[Воспоминания]

ПОСВЯЩАЮ: 

Узникам Циона! Брату Мешуляму, сестрам Марьяше и Гитте с их семьями, погибшим от рук нацистов в Белостоке.

С чего начинается Родина?!

ПРОЛОГ

Все началось 1 сентября 1939 года. Фашистские полчища оккупировали Польшу. Договор, заключенный Сталиным и Гитлером, который был подписан Риббентропом и Молотовым, спас Восточную Польшу от фашистских оккупантов, но лишь временно. Фриц-свинья «разжалился» к своему партнеру Ивану-медведю и дал ему кусочек медового пряника. Немецкая оккупация продолжалась в Восточной Польше всего неделю, уступив место русской.

Еще много лет до прихода немцев и русских я мечтал эмигрировать из Польши. Какая-то неведомая сила тянула меня из моего родного города. Предлог нашелся, я завербовался на работу на Урал. Со мной поехала моя мама.

В декабре 1939 года, стоя на перроне вокзала, я услышал последнее напутствие от моего старшего брата, который симпатизировал левым: «Езжайте с Богом, там вам будет холодно и голодно, но живыми вы останетесь».

Глава Первая.

Полночь. Я очнулся и, открыв глаза, увидел, что у моей кровати стоит какой-то незнакомый в штатском. Он сразу спросил: «Боруховский Израиль Моисеевичь?» После моего утвердительного ответа он велел мне одеться и выйти в столовую. В столовой были еще трое в штатском и двое свидетелей из жильцов дома.

Старший в штатском прочитал указ областного прокурора города Ростова-на-Дону Иванова на обыск в моей квартире. Мне велели сесть и не двигаться. Всем остальным членам семьи велели сесть, каждому на свое место, и соблюдать спокойствие.

Начался обыск. Все пошло вверх дном. Разбудили престарелую бабушку моей жены и мою девятимесячную дочурку. Жена, с разрешения обыскивающих, взяла ребенка на руки, потом передала мне. Мы оба как бы сознавали, что пройдет еще много времени, пока я снова смогу взять моего ребенка на руки.

Старший по чину из обыскивающих, сидя у стола, перебирал материал, который передавали ему остальные трое. На столе росли кипы писем, журналов, газет и книг. Главное внимание обыскивающих было приковано к материалу на иврите и на идише. Молитвенник бабушки жены по-ивриту и английские конспекты моего шурина, студента железнодорожного института, попали в поле подозрений и были сложены с «преступными документами» и изъяты. Когда очередь дошла до фотографий, моя жена не вытерпела и очень вежливо обратилась к тому, кто сидел за столом: «Будьте добры, эти фотографии остались как реликвии. Многих из людей, заснятых на них, уже нет в живых, их убили гитлеровцы. Для вас они не имеют никакого значения, а нам это память о погибших дорогих людях. Не забирайте их, пожалуйста». Несмотря на обстоятельства, слова ее были обращены к человеку, и он вернул фотографии.

Обыск продолжался до рассвета!

Глава Вторая.

Гражданин, вы поедете с нами, выяснить некоторые обстоятельства. Возьмите с собой мыло, полотенце, две пары белья и продукты питания на один день.

Акт об обыске в двух экземплярах был уже готов. Один экземпляр забрали с собой, а второй оставили жене. Мне разрешили попрощаться с женой, дочкой и остальными членами семьи. Только с моей мамой я не мог попрощаться, она не жила с нами, и как я позже узнал, мой арест скрывали от нее в течение двух недель. Прощаясь с женой, я сказал ей: «Рита, не падай духом, правда победит!»

На рассвете 26 октября 1949 года меня посадили в трофейную Б.Н.В. красного цвета и увезли. Первая остановка на моем длинном пути зэка была на Ворошиловском Проспекте (номер дома не помню). Там находилось «благородное заведение», откуда вели пути в Сибирь и Казахстан.

Б.Н.В. въехала во внутренний двор здания М.Г.Б. Меня повели наверх. На лестнице навстречу мне, в сопровождении двух надзирателей, спускался мой друг по госпиталю Борис Миллер. Его уже успели переодеть в полосатый костюм.

Спустя много лет, приехав на Родину в Израиль, я встретил друга детства, с которым жил на одной улице и учился в одной школе еще в довоенном Белостоке. Мы сидели, разговаривали, вспоминали прошлое. Перед нами лежали фотографии. Мое внимание приковала фотография, на которой мой друг был снят в полосатом номерованном костюме узника лагеря смерти Освенцим, где он пробыл три года. Это фото напомнило мне то время, когда я был узником сталинских лагерей и носил такой же номерованный костюм.

Увидав меня, Борис вскрикнул! Его сопровождавшие повернули его лицом к стене, а меня завели в одну из ближайших комнат.

Комната, в которую меня ввели, оказалась «комнатой медицинской обработки». Один из надзирателей срезал все пуговицы с моей одежды. Мне велели раздеться в чем мать родила, поднять вверх руки, повернуться лицом к стене и показать голый зад. Боялись, что там спрятано огнестрельное оружие. После осмотра велели одеться в свое белье без пуговиц, а поверх него дали одеть полосатый костюм зэка, тапочки на резиновой подошве и маленькую шапочку. После этих процедур отвели в камеру. Путь наш пролегал по узкому, длинному и извилистому коридору, единственным украшением которого были железные двери камер. Меня ввели в одну из камер. Дверь за мной моментально закрылась. Камера, в которой я оказался, была 3 на 4 метра, в ней было около полутора десятка бледных, худых, усталых и перепуганных людей, одетых как и я.

Было утро. Дневальные только что вынесли парашу. Обитатели камеры готовились к утренней прогулке.

Это было мое первое утро в сталинских санаториях!

ТАК Я НАЧАЛ СВОЙ ПУТЬ НА РОДИНУ!

Глава Третья.

Мы выстроились в ряд, руки назад, и в таком виде отправились на прогулку. Везде и всюду нас сопровождали наши дорогие няни-надзиратели.

Прогулки проводились во внутреннем дворе М.Г.Б. Дворик был маленький, квадратный, мощеный камнем, окруженный пятиэтажным зданием со всех сторон. Виден был только серый клочок октябрьского неба. Нас вернули с прогулки тем же порядком. Двое надзирателей внесли баки с кипятком, и мы начали мыться. Тем временем дневальные мыли камеру. После туалета камеры и нашего туалета раздали завтрак. Он состоял из пайки хлеба (около 150 грамм), наперстка сахару и кипятка с заваркой. Завтрак мы получали в 6.30 утра. Обед в час дня. На обед мы получали пайку хлеба, суп-баланду из гнилых овощей и соленой рыбы, на закуску перловая, постная каша. Ужин мы получали в 6 вечера. Единственным блюдом ужина был крепкий чай. Отбой был в 10 часов вечера. Но для большинства из нас ночь не была ночью, потому что ночью велись все допросы. Свет в камерах не тушили ни днем, ни ночью.

В камере нас было 17 человек. Все были политические. Люди разных национальностей, профессий, образования и взглядов на окружавший нас мир.

Самым интеллигентным и образованным был бывший профессор Ростовского университета имени Молотова, еврей по национальности, Шохат. Это был полноватый человек среднего роста с добрым и умным лицом. Через роговые очки на собеседника смотрели добрые светлые глаза. Тогда ему было около 45 лет. Жена его была учительница русского языка и литературы, и двое сыновей, юноша 17 лет, студент. Когда отца арестовали, сына исключили из университета. Младшему сыну было всего 10 лет. В университете Шохат преподавал теорию марксизма-ленинизма. Его учениками были те самые следователи, которые теперь вели его дело. Посадили его за то, что он на одной из лекций сказал: «Революция в России была неизбежна, и не Ленин сделал ее, а обстоятельства: Мировая Война, голод, разруха и желание людей быть свободными и жить в Мире. Если бы не Ленин, то у Революции был бы другой вождь». Многие заключенные антисемитски издевались над ним. Надсмехались и передразнивали. Я вступился за него. Мы с ним подружились, ведь мы были единственными евреями в камере.

Я поделился с ним своими предположениями и опасениями. После моего первого допроса я спросил его совета, как мне вести себя дальше. Благодаря нашим совместным беседам я пришел к выводу, что лучше признаться, но только лишь в том, в чем я повинен. Так я и поступил. В особенности мне памятна одна беседа с ним, в которой я высказался очень оптимистически насчет всего, что происходит вокруг. В ходе беседы я припомнил анекдот о Ходже Насреддине, который обязался перед эмиром Бухары в течение семи лет обучить своего осла Корану. Когда его спросили, что будет, если он не выполнит обещания, он ответил, что в течение этого времени все может случиться, а именно: или осел, или эмир, или Ходжа Насреддин умрут. Мой пример очень понравился профессору Шохату.

Среди арестованных был и моряк Амурской флотилии, не помню его фамилии, мы прозвали его Ванька-моряк. Он приехал домой на побывку в Ростов, и здесь его посадили за то, что он на одной вечеринке в пьяном виде рассказал, как японцы в 1945-46 годах дали жару русским на Амуре.

Был среди арестованных и православный священник, восьмидесятилетний старик. Его друзья по работе, молодые священники, доложили М.Г.Б., что он служил немцам во время оккупации. Его вина была в том, что немцы заставили его служить молебны во вновь открытой церкви в Ростове-на-Хичеване. Если бы он отказался, его могли просто расстрелять.

Другой занятный тип в камере был бывший майор Советской Армии, обрусевший грек. Красивый мужчина лет тридцати пяти, высокий, статный, смуглый, темноволосый и темноглазый – достойный потомок Александра Македонского и Александра Ипсиланти. Сидел он за антисоветскую пропаганду. Майор довольно недоброжелательно отозвался о «Великом Отце Народов». Это был умный и образованный человек, смелый и решительный, кроме этого он обладал острым умом и таким же языком. Как добавочное обвинение ему приписывали то, что его старший брат каким-то чудом во время войны попал в Грецию, а он вместо того, чтобы отказаться от брата-изменника, завязал с ним переписку и в одном из писем изъявил желание уехать на Родину в Грецию.

В особенности памятен один случай.

Вместе с нами сидел и старик-пастух, иногородний с одной из многочисленных донских станиц, по имени Никита. Его, как и батюшку, обвиняли в содействии с немцами. Дело было в том, что когда пришли немцы на Дон, казаки выбрали его старостой станицы. Большинство из них было радо приходу немцев, они надеялись, что новые хозяева вернут старые порядки дореволюционной жизни. Сами вести дела с немцами открыто побаивались, и поэтому всю тяжкую ношу взвалили на плечи бедного Никиты, воспользовавшись тем, что он иногородний и малограмотный. Среди множества взваленных на него обязанностей были и снабжение немецкой армии топливом, теплой одеждой и продовольствием. После войны те же самые казаки, что выбрали его в старосты, доложили на него в соответствующие органы, и Никиту арестовали. Доносчики хотели выйти из воды сухими, вот и наклеветали на бедного старика.

Никита очень горевал и беспокоился о жене и детишках, оставшихся в родной станице, старшие сыновья погибли на войне. Он был простым, малограмотным и перепуганным мужиком. Все это не ускользнуло от глаз майора, который любил пошутить. Как-то в один из досугов, между обедом и ужином, майор подсел к Никите и стал расспрашивать его о житье-бытье во время войны и о ходе допросов в тюрьме. Убедившись, что Никита толком не понимает, в чем его обвиняют, и все подряд отрицает, он посоветовал ему сознаться во всем и научил его, что ему отвечать на следующем допросе. Когда Никита на следующий день, вернувшись с допроса, рассказал нам все, что он говорил, мы так хохотали, что у многих из нас разболелись животы. Мало того, что он по совету майора во всем сознался, он еще рассказал, как его завербовали немцы, и это тоже по совету майора. Из его рассказа вытекало, что его завербовал ни мало ни много сам министр иностранных дел Германии, Иоахим Риббентроп. По его словам, Риббентроп прилетел на самолете, который сел прямо в поле. Никита даже подробно описал внешность германского министра. Риббентроп от имени Гитлера просил его, Никиту, помочь Германии, то есть: снабдить ее провизией, топливом и теплой одеждой. Никита выполнил все, что от него требовали. Когда война кончилась, он вместо обещанной Риббентропом награды от Гитлера получил никем не обещанную награду от Сталина. Никита плохо говорил по-русски, он говорил на донском наречии, и у него, как на грех, вместо Риббентроп получалось Рипенштроп, что делало его рассказ еще комичнее.

Следователь, который допрашивал его, был молодым неопытным лейтенантом. Он, как глупый осленок, развесил уши и поверил всему услышанному. Протокол допроса он тут же передал начальству, думал, что его похвалят, но ему как раз наоборот устроили головомойку.

Глава Четвертая.

Мой первый допрос состоялся через двое суток после моего ареста. Меня вызвали около полуночи и бегом повели на четвертый этаж. Сопровождали меня два надзирателя. Этот путь был похож на марафонский бег. Не дав отдышаться, завели в комнату следователя.

Моим первым следователем был лейтенант Мартынов. Он был похож на длинную жердь в мундире. Бледнолицый, светлоглазый и светловолосый. Было в его облике что-то такое, что отталкивало все живое от него. По-видимому, погода портилась, когда он улыбался, поэтому он ни разу не улыбнулся во время следствия.

Когда меня ввели, он сидел у большого письменного стола, заваленного кипами бумаг, и занимался их разборкой. Он рылся в своих бумагах около часа, не обращая на меня ни малейшего внимания. И как будто бы не существовал для него. Все это время я стоял. Наконец, он поднял голову, кашлянул, жестом предложил мне сесть и начал допрос: «Боруховский Израиль Моисеевичь? 1924 года рождения? Из Белостока? Проживающий на улице Баумана 417?» На все эти вопросы я ответил утвердительно. «А вы знаете, за что вас арестовали?» – последовал вопрос. «Нет, не имею понятия». «Да бросьте дурака валять! Давайте, рассказывайте про вашу антисоветскую деятельность, о своей националистической организации». «Я никакой антисоветской деятельности не вел и не имею об этом ни малейшего понятия». «Так что вы не хотите признаться?!» – в его голосе зазвучали металлические ноты. «Мне не в чем признаться, я ничего не знал и ничем не занимался». Он продолжал допрашивать в том же духе. Я со своей стороны отрицал все его обвинения. Он был упрям и продолжал в том же духе. Я оказался под стать ему и продолжал от всего отказываться. Мое упрямство разозлило его, и он начал угрожать и ругаться нецензурными словами. Когда и это не помогло, он дал волю своему антисемитизму. «Вы хитрые, проклятые жиды, буржуи-недобитки, контрреволюционеры, – кричал он, топая ногами, – у вас три родины: Биробиджан, Америка и Израиль. Но мы вам дадим лучшую родину, загоним вас всех в Сибирь». На это я ответил, что даже Сибирь не страшна, ведь туда были сосланы лучшие сыны дореволюционной России: Декабристы и Народовольцы. Он продолжил кричать в антисемитском духе. Его счастье, что табурет, на котором я сидел, был прикован к полу, а то бы я разбил ему по голове.

Когда он понял, что криками и угрозами меня не испугать, то снова начал говорить вежливо. Отчаявшись, вызвал надзирателей, и меня увели обратно в камеру.

Было уже утро, после подъема. Меня ожидал шестнадцатичасовой день заключенного, без сна.

Глава Пятая.

Прошло несколько дней. Меня не вызывали на следствие. Все это время мой мозг напряженно работал над тем, как вести себя дальше. С моей стороны было бы глупо признаться во всем том, что мне предъявляли, но и все поголовно отрицать было немыслимо. Как я уже раньше вспоминал, я поделился моими раздумьями с профессором Шохатом и решил признаться, но только в том, в чем повинен.

В ту ночь 26 октября 1949 года, когда меня арестовали, я понял, за что и кто во всем виноват. Сидя в камере, я все вспомнил и решил повторить все то, что было у меня дома 15 мая 1949 года.

Я, как уроженец довоенной Польши, родился и вырос среди евреев, и все еврейское было мне близко и дорого. Каждый польский еврей помнит ту еврейскую автономию в довоенной Польше, до разгула реакции. В Советском Союзе до и после Второй Мировой Войны еврейской жизни не было, а я скучал по всему еврейскому. Поэтому, когда после кровавой войны, после гибели трети еврейского народа, в том числе и членов моей семьи, оставшихся в Польше, родилось в Палестине, после двухтысячелетнего перерыва, Еврейское Государство, в моем сердце вспыхнула радость и гордость за мой народ. Я надеялся, что тоже буду строить и жить у себя на Родине. К сожалению, это было очень тяжело осуществить, ведь границы России были на замке, а все интересующие нас, евреев, сведения об Израиле доходили с большим опозданием и далеко не точные, Советский Союз старался всячески осквернить молодое Еврейское Государство. Мы с женой решили отпраздновать День Рождения Израиля в кругу родных и знакомых. Было приглашено около двадцати пяти человек.

Весной 1945 года после тяжелого ранения, полученного мною под Кенигсбергом, меня привезли в Москву в госпиталь Таганского района. Госпиталь находился на Второй-Дубровской улице. Там я познакомился с Борисом Миллером, мы подружились. По выздоровлении я оставил ему мой адрес в Ростове-на-Дону. Борис остался одинок, вся его семья погибла от гитлеровцев в Галиции. В 1948 году он приехал в Ростов. Как инвалид войны, он потерял правую ногу, его приняли на работу в артель инвалидов часовых мастеров. Работая в этой мастерской, он познакомился с человеком, который стал виною всех наших бед, – Ароном Альштейном. Этот Альштейн был известен в городе как бывший шпик царской охранки, белых, а в позднейшее время – агент М.Г.Б. Они подружили. Альштейн влез к Борису в душу как дьявол. Борис рассказал ему, что у него есть брат в Израиле и имеет с ним переписку через нас. Из разговоров с ним Альштейн понял, что мы с ним друзья. От него он узнал также, что у нас большая, дружная, еврейская семья, настроенная очень в патриотическом духе. Альштейн понял, что мы тянемся ко всему еврейскому, как бабочки к свечке. Тут он почувствовал, что будет иметь богатую почву для своей постыдной деятельности. Когда мы с женой узнали о дружбе Бориса с Альштейном, то предупредили Бориса, рассказав ему о той дурной славе, которой прослыл его новый друг. Борис нам не поверил. А тем временем Альштейн собирал материалы.

Узнав от Бориса, что мы готовимся отпраздновать годовщину Еврейского Государства, он напросился на вечер. Борис, не посоветовавшись с нами, пригласил его. Я, узнав это, был очень недоволен и зол на Бориса за его легкомыслие делиться всем сокровенным с чужим человеком. Альштейн не понравился мне при нашей первой встрече, за несколько месяцев до вечера. Он был среднего роста, седеющий брюнет, лет семидесяти. В особенности неприятно было его лицо. Оно напоминало хищную птицу, длинный крючковатый нос, как у коршуна, глаза маленькие, глубокие, нижние веки нависали над верхними, а не наоборот.

Вечер состоялся 15 мая 1949 года. Участвовали мои родные и друзья. Среди всех этих дорогих мне людей был и незваный гость Арон Альштейн.

Несмотря на трудное послевоенное время, стол был накрыт богато. Были приготовлены все еврейские национальные блюда. Когда все собрались и налили бокалы домашним виноградным вином, я поднял тост и произнес речь: «Я пью за ВЕЛИКИЙ ЕВРЕЙСКИЙ НАРОД, который после двух тысяч лет изгнания добился своей независимости. Я пью за Народ, треть которого была зверски уничтожена нацистами. Я пью за Народ, который после мытарств обрел свою Историческую Родину. БЕ ШАНА ХАБАА БЕ ЕРУШАЛЯИМ! В будущем году в Иерусалиме!»

Мой тост припомнил мне 9 мая 1945 года. Я тогда еще лежал в госпитале в Москве. Великий Тиран атомного века, Иосиф Сталин, разорвав алое знамя, на котором было написано «Третий Интернационал», и обмотав им ноги вместо портянок, выпил за «Великий Русский Народ, победивший в войне с фашизмом». Эти слова привели к кровавым столкновениям между хохлами и кацапами, находившимися в госпитале. Если бы не вмешался военный патруль, то дело бы кончилось очень печально. Этим тостом Сталин разжег великий русский шовинизм, которого так боялся Ленин. Сталин выпил за русский народ, дал жизнь грузинам, а растоптал все остальные национальности в Советском Союзе, в том числе и русских.

Спустя четыре года, когда меня арестовали, на одном из допросов следователь напомнил, что я националист, опираясь на то, что я выпил за Еврейский Народ. Я, в свою очередь, напомнил ему о тосте «Отца Народов».

На втором допросе я подтвердил, что устроил вечер у себя дома и поднял тост за Израиль. Я наотрез отказался от остальных обвинений. Мне приписывали антисоветскую деятельность и участие в нелегальной сионистской организации. Я с начала и до конца отрицал эти обвинения.

Глава Шестая.

Кроме лейтенанта Мартынова, мое следствие вели еще несколько следователей. Постараюсь описать их внешность и стиль допроса.

Старший лейтенант Князев. Эта фамилия подходила ему как нельзя лучше. Это был высокий, красивый, светловолосый и синеглазый мужчина лет двадцати пяти. Родом из донских казаков. Князев был рожденный интеллигент и вел свои допросы подобающим способом: без брани и угроз. Он не выходил из терпения, как другие следователи. Во время допросов был дружелюбный и вежливый, угощал папиросами. Допрос у него не был допросом, а что-то в виде «дружелюбной беседы». Из-за его психологического подхода нужно было держать ухо востро, чтобы не попасть в ловко устроенную западню.

После Князева следствие вел капитан Назаренко. Ярый антисемит, лицом и фигурой напоминавший гориллу. Во время следствия он ругался как пьяный драчун. Часто разражался грубыми, антисемитскими речами. В один из допросов он показал, хвастаясь, свой талант: «Вы, жиды проклятые, Гитлер вас не добил, так мы вас прикончим. Будет у вас и Израиль, и Биробиджан, и Америка, космополиты проклятые». Всякому терпению приходит конец, пришел конец и моему. «Гражданин следователь, вы не имеете ни малейшего права оскорблять меня и мою национальность. Как член партии вы должны знать, что евреи активно участвовали в Революции и в построении Советской Власти. Свердлов и Урицкий были евреями. Роза Люксембург и Клара Цеткин. Сам Карл Маркс еврейского происхождения. (Я мог бы дать еще много примеров, и самый яркий из них это Лев Троцкий.) Миллионы евреев воевали в рядах Красной Армии против фашистских оккупантов. Многие из них погибли, защищая Советский Союз, а вы позволяете себе так грубо и бесчеловечно высказаться насчет Еврейского Народа. Вам должно быть стыдно, капитан. Вы представитель большой и сильной державы, а ведете себя, как базарная баба! Я не желаю отвечать на ваши вопросы, если вы будете продолжать вести допрос таким образом. Вы можете записать это в протоколе!» До сих пор не пойму, как я не боялся отвечать этим людоедам. Мой ответ разозлил Назаренко еще больше: «Ты, сионист, продажная шкура, бундовец, сволочь, я тебя в карцер посажу, я тебя в тюрьме сгною». Такой род обвинения был чем-то новым. Немало не много, и сионизм, и Бунд вместе. «Послушай, капитан, ты меня карцером не пугай, я не из пугливого десятка. Если ты ни черта не смыслишь, и сионизм, и Бунд у тебя одно и то же, то виной этому не я, а ты сам, и те, которые тебя этой ереси выучили». Разъяренный Назаренко шальной пулей выскочил из комнаты. Я думал, что сейчас войдут надзиратели и уведут меня в карцер. Я был ко всему готов и не боялся. Но вместо надзирателей вошел человек лет 35, темноволосый, среднего роста с правильными чертами лица. На нем была военная форма, как и на всех служащих М.Г.Б., с погонами майора. Он приветливо улыбнулся и начал говорить со мной по-идиш. Как я позже узнал, это был майор Богуненко, еврей по национальности. Все его вопросы склонялись к тому, чтобы я рассказал все о моих сообщниках, то есть: о моем друге Борисе Миллере и дяде моей жены Матвее Яковлевиче Столярове, который был арестован в ту ночь, когда были арестованы Борис и я. Мотя не был на том вечере, но на него наклеветала женщина, которая снимала комнату у него в квартире, и все это для того, чтобы выселить его с семьей из квартиры. Эту особу, как я позже узнал, завербовал сам Альштейн. Она через него передала М.Г.Б. будто бы слышала, что Мотя сказал: «Я с радостью променял бы мою квартиру на Израиль». Имя ее – Неля Борисовна Соркина.

Богуненко обещал мне, что если я расскажу все известное мне, то меня освободят и я вернусь домой к родным. Я не верил ни единому слову, сказанному им. Мне было ясно: «От меня хотят добиться клеветы, чтобы при ее помощи обвинить меня и моих друзей, и кто знает, как далеко это может зайти, и как это повлияет на мою семью и на всех тех, кто имеет с нею связь». Богуненко я сказал, что он мне попусту крутит голову. Мой ответ его взбесил, и он начал кричать и ругаться по-русски. Его брань не уступала площадной брани Назаренко, разница была лишь в том, что Богуненко не затрагивал еврейский мотив в своем сквернословии. Его брань не принесла пользы, и он убрался с тем же результатом, с которым явился. Назаренко вернулся, и допрос продолжался в том же духе.

Следующим и последним следователем был подполковник Малахов, который был начальником следственного отдела. По-видимому, все низшие чины отчаивались что-либо добиться от меня. М.Г.Б. решило, что я «антисоветский элемент крупного масштаба». Малахов был опытный следователь, и ему поручили мое дело. Подполковник был среднего роста, брюнет с приятными чертами лица. На вид ему было лет сорок. Мундир сидел на нем щегольски. Во многом его допросы походили на допросы Князева, было просто любопытно узнать, кто перенял эти культурно-иезуитские методы от кого?

Несколько раз на следствиях, веденных Малаховым, присутствовал и Богуненко. Он продолжал уговаривать меня по-идиш, наклеветать на моих друзей. На одном из допросов Малахов начал, как полагается, браниться и обвинять меня в сионизме и Бунде, а также в измене родине. Я не вытерпел и ответил ему: «Гражданин подполковник, я могу простить эту чепуху и ересь каждому из ваших следователей, но не вам. Вам, образованному и интеллигентному человеку, говорить такие вещи не подходит. Вы прекрасно знаете, что я не бундовец и не сионист (я так тогда думал, но на самом деле, даже не подозревая этого, им был). Вы обвиняете меня в национализме, а сами вы разве не националист? Вам, как русскому, можно любить свой народ, а мне, как еврею, вы это запрещаете. Да, я сделал вечер, я от этого не отказываюсь, я сделал вечер в честь Молодого Еврейского Государства и ничего плохого в этом не вижу. Коммунисты всего Мира празднуют Октябрьскую Революцию, а я, как еврей, считаю своим долгом праздновать День Независимости Израиля! Да, я еврей и горжусь этим! В течение двух тысяч лет мой Народ был гоним и истребляем всем, кому не лень, теперь этого не повторится. Больше никто не посмеет проливать нашу кровь безнаказанно! Больше никто не поставит нас на колени. Теперь мы равноправные среди народов Мира! Если мой Народ прошел двадцать веков изгнания, погромы, гонения, газовые камеры и крематории нацистов, и все это не сломило его Дух, и Он встал и провозгласил Новое Независимое Государство, чтобы те, кто после ужасов войны, имели куда вернуться и построить там Свой Дом, чтобы туда могли вернуться все желающие этого, рассеянные по всему свету евреи, то я горжусь тем, что я еврей, и верю: настанет час, и я с моей семьей буду у себя на Родине!»

Все это время Малахов быстро и усердно писал. На лице у него было написано злорадное удовольствие. Я знал, что это не пойдет мне на пользу. Если умирать, так это лишь раз!

Малахов закончил писать и обратился ко мне: «Ну, за это ты получишь, получишь на полную катушку. В Сибирь тебя пошлем, может это тебя проучит». «Валяйте на полную катушку, – в тон ему ответил я, – посылайте в Сибирь. А я Сибири, Сибири-то не боюсь, Сибирь ведь тоже Русская Земля!» Продекламировал я старую русскую песню. Услышав это, Малахов вызвал надзирателей, и меня увели обратно в камеру.

На некоторых допросах присутствовал и прокурор от М.Г.Б. Этот тип был достойным представителем Органов Государственной Безопасности Советского Союза. Тогда ему было лет 50-55, среднего роста, лысеющий шатен. В особенности самобытным был его наряд: старые стоптанные сапоги, щетка до них не дотрагивалась годами, форменная шинель, отрепанная внизу, засаленная, забрызганная грязью, многие пуговицы отсутствовали, помятая фуражка заткнута в правый карман, шинель вечно расстегнута, и из-под нее выглядывал грязный, потертый китель. На его лице самым занимательным местом был нос: большой, широкий, красный, как у Деда Мороза, с сиреневыми прожилками наследственного алкоголика. Сам Николай Васильевич Гоголь мог позавидовать такому украшению. Над бесцветными глазами нависали косматые, рыжие брови. Они придавали ему свирепый вид. Прокурор добавил мне еще обвинения: я плохо высказался о колхозах и хвалил панскую Польшу.

На всех этих допросах от меня требовали наклеветать на моих друзей. Когда убедились, что этого им не добиться, Малахов оседлал нового конька, заявив мне, что меня обвинят в шпионаже на пользу враждебной державы. Доказательством этому – моя дружба с Борисом Миллером. Отец Бориса, по словам Малахова, был немецкий шпион и служил гитлеровской Германии, это доказывает и сама их немецкая фамилия – Миллер. «Как вам не стыдно, подполковник, говорить такую чушь! Я не желаю слушать всю эту клевету. Если вы будете продолжать допрос в таком же духе, то я отказываюсь отвечать на ваши вопросы. Вы ведь прекрасно знаете, что Миллер еврей, его отец и вся их семья погибла от рук нацистов в Дрогобыче. Оставьте в покое их священный прах!» Я произнес это таким тоном, что следователь понял: продолжать следствие в том же духе – бесполезно.

Мне устроили очную ставку с моим товарищем по работе, который был на вечере. Но Наум не предал нашей дружбы и не наклеветал на меня. Я ему очень благодарен за это. Перед его уходом я успел сказать ему: «Наум, я не обижаюсь на тебя. Знаю, ты тут ни при чем. Мы были и останемся друзьями. Я верю, придет время, и правда победит!»

Вторая и последняя очная ставка была с главным свидетелем обвинения: АРОНОМ АЛЬШТЕЙНОМ. «Встреча» с ним была после обеда. Он сидел лицом к Малахову, спиной ко мне. Меня посадили на прикованную к полу табуретку и велели держать руки за спиной.

«Знаете ли вы этого человека?» – спросил Малахов у Альштейна. «Да, знаю, это Израиль Моисеевич Боруховский». «Откуда вы его знаете?» «Я часто заходил в дом его тещи, где он с женой проживает. Я знаком с его семьей. Все они настроены антисоветски, в особенности Боруховский». «Были ли вы среди гостей у него 15 мая сего года?» «Да, я был». «Что говорил Боруховский на этой вечеринке? Кто, кроме него, еще выступал, и что говорил?» «На этой вечеринке выступали Боруховский и Миллер». «Расскажите, что говорил Боруховский?» «Он поднял тост за «Великий Еврейский Народ» и за Израиль. Он произнес антисоветскую речь. Хвалил евреев в Палестине, называл их героями. Еще он хвалил панскую Польшу, говорил, что до войны евреям там жилось лучше, чем в Советском Союзе. Он говорил, что горд тем, что он еврей, и хотел бы поменять Советский Союз на Израиль. В конце он сказал: «В будущем году в Иерусалиме!» «Я... я... гражданин следователь, не помню все, что он говорил. Я человек пожилой и больной, память у меня слабая, я страдаю сильными головными болями, а то я бы запомнил гораздо больше», – начал оправдываться Альштейн. – «Но он произнес ярую антисоветскую речь. Это я хорошо помню». Тут я уж не выдержал. «Жалко, что ты вообще что-либо помнишь, подлец! Продажная шкура, за деньги ты и родителей продашь дьяволу и душу, если ты ее уже не продал. Царский шпик, белогвардейский подонок! Ты выслеживал и предавал рабочих и студентов царским жандармам и деникинцам, а теперь ты продаешь честных людей. Чтоб ты уже забыл все на свете, даже свое проклятое имя». «Арестованный! – крикнул Малахов. – Если вы не перестанете кричать и буянить, то я буду вынужден одеть на ваши руки кандалы и посадить в карцер на хлеб и воду, лишив вас передачи». Я понял, что незачем спорить, пользы от этого никакой, жаль только нервы. Все это время Альштейн сильно волновался: ерзал на стуле и курил без конца.

Я понял, что мое следствие подходит к концу. Эта очная ставка была устроена не зря, ведь Альштейн – главный свидетель обвинения. Я жалел лишь, что у меня под рукой не было ничего тяжелого, чтобы разбить этому подлецу голову.

Следствие в Ростове велось четыре месяца. Духовно я стал готовиться к суду. Лично за себя я не беспокоился. Я знал: какой бы ни был длинный мой срок лишения свободы и куда бы меня ни послали, я выживу, пройду все это и вернусь к моей семье. Моя судьба меня не беспокоила, я беспокоился за судьбы моих близких.

После окончания следствия Малахов дал мне прочесть все мое дело. Это была объемистая папка. Я читал ее, сидя у него в кабинете, в течение двух ночей. В ней были собраны все протоколы с допросов, которым я подвергся, с подписями моих следователей и моими. Там находились и протоколы следствий моих близких, родственников жены, с которыми мы с ней жили в одной коммунальной квартире.

На следствие не были вызваны только моя жена и ее престарелая бабушка. Оно миновало также и мою малютку-дочурку, и мою маму. Моя мать не жила с нами, не была на вечере, быть может, это и спасло ее от визита в М.Г.Б. Она была сердечницей, и я очень волновался, как мой арест и осуждение на нее повлияют. Бабушка жены была старенькая, больная женщина, очень религиозная, с доброй и отзывчивой душой. Она очень любила мою жену, и не зря, Рита была ей очень хорошей внучкой. Старушка была очень рада, что ее любимица вышла замуж за еврея и что я вошел к ним в дом как родной. Она очень любила нашу дочурку, ведь она была ее первой правнучкой, тем более, что мы назвали девочку в честь ее матери. Жена моя не была вызвана, по-видимому, М.Г.Б. поняли, что она не будет наговаривать на мужа. Моей дочурке не было еще и года.

В особенности был занимателен допрос моей тещи. Малахов и Богуненко всеми силами старались склонить ее наклеветать на меня. Думали, что отношения между нами неважные, как в большинстве семей, между тещей и зятем. Они катастрофически ошиблись, мы с тещей очень уважали друг друга, для нее я был и есть не зять, а сын, для меня она вторая мать. Когда подлые попытки наговорить на меня провалились, они начали склонять ее наклеветать на Бориса Миллера, мол, он – причина всех бед. Но и тут они просчитались. Она, простая домохозяйка, оказалась не глупее этих образованных и всемогущих следователей М.Г.Б.

В конце папки я нашел рекомендации Малахова завести дела на моих жену, тещу, тетю и дядю жены (сестру и брата тещи) как на неполноценных элементов. Мы все вместе проживали в одной коммунальной квартире. Когда я прочел это, сердце мое сжалось от боли. Их арест привел бы к полному разрушению и гибели нашей всегда дружной семьи. К счастью, этот дьявольский замысел не был приведен в исполнение.

Глава Седьмая.

После окончания четырехмесячного следствия меня перевели в Новочеркасск. Везли в бронированном «черном вороне» с маленькими окошками под потолком. По дороге я чуть не задохнулся. Таким же самым образом были переправлены Борис и Мотя. Тюрьма, в которую меня поместили, была тюрьмой М.Г.Б. Она находилась на главной улице города – Московской.

Новочеркасск – чистый, красивый, утопающий в зелени городок в сорока пяти километрах от Ростова. Город стоит на правом берегу величавой реки, про которую в народе ходит много легенд. Мимо города, в сторону Азовского моря, медленно и величаво гонит свои изумрудные воды богатырь Тихий Дон. Да, река-то тихая, но с давних времен неспокойно было на берегах этой реки. Дон – река вольная, и не зря ее прохладной водой, как сладким материнским молоком, были вскормлены Стенька Разин и Емелька Пугачев. Про них еще много легенд ходит в русском народе и на Дону. Много песен поется про их удалые походы против царей-угнетателей. В Старочеркасске, стоящем на левом берегу реки, как раз напротив Новочеркасска, до сих пор хранятся цепи, в которые был закован Степан Разин. Дореволюционный Новочеркасск был столицей Донского Вольного Казачества. Евреям не то что жить в городе, но и переночевать было запрещено. После революции, во время пятилеток, город развился. В нем построили крупные заводы и высшие учебные заведения. В настоящее время это крупный промышленный и научный центр. Мне несколько раз приходилось побывать в Новочеркасске еще до ареста.

Начальником новочеркасской тюрьмы был капитан Повельев. Это был худощавый среднего роста человек лет сорока пяти, светловолосый и светлолицый. По натуре он был жизнерадостный, любивший охоту, рыбалку, женское общество, выпить и закусить. К арестованным он относился хорошо, всегда старался помочь, чем только мог. Работа, которую он выполнял, была ему не по душе. Он не был душегубом и держимордой, как этого требовал устав. Один раз выдался случай мне с ним побеседовать с глазу на глаз, он тогда сказал мне: «Была б на то моя воля, то всех бы распустил по домам».

Меня поместили в камеру, которая содержала человек десять. Камера была большая, с зарешеченными окнами. За короткое время я перезнакомился со всеми ее обитателями. Все находящиеся тут люди были политическими. Большинство были арестованы за то, что рассказали анекдот о «Великом и Мудром Вожде» или о Советской Власти. Были и такие, что попали за содействие с немцами.

В один из погожих дней к нам в камеру посадили молоденького парнишку, лет двадцати, студента Новочеркасского Горнопромышленного Института. Это был светловолосый синеглазый, худенький юноша. Внешне он был очень привлекателен. Кроме этого, он был обладатель декабристских имени и фамилии: Сережа Муравьев (не хватало лишь Апостол).

Посадили Сережу за вольнодумство, которое заключалось в том, что он писал стихи, не соответствующие комсомольской программе и вкусам партии. За вольные стихи посадили в сумасшедший дом. Сидя там, Сережа много пережил. Сумасшедшие набрасывались на него и зверски избивали. Возможно, они так бы и убили его, если бы один из работников сумасшедшего дома не сжалился над ним и, улучшив момент, дал ему железный прут, велев бить нападающих без жалости куда попало и не бояться последствий. Он так и сделал, это спасло его от гибели. В этом заведении типа Николая Первого он пробыл около месяца. Оттуда он попал к нам. Долго у нас он не был, его перевели в другую тюрьму, очевидно, отправили в Ростов.

Население моей камеры все время менялось, как воды в реке. Настал момент, когда в камере остались всего двое: я и Григорий Степанович. Он был родом из Украины, долгие годы жил на Кубани-реке, плотничал и столярничал в казацких станицах. Его жена шила казачкам. Так и жили. Посадили его, как и Никиту в Ростове, за службу у немцев. Казаки выбрали его, как иногороднего, в старосты станицы. Тогда ему было лет шестьдесят пять. Он был высок, черные глаза и волосы, седина слегка и очень изящно тронула его виски. Я смотрел на него и думал: если в преклонном возрасте этот человек так хорош собой и так обаятелен, то каким же молодцом он был в молодости?! За свою жизнь Григорий Степанович много путешествовал. Еще до Революции он обошел Россию-матушку вдоль и поперек: от Балтики до Черного и Каспия. Бывал на Кавказе и Урале. На Кубани поселился незадолго до Империалистической Войны. Устроились они там хорошо с женой. Войны, Революция, коллективизация прошли, не задев его, а вот в последнюю войну ненастье привалило. Официально он сидел за измену родине. А у него двое сыновей на войне погибло, в Красной Армии, не в немецкой. Старушка его совсем одна осталась, пенсию за погибших сыновей ей не платили, жене изменника не положено. Посылки она ему все же посылала, сама недоедала, а ему посылала. Я тоже получал посылки из дому и угощал его. Мы часто дуэтом пели народные русские и украинские песни, романсы и даже арии из опер. Григорий Степанович обладал чудесными слухом и голосом. Кроме слуха и голоса он обладал и чудесной памятью: декламировал наизусть стихи Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Тютчева, Фета и даже Есенина и Блока. Дикция у него не уступала дикции Василия Ивановича Качалова. Вообще он был очень талантлив и любознателен, благодаря этим двум очень ценным качествам он бы добился гораздо большего, родись он в состоятельной и понимающей семье, его образование ограничилось церковной школой. В придачу к этим качествам он был по природе очень интеллигентным и благородным. Вспоминая его, я еще раз убеждаюсь, что самое главное в человеке не образование и воспитание, которые он получил, а то, чем его наделила ПРИРОДА-МАТЬ. К сожалению, наступил час, и Григория Степановича перевели в другую камеру. Я остался в камере совсем один. Это было самое тяжелое время моего заключения. В одиночестве я провел четыре месяца. На мой вопрос о причине моего одиночества Павельев ответил, что таково желание моего следователя, то есть Малахова. Чтобы совсем не одичать и не сойти с ума, я сам с собой разговаривал, пел, занимался гимнастикой. Книги и газеты я не держал в руках с момента моего ареста.

В один из таких вот дней я заметил, что через дырку в полу пролезла крыса. Я решил попробовать приручить ее. От моего белья я оторвал немного материи и сделал что-то в виде веревочки. Эту веревочку я привязал к алюминиевому бочонку с кипяченой водой для питья. Улучив момент, когда крыса зашла в камеру и стала по ней прогуливаться, я потянул за веревочку, и бочонок закрыл дырку. Я угостил крысу хлебом и сахаром, она охотно приняла угощение. Эту процедуру я продолжал несколько дней подряд, пока животное не привыкло ко мне. Эта серая крыса с длинным тонким хвостом в те тяжелые для меня месяцы была моим ангелом-утешителем. Она, это маленькое животное, чувствовала, что мне одиноко и тяжело на душе, и старалась развлечь меня.

Среди надзирателей был один длинный и худой, я его прозвал Кощей Бессмертный. Он любил цепляться к арестованным без причины и наказывать, хотел показать, какой он усердный работник. Этот тип заметил у меня мою несчастную веревочку, отобрал ее, стал кричать и угрожать. Заметив на стене камеры дату прошлогодней давности, он принялся орать пуще прежнего. На мое счастье я не испугался, а очень вежливо и настойчиво объяснил ему, что это не я написал. Убедившись в этом, он оставил меня в покое. Если бы этот Кощей Бессмертный только знал, что я приручил крысу, то несомненно наказал бы меня за это, да и крысу тоже.

Глава Восьмая.

В тюрьме при М.Г.Б. я просидел семь месяцев. Вообще в заключении я был уже одиннадцать месяцев.

В конце августа 1950 года меня перевели в центральную новочеркасскую тюрьму.

Везли меня вместе с Мотей и Борисом в грузовике с охраной. Центральная тюрьма находилась за городом. Вокруг простиралась привольная донская степь. Степь была свободна, а мы – люди в неволе.

Мотя, Борис и я попали в одну и ту же камеру. Кроме нас троих в камере были еще заключенные, все политические.

Тюрьма была старая, построенная еще Екатериной Второй. Стены толстые, пушка не пробьет, потолки высокие, окна большие.

Это славное заведение было построено на высоком холме, а вокруг простиралась степь, без конца и без края. Засеянная пшеницей, она была вся золотая в эту пору конца лета – начала осени.

Если бы эта степь могла говорить, сколько интересного могла она рассказать нам, людям!

С окон камеры была видна дорога, по которой нас привезли сюда, она, как серебряная змея, извивалась среди золотой пшеницы.

Вдалеке виден был город, а еще дальше – Дон!

Все мы ждали суда. Я, по правде говоря, знал, что суда не будет. Еще в прежней тюрьме я спросил у Павельева о суде, он ответил, что придет время, и он оповестит каждого из нас о его судьбе. Так и было. Дней через пять приехал Павельев и, вызвав каждого из нас отдельно, сообщил следующее: «По статье 58(10)-58(11), решением Особого Совещания города Москвы, Боруховский Израиль Моисеевич, 1924 года рождения, приговорен к ДЕСЯТИ годам лишения свободы в особых спецлагерях». Я прочел приговор, подписался. Меня вернули в камеру. Та же процедура ждала и всех остальных.

Через сутки выстроили нас всех на тюремном дворе и стали вызывать по фамилии, имени, отчеству и статье на ЭТАП. Погрузили на грузовики и под сильным вооруженным конвоем отправили на вокзал. Все это происходило днем. На вокзале передали другому конвою. Снова пересчитали тем же образом, как крупный рогатый скот, погрузили в столыпинский вагон. В вагоне тесно, как в бочке сельдей. Нас повезли в Москву через Воронеж. В столицу прибыли через двое суток. Прямо на товарном перроне нас рассортировали, кого в какой лагерь. Еще раз пересчитали, и каждую партию погрузили в другой вагон. Из Москвы путь мой был в Казань. Поместили нас в старой крепости-монастыре, построенной еще Иваном Грозным в честь победы над татарами и взятия Казани. В Казани сделали генеральную обработку: брили, мыли, стирали, стригли, чистили, дезинфицировали и т.д. Из Казани поездом на станцию Рузаевку. С вокзала до временного лагеря шли пешком по проселочной дороге под сильно вооруженным конвоем. В этом лагере кормили вонючей рыбой и щами. На счастье, мы пробыли там совсем недолго. Из Рузаевки этапом в Горький. Горьковская тюрьма времен самодержавия, перестроенная и оборудованная заново в сталинские лета. Камеры большие, светлые. Кормили неплохо. Из Горького этапом в Петропавловск в Казахстане. Поместили в тюрьме-крепости времен Екатерины Второй. В этой обители святой Екатерины мы пробыли неделю. Из Петропавловска меня отправили в Караганду.

В Петропавловской тюрьме я встретил еврея-одессита, который получил 25 лет лишь за то, что спел «Хатикву». Этот одессит был уже пожилой человек, весь седой, ветеран двух Мировых и Гражданской войн. Он был в страшном отчаянии; его жена была сердечница, старшего сына потеряли на Ленинградском фронте, младший, студент мед. института, был исключен из института после ареста отца. Я, как мог, старался подбодрить его. Помнится, я сказал ему: «Никогда, нигде и ни в чем нельзя терять Надежды и Веры. Ведь Надежда и Вера – последнее, что покидает человека, и пока человек жив, Надежда на все хорошее и Вера в правду должны жить в его сердце. Настанет час, и «усатый Старец» в «Большем Красном Доме» закроет глаза. Вечно никто не способен жить».

Если француз споет «Марсельезу» в Англии, или англичанин «Правь, Британия» во Франции, будут ли они наказаны? И гражданство этих людей не играет здесь никакой роли. Если в наше время немец, нео-нацист, споет «Дойчланд über alles» в любом демократическом государстве на западе, разве он получит такую меру наказания, даже за нацистский гимн, какую получил этот еврей за пение «Хатиквы»?! Моего нового друга послали на Магадан, в вечную мерзлоту, без права переписки и посылок – на верную смерть!

Глава Девятая.

Караганда – это в степях Казахстана. Кара – по-казахски – черный, ганда – голова. Сам город небольшой. Почти все дома одноэтажные, глиняные. Крыши ровные. На окнах решетки. Все убогое, нищенское. Вокруг города – ЛАГЕРЯ. Сталинский лагерь это: колючая проволока с током, вышки, с которых на тебя любовно глядят тупорылые пулеметы, собаки – немецкие овчарки и бараки без конца и края. Не хватало только печей и труб крематория. Мы прибыли в лагерь в октябре. В нашем лагере еще не было бараков, и мы жили в землянках. Внутри полутемно. Мебель: двухэтажные нары, несколько столов и стульев. Я спал на втором этаже. Нам выдали одежду: ватник, стеганые брюки, бушлат, валенки и шапку-ушанку. Все номерованное – мой номер был Б-601. Я имел право писать два письма в год. Мои родные писали мне часто. Каждый месяц я получал посылки, летом даже две. Большинство зэков работало в каменоломнях. Добывало камень для «Любимой Родины» в принудительно-добровольном порядке. Я попал работать в каменоломню. Карьер был 25 км от лагеря. На работу везли в открытых грузовиках с вооруженной охраной, и все это в двадцати пятиградусный мороз с сильным ветром. Работали вручную.

В одной землянке со мной находился полковник Польской Армии Феликс Кинзерски. Он получил 15 лет за «шпионаж», из которых 5 отбыл в Лефортовской тюрьме, остальные 10 должен был отбывать в спецлагерях. Тогда ему было около пятидесяти лет. Высокий, стройный, синеглазый блондин. Его походка выдавала в нем кадрового офицера. Он мне напоминал Тадеуша Костюшко. Мы с ним подружились, и он рассказал мне о себе. Между собой мы говорили по-польски. Наши нары были рядом. Кинзерски был из крестьянской семьи. Благодаря природным способностям, энергии и силе воли он выучился; окончил Варшавский Университет и Военную Академию Войска Польского, все это еще в панской Польше. В середине тридцатых годов он служил в польском посольстве в Персии.

Глава Десятая.

«На новом месте Кинзерски устроил меня работать в швейную мастерскую. Я работал ночью – чинил одежду зэков. Этот лагерь был совсем новый, необжитый. Землянки и несколько бараков. Остальные бараки еще строились. В этом лагере, как и в прежнем, мы с Кинзерским поселились рядом, нары около нар. Часть зэков работала на кирпичном заводе, другая часть на строительстве мясокомбината. Недалеко от нас был женский лагерь. Женщины работали на кирпичном заводе в ночную смену. Прошло около года, построились бараки, и всех зэков перевели из землянок в новые жилища. Землянки же заняли под склады продовольствия. Пекарня, столовая, мастерские и контора остались в землянках тоже. В лагере построили большую больницу с поликлиникой. Лагерный режим: в 10 вечера отбой, все бараки запирались, окна зарешечены. Мастерской заведовал западный белорус по имени Павел. Срок отбывал за соучастие с немцами. Он был ярый антисемит, было ясно, что руки у него в еврейской крови. Этот тип все время старался выпереть меня из мастерской, а для этого наговаривал на меня начальству. Дружба с Кинзерским не раз помогала мне в этой схватке. К нам в лагерь прибыл новый нарядчик. Это был пожилой мужчина, весь седой и беззубый, зубы он потерял на Магадане. Он был старым коммунистом и зэком. Звали его Исаак Берлин. Его семья проживала в Ленинграде, жена была научным работником. Берлин был в рядах партии с 1917 года. Герой Гражданской Войны, строитель первых пятилеток, друг многих из вождей Революции. Это был честный и смелый человек, отзывчивый и добрый. Он сидел с тридцатых годов, прошел все тюрьмы и лагеря. В Гражданскую Войну он отморозил пальцы на ногах, с тех пор он хромал. Кинзерски и я подружились с ним, его нары были недалеко от наших. Мы очень любили его косолапую походку и шепелявый говор. Лагерное начальство и зэки уважали его и считались с его мнением. Не взлюбил его лишь Павел. Он все время наговаривал начальству и зэкам на него. В особенности ему мешал факт, что Берлин еврей. Берлин, в свою очередь, не жаловал Павла большой любовью. Он замечал, что Павел не выполняет норму, все время выезжает на других зэках и пьет. Павел наловчился делать обувь налево и вообще вел грязные дела, занимаясь доносами. Заработанные деньги он тратил на выпивку. Он даже спутался с женой начальника культурной части лагеря, которая работала в лагерной конторе».

Дело кончилось тем, что дружки Павла, которые с ним кутили, потребовали от него делиться с ним не только водкой, но и Марусей, он не согласился, и тогда они донесли на него. В один прекрасный день нагрянуло начальство и поймало его с Марусей на месте преступления. Весь лагерь был на ногах. Многие были рады, что теперь доносчик получит по заслугам. В наказание его выгнали из мастерской в бригаду, на кирпичный завод. Но этот негодяй умудрился даже там бездельничать. На него пожаловались нарядчику, в бригаде никто не хотел работать за него. В наказание за тунеядство его закрыли в БУР. Но даже сидя в БУРе он не желал работать, и поэтому в один прекрасный день его провели через строй, на глазах у всего лагеря, сзади его гнали собаки и кусали за то место, на котором положено сидеть. Дошло до того, что его обвинили в саботаже, добавили сроку и отправили в другой лагерь. Следующим заведующим мастерскими был горный инженер Немтинов. Он сидел за измену. Его измена была в том, что он попал в плен, был в концлагере и, оставшись живым, вернулся в Россию. Теперь он отбывал срок в «сталинских санаториях»! Это был тихий, спокойный человек. При нем работа в мастерской шла хорошо. Страстью Немтинова был крепкий чай и книги, он был своего рода ходячая лагерная энциклопедия.

Самой примечательной личностью в лагере был Лева Цейтлин. Уроженец Риги, участник кровавых и героических боев под Москвой, осужденный за сионизм еще в 1943 году на десять лет спецлагерей. Вместе с ним были осуждены его невеста и ее отец. Лева был инвалидом первой группы, он был ранен в обе руки и ноги в боях под Москвой, поэтому он не мог заниматься физическим трудом и работал в конторе, а также заведовал библиотекой. Он был веселый и находчивый парень. Ему приходилось несладко, родные его погибли от рук фашистов, он ни от кого не получал ни посылок и ни писем, таким образом он был оторван от внешнего мира. Но, несмотря на это, он никогда не унывал и подбадривал других. Подписью ему служил его длинный крючковатый нос, изображенный мастерски на бумаге. Таким образом, я прожил два года – ночью работал, а днем спал, без выходных. Было всего две ночи в году, когда я спал – Первое Мая и Седьмое Ноября.

Глава Одиннадцатая.

В конце 1952 года я заболел тропической желтухой. Целый месяц я чувствовал себя плохо. Лагерный врач, поляк, тоже зэк, никак не мог установить диагноз. Он перевел меня на дневную работу, тоже в мастерской, но и это мне не помогло. Диагноз установила врач из вольнонаемных, еврейка из Винницы. Она была послана на работу к нам после окончания мед. института. Меня положили в больницу. Доктор назначила мне уколы инсулина и глюкозы. К моему счастью, глюкозы как раз не было. В больнице лежал один зэк, усатый украинец. Он был болен туберкулезом, который подцепил, работая в газовых сушилках. Из дому ему посылали глюкозу. Он одолжил мне несколько ампул по просьбе врача. Его глюкоза спасла мне жизнь. Сразу после первых уколов я почувствовал себя лучше. Мое здоровье пошло на поправку. В больнице кормили лучше. Мне давали молочную пищу без соли. Мои друзья приходили меня навестить. Из дому мне прислали глюкозу, и я вернул долг усатому украинцу.

Один раз, когда поблизости не было посторонних, доктор разговорилась со мной, спросила, за что я сижу. Я почувствовал, что она человек надежный, и рассказал ей всю правду. В ее больших и темных, иудейских глазах я увидел понимание и участие. Тайно, чтобы никто не знал, она стала приносить мне то, в чем я нуждался более всего – сахар. В это время наш лагерь переехал в другое место. Вернее, мы поменялись местами жительства с женским лагерем. Больных везли в машинах, а здоровые под конвоем шли пешком. Новое место жительства было в полутора километрах от старого. Меня снова поместили в больницу.

Наступил март 1953 года, «Отец Народов», «Великий Вождь», «Мудрый Учитель-мучитель» ушел к праотцам. ДЕСЯТКИ МИЛЛИОНОВ ЛЮДЕЙ ПЛАКАЛИ – НЕ ОТ ГОРЯ, А ОТ РАДОСТИ. Избавлению радовались и заключенные. Все мы верили в большие перемены к лучшему. После смерти Грозного Тирана у власти стал Маленков. В лагере мы вздохнули свободнее. Отменили строгий режим: решетки и замки сняли, на ночь перестали запирать бараки. Нам разрешили свободно ходить по зоне. Осужденных на короткие сроки, до пяти лет, освободили досрочно. Хрущев сменил Маленкова. За этим последовали еще большие изменения к лучшему. Отменили номера, стали зачитывать зачеты и платить зарплату. Переписка стала неограниченной. Вдали появилась Надежда на освобождение. Из больницы я вышел в мае 1953 года.

Глава Двенадцатая.

В новом лагере я, как и в старом, работал в швейной мастерской, только днем. Летом 1953 года в лагере организовали самодеятельность. Я вступил в самодеятельность и исполнял песни на русском языке. Все остальные пели: по-украински, по-литовски, по-латышски, по-эстонски и т.д. Выступления наши проходили успешно. Особый успех имел мой номер, за это меня ненавидели многие, в особенности украинцы. В самодеятельности я познакомился с Алексеем. Он был нашим руководителем. Алексей был лет на пять старше меня. Он был уже зэк со стажем, получил 25 лет. Сидел с 1944 года за измену. Его вина была в том, что он дважды попадал в плен и бежал. Алексей был веселый и жизнерадостный. Все, за что он брался, спорилось у него в руках. В наш лагерь он попал после смерти «Любимого Вождя». До этого он успел побывать на далеком севере, на Печоре. Работал в шахтах, закованный в кандалы. Было просто чудо, что он остался жив и не заболел туберкулезом.

Летом того же года Феликса Кинзерского и других несоветских подданных перевели в другие лагеря. С болью в сердце я простился с моим другом. Мое чувство будто бы подсказывало мне, что мы с ним больше не увидимся. Несколько лет спустя, уже прибыв в Израиль, я узнал от одного лагерного знакомого, что полковник Кинзерски был послан этапом на Печору. По дороге он замерз. «Друг мой, пусть те немногие строки о тебе будут твоей поминальной свечой. Я не знаю, верил ли ты в Бога, да и это не имеет значения, пусть земля будет пухом твоему праху, где бы он ни был похоронен, а душа твоя пусть будет в Раю».

Наша мастерская получила нового начальника, бывшего адмирала эстонского флота. Он был старый, запуганный человек. Когда он узнал, что я понемногу шью ребятам, то доложил на меня. Начальник лагеря незамедлительно явился и поймал меня «на месте преступления». В наказание перевел меня работать вне зоны, на кирпичный завод. Я грузил кирпичи на машины. Через короткое время знакомый инженер, еврей из Москвы (фамилию которого, к сожалению, не помню), который сидел за то, что он еврей, забрал меня к себе на строительство мясокомбината. Я работал в бригаде электромонтажников. В один прекрасный день начальник лагеря пришел с обходом на наш объект. Увидав меня, он спросил, не хочу ли я вернуться в мастерскую. Я поблагодарил и отказался. Выгоднее было остаться работать на комбинате, здесь были зачеты, и таким образом я имел шанс освободиться раньше. Работа на мясокомбинате кончилась, и я вернулся работать на кирпичный завод.

Однажды вечером, во время репетиции самодеятельности, потух свет, и в комнату ворвались люди в масках, и началась драка. Один из них хотел ударить меня железом, но я успел спрятаться за печку. Это спасло меня от смерти. Как я позже узнал, началась драка между украинцами и русскими. Литовцы, латыши и эстонцы присоединились к драке. Дерущиеся были вооружены железяками и самодельными ножами. Начальство и охрану выгнали из лагеря. В течение суток в зоне был произвол, напоминавший Варфоломейскую Ночь. Когда все стихло, начальство и охрана вернулись в зону. Виновные были арестованы, и их послали в другой лагерь. Убитых не было, но было много раненых. Через несколько недель шофер из вольных передал мне письмо для одного из заключенных-бендеровцев. Письмо было не запечатано. Какая-то неведомая сила толкнула меня прочесть письмо. Я зашел в уборную и, открыв письмо, увидел, что оно содержало списки, кого следовало «убрать» в нашем лагере. Я нашел свое имя среди тех, кого следовало убить.

В начале я не знал, что делать, как поступить. Одно я понимал, что отдать письмо адресату нельзя. Времени на раздумье у меня не было, и поэтому я решил известить обо всем начальство. Так я и сделал. Начальник заверил меня, что все будет в порядке. Несколько ночей я боялся спать. Наконец, настал день, меня и еще несколько заключенных отправили в другой лагерь.

Этот лагерь был в 500 км от Караганды. Работали на постройке оросительного канала. На работу и с работы ходили без конвоя, каждый зэк имел пропуск.

Жена от имени моей мамы написала заявление на имя Генерального Прокурора СССР с просьбой пересмотреть мое дело. Дело пересмотрели, и меня освободили досрочно, но не реабилитировали.

Израиль Моисеевич Боруховский

(1924 г.р., Белосток) — узник сталинских лагерей. Во время Второй мировой войны оказался на территории Советского Союза, где в 1945 году был тяжело ранен под Кёнигсбергом и лечился в московском госпитале. После войны проживал в Ростове-на-Дону.
15 мая 1949 года в его доме был проведён семейный вечер по случаю годовщины провозглашения Государства Израиль. Это послужило поводом для ареста. 26 октября 1949 года Боруховский был арестован органами МГБ, обвинён в «антисоветской деятельности», «сионизме» и «участии в националистической организации». В 1950 году Особое совещание приговорило его к десяти годам заключения по статье 58 УК РСФСР. Отбывал срок в Новочеркасской тюрьме, затем в лагерях в Казахстане. После освобождения эмигрировал в Израиль.

Источник: ЦАИЕН, Иерусалим, CEEJ-983/19.4 

Перейти на страницу автора