатом на этой священной войне. Отец всегда говорил, что для спасения жизни можно всё делать и в субботу, и даже в Судный день. Для спасения людей, еврейского народа надо было быть на фронте. Там и находился ефрейтор Шагалович.

После победы пошли эшелоны демобилизованных – сначала старших возрастов, а затем и молодых. В Самарканд, Ташкент и в другие места к спасшимся семьям, к остаткам семей и к родственникам возвращались из госпиталей инвалиды войны – без ног, без рук, в гипсе, израненные. Многие солдаты вернулись в 1946 году и позже. Они участвовали ещё и в войне с Японией. А ещё позже, через 5–7 лет, с Севера возвращались те, кому суждено было выжить в немецком плену, а затем – в советских лагерях. Их вина перед родиной была в том, что они не погибли у немцев.

7 августа 1945 года на станцию Самарканд прибыл эшелон солдат старших возрастов – первой очереди демобилизованных. На вагонах надпись: «Мы из Берлина». Местная газета «Ленинский путь» напечатала развернутый репортаж. Встречала папу мама, мы с братом ждали дома. Оставались считаные часы до встречи. Приехали в полночь. Папа схватил меня на руки и… не смог удержать: я выросла, мне было 15 лет. Легче справился с Иосифом (Осенькой), который был худеньким мальчиком девяти лет.

После войны папа прожил дома пять лет без двух месяцев. Эти годы оказались самыми светлыми. Религиозная семья: папа, мама, двое детей – то, что осталось после войны.

Через день после его приезда, 9 августа 1945 года, мы с папой шли в военкомат. Ему надо было встать на учёт и одновременно сняться с учёта. Шёл папе 52-й год. В этот день сообщили о бомбардировке Нагасаки. Я не могла сдержать радости: «Вот получили япошки!». Папа остудил мой восторг. Он сказал, что незачем убивать столько людей, ведь война уже почти кончилась. Эта фраза отца врезалась мне в память на всю жизнь, и оценила я ее уже в зрелом возрасте. Это воззрение высокодуховного человека, который прошёл войну, видел много смертей и горя, видел уничтожение своего народа – и остался с верой в Б-га и добро на земле.

Настала мирная жизнь. Папа оказался в среде своей общины, от которой был оторван долгие годы. Рядом была семья и родные сестры с семьями. В Бухарском квартале была синагога, собирались миньяны, люди Хабада проводили фарбренгенес. Хоть религия была под запретом, но в Узбекистане и, в частности, в Самарканде власти закрывали глаза на религиозную активность, на фоне религиозных отправлений узбеков и другие конфессии действовали почти открыто.

Папа сразу устроился на трикотажную фабрику начальником отдела снабжения и сбыта. Фабрика была небольшая, но подпольные дела там были. Папа это быстро понял и очень был удручен. Но ради того, чтобы не работать в субботу, приходилось закрывать глаза на многое и постоянно ездить в командировки. Он много сил и энергии тратил на то, чтобы самым законным образом получать сырье по фондам, выделенным фабрике. А фонды были расписаны на ташкентский, барнаульский, ферганский текстилькомбинаты, и командировки длились неделями, а то и месяцами. Из-за махинаций с сырьем, которые были обычной практикой администрации, у папы были конфликты с директором и главным инженером. Жить честно люди не хотели, а папа не хотел участвовать в жульничестве. «Хочу спать спокойно», – часто слышала я от папы. Атмосфера для честного человека была тяжелой. Папе приходилось многое сносить, на нем ведь была семья. Мы с Иосифом только подрастали, а тут заболела мама: сказались трудности войны. Лечение было долгое, так как не хватало нужных медикаментов. Я училась в седьмом классе и из-за болезни мамы не посещала занятия. Оценки, впрочем, получала отличные, а знаний – маловато.

Общение с родными у папы была недолгим. Обе сестры с семьями через Польшу уезжали из страны. Звали нас с собой. Папа не решился. Он только что вернулся из разрушенной Европы, средств для переезда у нас не было, да и на добывание фиктивных документов папа идти не хотел. Но позже вопрос выезда из страны или переезда в Подмосковье периодически возникал. И всякий раз возможность вести религиозный образ жизни перевешивала, и мы оставались в Самарканде. Иосиф стал учиться в хедере. Его учебе папа уделял много внимания. Хедер был подпольный. Мальчики осваивали хумеш и получали другие религиозные знания. Меня беспокоило, что брату уже 9 лет, а он по-русски не умеет ни читать, ни писать. Папа этим тоже был озабочен, но всё оставалось по-прежнему.

Круг моих подруг того времени – это дети Хабада. Я особенно сдружилась с дочкой Узиила Шейхета, Балей, и Сарой Пиль. Жили еврейской жизнью: встречались в субботу, на свадьбах, на помолвках. Молодые солдаты возвращались к родным и создавали свои семьи.

Папа был рад, что из узбекского квартала, с улицы Ромитанской, мы переехали в квартал Востока, где жили бухарские евреи, ближе к синагоге и трикотажной фабрике. Сняли комнату у семьи Якубовых. Их дочь Катя, вдова убитого под Ленинградом Ротшеля Борухова, заняла большое место в нашей дальнейшей жизни. Но комната была без электричества, с кирпичным полом, неоштукатуренным потолком и окном без форточки, выходившим в общий двор, в сторону туалета. Думали, это временное жилье, что вскоре определимся, где жить.

Дважды папа ездил в Москву. В 1946 году он получил предложение вернуться в систему Московского областного управления лёгкой промышленности, в Подмосковье. Дома он объяснил, что ехать в Подмосковье ещё рановато, надо приобрести тёплую одежду и обувь. Но главное – он не хотел отрывать Иосифа от учёбы, хотел дать ему еврейское образование. Во второй раз он поехал в Москву в 1947 или в 1948 году. Сохранилась его фотография, сделанная на пасхальном седере у московского раввина Шлейфера. Это папино пребывание в Москве не укрепило его уверенности в том, что надо туда торопиться. Были ограничения по московской прописке, были и другие причины не ехать в Москву, а главная состояла в том, что папин племянник Мендл Футерфас был арестован на границе при попытке нелегально выехать из СССР и осуждён на 8 лет. Папа должен был помогать ему. Кроме того, резко изменилось отношение к евреям в России. Был разогнан и арестован Еврейский антифашистский комитет. Насколько я понимаю, папу знали в этом комитете. Помню, как папа, комментируя фотографию с московского седера, называл очень видных еврейских деятелей. Был он в курсе деятельности И. Эренбурга и об этом говорил дома.

Итак, мы продолжали жить в Самарканде без определённых планов. В 1946 году я закончила седьмой класс. Надо было учиться дальше.

Познакомилась с внучками служителя синагоги Зуси Шамес – Дорой и Розой Гендиными и их соседкой Софой Бреннер. Они все учились в средней школе № 6. Туда же и я отдала документы. Папа, узнав о моих новых подругах, сказал, что на какое-то время эта дружба мне подходит. Семья Узиил уехала, уехали и другие. А дружба с Гендиными осталась на всю жизнь.

Мы с братом начали серьёзно учиться, и надо было решать проблему субботы. Иногда оставались дома, но, как правило, это не удавалось. Учеба в новой школе поначалу давалась с трудом: математика, языки и литература у меня были на уровне, а по химии – большие проблемы. По существу, я химию не знала совсем. Наша учительница химии Клавдия Ивановна Китаева начала заниматься со мной дополнительно, и уже в первой четверти я догнала класс.

Клавдия Ивановна была из семьи настоящих русских интеллигентов. Её муж Константин Иванович Шушеров преподавал в начальной школе, и я обратилась к ним с просьбой подготовить к школе Иосифа. За полгода Иосиф прошёл три класса, и Константин Иванович взял его к себе в 4-й. Затем брат пошёл в 5-й класс средней школы № 21.

По поводу занятий Иосифа в школе папа уже не возражал. Изучение Торы шло параллельно. Папа мыслил широко, он хорошо оценивал обстановку в стране и положение евреев в целом. При этом он понимал, что срок нашего пребывания в Самарканде и перспективы неизвестны. Время вносило коррективы, религиозный образ жизни опять сопровождался трудностями. Папа скрепя сердце помогал нам адаптироваться к требованиям времени. Возможно, он жалел, что не увез семью за рубеж вслед за родными, но время ушло. Перед ним была судьба его племянника Мендла Футерфаса, который на Севере валил лес, он знал о судьбе и других хабадников, которые также оказались в лагерях. Видел он и то, как изменилось после войны отношение к евреям в стране в целом.

В Ташкенте и Самарканде были подпольные иешивы. Много современных раввинов получило своё начальное образование в этих иешивах. Помнится, одна из них находилась в Ташкенте, на улице Укчи, 7, вблизи Бешагачского рынка. С этой иешивой были связаны супруги Шимон и Блюма Гальперины, о которых папа говорил, что они наши дальние родственники. Уже здесь, в Израиле, их сын Реувен Гальперин рассказал мне о роли папы в деятельности этих иешив. Периодически он там преподавал, а главное, собирал средства для иешив. Об этой деятельности отца я только догадывалась – всё это было подпольно. Статус папы – раввина, госслужащего и участника войны, уважение, которым он пользовался, – позволял ему вступать в контакты с евреями многих городов. Его многочисленные командировки способствовали успеху этой деятельности. Неоценимым пособием был папин «Хсидиш» – написанный им учебник по практике хасидизма. Папа понимал значение этой работы. Интересна дальнейшая история книги. После кончины папы ее попросили у нас ученики иешивы братья Мейшеловины и Зальцман. Затем они вывезли книгу в Израиль. Когда в 1973 году в Израиль репатриировался мой брат Иосиф, книгу вернули ему. В дальнейшем, по рекомендации Футерфаса, Иосиф повез ее для вручения Любавичскому ребе в Нью-Йорке. Аудиенция длилась 20 минут – вместо положенных пяти. Ребе не отпускал Иосифа и расспрашивал его об отце, о нашей семье. Книгу он принял с благодарностью, и хранится она в его библиотеке.

Верными друзьями папы были Шмуэль Гитлин и Исаак Лерман. Здесь, кроме дружбы хабадников, можно говорить и о дружбе фронтовиков. Эти трое пожилых людей познакомились в том самом эшелоне победителей, который вез по домам демобилизованных солдат старших возрастов. Гитлин и папа призывались из Самарканда. Семьи всех троих находились в Самарканде. Уже наутро по прибытии, 8 августа 1945 года, они встретились на молитве в синагоге. Сбылась их мечта: снова молиться Б-гу, обращаться к нему, облегчая души, отягощенные войной и утратами (у Гитлина в 1942 году погиб сын под Ленинградом). В те же первые дни было радостное событие: дочь Исаака Лермана Ципа вышла замуж за Ноту Баркана. Они затем выехали в Ригу. Нота долгие годы был главным раввином Латвии. Дружба трех фронтовиков, пожилых, по тем временам, людей, была светлой страницей их послевоенной жизни.

В первые послевоенные годы люди жили надеждой, что плоды победы над фашизмом обеспечат мир, спокойствие, всестороннее улучшение жизни. Однако разоренная войной страна, кроме надежды, мало что могла дать людям. Продолжали действовать суровые законы военного времени, остро не хватало жизненно необходимого, сохранялась карточная система и мизерная зарплата. Нужно было бороться за выживание.

Послевоенный быт нашей семьи стабилизировался на очень низком материальном и на высоком духовном уровне. Соблюдали все праздники, посещали синагогу, брат учил Тору, выполняли заповеди иудаизма. Контакты с общиной бухарских евреев давали возможность купить кошерные продукты. Но сужался круг хабадников. Многие уехали в Москву: Штейнгард, Кричевские. В Ташкент уехали Леках, Малковы. Из самых близких друзей папы оставался Берл Иткин.

Папа продолжал работать в Самарканде на трикотажной фабрике. Бесконечные длительные командировки, зависимость от продажной администрации... Благодаря энергии папы фабрика была обеспечена всем необходимым – в условиях послевоенной нехватки всего и сплошного взяточничества. Фабрика получала пряжу, трикотажные и швейные машины, красители и прочее. Папа добивался отоваривания всех выделенных фондов. Знал ли он, что часть добытых им с таким трудом материальных ценностей сплавлялась администрацией налево? Начальство наживалось на глазах, строило себе дома, а мы по-прежнему жили в глинобитной комнатушке вчетвером и ни на что не могли решиться.

Репрессии против членов Еврейского антифашистского комитета стали символом послевоенной реакции. Очевидно, папа понимал также реакционную сущность партийных решений по литературе, биологии и др. Однажды он попросил меня прояснить противоречия между взглядами «вейсманистов-морганистов» и советской официальной наукой, спросил, в чем суть генетики. Это был 1948 год, я училась в 10-м классе и ничего о генетике не знала, так как в школе существа вопроса не касались, а лишь ругали генетиков.

Летом 1949 года я окончила школу и сдала экзамены в мединститут. Получила высокий проходной балл: физика и химия – отлично, литература – хорошо. И… не была зачислена. Зачисляли абитуриентов и с меньшими баллами, а я в числе восьми успешно сдавших осталась за дверью вуза. Папа, как всегда, был в командировке. Соседи, бухарские евреи, попытались помочь, они уверяли, что меня обязательно зачислят, только надо подарить чиновникам в приемной комиссии что-либо ценное, например, ковер. Но у нас не было ни ковра, ни денег – ничего. Папа так хотел, чтобы я стала врачом…

И вот он в октябре вернулся из командировки и стал меня успокаивать. Отстаивать мои права в мединституте он не пошел, так как я уже училась на экономическом факультете Института народного хозяйства, где в тот год был недобор. Горько было год ничего не делать. Вместе с тем, я твердо решила на будущий год снова поступать в мединститут. На этом успокоилась. А папа сказал, что экономистом тоже можно работать.

На первую стипендию я купила буханку хлеба и селедку и была горда тем, что хоть какие-то деньги приношу в семью.

Мне памятна пасха 1950 года. Папа приехал из очередной длительной командировки в Барнаул. Мне он привез наручные часики («кирпичик»), я поблагодарила и сказала, что не следовало бы тратиться на часы, ведь мне нужно платье. Папа с грустью сказал, что без платья я не останусь, а если что случится, часы купить я сразу не смогу. Эти отцовские слова всю жизнь со мной, – как и те часики, которые были у меня как память об отце вплоть до репатриации. Не дошло до меня тогда, на что намекал и о чем думал отец. А он уже был болен.

Наступил конец мая. Заканчивался первый год моей учебы на экономическом факультете, приближалась летняя сессия. Надо было завершить год и вновь готовиться к экзаменам в мединститут.

После пасхи папа остался дома, чувствовалось, что он устал. Но о болезни разговоров не было. 31 мая, днем, я вернулась из института, и мама с тревогой сказала, что папе плохо, нарушена речь. Я бросилась к нему, он меня успокаивал, но я поняла, что это инсульт. Утром в тот день папа пошел в республиканскую больницу-клинику мединститута. Приняла его ассистент – Мария Ивановна Габриэлян (впоследствии ведущий профессор кафедры неврологии), назначила йодные вливания. Участковый врач Борухова сделала первое вливание. Она сомневалась в правильности такого назначения, но авторитет клиники перевесил сомнения. Через полтора часа наступил инсульт. Придя домой, я и застала результат этого лечения. Первая мысль – обратиться к профессору-невропатологу. Но его ещё надо было найти. В центральной аптеке мне сказали, что профессор Кунаков живёт где-то по улице Фрунзе. И вот я на этой улице, захожу в каждый дом и спрашиваю о профессоре. Наконец, в слезах и уже без надежды, стучусь в нужную дверь. Профессор меня выслушал и спросил, был ли отец на фронте. Как я понимаю, он моментально оценил промах своей ассистентки. Он попросил меня найти машину, пока сам соберется. А ехать надо было через весь город. Я бросилась к близкой автобазе – безрезультатно. 1950-й год, легковых машин нет, а водители грузовых отказывали. Время шло, и профессор согласился пройти пешком до стоянки конных экипажей. Наконец мы поехали на пролетке. Приезду профессора папа обрадовался и сказал, что с большим врачом приходит ангел. Но, увы, прогноз «ангела» был неутешительным и оставлял мало надежды. Он сказал, что сейчас папа нетранспортабелен и только дней через десять его можно будет перевозить. Тогда он возьмёт его в клинику и там будет лечить. Профессор сделал назначения и велел ежедневно сообщать ему о состоянии папы. Этот профессор был в институте и проректором по науке. Каждое утро в его кабинете я ему сообщала о состоянии папы, он давал рекомендации. На восьмой день состояние ухудшилось, затруднилось дыхание. Папа настойчиво просил окутать его мокрой простынёй – мы сомневались. Позвали папиного близкого друга Берла Иткина. Он сказал – делайте, как просит. Еще через день – потеря сознания. В субботу 10 июня 1950 года папа ушел из жизни. Уцелел на фронте, а убили самоуверенные невежды в белых халатах. Возле папы стояли мы, родные, а также Берл Иткин, главный бухгалтер фабрики и соседи. Свет померк. Я понимала, что ушел из жизни не просто мой папа, а человек необыкновенный. И с ним ушла эпоха. Он добывал победу, а умер в глинобитной комнатушке, в нищете.

Горела свеча, я сидела в его ногах, хабадник читал псалмы. Хоронили в воскресенье. Иче-Мордхе Певзнер принёс ткань для покрытия тела. Проститься с папой пришло очень много людей. Это были хабадники, которые ещё оставались в городе, работники фабрики, студенты моей группы и бывшие одноклассники, ученики из класса Иосифа, многие соседи. Похоронили папу на бухарско-еврейском кладбище, под древней стеной времен Тамерлана. Кладбище находится за историческим памятником Шахи Зинда, в пространстве между Ташкентской дорогой и кожевенным заводом. Там папа упокоился вместе с другими патриархами Хабада, которые жили в войну в Самарканде.

Семья осталась без основного кормильца. Люди отнеслись к нам с сочувствием. Маму приняли на трикотажную фабрику табельщицей, я лето проработала в пионерском лагере. Иосиф был со мной, затем его отправили в Днепропетровск, к брату мамы Моисею Дранову. Папа вообще наказывал, если что случится, переезжать в Днепропетровск. Он понимал, что если семья окажется без средств, то нужно будет искать помощь там. Но Иосиф через несколько месяцев жизни у дяди запросился домой, в Самарканд, в родную семью. Ему недоставало того семейного тепла, к которому он привык. Этот мальчик, выживший в эвакуации, совсем недолго был рядом с отцом. Когда папа вернулся с фронта, Иосифу было 9 лет, а в 14 он вновь остался без отца – уже навсегда. Мы рады были, что Иосиф вернулся. Мы снова были вместе. Маму определили в отдел кадров, я совмещала учебу с работой лаборанта. Мечта о мединституте стала несбыточной. Через пару лет я становилась дипломированным экономистом.

Из своих очень малых доходов мы выделили средства на скромный памятник папе. Со всеми своими тревогами и заботами мы шли к нему, прикасались к его могиле. Как бы ни складывалась жизнь, я чувствовала в ней присутствие отца, он опекал нас. С годами я все более осознавала масштаб его личности и значение того, что он воспитал в нас, его детях.

Я прожила в Самарканде более полувека. Была доцентом, заведовала лабораторией, кафедрой. Мой муж также доцент, математик. Мы воспитали троих детей. Все они с семьями репатриировались в Израиль в 1993 – 1996 годах. Брат Иосиф с семьёй в Израиле с 1973 года. Мама умерла в Самарканде 31 января 1975 года. Она пережила папу почти на 25 лет.

Папины дочери от первого брака прожили все годы в Москве, старшие ушли из жизни в 2000 году, обеим было за 80 лет. Жива младшая дочь Ира, она инвалид войны. Ира живет в Москве с сыном Артёмом и внучкой Светой, дочерью Али-Шевы. Ира говорит, что у неё два отца. Такова жизнь.

От второго брака отца выжили двое – сын Шагалович Иосиф и я, дочь, Шагалович Бася. В Израиле у папы четверо внуков: Дорфман Фаина, Дорфман Сима (Шима), Дорфман Илья, Шагалович Лена. Пятый внук, продолжатель фамилии Шагалович, Саша (Шмуэль) лежит на военном кладбище в Ришон-Леционе. С ним, к сожалению, заканчивается фамилия Шагалович. Совсем недавно ушёл из жизни мой брат Иосиф. Он дожил до семидесяти лет.

Растут 10 правнуков моего отца, из них шестеро родились в Израиле. Для них, и прежде всего для них, предназначены эти записки.

В июне 2000 года исполнилось полвека, как не стало папы. Отсюда, из Израиля, я смогла договориться, чтобы в связи с этой датой его имя было помянуто в синагоге Самарканда. Из тех, кто помнил папу и когда-то с ним разговаривал, с нами был только мой давний друг Давид Маркович Груз.

И ещё прошло время, с тех пор как не стало отца, – 56 лет. Столько же было ему, когда он ушёл из жизни. К сожалению, я поздно взялась за эти воспоминания: многое ушло из памяти, нет доступа к архиву. Но то, что помню, я донесу до детей и внуков.

Прежде чем подвести итог моим воспоминаниям, хочу написать еще об одном разговоре с отцом. Было это в начале войны или немного раньше, мы с ним шли в районный центр Виноградово. Под каким-то впечатлением я спросила: «Шагалович – это исконно наша фамилия?». Я читала, что в Литве, в Польше евреям давали фамилии помещики, паны. Тогда папа ответил, что наша коренная фамилия Рубинштейн, а Шагалович – это от помещика, уже несколько поколений. Как звались предки до приобретения ими немецкой фамилии, это надо искать в истории народа.

Жизнь одного человека, даже непродолжительная, может быть эпохой, если она вобрала в себя эпохальные события. Такова жизнь раввина Хабада Шмуэля Шагаловича, сына Авром-Ицхака и Рохл-Леи из местечка Плещеницы Виленского уезда Минской губернии.

Бася Шагалович

Бася Шагалович родилась в 1930 году в поселке Перловка, в Подмосковье, в семье любавического раввина. В октябре 1941 года с семьей эвакуировалась в Среднюю Азию. Более полувека прожила в Самарканде, получила профессию экономиста. Сорок лет преподавала в вузе, доктор экономических наук, заведовала кафедрой экономики торговли Самаркандского кооперативного института. С 1995 года живет в Израиле.

Мемуарный очерк был впервые опубликован в альманахе «Время вспоминать» (Кн. 3, ред. А. Кучерский, И. Рувинская, В. Гройсман. «Достояние», 2015). 

Перейти на страницу автора