Воспоминания о нашей семье
От составителя. Начало этим воспоминаниям было положено моим старшим братом Гришей, в виде писем написавшим их для своего внука: о наших дедушках-бабушках, родителях, сестрах и братьях, а также интереснейшие сведения о том, как складывалась лично его жизнь. Из этих воспоминаний исключены только некоторые фрагменты, не относящиеся непосредственно к истории нашей семьи. Эти материалы дополнены воспоминаниями второго из ныне живущих моих братьев – Мали, а также моими и дочери нашей сестры Хаси – Любы. Недавно прислала свои записки и Белла – дочь второй нашей сестры – Лизы. Ее материал помещен в завершающей части этой работы.
Я должен заранее принести извинения за то, что не смогу произвести достаточно тщательное редактирование текста: состояние моего здоровья тому причиной. Но если оно улучшится, обязательно вернусь к этому тексту и постараюсь имеющиеся технические недостатки устранить. А теперь поясню, что привело меня к решению оформления этого коллективного труда.
Марк Цывкин
После вынужденного продолжительного перерыва в своих привычных занятиях, мне потребовалось найти какие-то бумаги в своем архиве. В ходе этих поисков, мне попалось письмо от моей старшей сестры, тогда 90-летней Лизы (ныне уже покойной), датированное 1 марта 1995 года. Это письмо напомнило мне о начатом тогда, но потом заброшенном, начинании: написать для своей внучки Маши, в то время еще школьницы, какие-то воспоминания о своей семье, будучи уверенным в том, что на одну заинтересованную читательницу в ее лице я могу вполне рассчитывать. Тогда Маша к таким вопросам проявляла неподдельный интерес. Она по сугубо собственной инициативе, безо всякого внушения с чьей-либо стороны даже изучала вполне самостоятельно и довольно успешно язык идиш. Она много читала и знала о Холокосте, собирала материалы об этой трагедии еврейского народа, собирала записи песен на идиш, включая песни, сочиненные в то время узниками гетто. Знаю об этом доподлинно, т.к. она эти кассеты присылала мне с просьбой разобрать тексты песен и записать их на идиш и латинскими буквами.
Теперь многое изменилось. Маша заканчивает колледж, ее интересы существенно поменялись, поэтому уверенности в том, что написанное мною хоть кого-то заинтересует, у меня нет. Тем не менее, хотя-бы для того, чтобы самого себя занять, я окончательно не отказался от идеи некоторые воспоминания оставить.
Эта проблема – «занять себя» – особо актуальной стала в конце 2001 года, в период выздоровления после тяжелой болезни, когда мое состояние уже позволяло, даже требовало возвратиться к привычной деятельности, но оно же – состояние, реальные физические возможности – ограничивали способность искать и находить нужные материалы, посещать библиотеки, и т.п. В этих условиях вспомнилась давно отложенная тема воспоминаний. Но вновь «зазвучали» вопросы: «А кому это нужно?», «Следует ли заниматься этим?». Впрочем, люди находят оправдания любым своим поступкам и действиям, в т.ч. не вполне благопристойным и даже преступным. Для меня таковое нашлось в следующих размышлениях.
Возрастные периоды человека отличаются, в частности, различием числа возможных вариантов и направлений развития. У новорожденного они чрезвычайно велики, в той или иной мере вероятны многочисленные особенности, вся гамма развития физических, интеллектуальных и личностных свойств будущего взрослого человека. Поэтому мысли – вначале родителей, а потом и самого ребенка-юноши-молодого человека устремлены в будущее: как растить и воспитывать ребенка, чему учить. Потом, по мере его взросления, бывший младенец сам начинает искать, чему учиться, каким и кем стать, когда обзаводиться семьей, какую и каким путем сделать карьеру, чем заполнить свободное время, как обеспечить, воспитывать уже своих детей, и т.д., и т.п.
К старости, в отличие от этого, будущее становится все более определенным, инвариантным, и значение приобретают лишь второстепенные детали остающегося фрагмента жизни. Поэтому к старости все большую роль в думах, в мыслях человека играют воспоминания. Это своего рода «защитный механизм», позволяющий не концентрироваться на малоприятных, часто существующих в этом возрастном периоде проблемах (болезни, недомогания, ограниченные физические возможности, и т.п.) и, тем более, на неизбежном финале жизненного пути. Этому способствует и одна из биологических особенностей пожилого возраста: старые люди, страдающие недостатками памяти на текущие события, часто прекрасно помнят то, что происходило в далеком прошлом, даже в раннем их детстве.
Разумеется, ценность воспоминаний различных людей несопоставима: она зависит от масштаба личности автора, от его круга общения, от места и времени его жизни и событий, участником или свидетелем которым он был. Наконец, многое зависит от литературных способностей, умения интересно изложить то, что он пережил и чему был свидетелем. Память («былое») и какие-то размышления о чем-то («думы») есть у каждого, но для того, чтобы написать нечто вроде «Былого и дум» необходимо было быть Герценом, обладать, наряду со многим другим, его литературным талантом.
Учет всех этих обстоятельств порождал и порождает сомнения другого рода: заслуживают ли мои воспоминания записи? Ведь с «с великими мира сего» не общался и не стремился, даже избегал этого; с особо выдающимися деятелями литературы, науки и искусства тоже не был близок. Наличие сколько-нибудь заметных литературных способностей в себе никогда не предполагал даже. И все-же, после долгих размышлений, решил: буду писать! Одну причину я уже приводил: чтобы занять себя делом, привычным и интересующим меня. Второй причиной стали сохранившиеся у меня некоторые воспоминания сестры (1905 г.р.) и брата (1914 г.р.). Постараюсь, нет, обязательно буду предельно правдивым и объективным; буду выступать в роли только очевидца, беспристрастного свидетеля, обязанного говорить правду, только правду и ничего, кроме правды.
Да, решить-то решил. Но как взяться за дело, о чем конкретно писать, что может представить интерес для читателя, если таковой будет? Ясно, что не мое жизнеописание как таковое. Какое-то значение и интерес могут представлять отдельные события и факты, связанные с чем-то более значительным. К этой категории отношу семью, из которой я произошел. Думаю, любая семья, даже самая обычная, отражает в какой-то мере особенности условий жизни в тех или иных исторических и социальных условиях; может объяснить многое в судьбах происходивших из нее детей и многое другое.
Семья, из которой я происхожу, простая еврейская семья из бывшей «черты оседлости». При тех же социальных условиях, в которых жили наши родители, нам была бы пред-уготовлена, мы почти наверняка повторили бы убогую их судьбу, судьбу нищих обитателей «черты оседлости», российского гетто. Между тем, представители двух поколений потомков наших родителей, получив возможность учиться и получить образование, проявили творческие способности в самых различных отраслях науки, что нашло свое отражение в десятках патентов на изобретения, десятках опубликованных книг и сотнях статей, посвященных различным отраслям техники, медицине, музыковедению, истории, и др. Разумеется, есть семьи, выходцы из которых достигли значительно большего, и речи нет о попытке преувеличивать наши заслуги. Нет также и речи об апологетике советского строя. Но справедливость требует признать, что был период этой диктатуры, когда и евреи имели возможность получить образование и, несмотря на чинимые препятствия и всяческие ограничения, проявлять себя во многих видах творческой деятельности.
Итак, о моем происхождении. Когда-то один из моих учителей, профессор М.М. Попов, желая, видимо, проявить свою особую проницательность, спросил меня полуутвердительным тоном: «Вы, наверно, были единственным ребенком в семье?» Я ограничился лаконичным «нет», но про себя подумал: «Да, уважаемый Марк Михайлович, вы почти угадали: я единственный, но из второй дюжины».
Я родился 2-го тамуза 1922 года, но официально моим днем рождения значится 25-е марта 1923 г. Не думаю, что это было сделано преднамеренно, с какой-то целью – время было такое: только-что окончилось лихолетье 1-й Мировой, потом гражданской войн, временной оккупации Белоруссии немцами и поляками. Порядка должного еще, возможно, не было не только в деле «записи актов гражданского состояния». Через много лет – уже в 70-е – в Ленинград, по случаю предстоящей эмиграции в США его дочери – приехал из Симферополя мой родственник, которого я до того никогда не видел и не знал. Он был много – лет на 15, если не более – старше меня и, по его словам, в молодости хорошо знал моих родителей и всю семью. Он мне рассказал такую версию причины моего появления на свет. Году в 1920 или 1921 умер отец моей матери. Звали его Мордехай (по-простому Мотл). По рассказам, он был истово верующим хасидом и кое-что о нем будет сообщено в воспоминаниях знавших его при жизни моей старшей сестры и одного из братьев. Мать моя тоже была глубоко верующей, соблюдавшей все известные ей традиции. Согласно одной из этих традиций, после смерти близкого человека важно было, чтобы его имя было дано кому-то из его новорожденных потомков или родственников. Впрочем, мое объяснение может оказаться неточным или даже ошибочным. Во всяком случае, несмотря на то, что к этому времени у моих родителей было вполне достаточно детей, как читатель убедится из дальнейшего, моя мама решила, что необходим еще один младенец, которому заранее было предопределено стать Мордехаем. Им я и стал, появившись на свет, как уже упоминалось, второго тамуза 1922 г. В год моего рождения моей матери было 37 лет, а отцу – 49. Тогда этот возраст – 49 лет – был вполне почтенным, считался пожилым. Помнить же его могу, когда ему было уже на 4 – 5 лет больше. Не знаю, какими были его взаимоотношения с детьми, когда он был более молодым, но во время, памятное мне, он детьми внешне не занимался, ни в какой форме не пытался как-то воспитывать, учить. Будучи глубоко верующим евреем, он не пытался внушать нам веру, хотя в хедере учились все (даже я успел один «зман», т.е. семестр, проучиться). Возможно, он правильно оценил происходящее в Советском Союзе и понимал мощь антирелигиозного «промывания мозгов», ожидающее всех детей.
На моей памяти отец был уже больным человеком, страдал гипертонической болезнью с частыми кризами. Эффективных лекарств для лечения этого заболевания тогда не было. После очередного такого криза он на моих глазах умер. Но об этом напишу в свое время. Он был тихим, спокойным человеком. Не помню случая, когда бы он повысил голос на кого-либо, в т.ч. на кого-то из детей, не говоря уже о других, физических формах наказания их. Но любое его слово, указание или пожелание воспринималось ими как обязательное к исполнению. Но и похвал от него приходилось слышать крайне редко: считалось само собой разумеющимся, что дети должны отлично учиться и прилично вести себя. Лично я помню единственный случай, когда по определенному поводу отец выразил одобрение тому, что я делал. Это тем более памятно мне, что это случилось накануне ночи, когда у него развился гипертонический криз, оказавшийся для него фатальным. Но об этом будет сказано в свое время.
К нему с уважением относились не только родственники, но и все знавшие его. К тому же он обладал хорошей дикцией, свободно читал тексты на «лошн-койдеш» (т.е. на иврите), поэтому, видимо, его чаще других вызвали в синагоге к чтению Торы. В тех условиях это было знаком уважения и признания. К нему многие обращались за советом, с ним обсуждали как личные, так и другие, общественного значения проблемы. Последние годы он из-за болезни работать не мог. Когда состояние его здоровья позволяло, он занимался домашними делами, а в свободное от них время помню его за постоянным чтением книг на идиш или на русском языке. Мои старшие сестры и братья помнят отца, когда он был более молодым, жил в иных условиях, поэтому их впечатления закономерно могут отличаться от моих, и это необходимо учитывать.
Привожу ранее упоминавшееся письмо моей сестры, в котором, на мой взгляд, имеются некоторые неточности в датах, что естественно, если учесть, что она пыталась восстановить события 85-летней давности; события, свидетельницей которым она была 5-летним ребенком. Причины возникших сомнений будут отражены в сносках. Итак:
Здравствуйте, дорогие Мила, Марк и мама Милы!
Я ответила Мале[1] на его письмо от 1-го марта 1995 г. и всячески старалась ответить на его вопросы про нашу жизнь в Бортниках. Помню я мало, т.-к. оттуда пришлось уезжать, когда мне было пять лет. Помню, что отец работал у помещика, но больше всего вспоминается, как в 1910 г. ночью подожгли дом, где мы жили, сгорело абсолютно все, из пылающего огнем дома мы все оказались на улице, не успели даже одеться. Мама выскочила с грудным ребенком Наумом[2] на руках и спохватилась, что Арон и Гера остались в кровати. Она кричала, плакала и рвалась в дом. Один мужчина, если я не ошибаюсь, это был фельдшер-сосед, он прорвался в пылающий огнем дом и вынес на руках Арона и Геру, а потом всех нас завел к себе домой.
Родители решили, что в деревне уже оставаться негде, да и страшно, и надо переехать в Бобруйск. На крестьянскую повозку усадили нас всех, вещей уже никаких не было. В Бобруйске жизнь постепенно налаживалась. Кто-то отцу подсказал, чтобы пошел по такому-то адресу, там живет пожилая хозяйка хлебобулочной пекарни, она ищет компаньона, который сумел бы заниматься покупкой и доставкой необходимых продуктов, а затем и продажей. Через некоторое время удалось снять квартиру с пристройкой пекарни и магазина и хозяйничал отец уже самостоятельно. Старшие ребята подросли, работали все, нанимать рабочих уже не надо было. Очень хорошо усвоил процесс основной работы Абрам. Этот период ты уже, конечно, помнишь, Марк[3].
Маме в деревне дел также хватало. Семья была уже большая, да и уход за коровой, курами и многим другим, как принято в деревне, было ее заботой.
К родителям мы все относились с большим уважением, а они делали все возможное и зависящее от них для благополучной жизни детей в семье. Старшие ребята трудились, помогали отцу, а младшие добросовестно учились в школах.
Про дедушек и бабушек я Мале ничего не писала в этом письме. Тебе, Марк, я могу написать, что дедушка Самуил – по-еврейски это звучит по-другому – и бабушка Рахиль жили в местечке Казимирово. Чем дедушка занимался, я точно не знаю. Семья была большая – 4 сына и 4 дочери. Отец (наш) был самый старший.
Дедушка Мотл и бабушка Черня жили в местечке Ковчицы. Бабушка была очень энергичная, трудолюбивая, а дедушка любил посидеть над Талмудом в синагоге и дома. Семья также была большая. Не знаю, как наш отец оказался в тех краях, но маме было лет восемнадцать, когда она вышла замуж за овдовевшего отца пятерых детей, правда, самый младший – Монес – после родов которого умерла их мать, жил у бабушки и дедушки в Казимирове до школьного возраста.
(Далее следуют некоторые сведения и вопросы чисто бытового характера, не представляющие «исторического» интереса).
Другим источником сведений стали для меня воспоминания одного из моих братьев – Григория, 1914 г.р., в прошлом профессора одного из престижных ленинградских ВУЗов, а ныне живущего в Израиле. Эти воспоминания он писал в виде писем к своему внуку. Письмо №3, после ряда вопросов сугубо личного характера, содержит следующее:
Надумал я обратиться к тебе с одним предложением, но его необходимо предварить минимальными сведениями из истории нашей семьи, которые я пока помню. Эти сведения буду тебе излагать постепенно. Начну с этого письма.
Из своих предков я помню только деда – отца моего отца. Зеев-Волф (наш отец – М.Ц) – старший сын деда Самуила, родился в 1874 году[4] в сельской местности, где моему деду было разрешено жить как отслужившему долгую царскую службу. Какие-то права распространялись и на его семью. Дед столярничал. Знал грамоту. Старшего сына – моего отца – он определил учиться, остальные его четыре сына пошли по его направлению: плотничали и столярничали. Ко времени ухода на действительную военную службу отец работал учителем еврейского и русского языков в школе, которую теперь называли бы начальной. Конечно, он хорошо знал и «лошн-кейдеш» – древнееврейский язык, который считался необходимым каждому верующему, чтобы с большей или меньшей глубиной изучать Библию и различные ее толкования.
Отслужив около трех лет ( воевать ему не довелось, считался отличным стрелком), отец вернулся домой, женился, и переехал из Казимировки в Бортники. Все эти места, включая поместье Вавуличи, находятся недалеко от Бобруйска, в радиусе около 40 – 50км. Переезд в Бортники был связан не с женитьбой, а с получением места управляющего молочно-товарной фермой местного помещика. Следует иметь в виду, что несмотря ни на что, помещиками здесь продолжали оставаться наследники старинных польских фамилий. Отсюда и географические названия.
Такой переход отца от учительства к деловой деятельности был связан с возможностью обеспечения устойчивого материального положения семьи. Предложение ему было сделано как человеку грамотному. Менеджерской подготовки и деловой хватки у него не было. Основное его качество (удобное работодателю во все времена) была абсолютная честность.
Начиная с 1898 года в новой семье появились дети: Абрам – 1898 г., Хаим – 1900, Хася – 1901, Семен – 1902, Самуил ( Монес) – 1903. Рождение пятого ребенка совпало с крупной трагедией: заболела и вскоре умерла первая жена отца. Новорожденного забрали родственники. Другие помогали управляться с остальными детьми и как-то справляться с большим домашним хозяйством, включающим и скотину, и огород.
Проходил положенный в таких случаях срок. Овдовевшему многодетному отцу стали сватать вторую жену. Подробности мне не известны, но из отдельных реплик и замечаний тетушек – младших сестер отца – знаю, что за тридцатилетнего вдовца пошла младшая дочь из семьи плотогона, жившей в селе Поречье на берегу (реки) Березина. Это была моя мать.
Семья, из которой происходила мама (твоя прабабушка Мина) – непростая. Не считая бабушки Жени (твоей прабабушки), она состояла из людей с сильными характерами. Счастливых среди них не знаю кого назвать, но сами они думали, вероятно, иначе. Странная была у деда Мордехая фамилия – Фрейнклах. Не менее странная и профессия: сбивать и вязать плоты из бревен, привозимых с лесозаготовок, и сплавлять их до определенных бирж. Кстати, среди их родни были не только плотогоны, но и багермейстеры – управляющие несамоходными баржами. Одной из вспомогательных профессий в этой семье было изготовление пеньковых канатов, необходимых для крепления плотов. Остатки этого промысла я в детстве видел, но это уже было основным, а не вспомогательным промыслом.
Всего детей в маминой семье было восемь человек, по четыре каждого пола. Я ошибся: мама была седьмая. Младшая – Маня – принимала участие в революционной деятельности. Жила в Крыму. Муж ее – Залман Эпштейн со старшим сыном Ароном воевали в партизанском отряде и погибли там же (в Крыму – М.Ц). Тетя Маня с остальными детьми была эвакуирована. В 1951 году я ее навещал в Керчи. Одно время поддерживал отношения с двоюродными братьями и сестрами, потом как-то все прервалось.
О братьях и сестрах мамы напишу когда-нибудь. Сейчас маленькое уточнение: до Паричи (Поречье) семья жила в деревне Моисеевка.
Пишу без определенного плана, поэтому получается разная степень подробности. Вначале вернусь все-таки к нашей семье, потом буду отвлекаться на отдельные личности, отстоящие чуть дальше.
У моего отца было три брата и три сестры. Ко времени второй женитьбы отца среди них только одна сестра была замужем. Почему это важно отметить именно здесь? Этим объясняется, почему с началом погромов два холостых брата и младшая сестра отца, конечно, с согласия деда, уехали в 1906 году в Штаты. К этому времени у отца было шесть детей. Отец с уехавшими переписывался. У одного из дядей был сын Гарри, примерно 1910 г.р. В 1933 году он приезжал в Россию[5]. Года через два погиб в автокатастрофе. Ничего об их ( т.е. остальных родственников отца – М.Ц.) судьбе не знаю. Вероятно, были и другие дети у второго дяди и у тети, но мне это неизвестно. Знаю только, что они жили в Нью-Йорке[6].
Первой у мамы родилась дочь в 1905 г. Это тетя Лиза, затем Арон – 1907г., Гера – 1910 г.р., декабрь. Через две недели после рождения Геры случился пожар, уничтоживший абсолютно все: дом, постройки, скотину, лошадей, имущество. В лютый мороз все оказались только в нижнем белье. Младенца вынес из горящего дома местный кузнец Моисей Иткин. Погорельцев приютили соседи. Из разговоров, услышанных мной в детстве, запомнилась версия о поджоге.
По рекомендации знакомых отец решил переехать в Бобруйск, где в это время сдавалась квартира в кирпичном доме, построенная в блоке с хлебопекарней. Вот так отец переквалифицировался в хлебопека. Помогали ему детишки, начиная с 5-летнего возраста.
Заслуживает подробного описания хозяин нашего и многих других домов Гесель Гинзбург. Как-нибудь остановлюсь на этом. Сейчас отмечу только адрес: Шоссейная улица, дом №24. Это шоссе Москва-Варшава.[7]
В декабре 1912 года родился Наум, в октябре 1914 родился я, в феврале 1917 – Миша, в августе 1920[8] Маля , а в августе 1922 – Марк.
На Первую Мировую войну отца не взяли – по многодетности. С началом гражданской войны был мобилизован в Кр.(асную) армию Абрам, а вскоре и Хаим. Запечатлелась картина: приехавший после ранения Хаим сидит на табуретке, а приглашенный сапожник разрезает на нем сапоги, которые иначе не снять. В дальнейшем Хаим участвовал в войне с белополяками (так их тогда называли) и больше мы его не видели. Как потом стало известно, он был еще раз ранен, попал в плен, и после сложных перипетий оказался на Кубе, где года четыре работал на плантациях, а затем его впустили в Штаты. Похоже, что он не был женат. Вряд-ли жив, все-таки 1900 года!
Надеюсь, что когда-нибудь у тебя будет время поискать его следы. Жил он в Нью-Йорке, помогал отцу[9], потом – уже после Второй Мировой войны – и инвалиду Монесу. На бланке его письма, по словам тети Лизы, одно время указывалось: Brite Lite Electric Company. Hyman Tsyvkin, President. За точность не ручаюсь.
На этом временно остановлюсь. Привет от бабушки. Обнимаем тебя.
Таким образом я дошел до сути своего предложения.
(Продолжение следует).
Твой дед.
В следующем письме брат приводит дополнительные воспоминания об отце и о некоторых других лицах и событиях, не лишенные интереса.
Дорогой К.!
Отправил письмо №3 с началом своих записок, которые со временем смогут дать тебе представление о твоих родственниках разной отдаленности. Пока «запал» не прошел, начну писать следующие фрагменты. В предыдущем письме я дал тебе списочный состав семьи. В дальнейшем буду приводить отдельные портреты и бытовые зарисовки.
Отец. Внешность его, в любой одежде – спецовке, повседневной или праздничной – оттеняла его интеллигентность. Запомнилось сказанное моим приятелем, когда мы с ним прощались перед отъездом в Пермь: «При твоем отце не могу себе позволить громко говорить». Рост отца был 172 см., вес не превышал 72 кг (4,5 пуда). Никакой сутулости. Шатен, волосы прямые, глаза зеленые. Приведу некоторые антропометрические данные деда Самуила: Рост ок. 180 см., тоже стройный, вес не более 80 кг, глаза голубые. Он пережил моего отца – своего старшего сына.
Нетрудно представить себе заботы человека, который трудами праведными должен прокормить многочисленную семью. Внешне эти заботы повседневно были видны на матери, которая всегда была в доме. Отца, вышедшего из себя, я видел только два раза в жизни, но это были обстоятельства, не связанные с повседневными заботами о куске хлеба. Не помню случая, чтобы отец кого-либо воспитывал длинными нравоучениями. Очень редкие замечания доводилось слышать. Но не было случая, чтобы замечание пришлось повторять, хотя-бы и через длительное время. Ребенок, достигший 4 – 5 лет, включался в жизнь ближайших по возрасту братьев. Этим обеспечивалось все дошкольное воспитание. Приведу некоторые детские воспоминания, связанные с отцом.
Мне было пять лет, когда поляки подошли к Бобруйску. Помню тревожное состояние взрослых. Начался артиллерийский обстрел. Довольно близкие разрывы снарядов. Пацанов, к их удовольствию, заставили убраться под кровати. Помню разъяснения старших братьев: чтобы уберечься от осколков. Наступил день в полной тишине. Красная армия ушла, поляки должны были войти с минуты на минуту. Взрослые все время беспокоились: будет ли сразу назначен комендант? Очень скоро до меня дошел смысл этого беспокойства: до назначения коменданта завоеванный город отдавался в полное распоряжение захвативших его войск. Поведение победителей определялось только их совестью… Часов в 10 утра я находился во дворе около скамейки, установленной перед окном самой светлой комнаты нашей квартиры. Окно было раскрыто и в комнате возле него стоял подошедший отец. Помнится, он был в жилете. Со стороны соседнего дома (он принадлежал тому же хозяину) быстро подходил военный с наганом в руке. Став одной ногой на скамейку и направив наган на отца, он вторую ногу поставил на подоконник и, отталкивая отца упертым наганом, спрыгнул в комнату. Я оставался на улице, пораженный побелевшим лицом папы. Все обошлось довольно мирно. Пошарив по квартире, где ничего ценного никогда не было, и забрав какие-то деньги, которые отдал ему отец, он вышел через дверь и пошел грабить дальше.
Появление коменданта на третий день после отхода Кр. Армии принесло успокоение, но только кажущееся. Польские солдаты нуждались в развлечениях… Брата Семена, которому шел 17-й год, поляки затащили в крепость (капитальнейшее сооружение с казармами, арсеналом и т.п.) и заставили есть свиную колбасу. Домой он явился исколотый кинжалами. Так ему давали понять, что с ним не шутят. От этого последствия были «пустяковые» – до конца жизни не ел колбасы. Другое «развлечение», коснувшееся нашей семьи, было серьезнее. Несколько польских солдат, недалеко от нашего дома, затеяли такую охоту: хватали пожилого еврея, несколько хулиганов держали его, а кто-либо ножом или кинжалом отрезал ему бороду. Как сейчас вижу отца пришедшего домой. Лицо его было обмотано шарфом, поэтому я ничего не понял. Он прошел в спальню. Не выходил несколько дней. Помню доктора Копеляна, который часто навещал его. Потрясение было ужасное. Возможно, оно было не адекватно случившемуся, но здоровье его с тех пор резко стало ухудшаться.
К концу 1917 года пекарня прекратила работу. Не стало муки. Отец перебивался временными заработками, в основном плотницко-столярного направления. Одно время работал в саду, который еще не был экспроприирован у его владельца. Видимо, к концу 1918 года относится запомнившийся эпизод: на каком-то пустыре стоят высоченные козлы, на них лежит бревно (пожалуй, бревна). Мы с сестрой несем папе какую-то еду. Увидел отца в непривычном ракурсе: он стоит наверху, другой работник – внизу, и они перемещают большущую пилу вверх-вниз. Так я впервые увидел, как вручную распиливается бревно на доски. После перерыва работники поменялись местами, и мне очень хотелось подключиться к этой интересной «игре», которой занимались взрослые.
Когда пришли поляки, пекарня не работала, но войска кормить надо. Как-то пришли к нашему хозяину военные чины, осмотрели печь и состояние помещений. Потом хозяин сообщил, что польское интендантсво реквизирует пекарню. Вскоре появилась группа солдат с одним офицером, которого звали Адам. При них был один пленный красноармеец. Поляки жили в каком-то доме недалеко от нас, а красноармейца Андрея поселили у нас. О нем я напишу отдельно, т.к. он мне хорошо запомнился – почти год жил у нас. А теперь несколько слов о красавице Асе, в которую влюбился Адам. Когда стало заметно, что он оказывает ей много внимания, было много беспокойства. Короткие фразы, которыми обменивались женщины, оказались достаточно понятными и для меня. Зверств кругом было много, и повышенная чувствительность к опасностям была свойственна всем.
На этом заканчиваются имеющиеся у меня страницы воспоминаний брата. Надеюсь вскоре получить все его воспоминания, и тогда будет возможность привести дополнительные сведения об отце. Пока же хочу закончить эту главу по ряду причин особо запомнившимися мне событиями. Но это требует некоторых предварительных отступлений.
Когда я был в 6-м или 7-м классе, один из наших товарищей-соучеников объявил как-то, что руководитель духового оркестра при одном из заводов («имени Ворошилова», если не ошибаюсь,) принимает желающих учиться игре на соответствующих музыкальных инструментах. У меня подобное желание было, но музыкальная школа казалась неосуществимой мечтой (которая впоследствии оказалась вполне осуществимой), поэтому я решил воспользоваться этой возможностью. Пришел к этому руководителю, и он вручил мне альт, объяснил кое-что, и я стал, по сути самостоятельно, осваивать этот инструмент. Вскоре руководитель сменил мой альт на трубу или корнет-а-пистон, т.е. сугубо аккомпанирующий инструмент, на ведущий, солирующий. Я этим увлекся, безо всякого принуждения и с удовольствием часами занимался и, видимо, чего-то достиг. Первого мая 1936 года наш оркестр должен был играть во главе заводской колонны. Но кроме маршей и нескольких танцев, разученных под руководством нашего руководителя, я по случайно полученным или обнаруженным нотам разучивал некоторые пьесы, а то и по слуху подбирал нравившиеся мелодии. Слушать подобные экзерсисы, тем более, выполняемые на духовом инструменте, думаю, не очень приятно окружающим. Но ни отец, ни мать никакого недовольства этим не проявляли. Правда, и положительных эмоций по поводу моего увлечения не выражали. Проще говоря, ни порицаний, ни одобрения по поводу моей игры я до конца апреля 1936 года от отца не слышал.
15 апреля того же года моя сестра, воспоминания которой приведены выше, родила свою младшую дочь, ныне проживающую в Миннеаполисе. Нуждаясь в помощи по уходу за младенцем, она через неделю, по выписке из родильного дома, предпочла пожить какое-то время не у себя дома, а «под крылом» нашей матери. Квартира наша была маленькая – даже не представляю себе, как в ней размещались все, когда, кроме родителей, в ней жило еще 10 или даже 11 детей разного возраста. Конкретно, квартира состояла из общей комнаты, спальни родителей, кухни с большой русской печью, за которой находилась совершенно темная, без окна маленькая комнатка, в которую выходила задняя стенка упомянутой печи.
В последнее время, когда с родителями жили только я и Маля – остальные уже разъехались – мы спали как-раз в этой темной комнатке, а в апреле 1936 г., по причине, которую я не могу припомнить сейчас, Маля отсутствовал. Когда к нам присоединилась Лиза с новорожденной Беллой, они поселились с матерью в спальне родителей, а отцу досталось освободившееся спальное место Мали в упомянутой темной комнатке, по соседству со мной. Его кровать располагалась параллельно стене печки, к которой была прислонена лестница. Все эти детали имели значение для последующих событий.
Незадолго до этого в Бобруйске гастролировал какой-то (вероятно, Минский) еврейский театр, ставивший, наряду с прочими, пьесу «Фуэнта овехуна» («Овечий источник»). В этой пьесе звучала очень понравившаяся мне несложная мелодия песни, которую исполняла главная героиня. Я эту мелодию помню до сих пор, а в то время подобрал и охотно играл, так сказать, совершенствовал ее исполнение. 27 апреля – я это абсолютно точно запомнил, т.к. это был исключительный случай – отец единственный раз отозвался о моей игре, отозвался одобрительно, похвалил. А в следующую ночь, в силу сложившихся обстоятельств, буквально на моих глазах он впал в коматозное состояние и через сутки умер.
Я был в возрасте, когда сон крепок, но в эту ночь я проснулся от каких-то нечленораздельных звуков. Было темно. Пока я буквально в течение нескольких секунд раздумывал, что предпринять, я услышал очередной звук, издаваемый обычно при сильном физическом напряжении, а непосредственно за этим – звук падающего тела. Я включил свет: отец лежал на полу, а голова его попала в промежуток между двумя перекладинами прислоненной к печи лестницы.
Я разбудил и позвал маму. Отец на вопросы не отвечал. Мы с трудом уложили его на кровать, и мать послала меня к живущему по соседству фельдшеру Гальперину, который пользовался авторитетом как опытный специалист. Было раннее утро – около 4 или 5 часов утра. Вышла жена фельдшера и довольно грубо меня прогнала. Отец был без сознания, тяжело дышал. Через несколько часов пришли два врача, диагностировали инсульт (кровоизлияние в мозг). Видимо, они посчитали состояние отца безнадежным. Впрочем, в то время эффективных методов лечения таких состояний не было. Агония длилась около суток, и 29 апреля 1936 года нашего отца не стало.
Играть на параде в дни нашего траура я не стал и фактически больше к трубе не возвращался. Но эти занятия придали мне уверенности в своих возможностях заниматься музыкой, и я осенью легко поступил в музыкальную школу по классу кларнета. Учился и закончил успешно. Получилось так, что выпускные экзамены в музыкальной школе совпадали по времени с экзаменами за 10 класс, т.е. за среднюю школу. Я учился все годы на «отлично» и имел реальные шансы окончить школу с соответствующим аттестатом, что давало право поступления практически в любой ВУЗ без экзаменов. Но мой старый учитель музыки был очень заинтересован в том, чтобы я и в музыкальной школе сдал экзамен, т.к. большинство его учеников-духовиков, овладев азами игры, прекращали учебу, переходили в третьесортные духовые оркестры заводов или иных организаций, где они за свою игру получали какие-то деньги. Я же закончил полный курс обучения. Помню, что мой пожилой учитель по фамилии Шапиро неожиданно пришел к нам домой и стал уговаривать меня придти в любое удобное для меня время и сыграть уже разученный концерт для кларнета Римского-Корсакова. Я не мог ему в этом отказать. Но я к этому относился довольно-таки безразлично, т.к. считал этот экзамен не имеющим для меня, для моего будущего, существенного значения. На экзамене присутствовал профессор-скрипач минской консерватории – по фамилии то ли Жив, то ли Бессмертный: были там два профессора, носители этих фамилий. После концерта, он попросил меня сыграть хромматическую гамму, еще что-то, а потом предложил поступать в минскую консерваторию. Но у меня были другие планы, и я от этого отказался. В годы учебы в академии я играл в самодеятельном оркестре на кларнете, а потом и на альт-саксофоне. Но окончив учебу, больше инструмента в руки не брал, о чем временами до сих пор жалею….
На этом этапе возникли обстоятельства, изменившие мои планы. Дело в том, что Нина – дочь моего старшего брата Гриши, автора ранее цитированных воспоминаний, прислала мне дискету с полным их текстом. По очевидным причинам, мой старший брат помнит многое, чему свидетелем я быть не мог. Но в то же время, в отношении многого, случившегося в 30–е годы, мы, как-бы, меняемся ролями: то, что я достоверно знаю, чему был свидетелем, очевидцем, а то и участником, он может знать только по рассказам. Поэтому я решил – с его согласия – оставив в его тексте главное, имеющее отношение к прошлому нашей семьи, дополнить его моими воспоминаниями, выделив текст Гриши шрифтом Italic.
Итак, продолжаю ставший доступным текст письма Гриши своему внуку.
Между нами – мальчишками и солдатами – были отдельные контакты, но с пленным красноармейцем мы почти не расставались. Дело в том, что поляки использовали его только на вспомогательной работе: вода, дрова, уборка. И, конечно, всякие другие тяжелые работы, например, подноска пятипудовых мешков муки к ящикам-корытам, в которых замешивалось тесто. Мы с Наумом полностью освободили его от воды и подноски дров. Не знаю, было ли известно полякам, что у него болят обмороженные ноги. Мы ежедневно участвовали в его вечерних перевязках и видели, как он мучился. Никакой медицинской помощи не помню, только мамино участие было постоянным. Не могу вспомнить название мази, которой она его лечила, а вот запах помню и сейчас – довольно резкий. Говорил он очень мало. Очень стесненно сидел за столом. Не запомнил, откуда он родом. Когда поляки отступили, а это чувствовалось за несколько дней, его с ними не было. Потом мы узнали, что старшие предложили ему спрятаться и дождаться прихода советских войск.
Теперь о празднике, к которому стали готовиться польские войска. На несколько дней пекарня перешла с выпечки хлеба и больших, не очень белых батонов, на огромные бисквиты. Возможно я ошибаюсь, но мне запомнились такие их размеры: длина – ок. 80 см., ширина – ок. 60 см, толщина – не менее 6 см. Запах стоял вокруг такой, как возле кондитерской фабрики им. Самойловой. Все имевшиеся в пекарне стеллажи были уставлены этими бисквитами. И вдруг.... поляки исчезли.
Наиболее активный из старших мальчиков – Арон, которому тогда было 13 лет, пробрался в пекарню /куда нам вход был запрещен/ и отломил кусок бисквита. Когда отец узнал об этом, то очень испугался, запретил «грабеж». Прошел вечер, прошла ночь. Поляки не возвращались. Можно было ожидать скорого прихода своих. Тут уж удержать голодных ребят не мог даже страх перед отцом.... Штук 20 таких бисквитов перенесли к себе. Самое неприятное началось через несколько дней, когда опротивело питаться бисквитом. Вот это впечатление – чувство тошноты, возникавшее при мысли, что ничего другого тебе не предложат, кроме опротивевшего сладкого – самое яркое на фоне постоянного голода
Дорогой К.! Для удобства пользования и чтобы самому не запутаться, решил ввести сквозную нумерацию /справа, в углу/. Продолжаю свои детские воспоминания, которые как-то связаны с отцом. В силу своей послушности, я не нарушал установившегося порядка, согласно которому не полагалось торчать около старшего, когда тот общался со своими приятелями. В отличие от меня, мой младший брат Миша не признавал такой субординации и вечно примыкал к моей возрастной компании. В отношении игрушек /только самодельные или части оружия/ было то же самое. Вероятно, вследствие этого мы часто дрались с ним. Но, не дай Бог кому-либо постороннему его обидеть! Куда девалась в этом случае неприязнь? Ее не было. Запомнилась страшная драка на улице, когда пацаны с другой улицы, проходя большой группой, стали лупить соседского мальчика и Мишу. Я был во дворе, когда узнал об этом. Помню, как я ворвался в гущу этой группы, как сыпались удары во все стороны. Боли я не чувствовал, только очень мешала кровь из разбитой левой брови. Я тоже не выбирал точек для ударов... Не знаю, чем бы все кончилось, да я и не сознавал толком, что происходит, видя только врагов, которых надо бить, чтобы отбиться. И вдруг толпа стала редеть. Отец, оказывается, стал оттаскивать и отбрасывать дерущихся, и вскоре добрался до меня, находившегося в центре свалки. Ни одного слова осуждения я от него не услышал. Так было не всегда.
Не помню, в каком году советская власть реквизировала синагоги в Бобруйске. Обе центральные были превращены: одна в спортзал, а другая в тир. То и другое относилось к армии. У всех мальчишек тогда были целые залежи всяких опасных вещей. Самое безобидное занятие было – высыпать порох из патронов и разбивать капсюли, поджигать порох. Потом повадились мы ходить в тир-синагогу. Красноармеец давал «пострелять». Конечно, пацану не ухватить винтовку, поэтому красноармеец обхватывал «стрелка», паль-чик на крючок, и вместе нажимали. Что, куда и как – это дело десятое. Важно было то, что приобщился. Все карманные деньги перетаскивал я в тир.
Недалеко от нас стояла кавалерийская часть. И вот повадился я туда, и вскоре мне стали разрешать чистить лошадей и кататься /без седла/ по двору. Как-то выследил меня Миша и, надо же так было случиться, в какой-то субботний день он притащился туда и стал из-за металлической ограды звать меня. Пришлось попросить разрешения и для него. Вот солдат посадил его впереди меня, и мы начали тихонько кататься по кругу. Невезение продолжалось. По улице проходила мама и увидела нас верхом на высоченном коне, да еще в субботний день! И отвела нас, голубчиков, домой. В такой день почти все дома. Мама стала меня отчитывать за двоих. И тут вступился за меня старший брат Абрам. Надо иметь в виду, что из всех детей от первого брака отца он хуже всех относился к мачехе. Возможно, что именно поэтому он вмешался в воспитательный процесс, чтобы лишний раз выказать свое несогласие с мамой. Само собой разумеется, что отец не мог оставаться нейтральным, поскольку обиделась бы мама. Вот тогда и произошло первое и единственное в моей жизни, да и в жизни всех детей, рукоприкладство. Папа стеганул меня ремнем и перенес гнев на Абрама, обвинил его в том, что это его влияние так сказывается отрицательно на младших. Продолжалось все это недолго, но запомнилось навсегда.
Дорогой К.! Когда ты был маленьким, я часто повторял, что все дети моего отца за свою жизнь не слышали столько замечаний, сколько ты один за один час своей малолетней жизни!!! Помнишь, как я расстраивался, глядя на то, как ты колешь дрова? Ты никак не мог понять, зачем нужны аккуратные поленца, коль скоро все равно сгорят. Так вот, это оттого, что я с малых лет привык к аккуратной работе отца, его приемам – рациональным и привлекательным.
В спокойные годы, до того, как храмы превратили в спорткомплексы, отец по субботам и праздникам ходил в синагогу. Поскольку еврею не положено в такие дни работать, то и перенести молельные принадлежности он тоже не имеет права. Комизм в том, и это замечали даже дети, что если одеть эти принадлежности на себя, например, под пальто, тогда можно, а если взять пакет в руки, это уже запрещено. Приравнивается к переноске груза. Выход был в том, чтобы поручать переноску малолетнему мальчику. Од-но время и мне доводилось сопровождать отца. В деталях я не помню порядок богослужения. В какие-то дни молитвы распевал кантор /это очень торжественно и красиво/, какие-то части службы зачитывались с амвона чтецом / «бал-криа» – обладатель голоса/. Вероятнее всего, это фрагменты Торы. Признанным чтецом был отец. Чудесная дикция, четкое произношение – вот собственно и все, что требовалось для выполнения «на общественных началах» таких миссий.
Не думал я, что буду много писать об отце, учитывая большую галерею портретов, которые я собираюсь описать. Все-же не удержусь от некоторых поучительных эпизодов, в дополнение к изложенному.
На огромной территории двора нашего хозяина было три дома, один из них многоквартирный кирпичный, наиболее удаленный от того, в котором жили мы. Хозяйственные постройки, «удобства» и наш огород располагались в том же, удаленном от нас конце участка. Детей в этих домах было много, разных возрастов. Периодически дружба переходила в конфронтацию, потом снова мирились, в общем – обычно. В одной из квартир двухэтажного дома жили соседи – Позины. Мой ровесник из их семьи – Ося выделялся необычной формой своей головы. Не то огурец, не то кабачок. Конечно, пацаны его дразнили по-всякому, а родные жалели. И вот что случилось однажды. При очередной потасовке в ход пошли всякие предметы, которые швыряли из укрытий друг в друга. Осе чем-то попало, как и другим. Прошло несколько дней, и Позины стали говорить, что форма Осиной головы изменилась от того, что я его ударил, а до того она была нормальной... Такая ложь, конечно, возмутила меня, и я не сразу мог оценить мудрость сказанной отцом фразы: «им же приятней считать его "хейсорн" /недостаток/ результатом драки». Отношения у нас потом наладились. Я же понял, что за сочувствие другому иногда надо платить. Итак, дорогой правнук моего отца, в дополнение к имеющемуся у тебя портрету, я набросал тебе некоторые дополнительные штрихи. Возможно, что по ходу изложения я буду кое-что дополнять, а пока перейду к воспоминаниям о маме, твоей прабабушке.
Моя мама Родилась в 1885 году, в деревне Моисеевка, около местечка Паричи, на реке Березине. Все в их семье были рослыми и физически сильными. Характеры – железные. Это не относится к бабушке Жене, которую я очень хорошо знал в последние годы ее жизни (1923-1926/. Мягкая, уступчивая, терпеливая. Без этих качеств ей бы не дожить до старости при таком муже, как дед Мордехай и сыновья: Гилель, Наум и Шолом. Старшего сына – Льва – я к ним не причисляю, т.к. это был человек совершенно другого склада.
Экономическая основа жизни маминой семьи – тяжелый физический труд: все сопровождающее работу, связанную с лесом, тягловой силой – лошадьми. Этим занимались мужчины. Огородное дело и скотина – целиком было делом бабушки Жени и дочерей. О том, какая была моя мама в ранней молодости, я имею представление по такому эпизоду. Сопровождая маму на базар за покупками, мы остановились у подводы, с которой два крестьянина-белоруса продавали гусей. Мама спросила о цене, но вместо ответа оба продавца в один голос: «Миня! Такая же красивая!» И далее в таком же духе. Оказались мужики – мамины соседи периода ее молодости. Расспрашивали друг-друга и долго не могли расстаться. Общее впечатление, оставшееся от этой встречи, сосредоточилось у меня в первых словах. Портрет, который имеется у тебя, сделан с семейной фотографии 1923 года. Маме тогда было 38 лет. Младшему ребенку – Марку – исполнился тогда год. В те времена взрослые, разговаривая, учитывали наличие поблизости детей. Даже матерщинники оглядывались и, если вблизи находились малолетние, воздерживались от чрезмерно крепких выражений. Женщины не вели специфических разговоров, если их могли услышать дети, тем более мальчики. Несмотря на это, мне не раз приходилось слышать обрывки фраз-вопросов такого примерно содержания: «Как же она пошла на пять детей?» Когда я повзрослел, довелось услышать от мамы косвенное объяснение своему рискованному замужеству, при том, что ей не угрожала перспектива остаться старой девой. «Работы я не боялась, а человек он был такой, что все в него влюблялись. Ну и что с того, что он старше меня, зато какой умный, интеллигентный, красивый, стройный.»
К работе мама была действительно приучена. Вспоминаю обычный день, не говоря уже о пятнице зимой, или о предпраздничных днях. Эти дни для еврейки самые каторжные: надо до захода солнца успеть все сделать и на следующий день, т.к. в субботу даже печку нельзя затопить, не говоря о том, чтобы приготовить пищу огромной семье, да еще неподъемный чугун пойла корове. Сейчас, вспоминая мамину «домашнюю» работу, трудно вообразить, что такое вообще возможно. Стирка и уборка – это было дело дочерей, а после выхода Аси замуж в 1922 году – только Лизы. Конечно, воду приносили /зимой привозили на санках/ младшие, дрова готовили и приносили те, которые чуть постарше. А вот продукты с базара мама покупала сама, а когда дети в школе, то и помочь некому было принести. Подумать только: два-три раза в день за столом человек 15! Это сколько же надо было приносить, готовить?! Невообразимо! А корову кормить, доить?! Нет, кроме эмоциональных возгласов, у меня ничего не получается из этой темы.
В синагогу мама ходила только по большим праздникам. В субботу у нее было несколько часов вынужденного отдыха. Вспоминаю такую картину. Дома почти никого. Отец после обеда уходил на философские беседы. Это называлось «лернен» – учить. И не говорилось в этом случае, что он идет в синагогу. Вместо этого говорилось: «ин шул»[10] – в школу. Мама произносила эти слова с гордостью. Сама же она присаживалась с молитвенником и читала отдельные места, по своему выбору. Читала она не очень бойко. Знала только по-еврейски. По-русски писать не умела, читала по складам.
Пожалуй, было бы неполным характеризовать мамины заботы и труды без учета немыслимо сложных проблем, возлагаемых иудаизмом к правилам приготовления пищи – «кашрутом». Боже упаси, использовать одну и ту же посуду, пусть даже после многократной мойки, для мясного блюда и молочного. И мыть и хранить их следовало отдельно. Какая-то фантастика: вся посуда, включая кастрюли, горшки, сковородки, тарелки, ложки, вилки надо было дублировать. Но это еще не все. Отдельный комплект пасхальной посуды, используемой в течение одной недели в году, хранился на почетном месте и требовал особых забот. Доводилось мне читать книжку польской писательницы конца прошлого столетия – Элизы Ожешко. Книжка называлась «Меир Юзефович», и в ней весьма колоритно описывается, в частности, что такое «кашрут» в условиях семьи, которая еле-еле сводит концы с концами. С удовольствием прочел бы ее снова.
Все это я пока пишу о маминых кухонных заботах. Но ведь и огород был полностью на ней. Конечно, помогали мальчики, но ее участие было очень большим. Чувствовалось, что она все огородные дела делает с удовольствием и с глубоким знанием. Очень хорошо чувствовала состояние животных. Запомнился эпизод, когда корова стала плохо есть. Вызывали ветеринара. Дело было зимой, и я до сих пор помню особую атмосферу коровника в морозное утро. Тепло. Слой навоза, за счет ежедневного обновления соломенной подстилки, возрастает и хранит тепло. Входишь с охапкой соломы и разбрасываешь впереди себя. Запах не раздражает, да он и не очень заметный. Ветеринар ничего не обнаружил и высказался в том смысле, что надо, не теряя времени, сдать корову мясникам. Потом мама рассказывала, что она обратила внимание на то, что Машка неохотно давала рассматривать свою пасть, а ветеринар не очень настаивал. После его ухода мама послала меня за отцом, а когда он пришел, начала уговаривать и поглаживать Машкину голову. Какие слова она при этом говорила, не помню, но скорее всего обычные ласковые слова, которые говорят заболевшему ребенку, когда надо осмотреть горлышко. Отец страховал, держа Машкины челюсти, а мама через короткое время вытащила из коровьего языка иголку с кусочком нитки. Расследование, проведенное по нитке и самой иголке, привело старших к выводу, что это было в сене, купленном незадолго до этого.
Воспитанная с малых лет в непрерывном труде, мама больше всего осуждала безделье и изнеженность. Я уже писал о том, что «удобства» располагались в дальнем углу огромного двора. Расстояние от сеней до места было не менее 120-150 метров, по существу – целый городской квартал. И соблюдался неизменный ритуал, которому никто не противился: по первому снегу мы бежали туда босиком, в одних, ночных рубахах. Улыбающаяся мама стояла в сенях и выпроваживала нас, а мы, стесняясь выказать боязнь холода, бежали, довольные снегом, мамой, своей решимостью и маминым шуточным напутствием. Мой первый «снежный» пробег имел место в 1918 году.
Как мы были одеты? Вот картина: папа с кем-либо из старших привозит из мануфактурной лавки «штуку» полотна. Сколько там аршин? Не знаю, но весит много и должно хватить на всех. Вскоре приходит швея, обслуживающая наш микрорайон. И в течение недели нашивает белье всему мужскому составу семьи. Младшим только рубашки, а старшим – полный комплект. Существовала такая шуточная характеристика «а hелд ин гат-кес». Буквальный перевод: «герой в кальсонах». Не знаю, каково ее происхождение, но когда ребенок удостаивался этой части белья, обязательно шутили: ну, он у нас теперь а «hелд ин гаткес»!
Обувь. С июня до октября младшие – босиком. Остальное время года – в сапогах. Приходил сосед-сапожник, бумажной ленточкой фиксировал размеры ноги, надрывая каждую величину. Чей размер – не записывал. Через несколько дней приносил готовые. Первые ботинки на шнурках я стал носить летом 1927 года, когда мне в Ленинграде, на Невском купили их в фирменном магазине «Скорохода», где продавалась уцененная обувь. Сейчас там, кажется, художественные изделия. Вот уже более 60 лет ношу скороходовскую обувь, за которой никогда не надо стоять в очереди...
Верхняя одежда. Все, что я говорю об одежде, белье, обуви, спальных местах, относится к мальчикам. Головные уборы – каждый год на пасху фуражка. Каждый сам ходил к «кирзнеру», тот снимал мерку, и через несколько дней фуражка готова. Шапки зимние были не у всех. Носили башлыки – очень удобная вещь. Пальто шили крайне редко и только самым настырным «пижонам». Очень нарядно одевали Геру, но никто этому не завидовал. Считалось, что чем проще одет, тем меньше ответственности за сохранность пальто или брюк. Пиджаков и курток у младших не было. Только косоворотка, как на семейной фотографии, и либо короткие, лет до 12, либо длинные брюки. Вот длинные брюки – это уж точно переходящие от старшего к младшему. Рукавицы – только вязаные. Вязала мама, присылала бабушка.
Вместо макарон, которые тогда не продавались, было принято заготавливать «фарфель» – сделанные из теста шарики диаметром миллиметров 4-5. Технология изготовления такая же, как изготовление дроби. Приходила женщина со своим деревянным корытом, ей предоставляли муку и все, что полагалось туда добавлять. Она готовила крутое тесто, как-то делила его на мелкие кусочки, и принималась руками в корыте вращать эти кусочки. Получались аккуратные шарики одинакового размера, которые засыпали в стеклянные большие банки и по мере надобности употребляли в мясном или молочном блюде. Работала женщина несколько дней и уходила к другому заказчику.
Чего у нас никогда не было, так это винегретов. Из-за трудоемкости. Но вообще овощей и картофеля требовалось много. Большая часть – со своего огорода. Масло мама взбивала сама. Мы помогали. Домашнюю птицу выращивали и откармливали сами. Говядину покупали по возможности. Строжайше соблюдался рыбный день – в среду. Меня этот день больше всего привлекал тем, что обязательно пили цикорий с молоком. Наряду со щами, борщом и овсяным супом, очень часто был суп чечевичный. Уже лет 60 не видел чечевицы. Как ни странно, при такой большой семье позволялось немного и покапризничать. Так, Наум и Маля не ели жирного. И мама, которая ни разу толком не садилась обедать, выбирала им кусочки только постные. Миша лет с 5 добился того, чтобы на завтрак ему давали свежую французскую булку 0,5 фунта. Это современная «городская», весом 200 гр..
Никто не ограничивал нас в употреблении соленых огурцов, квашеной капусты. Мама заготавливала это в больших деревянных бочках, которые стояли в сенях. Там же стояла и бочка для питьевой воды. Зимой вода, конечно, замерзала. Пили воды очень много почему-то. Вот типичная картина. За столом человек 12-15. Только начали обедать, кому-то из мальчиков уже хочется пить. Идет в сени, берет тяжелую медную кружку с двумя ручками /внутри она луженая/, ударяя ею, пробивает лед в бочке, набирает воды и тут же пьет, остальное несет на стол. Тут же к ней тянется еще кто-либо из мелюзги. Почему-то взрослым не хочется пить, но мы их не удивляем своими потребностями. Удивительно другое: их не смущало, что мы пьем ледяную воду, от которой зубы ноют. И не простужались! Удивительно ли это, если мы не боялись снегом утолять жажду, при многочасовых подвижных играх на морозе. Кстати, о зимних играх. Мне коньки новенькие достались в пять лет. Старшие уже катались. У меня это тоже хорошо пошло. Улицы не посыпались песком, и всегда было достаточно утоптаных дорожек, да и на проезжей части можно было кататься. Были и залитые дорожки. Довольно опасной забавой было цепляться крючком за подводу или грузовик и ехать как можно дольше. Бывали серьезные травмы.
Кое-как одеть, обуть и накормить большую семью это, конечно, проблема, но и это не все. Надо где-то всем спать, учиться, делать уроки, общаться. А как быть с детскими болезнями, всякого рода эпидемиями? Не обойтись без описания квартиры, в которой жила наша семья до конца 1936 года. Это чуть позднее, а сейчас еще об одном зимнем развлечении. В городе у отца коней своих не было. Были они у хозяина. Покупка дров, сена для коровы, доставка муки, отправка хлеба оптовым покупателям – это все, конечно, на подводах, которые часто останавливались во дворе. Существовала традиция: после разгрузки, скажем, сена, в освободившиеся сани садились малыши, и крестьянин-продавец увозил их до конца улицы, либо до рощи, перед станцией Березина, либо в противоположном направлении – до Минского Форштадта. В один из зимних дней под моим наблюдением возились в снегу Миша и 3-х летний Маля, который перед этим долго болел. Стало быть, Мише было лет 5, а мне около восьми. Возчик разгрузил дрова, получил деньги, и я попросился покататься. Тот кивнул, мы уселись и поехали. Миновали железнодорожную станцию, это уже километра 3,5 – не останавливается. Переехали мост через Березину – он опять не обращает внимания на мою просьбу остановиться. И тут я поступил решительно: столкнул сперва Мишу, затем Малю и свалился с саней сам.... Добрались до дому уже в темноте. Замерзшие руки оттирали снегом. Это очень эффективно, но очень больно. В течение многих лет я вспоминал беспомощного Малю, которого мы ставим на ноги и сперва бегом, потом еле-еле тащимся к дому. Чувство ответственности, которое я испытывал, сознавал полностью. Не было ни нотаций, ни причитаний. Мама успокаивала пока прошла боль в окоченевших конечностях. Пожалуй, неизвестно что хуже: отмороженные ноги или руки? В течение зимы это случалось чуть ли не ежедневно, и надо было к таким последствиям привыкать. Не помню, чтобы мы носили валенки. Вся надежда возлагалась на портянки. Если позволял размер сапог, то зимой они были бумазеевые. А уж наматывать аккуратно портянки отец учил лично. Забавно было утром смотреть, как мальчики влезали в сапоги, подпрыгивая и постукивая каблуками. Снимать сапоги – тоже ритуал, иногда основанный на взаимопомощи. Тогда ведь молний не было, а голенища не делали широкими.
Вход в квартиру – через сени. Это помещение площадью метров 15. Налево – вход в пекарню. Прямо – в выгородку без крыши, с глухой наружной стеной. Обычно там держали вспомогательные предметы, иногда небольшой запас дров. Основное назначение этой без-крышной выгородки площадью метров 12 – служить шалашом для осенних праздников Сукот («Кущей»). На перекладины укладывались ветки, все лишнее выносили, ставили стол и стулья, вешали керосиновую лампу, а потом Арон провел электрический свет. Получалось очень уютно и празднично. Направо – вход в квартиру. Первое помещения – кухня-столовая. Единственное окно выходило в описанную выгородку. Против окна располагалась большая печь. О ее размерах можно судить по тому, что зимой на ней укладывались спать от 6 до 8 детей, не моложе 3 лет. Те, кто были моложе, спали в родительской спальне. Вдоль печи – вход в большой чулан. Там хватало места и для игры в прятки, и для всей верхней одежды. Из первого помещения направо – вход в гостиную. Это большая комната, площадью метров 30, с двумя окнами. Из нее вход в спальню родителей. Комната большая, метров 25, но без наружного окна. Свет в нее проникал через окно над двухстворчатой дверью. Гостиная служила центром. На ночь она превращалась в спальню для Аси и Лизы, а после выхода Аси замуж там Лиза была одна.
Из сеней был также вход в пустовавшее помещение магазина, который был закрыт с незапамятных времен. Постоянно запертые металлические шторы на двери и окнах магазина выходили на Шоссейную улицу. Среди воспоминаний, связанных с этим пустовавшим помещением, необходимо рассказать об одном жутком эпизоде. Когда Марку было года три, не более, хозяину потребовалось вынести из помещения магазина капитальные стеллажи. Один из этих стеллажей, размером примерно 3 х 4 метра, в неразобранном виде был вытащен рабочими и приставлен к забору, отделявшему наш двор от соседнего, где жили Фейгины и Ашкенази. Стоял и стоял этот стеллаж. Мальчишки лазили по его полкам. В какой-то день Марк возился с чем-то около нижних полок, а я находился в расстоянии метров 5-6 от него. И вдруг эта махина упала. Я оглянулся на грохот и остолбенел: стеллаж лежал на мощеной площадке двора, а Марк невредимый стоял между полками. По малолетству он не испугался. Для меня этот эпизод стал содержанием страшных сновидений, которые мне снились много лет. Считанные сантиметры отделяли его от несчастья. (Марк! Это просто к сведению. Нечто подобное произошло здесь в Израиле, с Юрой Клоцвогом. Упала на заводе громоздкая конструкция, которая до того долго стояла и мимо нее проходили, не замечая. При падении этой громадины Юра был задет и стал инвалидом).
Удивительное дело: не было у нас в семье ни одного случая коклюша, ветрянки, скарлатины, тифа, дизентерии. Корью переболели все. Хорошо помню, как это было у меня. Свинкой болел я один в возрасте 5 или 6 лет. И вот при таких условиях такое чудо: заболевают дифтеритом взрослая почти Лиза, живущая в комнате одна, и Маля, спавший на печи между мной и кем-то еще. Это выяснилось утром, и нас всех выпроводили к родственникам. Дома с больными осталась мама. Папа и старшие обеспечивали всем необходимым. Лечил наш постоянный доктор Копелян. Все обошлось благополучно.
К 40 годам у мамы появились сильные боли в суставах, стали отекать ноги. Врачи настойчиво рекомендовали грязелечение на Юге. Судя по запомнившимся рассуждениям родителей, это казалось абсолютно недостижимым предложением. Не знаю, сколько нужно было на это денег, но в голову не приходило, что можно собрать их. Полагаю, что маме, никогда не уезжавшей из дому даже для родов, страшновато было настаивать на этом. Было принято другое решение. Изготовили по заказу ванну с водогреем, установили недалеко от печи, вывели трубу, купили рекомендованной соли, и стала мама принимать лечебные ванны. Конечно, это было непросто: натаскать ведер 50 воды, потом эту воду надо было выносить: ведь слива не было. Делали мы это с удовольствием.
Сложнейший день – пятница. Разгрузить его можно было только частично: стирка была перенесена на среду, это облегчало расположение корыта в кухне, и Лиза не мешала маме в ее повседневной работе. Выпечку хлеба на неделю мама производила по четвергам. А вот мыть полы необходимо было в пятницу. Это тоже была Лизина работа. Мы только подносили воду. В баню мы ходили по возрастным группам. Лет до пяти детей купали дома в корыте. Стричься ходили кто когда, но всегда в нашему парикмахеру Эфраиму.
Удивительно, как все сходило при постоянном босоногом нахождении на улице. До сих пор помнится жуткий звук удара пальцем или пальцами ноги о какой-либо твердый предмет. Иначе как «хрястнет» не назовешь. А боль какая! Что уж говорить о битом стекле и ржавых гвоздях, которые везде разбросаны. Ссадины, царапины, синяки, вывихи, местные воспаления ... И ведь большей частью с этим к маме. Все время слышали о случаях заражения крови, даже побаивались этого, но играть, бегать, соревноваться в чем угодно – надо! Удивительно, как много народных средств от всяких травм и болезней знала мама. Ее уверенное применение их мы считали абсолютно обоснованным. Вероятно, это убеждение способствовало высокой эффективности лечения.
Пока пишу, наплывают различные воспоминания, так или иначе связанные с мамой. Вот, вспомнил по какой-то ассоциации поговорку: «Хороша примета: вермишелина на бороде» («А локш афн борд»). И сразу всплыла картина, как мама делает домашнюю лапшу и разные блюда из нее. Отсюда потянулась цепочка праздничных блюд, например «крепхн», т.е. жаренные пельмени и связанная с ними поговорка: «Надоесть могут даже жареные крепхн». Хотя представить себе такое просто невозможно....
Вспоминая о самостоятельности, возможно, вынужденно предоставляемой мамой детям, нельзя не сказать о летнем времяпрепровождении на реке. Уходили часов в 10 утра и пропадали на Березине часов до 6 вечера. Купались до посинения, обсыхали и снова. Соревновались в длительности ныряния. Когда были деньги, брали напрокат лодку. Конечно, нередко случались несчастные случаи. И, тем не менее, не было случая, чтобы мама ограничивала нас или отговаривала, запугивала.
Кроме огромного двора с несколькими домами, наш хозяин владел заводом фруктовых вод, который располагался на противоположной стороне Шоссейной улицы. Приводом для разных механизмов служила лошадь, постоянно идущая по кругу диаметром метров 20-25 и приводящая в движение редуктор. С осени заготавливались десятки огромных бочек клюквы. Когда мы, пацаны, помогали рабочим на разных мелких работах, нам разрешали есть эту клюкву без ограничений. Возчики развозили сифоны с газированой водой и бутылки ситро в комплекте с ящиками льда. Вот из-за льда я и пишу о заводе фруктовых вод. На огромной площади, пожалуй, метров 60х50, зимой устраивался ледник. В течение нескольких недель возчики привозили большие аккуратные ледяные призмы. Размер каждого «кабана» примерно 100х50х40 см. Укладывался ряд таких «кабанов», затем насыпался толстый слой древесных опилок. Гора этих опилок заранее заготавливалась предусмотрительным хозяином. На слой опилок укладывали очередной слой ледяных призм. И так, слой за слоем – до высоты ок. 3-х метров. Самый толстый слой опилок – верхний. Вся эта масса консервированного льда по периметру обносилась горбылем и ... место для летнего отдыха мальчишкам ближайшей округи было обеспечено. В мое время хозяин уже был стар и смирился с тем, что мы превратили его ледник в стадион. А ведь действительно удобно кувыркаться в опилках, особенно в жару, когда легко докопаться до холодного слоя и до льда.
Сезон 1925 года я «подрабатывал» помощником одного возчика – балагулы. Развозил с ним по разным точкам готовую продукцию. Тогда же я научился запрягать лошадь, знал, когда можно поить, кормил ее. Наличие бесплатного льда в течение всего лета подвигнуло нас с предприимчивым Мишей делать самим для себя мороженое. Дело в том, что как и все дети, мы его очень любили, но покупать его было не на что. Удивительно, что мама не только не препятствовала нам, хотя мы же ей мешали, но одобрила нашу инициативу. Достали большую банку из-под монпасье, приготовили молока, сахара и стали в деревянном бочонке со льдом вращать эту банку влево-вправо. Получилось. Сливочное мороженое отличного качества. Я не зря подчеркнул предприимчивость Миши. Его лет с 6-ти знали все мастеровые. Кто бы что ни делал, он присматривался и предлагал свою помощь. Шутя, но все же не могли ему отказать в бескорыстном желании помочь. Ему было лет 10, когда городские власти приказали всем домовладельцам покрасить дымовые трубы белой краской. И вот, Миша, никому дома ничего не говоря, подрядился красить. Делал все обстоятельно. Потом весной, когда власти обязали домовладельцев скалывать лед с тротуаров, он подрядился и на такую работу. Подрабатывать нам разрешали. Так, в течение одного лета я, вместо времяпрепровождения на пляже, уходил по другую сторону моста, где располагалась лесная биржа. Там лежали в огромных количествах чурки метровой длины – «баланс», предназначенный для фанерных заводов. Их надо было ошкуривать, чтобы в чистом виде запускать в производство. Платили по одному рублю за кубометр ошкуренного баланса. Инструмент – скобель с двумя ручками – нам давали. Рукавиц не было, и за один кубометр образовывались и лопались водяные мозоли на всех пальцах. Но зато деньги выплачивали в тот же день, и было очень приятно расписываться в ведомости. Больше 1,5 мЗ у меня не получалось в один день. Не знаю, как рисковал прораб, эксплуатируя детский труд, но без нас ему было не обойтись. Взрослые не стали бы это делать по такой расценке.
Я добрался до 1926 года, но мне придется вернуться назад, когда буду вспоминать других родственников. Сейчас уместно вспомнить, чем занимались остальные дети. Без подробностей. Пока была Первая Мировая, потом кратковременная немецкая оккупация /результат Брестского мира/, польская оккупация, последствия гражданской войны и военного коммунизма, всякая деятельность приходила в упадок. Только с 1922 года появилась реальная возможность стабильно работать без перебоев в снабжении мукой. Длился этот период около 4-х лет. Но в это время стали происходить крупные внутрисемейные изменения. Женился Абрам и перешел жить к жене. У отца он работать не захотел, перешел на работу в военное ведомство, тоже пекарем, но с некоторыми административными функциями. Ушел на действительную службу Семен. Начал допризывную подготовку Монес, а затем тоже ушел на действительную военную службу. Арон, ставший неожиданно старшим среди папиных помощников, к 16 годам увлекся живописью и политикой. Стал одновременно учиться в студии, где он вскоре проявил себя хорошим портретистом, и в СоцЭконом техникуме. Следующий по возрасту помощник – Гера – стал заниматься музыкой. Настолько серьезно, что учитель Дорфман приходил через день к нам домой. Постоянная игра на скрипке привела к освобождению его от помощи отцу. Наум хорошо и серьезно учился. Уважение со стороны учителей проявлялось в том, что они его в возрасте 12 – 14 лет принимали за равного. Как-то получалось, что и его неудобно было перегружать работой. Получилось, что из остальных четверых, только я один был старше 10 лет... Хорошо это или плохо, но к 1926 году из отцовского семейного трудового коллектива осталось очень мало помощников, а со стороны властей пошла усиленная кампания по кооперированию кустарей. Вернувшийся со службы Семен пошел на бухгалтерские курсы и вскоре стал работать по своей основной специальности в тресте «Бел-Лес». Монес по демобилизации тоже пошел по этому пути. Арон уехал в Ленинград. В результате всех этих совпадений отец вступил в первую же организованную кооперативную общность пекарей. В ней он и проработал до пенсионного возраста.
Остановлюсь коротко на отрывочных воспоминаниях о голодных годах раннего детства, а потом коснусь своих «университетов». В начале 1918 года пришлось на несколько лет расстаться с коровой. Незадолго до этого отец купил для нее жмыхи /макуха/. Этот вид питания запомнился мне настолько хорошо, что когда в блокаду мне довелось заиметь кусочек жмыха, показалось, что совсем недавно ел его. Льняное масло, не говоря уже о подсолнечном, считалось прекрасным продуктом. Сахару не было несколько лет. Очень хорошо помню микроскопические кусочки сахарина, которые иногда доставались нам. Вместо чая мы знали только молотые жолуди и сушенную морковь. Редким счастливцам удавалось иногда достать патоку. Еще реже – по рассказу Семена, только один раз – после многосуточной очереди, удалось купить пять фунтов желтого сахарного песка. Этот случай, видимо, был настолько необычным, что Семен запомнил его на всю жизнь. Как-то, в последние годы его жизни, говоря о человеческом счастьи, он приводил в качестве примера свои переживания по мере подхода его очереди. Очень впечатляющий рассказ!
В какой-то период в городе были организованы пункты питания для детей. До сих пор помню запах и вкус супа из консервированных бобов, присланных американской благотворительной организацией. Тогда же узнал вкус какао и сгущенного молока. Может быть, в те годы у меня сформировался взгляд, что к питанию надо относится так, как то потом сформулировали Ильф и Петров: «Не делайте из еды культа».
Среди всех детей самым слабеньким рос Маля. Запомнился разговор мамы с тетей Груней. Она вспоминала, как голодала в период беременности и в течение первых месяцев после рождения Мали. Тот факт, что все дети выжили, это, конечно, подвиг родителей.
Осенью 1919 года, когда мне только исполнилось 5 лет, я был определен в школу – хедер. Это еврейский вариант церковно-приходской школы. Проучился года три, до того времени, когда советская власть признала такие школы ненужными. Старшие не хотели с этим мириться, и учеба в хедере перешла на нелегальное положение. Власти тоже не дремали... Был такой порядок: по дороге в нелегальную школу нам разрешалось заходить в небольшую продуктовую лавочку. Хозяйка, которую звали Черне-Риве, отпускала в кредит и по ее записи мама рассчитывалась с ней раз в месяц. Брали, как правило, 1/8 фунта, т.е. 50 гр. гусиной колбасы. В дополнение к взятому из дому куску хлеба, это был замечательный завтрак. И вот, в какой-то осенний день, я, зайдя в эту лавочку, застал там участкового милиционера Беленького. Он начал со мной разговор и очень скоро узнал от меня, куда я направляюсь…
Деталей не помню, но нелегальные школы продержались недолго. Старшие братья стали все чаще говорить о том, что пора и меня отдать в школу – время-то идет! Папа, конечно, это прекрасно понимал, но ведь и помощь какая-то от меня была нужна. Около года я еще посещал учителя /меламеда/ Гиршенгорна, но после вступления отца в кооператив решено было отдать меня в школу. В ту пору национальная политика нашего государства обязывала нас учиться в еврейских школах /потом их в одночасье прикрыли/. Вот какое тогда сложилось положение: Гера в 7-м классе, Наум в пятом, Миша идет в первый, а я еще ни в каком, хотя имею отличную подготовку по древнееврейскому языку, знаю Танах. Совершенно свободно мог разговаривать по-древнееврейски, а через 10 лет начисто забыл! Знал я хорошо, конечно, идиш, русский и понимал белорусский. Совершенно не был подготовлен по арифметике. И в таких условиях надо было решать вопрос о поступлении в школу: в какой класс? Ведь мне уже 11 лет, а тогда в школе начинали учиться с 8-ми! Решался этот вопрос в августе. Наум быстренько подготовил меня по арифметике ко второму классу. Поговорил в школе, где авторитет всех старших моих братьев был очень высок, и в результате было решено: сдавать в третий класс. Учитель по фамилии Харах предложил такое решение с тем, что он возьмет меня условно. Если я не справлюсь с программой и не догоню класс, то меня переведут во второй. К зимним каникулам я класс догнал и продолжал учиться до января 1927 года, когда в жизни нашей семьи, вернее, некоторых членов ее, произошли большие изменения. Инициатором этого был Арон, которому исполнилось к тому времени 19 лет. Приехав в Ленинград, Арон поселился у земляка – часового мастера Рубина. Имя и отчество его и его жены я не помню. Дом на улице Троицкой, теперь Рубинштейна, кажется № 22. Работать Арон поступил на хлебозавод.
Надо себе представить Ленинград в начале 1926 года – пика НЭПа. Наряду с безработицей – богачи-нэпманы. Рестораны, деловой клуб с азартными играми, Невский с разодетой публикой, среди которой выделяются ультрасовременные женщины; извозчики, мягко катящие по торцовой мостовой, театры; эстрада, масса кинозальчиков и кинотеатров с зарубежными боевиками. В общем, соблазнов много, особенно если тебе нет еще 20-ти.
Планы у Арона были вначале такие: без отрыва от производства подготовиться и поступить в Политехнический институт. Так бы он и сделал, если бы не подвернулись искусители-совратители в лице двух одесских евреев лет тридцати. Многоопытных и лукавых. Кто их свел с Ароном, неизвестно. Но известно, что они искали простака, которого легко было бы объегорить. А дело было вот в чем. Умные люди не могли тогда не заметить, что дело идет к концу НЭПа. Наиболее сообразительные и опытные решили прекратить свою деятельность своевременно и без потерь. Эти два одессита содержали пекарню на Большой Московской ул., в доме №5. Вход в пекарню со двора. Магазин-булочная примыкал к ней. Вход в магазин с улицы – против Малой Московской. К Арону они подступились так: «Вот, ты сам пекарь, у тебя имеются здоровые, молодые братья, тоже профессионалы. Значит, вам наемный труд не потребуется. В магазин посадите сестру и будете семейной фирмой в центре города. Как будете работать, так будете и жить. Все в ваших руках. Производство на-ходу. Нам же, – говорили одесситы, – по очень важным причинам надо возвращаться домой. Мы торопимся, даем срок 10 дней. Покупай наше дело, а то передадим другому покупателю. Ты нам больше нравишься, хотелось бы, чтобы ты нас сменил здесь». Вот такой, примерно, психологический подход. Последовал вопрос заинтересовавшегося Арона: сколько потребуется на это денег? Они назвали крупную сумму, которую я так и не смог узнать. Видимо, неловко было ему признаться в этом младшему. В первых числах января 1927 года, а может быть, в последних числах декабря 26-го, отец получил какое-то очень серьезное письмо от Арона, в котором он изложил возникшее предложение и просил уговорить Семена бросить свою работу и вступить в новую фирму, а отца – найти ростовщика, который согласился бы на какой-то срок ссудить нужную сумму. Мне не доводилось в свои 12 лет ни знать, ни интересоваться конкретными обстоятельствами дела. Заметно было, что взрослые озабочены чрезвычайно. Запомнилось только, что отец в растерянности спросил Семена и других взрослых: «Кто мне даст под честное слово такие деньги? Да я и не знаю, кто этим занимается». Чувствовалось, что он очень боится всей этой затеи. Абрам занял четкую позицию: «при твоем авторитете тебе, отец, поверят». Нашли, заняли, и с Семеном отправили. 7 января 1927 года я вернулся домой совершенно окоченевшим. Настолько, что при растирании рук, ног и лица я предпоследний раз в жизни плакал. Среди успокоительно-отвлекающих слов я не сразу разобрал такие: «Вот, плачешь, а тебя в Ленинград отправляют?» Потом мне показали телеграмму такого содержания: «Просим Лизу срочно приехать подростком». И подписи Семена и Арона. Такая неожиданная перемена в жизни! Конечно, интересно. Несколько дней собирались. Запомнил, как были заказаны у жестянщика Абрамзона банки из белой жести, а потом запаявшего их по заполнении гусиным жиром. Несколько палок копченной колбасы. То же было сделано и с вареньем, тоже в запаянных банках. Приехали мы с Лизой в Ленинград. Выяснилось, что в телеграмме маленькая опечатка: должно было быть «с паспортом», а не с «подростком». Но вопроса о моем возвращении не было.... Через два дня выяснилось, что я просто необходим. Поселились мы у Рубиных на Троицкой. От квартиры до Б.Московской – несколько минут ходьбы. Закипела работа. Более или менее нормальные условия были у Лизы. В том смысле, что ночью она могла спать. Семен же с Ароном могли спать только 4 часа в сутки: с вечера надо было ставить опару, в 3 часа ночи надо было начинать месить тесто на все виды изделий, протопить печь /это не то что вытопить печку!/, подготовить из теста каждую единицу изделий – а их тысячи!, постепенно – поочередно – загрузить печь многократно с тем, чтобы к восьми часам утра на полках магазина уже был весь ассортимент. А затем, в течение дня, все время возобновлять его.
Моя роль оказалась тоже значительной, масса всяких подсобных работ: разносить корзинами готовую продукцию в некоторые чайные и столовые /тогда модно было еще носить корзины на голове,[11] как теперь в некоторых азиатских странах, я себе сделал кру-жок из мешковины. Размер его такой: диаметр – по голове, толщина – несколько см. Этот кружок служил основанием для корзины. При некоторой тренировке удается выработать умение нести корзину без помощи рук. /В мою обязанность входило снабжение многими вещами: я покупал на Кузнечном рынке оберточную бумагу, в магазине у Пяти Углов – изюм, масло и сахар, у возчиков – дрова, у лабазников – муку, после предварительной договоренности кого-либо из старших. Всех моих обязанностей не перечесть. Были с моей стороны разные промашки. Так, в гастрономе, который на углу Б.Московской и Владимирской площади, имелся мясной отдел. По заданию Лизы, я должен был покупать там мясо для обеда. На окне мясного отдела большими буквами еврейского алфавита было нарисовано КОШЕР. В этом не было ничего удивительного, рядом на Щербаковом переулке продавалась конина МАХАН и это было написано по-татарски. Так вот, я не обратил внимания, что отдел кошерного мяса имел отдельный вход, и покупал вовсе не в этом отделе, а в общем. Не помню, выяснилось ли это кем-либо из взрослых, но сам я об этом догадался не скоро....
Бытовые условия были непростые. Ведь не ходить же каждую ночь в третьем часу на работу. Поэтому старшие, кроме Лизы, оставались ночевать в подсобном помещении пекарни. Окно из него выходило на улицу. Какая-то профсоюзная организация, проявлявшая заботу об охране здоровья трудящихся, видимо, по сигналу, поступившему от кого-то, установила, что работа начинается слишком рано. Как-то ночью пришла проверка и наших оштрафовали. Толком не пойму, почему. Однако, больше всех и надолго пострадал я. Арон определил меня караулить с 3-х часов ночи до 6-ти утра. Для этого я должен был смотреть в окно подсобки, и в случае обнаружения на улице подозрительных людей, сообщать, чтобы успели погасить свет. Когда я окончательно «дошел» при таком режиме, старшие додумались сделать надежную светомаскировку, да и отношения с дворником – дядей Семеном – тоже наладились, и я вернулся к нормальному сну. Об этом периоде жизни в Ленинграде у меня сохранилось много воспоминаний, но вряд ли они представляют интерес. Буду сокращать.
Отец все время беспокоился по поводу того, что я не учусь. Наряду с этим, поскольку Гера кончал семилетку, стоял вопрос о его переезде в Ленинград. Дело в том, что в это время безработица была невероятная. Но если в Бобруйске вообще негде было руки приложить, то в Ленинграде можно было подключиться к каторжной работе старших.
В конце июня 1927 года Гера приехал в Ленинград, а я уехал к родителям. Надо было за лето наверстать пропущенное полугодие в 4-м классе. Отец пригласил для этого старенького интеллигентного еврея, который ежедневно приходил к нам домой и готовил меня по русскому языку и арифметике. К сожалению, я не запомнил его имя и отчество, а фамилию, вероятно, и не знал. Так вот, неполных двух месяцев хватило настоящему учителю, чтобы сделать меня грамотным на всю оставшуюся жизнь. Да еще обеспечить мне достаточно высокий уровень по арифметике. Помню его лицо, голос, ироничность, когда он услышал, что я рекомендуюсь: Гриша... То, что он мне сказал при этом, хорошо запомнилось.
Не прошло и нескольких месяцев после моего отъезда, и могучая государственная машина придавила кустарей намертво. Налогообложением ли, просто запретом ли, не помню, но предугаданная одесскими хитрецами ситуация оправдалась. Долг еще не был выплачен, когда все пришлось бросить. То, что этому радовались Лиза, Семен и Гера – хорошо известно. Думаю, что в глубине души рад был и Арон. Выдержать такую нагрузку долго было невозможно.
Об одном все же напишу еще. На углу Большой и Малой Московской располагался На-родный суд. Вход был с Малой. Туда ежедневно привозили подсудимых – уголовников, а после суда увозили в тюрьму. Милиционеры, сопровождавшие арестованных, были одни и те же. Времени у них было много, они заходили в булочную и подолгу болтали с Лизой и Машей Паниной, которая с некоторого времени работала продавщицей. Мог ли я не воспользоваться таким знакомством, чтобы покататься на машине, хотя и с таким мрачным названием, как «черный ворон»? Меня сажали между водителем и милиционером и…въезжали во двор то «Крестов», то «Шпалерной». Обратно, чаще всего, на трамвае.
И еще об одном, коль скоро я упомянул Машу Панину. Наши обратились на биржу труда незадолго до Пасхи, поскольку ожидалось временное увеличение объема работ: куличи, кондитерские изделия, запекание окороков, с просьбой прислать на временную работу кондитера и продавщицу. Немедленно пришли. Кондитер отработал короткое время до Пасхи и ушел, а Маша очень подружилась с Лизой и задержалась на несколько месяцев.
Что такое еврейская Пасха, я хорошо знал, т.к. праздновалась она у нас дома по всем канонам, готовились к ней тщательно и долго. А вот празднование Пасхи православной, в интеллигентной русской семье – это было настолько необычно, что запомнилось в деталях. Помнится, что я не осмеливался попробовать ветчину, а отец Маши, чтобы я не чувствовал себя стесненным из-за этого, высказал пословицу или поговорку, гласящую, что человек может быть сыт, не нарушая закона веры. Отношения с этой семьей наши поддерживали долго.
С осени 1927 года все освободились от затеянного Ароном предприятия и определились по-разному. Семен устроился так, что пригодились ему обе специальности: пекаря и бухгалтера. Арон начал усиленно готовиться и вскоре поступил на гидротехнический факультет Политехнического института. Гера завербовался на строительство в Чувашию – город Шумерля. Вначале чернорабочим, с перспективой освоить профессию строителя. После трех лет работы он поступил в Ленинградский Институт железнодорожного транспорта на специальность «Изыскание и строительство железных дорог». Наум, после окончания семилетки, поступил в ФЗУ на токарное отделение. После двухлетнего обучения поступил токарем на завод «Металлист». Лиза, после возвращения в Бобруйск, вышла замуж и тоже покинула родительский кров. Остались младшие.
Прежде чем перейти к своим собственным воспоминаниям о себе, начиная с 1927 года, самое время рассказать о дедушке по отцовской линии. Почему самое время? Потому, что в 1927 году мне исполнилось 13 лет, т.е. я достиг возраста «Бар-мицве» – совершеннолетия. С религией среди всех без исключения детей отца давно было покончено. Родители придерживались кашрута и правил религиозных праздников. Нас никто ни к чему не принуждал. Не было также посуды универсального назначения, кроме стеклянной. Молочная отдельно, мясная отдельно. В конечном счете все свелось к тому, что остались только национальные традиции, а религиозные – отказаться не осмеливались, но всерьез детьми не воспринимались.
Начиная с совершеннолетия Абрама, в семье существовал порядок: дед готовил внука к Бар-мицве и как-бы посвящал его в статус взрослого, но не женатого мужчины, которому положено молиться, надевая на себя «арбе канфес» и «тфилн». Это, соответственно, короткая накидка с 4-я кисточками по углам /отсюда «арба»/ и специальная коробочка, внутри которой содержится определенный сакральный текст, прикрепляемая на время молитвы на лоб, а также какой-то узкий, длинный ремешок, обвиваемый вокруг левой /?/ руки. Не хотелось обижать деда, который, хотя и слыл в молодости вольнодумцем и безбожником, считал своим долгом выполнять эту традиционную миссию. Правда, он не обижался на то, что мы подшучивали над этим и прекрасно знал, что мы ни разу не соберемся на молитву.
Не видел я деда с мая 1936 года, когда приезжал на похороны отца. Внешность его была во всех отношениях примечательной. Красивый, высокий, с седой шевелюрой, бородой и пейсами (очень умеренными и не длинными как косы). Правильной формы нос, голубые глаза. Добродушный, но принципиальный. Никогда не болел, но рано потерял слух. Лет с 80-ти у него заметно стали дрожать пальцы рук. Мы, дети, все время переживали за него, когда он что-либо делал руками, но ничего не ронял, не проливал. /Сейчас такое дрожание у дяди Мали/.
Два сына его и дочь уехали молодыми в Штаты. Оба трудились по портняжной специальности. Помогали деду, и это делало его в старости материально самостоятельным. В местечке Щедрин, не очень далеко от Бобруйска, жила его старшая дочь Соре-Бейле, которая была замужем за столяром Айзенштадтом. Там же жил младший сын деда Симон, который в самом начале своей военной службы стал рядовым участником Первой Мировой войны и всю ее провоевал. Вот в Щедрине и жил дед после кончины его жены в 1920-м году. Будучи материально независимым, он хотел жить самостоятельно, но это было нелегко, поэтому он жил то у дочери, то у сына, а позднее стал подолгу жить у младшей дочери – тети Груни в Бобруйске. Происхождение такого имени я не знаю, но ее с детства так и звали. Без дела деду было непривычно, и он лет до 80-ти подрабатывал, производя ремонт мебели у жителей Щедрина. Внешность деда не могла не запомниться. Не случайно, видимо, первый портрет, выполненный Ароном в 1924-м году, был портретом деда Самуила. Вторым был портрет младшенького – Марка. Умер дед в 1940 году и похоронен в Щедрине. После немецкой оккупации не осталось следов от этого поселения, где евреи жили с начала ХУП века.
В семье Айзенштадта было три сына и две дочери. Младшую дочь Соню, мою ровесницу, я знал хорошо. Из трех сыновей старший, Григорий Львович, в период польской оккупации участвовал в подпольной работе и вскоре вступил в партию. В конце 20-х годов, в качестве «парттысячника», поступил в Институт водного транспорта, по окончании которого стал работать на судах дальнего плавания. В середине 30-х годов был призван в ВМФ и в звании, приравненном в дальнейшем к контр-адмиральскому, направлен на Дальний Восток. После расстрела маршала Блюхера,[12] Айзенштадт тоже был репрессирован, со всеми вытекающими из этого последствиями. Обстоятельства, благодаря которым он остался жить и был в 1938 году восстановлен во всех правах, просто фантастические. Теперь об этом пишут открыто, поэтому расскажу то, что мне известно достоверно. Как и было положено в те времена, он после допросов был приговорен тройкой к расстрелу. Но привести приговор в исполнение не разрешил...врач, который предложил отложить расстрел до прихода в сознание изувеченного человека. Отложили и... вдруг все повернулось в соответствии с передовой газеты «Правда» – «Против клеветников». Я это время хорошо помню по Кировскому заводу, где на моих глазах, низведенный до самого низа Яков Федорович Капустин сразу стал виднейшим партийным деятелем.[13]
Г. Айзенштадт во время Великой отечественной войны был начальником каботажного флота на Севере. Все было прекрасно до того, как стали евреев убирать из вооруженных сил. Это было в 1955 году. Интересна формулировка причины его очередного исключения из партии: «За неискренность перед партией». А выразилась эта неискренность в том, что не смог представить документов, поясняющих почему он Григорий Львович, в то время как отца его звали Лейвик, т.е. если бы он был по документам Лейвикович, тогда… пришлось бы искать другую причину.[14]
Я был свидетелем его встреч в квартире на с высокими чинами Северного флота, после того как он был уволен. Исключительно дружеское к нему было отношение. Бескорыстный, идейный, совестливый, принципиальный – таким характеризовали его все, кто с ним служил до войны и во время тяжелейших испытаний. Когда я его спрашивал о времени, самом горьком для него, он не хотел говорить о подробностях. Сказал только: «Вот, ты читал в газетах что вытворяют эти в Германии...» Он верил, что все эти извращения совершались не партией, а преступниками.
Средний Айзенштадт – Володя – работал мастером на трикотажной фабрике «Красное знамя». Погиб в начале войны. Младший из них пошел в цирк, жонглировал. Погиб в Очакове. О старшей дочери Л.Айзенштадт /кажется Эмма/ ничего не запомнил. Дочка младшей – Сони – Неля была удочерена Григорием Львовичем. Живет в Ленинграде. Мы с ней практически незнакомы.[15]
Младший брат моего отца – Симон, вернулся с Первой Мировой войны, женился, и до конца жил в Щедрине. Там же и погиб, как и все остальные евреи местечка, в начале Второй Мировой войны. Известно, что у него остался сын, который прошел Великую Отечественную. Никогда с ним не встречались. По слухам, жил в Минске.[16] В Бобруйске жили две сестры моего отца: младшая Груня и средняя Фрума-Рива. Первая свадьба, которую я запомнил – это когда тетя Груня выходила замуж за вернувшегося из немецкого плена Григория Шейнина. Видимо, это происходило во время какой-то неблагоприятной обстановки, вероятнее всего, была какая-то оккупация. Происходило это днем, но при закрытых ставнях. Шатер для венчания был установлен не во дворе, а в доме. И вели себя все тихо. Дядя Гриша всю жизнь работал по две смены. Заготовщик высшей квалификации, он после прихода из мастерской кооператива, сразу садился за работу дома. Он просто не мог без работы. Годам к 50-ти он, из мощного, широкоплечего крепыша, превратился в сутулого, почти сгорбленного человека. Не думаю, что это было необходимо для прокорма семьи. Так получилось, что я с малых лет очень с ним сблизился. Говорил он со мной, как со взрослым. Очень много рассказывал о войне, о пребывании в немецком плену. Был чрезвычайно восприимчив к русскому фольклору, в наиболее простонародной его части. Очень похоже воспроизводил говор разных губерний. О своем к нему отношении я могу судить по тому, что ему единственному я рассказал о поступлении в школу летчиков аэроклуба. Ни отцу, ни матери я не смог рассказать, полагая, что они будут беспокоиться. Правда, дядя Гриша мне ответил на это мое сообщение поговоркой, соответствующей мысли Аверченко: «От хорошей жизни не полетишь», но это было просто дружеской шуткой.
Далеко не счастливо сложилась жизнь детей Шейниных. В Вильнюсе живет их средняя дочь Аня с мужем и падчерицей. Не виделись мы с ними ок. 25 лет. Наша Марина была у них недавно. Старший сын, Вениамин, скончался молодым. Дочь Маша очень рано заболела полиартритом. Долго болела, приезжала лечиться в Ленинград. Скончалась в возрасте ок. 50 лет. В Ленинграде живет сын Вениамина – Лева Шейнин. Отношения с ним не сложились.[17]
Все годы в Бобруйске проживала еще одна сестра отца: Фрума-Рива. Добрейшей души человек. Она была замужем за Авромом Крумером. Фигура колоритная: здоровяк, весельчак, любитель выпить. После революции друзья привлекли его работать в милиции. Экипировка милиционеров полностью состояла их того, что было у городовых. Хорошо помню дядю Аврома – усатого, в шинели, с наганом и саблей. Нагайку тогда решили не давать милиционерам, и она со временем оказалась в числе моих игрушек. Рукоятка – из оленьей ножной кости; плетка кожаная, сплетенная из узких полосок. По виду он ничем от городового не отличался, но в милиции прослужил лет пять, не более. Работа ему подходила, т.к. он не имел призвания к деятельности, требующей квалификации, усидчивости, но, вероятно, он не подошел и к этой работе в силу своей необязательности и веселого нрава. Виделись мы с Крумерами довольно часто, не только по праздникам. Дело в том, что специальность у дяди все же была. Он в молодости учился портняжному делу, но высокой квалификации не приобрел. Занимался перелицовкой, переделкой верхней одежды. Родители приглашали его делать некоторые переделки-перешивки и нам. Приходил он неизменно веселым, осматривал предстоящую работу, выслушивал пожелания заказчика и неизменно же приговаривал: «это можно, это будет хорошо». В итоге все оказывалось не так, как договаривались, но приемлемо. Пишу об этом вот почему: отец, желая подчеркнуть отсутствие профессионализма в любом деле, включая и выполнение домашних дел, часто приводил в пример дядю Аврома. Дескать, тот тоже говорит «можно сделать», но умения и терпения не хватает. Детей у Крумеров не было, и тетя Фрума-Рива была очень привязана к племянникам. В основном у нее мы и жили, когда из-за болезни кого-либо надо было изолировать других детей. У них был маленький однокомнатный деревянный домик, очень старый, просевший. Запомнился такой эпизод. Крумеры уезжали куда-то на свадьбу, в другой город. Попросили отца прислать кого-либо из детей переночевать в их доме. Послали меня и велели взять с собой пятилетнего Малю, т.е. мне было десять лет. Ставни были наружные, но запор фиксировался внутри. Закрыли их. Наружную дверь заперли изнутри. Керосиновую лампу решили не гасить /кажется, это предложила тетя/. Улеглись, уснули. Проснулся я от того, что меня кто-то тормошил и спрашивал: «Товарищ, вы в трусах? Тогда встаньте и откройте дверь». Совершенно незнакомый человек стоял надо мной и повторял ту же фразу. Я встал, прошел в сени и открыл дверь. Тетя и дядя были не одни, там собралось очень много народа.... Оказалось, что из-за каких-то причин поезда не было, и они вернулись домой часа в три ночи. Стали стучать, проснулись соседи в близко расположенных домах, а я, т.е. сторож, не отвечаю. Стали совещаться и решили взломать ставни. Один из соседей принес топор, стал отдирать доски, а затем открыл окно. В этот момент Маля проснулся и увидел, как в окно влезает человек с топором в руке. Конечно, ребенок испугался и глубже спрятался под одеяло. Крепость моего сна долго еще служила мерой для сравнения....
Перейду теперь к маминым родственникам. Деда Мордехая не помню. По рассказам, которые запомнились, был он человеком крутым сверх меры. Отношения его в семье были такими, что от всех требовалось абсолютное послушание. Многократно слышал о том, как он поступил со старшим сыном, который самовольно ушел в город устраивать самостоятельную жизнь по своему разумению. Было это в самом конце прошлого столетия. Дед привез его связанного в телеге. Звали старшего брата матери Лейб-Нохим. Сломленную свою жизнь он прожил, не видя светлых дней. Ни с кем из родных не общался. Свои дети умерли один за другим, а оставшаяся в живых дочь была в таком состоянии, что лучше бы не выжила.[18] Летом 1941 года она была убита фашистами. Тогда же погибла и тетя Фрума-Рива. Когда дед Мордехай умер, сыновья его Наум, Гилель и Шолом обрели самостоятельность. Все это совпало с окончанием гражданской войны и НЭП'ом. Дядя Наум остался хозяйствовать в деревне. Помню его на подводе, запряженной парой черных лошадей, как он «припарковывался» на огромной, но тесно заставленной подводами, базарной площади. Могучий мужик с рыжеватой бородой. Другая картинка, оставшаяся в памяти, более драматичная. Дядя Наум вступил в сельхозкооператив «Векер», т.е. «Будильник», созданный на базе поместья «Вавуличи». Это довольно близко от Бобруйска. Я там бывал, когда дядя с двоюродной сестрой Галей приезжали в город и взяли меня с собой. Жил там некоторое время, в меру сил трудился, научился немного ездить верхом, без седла. В какой-то летний день /года не помню, но это было до коллективизации/, часа в четыре, дядя прискакал верхом, оставил у нас во дворе коня и пошел в милицию. А случилось вот что. Утром, когда все мужики, т.е. работники этого еврейского сельхозкооператива, были в поле, на площадь усадьбы явилась группа вооруженных людей. Кажется, я писал, что площадь эта, по всему периметру, была обрамлена постройками из красного кирпича. Основная часть этих построек – трехэтажные жилые корпуса, другие постройки – производственного назначения и складские помещения. Вооруженные пришельцы стали громко созывать жителей, среди которых были только женщины и дети. Подошедшим женщинам они заявили: «Даем десять минут на то, чтобы принести ценные вещи и деньги. Если за-держитесь, будем расстреливать всех подряд». Принесли, отдали, и те ушли. После этого кто-то из ребят побежал на дальнее поле сообщить о случившемся. Вот дядя и прискакал. Хорошо помню, что он был без сапог. Видимо спешил. Вернувшись из милиции, он рассказал о случившемся. Мы тогда сели обедать и разговор происходил при всех. Запомнились слова отца: «Ну и что, что помещика нет, но ведь столько поколений крестьян работало на этой земле. Неужели Вы думаете, что теперешние крестьяне смирятся с тем, что землю отдали не им – потомкам крепостных, а вам?» Года через три после этого, в 1930-м – я был в этом колхозе вместе с классом. Работали там десять дней. В это время дядя Наум там уже не работал.
Дядя Гилель был некоторое время довольно состоятельным человеком. Сужу об этом по дому, который ему принадлежал на окраине города. Возможно, что я ошибаюсь насчет состоятельности, т.к. дом он приобрел у человека, который торопился с ним расстаться. Примерно в 1925 году, возможно + I год, дядя Гилель уехал в Симферополь. /Помню его рассказ о Крымском землетрясении, описанном Ильфом и Петровым/. Вместе с двумя своими взрослыми сыновьями: Ильёй и Наумом он организовал там производство макарон. Илья вскоре получил травму, ремонтируя станок, и от заражения крови умер. От переживаний умерла вскоре жена дяди, остававшаяся вместе с бабушкой в Бобруйске. Вот тогда я оказался главным бабушкиным помощником в большом опустевшем доме. Доставлял ей продукты, доил козу, мыл пол. Запомнилась такая картина: бабушка лежит, не может встать, и говорит мне, сколько принести воды, какую взять тряпку, как тереть пол голиком, как подбирать воду с половиц. Она много мне рассказывала, но я ничего не запомнил.
Дядю я навестил в 1955 году в Симферополе. Он уже был стариком. На жизнь зарабатывал изготовлением какой-то мази.[19] То ли для загара, то ли от загара. Рассказывал, что его так и звали «дед Мазь». Я тогда должен был ехать в Севастополь. Он обратил внимание на то, что я укладываю в чемодан свой фотоаппарат. Покачал головой и говорит: «Зачем ты берешь аппарат? Едешь в режимный город, это покажется подозрительным. Оставь его у меня, а на обратном пути возьмешь.» Послушался я его.[20]
Со своим двоюродным братом Наумом, который значительно старше меня, не встречался. Знаю, что жил он в Евпатории. Давным-давно его навещал Арон. Вот теперь возвращаюсь к дяде Науму. После того как Гилель обосновался в Симферополе, в Крым приехали дядя Наум с семьей и тетя Маня Эпштейн с мужем и детьми. Дети Наума Лиза, Галя, Маша и Иосиф разъехались в Москву и Ленинград. Галя – Галина Наумовна Кукес – ближе других нам. С ней поддерживали связь дядя Гера, я, Марк. Давно уже ничего о них не слышал, кроме того, что сын ее профессор-медик преуспел в кардиологии.[21] Когда я навещал дядей в Симферополе, Наум сказал мне, что рановато оставил работу. А дело было в том, что он выиграл по займу максимальный выигрыш и решил, что на остаток жизни ему хватит. Не хватило. В 1953 году я, будучи в Феодосии, навестил в Керчи тетю Маню. Она после возвращения из эвакуации поселилась там, по месту работы ее сына /младшего/ Левы. Он был связан с крупными экскаваторными работами. Ее дочь учительница, приезжала в Ленинград лет двадцать назад. Отношения прервались без всяких причин. Забыл сказать, что дядя Наум работал на комбинате виноградных вин.
Старшая сестра моей мамы – тетя Гоша.[22] Вот такое странное имя, никогда больше мне подобное не встречалось. С ней я мало был знаком, но с ее детьми, гораздо более старшими, знаком был. Муж тети Гоши был высококвалифицированный столяр. Фамилия его Клоцвог. Два сына – Давид и Наум, две дочери Анна и Мина Федоровны. Сперва о дочерях. Обе они с первых дней после революции были активными участницами молодежных организаций. Ни одна из них замуж не вышла. Учились, работали. Анна была директором школы до тех пор, пока в школе не стал учиться внук какого-то ленинградского вельможи. Ей пришлось уйти. Старшая – Мина.[23] Персональный пенсионер. Где работала не знаю. Старший сын – Давид. Мне он запомнился в детстве, когда я увидел его после возвращения с военной службы. Большое впечатление произвели его рассказы о борьбе с басмачами. В Бобруйске он не задержался и уехал в Крым. Наиболее близок нам был Наум Федорович Клоцвог. С ним и его женой мы встречались, знакомы с их сыновьями: Феликсом /доктор экон. наук, лауреат Гос. премии, живет и работает в Москве/, Юрой и Женей, которые живут и работают в Ленинграде. (С 1990 года оба они с семьями живут в Израиле – М.Ц.).
Наум Клоцвог по возрасту был близок нашему Арону, может быть чуть постарше. «Парттысячник», учился в текстильном институте в одной группе с А.Н.Косыгиным. До войны был директором завода «Вулкан». Один из первых садоводов. Его садовый участок на окраине города был по-настоящему показательным. Вообще, он все делал обстоятельно. Его жена Роза была очень музыкальной. Это передалось и детям, хотя и не стало их профессией. По какой-то другой линии /все собираюсь выяснить/ Клоцвоги состоят в родстве с женой дяди Марка – Эмилией Исааковной. (Дочь Давида – Элла – замужем за двоюродным братом Милы – М.Ц.) Этим я заканчиваю краткий перечень родственников по материнской линии. Не исключено, что некоторые дополнения еще будут.
Теперь перейду к собственной биографии. Вернувшись летом 1927 года из Ленинграда, я оказался в новой обстановке, о которой уже поведал ранее. Напомню основное. Отец работает пекарем в артельной пекарне. Огорода у нас уже нет, т.к. значительно сократили участок нашего хозяина и лишили ряда построек и части территории. Поэтому вместо огорода там был общедоступный пустырь. Шел разговор о том, чтобы отказаться от коровы. Работы у мамы стало меньше, но и здоровье стало хуже – все тот же полиартрит. Из детей в доме были только четверо младших. Основным моим делом теперь была учеба.
Что собой представляла система образования в те годы? Об этом много написано, поэтому ограничусь таким замечанием: если бы не высокообразованные учителя, которые своим энтузиазмом компенсировали все дурацкие эксперименты вроде «плана Дальтона», никто бы ничему не научился. Что такое «план Дальтона» мы, конечно, не знали. Для нас это сводилось к тому, что можно было ничего не учить, а учитель мог отчитываться по контрольным ответам одного из учеников. Будь учителя обычными халтурщиками, все бы уходили из школы полуграмотными. А школа тогда была «Семилетняя трудовая».
Не всех учителей помню. Заведующим нашей 2-й еврейской школой, созданной в помещении бывшей «Талмуд-Тора» на улице Гирша Лекерта, был математик Пейсах Исаакович Рабкин. Не знаю почему, но у меня с ним были самые неприязненные отношения, вызвавшие после 6-го класса с моей стороны хулиганский поступок, о котором не очень хочется рассказывать.... Учительница географии и истории Мария Наумовна Кацнельсон. До революции она, как тогда было положено будущим учителям географии, много путешествовала. Благодаря этому ее уроки были очень интересными. Все мальчики были в нее влюблены, а некоторые – до безумия, например Илья Эткинд. Учитель русского языка – Соколов. Имя и отчество не помню. Замечательный человек и педагог. Хорошо играл на гитаре и пел. От него впервые услышал песню «Все выше....», сыгравшей определенную роль в том, что я поступил в школу летчиков. Он хорошо знал еврейский язык.
Особое место я отвожу учителю еврейской литературы – Львовичу. К сожалению, не помню его имя и отчество. Пожилой человек с невероятно плохим зрением. Читать он мог только при помощи особо толстых линз, поднося текст вплотную к глазам. Само собой разумеется, что видеть учеников, сидящих дальше первой парты, он не мог. Мы этим, к сожалению, пользовались... Иногда он делал замечание и при этом говорил: «дер адресат вейст», т.е. «адресат знает» (кому это замечание адресовано). Помню его лицо, голос, преданность делу. На всю жизнь запомнил его замечание, адресованное лично мне, когда я в очередной раз не мог ответить на какой-то вопрос, т.к. не делал домашние уроки. Замечание такое: «Ты надеешься на свою память и природные способности, но учти, что природные свойства самой лучшей стали не делают из необработанного слитка острого клинка.» Думаю, Кирилл, что ты сочтешь это замечание старого учителя, которого мы между собой называли «Реб Ид», достойным того, чтобы записать в свой сборник метких выражений.
Учительница белорусского языка – самая молодая в педагогическом коллективе, запомнилась своей старательностью, благодаря которой я до сих пор помню некоторые правила грамматики, понимаю украинский, польский и сербский языки. Имя ее, к сожалению, не запомнил. Физику, по совместительству, преподавал математик Рабкин; химию, тоже по совместительству, преподавала Мария Наумовна. Обществоведение, по крайней мере, некоторое время, преподавал Харах, столярное дело – Иткин, единственный тогда член партии среди учителей. Кроме столярного дела, нас учили и переплетному. Уроки труда не были формальными. За время учебы мы изготовили для нескольких детсадов столы, стулья, шкафы. Причем все это делалось профессионально. Навыки, полученные на этих уроках, сохранились. Других учителей не помню.
Пора сказать коротко о межнациональных отношениях в Бобруйске. В этом городе никогда не было погромов. И власти этого не допускали, и демографически это, вероятно, было невозможно. Еврейское население преобладало в несколько раз. Состав населения был такой: преобладали ремесленники и наемные рабочие всех специальностей – от строительных до бытового обслуживания. Одних только балагул /возчиков тяжелых грузов/ и извозчиков насчитывалось много сотен. И все эти рабочие места были заняты евреями. Молодые мужчины, со времен Николая I, служили в армии, понимали, как надо действовать в сложных условиях. О жутких погромах в местечках вокруг Бобруйска доводилось слышать с тех пор, как себя помню. О том, что творили местные громилы во время гражданской войны, доводилось слышать и читать материалы судебных процессов. В пионерской организации я состоял при союзе административных работников. Наше постоянное место для собраний и самодеятельности был клуб милиции. Поэтому мы были в курсе многих дел по ликвидации бандитских шаек. Расследование преступлений пойманных бандитов, как правило, приводило к раскрытию их ранее совершенных преступлений, в частности, во время погромов. Запомнился мне рассказ отца о таком эпизоде, относящемся к 1913 году. Умер знаменитый врач Файертог. О нем ходили легенды при его жизни и долго после его смерти. От старших много раз слышал о нем и я. Все рассказы повторяли одно и то же: с бедняков он денег не брал, неимущим помогал, многим сам покупал лекарства, приходил в любое время по первому зову, лечил в высшей степени квалифицированно. Все эти рассказы дополнялись массой подробностей, которые помню и сейчас. Рассказанный отцом эпизод касался похорон доктора Файертога. На улицу вышел весь город. И вот по всей ширине магистрали идет колонна скорбящих людей, в основном евреев. В каком-то месте на тротуаре, из группы стоявших там лиц, отец услышал такие слова: «Вот бы пару «Максимов»[24] сюда, да по колонне». Видимо, впечатление, оставшееся от этих слов, усиливалось конкретной обстановкой и поэтому врезалось в память. Немногословный отец редко повторял что-либо, а вот этот случай он забыть не мог.
Служащие государственных учреждений: милиции, загса, почты, фин. органов; руководители всех служб, большинство учителей в русских школах – это все были белорусы и русские. Квалифицированных рабочих среди нееврейского населения, по-моему, не было вообще. Для неквалифицированной работы нанимали из близлежащих деревень часто предлагавших свои услуги крестьян. Хотя следует подчеркнуть, что «трегеры», т.е. переносчики и перевозчики тяжести на ручных тележках, все до одного были евреи; «золотари», выгребавшие туалеты и отвозившие их содержимое за город, тоже были евреи. Т.о. можно резюмировать, что не было рабочих тогда профессий – как квалифицированных, так и чернорабочих – которые евреи избегали бы. Очень интересное наблюдение: обслужи-
вание синагоги по субботам и праздникам. Как быть с освещением, когда надо зажигать и гасить керосиновые светильники? как быть с отоплением? Можно, конечно, привлекать малолетних, для которых эти действия не являются грехом. Но можно и по-другому – привлекать человека другой веры, поскольку ему не грешно делать что-либо в субботу. При той синагоге, куда ходил отец, служил молчаливый белорус. Дочку свою, хорошо говорившие по-еврейски, он определил в еврейскую школу. Она училась на два класса после меня. Вообще, случаев, когда еврейский язык знали жители других национальностей, было немало. А как было в армии? Ни одного случая явного антисемитизма не знали мои старшие братья, не помнили отец и дяди, служившие при царе. Правда, известно, что Хаиму посоветовали выдавать себя за латыша, чтобы избежать «случайности» на фронте. Внешность его (рыжеватый, широкое лицо, акцент) соответствовала. За все годы, прожитые в Бобруйске, я не помню, чтобы кто-либо жаловался на оскорбление или преследование из-за национальной принадлежности. Разумеется, это не относится к периоду польской оккупации.
В 7-м классе – выпускном – надо было всерьез думать о будущем. Приходилось считаться с тем, что безработица тогда была очень высокая – ведь это 1929 и 1930 годы. В Бобруйске единственное профтехучилище, готовившее специалистов высокой квалификации по холодной обработке металлов, могло принять не более 3-5% желающих. Также обстояло дело и в других городах бывшей черты оседлости. К этому времени ОЗЕТ, т.е. Общество землеустройства евреев-трудящихся уже имело опыт работы на протяжении нескольких лет. В централизованном порядке, через центральные плановые органы, выяснялись потребности различных регионов страны в рабочей силе и набирались выпускники семилетних школ, которые организованно направлялись по соответствующим адресам: в школы ФЗУ различного профиля. Не знаю почему, но я себе представлял будущее только связанным с техникой, но либо в машиностроении, либо на транспорте, либо на военной службе. Конечно, на все эти направления меня и вообще всех ориентировала тогдашняя обстановка, печать и всякая пропаганда. То, что и мысли не было у меня о выборе гуманитарной профессии, это я помню хорошо. К военной службе меня тянуло и под воздействием нашего военрука, который сделал меня своим помощником по строевой подготовке, и под воздействием окружающей обстановки, когда самыми почетными людьми были участники гражданской войны, когда всегда кто-либо из семьи находился на действительной службе, когда старики при встрече обменивались сведениями об успехах сыновей на допризывной подготовке. И не скрывали своего удовлетворения, когда представлялось возможным заявить, что сын «стрелял на отлично». Тогда мне и стало известно, что отец был отличным стрелком... в прошлом столетии.
В апреле 1930 года в школу явилась огромная группа людей в белых халатах. Семиклассников собрали и объяснили, что мы в течение недели не будем учиться, а вместо учебы, будем проходить психо-техническое обследование на предмет определения рекомендаций по проф. ориентации. Среди «белых халатов» были врачи разных специальностей: терапевты, хирурги, офтальмологи, ушники, невропатологи, психиатры и специалисты по педагогике. Нас тщательно обследовали, затем с помощью разных тестов определяли различные характеристики. Мы должны были решать всякие головоломки, что-то рисовать, сопоставлять, писать сочинения. В конце огромной анкеты была графа: «Кем ты хочешь быть?» Помню сделанную мною запись: «Хочу управлять всеми видами транспорта – наземным, воздушным, морским.» В середине мая нам сообщили результаты работы комиссии , каждому в отдельности. Мне был дан такой ответ: «Можешь».
/Продолжение после большого перерыва. 16.01.90/
Коротко о домашнем общении. С тех пор, как ребенок начинал понимать, о чем говорят старшие, он и начинал получать информацию, т.к. вечером часто происходили беседы на самые разнообразные темы. Отец редко вступал в обсуждения, но не упускал случая отмечать радикальность суждений Арона, когда тот «выступал» на разные социальные или политические темы. Очень интересными были высказывания самого начитанного старшего брата – Абрама. Удивляло, как много знает самый молчаливый – Монес. По сравнению со мной, он читал раза в два быстрей. Стоило кому-либо ошибиться в изложении какого-либо сюжета, как он непременно включался, поправлял. И всегда был прав. Очень запомнилась позиция Лизы, когда ей было примерно лет двадцать. Попала в мое поле зрения какая-то книжка без обложки, которую читали старшие братья, а нам – младшим – не давали. Конечно, это только разжигало любопытство. Названия книжки не помню, но касалась она вопросов пола. Как-то раз я все же до нее добрался и кто-то из старших стал ее у меня отбирать. Вот тут и вмешалась Лиза, сказав спокойным голосом: запрещать нельзя. Когда вскоре появилась книжка «За закрытой дверью» /врача Фридлянда из Риги/ никто уже не запрещал мне ее читать.
В связи с Монесом расскажу странный эпизод. Но сперва о нем. Первые годы своей жизни, в связи со смертью своей матери, он жил у кого-то из родственников отца в другом селении. В семью отца и его новой жены – моей мамы, он вернулся в возрасте около пяти лет. Попал в многодетную семью, где он никого не знал и его никто не знал. Не могу сказать, в этом ли причина его молчаливости, оставшейся его чертой на всю жизнь. Возможна и другая – он единственный из всех детей имел плохую дикцию и чересчур быстро произносил фразы. Трудно сказать, почему он был невероятно стеснительным и трагически невезучим. Например: при очередной смене власти, когда опять нужно было восстанавливать взорванный жел.дор. мост через Березину, он попал в облаву, с помощью которой комплектовали восстановительную бригаду. В самом этом факте ничего необычного не было. Но вот, группе из трех человек выдали один лом, с помощью которого они должны были разобрать какую-то часть конструкции. Во время работы старший из них уронил лом, и он упал в воду. Глубина была небольшая, около метра, но это было зимой! И Монеса заставили лезть за ломом.... Безропотность и беззащитность Монеса привели и к замкнутости. И вот теперь о странном эпизоде, который не случайно мне запомнился. Свадьба старшей сестры – Аси – состоялась у нас в доме. Мне тогда было лет одиннадцать и я вполне был пригоден для всяких вспомогательных работ: привозить на санках от знакомых столы и стулья, брать на прокат у Штока посуду, привозить продукты и т.п. Гостей было много, были приглашены музыканты, в общем, все должно было представляться мне интересным событием. Когда большая часть гостей уже собралась, я заметил, а может быть, кто-то подсказал, что Монеса нет. До этого я видел его в спецовке, поэтому пошел в пекарню, где он и находился. Выйти к гостям он отказался. И я на все это время остался с ним, чтобы он не оставался в одиночестве. Этот эпизод объясняет мне многое, например то, что я не могу быть типичным болельщиком на любых соревнованиях, т.к. я всегда «болею» за тех, кто проигрывает, за того, кто слабее. Эта типично еврейская черта хорошо была подмечена Куприным. Об остальной, переполненной мученичеством, жизни Монеса, я, возможно, напишу отдельно, если соберусь писать подробно о всех братьях и сестрах. Сейчас только отмечу, что он прошел всю Великую Отечественную войну с первого дня. И в самом ее начале, вместе со всей дивизией, попал в плен. Когда многотысячную колонну здоровых, в основном молодых, кадровых военных вели на запад в плен несколько немцев-мотоциклистов, он – почти сорокалетний, не вполне здоровый и призванный из запаса начфин полка – сумел бежать, перейти не существовавшую линию фронта и вернуться к свои, со всем доверенным ему денежным имуществом! Рассказывая об этом, он не считал, что это какой-то героизм или из ряда вон выходящий случай. Надо было только решиться. Когда читаешь иногда некоторых наших «доброжелателей» из числа известных «инженеров человеческих душ» о том, что евреи сами виноваты в том, что шли безропотно на гибель, каждый раз вспоминаются миллионы военнопленных, погибавших от голода и болезней, при том, что это были не старики и дети[25].
Дорогой К.! Хоть и с перерывами, но дело движется. Вот уж полсотни страниц написал, а добрался только до лета 1930 года. К середине августа этого года была скомплектована группа ребят, человек двадцать, только-что окончивших семилетку. В школу тогда принимали с восьми лет, поэтому возраст ребят был 15-16 лет. Только мальчики, все евреи. Пункт назначения – город Кизел на Урале. Место назначения – Горный техникум. Предполагаемое место работы – угольные шахты Урала. Если учесть, что безработица все еще была беспросветная, то особо удивляться такому выбору не приходится. Правда, это не совсем соответствовало моему желанию быть машиностроителем или транспортником, но за то соответствовало тогдашнему настрою: активно участвовать в индустриализации страны. Как отнеслись к этому родители? Отец и виду не показывал, что беспокоится. Раз подрос парень, значит надо как-то самостоятельно становиться на ноги. Ни одного наставления от него я не слышал. Мама же выбрала время, когда никого с нами не было, и намеками стала говорить о плохих и развратных женщинах, которых надо всячески остерегаться.
Мои вещи были уложены в фанерный чемодан, имевший форму баула. Выдали нам сколько-то подъемных и железнодорожные билеты. Поехали. О ходе коллективизации мы хорошо знали. Помню до сих пор, как выглядела газета со статьей Сталина «Головокружение от успехов». Помню разговоры старших о том, что самые толковые крестьяне, зажиточные, не хотят итти в колхозы и их «раскулачивают», т.е. отбирают все их имущество, а самих с семьями подвергают жесточайшим репрессиям. А бедняки это, в основном, те, кто не хочет старательно работать. Отец очень убедительно об этом говорил. Знали мы и о Магнитке, Кузбассе, автозаводе в Нижнем Новгороде, Днепрогесе и т.д. Поэтому мы были готовы к тому, что железные дороги перегружены и надеяться можно только на кипяток, бесплатно раздаваемый на станциях. Исходя из этого, нам рекомендовали взять хлеба на неделю. В Перми мы пересаживались на Горнозаводскую линию, по
которой доехали до Кизела. Впервые я ехал в «шанхаях» – вагонах со сплошными нарами в три яруса. Это «пассажирские 4-го класса». Приехали. «Бардак не вчера начался и не зав-
тра кончится». Это выражение, сформулированное мною в этот момент, полностью укладывается в стиль нашего классика и его героя Тевье. Оказалось, что нас там никто не ждал. Стало быть: жить негде, кормить нечем. «Занять? Попытаемся, вот, полезайте на экскурсию в такую-то шахту, может, кого и пристроим таскать волоком уголек.» Было очень интересно, и почти все полезли на экскурсию. Интерес не пропал, хотя местами можно было пробираться только на четвереньках.... Но спецовки нет, жить негде, в столовой два раза в день по ложке пшеной каши. Начали ребята думать о том, что делать? Кто-то из администрации, не видя возможности нас использовать, предложил самим решать и посоветовал перебраться в Пермь. Город там большой, предприятий много, не то, что у нас в Кизеле.
Далее в воспоминаниях Гриши следуют очень живые, интересные описания жизни молодежи начала 30-х годов. Их можно рассматривать, как документ эпохи. Но в контекст поставленной здесь задачи – воспоминаний о нашей семье – они не вписываются. Поэтому ограничимся лишь констатацией того факта, что Гриша в подростковом возрасте попал в сложнейшие условия, в которых было много трудностей, опасностей и соблазнов. Но он сумел трудности преодолеть, опасностей избежать и соблазнам не поддаться. Освоил рабочую специальность. Переехал в Ленинград. В последующих разделах воспоминаний он подробнее описывает свою дальнейшую жизнь. Это само по себе представляет интерес, но, тем более это интересно, что рассказ о себе самом он перемежает со сведениями о других членах нашей семьи.
Но здесь есть резон продолжить рассказанное самим Гришей.
В конце октября 1932 года я получил копию письма управления Октябрьской железной дороги в адрес Пермской, о переводе моем в Ленинград. Это было результатом ходатайства Арона. К XУ годовщине Октября я переехал к нему. При обращении в такое же ФЗУ недалеко от Пролетарского завода, мне сказали, что у них сейчас нет групп, заканчивающих подготовку помощников машинистов, и предложили устроиться работать слесарем. К этому времени безработицы уже не было и работу можно было выбирать. Приятель Арона, Гриша Садовский, работал тогда на заводе «Двигатель», который многие еще называли «Старый Лесснер». Пошел туда и я, не предполагая, насколько мне все окажется знакомым и я «придусь ко двору».
С середины ноября 1932 года я начал работать по специальности в цехе... поршневых двигателей. И хотя двигатели эти были миниатюрными по сравнению с паровозными, но я оказался прекрасно подготовленным кадром в этой, новой для себя отрасли. Теперь я на некоторое время оставлю производственную сторону и остановлюсь на бытовой.
К этому времени Семен, которому уже исполнилось 30 лет, заимел небольшую комнату на Канонерской улице. Арон был уже женат и жил на Поварском переулке. У них родилась дочка, которую назвали в духе времени: Донара, что означало Дочь народа. Было это в начале 1931 года. Очень скоро, месяца через два, младенец скончался, а спустя год после этого Арон развелся, но разведенными с Соней продолжали проживать в той же комнатенке. Гера жил в общежитии ЛИИЖТа на 5 Красноармейской, Наум жил в общежитии Оптико-механического объединения на Звенигородской улице, Миша – в общежитии железнодорожного техникума, на Гороховой. Вот в таких условиях Арон пригласил меня жить в той же комнате,[26] которая сама по себе была «коммунальной» в коммунальной квартире. Должен сказать, что в отношении проявления родственных чувств, Арон всю жизнь был недосягаем для всех нас, хотя, нельзя сказать, что мы очень отдалялись друг от друга.
Я был совершенно раздет. Из чего-то я вырос, все остальное износилось. Не в чем даже было ходить на работу. В итоге меня одели в такое «Б.У»., которое впору было выбросить. У тебя, Кирилл, сразу же должен возникнуть вопрос: но ты ведь начал работать, почему же не купить одежду и обувь? На это я могу ответить только вопросом: а где купить и за сколько? Была уже карточная система. Как новичок, я не мог претендовать на промтоварные ордера, т.е. на одежду и обувь. А без ордеров – продажа только в магазинах Торгсина. Это вроде современной «Березки». С чем туда пойдешь? Семену удалось купить для меня за 600 рублей, с рассрочкой на 6 месяцев и выплатой по 100 рублей каждый месяц, чеки, на которые я купил отрез шевиота на костюм. Если учесть, что моя зарплата составляла 120 рублей, то мне оставалось только на трамвай. Так вот, дорогой внук, для того, чтобы как-то прожить, я продавал свою продовольственную карточку и в течение шести долгих месяцев жил только на хлебе и маргарине. Но выплатил и имел выходной костюм!
В связи с Торгсином произошел такой эпизод, не по рассказам, а на моих глазах. Бывшая жена Арона купила с рук в Торгсине полкило масла. Аккуратный кусок, с довеском был упакован в розоватую бумагу и ни малейших оснований подозревать, что здесь жульничество, не было. Я как-раз пришел домой с работы, когда Софья Давыдовна разворачивала пакетик, чтобы переложить часть масла в масленку. Неожиданно она вскрикнула и я оглянулся. Нож упирался во что-то твердое. Оказалось, что кусок черствого хлеба, аккуратно подрезанного, был со всех сторон обмазан маслом, тоненьким слоем. Поскольку в магазине стояли контрольные весы, каждый мог проверить вес приобретенной с рук покупки, /довесок играл большую роль в придании видимости подлинности ее/ в хлебе обнаружилось несколько десятков дробинок, с помощью которых вес был точно подогнан. Конечно, денег было жаль, но, насколько мне помнится, очень большое впечатление произвела тщательность этой подделки...
Очень плохо обстояло у меня дело с обувью. Снашивал я ее быстро, а снашивать-то нечего было, тем более, что размер мой был больше чем у тех, кто мог бы мне передать свою, перед тем, как ее выбросить. И вот такой эпизод, участником и пострадавшим в котором был Арон, и который тесно связан с отсутствием у меня обуви. Но прежде чем рассказать о нем, следует кое-что уточнить. Арон заканчивал Политехнический институт. Жить на стипендию было невозможно при отсутствии помощи со стороны, поэтому он подрабатывал, выполняя обязанности бухгалтера 2-3 часа в день в рядом расположенной булочной на Николаевской улице /теперь Марата/. От дома – пять минут, время работы – любое. Это его устраивало, хотя платили очень мало. Тогда телефонов было мало, то, что осталось от старого времени. Автоматов тоже было не густо. Поэтому не было ничего удивительного в том, что в конторку магазина иногда обращались с просьбой разрешить позвонить. В какой-то день, оторвавшись от чертежной доски, на которой разрабатывался дипломный проект, Арон пошел на свою службу. Через некоторое время к нему обратился хорошо одетый, интеллигентного вида молодой мужчина, с просьбой разрешить позвонить по телефону. Говорил он громко, возмущался тем, что его «опять подвели на «Скороходе», не доложили целый ящик обуви, а ему теперь отвечать!!?» Поговорив, он, разгоряченный неприятностью и состоявшимся разговором, обратился к Арону, продолжая возмущаться: «Представляете? Какие прохвосты? Вот, сопровождал я сейчас очередную машину обуви в рядом рсположенный магазин /рядом с теперешним кинотеатром «Художественный»/, выгрузили, стали сверять накладные, а там, оказывается, не хватает двух десятков пар мужских полуботинок! Хорошенькое дело! Хорошо, что у меня начальник отдела сбыта на «Скороходе» свой человек, друг можно сказать, я его тоже не раз выручал, между прочим. Да. Ну, извините, пойду машину отправлю.»
Как тут было Арону не замолвить словечко? «А Вы не могли бы устроить мне пару обуви?» Тот, конечно, отвечает: «Я еще задержусь на часик, а потом, пожалуйста, поедем на фабрику, для меня это не проблема. Только деньги возьмите, не забудьте. Рублей 70-75». Вы ждите меня здесь же.» Через час незнакомец пришел, и они на трамвае поехали на «Скороход». При входе в заводоуправление стоял привратник. «Это со мной», произнес важно этот симпатичный мужчина. Поднялись на второй этаж. «Подождите меня здесь» сказал он. Арон тут же отреагировал: «Может деньги возьмете?» «Нет, пока-не требуется. Вот выпишу бумагу, тогда.» Через некоторое время он спустился, держа в руке какую-то бумажку. «Знаете, придется минут десять подождать, не хватает подписи главбуха». «Ничего, ничего, я подожду». Вскоре тот пришел: «Ну, вот теперь надо заплатить» Арон с радостью передал ему 75 р. и стал ждать.... После окончания рабочего дня в заводоуправлении, он выяснил: вход сюда свободный, без сопровождающего; если пройти по этажу, то можно выйти из помещения по другой лестнице... Бывшие /и будущие/ супруги имели все основания потешаться друг над другом, хотя облапошили их по-разному.
Пора, вероятно, пояснить, как мы проживали втроем в одной небольшой, продолговатой, не очень светлой комнатке. Отношения между разведенными супругами были вполне мирные и корректные. Совместного хозяйства никакого не было. Примусом или примусами на кухне мы пользовались только для того, чтобы вскипятить воду. Поскольку квартира была коммунальной, то по очереди убирали места общего пользования. Хозяева квартиры – интеллигентные люди, которых «уплотнили» в свое время до нужного предела. Фамилия их – Мирские. Они были коренными петербуржцами. Была у них дочь и домработница. В наших глазах они выглядели весьма обеспеченными людьми. По-моему, мы их не очень стесняли своим присутствием и отношения между всеми были хотя и прохладными, но вполне добрососедскими.
После того, как Арон с Соней разошлись, а я приехал к ним, мы распределились следующим образом: за ширмой Соня на узенькой кушетке, на кровати спали мы вдвоем с Ароном. Был стол, на котором Арон очень много чертил, была этажерка с учебниками и сотней книг классиков и современников. Посуда – минимальное количество. Об одежде я уже кое-что писал. Несколько чемоданов, вешалка. Вот и все. Я дома бывал мало, только ночевал. Ко мне отношение было хорошее, а я, в свою, очередь, старался как можно меньше стеснять своих хозяев. Забегая вперед, скажу, что прожил я на Поварском три года! Это очень много для временного жильца. И я искренне благодарен Арону и Софье Давыдовне за приют и помощь. Забегая еще дальше вперед, скажу, что в 1936 году они снова поженились, теперь уже окончательно. Их первенец – Володя – родился в октябре 1937г.
Чем же я занимался в первый год? Начав работу в ноябре 1932 года, я первую зиму не имел забот в отношении вечернего времени. Зима была без капризов, и я каждый вечер был на каком-либо катке: в Таврическом саду, на Крестовском острове, в Юсуповском саду, на Невском, 100. Дешево, интересно. Фигурное катание тогда было не развито, поэтому на каждом катке, в уголочке, можно было видеть небольшое количество людей, выполняющих несложные фигуры. Тогда очень модно было кататься парами, взявшись за руки. Очень престижно было кататься задним ходом.
В цехе я подружился со многими ребятами и девушками. Некоторые из них тоже катались, но были у многих и другие интересы и другие возможности. Не знаю, как проводил бы я свой досуг дальше, если бы не такой случай. Тогда ведь не было ни дискотек, ни телевизоров, ни молодежных клубов. Да и дворцы культуры только стали появляться. Поэтому очень распространены были домашние вечеринки. Как-то меня пригласил к себе на такую вечеринку Толя Андреев – токарь из нашего цеха, живший недалеко от меня /рядом с домом Зои Владимировны/ на Марата, в первом этаже. Простой парень, но вежливый, мы с ним симпатизировали друг другу и меня возмущали обидные клички в его адрес вроде «скобарь», которые можно было не раз слышать от наших «аристократов». Жил он у тети, которая позволяла ему собирать гостей. Тогда никаких застолий не устраивали в таких кругах – нечем было угощать, но принято было приходить немного уже «по чуть-чуть». Пришел я в положенное время. Там уже была публика: парни и девушки, все незнакомые. Многих не знал и Толя, сам хозяин. Вскоре была организована какая-то игра. Не помню в чем она заключалась, но все стояли, образуя круг и должны были что-то угадывать. Было скучновато, я стоял держа руки за спиной и вежливо проявлял внимание к происходящему. Несмотря на некоторое опьянение от выпитого дома, я вдруг почувствовал какое-то жжение в ладони. Оглянулся и вижу, что какой-то из гостей прикладывает мне к руке горящую папиросу. Мне и в голову не пришло, что этим провоцируется драка, думал – шутка такая у них здесь. Сделал вид, что мне не больно, улыбнулся шутнику и что-то дружеское сказал ему. Через некоторое время в противоположном углу комнаты началась драка и я решил, что мне здесь делать нечего. Вышел в проходную комнату, где сидела тетя Толи, и спрашиваю: это всегда так веселятся у вас?» Она, вместо ответа: «Я и то смотрю: не из ихней компании тут пришел паренек». Оделся и ушел домой или в кино, не помню. Потом выяснилось, что Толю ударили утюгом по голове. Приходил он через два месяца в цех, когда оформлял инвалидность и рассказал подробности. Вот какой неожиданный опыт довелось приобрести! Не прошло еще и полгода, как я приехал из Перми, и я впервые столкнулся с такой дикой потребностью насилия, какую воспитывали в себе люди определенного уровня воспитания, существования, поведения.
Летом 1933 года я пошел заниматься в школу академической гребли. В цехе я очень быстро освоился. Со многими подружился из молодых. Тогда было много специалистов, которые работали еще до революции. Очень скоро я начал «возникать» с рационализаторскими предложениями. Они были разноплановыми, большей частью, однако все относились к более прогрессивной технологии. Очень хорошо помню первое вознаграждение за замену строжки параллелей с последующей шабровкой, на обработку фрезой, после которой отпадала надобность в такой трудоемкой и высококвалифицированной работе, как шабровка. По моим понятиям, я должен был отметить это событие в «подшефной» на Ломан-ском переулке (вскоре там построили Выборгский Дом культуры, а тогда стояла «подшефная» пивная).
Не хочется загружать бумагу описанием других «рацио», но больше всего я гордился одним, на первый взгляд, самым пустяковым, но на самом деле – самым остроумным. Заключалось оно в следующем. Весьма дорогая деталь часто браковалась из-за превышения допуска на отверстие. По чертежу – там был указан свободный размер, в работе этот размер ни с чем не сочетался и ни на что не влиял, а в технологической карте там был по-ставлен допуск по весьма высокому классу точности. И вот однажды Леша Визжачев «за-порол» тридцать таких деталей – всю партию, расточив на несколько десятых мм больше указанного. Чудесный парень этот, Леша, чуть не плакал. Уже плакат был вывешен «По-зор бракоделу Визжачеву!» Очень мне хотелось ему помочь, и я стал вникать в суть. Выяснилось, что жесткий допуск был назначен потому, что это отверстие в последующем используется в качестве базы для расточки под шарикоподшипник. Тогда я предложил расточить это отверстие еще на миллиметр, изготовить кольцо толщиной 0,75 мм и вставив кольцо в запоротое отверстие, установить деталь на приспособление. Сперва было недоумение, потом очень быстро оценили. Правда, на рацпредложение это, по мнению технологов, не «потянуло» и мне выдали вознаграждение «за инициативу», что-то вроде десяти рублей... Мои успехи в рационализаторстве начальству, в основном, нравились, но у некоторых рабочих средних лет вызывали другое чувство – враждебное. Однако, в том, что меня вскоре назначили мастером, когда еще не исполнилось двадцати, это, видимо, сыграло роль.
В конце 1933 года (возможно, что я на год ошибаюсь) к нам в цех поступил на работу слесарем мой младший брат Миша. Не помню, какие обстоятельства тогда сложились у него в техникуме, но ему надо было какое-то время поработать.[27] Начальник мастерской дал согласие, и Миша был направлен в смену мастера Красавцева. Это был очень симпатичный, румянощекий мужчина лет сорока, стеснительный, малоквалифицированный. Первый выход нового слесаря состоялся в ночную смену. Его поставили на сверловку стальных листов, предназначенных для каркаса агрегата. Толщина листов – миллиметров шесть, поэтому их по десятку скрепляли струбцинами и по «кондуктору» сверлили. Выдали парню сверла, пачки листов, и приставили к станку... Потом мастер в свое оправдание говорил: «Я думал, новичок будет целую смену пристраиваться, кантоваться, а он за два часа все и просверлил!» Не помню, в чем было дело: то ли кондуктор не тот, то ли сверла не те, но все листы были запороты по вине мастера.
Начальник мастерской потом говорил: «Ну и братишка у тебя! Другому такая работа на две смены, а он такой серьезный оказался, что за пару часов управился.» К Мише стали относиться очень серьезно, как он того и заслуживал, впрочем. Он потом очень хорошо работал все время, мастер огорчался подписывая ему «бегунок» перед увольнением.
В конце 1934 года (если раньше я указывал другой год, то это было ошибочно) у Арона и Софъи Давыдовны отношения стали складываться так, что они решили снова пожениться. У старшего брата – Семена – стало намечаться супружество. Это сказалось на том, что меня переселили с Поварского переулка на Канонерскую улицу, в комнату Семена, где мы с ним прожили какое-то время, пока он не переехал на Владимирский к своей жене, Тамаре Николаевне. Некоторое время мы жили в этой комнатенке с Мишей. Где жили другие? Наума пригласили к себе жить родители его друга по фабзавучу Шеломова. Это старые, коренные петербуржцы. Они жили на Нарвском проспекте. Приняли его в свою семью, как родного, прописали, и он до самого ухода на Финскую жил у них. Они очень переживали его гибель на Линии Маннергейма. Гера жил в общежитии ЛИИЖТа и после окончания института уехал на длительное время на изыскание трассы Совгавань-Комсомольск. В течение двух лет он пешком и верхом прошел этот путь, выбирая места прокладки трассы. Потом ему удалось получить комнатенку в восемь квадратных метров на Чернышевом переулке (теперь ул. Ломоносова), в которой во время блокады умерла наша мать – твоя прабабушка.
В конце 1934 года, вероятно под впечатлением Челюскинской эпопеи, я поступил в школу летчиков Ленинградского Аэроклуба. Условия учебы были такие: теоретический курс – занятия только вечером, практические занятия – только утром. Поэтому, при трехсменной работе завода, я должен был, соответственно, работать либо в день и ночь, либо – в вечер и ночь. Конечно, было трудно, но заинтересованность и молодость – факторы весьма значительные. (…)
Сейчас поймал себя на том, что злоупотребляю подробностями, которые вряд ли тебя могут интересовать, поэтому буду сокращать. Лето 1935 года. В летной школе аэроклуба нас было 103 человека, в том числе несколько (не более четырех) девушек. Парни все до одного мечтали стать морскими летчиками: уж очень красивая у них была форма! Все-мы подали документы в соответствующее училище, но очень мало кто получил вызов. Некоторые пошли в лесную авиацию, девушек оставили при аэроклубе, а большинство сменило направление. Я, по настоянию старших, пошел на последний курс рабфака при ЛКИ, чтобы восстановить и пополнить среднее образование. Действительно, надо было определиться. Миша поступил в институт, а я, будучи старше его, явно отставал. При поступлении на последний курс рабфака тогда требовался документ о наличии 4-летнего стажа, с тем, чтобы через год, к моменту поступления в институт, иметь уже 5 лет производственного стажа и опыта. Через год все изменилось и в институты стали принимать без всякого стажа.
Учеба на рабфаке была поставлена прекрасно. Учителя – толковые, один другого квалифицированней. Они дали нам максимум возможного. Выбор рабфака определялся близостью к месту жительства. От Канонерской улицы пять минут ходу, это, конечно, очень удобно для работающего человека. В 17-00 с работы, в 18-30 за парту, в 22-30 домой, в 6-30 подъем – и на работу. Вот такая круговерть: одновременно проживать как бы две жизни, по крайней мере – по загруженности.
По условиям того времени надо было сдавать выпускные экзамены по окончании рабфака в июне месяце 1936 года, а вступительные в институт – в августе. Экзамены я сдал хорошо и был принят на судомеханический факультет. На этом делаю перерыв, чтобы отвлечься на другие темы.
Немного о жизни вне завода и учебы. Очень хотелось мне в ту пору иметь велосипед и фотоаппарат. Для таких, как я, это оказалось просто невозможным. И дело не только в стоимости. Опыт у меня уже был, и я знал как можно затянуть пояс, если необходимо что-то купить сверх повседневной необходимости. Существовали тогда т.наз. «фото- и вело-обязательства». Тот, кому такое доставалось, мог приобрести эти вещи. Так я до сих пор не знаю, как их заполучали. С велосипедом у меня получилось неожиданно хорошо: Леша Визжачев, живший рядом с заводом, предложил мне в неограниченное пользование свой. Так я и катался с Канонерской на Выборгскую. Движение тогда было не таким как сейчас, но все же не было дня, чтобы не было основания отметить весьма опасные ситуации, особенно после работы. В летнее время я договорился с начальником охраны, и рано утром, перед работой, брал лодку, принадлежащую охране, и катался минут сорок по Невке, накачивая мускулы и борясь с «ожирением».
29 апреля 1936 года я приехал домой с работы в прекрасном настроении. Умываясь, что-то напевал, продолжая думать о предстоящем празднике 1-е мая. И в это время пришла телеграмма о скоропостижной смерти отца. Вчетвером мы срочно выехали в Бобруйск. Семен, Наум, Миша и я. Гера был где-то в командировке и с ним связаться не удалось, а Арон работал в каком-то месте под Минском и он приехал отдельно. На похороны мы опоздали. Местные власти не разрешили хоронить в такой торжественный день, а откладывать – означало неуважение к покойному. Поэтому хоронили 30 апреля, а мы приехали утром 1 мая. Всю дорогу, пока мы ехали, Миша не переставал плакать. Повышенная чувствительность оставалась его характерной чертой на всю жизнь, хотя внешне он мог казаться грубоватым.
Каждый приезд в Бобруйск вызывал много воспоминаний, ожиданий, предчувствий и волнений. По мере приближения извозчика к дому, волнение возрастало. Особенно, почему-то, когда узнаешь кого-либо из стариков, сидящих на скамейках возле своих домов. В этот приезд все было и так, и не так, заметны были сочувственные взгляды узнававших нас соседей. Запомнился момент, когда мы вошли в дом, где в это время было довольно много людей. Увидев нас, входящих, мама распростерла руки и произнеся всего два слова: «майне цвайгн» /»мои ветки»/, бросилась к нам в объятия. В этот момент я заплакал навзрыд, как в далеком детстве. В последний раз в жизни! Хорошо помню наступившее облегчение после этих слез. И, признаюсь, не раз и не два я сожалел о том, что не могу таким образом разгрузить свою напряженную нервную систему, когда сознаешь, что ничем другим не удастся это сделать в тяжелые минуты невыносимых переживаний. В каком-то романсе имеются такие слова: «Плакать хотелось, но не было слез». Не знаю, кем был человек, так глубоко осознавший возможное состояние человека.
Большой группой мы потом поехали на кладбище. Погода была хорошая, и мы долго там находились, обошли в сопровождении сторожа могилы некоторых родственников, вспоминали многое. Очень интересными были воспоминания старших братьев – Абрама и Семена. Тогда уже было понятно, что нельзя бесконечно откладывать записи воспоминаний старших, но... откладывал. И так дооткладывался, что некого стало расспрашивать. Искренне сожалею об этом и казню себя. Понимал ведь! А все текущее считалось более важным. Особенно это стало понятным, когда ночью 19 января 1942 года, возле дома №24 на Садовой улице милиционер позарился на мой рюкзак (хлеба там было всего 200 грамм) и утащил его. А в этом рюкзаке были все фотоальбомы мои, Герины и все, что оставалось с самого детства из Бобруйска, в том числе – первые фотографии детских лет. Эта невосполнимая для меня потеря самому укравшему, конечно, ничего не дала.
Так получилось, что недели за две до кончины отца, мы с будущей твоей бабушкой решили пожениться. Известить об этом родителей я собирался сразу после первомайских праздников. Почему так, не помню. Помню только главное: после того как отец узнал о решении Семена жениться на Тамаре Николаевне, он сказал: «Лучше бы мне было не дожить до такого позорного дня». Это был первый случай в нашей семье, когда его сын женился на русской женщине. Воспринимал он это, как и все тогдашние евреи его окружения, /а ведь он не был ни святошей, ни ханжой/ – однозначно. Потом это уже стало обычным делом. И вот, я полагал сделать приятное сообщение о своей предстоящей женитьбе на чистокровной еврейке. Все основания у меня были полагать, что это будет душевным бальзамом для родителей, для отца – в первую очередь. И снова я, поторопившись, опоздал. Поторопившись, в том смысле, что еще не думали о женитьбе старшие братья Гера и Наум. Да и я, честно говоря, не планировал этого заранее. Вскоре, после того, как стало известно, что моя мама уже обо всем знает и не возражает, мы, заняв у кого-то несколько рублей на галстук и три рубля на регистрацию брака, пошли 24 мая 1936 года в районный ЗАГС и записались.
/ После большого перерыва/
Дорогой К.! Так и не могу себя заставить перечитать все написанное, а поскольку такой перерыв сбивает с принятой линии, то весьма вероятны повторения и разная степень подробности изложения и освещения отдельных моментов.
В июне 1936 года мною были сданы выпускные экзамены за рабфак, что определяло возможность поступать в институт. Производственный стаж к этому времени потерял свое значение, и нам предстояло выдерживать серьезный конкурс со школьниками, только-что получившими среднее образование. Огорчила нас тогда реформа образовательная!
Выпускные и вступительные экзамены я сдал хорошо. Отпуск был использован и пришла пора увольняться. С бумагой из института пришел за «бегунком» и начал оформляться. Конкретных планов на предстоявшие годы учебы – не было. Как будем жить на стипендию – не задумывался. Много было авантюрного в скоропостижном браке, поэтому ни один вопрос не был продуман – ни квартирный, ни какой другой. Начальником цеха у нас был тогда Константин Гаврилович Сурков. Хороший мужик невысокого роста, участник гражданской войны, очень хорошо ко мне относившийся. Когда я к нему пришел с «бегунком», он меня стал отговаривать от увольнения: «Ну, как ты, семейный человек, будешь строить жизнь на стипендии? Оставайся на заводе, переведись на вечернее отделение Военно-механического и будешь в одном направлении[28] учиться и работать». Короче говоря, я его совет принял. Перевелся, и с I сентября 1936 года приступил к учебе.
Декан вечернего факультета Стешев Владимир Иванович собрал нас в первый вечер и сказал нам примерно следующее: «Вы взялись за невероятно трудное дело. По опыту знаю, что только редкие, целеустремленные из вас дойдут до диплома. Вы обрекли себя добровольно на отказ от тех небольших радостей жизни, которые могут быть в наше героическое время индустриализации. Да и здоровье не у каждого из вас окажется достаточным для предстоящих пяти-шести лет совмещения работы на заводе и учебы. Интересно будет встретиться с Вами через шесть лет.»
Оглядываясь назад, должен признать, что не может быть ни малейшего оправдания обучению без отрыва от производства вообще и, в частности, в моем случае. Ведь день за днем: к 8-00 на завод, в 17-00 с завода, в 18-00 в буфете «два с двойным и две по сорок», т.е. два стакана чая с двойным сахаром и две слойки по сорок копеек, в 18-30 начало первой лекции, в 18-50 начало борьбы со сном /кто как боролся, не знаю, мой способ заключался в том, что я до крови щипал себе руки, чтобы раскрывались от боли глаза/, в 23-00 – дома. Шесть часов на сон, и все сызнова. Шесть часов на сон – это мечта, которая могла осуществиться при отсутствии домашних заданий...
Пытаясь теперь объяснить тогдашнее свое решение перейти на вечернее отделение, я нахожу такие побудительные мотивы: безусловное влияние Джека Лондона, понимание того, что стране необходимы хорошо подготовленные специалисты, ответственность за будущую семью, уверенность в своей способности преодолеть такое многолетнее испытание. Но если все это оценить с позиции зрелого человека, а не дурачка, считавшего себя таковым (зрелым), то это ничем не оправданная глупость! И дело не только в тех годах, а в том, что все это отрицательно сказалось на всю последующую жизнь и не было ни одного случая, когда мог бы сказать, что в чем-то мой 1936 год оправдал мои действия.
Дорогой К.! Написал предыдущее и решил, что надо мне остановиться в изложении хронологии. Пора оглянуться на себя, оценить каким же я был в ту пору. Конечно, такой разрыв, в 50 с лишним лет, не очень хорошая дистанция для объективной оценки прошлого, но так уж получилось. Может возникнуть вопрос: зачем эта оценка прошлого? Полагаю /по свойственной мне наивности/, что это следует сделать для того, чтобы ты мог более достоверно судить обо всем мною написанном – до этого и позднее.
Я не задумываясь описывал разные запомнившиеся эпизоды. Если собрать все вместе, то может сложится мнение, что жизненный опыт сделал меня осторожным, взвешенно оценивающим свои поступки, возможные последствия того или иного шага. К большому для меня сожалению – это не так, а совсем наоборот. Не говоря о технике безопасности, разумеется. Главное, на чем я «горел» очень часто, пожалуй даже всегда, это моя доверчивость и то, что не мог представить себе в людях двуличие. Исходя из собственной неспособности сделать что-то подлое или эгоистическое и при этом дружески улыбаться своей жертве, я не мог никогда представить, что такие «человеки» реально существуют и поступают именно так: действуя подлейшим образом, или, во всяком случае, не из желания мне добра, они тебе и улыбаются дружески, и похваливают тебя, уверяют в своей дружбе и... не упустят случая использовать тебя в своих целях. Оглядываясь назад, не могу не поражаться своей слепоте и наивности: ведь такие все они теперь кажутся «прозрачными», разве можно было не видеть их истинные лица? Теперь мне даже кажется, что они не очень маскировались. Понимали, видимо, с кем имеют дело....
Каким я был тогда внешне? Есть фотографии, сохранившиеся благодаря тому, что находились в других руках. Рост 172, вес 60 кг, волосы – вьющиеся. Контактный, приветливый, доброжелательный, уступчивый, уживчивый. Говорил, что смогу ужиться в одном помещении с тигром. Самоуверенный? Не думаю. Скорее наоборот. На работе – исполнительный и инициативный. Удивительно, но за 53 года не имел взысканий. Не представляю, как бы я их мог пережить, если бы получал... Но, дорогой внук, все это мелочи и ничего не стоит. Главное в другом! Главное в том, что люди делятся на крупных хищников, мелких хищников, и потенциальных жертв тех и других. Соответственно и психика их ориентирована: одни созданы для подлости и обмана, другие – их жертвы, так уж устроены, что поддаются обману и не замечают подлости. И хотя хищников, возможно, и меньше, их хватает на всех остальных. Отсюда такой фатальный вывод: человек оказывается в той части, которая ему определена изначально и ничего изменить не может. Вот, возьмем такой пример: разве вправе был я поверить, что Сурков заботился обо мне, когда удержал меня от ухода на учебу? А ведь именно так и думал. И это после того, как я сам от него слышал о его «боевых» подвигах[29] во время гражданской. Уж мог бы, кажется, представить, какой он гуманный человек!
Короче говоря: работоспособный, но тюфяк, энергичный, но вешалка для лапши. Иначе говоря – идеальный представитель послушного большинства, которые для того и созданы, чтобы хищники могли жить по своим потребностям. Вот таким был твой дед в возрасте 22 лет. Ты, конечно, знаешь какое-либо одно, короткое, но ёмкое слово, которым это обозначается? Написал все это и еще раз подумал: что бы я мог тебе посоветовать, чтобы у тебя было меньше оснований в конце пути так оценивать некоторые стороны своей личности. Еще раз убедился: ничего. Ну, а раз так, то и не будем пытаться это делать. Тем более, что ты доказал свои отличительные /по крайней мере, от меня/ черты. И, хотя ты никогда в хищники не перейдешь, все-же ты не будешь такой удобной добычей для них – «колючий» и «костлявый».
Вспомнил, что за год до описываемого времени мой вес достигал 56 кг. Откуда же я набрал еще 4? Получилось так, что в начале лета 1935 года мне за трудовые успехи дали путевку в студенческий санаторий в Крым. Там давали напрокат велосипеды. Проезжая через гору щебенки я упал и сильно поранил левые руку и ногу. Из-за этого последние две недели пришлось лежать забинтованным. В результате: поправился на 4 кг. Этот уровень держался довольно долго.
Чтобы закончить это отступление об изначальном делении людей на хищников и жертв, попробую сформулировать некоторые успокоительные положения. Собственно, не сформулировать, а напомнить, поскольку в успокоительных положениях необходимость была всегда и их высказывали более умные люди и гораздо раньше. «Лучше быть обманутым, чем обманывающим». Не помню автора этого выражения, но оно укладывается в сказанное известным итальянским автором, жившем за 300 лет до нас. «Жизнь движется вперед благодаря большинству добропорядочных людей, а не злотворящему меньшинству». Ну, и т.д.
Продолжаю после перерыва.
1-й курс в институте совпал с последним годом моей работы на нашем с тобой за-воде. Получилось так. В середине лета меня вызвал по телефону главный кадровик. Очень солидный дядя высокого чина. Мы были знакомы и я считал, что он ко мне хорошо относится. Так, наверно, и было. Запомнилось, как он усиливал выражения и аргументацию в письме-ходатайстве о моем переводе с дневной «Корабелки» на вечерний «Военмех» фак. Надо добавить, что это была середина лета 1937 года...[30] Незадолго до того предложили уволиться твоей бабушке, поскольку подозрительным показалось ее знакомство с «изъятым из обращения» главным конструктором. Пригласивший меня Тимофеев, глядя на меня вполне «по-отечески», не предъявляя никаких претензий, предложил мне самому решить, как увольняться: по собственному желанию, или по сокращению. Во втором случае полагалось выходное пособие в размере двухнедельного заработка. Выбрал вторую формулировку. Огорчило ли это меня? Уверенно могу сказать, что нет. Прошло пять лет работы, а последняя моя должность – начальник бюро в планово-производственном отделе, мне не нравилась. Поставили меня на нее после очередной перетряски руководящих кадров.... О причине моего увольнения я узнал: наличие какого-то родственника в США. Странно только то, что при переходе на другой завод, мне это не помешало. Очень может быть, что это была перестраховка кадровика.
Первый курс я закончил очень успешно. Подружились мы тогда и навсегда с Ваней Поцелуевым, Мишей Александровым и Борисом Костюшкевичем. Борис был нас всех старше на семь лет и очень слабо подготовленным. Наша поддержка привела к тому, что он, правда на «тройки», но сдавал все сессии. Кстати, Кирюша, мы с тобой не раз к нему заезжали, в Коломяги, когда ты был дошкольником. Ты тогда поразил его жену Нину Георги-евну, изысканностью речи. Твоей Фразой: «Мне рекомендовали, пока деда ремонтирует машину, посмотреть телевизор». Она всем рассказывала ее до конца жизни. Возможно, что я о них буду неоднократно вспоминать, но сейчас отмечу: на фронт мы ушли двое, с Мишей. Ваня умер в блокаду, Борис прожил до 80-ти, Миша прошел всю войну, много пил, умер скоропостижно, едва перевалив за 50.
С осени я стал работать на «Путиловце». Пожалуй, интересно рассказать подробней, как тогдашняя ситуация отразилась на мне – 23-х летнем пареньке, только начавшем учиться в ВУЗе. Меня приняли на должность «инженер объекта», в турбинном производстве. Тогда, в 1937 году, это был очень интересный объект – турбокотельная установка на повышенных параметрах пара для УТК – универсального торпедного катера. Конечно, сейчас эти повышенные параметры вызовут улыбку у специалистов, но тогда это был прогресс. В мои функции входило координировать действия многих организаций по проектированию и созданию в натуре такой установки. Одной из таких организаций руководил известный профессор Рамзин, который прославился процессом «Промпартии»[31]. Интересно то, что никто не задумался над тем, как я смогу справиться с совершенно незнакомым мне делом. Еще более интересно то, что я нисколько не сомневался в себе. Но это еще только начало... Прошел всего один месяц, и увольняют болгарина Караславова – политэмигранта! Помню его с обходным листом и его горькие слова: «Вот и я стал врагом народа». Ему было тогда лет 40 с небольшим и он занимал должность заведующего бюро судовых турбин. На эту должность назначили меня, оставив за мной прежнюю работу.[32] Произошло это в октябре 1937г. Поразительно, но я ни минуты не сомневался в своей способности справиться с новым, огромным объемом работ, при том, что в моем подчинении оказались люди с некоторым и даже большим опытом. Через год, когда мне пришлось некоторое время замещать начальника всего турбинного производства, я стал шутить: «кроме должности главврача заводской поликлиники, нет на заводе должности, которая показалась бы мне неподъемной». В этой шутке отразилось тогдашнее положение, когда молодых людей, только окончивших вуз, назначали на должности вплоть до наркомовских. Правда их и снимали очень быстро зачастую... Мне и самому трудно поверить в возможность выполнять то, что я делал тогда: напряженнейшая работа в течение дня, а вечером – учеба.
Нетрудно представить себе, как все усложнилось с января 1938, когда родилась твоя мама. Теперь уже стало казаться, что раньше, когда можно было беспробудно проспать 5 или б часов, все было очень легко и просто.... Ну, и что? А ничего! Новое положение стало нормой, и все продолжало крутиться в прежнем темпе и, если не отражалось на работе и учебе, то, конечно же, не могло не отражаться на здоровье. Но я, кажется, этого не чувствовал. Полагал, что живу обычной, современной жизнью, хотя, в действительности, не имел времени ни на какие развлечения, даже на серьезное чтение. Правда, благодаря тому, что читал тогда я очень быстро, мне все-же удавалось не очень отставать в этой области. Поэтому, когда стали исчезать Бруно Ясенский, Пильняк, Бабель, Кольцов и другие, я мог констатировать свое знакомство с их главными произведениями. Очень следил за изданиями А.Толстого, Эренбурга, Фейхтвангера, Манна, Ремарка, и многих других известных тогда писателей. Да, пожалуй, не приходится удивляться результатам всех этих перегрузок.
Материально мы жили весьма стесненно. Неудивительно, поэтому, что возник вопрос о работе бабушки. Как и тебя затем, с 11-ти месяцев отдали мы свою дочь в ясли /на Маклина, около 8-го почтового отделения/. Ребенок уже ходил, нам подарили настоящие валеночки. Их украли в тот же день. Условия там были гнусные, начались болезни. Но, поскольку бабушка уже работала, решили нанять няню-домработницу. Тогда это несложно было сделать, но жить-то стало еще тесней в маленькой комнатенке... Первая няня – Маруся – оказалась бывалой девкой. Воровать у нас было нечего, но общее поведение ее оказалось «не очень». Помню, как я возмущался, когда застал ее с ребенком на руках в компании пожарных на углу Садовой и Никольского. Вытерпели мы ее месяцев 5, не больше, потом по очереди брали отпуск, потом нам бабушкин папа в Шклове нанял девушку, которую ее отец просил куда-либо пристроить, т.к. было не прокормить. Это была Оля /Ольга Фроловна Магденкова/. Туповатая, глупенькая, толком ничего не умевшая, плохо говорившая, но все же ребенок был под присмотром. Какая-то женщина сманила ее у нас, пообещав больше платить. Не помню, сколько она пробыла у нас. Очень забавно было слышать, как твоя мама в возрасте около двух лет повторяла запомнившиеся слова «воспитательницы»: «...а то залобышь по зубам.» Потом уж дошла очередь до детского сада. Сперва ... в Автово, как ни странно, т.к. это был садик «Путиловца», потом уже ближе к дому – на Климовом переулке. Вот с этим садиком маму увезли в Ярославскую область, когда я ушел на фронт, а бабушка оставалась работать на заводе.
Моя мама, твоя прабабушка, продолжала жить в Бобруйске. Вскоре после смерти отца, по окончании школы, Маля поступил в ЛГУ на Мехмат. С мамой оставался младшенький – Марк. Незадолго до войны, когда Марк поступил в Военно-морскую медицинскую академию, мама надолго приехала погостить в Ленинград. Напряженные годы катились быстро. Некогда было особенно задумываться о настоящем и будущем. Война витала в воздухе, особенно в связи с испанскими событиями. К процессам мы привыкли... По случайности, в связи с одним человеком – Яковом Федоровичем Капустиным, мне запомнились некоторые моменты. Пожалуй расскажу об этом.
В начале 30-х годов, после начала восстановления промышленности, большая группа инженеров была послана в Италию на стажировку. Там же было закуплено много разного оборудования, которое предстояло потом производить дома. На фирме «Ансальдо» практиковались специалисты, которых я потом знал на протяжении многих лет. Среди них был и Евгений Васильевич Товстых (с 1945 г. ректор Кораблестроительного института – М.Ц.). Капустин практиковался там вместе со своим однокашником Костей Эндыковым. Потом они оба работали в «Турбинке». Костя донес на Капустина, намекая на подозрительно хорошее к нему отношение итальянцев. Почему, дескать, они брали его на эсминец на ходовые испытания, а других не брали? Вскоре Костя стал начальником «Турбинки», а Капустин был исключен из партии и направлен мастером на лопаточный участок. Тогда мы с ним впервые и встретились. Умный человек, энергичный, хороший инженер.
В начале 1938 года (/это время оказалось спасительным и для моего двоюродного брата Григория Львовича Айзенштадта), совершенно неожиданно, газета «Правда» опубликовала передовую «Против клеветников». В ней упомянуты и эти двое: то есть Капустин и Эндыков. В результате: Костю исключают из партии, а Капустина не только восстанавливают, но и назначают парторгом ЦК на «Путиловце». Через короткое время он уже секретарь райкома, а затем и горкома. В этом амплуа он пробыл всю войну и блокаду, а в 1949 году расстрелян по «Ленинградскому делу». Тогда же разгромили до основания музей обороны Ленинграда, куда я не раз водил твою маму в возрасте 10 лет. Там висел огромных, размеров портрет Капустина во весь рост. Не каждый мог это спокойно вынести... Костю я как-то встретил на улице. Подскочил жалкий такой, как будто мы были друзьями...
Учебный план выполнялся. Стали подходить курсовые проекты по профилирующим дисциплинам. Неожиданно мне повезло: заводу вменили в обязанность участвовать в проектировании и изготовлении оборудования, которое совпадало с вузовской направленностью.[33] Я попросил перевести меня на конструкторскую работу. Мне пошли навстречу, и с середины 1939 года я взялся за творческий труд в созданной группе, составленной из опытных специалистов. Мне в этом очень повезло.
Приближался август 1939 года, а с ним известный пакт... Вскоре были мобилизованы в армию Абрам, Монес и Наум. Через короткое время первые двое оказались в Польше, а Наум в Финляндии. От Наума пришла одна единственная открытка из Райволы /Рощино/. Она сохранилась. Вместе с ним, в одной дивизии, служил его институтский товарищ Семен Марон. Потом он долго был лектором горкома. Он был кем-то в политотделе дивизии. И вот, 12 декабря 1939 года дивизия потеряла связь с 272-м полком. В нем и служил командиром стрелкового взвода мл.лейтенант Наум Цывкин. Именно Марону, на бронемашине, было поручено восстановить связь с полком. Уже стало темнеть, когда он добрался до полка. Это было в 5-м часу вечера, через полчаса после гибели Наума. Подробности Маро-ну рассказал связной командира взвода, он же комсорг роты Николаев. Его рассказ нам и передал Марон спустя несколько дней.
Полк уперся в линию Маннергейма. Командование, не имея должной поддержки, действовало примитивнейшим образом: «Перебежками, вперед!» Финны, сидевшие в хорошо оборудованных точках, расстреливали наступающие цепи с весьма высокой эффективностью. В 3-м часу дня Наум получил сквозное ранение в шею. Связной Николаев сделал ему перевязку. По словам Николаева Наум еще посетовал: «Как я теперь командовать буду?..» Вскоре, при очередной перебежке, Наум был убит. Сколько тогда было положено таким образом!.. Наступление было прекращено надолго. Со временем пришла похоронка, в которой указано место захоронения Наума: высота 63,5, возле дер.Бобошино. Попасть на это место не удалось, т.к. оно входит в какую-то закрытую зону возле поселка Кирилловское.
Написав все это, я решил освежить в памяти документы, оставшиеся после Наума. Выяснилось, что открытки из Райволы у меня нет. Не знаю, у кого она осталась. Сохранились: письмо из Вышнего Волочка от 6 октября 1939г., письмо Ольге Николаевне Шеломовой со станции Песочная, вероятно от 1 ноября, коротенькая записка, написанная в темноте там же 25 ноября, т.е. за два дня до начала кампании. У тебя, Кирилл, есть фотография дяди Наума в военной форме.
Куда я только не писал, чтобы попасть на фронт? Даже наркому Ворошилову! Городской военком полковник Расторгуев вызвал меня в начале марта 1940 года. Это учреждение находится недалеко от Канонерской. «На твой век войны хватит. Учись пока. Эта война скоро кончится.» Так оно и случилось. Последний абзац я написал не сразу. Думал: стоит ли показывать себя таким? Ведь ни малейшей ненависти к финнам у меня не было, о характере и уровне действия нашего командования я представления не имел, так чего же я рвался? Оставим этот вопрос без ответа...
Монес из Польши вернулся на время. Абрам вернулся уже после Латвии в конце 1940 г. В 1940 году ушел на действительную службу Миша, поступил в академию Марк[34], продолжал учебу в университете Маля, постоянно в отъезде находился Гера, очень много, подолгу и далеко находился на стройках Арон. Собиралась к братьям и сестре в Крым мама Мина, но так и не поехала. В августе 1940 года я уволился с завода в связи с переходом на учебу с отрывом от производства. Таковы тогда были правила: окончивший 4 курса вечернего переводился на очное обучение с повышенной, по отношению к дневникам, стипендией. У меня появилось больше времени для общения с подрастающей доченькой. Это было замечательно.
Наши отношения с институтскими друзьями стали еще более тесными. Надо иметь в виду, что в это предвоенное время, впервые у нас в стране были ужесточены условия для получения стипендии, была введена плата за обучение в ВУЗе. Помню, как мрачно шутил по этому поводу Ваня Поцелуев: «Нечего таким лезть в калашный ряд...» Борис и я уже были семейными, у него тоже появилась дочка. Стипендию имел право получать тот, кто сдаст сессию с оценками: 75% на «отлично» и не более 25% – на «хорошо». Для меня и Александрова это не было очень трудным делом, но для Поцелуева и, в особенности, для Костюшкевича требовалась постоянная помощь. Мы очень много времени занимались вместе.
Сейчас вспомнил такие подробности. Иван Васильевич Поцелуев приехал в Ленинград из какого-то волжского городка. Он в детстве работал «богомазом», как он рассказывал. Какой-то профессионал привлекал его к оформлению и ремонту церквей. Очень много интересных эпизодов, относящихся к тонкостям профессии. В Ленинграде он работал на «Красном выборжце» и до конца жил в общежитии этого завода. С некоторыми его соседями я был знаком.
Неожиданно вышло постановление, обязывающее всех студентов сдать дополнительный экзамен по «Краткому курсу ВКПб». Не помню, почему это надо было сделать срочно, но получилось так, что в моем распоряжении были вечер и ночь. Оперативная память была тогда такой мобильной, что этого вполне хватило. Вспоминая о таком эпизоде, лишний раз убеждаешься в неограниченных возможностях, которые тогда были в моем распоряжении. Вскоре представилась возможность еще раз в этом убедиться.
Учебный план предусматривал окончание теоретического курса обучения к I декабря 1941 года, затем переход на дипломное проектирование. Преддипломная практика считалась для нас – производственников – не обязательной. Желающие могли поехать на преддипломную практику в счет летних каникул. Поскольку практика должна была проходить в Крыму, у нас тогда возникла такая идея: сдать в течение мая-июня и летнюю сессию, и остающиеся на осень дисциплины, поехать на преддипломную практику, а с сентября засесть за дипломные проекты. К нам никто не присоединился, и мы вчетвером выполнили первую часть задуманного: 20 июня мы сдали последний экзамен, оформили документы и наметили дату отъезда.
Думали ли мы тогда о войне? Вот, посуди сам. В середине мая лектор Дамский, в актовом зале, рассказывал нам о полете Гесса в Англию, при этом он довольно точно обрисовал значение этого эпизода и возможное распределение сил в будущем конфликте. В расположенном около нашего института артиллерийском училище был произведен досрочный выпуск. То же было и в других. Запомнился такой интересный момент: 17 мая 1941 года, я возвращался поздно домой в трамвае. Уже поворачивая на Покровку, услышал такой разговор двух старушек: одна, отмечая холодные дни, вспомнила примету: «май холодный – год хлебородный», а вторая ей ответила: «год-то хлебородный, да есть некому будет.» И уже выходя из вагона впереди меня, первая спрашивает: «что так?», на что вторая ответила: «война будет». Помню пронизывающий холод при выходе из вагона, мой прорезиненный плащ не согревал.... Услышанные слова врезались в сознание. Они оказались вещими. Когда потом нам усиленно твердили, что все было неожиданно, понимающие люди прекрасно сознавали, что это не так.
Забегая вперед скажу, что мы, сдавшие досрочно все экзамены за 5-й курс, оказались в выигрышном положении: в октябре 1941 года вышло Постановление, согласно которому лица, окончившие теоретический курс обучения в вузах и прервавшие учебу из-за ухода на фронт или в промышленность, освобождались от дипломного проектирования и получали диплом. Я об этом узнал... в сентябре 1945 года, при оформлении задания на дипломное проектирование. Проректор по учебной работе, вместо того, чтобы подписать это задание, сделал мне такой сюрприз. В тот же день мне был вручен диплом – 29 сентября 45 г.
Ленинград – 15 мая 1990 года. Дорогой К.! После почти трехмесячного перерыва, вызванного, в основном, тяжелой травмой бабушки, появилась возможность выкраивать время для продолжения «Записок». Откровенно говоря, я настолько отвык от этого занятия, что придется себя заставлять...
Итак, предстоял мой отъезд в Феодосию 23 июня 1941 года. Утром 22 июня было солнечным. Когда я вышел с маленькой Ниной гулять, поражала свежая зелень и распускающаяся сирень в садике на Покровке /теперь это площадь Тургенева/. Настроение было превосходное, все настраивало на нерушимое мирное течение жизни. Вскоре после возвращения домой, началось выступление Молотова по радио. Он, по обыкновению, заикаясь, сообщил о нападении фашистов. Голос его заметно отличался от того, что я слышал I7 сентября 1939 г., когда он говорил о вступлении армии в Польшу, часть которой уже была захвачена фашистами. После первых фраз прибежал наш сосед по квартире Вас. Васильевич Лилиенфельд: «Послушайте, что по приемнику Геббельс говорит!» Я ему говорю: «Послушайте, что по трансляции Молотов говорит!» Стали вместе дослушивать выступление Молотова. /Этот сосед – немец, проживший все годы в России, преподавал на военной кафедре Горного института. Отношения у нас с ним были самые дружественные. Потом его вместе с женой выслали из Ленинграда/.
Через 45 минут я уже был в октябрьском райвоенкомате с заявлением о зачислении меня в действующую армию. Никто ведь не знал тогда о предстоящем формировании ЛАНО – Ленинградской армии народного ополчения. По документам я числюсь в армии с 27 июня 1941 года, в действительности же – с 5 июля, когда оказался за воротами института им. Лесгафта, где формировался наш 265-й Отдельный пулеметно-артиллерийский батальон.
Дойдя до этого места, я вспомнил, что у меня сохранились записки 1973 года, которые оставшиеся в живых ветераны писали каждый в отдельности для А.Кузьмина, много публиковавшего в различных изданиях материалов о нашем батальоне. /Одна его статья была помещена в книге «Ополченцы», изданной в 1975 году в Ленинграде. Среди других, он упоминает и меня/. Десять страниц тех давних воспоминаний будут приложением к моим «Запискам»/. Здесь я изложу некоторые детали, которые были неуместны в приложенных воспоминаниях. (Этих страниц в поступивших материалах не оказалось – М.Ц.)
Детский сад, куда я отводил Нину, помещался на Климовом переулке. Через несколько дней после начала войны стало известно о предстоящей эвакуации детских учреждений, в том числе и нашего детсада. Это не было обязательным, как и не было обязательным отправлять детей, оставляя матерей в городе. Уровень нашего патриотизма и мышления характеризуется тем, что несмотря на мой неотвратимый уход на фронт, /что для меня специалиста-вооруженца отнюдь не было обязательным/, бабушка считала, немыслимым уволиться с работы и уехать с ребенком. Такими важными казались ей многоплановая работа и все связанное с ней. Настал день эвакуации детсада – 29 июня 1941 г. Бабушка уехала утром на завод, а я пошел в детсад и помогал, вместе с некоторыми родителями, обслуживающему персоналу перебраться с пожитками на Московский вокзал. Там я взял телегу и перевозил вещи к вагону. Очень хорошо помню как я «вешал лапшу» ребенку, убеждая ее, что мама догонит их в дороге. Утром 5 июля я пошел в парикмахерскую, остригся под «ноль» и явился в будущую часть. Очень хорошо запомнился переход от активной самостоятельной жизни к закрытым воротам, через которые по своей воле уже не выйдешь... Некоторое время это очень угнетало, потом притупилось.
К тому, что написано в приложении, следует добавить, что в Ленинграде оставались: приехавшая из Бобруйска моя мама /твоя прабабушка/, дядя Арон с семьей, который вскоре был эвакуирован с учреждением, дядя Семен, который вскоре тоже ушел в Народное ополчение, Марк в академии, дядя Маля – в университете.
Восьмого августа 1941 г., сопровождая для ремонта арт. орудие из Телези в город, я видел твою бабушку. Ее внешность запомнилась потому, что она выглядела тяжело больной, перенесший сложную операцию. Это был результат ее многоплановой и многотрудной деятельности в составе заводского коллектива.
Первый артобстрел запомнился из-за того, что он начался ночью, когда мы спали под каким-то навесом, зарывшись в сене. Все время были перелеты, очевидно стреляли по другой цели. Желание спать пересиливало боязнь того, что в любой момент снаряды могут попасть на 0,5-1,0 км ближе, и тогда это будет уже по нашему «укрытию». Так вот: так хотелось себя убедить в безопасности, что даже подумалось: «а вдруг это все только для того, чтобы попугать...» Вот до чего может довести склонность к самообману! Кирюша! Вряд-ли ты помнишь показанную тебе в детстве железную ложку, которая лежит у меня в письменном столе. Это единственное напоминание о том дне – 10 сентября 1941 года, когда нам пришлось отходить, оставляя наш недостроенный дот. Напоминание весьма поучительное, как ты в этом убедишься.
В обстановке походной «жизни» все имущество солдата всегда при нем, поэтому оно минимальное. Да и то надо каждой мелочи найти оптимальное место. Где держат ложку солдаты, находясь в походных условиях? За голенищем. И не выпадет, и не мешает, и всегда легко достигаема. Так вот: твой будущий дед посчитал такой способ хранения столовых принадлежностей недостаточно эстетичным и определил эту ложку /железную, оцинкованную/ во внутренний карман шинели. При этом выпуклая сторона была направлена не к гимнастерке, а в сторону наружную. Мне и в голову не могло прийти, что мое отступление от народной мудрости принесет неожиданную неприятность...
Было около 18-00, когда М.П.Васильев /он умер недавно, в ноябре 1989 года/ приказал нам оставить ДОТ и пробираться к командному пункту роты, передвигаясь перебежками. Слева от нас был овраг, справа, в расстоянии около 300-400 метров, мощеная улица села. По ней двигались немецкие танки в сопровождении пехотинцев. Перебежка группы людей была ими замечена, и с танка или танков открыли пулеметный огонь. Ближайщий ко мне солдат был убит и находился в десятке метров от меня. Видимо, как и вообще во время перебежек, совпала пулеметная очередь с периодом, когда я бежал. Заранее предусмотреть этого никто не может, поэтому кому как повезет. Возвращаясь к печальному опыту моего старшего брата во время финской войны, когда он дважды попал под пули при перебежках и погиб, я сообразил, что мне безопаснее не двигаться, пока не пройдут немцы (а они двигались в том же направлении), или пока не стемнеет. Это себя оправдало. Прошло какое-то время, и я стал чувствовать свою ложку, которая впивалась в ребра. Боль нарастала и настал такой момент, что больше терпеть уже не мог, и я рискнул подтянуть левую руку, чтобы опираться на нее, а не на железо. Заодно я смог посмотреть на часы. Оказалось, что до сумерек оставалось еще около двух часов… Оставшиеся примерно 800 метров мне пришлось преодолевать по-пластунски. Не хочется описывать, какое это «движение» по вспаханной земле – капустному полю. Наступило такое переутомление, когда каждый метр стал доставаться с огромным трудом.
В своих воспоминаниях, которые я писал для Кузьмина, об этом написано короче. Прерываюсь. Может быть, позднее вернусь к этому времени.
На этом воспоминания Гриши заканчиваются. В дополнение к своим замечаниям и добавлениям, содержащимся в сносках к его тексту, приведу еще некоторые сведения, более известные мне, чем кому-либо еще. Попытаюсь также получить некоторые дополнительные сведения от других членов нашей семьи и поместить их в эту рукопись.
ПРИЛОЖЕНИЯ: Дополнительные краткие сведения
о членах нашей семьи.
О нашем ОТЦЕ много сказано в воспоминаниях Гриши, кое-что добавил и я. Подводя итог уже собственной жизни, вспоминаю слова Л.Н.Толстого, сказанные об одном из его родственников (если мне память не изменяет – о своем брате): что он обладал всеми качествами, чтобы стать хорошим писателем, за исключением необходимых недостатков.
Анализируя прошлое как собственное, так и других своих сестер и братьев, могу сказать:
не знаю, как насчет положительных, но ряд качеств, необходимых для серьезного жизненного успеха – таких, как нахальство, способность «работать локтями», повышенная самооценка, чувство превосходства над другими – отец нам привить не стремился и не сумел, потому, что сам ими не обладал. По понятным причинам не мог он также привить нам навыки светской жизни, светскости, так сказать. Но, не прилагая к этому заметных усилий, внешне, как уже упоминалось, не занимаясь «воспитательной работой» с детьми, он каким-то образом глубоко влиял на их становление, на их жизненные принципы и пользовался у всех своих детей непререкаемым авторитетом. Об этом достаточно и убедительно написано Гришей. Уверен, что и все остальные наши братья и сестры подтвердили бы, а, возможно, и подкрепили бы дополнительными фактами отраженное здесь и в написанном Гришей мнение.
О МАТЕРИ. Я, как младший, лучше других помню последние годы ее жизни. О ней много и хорошо написано Гришей. Молодой девушкой взять на себя груз ответственности за жизнь четырех (позднее за пятерых) детей своего мужа, вырастить их вместе со своими восемью детьми – как можно определить такой поступок? Здесь вряд ли уместны громкие слова о методах воспитания детей – наша мать трудов ни Песталоцци, ни Макаренко, ни других выдающихся специалистов в этой области не читала и имена их вряд ли когда-либо слышала. Но то, что абсолютно одинаково теплые, родственные отношения существовали на протяжении всей их жизни между всеми детьми отца от первого и от второго брака, не может не быть поставлено нашей матери в заслугу. Она нашла путь к этому интуитивно, что, мне думается, увеличивает ее заслугу и наивысшим образом характеризует ее душевные качества. Думаю, назвать все, сделанное ею, жизненным подвигом можно, не впадая в преувеличения.
Мама была – как и отец – верующей, но не очень грамотной. Она знала многие библейские героические и романтические истории о героях и героинях еврейского народа, вдохновивших, как мы много позднее узнали, многих художников и поэтов. Но мы тогда уже на-столько были одурманены советской школой и всепроникающей коммунистической пропагандой, что слушать этого не желали.
После смерти отца в 1936 году, после того, как все ее дети, за исключением меня, разъехались, она очутилась в совершенно непривычных, неприемлемых для нее условиях, и это сказалось на ее душевном здоровье.
Незадолго до начала войны, т.е. до 22 июня 1941 года, мама приехала в Ленинград. Жила она на Чернышевом переулке (ныне улица Ломоносова), в комнате Геры, уехавшего в длительную командировку на Север, т.ч. она оказалась одна.
Начиная с 22 июня я, как и все курсанты, находился на строжайшем казарменном положении. Поэтому навестить ее я не имел ни малейшей возможности. От других братьев, остававшихся в Ленинграде или вблизи него, она помощи тоже получить не могла. Напомню: Семен и Гриша на фронте. Маля – связан с Университетом, но имел часто возможность бывать у мамы.
Единственный курсант академии, который мог на час-полтора выйти за пределы ее городка, был рассыльный дежурного офицера: его рано утром отправляли в Совинформбюро за сводкой известий. А располагалось это Бюро на Загородном проспекте, почти у Пяти Углов, т.е. в каких-то 150-200 метрах от дома, в котором осталась совсем одна мама. Как-то я попал в очередной наряд по академии, а дежурным офицером оказался Владимир Юмин, с которым, несмотря на разницу в возрасте и положении (он был уже офицером) у меня были очень хорошие отношения. В том, что он готов будет помочь мне, я не сомневался. Но сложность ситуации была в том, что я, как курсант 3-го курса, назначался помощником дежурного, а рассыльным назначали первокурсника. Не было бы большой беды, если им оказался бы иногородний, не имеющий родных в Ленинграде. Но в этот раз им оказался ленинградец, который тоже, видимо, рассчитывал повидать родителей или хотя-бы позвонить домой. Узнав, что вместо него за сводкой дежурный офицер посыла-ет не его, а меня, он – вполне понятно – пожаловался начальнику строевого отдела. Как Юмину удалось отстоять свое решение, я не знаю: пошел я, как ни жаль мне сейчас моего тогдашнего «конкурента». Накануне, собираясь навестить маму, я мучительно думал, как бы ей отнести хоть что-то из съестного. На завтрак нам выдавали кусок белого хлеба и сахар, и я размышлял, как найти предлог, чтобы получить это накануне вечером, в ужин. Но в итоге решил, что лучше правды ничего придумывать нет нужды. Не помню, как называлась эта должность, но начальником в данном случае (назовем его «начальником курсантской столовой») был призванный из запаса еврей приблизительно 50-летнего возраста. Он очень сочувственно выслушал мою просьбу, но с сожалением отказал мне, сказав, что за этим постоянно следит грозный СМЕРШ, и дав мне этот кусок хлеба, он рискует поплатиться непомерно высокой ценой: военным трибуналом. Единственное, что он может для меня сделать, сказал он, это выдать мне накануне полагающиеся мне завтра два кусочка сахара. Я не сомневался в искренности его слов, в обоснованности его опасений, поэтому с благодарностью взял этот сахар.
Утром рано следующего дня я быстро добежал до Совинформбюро, получил сводку, и пошел по Чернышову переулку к дому, в котором жила мама. Несмотря на ранний час, она была уже одета. Она не очень, казалось, удивилась моему приходу, сказала даже, что у нее было предчуствие его. Когда я предложил ей принесенный сахар, она стала отказываться, угощать меня единственной бывшей у нее простенькой конфеткой типа леденца. С трудом удалось уговорить ее взять мой жалкий подарок. Время у меня было крайне ограничено, мы обменялись какими-то сведениями об остальных членах нашей семьи, и я попрощался. Больше я матери не видел.
Вот что об этом времени вспоминает Гриша:
Я находился с 21 сентября по 5 октября 1941 года (после эвакогоспиталя) в батальоне выздоравливающих, который располагался в Мариинском дворце. От него до ул. Плеханова было минут 5 ходьбы. Маля приходил к воротам часов в 6 вечера, и я передавал ему для него и мамы сэкономленную за день пайку хлеба (из трех). (Почему-то он в своих воспоминаниях об этом не пишет). Я просто не дошел в своих письмах до этого. Попытаюсь либо наговорить на диктофон, либо написать, если зрение позволит.
Вкратце же (учитывая также упущения в материалах Мали и ошибки в датах) дело обстояло так. Не было промежутка более одного-двух дней, когда бы я или Маля не виделись с мамой в период с 6 октября 1941 года до 3 января 1942. 5 октября 1941 я должен был выписываться из Батальона выздоравливающих для дальнейшей службы в воевавшей армии (о 265-м Отдельном Пулеметно-артиллерийском батальоне речи быть не могло, так как он перестал существовать). Придя в штаб за документами и аттестатом, я выяснил, что вышел приказ верховного командования отозвать с фронта всех специалистов-вооруженцев для использования их по назначению. С этим пошел в Октябрьский райвоенкомат. Получил документ о демобилизации и пошел в Институт. В тот же день был направлен организовывать производство снарядов на территории Пивоваренного завода им. Степана Разина (были все основания ожидать, что основные военные заводы будут подвергаться бомбежкам). От Канонерской до завода было очень близко. До прекращения подачи электроэнергии работа успешно продолжалась. Когда-нибудь, может быть, напишу о блокадном периоде более подробно.
13 декабря 1941 года произошло несчастье: мама, возвращаясь из булочной с выкупленным хлебом и тремя нашими продовольственными карточками, поднималась по лестнице домой (в Герину комнату на Чернышевом переулке). Какая-то молодая женщина выхватила у нее из рук и хлеб, и карточки. Мы оказались в тяжелейшем положении. В Институте мне, с помощью В. И. Стешева, удалось получить карточку на 2-ю половину декабря, т. е. нам на троих с 16 декабря доставалось 250 гр. того хлеба. На заводе Ст. Разина ко мне тоже отнеслись сочувственно и выдали 5 килограмм сметок – то есть выметенных из хранилищ зерен ячменя с мусором и крысиными... После переборки зерна (вместе с отрубями) перемалывали в мясорубке и варили. Благодаря этому мы дотянули до Нового – 1942 года. Но день 13 декабря остался в памяти не только по случившемуся с мамой.
Следует иметь в виду, что телефонной связи в Ленинграде не было с середины сентября 1941 г. (да и редко где были телефоны в квартирах до войны). Первым, кто узнал о случившемся, был я, придя к маме. Вскоре пришел и Маля. Втроем мы пошли на Плеханова. Там мы после тщательных поисков нашли немного риса (грамм 50-60) и штуки 3-4 сухих грибов. Положили это в большую кастрюлю. Воду принесли от дворничихи, жившей на 1-м этаже (тогда вода еще поступала на нижний этаж). Налили не меньше 3-х литров в кастрюлю, добавили соли и сварили. С плиты кастрюлю понес к столу Маля и... упершись нижней частью кастрюли в край столешницы – опрокинул ее! Часть этого «супа» вылилась на стол, часть на пол, где лежал старый и грязный ковер. Вдвоем, мы с ним собрали крупинки и кусочки грибов, снова положили в кастрюлю, налили уже не три, а только два литра воды и снова сварили. Таков был наш коллективный обед 13 декабря 1941 г. Наше настроение было ужасным. Случившееся врезалось в память навечно.
Что собой представлял рацион, не буду описывать. Скажу только, что я чересчур много пил горячей воды, с красным перцем и солью. Это согревало и притупляло чувство голода. Но оказалось, что этого делать нельзя. 3 января 1942 года я встал опухшим. Ноги – как телеграфные столбы. При ходьбе казалось, что внутри плещется вода. Опухшее лицо невозможно было побрить. Ходить стало очень трудно.
В районе 18-20 декабря прекратилась подача электроэнергии на завод Ст. Разина. В Институте нам всем было предписано находиться в состоянии 24-х часовой готовности к отправке на большую землю и ежедневно узнавать о состоянии дел. От ул. Плеханова мне было ближе к Институту и я стал там жить.
Состояние мамы в это время было такое: она реально мир не воспринимала. К голоду относилась очень спокойно. Война, блокада – это все как бы ее не касалось. Физически чувствовала себя по тем условиям удовлетворительно. Тема разговора с ее стороны всегда была одна – Наум. Мы ведь ничего не знали о Лизиной семье, не знали ничего о семье Арона, о Гере, о других родственниках. Но и не касались этого в разговорах. Не знаю, как бы сложилось все, если бы она согласилась эвакуироваться вместе с Малей.
На Верейской улице (недалеко от Технологического и Военно-Механического институтов) жил мой друг Борис Костюшкевич с женой и 2-х летней дочкой. Зашел к ним 4-го января. У него стояла хорошая «буржуйка». Было тепло. Они голодали, но в меньшей степени. У них я и попробовал «еду» на основе столярного клея. С ним назавтра ходил на Сенную площадь покупать жмыхи.
5-го или 6-го января я в Институте сообщил, что совсем не могу ходить, и мне обещали за мной заехать, когда будет решен вопрос об организованном выезде. Тогда же я получил путевку на работу на Воткинский оружейный завод.
Еще мне предстояло добраться до Петроградской стороны. Надо было договориться о квартирных ключах и попрощаться с Тамарой Николаевной, которая жила у своей тети с маленькой Катей. Хорошо помню, как ужасно Тамара выглядела. Она обещала навещать маму.
За мной заехали 19-го января 1942 г. и на грузовике Отдельной роты подвоза Ленинградского фронта нас, 16 человек, имевших направления от Наркомата вооружения, через Ладожское озеро перевезли на станцию Жихарево. Вещей у меня почти не было, так как я ничего не мог носить. Помню как приходилось ползком пробираться под вагонами стоявших поездов, так как взобраться на площадку вагона, чтобы перейти на другой путь, я уже не мог. (Знал бы я тогда, что в Жихарево в расстоянии 1-1,5 км от станции жил тогда Иван Тимофеевич Салмаксов – Председатель Мгинского райисполкома!)
В Жихарево наша группа военмеховцев распалась, и каждый направился к месту службы своим путем. Я попал в эшелон товарных вагонов-теплушек, следовавших до Свердловска. Как и везде в таких случаях, ближе к печке располагались здоровые мужики, а дистрофики – к холодным, промерзшим стенкам. На станции Бабаево я обменял свои ручные часы на буханку мерзлого хлеба, кусочек копченой рыбы и кусок сахара. Все это я съел в течение получаса, со всеми вытекающими из этого последствиями. В Вологде из нашего состава выгрузили 600 трупов. Такова была расплата за возможность поесть без ограничения после нескольких месяцев голодания.
При своем слабом самочувствии я решил не ехать в Воткинск, а добраться до своих – в Советск и, придя в себя, поехать по назначению. На ст. Котельничи я вышел из теплушки и на подводе прибыл к своим. Восстановился я довольно быстро, но наесться досыта не мог очень долго.
В Советск были эвакуированы семьи руководящего состава партийных и советских органов Мгинского района. Среди них семья предрайсполкома Ивана Тимофеевича Салмаксова. Мария Борисовна Салмаксова настаивала на том, чтобы с ней поехала и Софья Борисовна – ее сестра. Это удалось сделать. К моему появлению там – совершенно неожиданному, туда же приехал Портнов – представитель руководства района. Мы подружились, и он предложил мне поехать с ним в Жихарево и он мне устроит возможность вывезти маму и Малю из Ленинграда.
В первых числах марта мы уже были там. Меня снабдили документами, продуктами, и на машине Фельдсвязи Ленфронта я приехал 8-го марта прямо на Чернышев переулок, зашел в квартиру и узнал, что мама скончалась 19 февраля 1942 года и вместе с другими двумя скончавшимися жильцами из этой квартиры похоронена на Охтенском кладбище. Это не могло быть достоверным. Тогда (зима ведь) в каждом микрорайоне были места складирования трупов. Потом уже их перевозили на Пискаревское, когда там были вырыты огромные емкости. Нет ни малейшего сомнения в том, что мама похоронена на Пискаревском кладбище. Я спустился к машине и мы поехали на Петроградскую сторону, где я передал часть привезенных продуктов Тамаре Николаевне, остальные отвез Драбкиным (Яша и Маша с детьми). С водителем машины и фельдъегерем мы условились, что они за мной заедут на следующий день ближе к вечеру. В течение дня я сосредоточил нужный багаж в двух местах: на Садовой 24 у Драбкиных и на Плеханова. Бортовая грузовая машина пришла на Плеханова и оказалось: кузов до верху загружен, а в кабине, кроме подвыпивших шофера и фельдегеря, сидит особа, оказавшаяся родственницей Ларчина – секретаря Мгинского РК КПСС. Я с чемоданом и рюкзаком еле-еле вскарабкался наверх и поехали на Садовую. В течение этого короткого пути я понял, что невозможно будет проехать весь большой путь. Подъехали. К нам подошел милиционер проверить, что мы за люди. Время уже было около часу ночи. Я взял чемодан и пошел наверх к Драбкиным. Сказал, что сейчас вернусь за рюкзаком. Когда вернулся, милиционера уже не было, но он украл мой рюкзак со всеми альбомами фотографий. Сказал водителю и «особе» то, что я о них думаю, и ушел.
Таким образом, я оказался в совершенно немыслимом положении: в блокированном Ленинграде, без продуктовой карточки, среди голодающих людей, при отсутствии возможности связаться с Салмаксовым. Утром пошел в Отдел Связи Ленинградского фронта. (На Садовой, по соседству с Райисполкомом). Майор, к которому я обратился, сказал что в течение ближайших нескольких дней должна быть следующая машина в этом направлении. Мне оставалось только ждать. Иван Тимофеевич, убедившись, что я не приехал и выяснив почему я не приехал, принял кое-какие меры и эта же машина приехала за мной через двое суток.
За несколько дней 8-11 марта Ладога заметно изменилась. Машины шли по ступицы в воде. Это было уже время прекращения существования «Дороги жизни».
Из Жихарево я выехал 16 марта и через неделю или 6 дней вернулся в Советск, где меня ожидало письмо из Наркомата с направлением на работу на один из строившихся заводов Кирова.
Продолжаю свои – М.Ц. – воспоминания.
АБРАМ – старший сын отца от первого его брака. В семье сохранилась фотография, на которой я – однолетний – сижу на коленях матери, а Абрам снят уже со своей женой Гесей. Т.е. разница в возрасте была такой, что мы в годы моего детства мало общались.
Но отношения были всегда самые теплые. У Абрама с Гесей были две дочери – Рая (к сожалению, уже умершая) и Бася, ныне проживающая в Израиле. Она с мужем Левой Иоффе бывает в Бостоне, в пригороде которого проживает их сын Владимир с семьей. У нас с ними тоже самые дружеские отношения.
Отдельные воспоминания об Абраме.
Когда возникали сложности с доказательством «не буржуазного» происхождения кого-либо из братьев-студентов, отец обычно просил Абрама уладить это дело. Он ходил в какие-то городские инстанции и доказывал, что ни-когда отец наш богатеем-эксплуататором не был, всю жизнь трудился сам и помогали ему его собственные дети. В конечном итоге ему удавалось это доказать, и дело улаживалось. Вот что об этом вспоминает Гриша:
В двадцатых годах руководство СССР разделало население на трудящихся и «лишенцев». «Лишенцы» – это жители, лишенные избирательных прав. По сути это означало полное лишение всяких прав, в том числе на учебу, трудоустройство, жилье. Считалось (формально), что лишенцы это те же буржуи, богачи, эксплуататоры, дворяне, священнослужители и т. п. Типографски отпечатанные списки лишенцев вывешивались на видные места. И не дай Бог оказаться в этих списках. Абраму удавалось несколько раз предупреждать появление в списках лишенцев нашей фамилии. Но не всегда. Кто-то, видимо, упорно хотел туда включить нас. Как уж так получилось, не знаю, но однажды это прошло, и я хорошо помню (кажется, в 1928 году) нашу фамилию в таком списке. Со временем это все прошло, но натерпелись немало, так как во всех случаях везде требовалась справка о том, что такие-то в списке лишенцев не числятся.
В годы «большого террора» Абрам работал заведующим столовой штаба гарнизона (или округа?) Его арестовали как пособника ранее уже арестованного командующего – комкора Грибова. На допросах его спрашивали, какие задания от Грибова он получал? Он это отрицал, ничего не подписывал, и случилось весьма редкое в то время: через 10 месяцев его выпустили. Условия были такие, что после освобождения он ничего рассказывать не имел права. Но через много лет, уже после войны, будучи в отпуске в Бобруйске, я зашел к ним и застал его за чтением какой-то книги. Я поинтересовался, что он читает? Оказалось, книга о гитлеровской Германии, о работе Гестапо и т.п. Я спросил: «Ну, и как?» – имея в виду работу гитлеровских заплечных дел мастеров. Он махнул рукой: «Что ты, они же работать не умели. Поучиться бы им у наших специалистов».
Его и Геси давно уже нет в живых. Я их всегда вспоминаю с большой теплотой.
ХАИМ покинул Россию до моего рождения, поэтому о нем у меня никаких воспоминаний быть не может. О том, как важна была его помощь для выживания нашей семьи в 30-е годы, я писал. После войны он помогал Монесу, но выказывал недовольство тем, что ему пишут не по-английски. Когда в 1989 году я посетил Израиль, узнал, что в конце 70-х или начале 80-х годов он там был, посетил вдову и сына Арона. Предпринятые мной робкие попытки узнать что-либо о его дальнейшей судьбе не увенчались успехом. Так, адвокат, специально занимающийся такого рода делами, ответил мне, что сведения о брате, которыми я располагаю, недостаточны для поисков.
ХАСЯ отличалась исключительной добротой, как сказала о ней одна невестка, «она добротой светится». Она прожила трудную жизнь. Муж ее – Соломон – был таким, что основную тяжесть по содержанию семьи падала на нее. Но еще более усложнилась ее жизнь в годы войны: муж вначале был призван в армию, а потом, после демобилизации по болезни, вскоре умер. Один недавно родившийся мальчик умер у нее на руках по дороге в эвакуацию. С тремя дочерьми она попала в труднейшие условия незнакомого города, а то и степной глухомани, где не было ни одной родной души. Как уж она перебивалась, не могу вообразить. Знаю, что в одном разговоре со мной она с особой теплотой говорила об Ароне, о его внимании и помощи, оказанной ей – он сумел добиться, чтобы она с детьми переехала в Томск, где жил Арон. Очень жалею, что не запомнил более точно, в чем именно эта помощь заключалась, но помню, что она была существенной и действенной.
Хася заболела в молодом – около 50 лет – возрасте. У нее диагностировали рак желудка. Ее оперировал опытный хирург по фамилии Хургин в Загорске, где жили Маля с семьей. Помогла в этом жена Мали – Рива – популярный в этом подмосковном городе врач. Они –Маля и Рива – оказывали ей много внимания, сделали все, что было в их силах. Я прилетал с Севера повидать ее. К сожалению, операция оказалась неэффективной: после не очень продолжительного периода улучшения появились метастазы, и вскоре Хася умерла.
Из ее трех дочерей, перенявших много хорошего от своей матери, старшая – Бася – долго болела, воспитала двух детей, и, к сожалению, умерла тоже в молодом возрасте. Люба и Поля с семьями живут в США. С ними поддерживаю отношения, чаще с Полей.
Желая как-то восстановить события, о которых Хася мне говорила, я обратился к ее дочерям, ныне живущим в США, и на-днях получил письмо от старшей из них – Любы, которое приведу, исправив лишь самые очевидные технические ошибки. В этом письме упоминается и мое имя. Я абсолютно искренне утверждаю, что совершенно забыл о том, в связи с чем Люба упоминает меня. Не доверять ей у меня нет ни малейших оснований. И сейчас мне очень радостно сознавать, что в свое время мне удалось оказать какую-то помощь близким мне людям. Итак, вот что написала Люба:
Здравствуйте, дорогие!
По Полиной просьбе пишу немного о нашей семье. Когда война началась, мы на 4-й день ушли из дома после объявления воздушной тревоги. Домой возвратились только в марте 1946 года. И все это благодаря вам, маминым братьям, Арону и тебе, Марк.
С нами была мамина тетя Фрума-Рива. Последние несколько лет она жила с нами. Но она с нами прошла только первый день нашего исхода.[35] Пешком мы шли двое суток. Первую ночь мы провели в колхозном амбаре в деревне Бортники. К ночи следующего дня мы пришли в г.Рогачев и попросились на постой у хозяев первого дома на окраине.
В Рогачеве жила мамина тетя. Нас, детей, оставили дома (? – М.Ц.), а родители ушли узнать, дома ли тетя. На обратном пути папа встретил мужчин, с которыми он ходил к начальнику станции справиться, есть ли возможность уехать в глубь страны, на что получили отрицательный ответ. Дальше Рогачева поезда в этом направлении не шли. Но вскоре пришел эшелон с солдатами. Их там выгрузили, а нас в него погрузили, и мы поехали на Восток. Как мы ехали до Сталинградской области, ничего не имея из необходимого, понять нетрудно – без денег и без одежды. Правда, на некоторых станциях нас кормили. В пути мы в таких условиях были около 10 дней
Так как немцы подходили к Сталинграду, нас 22 октября 42 года опять эвакуировали. Село, в котором мы жили, переходило то к немцам, то к нашим, как мы потом узнали, 4 раза. Пока мы жили в Сталинградской области, папу забрали в трудовую армию.
Когда мы опять оказались в теплушках, мы узнали, что эшелон идет в Омск. Мы очень обрадовались, полагая, что будем проезжать через Свердловск, а там жили папины родственники, и мы надеялись там остановиться. Но этого не случилось: видимо, Богу не угодно было, чтобы нам так повезло. Я забыла название узловой станции, но с нее, вместо того, чтобы ехать в Сибирь, наш эшелон направился в Ташкент. Но там нас не приняли – это был декабрь 1941 г. На станции в палатках жили люди, а нас дальше повезли – в Андижанскую область. Там мы жили в колхозе. Там мы голодали, начались болезни. Только чудо, казалось, могло нас спасти. Чуда мы не ждали, но 15 февраля 1942 г. оно случилось: мы получили телеграмму из Томска: «Высылаю триста. Живете плохо, выезжайте Томск. Арон».
Нашей радости не было конца. В то время это были еще большие деньги. Получив их, мы с мамой пошли на базар. Он был в восьми километрах от колхоза, в котором мы оказались. Купили рис, хлеб, но идти назад я уже не смогла. Попросились на какую-то арбу и доехали до кибитки. Оказалось, что я заболела тифом. За мной заболели Бася, Поля, а потом мама – тяжелее всех. Мы все выздоровели, но оказалось, что без визы выехать нельзя. Написали дяде Арону, и он нам выслал визу. В это время папу уволили из армии по болезни и он, через хозяев, в доме которых мы жили в Сталинградской области, узнал наш адрес (Андижанская область, Джалкудукский район, колхоз Моденьят). Папа нас нашел, ходил, спрашивая «женщину с тремя девочками». Так что в Томск мы отправились с папой. Мама была так слаба, что к поезду папа нес ее на руках. В Томск мы приехали к концу лета 1942 г. Встретил нас Маля. Мы выглядели крайне убого: в зимней одежде, в немыслимой обуви. По этому поводу одна из наших родственниц спросила у Мали, не стыдно ли ему было общаться с нами, приехавшими в таком виде? Спрошено это было в наше отсутствие, разумеется. К счастью, братья не стыдились.
Присланных Ароном денег нам хватило, чтобы не умереть с голоду (мы все были уже дистрофиками) и на билеты до Томска. К нашему приезду дядя Арон приготовил для нас комнату в коммунальной квартире в деревянном доме.
В Томске мама работала няней в хирургическом кабинете, Бася – воспитательницей в детском саду, я на заводе, а Поля училась в школе. Мама еще пекла кихелах и продавала их, а на вырученные деньги покупала молоко, иногда хлеб.
Марк, не без твоей помощи мы выжили в Томске. Когда мы получили письмо, в котором ты писал, что получил назначение на Новую Землю и мы показали маме на карте, где находится этот остров, она пролила немало слез. Потом, еще в Томске, мы получили от тебя аттестат на 500 рублей в месяц, а перед отъездом из Томска – не помню какую сумму (кажется, 2000 р.). Нам этих денег хватило, чтобы добраться до дома.
Папа умер летом 1943 г. (от прободной язвы желудка – М.Ц.) Помню, что за гробом мы шли одни – мама и мы, дети.
К этому времени мы в Томске остались одни: когда Арон с семьей и Маля уехали, не помню.
Как мы жили до и после войны, я думаю, ты знаешь. Всегда очень скромно. Я имею в виду наших родителей. Как мы, дети, жили, ты тоже знаешь. Единственное, что могу сказать, что наши мужья с большим уважением относились к маме. О нас и говорить нечего. Она осталась для нас идеалом. К великому сожалению, ко времени, когда мама могла бы пожить в лучших условиях, на нее обрушилась коварная болезнь, и в 1954 г. ее не стало.
Всего доброго. Обнимаю, целую – Люба.
Читатель не может не заметить некоторой противоречивости в том, что написал я, и написала Люба: я упоминал о гибели Хасиного маленького сына, Люба же об этом даже не упоминает. Больше доверяя ее – живого свидетеля события – памяти, чем собственной, я опять позвонил ей, и вот что она мне сообщила в телефонном разговоре:
Ей настолько мучительно было вспоминать об этом, – сказала мне Люба, – что она не смогла коснуться этого вопроса. У Хаси, действительно, за 11 месяцев до начала войны родился мальчик, которого назвали в честь нашего отца, (т.е. уменьшительно-ласкательно его могли называть на-идиш Вэлвэле – М.Ц.). Нетрудно вообразить, насколько затрудняло бегство семьи от смертельной угрозы, при наличии не только трех дочерей – двух подростков и одного ребенка школьного возраста – но еще и грудного младенца. Но они и это превозмогли. Однако условия их переездов, да и временной оседлой жизни, были крайне неблагоприятными. Во время их мытарств, связанных с многочисленными переездами, выбора не было. Ехали в перегруженных теплушках, т.е. товарных вагонах. Места в них брали «с бою». На одной из промежуточных станций в вагон, в котором они ехали, ворвалась семья с больным ребенком. Видимо, это было инфекционное заболевание. Так или иначе, младенец вскоре тяжело заболел. На какой-то станции они сошли с поезда, и Хасю с мла-денцем положили в больницу, однако спасти ребенка врачи не смогли.
О Cемене мало что могу добавить, хотя общались мы с ним очень часто и тесно. Он отличался незлобивым, спокойным нравом, не любил «выступать», но я многократно имел возможность убедиться в скромной, не показной мудрости его суждений. Он был высококвалифицированным главным бухгалтером. Его пытались соблазнять должностями, сулящими более высокие, но незаконные доходы, но он никогда на это не шел. Семен вскоре после меня, добровольцем пошел в Народное ополчение (Г.Ц.) и все четыре годы прослужил на Ленинградском фронте. После войны продолжал работать по специальности. После выхода на пенсию его часто приглашали в качестве эксперта. В возрасте около 70 лет Семен перенес инфаркт миокарда, выжил, но у него, видимо, образовалась аневризма сердца. Он и это испытание перенес достойно, хотя чувствовал себя плохо. Его жена – Тамара – ни с кем не посоветовавшись, увезла его в Боровичи, где жила ее сестра Нина Николаевна. Там он вскоре и умер, 29 июня 1975 г. Там и похоронен. На похороны мы выехали на новой Мишиной машине «Жигули». Их дочь Екатерина с семьей своей дочери Тани живут в Ст.-Петербурге.
Судьба МОНЕСА с момента рождения сложилась трагически: дав ему жизнь, умерла его мать. Его выходили бабушка с дедушкой. В большом и малом – об этом в основном тексте этих воспоминаний хорошо написано – ему, что называется, не везло. Он поздно женился, но относительно рано овдовел. Тоже прошел всю войну, будучи не вполне здоровым человеком, и, как пишет Гриша, бежав из плена, спас деньги полка, в котором служил начфином, по сути дела совершил подвиг.
Его две дочери ничего, кроме огорчений, ему не принесли. Будучи глубоким инвалидом, долго жил в доме, в котором не было никаких коммунальных удобств. С большим трудом, как инвалид войны, добился однокомнатной квартиры в современном доме, в которой жил совместно со своей беспутной младшей дочерью. Будучи тяжело больным, инвалидом, он не был никем ухожен, от дочерей не только помощи не получал, но постоянно испытывал унижения и огорчения. Только племянницы – дочери Хаси, чем могли, помогали ему.
Он был скромным, добрым человеком. Жил более, чем скромно в материальном отношении. Как и Семен, никогда не шел на сделки с совестью и не вступал в конфликты с законом. Но был чрезвычайно гостеприимен: каждый приезд в Бобруйск убеждал в этом.
Умер он, как и жил с первого дня своей жизни, тоже трагически, мучительной смертью: глубокий инвалид, он ошпарился в ванне. Высказывались даже предположения, что это произошло не случайно, а по злой воле кого-то, кому он мешал своим присутствием в собственной квартире.
ЛИЗА – первый ребенок во втором браке отца – старшая среди детей нашей матери. Гриша пишет о том, что она с подросткового возраста выполняла много разных домашних работ, а для нас – младших – она была второй матерью.
Я не помню, какое образование получила Лиза, но она писала вполне грамотно. Работала воспитательницей в детском саду. В свое время вышла замуж за Файтла (Фалю) Хасдана – бухгалтера. Они жили очень дружно. Годы войны Фаля служил в действующей армии. Т.ч. все тяготы жизни в эвакуации с двумя детьми выпали на плечи Лизы.
Они с Фалей воспитали двух дочерей, старшая из которых – Женя – умерла от запущенного рака в молодом возрасте. Младшая – Белла – живет в Миннеаполисе. Лиза дожила до преклонного возраста. К сожалению, последние годы она провела в норсинг хоме (доме для престарелых и инвалидов). Вначале меня возмутило, что Белла отдала ее туда: у меня перед глазами примеры того, как за престарелыми родителями, при любом их состоянии, дети ухаживают дома. Но в дальнейшем мне пришлось согласиться, что это в данном конкретном случае действительно вызывалось необходимостью.
Здесь уместно одно отступление. Из всей нашей большой семьи, только старшие, включая Лизу, не получили высшего образования. Она получила среднее образование на существовавшем тогда уровне. Поступила на Заочное отделение Московского Института Иностранных языков. Хорошо запомнились пакеты присылавшихся ей заданий и особо запомнилось слово «полиглот», которое было напечатано на фирменных конвертах.
Все они были ничем не хуже, нисколько не менее способными к учению, чем мы, более младшие. Здесь действовал сугубо социальный водораздел: в царское время дети из бедной еврейской семьи только в исключительных случаях могли получить нормальное школьное, а потом и высшее образование. Как ни велики преступления коммунистического режима, установленного в 1917 году, какое-то время бесплатное школьное и высшее образование в Советском Союзе действительно были общедоступны, в том числе и для евреев.
АРОН. Я очень сожалею о том, что не записал сказанное об Ароне Хасей незадолго до ее смерти. Она говорил о нем с особой теплотой, рассказывая, как я уже писал, а Люба подтвердила, какую огромную помощь он оказал ей и ее семье во время войны и эвакуации. Они оказались в условиях, ставивших под угрозу их жизнь. Проявив огромную энергию, Арон перевел их в тот город, в котором сам жил, и чем можно помогал им. Хася считала, что он буквально спас ее и ее детей. Так оно и было в действительности.
О деятельной доброте Арона можно привести другие примеры. Вместе с тем, у него часто бывали конфликты на работе, из-за которых ему приходилось лишаться должнос-ти и неоднократно оказываться безработным. А ведь он был высококвалифицированным инженером, дисциплинированным работником, не пил и даже не курил. В чем же дело?
На мой взгляд, он страдал из-за своего абсолютного неприятия любой фальши, любой нечестности. А поскольку на приписках и прочих махинациях строилось все в этой стране, любой человек, пытавшийся противостоять этому или как-то возражать против подобных действий, выглядел в глазах большинства чужеродным элементом, мешающим совершать разного рода сделки. Его прямота, неумение кривить душой осложняли также его отношения с другими людьми.
Арон был в высшей мере родственным, готов был придти на помощь по первому зову.
Из-за врожденного дефекта зрения он был негоден к военной службе, поэтому в войну не был призван в армию. С Соней они вырастили двоих сыновей. Младший – Леня – из-за тяжелой болезни почек умер в молодом возрасте. Старший – Владимир – проделал большой путь духовного развития и в итоге серьезных поисков еще в советском Ленинграде примкнул к сионистскому движению. В Ленинграде 60-70-х годов это было опасно, но он од-ним из первых стал проводить там семинары по еврейской истории и другим проблемам. При первой возможности он с матерью – с Соней – эмигрировал в Израиль. Там работал в области патентоведения, но параллельно с этим стал видным знатоком Иерусалима. Опубликовал несколько книг, в том числе – солидную книгу на русском языке об этом великом городе. Я помню, с каким удовлетворением Арон говорил о том, что «Вова пришел к еврейству». К сожалению самому Арону переехать в Израиль не суждено было…
Помню отчетливо: во время одной из частых семейных встреч у Семена с Тамарой, во время застолья, Арон как-то буднично, как о чем-то несущественном сказал, что у него в кожном диспансере удалили «бородавку», росшую на спине. Я внутренне похолодел, но не подавая вида, стал его расспрашивать об этой «бородавке», и по мере узнавания подроб-ностей, моя тревога нарастала. И я до сих пор корю себя за то, что не принял энергичных мер по установлению истинной природы этого новообразования. Тем более, что Арон с Соней вскоре уехали на отдых в Эстонию. Там они загорали, купались, и т.д. Через несколько недель, по пути к нашему месту отдыха, мы с Мишей и нашими семьями проезжали городок, в котором они остановились. У Арона были уже огромные метастазы в подмышечные лимфатические узлы.
По возвращении в Ленинград, его поместили в Институт Онкологии. Оттуда за-требовали из диспансера, в котором «бородавку» удалили, гистологические срезы ее, но они оказались «утерянными». Помочь ему уже не могли. Последний раз я видел его, когда он впал уже в бессознательное состояние. Мы были вместе с Соней. Она многократно пыталась дозваться его, чтобы он хоть открыл глаза, но все попытки оказались тщетными. Вскоре Арона не стало.
Для меня лично эта трагическая история стала дополнительной причиной для критического рассмотрения того, что делается в советской медицине. Правда, впоследствии узнал, что поводов для критики достаточно и в американской, и в израильской медицине – в медицине вообще.
ГЕРМАН (Гера), по рассказам старших, уже в детстве отличался повышенными, если можно так сказать, эстетическими требованиями. Это касалось его одежды, внешнего вида, личных интересов. Так, он единственный из всех учился игре на скрипке. Но путь его был нисколько не менее трудным, чем у других. Как он получил среднее образование, не знаю, вероятнее всего в рабфаке или в вечерней средней школе. Но в итоге добился желаемого – поступил в ЛИИЖТ – Ленинградский Институт Инженеров Железнодорожного Транспорта. Гриша присутствовал при его защите дипломного проекта в ЛИИЖТе. Часть своего доклада по теме «Проектирование железных дорог в условиях Хибинских гор» он говорил по немецки. Это тогда было очень модно и приветствовалось. Весь доклад прозвучал очень эффектно и члены ГЭК аплодировали ему.
Как молодой специалист, участвовал в изыскательных работах в глухих местах огромного Советского Союза, а потом много лет работал в Научно-исследовательском институте. От этого учреждения много лет работал на Севере, в республике Коми, на строительстве железной дороги. Можно было лишь догадываться, что о своей работе, об условиях жизни он чего-то недоговаривал. Только впоследствии мы узнали, что строили дорогу на Абезь и далее заключенные. А об этом, как известно, говорить нельзя было. Там же, на Севере, у него случился первый инфаркт. Лечил его врач – немецкий еврей, отсидевший свой срок, а потом оставленный на поселение там же.
Он женился на Нине, у них родилась дочь Инна, вместе со своей семьей и матерью живущая сейчас в Израиле. Гера же умер задолго до этого, после возвращения в Ленинград. Как-то утром мне позвонила Нина на работу и сообщила, что Гера проснулся в хорошем настроении, шутил. Но вдруг, при попытке повернуться или совершить другое дви-жение, впал в бессознательное состояние и вскоре умер. Полагаю, что его мгновенная смерть явилась результатом разрыва аневризмы сердца.
Он был добрым, гостеприимным человеком. Несмотря на свое нездоровье, он никого не докучал своими жалобами. У него были старые и верные друзья. Он очень внимательно относился к родителям и помогал им, пока они были живы. На меня он оказывал особое влияние. Так, например, однажды он приехал в командировку в город Киров, где тогда находилась наша академия. Мне тогда было около 20 лет, но по моде того времени, я отрастил небольшие усы. Разные люди меня уговаривали сбрить их, аргументируя это тем, что без них я выгляжу лучше. Но я оставался непреклонным. Когда я узнал, что Гера в Кирове, я после занятий пошел его повидать. Остановился он у знакомых. Когда я при-шел, он спал. Я сел возле него, ожидая его пробуждения. Но чем-то отвлекся и не заметил этого мгновения. И вдруг услышал: «Что это у тебя – грязь?». И это решило судьбу моих мальчишеских усов.
НАУМ, как и все старшие братья, прошел трудную, суровую школу жизни. Но тоже поступил в институт – названия его не знаю, но выпускал он экономистов. После института его направили на работу на Урал. Он среди нас отличался более развитыми эстетическими потребностями и вкусом, особо любил и чувствовал музыку, хорошо пел – у него был приятный баритон. По возвращении в Ленинград, он жил – по приглашению одного из своих друзей – в квартире родителей этого друга. Мне представляется, что один этот факт много говорит о том, каким он был человеком, о его личностных качествах. В воспоминаниях Гриши многое сказано о Науме. Осенью 1939 года его, с детства страдающего недостатком зрения, призвали в Красную Армию. Гриша описывает обстоятельства его гибели на войне, затеянной Сталиным в его неуемных агрессивных и захватнических устремлениях. Потеряв после первого ранения очки, Наум оказался абсолютно беспомощным, легкой целью для следующего выстрела снайпера.
Я очень хорошо помню последнюю встречу с Наумом, уже в форме младшего лейтенанта. Это было почему-то в крохотной комнатке Геры. Кто там еще был, не помню, но точно была жена Семена – Тамара. О чем-то говорили, что-то, возможно, пили и ели. Наум выглядел вполне спокойным. Видимо, он не предполагал, что его ждет участие в этой бездарной, стоившей стольких жизней кровавой войне огромного Союза против маленькой героической свободной страны.
Прошло 60 лет. Мы уже лет восемь жили в Бостоне. Однажды жительница нашего же дома увидела в руках моей жены мою книжку. Обратив внимание на фамилию автора, она спросила: «Цывкин? Он не из Ленинграда? У него не было брата Наума?» Оказалось, эта пожилая бывшая ленинградка, вместе со своим мужем училась на одном курсе, даже в одной группе с Наумом! Более того, они были близкими друзьями. У нее даже сохранились некоторые фотографии, и когда она пришла к нам, мы рассматривали их вместе с имеющимися у меня. Она очень тепло говорила о Науме, вспоминала некоторые детали их студенческой жизни того времени, даже отдельные смешные истории, много лет тому назад рассказанные им. Думаю, это свидетельство глубины впечатления, которое Наум произ-водил на знавших его людей.
Эта женщина рассказывала о гибели Наума со слов своего мужа, тоже служившего в финскую войну в соседней части с той, в которой служил Наум и, якобы, по свежим следам узнавшего подробности его гибели. Эти ее рассказы существенно отличались от то-го, что вспоминает Гриша. Установить, какая версия ближе к истине, нет возможности. Тем более, что, к сожалению, эта женщина вскоре тяжело заболела и умерла. Но встречи с ней оживили мои воспоминания о дорогом брате.
По этому поводу Гриша прислал следующие уточняющие сведения:
Наум поступил в Инженерно-экономический Институт на Энергетический факультет. Семья Шеломовых, в которой он потом жил, проживала на Нарвском проспекте, в доме № 9. Я там бывал. Туда же пришло извещение о его гибели.
Насчет очков – это ошибка.
«Эта женщина...» Ее имя забыл, а фамилия Шварц – по мужу Морису Щварцу. Она после окончания института работала в отделе Главного энергетика Кировского завода. В середине декабря 1939 года мы с ней встречались на заводе, где она мне зачитывала письмо их однокашника Семена Марона о гибели Наума с теми подробностями, которые я описал. Фраза Марка «Установить истину нет возможности» не подходит. Содержание письма Марона я немедленно передал и повторял всем родственникам. Каждое слово врезалось в память. О дружбе (Дины – М.Ц.) Шварц с Наумом мы с Герой знали задолго до 39-го года.
У меня был особый повод вспоминать о нем каждый раз, когда я бывал в ленинградской филармонии. Дело в том, что еще в 1937 или 1938 году, будучи школьником, я приехал в Ленинград, и Наум повел меня в этот замечательный зал. Дирижировал Евгений Мравинский – тогда еще молодой, но уже прославившийся дирижер. До сих пор помню неизгладимое впечатление, чувство «мороза по коже», которое я тогда испытывал.
И последнее: я узнал о гибели Наума в последних числах декабря 1939 года. Вскоре наступил Новый Год. В общежитии на Лиговском проспекте, где мы – слушатели первого курса – тогда жили, проводились соответствующие увеселительные мероприятия совместно с жившими в том же доме, но на других этажах, студентками Второго медицинского института. Но меня это не привлекало. Побродив среди танцующих и веселящихся будущих врачей и не находя себе места среди них, я подошел к буфету и выпил бутылку пива. Через какое-то время – вторую. И так я дошел до шести бутылок. После этого поднялся в свою комнату и лег спать. Наутро почувствовал особую тяжесть пивного похмелья. Но как ни плохо я себя чувствовал, это как-то гармонировало с моим настроением, возможно, с каким-то подсознательным желанием сострадать, хоть в какой-то – мизерной, несравнимой, ничтожной – степени испытать боль и недомогание.
ГРИША по возрасту следует за Наумом. Но он о себе сказал больше, чем я мог бы сказать. В написанном им своему внуку просматривается ненавязчивое, не «в лоб», что называется, стремление внушить важные и полезные вещи. Сейчас его внук уже вполне зрелый человек. Как на нем сказались внушения деда, я не знаю. Но эту – мягкую, ненавязчивую – манеру дискуссии узнаю.
Гриша среди нас оказался наиболее разносторонним, испытал и железнодорожные специальности, и летал, и руководил трудовыми коллективами. В народном ополчении воевал с гитлеровцами. Несмотря на трудный и извилистый путь к аттестату о среднем образовании, он завершил свой трудовой путь, располагая дипломами доктора технических наук и профессора одного из значительных ВУЗов СССР.
Второе, что я мог бы отметить, это его серьезное отношение ко всему, что бы он ни делал. Так, однажды на его даче я взялся ему помогать. Мне казалось, что все уже сделано достаточно хорошо, но он все добивался совершенства. В итоге я, будучи моложе, в буквальном смысле этого слова, выбился из сил. Он же, до этого перенесший инфаркт миокарда, продолжил работу пока не добился абсолютной завершенности задуманного.
Гриша с Соней вырастили двух дочерей, проявивших себя творческими личностями. Старшая – Нина – несмотря на слабое здоровье, разработала и успешно пропагандирует оригинальную технологию работы с бисером. Издала книгу, посвященную этому. Младшая – Марина – стала известным музыковедом, автором ряда книг и участницей многих форумов, имевших место в разных странах.
Сейчас Нина со своим мужем и сыном живут в Нью-Йорке, а Гриша с Соней и Марина со своим мужем Сергеем – в Израиле.
Однажды – в связи с выходом первой моей книги – меня пригласили на интервью в местную русскоязычную радиостудию. Услышав мою фамилию, работница этой студии спросила, не было ли у меня родственников среди работников ленинградского кораблестроительного института? Получив положительный ответ и узнав, что один из ее профессоров – мой родной брат, она стала расспрашивать о нем, а потом так говорила о нем, что возникло предположение об особом отношении студентов, гл. образом, быть может, студенток, к нему. Просила передать ему привет. Как ни странно, лет через 40-45 после того, как эта бывшая студентка окончила институт, не только она помнила Гришу, но и он вспомнил ее, когда я рассказал ему об этой встрече и передал от нее привет.
МИША. О нем много и тепло написал Гриша, знавший его с детства. Он отличался среди нас атлетическим телосложением, физической силой. Окончив Институт Киноинженеров в 1940 году, он сразу был призван на военную службу. Т.обр., войну он встретил уже кадровым военным, офицером. Все годы войны прослужил в действующей армии специалистом по оптическим приборам артиллерийских систем. После войны поступил в аспирантуру своего же института. На волне сталинских антисемитских кампаний его пытались отчислить, выдвинув совершенно нелепую мотивировку. Но – редкий для того времени случай! – ему удалось доказать необоснованность этой мотивировки, и его оставили на его должности. Он защитил кандидатскую диссертацию, стал доцентом, написал (в соавторстве) несколько книг. В Ленинграде мы жили недалеко друг от друга, часто общались, в том числе, помогая друг другу в выполнении тех или иных работ дома ли или в гараже. Он был замечательным семьянином, любил жизнь, увлекался автотуризмом, был чле-ном Союза кинематографистов. Я, наверно, много существенного опущу, т.к. наиболее глубоко в моей памяти засели последние – трагические – месяцы его жизни. О них я и расскажу, т.к. знаю об этом больше, чем кто-либо еще.
Лет через восемь после гибели по вине врачей Арона, Миша обнаружил у себя на спине – почти точно в том же месте, что и Арона – подозрительное (скажем так) образование. Некоторое время понаблюдал за ним, и отправился в кожно-венерологический диспансер – учреждение в СССР, в котором работали специалисты по заболеваниям кожи. Он рас-сказал о случившемся с Ароном, что, казалось бы, должно было вызвать крайнюю насто-роженность врачей. Но они, ничего не предприняв для исключения злокачественного характера этого новообразования, заверили его, что у него это не меланома, а вполне доброкачественное образование, которое можно легко удалить. К сожалению, он им поверил.
Почему-то он со мной – единственным медиком в семье – тоже не посоветовался. Между тем, у меня была бы возможность проконсультироваться у опытных специалистов академии, в которой я работал. Через несколько месяцев появились признаки метастазирования опухоли. Особо меня насторожило, когда он однажды позвонил после своей прочитанной лекции, и с удивлением сказал, что не мог вспомнить часто употребляемые слова. Я поехал на станцию Песочная, в Институт Рентгенологии, рядом с которым располагался тот же Институт Онкологии АМН СССР, в котором умер Арон. По мнению специа-листов обоих этих учреждений, лучевое лечение в этом случае успеха не сулило. Что касается химиотерапии, то мне соответствующий специалист ответил, что к ней они прибегают только в абсолютно безнадежных уже случаях. На запрос Института Онкологии о данных гистологического исследования образования, удаленного в кожном диспансере, оттуда ответили, что никаких сведений на этот счет не сохранилось, а гистологические препараты («стекла») исчезли. Учитывая, что и в случае Арона ответ был таким же, похоже, что это была уже хорошо отлаженная практика «выхода из щекотливых положений», привычных для дерматологов кожных диспансеров.
Вскоре Мише назначили химиотерапию. Мы с ним ездили на Песочную для каждого очередного вливания. С учетом того, что мне было сказано об этом ранее, я с болью наблюдал за мучениями, которые это «лечение» ему приносило. Сознавая бесперспективность этого, я все же не мог сказать, чтобы он отказался от дальнейшей химиотерапии: ведь, думал я, хоть какой-то, хоть минимальный шанс на успех должен быть, если в головном учреждении страны этот метод применяется. Отчетливо помню, как после последнего сеанса, в поезде на пути домой, он тихо сказал мне: «Меня отравили».
Ничего не говоря никому, он вскоре принес и молча положил на стол перед своей женой – Тамарой – доверенность на единственную свою ценность – автомобиль «Жигули».
Ранее на новеньком автомобиле «Жигули», который Миша купил осенью 1974-го года (может быть 1973-го года). На этом «Жигуленке» мы ездили хоронить Семена. Там Миша выпил на поминках и на обратном пути ему стало очень плохо. Пришлось Грише сесть за руль – впервые на «Жигулях». До сих пор он вспоминает, как неуверенно справлялся с новым для него автомобилем. Особенно, в ночных условиях и при установке машины в гараж.
А на следующий день впал в состояние афазии, когда теряется возможность говорить. Постепенно его состояние ухудшалось, он уже мог попросить о чем-то необходимом только нечленораздельными звуками, но вскоре лишился и этой возможности. Но был момент, показавший, что остатки сознания у него сохранились: когда в комнату, в которой он лежал, привели его маленькую тогда внучку Сусанну, по лицу его буквально промелькнула слабая, последняя в его жизни улыбка. Я почти неотлучно находился у него. Но именно в ночь, когда я отправился домой, чтобы хоть один раз более или менее полноценно отдохнуть, поспать, Миши не стало.
Дети Миши и Тамары вместе со своими семьями живут сейчас в США. Старший из них – Михаил – и его жена Нина удивительно органично вошли в новые условия жизни в США. Вначале, с первых дней пребывания здесь, не гнушались никакой работой. Постепенно же нашли свои профессиональные ниши, работают, стали домовладельцами. Старший сын окончил колледж, стал специалистом-компьютерщиком. Младший – Миша – учится в школе. У нас с Мишей-старшим и его семьей достаточно теплые отношения. Когда бывала возможность, мы охотно приходили им на помощь. Они нам тоже не отказывают в помощи, хотя ни они, ни мы не злоупотребляем этим.
Второй сын Миши и Тамары – Володя – почти ни с кем из родственников, в том числе и со своим единственным братом, не общаются. Единственное исключение составляет Инна – дочь Геры. С ней они тесно общаются. Надеюсь, у них все обстоит благополучно.
На похоронах Миши сослуживцами сказано было много хороших слов о нем как о специалисте-исследователе, преподавателе, работнике, как о человеке.
Для меня, для моего профессионального мировоззрения, случившееся с Ароном, а потом с Мишей повторившееся, сыграло особую роль. Я «иными глазами», критически стал анализировать то, с чем сталкивался и сталкиваюсь в работе и в жизни, касающееся врачей, медицинской науки и практического здравоохранения. По приезде в США в 1991 году, это стало основной темой моих интересов. Много читал, опубликовал десятки статей, написал три книги. Конечный вывод всех этих изысканий таков: нельзя оставлять один-на-один Пациента (читай: Народ) с Врачом (с системой здравоохранения). Последний приносит огромную пользу обществу, без него цивилизованное общество жить не может. Но он обладает огромной, неосознаваемой часто властью над Пациентом. Эта власть нередко оказывает вредное влияние на некоторых врачей, стимулирует разного рода злоупотребления и прочие поступки, не соответствующие тем стандартам, которым они, врачи, якобы, должны бы следовать со времен Гиппократа. Впрочем, наличие этой знаменитой Клятвы и многих аналогичных кредо других выдающихся врачей прошлого не говорит ли о том, что эта проблема существовала во все времена и пока не была решена нигде? Это проблема огромной общественной значимости пока замалчивается, хотя о ней в той или иной форме говорят и пишут не только политики, журналисты, рядовые граждане, но и отдельные – наиболее широко и «не зашоренно» смотрящие на истинное положение дел в здравоохранении – врачи. Сказанное здесь вовсе не означает, что я обвиняю всех врачей: вовсе нет, разумеется. Есть среди них замечательные люди, честные, преданные делу специалисты. Но, наряду с напоминающими хоть в чем-то и в какой-то мере доктора Швейцера, есть и напоминающие чем-то и доктора Менгеле. А между этими полюсами располагаются миллионы всех врачей – по-середине или ближе к тому или иному полюсу.
МАЛЯ (Роман). Он ближе всех мне по возрасту, его я помню еще с его детских лет. Как младший, вел себя по отношению к нему, с современной моей точки зрения, безобразно, за что до сей поры стыжусь и корю себя. Но он еще тогда, будучи всего на три года старше меня, реагировал спокойно, терпел мои выходки, понимая, видимо, что это глупости преходящие. Так оно и оказалось. Мы всегда была близки, как и с другими братьями. И я рад, что в последние годы я имею возможность помогать ему и делаю это охотно и с удовольствием. Он сейчас живет в центре российского православия – в Сергиевом Посаде (быв. Загорске), Московской области. Я просил его по телефону прислать мне некоторые собственные его воспоминания. Надеюсь их получить в недалеком будущем и обязательно поместить здесь, а свои воспоминания о нем я напишу, исходя из того, о чем он не напишет сам. Пока же отмечу, что Маля отлично учился в школе, был принят на Механико-математический факультет Ленинградского университета. Еще будучи студентом, женился. Диплом получил, когда уже началась война. Жена его, насколько я помню, попала к немцам и, , была убита. О ней более подробные сведения прислал Гриша.
Маля женился на бобручанке Фире Флейшер. Она тогда (в 1940?) закончила Текс-тильный техникум и была направлена на работу в Клинцы. Там ее застала война и она была убита фашистами. Данные о ней я передал в Институт «Яд-Вашем» в Иерусалиме.
Для меня до сих пор непонятно, почему в первые месяцы войны он, молодой человек, оказался никому не нужным: он просился в армию – не взяли (?!), в пожарные – ответ тот же. Страшно голодал, совершенным дистрофиком был отправлен в эвакуацию. О постигших его в дальнейшем происшествиях, которые могли стоить ему жизни, я просил его написать. В итоге он оказался в Томске. Там поступил на эвакуированный Оптико-механический завод, который после войны возвратился (или был направлен) в Загорск. К тому времени он уже был женат на Риве – военном тогда молодом враче, как потом оказалось, она была врачом «от Бога». На заводе он стал заместителем главного конструктора. За работу его наградили двумя орденами «Трудового Красного Знамени». Он защитил канди-датскую диссертацию, сделал много изобретений. К его нескрываемому горю, Рива поки-нула этот мир очень рано, и Маля остался один. Правда, в том же городе живут два его сына – Владимир и Геннадий, но это не умаляет его чувства одиночества. Здоровье его всегда оставляло желать лучшего, но с возрастом проблемы усугублялись и увеличились в количестве. Но он, слава Богу, в ясном уме и твердой памяти, сам себя обслуживает.
По моей просьбе Маля написал и прислал мне следующий, к сожалению, очень краткий текст своих воспоминаний. Я просил его дополнить и надеюсь это получить в скором будущем. Уверен, что там будет еще немало интереснейших воспоминаний.
Итак, вот начало воспоминаний Мали – Романа Вульфовича Цывкина:
С первых дней войны, в июне 1941 года, я решил, что мой долг – самое активное участие в деле отпора врагу. Уже 24 июня в Университете объявили сбор отряда для строительства укреплений на Карельском перешейке. Я вступил в этот отряд и отправка была назначена на 26 июня. Мы в установленное время собрались в Университете, нас провожал ректор – проф. Вознесенский. Нас построили, мы перешли Дворцовый мост, и по Дворцовой набережной пошли к Финляндскому вокзалу. Поездом мы доехали до какой-то станции и, далее, под командованием офицеров, пошли пешком к деревне Вортемяаки, где размещалась воинская часть и были свободные землянки. Утром 27 июня приступили к работе. Одна бригада получила задание строить плотину на протекающей речке, а вторая – копать противотанковый ров (ширина 8 метров, вертикальная стена – 6 м.) Немецкие самолеты–разведчики уже в эти дни подлетали близко к нам. Все работы выполнялись нами с помощью примитивнейших средств. Постепенно мы в работу втянулись и появились первые результаты. Так получилось, что через пару дней меня отправили с поручением в Университет. Здесь я узнал, что началась организация Народного ополчения. Назревает решение о досрочном проведении Государственных экзаменов. Я, до особых указаний, вернулся в воинскую часть, а числа 15 июля студентов Мехмата и Физфака вернули в Ленинград.
Когда мы вернулись в Университет, оказалось, что Военно-воздушная Академия просит направить старшекурсников этих факультетов для отбора в Академию. Мы пришли, оформили анкеты и прошли медкомиссию. Всё делалось очень быстро: Академия уже была в состоянии эвакуации. На следующий день были вывешены списки зачисленных – меня там не оказалось. Я сумел только выяснить что моя анкета лежит без зачётной книжки. С трудом я её разыскал приколотой к анкете П.Н.Цыпкина и забрал, но по вопросу зачисления уже не с кем было говорить. Через день они все улетели, а я вернулся в Университет.
Нам объявили, что решением руководящих органов дано указание о проведении досрочных Государственных экзаменов. До определения точных сроков, нас в составе университетского от-ряда отправили на строительство противотанковых рвов в район Гатчины, за станцией Пудость. В середине августа нас вернули и назначили Госэкзамены. 26 августа я сдал Госэкзамен и через пару дней получил «Диплом с отличием». В это время был объявлен второй набор в Народное ополчение. Я был зачислен в 102-й батальон Народного ополчения, который размещался в здании Академии Художеств на Университетской набережной. Не буду описывать подробности, но 8 сентября я из окон Академии наблюдал за событиями над Невой во время первого налёта немцев на Ленинград. В этот день они сожгли Бадаевские склады и уничтожили все продуктовые запасы. Через несколько дней 102–ой батальон из-за отсутствия питания расформировали, и нас, молодых, перевели в рабочий отряд Университета на казарменное положение и питание по карточкам. Мы охраняли склады, патрулировали линии Васильевского острова, проходили военную подготовку. Ночью, по тревоге нас поднимали тушить немецкие зажигательные бомбы и транспортировать раненых в госпиталь, расположенный в здании Исторического факультета ЛГУ.
Обстановка в Ленинграде быстро ухудшалась, дневная норма хлеба для студентов дошла до 125 граммов, ребята уходили из отряда, и отряд распадался. Часть нашей семьи эвакуировалась из Ленинграда. В городе осталась мама (она приехала из Бобруйска до войны), которая жила в комнате Германа в Чернышовом переулке. Арон оказался в Томске, Герман остался работать в Коми, Гриша ушёл в народное ополчение и очень скоро, после ранения и контузии, был помещён в госпиталь в Александро-Невской Лавре, а затем находился в воинской части для выздоравливающих в разных районах Ленинграда, Семён ушел добровольцем в армию, и он служил в районе Средней Рогатки. Тамара Николаевна с маленькой Катей (1940 г.р.) жила до середины ноября в своей квартире на улице Плеханова, а потом переехала к своим родственникам Михайловым на Петроградскую сторону. Марк был в ВМА, которая находилась в это время на Загородном проспекте, напротив Витебского вокзала. Я из общежития на Мытнинской набережной уехал, и в дни, когда бывал в Ленинграде, жил у Тамары Николаевны. У мамы я не мог находиться, т.к. комнатка, в которой она жила, была всего 6 кв. метров.Я посещал маму, Гришу, Марка, Семёна. Маме помогал: ходил за хлебом и водой. Однажды, когда она сама пошла за хлебом, у неё утащили карточку[36].
Я удачно пришёл и отдал ей свою хлебную карточку на 3 дня.
Когда Тамара уехала к Михайловым, а Гришу из армии уволили, я какое-то время был с ним на Канонерской. В конце ноября, когда рабочий отряд ЛГУ распался, я был зачислен в 10-ю роту комсомольского противопожарного полка Ленинграда. Мы жили в подвале Василеостровского райсовета на 9-ой линии, выполняли различные работы и тушили пожары. 7 декабря была назначена наша эвакуация из Ленинграда пешим порядком через Ладогу, но начались бои под Тихвином, и её отменили.
К концу января 1942 года я почти потерял способность самостоятельно передвигаться. Вследствие этого был отчислен из роты и 1-го февраля 1942 года утром с Васильевского острова пошёл пешком к маме, часам к 15-16 добрался. Мама уже болела цингой, питалась очень плохо, воды у неё не было. Эвакоудостоверения были оформлены и на неё, я предложил ей поехать вместе со мной, хотя не представлял, как мы доберёмся до Финляндского вокзала. Мама подумала и сказала, что будет ждать Наума (мы ей не говорили, что он погиб на Финской войне), а меня благословила на отъезд. Всю ночь мы, с небольшими перерывами, беседовали. Рано утром 2 февраля мы распрощались, я надел демисезонное пальто Германа, зимнее пальто Наума, закутался, взял небольшой чемодан, поставил его на санки и пошёл на Финляндский вокзал. Дошёл до Фонтанки, и далее, с перерывами, по Фонтанке к Невскому. Силы меня покидали. Я пересёк Невский и сел на какие-то ступеньки отдохнуть, уснул. Многие ленинградцы так погибли. Но случилось чудо. Какая-то женщина меня разбудила, узнала, куда я еду, посадила на санки, отвезла на вокзал и сдала в медицинский пункт. Дальнейшие подробности я помню плохо. До какого-то места поезд, затем пересадка в автобус для поездки через Ладогу. Помню, что в автобусе мне было очень холодно, я ничего не видел. После Ладоги нас встретил прекрасный солнечный день, было организовано питание. Здесь я совершил тяжёлую, непоправимую ошибку. На своё и мамино эвакоудостоверение съел два обеда с большим количеством хлеба, что немедленно после голода привело к энтероколиту. К вечеру подали товарные вагоны. Здесь следует сделать отступление. Во время тушения пожара в Геслеровском переулке, пробивая ломом перекрытие, неудачно упал (сказалось истощение), получил удар ломом по правой руке, которая длительное время не действовала. Залезать в вагон без посторонней помощи было трудно, а иногда невозможно. Как-то забрался. В вагоне стояли металлические печки для обогрева. Днём меня к ним не подпускали, говорили: будешь ночью топить и греться. Топил, заснул, часть зимнего пальто выгорела. Среди людей в вагоне были и мародёры. Два таких типа украли у меня чемодан и сняли с поезда в Череповце. Устроили на печке в доме у старушки, продали демисезонное пальто и часы Семёна. Деньги использовали для еды, небольшую сумму дали мне. Через день-два предложили ехать дальше, имея целью избавиться от меня. Пошли на вокзал. Два подельника зашли в вагон, договорились о чём-то с сидящими в нём ремесленниками, и посадили меня к ним, а сами выпрыгнули. Когда поезд тронулся, ремесленники подхватили меня и выбросили из вагона. Я попал в снег и никаких серьёзных повреждений не получил. Заплакал от обиды и беспомощности, но собрался и пошёл на вокзал в эвакопункт. Там меня по моему удостоверению покормили и к вечеру посадили в вагон другого поезда. Есть я уже не мог. В поезде было много лиц, страдающих голодным поносом. Нас довезли до Котельничей, сняли с поезда и поместили в больничный барак. Там меня раздели (больная рука не позволяла это сделать самому), полу-сгоревшее пальто сразу выбросили, а когда стащили сапоги (я их не снимал месяца четыре), то оказалось, что они худые, что большие пальцы ног отморожены и частично почернели. Но в карманах нашли мой диплом, что сыграло определённую положительную роль: в больнице были огра-ничения с лекарствами , но для меня кое-что нашли. Стало немного лучше, стал что-то вспоминать и, в частности, то, что в Ленинграде Гриша получил письмо от Сони из города Советска, находящегося недалеко от Котельничей. Именно в эти дни, как потом выяснилось, Гриша проезжал Котельничи, направляясь в Ленинград за мамой и мною. По времени это было начало марта 1942 года.
Опускаю больничные подробности. После двухнедельного лечения меня выписали, одели в чужой полушубок и валенки и выпустили на улицу. Работникам эвакопункта я объяснил, что моя родственница живёт в пригороде Советска – Жерновогорье, и прошу отвезти меня туда. Меня поселили во временное общежитие ленинградцев, направляемых в Советск. После мучительно проведённой ночи стало известно, что поданы сани. Указали, кому куда садиться. Народ стал укладывать вещи и закутываться в одеяла. Дождавшись окончания подготовки, присел на единственный свободный пятачок сзади. А предстояло нам проехать по ледовой дороге реки Вятка 120 км. Ехать было плохо, от мороза и ветра сбивалось дыхание, и я просил возницу остановиться в деревне, отогреться и наладить дыхание. Одной из таких остановок был ночлег в доме нашего возницы, после которого предстоял дальнейший путь до Советска. Километров за 20 до долгожданного места случилось так, что я уснул и вывалился из саней на лёд, но от падения не проснулся, а долго ли пролежал на льду, не знаю. В какой-то момент старик-возница обратил внимание на моё отсутствие. Он повернул назад, нашёл меня, разбудил, усадил в сани. Если бы не его действия, последствия предсказать не трудно. Надо сказать, что по внешнему виду определить мой возраст было трудно, в больнице я отрастил усы, волосы были неопределённого цвета, и в доме старика мне одному было предоставлено место на полатях. Утром хозяин угостил нас гороховым киселём, и мы поехали дальше. Днем приехали в Советск, остановились на площади перед горсоветом. На мою просьбу уточнить адрес Сони в Жерновогорье мне ответили, что Софья Борисовна Цывкина у них не числится. Но меня не покидала уверенность. Я вышел, сел в попутные сани и вскоре добрался до Жерновогорья, которое отделяла от Советска маленькая река Пижма, приток Вятки. На счастье, нам встретилась женщина–почтальон, которая сразу же назвала адрес С.Б.Цывкиной: улица Кирова, 31. Узнав, кого к ним привезли, все выскочили во двор, с трудом меня узнали и потащили в дом. С.Б. и её сестра Мария Борисовна хорошо подготовились к зиме. В доме было тепло.[37] Я разослал письма по всем известным мне адресам: Марку, Мише, Гере, Арону… Скоро я заболел и попал в больницу Советска. Всем сообщили, чтобы искали для меня сульфидин, ждали возвращения Гриши из Ленинграда. Первым до меня добрался Миша (армейская форма, сапоги). Вернулся Гриша и тут-же стал собираться на работу в Кузнецк.[38] Он уехал в Киров раньше меня, туда же приехал Герман.[39] Я поправился и тоже стал собираться в Томск. Мы договорились встретиться в Кирове, где учился в Академии Марк. Был уже май. После ледохода речка Пижма представляла собой бурный нескончаемый поток. Перебраться на другой берег можно было на пароме, однако за день до отъезда паром сорвало и даже утонули люди. Соня решила отправить меня на лодке ОСВОДА. Когда подошла лодка, выяснилось, что гребцы совсем ещё пацаны. Мощный поток всё время разворачивал лодку, её сильно сносило вниз по течению. На середине реки борьба людей и потока шла с переменным успехом минут 15, не меньше. Подумалось: неужели всего, что я перенёс, недостаточно для Судьбы, чтобы я утонул… С большим трудом ребята справились с потоком, при этом лодку снесло на 7-8 километров. Пешком добрался до райсовета, где Соня договорилась о ночлеге. На следующий день ко мне приехала Соня. Пароходом мы добрались до Кирова, где все и встретились. С Гришей на поезде двинулись в Новосибирск, а дальше наши пути разошлись. В конце мая – встреча с Ароном в Томске. Было много других событий: болезнь, выздоровление, встреча с Ривой, переезд Хаси с семьёй и Лизы с дочерьми в Томск, и многое другое, о чём я рассказал более подробно в воспоминаниях своим сыновьям.
По моей просьбе Маля дополнительно прислал следующее:
В Томске я жил у Арона. 15 июня 1942 года я случайно зашел в отдел кадров, как оказалось, Изюмского оптико-механического завода. Меня приняли на роботу в качестве инженера-технолога (там не было других технических служб). Это совершенно не соответствовало моему образованию. В это время главным технологом завода был назначен А.М.Матвеев. В дальнейшем он стал главным инженером ЗОМЗа, а его заместителем был С.П.Парников. Он оказался впослед-ствии в Киеве, Главным конструктором завода Арсенал, стал доктором наук, Лауреатом Ленинской Премии.
Я взял в библиотеке книги по технологии механической обработки металлов, без восторга стал знакомиться с этим новым для меня делом. Чувствовал себя плохо, а вскоре и вовсе слег. Арон очень беспокоился обо мне, т.к. рядовой врач решил, что у меня инфекционное заболевание. Арон пригласил консультанта из больницы водного транспорта, который диагностировал левосторонний плеврит. Меня поместили в эту больницу более, чем на месяц. В это время начались разговоры о предстоящем объединении Изюмского и Загорского заводов.
Арон сумел получить для меня комнату, но мне жить в ней не пришлось. Благодаря интенсивной переписке, Арону удалось найти Хасю с семьей в Средней Азии и Лизу с детьми в Нижнем Новгороде. Мы их вызвали в Томск. Первой приехала Хася с Басей, Любой и Полей, а позднее – и Соломон. Они и поселились в моей комнате. Тогда Арон добился получения другой комнаты (на Октябрьской улице). Все это было совершенно неблагоустроенное жилье, без элементарных удобств. Эту комнату мы заняли вместе с приехавшими Лизой, Женей и Беллой. В ней не было мебели. Но постепенно – не помню, откуда – появились топчаны, козлы, стол и табуретки.
Описание жизни Хаси в эвакуации – это – без малейшего преувеличения – жуткая история. Приведу один лишь факт: по приезде в Томск они были одеты в пальто на голое тело. Но Хася с девочками довольно быстро стали приспосабливаться к новым условиям: Люба поступила на подшипниковый завод, Бася стала работать в детском саду, а Хася стала заниматься хорошо знакомым ей делом – выпечкой на продажу мелких кондитерских изделий.[40] Они стали постепенно зарабатывать, жить более сносно. Общаться с ними часто мне не удавалось.
После больницы я снова пошел на завод. Мне поручили технологию обработки деталей на автоматических станках типа «Index». Я довольно быстро освоил проектирование кулачков и фасонных резцов к автоматам. Я почувствовал, что приношу конкретную пользу. Еще в первые недели работы на заводе меня привлекли к движению «ИТР на производство»: после основной работы мы на несколько часов приходили работать в цех. В цехе была штамповочная мастерская с очень примитивным оборудованием. Я штамповал крышки бинокля Б-6. Для меня психологически было важно почувствовать себя полезным для общества.
Как-то летом 1942 года Арон приобрел билеты на концерт в Дом Офицеров. Через проход в том же ряду, что и я, сидели несколько девушек. Надо сказать, что за время блокады, за время болезней в памяти моей многое стерлось. В поезде, по дороге в Томск, я стал вспоминать слова песен, житейские истории, эпизоды – память возвращалась. Я разговорился с рядом сидевшей девушкой. Это оказалась Вера Верховская, впоследствии ставшей женой Володи Каро – двоюродного брата моей будущей жены Ривы. Мне показалось, что сидевшую рядом с Верой девушку я в прошлом где-то встречал. Перебрав в памяти возможные варианты, я спросил Веру, не из Ленин-града ли приехала ее соседка и не в Первом ли медицинском институте она там училась? Получив утвердительный ответ, я вспомнил, что встречал Риву в общежитии этого Мединститута у своих земляков-бобруйчан, у которых мы часто собирались. Девушки поменялись местами, мы с Ривой разговорились, вспомнили общих друзей и условились, что я к ней зайду на улицу Плеханова. Мне показалось, что она живет с родителями, однако выяснилось, что она снимает жилплощадь у хозяйки – Зинаиды Иосифовны. Я собрался, купил цветы, и пошел на второе наше свидание. Возможно, для того времени это было не совсем обычно. Знакомство Ривы с ее хозяйкой было весьма своеобразным. На рынке у больного эпилепсией случился припадок. Люди стали подходить, давать свои предложения и советы, шуметь. Одна из оказавшихся рядом студенток мединститута уверенно и профессионально занялась больным, оказала ему необходимую помощь. Зинаида Иосифовна познакомилась с этой студенткой, пригласила к себе.
Рива оказалась в Томске случайно. Она привыкла в каникулярное время навещать своих родителей, живших в городе Канске. После окончания 4-го курса института она проходила практику в городе Дзержинске, недалеко от Томска. Там ее застала война. Как известно, вскоре сложилась такая ситуация, при которой продолжать учебу в Ленинграде стало невозможно, заканчивать образование следовало в Томске. Чтобы выжить, Риве пришлось подрабатывать, она проводила практические занятия со студентами, среди которых была ее коллега по будущей работе в Загорске, Сима Соломоновна Берензон. Рива работала не кафедре хирургии профессора Хаткеви-ча, а после окончания института, у него же в госпитале, часто выезжала в командировки в различные районы Томской области. Часто это были длительные командировки. Мое знакомство с Зинаидой Иосифовной сыграло для меня значительную роль. В отсутствие Ривы я мог заходить к ней в дом по пути с завода, общаться с ней, что как-то косвенно заменяло в какой-то мере общение с Ривой.
В Томск был эвакуирован Белорусский драматический театр, который гастролировал в помещении местного театра, располагавшегося на одной улице с Изюмским заводом. Общежитие актеров находилось на уже знакомой улице Плеханова. Зинаида Иосифовна работала маникюршей и была знакома с актрисами. Она иногда организовывала у себя «сбор друзей». Одновременно с Ривой, у нее жила Туся из Польши. Приходили ребята – поляки, высланные в Сибирь. Я принимал участие в вечеринках, пел. Особенно нравилось Зинаиде Иосифовне мое исполнение песни «Мама». Я познакомился с актрисой Лидией Шинко и ее мужем Алексеенко. Кроме того, Арон познакомил меня с директором театра, бывшей жительницей Бобруйска. Благодаря этому я получил возможность часто посещать театр. Новый 1943 год мы встречали в актерском общежитии. Сейчас трудно понять, как мы с Ривой, не имея «ни кола, ни двора», решили пожениться. Но 3-го мая 1943 года мы зарегистрировали свой брак. В честь этого приехал отец Ривы – Моисей Маркович Беленкович. Несколько позднее я съездил в Канск, познакомился с родственниками, в том числе, с семьей Каро.
Однажды, во время очередной командировки Ривы, пришла повестка о ее призыве в армию.
В июле 1943 года Рива уехала на фронт. Завод стал готовиться к возвращению в Загорск. Таким образом, наш отъезд из Томска был почти одновременным. Поездка в товарных вагонах была долгой, но в середине августа 1943 года я и Лиза с девочками прибыли в Загорск. Одновременно в Загорск приехала жена Арона – Соня – с Володей и Леней. Разместили нас на первых порах в помещении школы (№22), а через несколько дней мы все вместе переехали в дом на Козьей Горке. На выходные дни из Москвы приезжал Арон из Москвы. Так мы жили больше года. Я работал на заводе, Лиза – в детском саду. Рива в это время неоднократно приезжала в Москву на учебу, а в 1944 году она прошла большой курс переподготовки в Нейрохирургическом институте им. Бурденко. Бывая в Москве, в Загорск приезжали Гриша и Гера. В 1944 году они приезжали на мое 25-летие. Рива и Гера, по возможности, помогали нам, присылали посылки. Я за ними ездил в Москву.
В январе 1945 года случилось два важных события: вернулась с фронта Рива и появилось собственное жилье в коммунальной квартире. Лиза и Соня с детьми еще какое-то время жили на Козьей Горке, но их отъезд в Бобруйск и Ленинград соответственно был уже не за горами.
Я убежден, что Маля мог бы сообщить еще много сведений, заслуживающих внимания. Но если читать «между строк», и в этих чрезвычайно скупых воспоминаниях можно, во-первых, оценить, какую роль буквально спасителя сыграл в судьбе многих членов нашей семьи Арон. Во-вторых, можно более зримо представить себе, какие нечеловеческие трудности пришлось испытать в годы войны Хасе и ее детям. Что касается автора этой части наших общих воспоминаний – Мали – то и он испытал на себе огромную роль в собственной судьбе Сони и ее сестры – Марии Борисовны, да и Арона. Они спасли его жизнь, дали возможность стать крупным специалистом, создать семью и воспитать двух сыновей. Маля с Ривой жили дружно и счастливо. Очень жаль только, что эта совместная жизнь оказалась недостаточно долгой: Рива скоропостижно умерла. Маля сейчас тяжело болен, живет в бывшем Загорске, ныне Сергиевом Посаде.
Остается что-то написать о себе – МАРКЕ (МОРДЕХАЕ) – «младшеньком», которому идет уже «80-тый годик». Ограничусь в данном случае чисто анкетными данными и одним, подводящим некоторый итог всему написанному мной, выводом.
Года в 4 освоил грамоту, потом полгода проучился в хедере, который затем закрыли. Помню, уже начался учебный год, все учились, кроме меня, и я вдруг обратился к отцу, выразив желание тоже «ходить в школу». Отец поручил Мале выяснить возможность зачисления меня в школу. Оказалось, недавно одна из учениц выбыла, и свободное место в классе есть. Маля привел меня к учительнице по фамилии Беленькая. Она со мной побеседовала и, видимо, осталась довольна уровнем моих знаний. Так, посреди учебного года, меня приняли во второй класс. Учился все годы хорошо, хотя особых усилий с моей стороны это не требовало. Эта легкость отрицательно повлияла на мое будущее: усердно учиться, «просиживать штаны» я не приучил себя.
По окончании средней школы, получил аттестат Отличника (что в дальнейшем стало называться «Золотой медалью»), дающий право на поступление в любой ВУЗ без вступительных экзаменов. К этому времени, после ряда изменений в планах, я вознамерился поступить в ЛИФЛИ – Ленинградский институт философии и литературы. Но приехав в Ленинград, узнал, что этот институт уже не существует. Полагаю, учитывая происходившее в последующем в СССР, что это явилось для меня спасительным актом судьбы. Но я оказался «на перепутье» в выборе своего профессионального будущего. Подался в одну из военно-инженерных академий, но из-за глупой случайности (не взял с собой своего паспорта) опоздал с подачей документов. Почти случайно оказавшись в приемной комиссии Первого Ленинградского медицинского института имени академика Павлова, я подал документы на поступление на только-только созданный Военно-морской факультет этого института и был зачислен. Учился не очень усердно. Как много лет позднее сказал один мой сокурсник – известный спортсмен П.Воронин, когда мы встретились во время моего отпуска в Ленинграде: «А тебе-то что: поштопал носки – и на следующий день сдал экзамен». Учебу все же закончил успешно, экзамены все сдавал с первого раза. Еще слушателем академии стал интересоваться рентгенологией. По окончании врачебного образования, прошел курсы по специальной физиологии для службы на подводных лодках или в аварийно-спасательных частях. Но по прибытии на Северный флот получил назначение рентгенологом в 72 лазарет формировавшейся военно-морской базы на острове Диксон. В очередной раз случай спас меня: как выяснилось в Архангельске, в штабе Беломорской флотилии, 72 лазарет к острову Диксон и к планируемой на нем базе отношения не имеет, а располагался на острове Новая Земля, в губе Белушья, куда я летом 1944 года и прибыл. А конвой, на котором весь личный состав формирующейся базы направлялся на остров Диксон, был разгромлен немецкими подводными лодками, и лишь незначительная часть людей удалось спасти.
В лазарете работало всего несколько врачей, но какими разными они были! Наблюдал и хорошее, и плохое, и даже криминальное в их действиях. К сожалению, не использовал возможностей подробнее ознакомиться с жизнью новоземельских ненцев.
После Новой Земли служил в подвижной рентгенологической станции флота, в связи с чем объездил много экзотических мест: Паной, остров Моржавец и др. По особому поводу довелось побывать на мысе Канин Нос. После этого получил назначение в госпиталь Военно-морской базы Иоканьга на Кольском полуострове. Здесь коренными жителями были саами, но и здесь этнографией хотя бы в примитивнейшем виде не занимался.
После Иоканьги я получил назначение на должность начальника рентгенологического отделения 126 военно-морского госпиталя в Североморске – главной базе Северного флота. За годы службы видел много хорошего, знавал врачей, чьей работой восторгался. Но и плохого, отрицательного в работе и в поведении врачей встречалось немало.
В 1955 году я обзавелся семьей, и стал добиваться перевода на другой флот. Мне это официально обещали, даже гарантировали, но в последний момент решение отменялось. Тогда я решил уйти с военной службы и добился этого скандалом, демонстративной пьянкой в день каких-то очередных выборов.
Так я в 1957 году оказался опять в Ленинграде. Много было интересных встреч и событий, но описывать их не вижу смысла. Были трудности с трудоустройством, но и здесь судьба в виде родственника заграницей мне помогла. Дело в том, что я, склонный к самоуничижению, испытывал вскоре прошедшее преклонение перед «почти столичными» специалистами Ленинграда. Поэтому готов был пойти на любую должность. И так я попал в воинскую строительную организацию, располагавшуюся где-то далеко от города, за станцией Всеволожская. Строился, видимо, серьезный и секретный военный объект. Когда кадровики увидели в заполненной мной анкете, что у меня был родственник в США, мне безо всяких объяснений документы возвратили.
О моем возвращении узнал возглавлявший кафедру рентгенологии Военно-медицинской академии профессор Г.А.Зедгенидзе, у которого я ранее учился, и он предложил мне должность рентгенолога клиники нейрохирургии. В ней я проработал почти 20 лет и тоже наблюдал как хорошее, так и плохое в действиях и в поведении отдельных врачей. В этой клинике защитил кандидатскую, а потом и докторскую диссертации. Очень важным для моего мировоззрения, для моих взглядов на медицину, на практическую работу врачей сыграло то, что на протяжении более 20 лет я работал консультантом Бюро судебно-медицинской экспертизы огромного города. Материалы, которые там приходилось изучать, касались ошибок врачей и их последствий. При анализе соответствующих случаев выявилось, что при нынешней дифференциации врачебных специальностей нередки случаи, когда важное для одних специалистов нередко представляется не имеющим значения для других. Работа эксперта же требовала всестороннего анализа каждого факта. Это не могло не повлиять на мое профессиональное мировозрение, если можно так сказать, породило потребность критически оценивать многое в работе врачей. Да и отдельные случаи, в том числе, касающиеся близких мне людей, о которых уже было упомянуто, подкрепляли убежденность в оправданности такого подхода. К чему это привело в конечном итоге сообщу позднее.
Мой первый брак оказался неудачным. Хотя о моей первой жене не могу сказать ничего особо плохого; хотя она обладала многими хорошими личностными качествами, наша совместная жизнь действительно оказалась невозможной, и наш брак распался. К этому времени у нас было двое детей, две дочери – Лена и Оля. С ними я никогда не терял связи, чем мог старался помогать им. Сейчас они вполне взрослые. Лена живет в США, в Сиэтле. Окончила в Ленинграде театроведческий факультет Театрального института, а в США – университет штата Вашингтон. Но по специальности почти не работала, хотя проявляла несомненные способности. Она работает не по своим специальностям, даже не пытается как-то использовать полученные знания, довольствуется скромной технической работой секретаря в медицинском учреждении. Ее дочь – Маша – с детства проявила незаурядные по мнению авторитетных специалистов и педагогов музыкальные способности, была принята в специальную музыкальную школу при Ленинградской консерватории. Но в США условия не способствовали развитию ее музыкального таланта. У нее тоже не чувствуется честолюбивых устремлений. Но и в других дисциплинах она проявила себя способной к учению. О ее способностях можно судить по такому формальному признаку, что она получила «сколаршип» – право на бесплатное обучение в колледже на протяжении всех четырех лет. Склонная к гуматитарным дисциплинам, она сохранила хороший русский язык, в совершенстве усвоила, кроме английского, испанский, и в текущем году закончит свое образование.
Вторая моя дочь, Оля, осталась в Ст.-Петербурге (бывш. Ленинграде). Она тоже окончила Театральный институт, но экономический факультет. Знает итальянский язык. Хорошо работает в одном из известных в России театров по своей специальности. Я неоднократно имел возможность убедиться во многих ее хороших личностных качествах, в частности, в абсолютной честности. Она проявила себя как преданная дочь по отношению к своей больной матери, что я высоко ценю. Она навестила меня три года тому назад. У меня с ней не прекращается связь по телефону. Надеюсь, я могу сказать, что у меня с моими детьми и внучкой существуют вполне нормальные взаимоотношения. Что касается меня, могу уверенно сказать, что отношусь к ним так, как должен относиться родной отец.
Мой второй брак оказался несомненно удачным. С особой наглядностью это проявилось в последнее время, в период моей тяжелой болезни. Думаю, в том большая заслуга моей жены – Милы – что я могу выполнять эту работу, в том, что я жив. У меня самые теплые отношения с ближайшими родственниками Милы – ее мамой, сестрой Нелей, дочкой Олей. А к внучке, родившейся уже в период нашего брака, отношусь не менее тепло, чем к Маше. Они все отвечают мне полной взаимностью.
В 1991 году мы эмигрировали в США, в Бостон. Единственной возможностью как-то оставаться в связи со своей профессией оказалось изучение особенностей американской системы здравоохранения, ее положительных и отрицательных особенностей. Этим занимался и продолжаю заниматься. По мере углубления в эту проблему, все более убеждаюсь в том, что она имеет огромное общественное значение и заслуживает самого серьезного внимания.
Теперь, когда я – младший в семье – превзошел по возрасту своих родителей, появляется потребность еще раз попытаться определить их роль в нашей жизни. Мы все и всегда с огромным уважением относились к отцу и к матери. Они дали нам все, на что были способны, за что мы им благодарны. Они, родившиеся в 70-е – 80-е годы 19 века и жившие в условиях знаменитой «черты оседлости», не могли не усвоить некоторые особенности поведения, стиля жизни, обусловленных своеобразием существования в тех усло-виях. Эти условия воспитывали чувство приниженности, покорности обстоятельствам, скромности, отсутствия желания чем-то выделяться. В итоге, они не могли, как уже сообщалось, и не снабдили нас некоторыми как положительными, так и отрицательными чертами, необходимыми для серьезного жизненного успеха: повышенным честолюбием, самоуверенностью, некоторым нахальством, готовностью «работать локтями», и т.п., не говоря уже о светских манерах, умении строить отношения с разными людьми, и т.п..
Между тем, повторно напомню слова Л.Н.Толстого о значении тех и других свойств для жизненного успеха. Возможно, не будь у нас излишней скромности, склонности к самоуничижению, мы смогли бы сделать больше и большего достигнуть в своей жизни. Но что-то, несмотря на это, дети и внуки наших родителей сделали и делают, чего-то достигли: много патентов на изобретения, сотни статей и десятки книг чего-то да стоят, надо полагать.
Антисемиты винят евреев в октябрьском перевороте 1917 г. Ложь! Подавляющее большинство евреев царской России ни о какой революции не думали. Как на частный пример, могу сослаться на нашу семью: не только наши родители, но из всей огромной родни нашей лишь единицы какое-то участие в большевистском движении принимали. А из детей наших родителей лишь двоих, работавших в промышленности, удалось загнать в чле-ны большевистской партии. Остальные, жертвуя кое-чем, смогли противостоять таким попыткам, что было – как я имел возможность неоднократно убедиться на личном опыте – было нелегко. Думаю, это тоже как-то связано с тем, как нас воспитывали в семье. И это еще один повод поблагодарить наших родителей за то, что большинство из нас избежали позора членства КПСС. Ведь прав мой нынешний знакомый, мудрый человек, сказавший, что в эту бандитскую партию мог поверить только круглый дурак. Большинство же вступали в нее либо по принуждению, либо из карьеристских соображений.
Но понятно и то, что среди молодых евреев, получивших светское образование, на себе испытавших двойной, а то и тройной гнет черносотенного царизма, чьих ближайших родственников в детстве отлавливали и, обращаясь как с бездомными животными, на долгие годы забирали в кантонисты, были основания для того, чтобы примкнуть к любым силам, борющимся с этим бесчеловечным строем.
За все, данное нам родителями, я низко склоняю голову перед их памятью – скром-ных евреев, прививших нам все то, чем они сами обладали. Но, как и они, я тоже – не обладая ими – не смог снабдить своих детей качествами, необходимыми для жизненного успеха, о чем порой сожалею.
После довольно долгого ожидания, я получил написанное дочерью Лизы – Беллой. На первый взгляд это показалось не совсем тем, что я ожидал: описания, главным образом, времени эвакуации, случаев взаимопомощи между членами нашей семьи, и т.п. На деле присланное ею оказалось солидными по объему самостоятельные воспоминаниями о нашей семье. Они содержат много интересных наблюдений, основанных на впечатлениях, сложившихся у ребенка и, на мой взгляд, вполне заслуживают помещения в этом тексте в виде самостоятельной его части. Итак, слово Белле:
Девичья фамилия моей матери Цывкина, сейчас это мой password. Мои родители очень любили всю цывкинскую родню. Эту любовь они передали нам – моей покойной сестричке Жене и мне.
О семье моей мамы я знаю достаточно много. Мои воспоминания уносят меня в золотое предвоенное время. Помню веселых молодых маминых братьев – Мишу, Малю и Марка. Я была счастлива – они разрешиши мне называть их «на ты». Более старших маминых братьев я называла «дядя Абрам», «дядя Монес» и т.п. – «на вы».
Мне вспоминается сцена: моя мама взбивает «гоголь-моголь» для меня и плачет – убит мамин брат Наум (война против Финляндии). Вдруг вбегает моя старшая сестра Женя и кричит: «Бабушка идет!», мама прячется за печку-голландку, я бросаюсь к бабушке (я ее очень любила), она наклоняется и целует меня, говоря «Бебеле, Бебеле». В тот вечер бабушке ничего не сказали, а назавтра я проснулась под крики моей бабули. После этого она очень изменилась, порой стала «заговариваться». И опять вспоминается очень яркая сцена: я вместе с другими детьми играю на проезжей части нашей улицы. Улица песчаная. Желтый песок сверкает на ярком солнце. Я вижу, бабуля появляется на углу улиц Чангарской и Карла Либкнехта. Я не хочу, чтобы дети заметили что-либо странное в ее поведении. Бегу ей навстречу, беру за руку и гордая иду с ней мимо играющей детворы, молча наблюдающей за нами. Мне тогда было 4 года! А когда мне было 5, нача-лась война. Бобруйск стали бомбить на второй день ее. Помню страх, охвативший меня, я перестала разговаривать, вернее, не могла произнести ни слова. До сих пор меня по ночам преследует страшный кошмар: мы сидим в грузовике, лицом назад, по дороге бредут люди, телеги, коровы, лошади, повозки. Машина едет медленно. Мы переехали мост через реку Березину, поднялись на горку и вдруг – страшное пламя, грохот и крики: немецкие самолеты бомбят мост. В одно мгновение вода в реке становится красной. Я вижу части человеческих тел в реке – руки, ноги, затем красное месиво. В машине все кричат, плачут, а я молчу, сжав мамину руку и трясусь от страха.
В конце 1941 года мама разыскала своего брата Арона, а он связал ее с другими братьями, о которых знал. Город Горький, в котором мы очутились, сильно бомбили, папа ушел на фронт. Миша прислал нам вызов в гор. Алатырь (Чувашия), где он работал на военном заводе. Очень хорошо помню его – красавца в военной форме, моего дядю Мишу. Жили мы в частном доме, было 2 комнаты. И опять вижу: Миша купил мне черные ботинки. Я больная, лежу в кровати с ботинками в руках. Никому не даю до них дотронуться. Помню, Мишу отправляют на фронт, а мы собираемся уезжать в Томск – там живет дядя Арон с семьей. Я очень больна, на одном из вокзалов (было несколько пересадок) я потерялась, моя бедная мама сбилась с ног в поисках. О, счастье, я нашлась! Как мы добрались до Томска – я не помню. Только помню, как я проснулась в небольшой светлой комнате. Вокруг меня много людей, постепенно начинаю узнавать всех, очень рада видеть своих дядей Арона и Малю, который только-что больной вырвался из блокадного Ленинграда. Маля поет мне «Кукарачу», которую, я помню, мои молодые дяди пели мне до войны.
И опять я больная, лежу желтая, кожа покрыта корками, которые кровоточат. В длинной холодной комнате живем вчетвером – мама, Женя, я и Маля. Мама делит хлеб – Мале отрезает чуть больше, чем себе и нам. Мы получаем пособие в сумме 100 рублей за папу – он воюет на фронте. Врач сказал, что мне необходимо хорошее питание. Мама покупает стакан сливочного масла на рынке. Вечером она открывает бумажку, берет мой кусочек хлеба и начинает тоненько мазать его маслом. Вдруг слышу крик – стакан оказывается пустым, только стенки и дно вымазаны маслом. Маля успокаивает маму. Он уделяет мне много внимания. Маля в хорошем настроении, много поет, шутит, учит меня танцевать. Он познакомился с Ривой. У меня появились лекарства, начинаю поправляться. Летом тетя Рива берет меня ежедневно в госпиталь. Я пою раненым песни, придумываю и рассказываю истории. Они меня любят. На моих глазах многие умирают, я плачу, страдаю. Днем тетя Рива ведет меня на кухню и отдает мне свою тарелку супа. О, Боже, какое это было блаженство! Мама работает в детском саду, Женя учится в школе. Мы все вечно голодные. Иногда тетя Рива покупает нам с Женей кедровые орешки. Мы очень любим орешки и любим тетю Риву.
Завод, на котором работают Маля и дядя Арон, возвращается в Загорск, Московской области. Мы все вместе едем с заводом в Загорск. Завод выделил нам две маленькие комнаты: в одной живет семья дяди Арона – тетя Соня, Вова и Ленечка, в другой – Маля и мы. Рива приехала позже. В нашей комнатке печка, столик и две железные узкие солдатские кровати. На одной спим мы втроем – «валетом». Под кроватью мое «царство», я там играю часами, хотя игрушек настоящих у меня не было.
Вечерами не было света и мы жгли картофельные «свечи». Бралась большая картошка, вынималась середина, туда заливался керосин, если он был (в основном мы жгли технический спирт, который приносил Маля), вставлялся кусок веревки, и зажигался огонек. Очень редко Маля приносил батарею и включалась маленькая лампочка. Освещал немного комнату и огонь в «голландке». Маля усиленно занимался моим воспитанием. Недалеко от дома, в котором мы жили, потерпел аварию товарный поезд, в нескольких вагонах которого была мука, она рассыпалась. Все, кто жил поблизости, побежали собирать эту муку. Ее сметали в кучки и собирали. Дома пекли лепешки. Песок скрипел на зубах. Я не могла их есть, но Маля заставлял меня съесть хоть немного. Он прививал мне культуру чтения и был очень строг ко мне. Тетя Рива не раз заступалась за меня. Через 5 – 6 лет после войны я приехала погостить в Загорск. Маля очень любил и баловал своих сыновей, все им разрешал. Я ему сказала: «Ты все им разрешаешь, а мне ты ничего не разрешал». Он ответил мне: «Да, но посмотри, какая ты выросла, хорошая и самостоятельная, а они – баловни». Когда мы жили в Норильске, мы ежегодно заезжали во время отпуска к Мале и Риве повидаться. Я была у них, как дома. Писала это, и у меня появилась необходимость поговорить с Малей. Я позвонила, чтобы сказать ему, что я его люблю.
Мама поддерживала переписку со всеми братьями. Помню, как дядя Гриша приехал к нам в Загорск и привез канистру со спиртом. Мама продала его, а за вырученные деньги купила мне искусственную шубку, ибо у меня не было пальто, и зимой мама носила меня в школу на руках. Я очень подружилась с Вовой и Ленечкой. Хозяйка дома, в котором мы жили, тетя Галя, держала кур. И вот, однажды, страдая от голода, Вова и я залезли под крыльцо, где куры неслись, взяли по яичку, прокололи по дырочке, и выпили в секунду. Затем мы, дурачки, положили пустые скорлупки на место. Ох, какой скандал нам устроили! Нас наказали.
Ярко помню приезд Марка. Женя и я были в пионерском лагере под Загорском. Мама пришла, чтобы забрать нас домой. Мы шли пешком с вещами. При подходе к дому из-за дерева выскочил Марк в морской форме. Мама растерялась, она подумала, что это был Миша. Прекрасно помню приезд дяди Геры. Он подарил мне мою первую за время войны настоящую куклу. Помню, как отмечали Малин день рождения (25!), помню, когда родился Малин Вова и меня превратили в няньку, но я любила и люблю Вову, так что это не было мне в тягость.
Я хочу рассказать о моей сестричке Женечке. Она была добрейшей души человеком. Воспоминания увлекают меня в предвоенное время – Женечка учит меня читать и писать буквы на кафельной стене печки. Она уже пошла в школу. Мне три года, моя учительница очень довольна – я читаю. Она была моей учительницей и самым большим другом до самой ее смерти. Второй эпизод. Мы в эвакуации, в Горьком, папочка ушел на фронт. Сидим вечером при свече за столом. Мама делит хлеб, режет его на три равные части и дает мне и Женечке по маленькому кусочку. Я начинаю плакать и приговаривать: «А Жене так больше…». Моя великодушная сестра предлагает мне поменяться, но я не хочу – кусочки ведь одинаковые, но продолжаю плакать и причитать. Я до сих пор плачу, когда вспоминаю об этом.
Женечка всегда была отличницей в школе, тщательно готовила уроки, читала каждый день, а еще писала стихи. Мне очень жаль, что ее стихи не сохранились, но я помню, ее стихи были разговором, она писала о конкретных событиях нашей жизни. Папа присылал нам такие открытки: маме – «Жив, здоров, целую. Фаля», а нам – отдельно Жене и мне – с тем же текстом, только подпись была «Целую, папа». Женя в ответ посылала папе свои стихи. Папа сохранил все наши открытки – с моими рисунками и Жениными стихами, но потом они пропали.
Я помню страшное время, когда мы перестали получать письма от папы. Шесть долгих месяцев мы ничего о нем не знали. Как потом оказалось, его часть была в окружении. Папа вынес на себе знамя полка, за что был награжден орденом «Красной звезды». Вручая ему орден, командир полка сказал: «Жаль, что ты еврей, а то получил бы Героя».
В школе в Загорске Женечка встретила необыкновенную женщину – Веру Александровну (фамилию ее не помню) – бывшую актрису МХАТа, личную подругу Книппер-Чеховой. Она много сделала для моей сестрички, организовала ее встречу с Маршаком, с Книппер-Чеховой. Они пили чай из самовара. Вера Александровна водила Женечку во МХАТ на «Синюю птицу». Все это делало мою сестричку счастливой в тяжелое время войны. А как она рассказывала мне обо всем! В Загорске у Женечки была школьная подруга Майя Шелехова, которая хорошо пела. Женя потом была уверена, что Майя Кристалинская это Майя Шелехова. Когда Женечка умерла, я потеряла не только единственную сестру, но и мою лучшую подругу. Она звала меня Беллуся, Беллусенька…
Папа вернулся домой! Мы вернулись в Бобруйск. Жили в тесноте. В это время в мою жизнь вошли тетя Хася и ее дочери Бася, Люба и Поля. Я очень любила приходить «на Пески» к ним в гости, особенно летом – у них во дворе была большая старая яблоня с очень вкусными, сладкими яблоками. У них – «на Песках» – всегда было весело, много людей. Помню хорошо свадьбу Баси и Лени, их хупу, которая произвела на меня неизгладимое впечатление. Затем очень хорошо помню историю любви Поли и Бориса и их свадьбу. С покойным Борей мы подружились, он был родственным, душевным, щедрым человеком. В самое страшное время его жизни, в период тяжелой и неизлечимой его болезни, мы часто его навещали, чем могли помогали. И Жора, и я очень любили Борю. С Полей мы всегда были близки. Помню звонок от Любы: она просила меня помочь поместить Басю в Минскую больницу. Опять наши друзья помогли это организовать, но Басю мы потеряли.
Пишу не в хронологическом порядке. Пишу так, как вспоминается.
В эвакуации тетя Хася и мама пекли коржики, вернее, мама пекла, а тетя Хася продавала. Одно лето я помогала ей торговать на базаре и она, в отличие от мамы, разрешала мне съесть один корж. Как это было вкусно!
Марк приезжал к нам в Бобруйск после войны. Помню, у нас в комнате за столом сидим Марк, Бася и Лева Иоффе, Женечка и ее подруга Даша со своим братом Ильей, мои родители и я. Время позднее, все (кроме нас с мамой) изрядно выпили, громко разговаривают, спорят. Вдруг встает Марк – все замолкают. Марк очень громко отдает команду: «Племянники, встать!». Все встают, кроме моих родителей. Марк поднимает стакан с водкой и продолжает: «И… выпить!». Все «помирают от хохота». С ним в наш дом входили веселье и шум.
Летом 1946 года Марк повел меня на вступительный экзамен в музыкальную школу. Родителей в класс не пускали, но, поскольку Марк был выпускником этой же школы, его пригласили вместе со мной. Меня попросили спеть. Я, конечно, стала петь «Землянку». После первого куплета мне сказали: «Достаточно». Я возразила, что я еще не допела до конца и заставила всю приемную комиссию выслушать всю песню. Когда я закончила петь, я услышала смех Марка. Меня приняли. По дороге домой мой дядя сказал мне: «Ты их убила!». А как Марк красиво пел разные песни, арии из опер и из оперет. Я очень любила слушать его пение. Помню, весной 1947 года Марк прислал посылку с Севера. В ней было поздравление с моим днем рождения и банки с рыбными консервами. Никогда в жизни я не ела таких вкусных консервов!
Когда Женечка поступила учиться в Герценовский институт в Ленинграде, мы с мамой минимум два раза в год ездили поездом (с пересадкой на станции Жлобин) в Ленинград. Женечка жила в квартире дяди Геры и тети Нины на улице Союза Печатников. Здесь началась необыкновенная дружба Женечки и их дочери Инночки. Дядя Гера и тетя Нина потом поменяли эту квартиру на другую, расположенную в другом районе, не прос-пекте Римского-Корсакова, дом 3. Этот район города я осваивала с помощью дяди Геры. Этот мой дядя был необыкновенным человеком, красавцем с рыцарским сердцем. Он жил со своим больным сердцем под опекой тети Нины, был в большой дружбе с Женечкой, очень любил свою Инночку. Благодаря ему я узнала Ленинград – мы много ходили вдвоем, он выбирал разные маршруты, с любовью рассказывал о зданиях, памятниках, улицах. Дядя Гера познакомил меня с Летним Садом и его скульптурами. Это были блаженные часы, мы шагали по Загородному проспекту, по Майорова, выходили к памятнику Петру Первому. Дядя мне рассказывал о погибшем Науме, о бабушке и дедушке, о своей работе по строительству железных дорог и о др. Я вспоминаю дядю Геру, его голос – звучный и мягкий одновременно.
Другой мой дядя – Миша – был очень близким мне человеком. Я уже писала о военном времени, о его помощи и заботе о нас. После войны, во время ежегодных весенних каникул, Миша был моим большим другом. Они с Тамарой и детьми жили в то время за Кировским мостом, близко к памятнику «Стерегущему» и к мечети. В один из моих майских визитов – в период ленинградских «белых ночей» – Миша не спал всю ночь, мы бродили по берегам Невы, любовались разведенными мостами. Миша был лирически настроен – читал мне стихи, пел песни, в том числе на идиш. Эту великолепную ночь я никогда не забуду. Миша открыл для меня Кировский (быв. Мариинский) театр, его балет. С Мишей мы смотрели «Золушку» Прокофьева с К.Сергеевым в роли Принца и Балабиной в роли Золушки. Он же познакомил меня с Русским музеем, Эрмитажем, позже мы несколько раз бывали в Доме Кино. Я считаю, что Миша ввел меня в великолепное Искусство замечательного города на Неве.
Помню Мишин визит ко мне в Минск. Теперь уже я водила и возила его по Минску. Помню, в то время цвели там липы, и Миша вдыхал липовый аромат и был счастлив. Ему я доверяла свои личные мечты и планы. Я очень любила моего дядю Мишу. В самое тяжелое для меня время, когда Женечка умирала, Миша – сам тяжело больной, зная, что его ожидает, приехал на ст. Песочная, в Онкологический институт, в котором Женя находи-лась, и привез ей цветы. Через несколько дней она умерла, а за ней вскоре и Миша скончался. Какая печальная участь для таких замечательных и столь близких мне людей!
Вспоминаю также, как в один из моих приездов Марк пригласил на обед всех братьев и меня. Семен, Арон, Гриша, Миша и Марк составляли очень колоритную группу. Я сидела и любовалась ими. Но самое интересное было то, что в моменты, когда Дина и ее мама выходили на кухню, братики начинали говорить на идиш. И еще мои дяди пели. Это было так хорошо! Пели все и на идиш, и на русском. Это был лучший концерт в моей жизни.
О дяде Грише я вспоминаю следующее. Темная подворотня старого ленинградского дома, на стене его – памятная доска, говорящая о том, что здесь жил Некрасов. Длинная комната на первом этаже заполнена людьми. Здесь мои дяди и моя мама. Мариночке несколько месяцев, она такая хорошенькая, что я не могу отвести от нее глаза. Дядя Гриша в прекрасном настроении – он защитил кандидатскую диссертацию. У меня хранится его фотография с подписью «к.т.н. Г.Цывкин».
Следующая в моей памяти квартира на ул. Строителей, д. 9, кв. 156, недалеко от станции метро «Автовская». В этой квартире я бывала частенько. Спокойный дядя Гриша и несколько суетливая тетя Соня, которая всегда старалась накормить меня, а позже и Жору «здоровыми продуктами». Тетя Соня показала мне дорогу на станцию «Песочная», где умирала моя любимая сестричка. Дважды Жора и я встречались с тетей Соней и дядей Гришей в Израиле, куда они эмигрировали вслед за Мариной и ее семьей. Стараемся поддерживать связь с ними и сейчас. Старшая их дочь – Нина, вслед за своим сыном Кириллом отправились в США. С Ниночкой и Маришей мы близки и любим друг друга.
С Марком у меня связано многое. В 60-е годы мой дядя Марк уделил мне много внимания и познакомил с Ленинградом и его чудесными городами-спутниками Пушкин (Царское Село) и Петродворец (Петергоф). Я была очарована красотой дворцов и парков и полюбила их.
Дядю Семена я, к сожалению, не знала близко, но помню его добрые глаза и улыбку. Ближе всего из старших братьев мамы я была с дядей Абрамом. У него и моей мамы была удивительная дружба. Дядя Абрам посещал нашу квартиру ежедневно. Приходил он в 11 часов. Мама в это время готовила обед. Дядя Абрам рассказывал маме о мировых событиях, обсуждал с ней статьи из газет, делился воспоминаниями, рассуждал о жизни братьев и судьбе их детей. Мама очень дорожила этими часами. Обедать дядя Абрам всегда отказывался, он торопился домой покормить тетю Эсю. Уходил он ровно в 12 часов. Критически настроенный, он напоминал мне дядю Арона. С дядей Ароном мы были близки еще со времен войны. После войны он довольно часто приезжал в Бобруйск. В Ленинграде я помню их комнату в общей (коммунальной) квартире у Пяти Углов, на улице Ломоносова. Помню, как я переживала смерть Ленечки. Вова приезжал ко мне в Минск в тяжелое для меня время. Он путешествовал по Белоруссии и Украине, фотографировал еврейские памятники. Я показала ему минскую «Яму» и памятник, возила его в Мир к памятнику погибшим евреям, посетила памятники в Узде, Логойске и др. бывших местечках. Посетили мы и Хатынь. В Израиле нам встретиться не удалось.
Этим, конечно, не исчерпываются все мои воспоминания. Хочу заметить, что я всегда гордилась своими дядями. Я унаследовала многое от Цывкинской семьи: не только цывкинскую мигрень, болезнь поджелудочной железы, и прочее, но самое главное, это цывкинское желание учиться, иметь глубокие знания в разных сферах, иметь разносторонние интересы.
Мои воспоминания прозвучали как объяснение в любви к Цывкиным. И я рада этой возможности.
Дорогой Марк! Выполненная тобой большая работа по «Воспоминаниям» очень и очень интересна. Свои замечания по ним я на этом заканчиваю. Не очень согласен с предложенными тобой сокращениями в моих письмах к Кириллу, но ничего против не имею. Постараюсь написать о периоде блокады и моей работе по изготовлению артиллерийских снарядов на территории Пивоваренного завода Ст. Разина.
22 апреля 2002 года. Бат-Ям, Израиль
[1] Наш брат, живущий в России, и, видимо, тоже задавший автору письма вопросы, связанные с прошлым нашей семьи. – М.Ц.
[2] Наум родился в 1912 г., т.ч. либо год пожара указан не точно, либо на руках у мамы был Гера – М.Ц. По воспоминаниям Гриши, Наум родился 23 декабря в Бобруйске. В детстве он, Гриша, десятки раз слышал о том пожаре. Он произошел в декабре 1911 года. Мама часто возвращалась к этим воспоминаниям. На руках у мамы был Арон (1907 г.р.), а грудной младенец, Гера, оставался в колыбели. Подчеркивалось, что ему было несколько недель. Именно Гера был спасен соседом из горящего дома. Таким образом, фактически Гера ро-дился в ноябре-декабре 1910 года. Записан же он в Бобруйске в июне 1911. Полагаю, что воспоминания Гриши более точны, основываются на воспоминаниях мамы, а не пятилетнего (тогда) ребенка. – М.Ц.
[3] К сожалению, я этого периода помнить не мог. – М.Ц.
[4] Насколько я помню, наш отец родился в 1873 году – М.Ц. Гриша исходит в своих расчетах о годе рождения отца из того, что в 1936 г., после смерти отца, всеми старшими считалось, что ему было 62 года.
[5] Я это хорошо помню: в период великой депрессии, Гарри в составе группы других молодых инженеров из США приехал в СССР в поисках работы. Для этого им было поставлено одно непременное условие: принять советское гражданство. От этого Гарри благоразумно отказался: судьба иностранных специалистов, принявших это условие, известна. К сожалению, вскоре после возвращения в США, Гарри погиб в автомобильной катастрофе – М.Ц.
[6] В 2000-м году я узнал, что жив сын второго брата отца. Он родился осенью 1936 г., и его назвали в память нашего отца (умершего в апреле того же года) Уолтером -Walter). Знаю также, что живы дети (дочери) и сестры отца, но никакими сведениями о них не располагаю – М.Ц.
[7] Наша семья жила в этой же квартире до 1937 или даже 1938 года, поэтому я хорошо помню и эту улицу, и этот дом, и его хозяина Гинзбурга. В войну дом этот был разрушен, а улица переименована в честь генерала Бахарева, погибшего в боях за Бобруйск – М.Ц.
[8] Ошибка: Маля родился в 1919 году – М.Ц.
[9] Я хорошо помню, в чем эта помощь выражалась: Хаим иногда присылал отцу 10 долларов. Для нас, учитывая неработоспособность отца, это имело особое, жизненно-важное значение в голодные 30-е годы, когда работал т.наз. «Торгсин» – система магазинов, торговавших только на валюту. Без этой помощи (хотя и жившие в СССР братья тоже помогали, чем могли) мы бы вряд-ли выжили – М.Ц.
[10] «Синагога» – греческое слово. На иврите это религиозное учреждение имело несколько наименований, оз-начавших «Дом собраний», «Дом молитвы» и др. На идиш «а шул» означало и синагогу, и школу.
[11] Не исключено, что это послужило причиной последующей головной боли на всю жизнь.
[12] Блюхер – легендарный военачальник Гражданской войны. На момент ареста был командующим Дальневосточным военным округом.
[13] В свое время Г.Л.Айзенштат в составе группы был в командировке в Англию, т.ч. обвинение в «шпионаже» для сталинских заплечных дел мастеров было предуготовлено и выглядело вполне «обоснованным» – М.Ц.
[14] Так получилось, что в 1944 году меня направили служить на Северный Флот. По пути в г. Полярный, где находился штаб флота, а затем – в Архангельск, откуда мне предстояло отправиться но остров Диксон, где формировалась новая Военно-морская база, я в Мурманске ночевал в общежитии, располагавшемся в доме, в котором, как потом оказалось, жил Гриша. Но тогда я не знал, что он служит на этом флоте, что живет в Мурманске, вообще ничего о нем. Мое назначение оказалось перепутанным: в Архангельске, в штабе Беломорской флотилии выяснилось, что 28 военно-морской лазарет, где мне предстояло служить, располагается не на острове Дексон, а на острове Новая Земля. Обнаружение и исправление этой ошибки спасло мне жизнь: караван судов, следовавших на о. Диксон, был потоплен немецкими подводными лодками в Карском море и почти все следовавшие на кораблях люди, гл. обр. личный состав вновь создаваемой базы, погиб. Поэтому меня многие сокурсники, знавшие о моем назначении, полученном в Штабе флота в Полярном, считали погибшим, а встречая меня в последующем, приходили в крайнее изумление.
Каким образом и когда я узнал о том, что Григорий Львович Айзенштат служит на том же флоте, что и я, и что он живет в Мурманске, сейчас не помню. Не помню также, когда я впервые встретился с ним. Но служа на Новой Земле, а потом в Иоканьге, в Мурманске изредка – проездом – бывать приходилось. Но после назначения на должность в 126 военно-морской госпиталь, располагавшийся в 26 км. от Мурманска – в Североморске (бывшей Ваенге), мы общались довольно часто. Я мог бы много вспомнить о нем и о его жене Рае, но ограничусь наиболее значимым, на мой взгляд. С началом войны его призвали на военную службу. Он был инженер-подполковником и занимал должность заместителя начальника ОВСиГа (Отдела вспомогательных судов и гаваней). Служба эта была крайне хлопотливая: от нее зависело, в частности, обеспечение боевых кораблей всем необходимым. Суда были старые, изношенные, личный состав гражданский. Но Гриша про-служил в этой должности почти все годы войны. Он к ней относился в высшей мере ответственно, не отключался от нее ни днем, ни ночью. Помню, ночуя у них, я не раз наблюдал, как ночью, в случае сильного ветра, тем более шторма, он вставал, определял направление ветра, и, в зависимости от этого, давал по телефону указания о необходимых мерах безопасности капитанам судов – как находящихся в плавании, так и пришвартованных в порту. Продержаться на такой должности в течение ряда лет редко кому удается. Ему удавалось, более того, и подчиненные, и начальство и сослуживцы относились к нему с уважением. И вдруг… Одна за другой посыпались на него жалобы и анонимки. Было очевидно, что это организованная кампания дискриминации. Что за этим последовало, уже написал автор этих воспоминаний. Но нетрудно вообразить, что пришлось пережить человеку, честно исполнявшему свой воинский долг в годы жесточайшей войны, во время этой откровенной травли. Помню, я спросил его, кто же пишет на него всякие гадости? Очень хорошо помню его ответ. «Понимаешь, – говорил он, – недовольные люди есть, хотя лично я им ничего плохого не сделал. Вот, например, из СМЕРШ приходит распоряжение отстранить такого-то капитана или помощника капитана, а то и другого члена экипажа, от плаваний. Не выполнить этого я не могу, но и отстраненному от плаваний моряку причину отстранения сообщить тоже не могу. Так что приходилось придумывать ложные мотивировки. СМЕРШ этих людей знал, даже глаз с них не спускал, естественно, поэтому ему нетрудно было находить людей, считавших себя незаслуженно пострадавшими от меня».
Его изгнали незадолго до истечения срока службы, дающего право на пенсию, вернее, преднамеренно посчитали неверно, что-то не засчитали. Т.ч. потребовалось приложить много сил, чтобы хоть эту явную несправедливость исправить. Все это не могло не сказаться на его здоровье. В Ленинграде мы жили в одном районе, недалеко друг от друга, и я часто навещал его и Раю. Когда он заболел, мои визиты стали еще более частыми, в чем-то я помогал по уходу за ним, приводил к нему специалиста. Назначенное последним лечение привело к некоторому улучшению состояния больного, но, к сожалению, весьма кратковременному. Вскоре его состояние вновь резко ухудшилось, и Гриши не стало. Он умер 14 марта 1969 г. (вскоре после Геры).
И последняя черта: будучи тяжело больным, он продолжал интересоваться происходящим в мире. Един-ственным источником информации для него были советские газеты. Но он проявлял изумительное умение читать их «между строк». Сужу об этом по тому, что я регулярно слушал иностранные радиостанции и имел возможность сравнивать его умозаключения с тем, что сообщали БиБиСи, «Голос Америки», «Немецкая волна» и «Свобода». Совпадения выводов и оценок были изумительными. М.Ц.
[15] Старшая дочь Эмма с мужем жила в Ленинграде. Он был рабочим, оба не очень грамотными, простыми, честными тружениками. С родственниками отношения были не очень теплыми. Я их видел только во время болезни Гриши. Потом узнал, что муж ее заболел какой-то крайне мучительной болезнью. О дальнейшей судьбе их ничего не знаю. Младшая сестра – Соня – году в 35-м вышла замуж. Была хорошая семья, родила двоих детей. Муж ее погиб в начальный период войны. После войны она вышла замуж за человека, отсидевшего 10 лет в сталинских лагерях. Тогда 10 лет считалось не очень серьезным наказанием. (Не путать с «10-ю годами без права переписки»). Видимо, и в те годы ему не смогли предъявить серьезного обвинения. Но вскоре ее мужа – как это широко практиковалось тогда – опять забрали, и он пропал. Соня болела, потом умерла. Она была хорошей матерью, добрым, отзывчивым человеком. Во время одной из последних встреч с ней, у нее дома, к ней пришел земляк, житель местечка Щедрин. Небольшого росточка мужчина лет 25. Узнав, что войну он встретил в Щедрине, где жили и погибли многие наши родственники, я спросил его о происшедшем там. Оказалось, всех евреев расстреляли. Он тоже был в числе расстреливаемых, но получил легкое ранение, притворился мертвым, а ночью выбрался из ямы, нашел партизан, и всю войну провоевал в партизанском отряде. От него услышал, что расстреливали не немцы, а крестьяне-белорусы – жители окрестных деревень. Он рассказывал это будничным тоном, как о чем-то обыденном: немцы никого расстреливать евреев не заставляли, они просто «бросали клич». Не все, разумеется, соглашались, но охотников-добровольцев тоже хватало. Дочь Сони – Нелли – стала медсестрой, вышла замуж, родила ребенка. О судьбе ее сына ничего, к сожалению, не знаю. В детстве он был «трудным ребенком» – М.Ц.
[16] Это сын дяди Симона Аркадий, учитель, жил и работал в городе Гомеле.
[17] Судьба детей этой семьи сложилась трагически: Веньямин долго болел, умер молодым от почечной недостаточности. Рая (Рахиль) тоже умерла молодой. Аня – как и Рая – не имела своих детей; в крайне тяжелых условиях живет в Вильнюсе со своей приемной дочерью. Младшая – Маша – единственная из сестер оказалась способной к деторождению, родила двоих сыновей. Но сама рано заболела тяжелым полиартритом, превратилась в глубокого инвалида, и тоже умерла в молодом возрасте. С одним из ее сыновей, Феликсом, живущим в Чикаго, мы регулярно общаемся. Второй ее сын живет в Израиле – М.Ц.
[18] Я это несчастное существо помню: она страдала тяжелым гиперкинезом – насильственными движениями, болезнью, когда-то называвшейся «пляской святого Витта» – М.Ц.
[19] Его сын был дерматологом, работал в Москве. Видимо, он и дал дяде рецепт этой мази.
[20] В 1949 году мне дали путевку в военный санаторий в Ялте. Отпуск у меня был очень длительный: по истечении срока действия путевки должно было остаться еще недели на две. Я знал, что до войны в Крыму жили два брата и сестра моей матери с семьями. Поэтому я планировал на обратном пути остановиться в Симферополе и попытаться найти хоть кого-нибудь из них. Но к концу пребывания в санатории я получил телеграмму из Медицинского отдела флота, в которой мне сообщалось, что я зачислен на Курсы усовершенствования при Военно-морской медицинской академии и должен прибыть туда к 1 сентября. В связи с этим у меня свободных дней не оставалось – в Симферополе я мог располагать лишь несколькими часами. Но мне повезло: в адресном бюро мне дали адрес дяди Гилела, это оказалось недалеко, и я вскоре нашел его дом. Застал в нем только его больную жену, но она сказала, что он вот-вот должен придти. Услышав его шаги в сенях, я пошел ему навстречу. Был я в морской форме. Увидев меня в полумраке сеней, он явно испугался, возможно, принял за милиционера. Я представился, и он очень тепло меня принял. Запомнилось следующее: наводящими вопросами выяснив, что я не член партии, он меня спросил, поехал ли бы я в только-только созданный Израиль? В то время даже мысли о возможности поехать куда-либо заграницу представлялась несбыточной, поэтому у меня готового ответа на заданный вопрос быть не могло. (Продолжение на след. стр.) Я замялся и ответил: «Н-н-е знаю…» Укоризненным тоном он сказал мне: «А я вот знаю майора (я был капитаном) из военкомата, так он на этот же вопрос ответил иначе: «Нет, я бы не поехал, я бы пополз» – М.Ц.
[21] Второй сын Гали – химик, давно эмигрировал в США.
[22] Ошибка: старше была еще одна сестра, уехавшая в Америку в 1914 г. С ее детьми и внуками поддерживает связь наша Нини. (Примечание Г.Ц.)
[23] Мина по доброй своей воле была помещена в дом престарелых большевиков, располагавшийся в г. Павловске. Я ее навещал несколько раз. Помню, она рассказывала о безобразном поведении персонала, готового ограбить беспомощных стариков, а также о популярности антисемитских настроений среди этой публики – старых большевиков-«интернационалистов». – М.Ц.
[24] «Максим» – станковый пулемет.
[25] Воспоминания о Монесе хочу дополнить некоторыми подробностями. В завершение его жизни он тяжело болел, а обе дочери его не только не помогали, но приносили постоянные огорчения. Он жил в старом деревянном доме, без каких-либо удобств. Потребовались от него огромные усилия и настойчивость, чтобы ему – участнику и инвалиду войны – предоставили маленькую однокомнатную квартирку в современном доме. Там же была прописана и жила его беспутная младшая дочь. Что она там вытворяла в присутствии своего беспомощного отца, можно лишь догадываться. Только племянницы – дочери Хаси – ему помогали, чем могли. Но они жили далеко от него. Я видел его незадолго до его смерти: он был совершенно физически беспомощен, но сохранил ясный ум. Умер он, как и жил, тоже трагически: полностью ошпарился в ванне. Ходили слухи, что это произошло не без помощи кого-то, кому он мешал в собственной квартире: ведь достаточно было перекрыть кран холодной воды, чтоб он, купаясь, остался под струей кипятка, не имея сил покинуть ванну. Вечная ему память, страдальцу!
[26] Такие отношения друг к другу среди всех членов нашей семьи были естественными и органичными, они и до сих пор сохраняются. Но Арон был недосягаем в отношении деятельной готовности помочь всем нуждающимся, в любое время и при любых обстоятельствах. – М.Ц.
[27] Не уверен, что это относится к данному случаю, но он дает повод вспомнить о такой особенности жизни в Советском Союзе 30-х годов. Семья наша была не нищей, но достаточно бедной. В прошлом отец когда-то нанимал работников на какое-то время, а это значило – по коммунистическим понятиям – что он был эксплуататором. Значит, его дети лишались ряда прав, в частности, не имели права учиться в ВУЗах и техникумах. Поэтому у кого-то из старших братьев-студентов нет-нет, да и возникали проблемы: им приходилось доказывать, что отец не был буржуем. Каждый раз такие ситуации разрешались, но иногда изгнанному студенту, чтобы продолжить учебу, нужно было заработать собственный «трудовой стаж» рабочего – М.Ц.
[28] Т. е. в области проектирования и производства морского оружия – торпед.
[29] Вместо «рубки лозы», когда на тренировках кавалеристы на скаку учатся рубить шашкой установленные справа и слева нетолстые ветви, – и красные и белые «гуманисты» расставляли пленных и их рубили.
[30] Это было время пика «большого террора», когда миллионы безвинных людей подвергались репрессиям.
[31] Этот процесс прошел ранее «большого террора», когда приговоры были не столь кровожадными и люди могли, по окончании срока, возвратиться, что случилось, в частности, с академиком Рамзиным
[32] Типичный пример: на место репрессированных выдвигались другие, часто не обладавшие необходимым опытом, например, в армии за короткое время из лейтенантов становились генералами.
[33] Речь идет о попытке создания торпеды «Вода» на новых источниках энергии, обеспечивающих бесследность хода. Кроме того надо было подготовить силовую установку – двухкорпусную турбину – к другой торпеде.
[34] Фактически я поступил на 1 курс Военно-морского факультета Первого Ленинградского медицинского института (в следующем году преобразованного в Военно-морскую мед. академию) в сентябре 1939 года – М.Ц.
[35] Эта наша тетя по состоянию здоровья не смогла идти дальше, вернулась в Бобруйск, и была убита вместе со всеми остальными евреями.
[36] Ошибка: более точно это представлено в воспоминаниях Гриши.
[37] По сути дела, Соня и ее сестра Мария Борисовна выходили, спасли жизнь полуживого Мали. Нетрудно вообразить, учитывая сообщенное им о том, что он перенес до этого, чем болел, и в каком состоянии прибыл в Жерновогорье, чтобы представить себе, какую самоотверженность и доброту должны были проявить эти две женщины, чтобы сохранить ему жизнь. Непонятно, почему Маля не счел нужным написать об этом и соответствующим образом оценить сделанное для него.
[38] Гриша уточняет: Я тогда получил направление на работу на создаваемый в Кирове завод, где проработал недолго и получил второе направление из Наркомата вооружения на завод № 526, создававшийся в Сталинске (Новокузнецке). В Сталинск я приехал 20 мая 1942.
[39] Еще одна сноска Гриши: «Туда же приехал Гера» – хорошо бы поподробнее. Я это очень плохо запомнил.
[40] Ср. с воспоминаниями Любы: Хася работала еще в медицинском учреждении санитаркой.