Голубок и горлица

(Быль)

«Если бы я был такой умный раньше, как моя женушка Тайбеле потом, я бы был самый умный человек на свете», — поговаривал отец, когда мама отчитывала его за неудачные дела.

Но все это было потом, а раньше… Что же было раньше?

У моего дедушки, реб Арна Марьянкера, было три сына и две дочери. Отец мой, Зейлик, был младшим сыном — мезиником у реб Арна Марьянкера.

Но почему же реб и почему же Марьянкер? А потому, что дед всю жизнь жил вблизи маленького местечка Пулин на Волыни, в немецкой колонии Марьянка. В этой немецкой колонии родились мой отец Зейлик Марьянкер и я — его старший сын Иоселе, любимый внук реб Арна Марьянкера.

Так почему же реб, а не просто Арн Марьянкер? А дело в том, что моему дедушке, довольно образованному и умному человеку, но вечному горемыке, на старости лет, как говорится, «свезло», и он стал очень богатым человеком.

В семье говорили, что он в начале века выиграл какую-то большую сумму — чуть ли не сто тысяч золотых рублей. Но злые языки поговаривали, что он просто провернул какое-то дельце с одним польским шляхтичем и вдруг сказочно разбогател. Почему сказочно? А потому, что все было как в сказке: жил себе горемыка, вечный бедняк, от всех его «сногсшибательных» дел всегда, как говорится, «вылетал в трубу» — и вдруг разбогател. Уже неважно как.

Но раз он стал богатым человеком, то его стали величать не иначе как реб Арн из Марьянки, или проще — реб Арн Марьянкер. Потому что простота красит человека.

Говорят, что нынешний вождь советского народа Ильич II в начале своей большой карьеры, после того как сбросил своего повелителя и протеже Микитку Хрущева, тоже уважал простоту. Когда приближенные обращались к нему по имени и отчеству — Леонид Ильич, он поговаривал: «Зачем же так длинно — Леонид Ильич? Зовите меня попроще — Ильич».

Вот видите, как простота возвышает человека: теперь он уже даже не просто Ильич, а Ильич Второй, как его ныне величают на Западе.

Но я отвлекся от своего повествования.

Я еще не сказал, почему мой дед провернул свое дельце не с каким-нибудь русским купцом, а именно с польским шляхтичем. Все дело в том, что, хотя дед мой, реб Арн Марьянкер, всю жизнь провел в немецкой колонии и всегда имел дело с немецкими колонистами, родился он не так, как я и мой отец, — не в Марьянке, а где-то в Польше, где его родители были когда-то влиятельными и богатыми евреями. Дед прекрасно помнил польский язык и в часы хорошего расположения духа любил поговаривать: «Обкрутить этих зарвавшихся “псякрев” польских шляхтичей — право, не грех, а даже мицва».

Но я снова отвлекся.

И так как дедушка очень любил своего мезиника Зейлика и, как я уже говорил, ему на старости лет «свезло», он стал богатым человеком и его уже величали не иначе как реб Арн Марьянкер, то он решил дать своему любимому сыну, чего бы это ему ни стоило, самую красивую, самую умную, самую веселую жену, чтобы она принесла радость и веселье в его семью.

И, конечно же, нашелся шадхен и доложил дедушке, что в городке Коростень живет круглая сирота, воспитывается она у своего старшего брата, что красавица она неописуемая, что сердце у нее золотое и что обладает она всеми качествами, дающими ей право войти в семью реб Арна Марьянкера.

Сказано — сделано. Договорились и поехали на смотрины. Как и следовало ожидать, невеста всем понравилась, и без долгих слов, без приданого решили в ближайшее время сыграть свадьбу. И свадьба была что надо, а жених и невеста полюбили друг друга, и полюбили не как-нибудь, а на всю жизнь, и жили они как «голубки». И это тоже не случайно, потому что невесту звали Тойбой, и отец звал ее не иначе как «майн таере Тайбеле». И все завидовали отцу, потому что его Тайбеле действительно была голубкой.

А уж какая хозяйка оказалась… Не было в местечке свадьбы или торжества, на которые не приглашали бы маму, и не только потому, что ее все уважали, а еще и потому, что так испечь что-нибудь, как моя мама, никто не умел. Ее нихелах славились на всю округу. И когда какая-нибудь женщина приглашала в гости своих знатных знакомых, то обязательно предупреждала: «У меня такие нихелах — пальчики оближете! Их пекла по моей просьбе наша Тайбеле».

И родила Тайбеле моему отцу четырех сыновей и дочь. И дочь тоже была писаная красавица, точная копия матери, и были бы они всю жизнь счастливы, если бы… Если бы не разразилась Первая мировая война.

Несмотря на то что дедушка растратил все свое богатство, выкупая любимого сына от войны, ему это не удалось. И отца-таки «забрили» на фронт.

Воевал он храбро, а после революции, во время Гражданской войны, перешел на сторону большевиков и вернулся с Гражданской искалеченным инвалидом.

И хотя на его пиджаке красовался орден, зачем большевикам искалеченный человек — разве только для президиума, для рекламы. Почет был, но одним почетом семью не прокормишь, и после смерти дедушки вся тяжесть содержания семьи легла на плечи матери.

А отец, будучи тяжело больным человеком, делал все, чтобы помочь матери. Он брался за все: на собранные в местечке деньги купил лошадку, на которой пахал огороды, затем стал «балагулой» — возил пассажиров в Житомир. Но ему в жизни не везло, одним словом — «шлемазл». Не успел он поправить дела в семье, как в один прекрасный день пришел из очередной поездки пешком, с «батожком» в руках и с понурой головой. На испуганный взгляд матери ответил, что лошадь по дороге упала и больше не поднялась.

Опять пришла трудная пора.

Но отец с матерью делали все возможное, чтобы дать своим детям хорошее воспитание и образование. Тяготы жизни не ослабили их любви друг к другу, по-прежнему жили они как «голубок и горлица» — все уважали нашу дружную семью. И жили бы они счастливо до глубокой старости, не случись… Вторая мировая война.

Еще до начала войны с немцами мы с младшим братом Борисом были призваны в армию. С первых же дней я стал воевать и воевал ожесточенно. Участвовал в окружении армии Паулюса под Сталинградом, а затем наступал — наступал до Берлина и закончил войну в Ростоке, на севере Германии.

Был я танкистом: командовал танковым взводом, ротой, батальоном. Закончил войну в должности заместителя командира бригады. Думаю, что не осрамил памяти отца.

Почему я так самоотверженно воевал?

Думаю, что я не был исключением. Я понимал, что, уничтожив фашизм, мы избавим свой народ от полного истребления. Когда я узнал, что освобождены Житомир, а затем Новоград-Волынский, я немедленно написал в Пулин запрос о судьбе моей семьи и получил на маленьком клочке бумаги записку: «Твоя семья погибла от рук немецко-фашистских захватчиков». Хотя я и предвидел, что получу такой ответ, всю ночь я прорыдал, как ребенок.

И когда после этого мы пошли в наступление, я рвался в бой как бешеный, не чувствуя страха и боязни. Я был дважды ранен и контужен, горел в танке. И судьба у меня сложилась так же, как у отца после революции. Как и у отца, у меня после войны развеялись иллюзии «о светлом будущем коммунизма», и, как отец, я после войны стал искалеченным инвалидом.

После войны я получил отпуск и уехал в Киев, а затем в Пулин, чтобы узнать подробности о судьбе моей семьи, моих родных, моего местечка.

Сейчас-то и начинается история гибели моей семьи, история катастрофы еврейского местечка. Местечка почти не было, а евреев — и вовсе. Застал я там только две еврейские семьи, которые каким-то чудом успели эвакуироваться и сразу после освобождения вернулись обратно.

Одна семья — Нибульские — приходилась мне дальними родственниками. А сын второй семьи, Миша Борейша, учился со мной в одной школе; он вернулся с войны без ноги и руки. Вот от них-то я и узнал историю гибели моей семьи, гибели евреев нашего местечка.

Яша Нибульский рассказал, что все евреи были расстреляны в сентябре 1941 года. Через некоторое время после появления немцев в местечке всех евреев выгнали из их домов и поселили в районе синагог. У нас было две синагоги, вокруг них находилось около десятка домов, а посередине была большая площадь. Весь этот район был обнесен колючей проволокой — туда поселили евреев местечка.

Первое время многих выводили на работу, и кое-кто получал похлебку. Кроме того, еще была возможность выменивать вещи, которые успели прихватить из дома. Но после расстрела мужчин оставшиеся в живых женщины были вовсе лишены средств к существованию и питались тем, что им удавалось собирать в мусоре и на помойках. Местные жители рассказали, что видели мою мать, когда-то славившуюся своей красотой, — всю поседевшую, в одних лохмотьях, собиравшую остатки пищи на помойках. Рассказывая это, они сами плакали.

После краткого рассказа Яша повел меня на могилы погибших. Недалеко от местечка находилось еврейское кладбище. Кладбище, как мне помнится, еще до войны было очень ухоженное, чистенькое, со множеством красивых памятников. Недалеко от кладбища зеленел сосновый лес, а рядом серебрилось озерцо, за которым расстилался сочный луг. Во время праздников жители любили собираться здесь, устраивали пикники.

Боже, как было испоганено это красивое, святое место!

Все было замусорено, памятники развалены. Уныло и страшно торчали два бугра, поросшие жалкой травой. Рядом стоял Яша. Дрожащим голосом он сказал: «Здесь покоятся наши родные. Под одним бугром находятся все мужчины, а под другим — женщины…»

Мы присели у бугров. В это время к нам подошел старик и обратился прямо ко мне на украинском языке: «Ты, кажись, старший сынок Зейлика из Марьянки? Я живу рядом. Ось моя хата і ось вікна, що виходять сюди. Я бачив, як розстрілювали твого батька, брата і матір». И он стал рассказывать обо всем до мельчайших подробностей.

Вот его рассказ.

«Однажды утром я увидел здесь большое количество машин, полицейских и немцев. Из машин выгнали евреев, и среди них было много стариков и детей. Были только мужчины, женщин видно не было. Из толпы отделили стариков и детей. Их окружили полицейские с собаками. Затем откуда-то принесли много лопат и кирок. Мужчин заставили копать яму. Яму копали довольно долго. Через некоторое время я услышал выстрелы из пулеметов и автоматов. Я подошел к окну и увидел, что всех мужчин отвели от ямы, туда загнали детей и стариков, а солдаты стреляли в них из пулемета и автоматов. Мужчины — одни молились, а другие обнимались и рыдали. Все это я видел своими глазами и слышал своими ушами. Затем начали раздаваться одиночные выстрелы. Это немецкие офицеры из пистолетов добивали тех, кто еще подавал признаки жизни. Некоторое время стояла мертвая тишина, и мы отошли от окна. Вдруг поднялся шум, страшный лай собак и выстрелы. Это кто-то из мужчин пытался удрать в лес, и тут же всех погнали к яме, и снова затрещали пулеметы и автоматы. Стало темнеть, уже невозможно было различить лица. Через некоторое время совсем стемнело, и вокруг стало тихо. Немцы, очевидно, уже уехали, и остались только движущиеся силуэты полицейских. Это они засыпали яму, заполненную свежими трупами только что расстрелянных людей. Мы боялись выходить на улицу. Утром мы увидели большой бугор, засыпанный свежей землей. Бугор как будто дышал».

Это дышали мой маленький братик Арон, которому едва исполнилось 11 лет, и мой милый, добрый отец.

«Через некоторое время, — продолжал свой рассказ старик, — мне помнится, это было в воскресенье, в теплый ясный осенний день, на поляну прибыло много легковых машин. На поляне было расставлено много столов, накрытых белыми скатертями, на которых было много яств и вин. Все расселись вокруг столов (это были в основном офицеры, но среди них были и гражданские — как видно, высокопоставленные лица), и началась пьянка и веселье. Играла музыка. Примерно в 10 или 11 часов утра прибыло много крытых машин, и из них начали выгонять женщин, среди которых было много старух и детей. Их всех погнали к лесочку, где их окружили полицейские с собаками. К ним подошли пьяные офицеры и начали вытаскивать из толпы отдельные группы женщин, которых построили в несколько рядов. И тогда началось что-то страшное: пьяные офицеры подходили к затылкам последних в ряду, и началось соревнование — кто больше прострелит голов. После каждого выстрела победителю подносили бокал вина, а все гоготали и выкрикивали что-то непонятное по-немецки — пьяная оргия продолжалась.

После нескольких таких выстрелов женщины и дети обнялись и начали танцевать — танцевали «фрейлахс». Среди пляшущих женщин я видел и твою мать — вся она была седая».

На этом его рассказ прервался.

Перед моими глазами встала вся эта страшная картина. Я увидел испуганное лицо моего младшего братика Арончика, я увидел искаженное горем и страданием добрейшее лицо моего отца, на глазах которого расстреляли его любимого мезиника — младшего, двенадцатилетнего сына, я увидел всю седую, в прошлом красивую и всегда веселую маму, танцующую свой последний в жизни «танец смерти», — и я потерял сознание.

Меня положили на повозку, которую дал старик, и отвезли в местечко на квартиру к Яше. Лишь на второй день я снова пошел на кладбище и набрал баночку земли с могил моих родителей — все, что осталось у меня от них.

Я зашел в местное бюро ЗАГС (записи актов гражданского состояния), и мне выдали три маленькие бумажки — свидетельства о смерти, где было написано, что отец — Зейлик Аронович, мать — Тойба Меерсимховна и брат — Арон Зейликович были убиты немецко-фашистскими захватчиками 10 сентября 1941 года.

А вот продолжение страшной трагедии, истории гибели моей семьи, — история о том, как погиб мой второй брат, очень красивый и талантливый Борис.

Эту историю рассказал мне мой бывший школьный товарищ Миша Борейша.

В школе вместе с нами учился не то поляк, не то украинец Витя Чайковский. Это был высокий, красивый парень. После окончания средней школы большинство из нас разъехалось по разным городам — кто работать, кто учиться. Витя остался в местечке. Вскоре после окончания школы Витя начал принимать активное участие в общественной жизни местечка. Быстро продвинулся по службе: стал заведующим районным отделом физкультуры и спорта и членом бюро райкома комсомола.

После окончания школы я встречался с Витей несколько раз. Витя был веселым парнем и считался хорошим товарищем. В начале войны он был призван в армию, однако вскоре после прихода немцев снова очутился в местечке и был назначен начальником полиции. Витя Чайковский, как я потом узнал, очень свирепствовал, принимал активное участие в уничтожении евреев. После расстрела евреев местечка он сильно запил и на очередной попойке хвастался своими злодеяниями. О том, как он очутился в местечке и как стал начальником полиции, местные жители поведали Мише Борейше после его возвращения в местечко.

Вот рассказ Вити Чайковского со слов этих жителей.

Летом 1941 года Витя попал в плен к немцам. Вместе с ним в плену очутился мой младший брат Борис. Брат был ранен в голову и в ногу и еле держался на ногах. Когда они попали в плен, всех построили, и, по словам Чайковского, он поддерживал Бориса, чтобы тот не упал. Перед строем переводчик от имени стоявшего рядом офицера отдал приказ: «Всем комиссарам и жидам выйти из строя!» Всех, кто вышел, тут же перед строем расстреляли. Мой брат не вышел из строя. Голова его была вся перебинтована, залита кровью — в нем нельзя было узнать еврея.

Когда переводчик вторично спросил, нет ли еще в строю кого-нибудь из жидов, Чайковский, по его словам, боясь, что его обвинят в сокрытии еврея, заявил, что в строю есть еще один еврей, и показал на брата. Когда брата вывели из строя, офицер вызвал Чайковского и сказал ему: «Ты показал себя патриотом великой Германии, вот тебе пистолет — расстреляй жида». Чайковский взял пистолет и начал целиться, однако рука его дрогнула, и он промахнулся. По словам Чайковского, брат, еле стоя на ногах, крикнул ему: «Ну, стреляй, трусливый гад, спасай свою шкуру!» И Чайковский начал стрелять и продолжал стрелять, когда брат уже лежал мертвый на земле. Офицер написал какую-то записку, вручил ее Чайковскому и сказал ему: «Можешь идти домой, это письмо вручишь немецкому коменданту». Когда Чайковский прибыл в Пулин, его вскоре назначили начальником полиции, и он продолжал делать свое кровавое дело. Так погиб мой брат от рук своего бывшего школьного товарища, комсомольца и коммуниста Вити Чайковского.

Вот маленькая повесть большой трагедии, повесть о жизни и гибели еврейской семьи, о жизни и смерти моего отца Зейлика, его «таер-Тойбеле» — моей дорогой матери, двух моих братьев, всех моих родных и близких, всех евреев маленького еврейского местечка.

21 мая 1980 г.

г. Иерусалим