Дневник
Предисловие
Представляя вниманию читателей, дневник моего отца, я не могу не задуматься об уникальном и типичном в человеческих судьбах. Являясь почти ровесником ХХ века (год рождения 1903), мой отец волею судьбы оказался свидетелем многих исторических событий, но он не был простым объектом под колесами истории, активная личностная позиция заставляла его не искать привычных жизненных путей, а активно участвовать в поисках собственных нелегких тропинок.
С высоты современных исторических оценок легко проставлять «хорошо» и «плохо» людям довоенного поколения, поражаться их по детски наивной доверчивости, их непониманию людоедской сущности сталинизма и фашизма, но подлинный документ времени, написанный в 1966 – 1968 годах, и обращенный к единственному оставляемому на земле родному маленькому человечку – десятилетней девочке – становится спустя 30 лет с момента его написания маленьким камушком в истории еврейского народа.
Инесса Ганкина
Дневник моего отца
Письмо длиною в жизнь
Дочери моей, Инночке
Минск, 22 сентября 1966 года
Совсем недавно болел я гриппом. Лежал в кровати и думал. Между прочим, и о том, что жизнь моя уже вся в прошлом, как- никак, а 63-й годик. И тут, что не говори, уже приходится о смерти самому себе напоминать. Не скажу, чтоб я ее боялся, конечно, веселого в этом деле мало, но, принимая во внимание неизбежное ее появление, постараюсь встретить ее с улыбкой.
А пока что задумал я описать тебе, доченька, свою жизнь. Само собой понятно, не день за днем, а основное. Может быть, пригодится тебе, хотя давно известно, что никто чужим опытом жить не хочет. И правильно, каждому охота всю горечь и сладость жизни самому испробовать, на свой лад и по-своему.
***
Поскольку так пришлось, что не видала ты никогда своих дедушку и бабушку (моих отца и мать) хочется мне познакомить тебя с ними и попутно о сестрах моих слов парочку сказать.
Отец мой, а твой дедушка родился в Новогрудке. Несладко видимо жилось ему там, так как братья и сестры в свое время уехали в Америку, а отец мой очутился в Варшаве.
Там он и познакомился с бабушкой, которая работала портнихой в какой-то мастерской. Иногда она рассказывала нам о том, как ей и другим приходилось засиживаться до поздней ночи, чтобы вовремя изготовить платье для заказчицы. Тем не менее, молодость есть молодость, и как ни уставала она за работой, будущая твоя бабушка находила время для встреч со своим суженым, будущим дедушкой, и они вступили в брак.
В результате этого счастливого события наступил декабрь 1903 года, когда я, твой папа, и появился на свет божий.
Кроме меня родители мои обзавелись еще тремя дочерьми: Леей или Лоткой, Мерей или Марией, Ханой или Хелькой.
Семья была дружной, насколько это возможно, а вернее, до тех пор, пока маленькие девочки не превратились в невест, каждая со своим характером и взглядами на жизнь.
По правде сказать, я сестер своих не видал годами, именно в тот период, когда они из девочек превращались в барышень. Причиной тому мой отъезд из отчего дома в 1921 году. Об этом необходимо рассказать подробно. Историю моих странствий я постараюсь изложить в виде новелл, из которых первую следует назвать:
1. Гашомер Гацаир
В переводе на русский это значит «Юный страж», так именовалась еврейская бойскаутская организация, куда привел меня кто-то из гимназистов. В больших комнатах с бетонными полами выстраивались линейки, раздавались слова команды, маршировали звенья, пелись песни, велись беседы. Ничего удивительного, что я вскоре полностью посвятил все свое свободное время скаутской работе. Не помню, сколько мне тогда было лет, по всей видимости, 15–16.
Начитавшись вволю Майн Рида, Фенимора Купера, Жюль Верна и иже с ними, я был горяч и отважен как герои книг.
Рассказы о подвигах конных стражей еврейских колоний в Палестине нашли благодатную почву в моей душе. Как и все мальчишки, я мечтал о подвигах и борьбе. Причем я никогда не умел отдаваться чему-либо лишь частично. Надо полагать, что моя работа в скаутской организации отражалась весьма неблагополучно на моей учебе в гимназии. Но зато я преуспевал в Гашомере и вскоре стал командиром отряда «Гашмонаим». Хасмонеи были героями освободительной борьбы израильтян против греков.
Помню, как я заставил свою мать привезти из Баранович, куда она ездила на дачу, какие-то американские военные блузы цвета хаки, в которые я приодел свой отряд.
Дисциплина в нашем отряде и выправка были безупречными, и отряду Хасмонаим всегда поручалось несение караульной службы во время всякого рода торжественных заседаний и шествий.
Мальчишки в моем отряде были от меня без ума. Запомнилась мне частушка, которую пели ребята в мою честь:
Кто прекрасен без сомнений?
Это Кабачок – наш гений!
Одним словом, я пропадал до поздней ночи в огромном «Пассаже Симонеа», где помещалась наша организация.
Надо признать, что я был неистощим в изобретении всякого рода игр, походов, экскурсий и вполне заслуживал похвал, которые мне воздавали руководители варшавской организации «Гашомер Гацоир».
Ко мне полностью можно было отнести слова шуточной песенки о парне, который пропадает день и ночь в помещении организации, не обращая внимания на просьбы родителей побыть хоть немного с ними.
Не помню, как и когда я успевал учиться, но я все-таки добрался до восьмого класса гимназии и тогда, вполне понятно, начались в родительском доме беседы о моем будущем. Как и во всех еврейских домах среднего достатка, идеалом для родителей было видеть своего сына врачом или адвокатом. Об этом в свое время написал веселую комедию Шолом Алейхем. Только теперь мне понятно, сколь болезненно перенесли родители мой отказ окончить гимназию и пойти учиться в университет. Дело это было далеко не легким, но мой отец был готов на любые жертвы, вплоть до посылки меня за границу, лишь бы я согласился. Запомнилась мне одна фраза, которую произнес мой батя после очередного спора со мной: «Эх, был бы у меня такой отец как у тебя, знал бы я как жизнь свою устраивать». Однако я твердо стоял на своем, утверждая, что: «Доктора – шарлатаны, а адвокаты – просто мошенники».
Так прямолинейно с плеча я разрешал все проблемы.
Между тем время шло, и я решил, что пора переходить от слов к делу и приложить руку к постройке национального убежища в Палестине, которая в то время находилась под управлением англичан.
Полагаю, что иллюстрацией к тому, каким я был в то время, послужит описание драки на берегу Вислы.
Не помню, было ли это весной или осенью, но день был очень хороший, и на берегу реки дышалось спокойно и тихо. Мы шли втроем, все в полной бойскаутской форме – широкополые шляпы, короткие до колен шорты и т.п. Уже издалека я заметил идущих нам на встречу польских гарцеров (так называли в Польше скаутов).
Я сразу понял, что эта встреча даром не пройдет. Поравнявшись с нами, один из скаутов сильно толкнул меня плечом. Я остановился. Не мог же я не реагировать на явную провокацию. Спустя минуту я уже боролся с толкнувшим меня гарцером. Причем заранее было договорено, что деремся мы один на один. Однако, очутившись подо мной на земле, гарцер завопил: «Снимите с меня этого жида!!!». В драку вмешались его друзья, к которым вскоре присоединилась целая орава учеников из близлежащей школы. Но мы не подкачали. Вполне понятно, что нам досталось, уж больно много их было. Помню, я дрался и глотал слезы. Плакал я не оттого, что получал удары, а от негодования и отсутствия рыцарской чести у наших противников. Домой я, конечно, вернулся в синяках, а история о нашей драке долго еще служила предметом разговоров в других отрядах.
Итак, я, как уже было сказано, решил, что мне пора собираться в Палестину. Не трудно представить себе, сколько слез пролила моя мать, узнав о моих намерениях. Ей всегда казалось, что едут туда какие-то особые люди. И вдруг ее единственный сын, оставив отчий кров, подастся неизвестно куда и зачем.
Отец, тот просто перестал со мной разговаривать, раз и навсегда махнув на меня рукой. Но мать есть мать, и она еще пыталась переубедить меня, уговаривая продолжить учебу, получить специальность, и потом уже куда-то уезжать. Однако тогдашние свои взгляды на дальнейшую учебу я уже высказал несколько раньше, и я отправился на сельскохозяйственную ферму для получения трудовых навыков. Моя мать была рада, что эта ферма находится невдалеке от Варшавы, и ее сын хотя бы раз в неделю приезжает на побывку домой, где с волчьим аппетитом уничтожает вкусные домашние яства.
Ферма наша вела довольно примитивное хозяйство, но научиться пахать, косить, сгребать сено было можно. Жили мы в нескольких деревянных домиках, обедали в не очень чистой столовой избе. Одним словом, сталкивались с жизненной прозой, мозолями, соленым потом и прочими прелестями. Ныть не полагалось, а наоборот нужно было делать вид, что все нипочем и наплевать…
Я, конечно, не отставал от других, ведь все это делалось для блага будущей еврейской отчизны, которую мы должны были построить там – в далекой и знойной Палестине.
Было нас на ферме человек двадцать пять – парни и девушки. Вполне понятно, что должны были образоваться какие- то симпатизирующие друг другу парочки. Ведь нам было лет по 18.
2. Марыля
Марыля была «шаморет», то есть членом организации «Гашомер Гацаир». Невысокого роста, со следами оспинок на лице, такой она была, и я и тогда не считал ее красивой. Сначала мы были просто знакомы, а потом это знакомство приняло другой оборот. Уже позже, анализируя наши взаимоотношения, я понял, что в моих чувствах к этой девушке преобладала жалость, двоюродная сестра любви. К тому же по тогдашним моим взглядам внешность не могла ни в коей мере влиять на взаимоотношения парней и девушек.
Кто его знает, когда и где я поцеловал Марылю впервые, но факт, что это произошло. Время наших встреч целиком и полностью уходило на долгие беседы о разных проблемах. Ведь мы несмотря на наш юный возраст должны были, как нам тогда казалось, все оценить и все понять.
На ферму мы поехали вместе и наши взаимоотношения, понятно, не могли долго оставаться тайной. Вечерами после работы, переодевшись в свежую выстиранную рубаху, я выходил в колосящееся поле, где мы до поздней ночи гуляли с Марылей.
О чем только мы ни беседовали в перерывах между объятиями и поцелуями, кстати, дальше этого мы не шли.
На ферме мы пробыли, кажется, с полгода. Конечно, за такой короткий срок мы могли лишь получить кое-какие практические агрономические знания и приобрести трудовые навыки. Однако мне тогда казалось, что я кошу как заправский косарь и пашу как потомственный пахарь.
Почти каждую неделю я бывал у начальства в нашей организации, чтобы узнать, скоро ли мы получим визу на въезд в Палестину. Ответы, которые я получал, были весьма неутешительными. Видно правительство Великобритании не торопилось выдавать разрешения на въезд в Палестину, хотя в знаменитой декларации лорда Бальфура было черным по белому зафиксировано, что Англия будет содействовать созданию еврейского национального очага в Палестине. В то время я еще не знал, что в нашем мире многие декларации и официальные заявления ничего не стоят.
Однако я считал, что желание или нежелание Англии для меня не закон. Ведь в 18 лет мало что кажется невозможным, ведь в этом и таится вся прелесть молодости. К тому же я в то время был горяч и нетерпелив, как молодой застоявшийся конь. Здоровье у меня было великолепное. Заграничные паспорта мы не взяли и решили двинуться в путь нелегально… Лишь теперь я понимаю, сколько слез пришлось пролить в ночной тиши моей матери, когда ее сумасбродный сын пустился в далекий путь без документов и разрешений.
Помню, с каким любопытством глазели пассажиры на выстроившийся на перроне отряд скаутов. Я держался строго, как и подобает командиру. Крикнув на прощание Арону Сутину, моему заместителю: «Береги отряд!» -- я вскочил на подножку вагона.
Итак, я и Марыля отправились в первое свое путешествие в неведомую влекущую даль.
3. Долгая дорога в Палестину
Польско-румынскую границу мы переходим ночью. Вел нас какой-то контрабандист – проводник, которому было ровным счетом наплевать, зачем и куда мы направляемся. Перебравшись через реку вброд, мы очутились в большом гуцульском селе. И вот, когда наступил час расплачиваться с нашим проводником, я с ужасом обнаружил, что банкнота в десять долларов, которую дала мне мать, куда-то запропастилась. Лишь потом я понял, что я потерял деньги там, на берегу, снимая второпях свои высокие шнурованные ботинки, в одном из которых лежала завернутая в бумажку банкнота.
Не трудно себе представить, что нам пришлось выслушать от разъяренного проводника. Он, наверное, считал, что я его просто-напросто обманул. Но вести нас обратно в Польшу он не намеревался, и вскоре мы очутились в Черновцах и поселились у какой-то бедной еврейской женщины.
Ночевали мы в продолговатой комнатке, наподобие передней, на каких-то импровизированных кроватях. Однако постель была чистая, и вообще, много ли надо людям в 18 лет. Принял горизонтальное положение и сразу заснул.
Теперь только я понимаю, как странно выглядели я и Марыля в глазах нашей хозяйки. Она так и не могла понять, кто же мы? Брат и сестра, муж и жена? Так и не знаю, как она решила для себя этот волнующий вопрос.
Я, конечно, написал письмо матери, и она прислала немного денег. Затем в Черновцы по проторенному мною пути приехали еще два парня из Варшавы. Одним словом, нашему полку прибыло, и нам стало веселее. На военном нашем совете мы приняли решение двигаться дальше, ближе к цели и к Черному морю.
И однажды утром мы очутились в Галаце – большом портовом городе на берегу Дуная. Помню, с каким волнением мы глядели на морские суда, уходившие вниз по течению в Черное море и дальше. В наших планах, которые мы разрабатывали ежедневно, мы планировали и проникновение на суда под видом грузчиков и тому подобное. Все это, однако, оставалось в сфере мечты, а надо было зарабатывать на хлеб. Вскоре я устроился на работу на большой лесопильный завод, расположенный на берегу Дуная.
Воображаю, с каким удивлением глядели рослые буковинские парни на меня, самого молодого и маленького. Пристроив на своем плече нечто наподобие седла из тряпок, я таскал доски к штабелям. Помню, как с непривычки ныли плечи и подкашивались ноги, но я, стиснув зубы, работал не хуже других. Зато как приятно было, накинув на плечи пиджак с независимым видом заправского рабочего, возвращаться на квартиру и садиться за стол.
Не помню теперь каким образом, но меня перевели на работу в ночное время, грузить и отвозить опилки, неустанной струей падавшие в подвальное помещение. Тогда я познакомился с прелестями ночной смены и с тех пор с большим уважением отношусь к людям, возвращающимся с работы утром. Утомительная это штука – работать ночью, когда человеку положено спать.
Итак, мы сидели в Галаце и все раздумывали – как быть? В это время нам стало известно, что в Букареште [Бухаресте] все еще сидит консул «самостийной Украины» и за соответствующую мзду выдает паспорта с трезубцем на обложке. Это был 1921 год, и, когда мы, в качестве беженцев из России, прибыли в Константинополь, там еще на рейде стояло много пароходов, доставивших в Стамбул врангелевские войска.
Некоторое время я прожил в ночлежке, заполненной беженцами и вояками из России. Меня, молодого парня, устремленного к одной-единственной цели – добраться до Палестины – все эти обломки не интересовали. Плохо было лишь то, что в ночлежке проживали миллион клопов, поедом евших свои жертвы. Однако в ночлежке я, по-видимому, пробыл не очень долго.
Здесь, в Константинополе, мы, видимо, как и все беженцы-евреи были взяты на иждивение обществом «Джойнт». Это была филантропическая организация, созданная во время Первой мировой войны. Однажды нас пригласили на беседу. Выхоленный, хорошо одетый мужчина убеждал нас, что лучше поехать в Америку. Вполне понятно, что мы с возмущением отвергли это предложение, и нас отправили в Султан-Бейлик.
Султан-Бейлик находился на азиатском берегу Босфора, примерно в 25 километрах от Стамбула. Расположенная среди великолепных дубовых лесов, это была земля, закупленная в свое время еврейской организацией, которая занималась расселением евреев и приобщением их к земледельческому труду.
К моменту нашего прибытия туда там проживало всего лишь несколько семей, да и те собирались в путь, кто в Палестину, кто в Америку. И действительно, разве мыслимо поселить какие-нибудь 50-100 еврейских семей и велеть им жить без родного окружения, без тех невидимых уз и связей, которые всегда завязываются и существуют между человеком и обрабатываемой им землей. Не знаю, почему этого не могли понять все прожектеры – устроители всяческих еврейских колоний в разных странах мира.
Пусть бывшая «черта оседлости» в России и не была раем, но все же там существовало еврейское местечко со своим бытом, нравами, моралью и специфическим колоритом. Человеку необходимо иметь кладбище, где лежат его предки.
Невдалеке от Султан-Бейлика находилось большое село Адамполь, заселенное потомками польских повстанцев, уехавших в свое время из России. Не знаю, живет ли там кто-либо из поляков теперь, хотя войны и восстания рассеяли немало поляков по белу свету. Кроме нескольких «коренных» семей в Султан-Бейлике проживала большая группа, в основном беженцев из России, готовившихся к переезду в Палестину. Жили мы все большой коммуной, мужчины занимались изготовлением кирпича-сырца, а женщины хозяйничали на кухне. Жили довольно дружно. Среди всех я и Марыля были самыми молодыми.
Где-то там кто-то старался получить для нас разрешение на въезд в Палестину. Хотя англичане и провозгласили свою знаменитую декларацию о создании в Палестине национального дома для евреев, они явно не торопились и разрешения на въезд выдавали весьма скупо.
И вдруг нас вызывают в Стамбул и вручают «лессе-пассе» на въезд. По своей молодости и наивности я не понял, почему нас отправляют первыми. Дело в том, что Марыля забеременела, и в комитете решили поскорее отправить нас к месту назначения. Погрузили нас на товарно-пассажирское судно, выдали немного провианта и – счастливого плавания… Наш пароход плыл только ночью, днем он останавливался в портах, выгружая и принимая разнообразные грузы.
Так мы шли из Стамбула в Измир, затем побывали в Ларнаке, Родосе и еще во многих портах. Запасы свои мы очень скоро уничтожили и изрядно голодали, хотя капитан и выдавал нам каждое утро нечто вроде узенького и длинного батона.
В 19 лет на отсутствие аппетита не жалуются, да еще на море. Хорошо еще, что аллах посылал нам изредка добычу: то миногу из разбившихся при погрузке ящиков, то козу, которую приходилось прирезать, то еще что-нибудь в этом роде. Но и голод не мог лишить нас радости от сознания, что мы с каждым днем все ближе и ближе приближаемся к цели.
4. Приплыли
Наконец наш пароход заходит в порт Бейрута. Амфитеатром поднимаются вверх белые строения города и стройные кипарисы. Еще одна ночь – и мы будем в Хайфе. Нам привозят булки и прочую снедь, которой мы отдаем должное. Вечером снимаемся с якоря. Еще далеко до рассвета, а мы уже находимся на палубе, чтобы поскорее увидеть землю обетованную. В голубой рассветной дымке виднеется мыс Рис-Эль Накура, где-то направо находится самое северное поселение Метула.
Еще несколько часов – и мы бросаем якорь на рейде Хайфы. Смуглые арабы на лодочках, гортанные крики. Обмениваем булки на апельсины. Как-никак, в Варшаве их ели по четвертинке, а тут съедаем сразу штук по десять сочных больших апельсин.
Нас погружают на лодки и везут в карантин, палаточный городок, обнесенный колючей проволокой. Здесь мы должны прожить, кажется, десять дней. С той стороны проволоки появляются посетители, кое-кто встречает родственников, остальные просто пришли поглядеть на новичков. Мы жадно расспрашиваем о многом. Но в ответ довольно вялые высказывания вроде: «Ничего, живем…» или «Скоро увидите».
Я очень удивлен, как можно быть такими пассивными, проживая на этой земле. Но не унываю, пою и пляшу вместе с остальными. Песни здесь можно услышать на разных языках и разного содержания.
Беременность Марыли уже очень заметна, но я, по правде сказать, мало об этом думаю. Что может думать о будущем ребенке девятнадцатилетний парень, у которого голова забита всем, чем только хочешь, кроме мысли об отцовстве. Я ни на минуту не задумываюсь над вопросом, как мы станем жить. У меня пара молодых здоровых рук, и я считаю, что этого вполне достаточно.
Мы считаем дни до конца карантина.
Вот распахнулись ворота, и нас ведут в город. По дороге, возле одной из строек встречаю одного шопра из старших, прибывших сюда ранее. Он здоровается со мной, расспрашивает о Варшаве, и, кивнув в сторону Марыли, говорит: «А вот этого не следовало делать». Он явно намекает на округлившуюся фигуру Марыли. Я ничего не отвечаю, но в какой-то степени начинаю думать о сложностях. Однако ненадолго, нас приводят в какой-то дом, кормят и даже выдают несколько монет на мелкие расходы.
Мы пока что отдыхаем, бродим по узким улочкам, населенным в основном арабами. Евреи живут в новых районах, построенных в предгорьях горы Кармель. Это однотипные дома из бетона, побеленные, с плоскими крышами, с чахлыми садиками. Внизу, правее центральной части города расположена немецкая колония. Добротные дома и заборы, судя по всему, колонисты живут зажиточно. Там же в колонии и дом губернатора, перед которым, печатая шаг, ходит английский солдат в колониальном шлеме, цвета хаки.
Но прогулки прогулками, а ведь надо как-то устраиваться. И вот нас человек двадцать, собравшись вместе, основывают кибуц для будущего совместного поселения на землях «Керен-каемет» Национального фонда.
Живем мы в круглых больших, слегка рваных палатках, оставшихся от английских частей времен Первой мировой войны. Палатки наши расположены на склоне горы Кармель, внизу голубое Средиземное море, и свежий бриз, и молодой аппетит. Нас примерно 16 парней и 4 девушки, не блещущие кулинарными способностями. Меня почему-то избирают экономом кибуца, и мне приходится думать, чем кормить товарищей. Денег у нас мало, потому что работают только три-четыре человека по разнарядке биржи. Работаем мы чернорабочими то в порту, то на стройке, в общем где попало. Деньги поступают в нашу общую кассу, и уже я должен прикидывать, как всех кормить. Меню, конечно, не сложное. На завтрак салат из помидор, политый постным маслом и два куска хлеба с кусочком халвы, да стакан какао без молока. В обед самодельный суп, а вечером опять кусок хлеба и какао. В общем, не жирно, и мы всегда хотим есть. Однако мы не унываем, танцуем допоздна и укладываемся спать. Ночью здорово донимают земляные блохи, и мы усердно чешемся пятерней, а то и двумя руками.
Приближается праздник Пасхи, и к нам являются два бородатых почтенных еврея с вопросом: «Неужели вы думаете кушать в Пасху хлеб?» Я, как эконом, отвечаю, что мы с удовольствием станем кушать мацу, если мы сможем купить ее на те же деньги, во что нам обходится хлеб. Бородатые заверяют нас, что они согласны помочь нам, лишь бы мы не брали грех на свои души. Мы прощаемся и начинаем ожидать мацу, а ее и близко не видно. Наши ребята демонстративно возят на ослике буханки хлеба через весь город. Ни один из набожных евреев не говорит ничего. И мы в земле обетованной вовсю едим «хамец» всю неделю Пасхи.
Между тем для Марыли наступило время родов. Рожала она в больнице Святого Луки. Условия были великолепные – отдельная комната, заботливые сестры-монашки и абсолютная тишина. Единственным вознаграждением за их заботы, были беседы, которые они вели с Марылей и Библия, которую, чтобы не обидеть монашек, пришлось взять с собой. Не помню, сколько времени Марыля там пролежала, но вот мы уже опять в своих палатках.
Итак, я стал счастливым отцом семейства, не имеющим ни гроша, ни имущества за душой. Помню, однажды нам понадобилось зачем-то в город, и я погрузил Марылю на ослика, дал ей в руки младенца, а сам вел ослика. Какой-то встречный, увидев нас, усмехнулся и сказал: «Святое семейство». Это было, как говориться, не в бровь, а в глаз. Действительно, были мы тогда бессеребренники, и ничего нам не требовалось и не нужно было.
А дела нашей коммуны шли неважно, работали только двое из двадцати членов, и надо было шевелить мозгами. Тем более, что никто о нас не думал. Теперь я понял, что означали слова: «Сами увидите», которыми нас встретили во время карантина. Итак, было принято решение направить разведчиков в разные концы, искать работу. Денег для таких поездок у нас, конечно, не было, и я пустился пешком по шоссе Хайфа – Назарет. За первый день я добрался до первого своего постоя в одну из коммун. По сложившейся традиции гостей кормили, чем бог послал, и предоставляли ночлег.
На следующий день я направился дальше. Я шел по Израильской долине, видел Эфраимские горы и деревушку Эйн-Дор, куда Саул ездил к гадалке перед битвой с филистимлянами. Одним словом, кругом сплошная Библия. Впереди гора Табор, круглая, словно женская грудь. К вечеру изрядно уставший пришел я в колонию Кфар-Табор, или, как звали ее арабы Мееха. Колония была старая, состояла из двух улиц.
Побеседовав со старейшинами, я договорился, что наш кибуц переезжает на жительство в Кфар-Табор и принимает на себя обработку плантации табака. И вот мы приехали со своими палатками, поставили их возле здания школы и начали работать. Наши «братья» колонисты не собирались кормить нас даром, и нам пришлось трудиться с раннего утра до позднего вечера.
Табак в тот год выдался удачный и наши хозяева-колонисты продали урожай фирме «Масперо», которая организовала упаковку табака в тюки. Не помню теперь, какие причины вызвали мои расхождения с другими членами нашего кибуца, но наступил день, когда все разъехались кто куда, а я с Марылей и дочерью Суламифью остался в своей палатке. Жили мы на заработки, которые перепадали мне от хозяев-колонистов. Одним словом, батрачил. Закупил я как-то в Тивериаде детали разобранного жестяного барака и сколотил себе нечто вроде домика, правда с земляным полом. Обзавелся я и козой, которая принесла мне козленка.
Одним словом, стал я типичным безземельным батраком. Помню приехал однажды в Палестину в качестве туриста далекий наш родственник, вызвал меня на свидание в Тель-Авив. Там передал мне приветы и 10 долларов, присланных матерью. За эти деньги я купил старый «Форд» и, научившись водить, стал шофером. Однако машина моя была в таком состоянии, что редко находились пассажиры, и я вскоре стал водить автобус у одного хозяина. Автобус этот курсировал между Хайфой и Афуле. Жили мы в Афуле, и моей небольшой зарплаты хватало на скромную жизнь.
Еще до того, как я стал шофером, я работал в Хайфе чернорабочим, а жили мы в домике, оставленном арабами, на горе Кармель. Дачное, можно сказать, место, не хватало только деньжат. Случайные заработки никак не обеспечивали какого-либо прожиточного минимума, и, хотя мы были молодыми, это здорово надоедало.
Полагаю, что нашей основной ошибкой в то время было то, что мы не поступили в какой-нибудь кибуц-коммуну. Ведь в конце концов ни у меня, ни у Марыли никогда не было особых требований в отношении материальных благ, а я всегда мог жить в коллективе. Но так или иначе, мы жили своей семьей и боролись с нуждой как могли.
Но, если мы уже жили таким образом, надо было быть до конца последовательным, а это значит добиваться какой-то ссуды на покупку приличной автомашины или вступить в кооператив водителей. Но я никогда не относился к числу людей пронырливых, умеющих устраивать свои дела, а тем паче тогда, в возрасте 22-23 лет. Одним словом, мы вернулись в Варшаву к моим родителям.
Теперь я считаю, что это была основная ошибка моей жизни. Жизнь человеческая слишком коротка, чтобы посвящать ее экспериментам. Надо раз и навсегда шагать по избранному пути.
5. Блудный сын возвращается с Родины
После возвращения в Варшаву я очутился в странном положении. Сознавая всю неприятность сидения на шее у тяжело работающего отца, я был бессилен что-либо предпринять в условиях тогдашней Польши. Между тем мои взаимоотношения с Марылей стали заметно портиться. Это было вполне понятно, если учесть, что я по-настоящему ее никогда не любил. … Кончилось это тем, что мы разошлись. Я и Суламифь остались у моих родителей, а Марыля устроилась сначала гувернанткой, а потом еще где-то, не помню теперь кем. Мы изредка встречались, но жизнь наша уже наладиться не могла, тем более при отсутствии материальной основы.
Между тем, поскольку я не отбывал воинскую повинность, меня призвали в армию, и я полтора года прослужил в 72 пехотном полку в Радоме. Вполне понятно, что после уже имевшегося у меня жизненного опыта военная служба не была для меня трудной. Надоели только скука, однообразие и хамство, откровенно поощряемые в армии. Особенно тянулись последние месяцы службы. Но вот уже сброшен военный мундир, и я вернулся домой.
Первое время после прихода из армии я жадно поглощал прелести городской жизни. К тому же я получил работу в Варшавском отделе фирмы «Пепеге» акционерного общества, председателем которого состоял некто Самуил Гальперин, парень из Баранович, дальний наш родственник. Назначили меня кладовщиком в отделе плащей прорезиненных с окладом в 200 злотых. Сумма была изрядная, тем более что Суламифь находилась у моей матери, да и я частенько там обедал.
Надо сказать, что угар городской жизни мне скоро надоел. Сказалось мое воспитание в Гашомер Гацаир и тоска по идеалу. Не раз мне мать намекала, что пора бы мне остепениться, жениться на богатой и начать новую, то есть благополучно мещанскую жизнь. Но вот этого-то я и не мог. Теперь мне казалось, что полуголодная жизнь в рваной палатке на горе Кармель во сто крат лучше, чем эта сытая жизнь с игрой в покер, насыщенная флиртом с напыщенными девицами мещанского образца. Одним словом, я оказался ни к городу, ни к селу. Это было моей основной ошибкой и слабостью. От мещанства самодовольного и сытого меня воротило, а врожденная ироничность не позволяла всецело посвятить себя одной цели. Однако я все чаще начал думать о возвращении в Палестину.
Дело это было нелегкое, получить визу было почти невозможно, и я решил поехать туда на велосипеде. Такая мысль могла родиться в моей всегда склонной к удали головушке. К тому времени меня освободили от работы. Я получил несколько сот злотых, купил велосипед и отправился в путь.
6. Исход II
Я попрощался с родными и друзьями и покатил по шоссе Варшава – Радом. Дальнейший мой маршрут вел через Кельцы – Краков – Тешин, где я пересек чехословацкую границу. Можно с полной уверенностью сказать, что время, проведенное в этой поездке, было счастливейшими месяцами моей жизни. Было мне тогда около 30 лет. Я был молод, здоров и с удовольствием нажимал на педали своего велосипеда. Каждый день я проезжал новые незнакомые города и села, переходил границы, где все было ново и интересно. Из Чехословакии я поехал в Австрию, из Австрии в Югославию, а затем в Италию. Одним словом, это была туристская индивидуальная поездка без шума и гама, сопровождающих массовый туризм.
В Триесте я продал свой велосипед, в моем заграничном паспорте красовалась туристская виза в Сирию и виза в Палестину. Такие визы в Варшаве я, конечно, никогда бы не получил. В Триесте я сел на пароход «Абация». На этом пароходе ехала группа молодежи из Америки и Канады. Разница состояла лишь в том, что у них были деньги, а у меня нет. Однако я не унывал и вместе со всеми до поздней ночи просиживал на верхней палубе. Погода стояла великолепная, на отсутствие аппетита я тогда не жаловался, а как и чем питался, и сам теперь не вспомню.
В одно прекрасное утро наша «Абация» прибыла в порт Яффа, где мне, как и можно было ожидать, запретили въезд, несмотря на наличие въездной визы. Уж больно подозрительным показался этот турист, багаж которого состоял из одной сумочки. Наша «Абация» направилась дальше в направлении Хайфы. Опять передо мной знакомая панорама и гора Кармель, где лет шесть тому назад стояли наши дырявые палатки.
В Хайфе я уже и не обращался к комиссии, проверявшей документы пассажиров. Все мои друзья по совместному путешествию сошли на берег, а я один остался на палубе, где у трапа караулил полицейский в форме цвета хаки.
С непринужденным видом человека, которого, собственно говоря, мало интересует вся эта Палестина, я направился к комиссару парохода и спросил: «Может быть у вас имеется что-то вроде контрамарки, чтобы побывать на берегу, ведь пароход будет стоять до вечера, а мне бы хотелось осмотреть этот город».
К моему величайшему удивлению, он тут же протянул мне нечто вроде картонного билетика с надписью «Лендинг-карт». Я показал этот билетик полицейскому, он отсалютовал, и через несколько минут я очутился на берегу.
7. Блестящая карьера
Первым делом я направился на стоянку такси, где нашел многих старых знакомых, а затем начал свою экскурсию. Очутившись в Тель-Адасе, где проживали мои знакомые из Султан-Бейлика, я прожил там несколько месяцев. К тому времени они уже превратились в крестьян, осевших на своих 100 дунапах. Работать им приходилось с утра до вечера, и моя помощь пришлась им впору. Дело в том, что в этих селениях, жители которых являлись членами конфедерации труда, был запрещен наемный труд. Все работы должны были выполняться членами семьи.
В течение нескольких месяцев я вел жизнь земледельца. Помню, как-то я поехал на телеге в Афуле, чтобы приобрести себе ботинки за деньги, вырученные от продажи куриц. В широкополой шляпе я стоял у подводы, как заправский крестьянин и продавал куриц, а затем с кнутом в руке направился в лавку за ботинками. Затем я побаловался сельтерской с сиропом и встретился там с одной бывшей шомерет, которая подкатила на легковой машине вместе с каким-то кавалером. Увидев меня в таком виде, она, наверно, подумала: «Вот дурачок, он видимо действительно считает для себя обязательным все те глупости, которыми нас пичкали в Гашомер Гацаир». А я со своей стороны поглядел на нее свысока и, сплюнув, направился к своей подводе. Я ехал, помахивая своим кнутом, лошади весело бежали домой, а я беззаботно насвистывал.
И опять, доченька, приходится мне говорить о своей непоследовательности. Коль скоро я вернулся в Палестину и мне так по душе пришелся честный крестьянский труд, следовало идти по этому пути. Кстати, такая возможность была в самом этом поселке, где одно хозяйство осталось без хозяина. Или попроситься в какую-либо коммуну-кибуц, ведь во многих были мои друзья. Но вместо этого я отправился на поиски работы и вскоре стал «шопром» в колонии Мицпе. Это была небольшая деревушка, дворов этак на 15, расположенная невдалеке от шоссе на Тивериаду. Ночь за ночью я расхаживал со своей винтовкой, охраняя сон и спокойствие колонии. Было, понятно, и страшновато, особенно в темные дождливые ночи, когда мои ботинки тяжелели от налипшей желтой глины, а кругом не было видно ни зги. Получал я за свой труд 6 фунтов в месяц, и питание каждый день по очереди у хозяек. Чем не карьера?
Я уже мог давно легализовать свое пребывание в стране, и наконец решить: «Чего же я хочу?»
Правда, на этот раз мама очень хотела, чтобы я вернулся. И вот я опять в Варшаве.
8. Недолгое счастье
Прошли первые дни встречи, и я начал помогать отцу в ведении экспедиционной конторы. Но мое положение продолжало оставаться неопределенным. Правда особенных трудностей я не испытывал, ведь я был единственным сыном и любимцем матери.
Между тем за время моих странствий три сестры мои подросли и превратились в барышень. Согласно традиции, первой следовало выходить замуж старшей Лотке. Довольно флегматичная, но хозяйственная, она не обладала способностью вскружить голову какому-нибудь кавалеру, и моим родителям пришлось выдавать ее замуж путем сватовства. Частым гостем в нашем доме стал профессиональный сват, некто Дикштейн.
Помню этого грузного и бородатого старика с ушами, заложенными ватными тампонами. Он не спеша снимал свой шарф, разглаживал бороду, и вел с матерью долгие беседы, сопровождавшиеся смехом и шутками моих сестер. Но сие господина Дикштейна не смущало. «Эх молодежь, молодежь, ведь я вам зла не желаю», – говорил он.
Со стороны моей матери раз-другой делались попытки устроить мою жизнь путем богатой женитьбы, но я раз и навсегда ответил, что несмотря на всю мою неустроенность я собой не торгую.
Жизнь шла своим чередом, в родительском доме всегда было довольно весело, собиралась молодежь. Иногда я принимал участие в этих собраниях, чаще они казались мне пустыми и неинтересными, я чувствовал себя намного старше остальных. Одним словом, я продолжал искать чего-то и бунтовать. К тому времени я начал пописывать, влечение к этому у меня было давно. Помню, в лет 18 я накатал за один вечер новеллу «Первый нокаут», которую, к моему удивлению, тут же напечатала «Спортивная газета». Я обрадовался, удивился, и даже не пошел за гонораром. Мне казалось странным, как можно получать деньги за труд, который тебе приятен.
Среди девушек, посещавших наш дом, была подруга моей самой младшей сестры Хельки, Полетта Штикгольд. Это была высокая блондинка, молчаливая и спокойная. Мало-помалу мы стали все чаще встречаться и, ко всеобщему удивлению, поженились.
Надо прямо сказать, что ее родители были далеко не в восхищении от этого брака. С материальной точки зрения я котировался весьма низко. Кроме того, старшая сестра Полетты была возмущена, что ее сестренка выскочила замуж первой, да еще так безрассудно. Поженившись, мы поселились на даче у дяди моей жены, благо зимой она пустовала. Я не работал, а Полетта работала у отца на трикотажной фабрике, зарабатывая всего лишь 80 злотых в месяц. Одним словом, было не очень весело, но я и Полетта меньше всего обращали внимание на это. Наша любовь и привязанность не зависели от материальных условий. Я изо всех сил старался найти работу, какой-нибудь заработок. Иногда мне это удавалось, но ничего постоянного не было. К тому же я решил, что пора моей дочери Суламифи жить вместе с нами. Отношения между Полеттой и Суламифью сложились исключительно хорошо. Полетта смотрела за ней, пожалуй, лучше, чем иная родная мать.
Между тем мать моя, всегда помогавшая отцу в его нелегкой работе экспедитора, начала хворать, и я все регулярнее начал помогать отцу. Трудно еще было с квартирой, потому что жилье в новостройках стоило очень дорого, до 60 злотых за одну комнату. Но однажды нам повезло, и мы сняли квартиру на пятом этаже на площади Железной Брамы, недалеко от Саксонского сада. Мы были очень довольны, и казалось, жизнь наша начинает входить в колею.
Но это счастье длилось очень недолго.
9. Варшава под бомбами
В Европе становилось все тревожнее и опаснее. Бесноватый ефрейтор с усиками бешено лаял с трибуны. В Польше была проведена частичная мобилизация и армия уже в течение нескольких месяцев стояла вдоль границы с Германией. В это лето 1939 года мать моя, а твоя бабушка серьезно занемогла – сердце. В родительской квартире пахло лекарствами, а потом мы вывезли маму на дачу под Варшаву.
К тому времени все мои сестры, а твои тетушки уже были замужние, правда еще без потомства.
Несмотря на то, что я читал прессу, трудно было нам всем разобраться в той закулисной политической игре, которая велась где-то там, в верхах.
И так до того памятного 1 сентября 1939 года, когда над Варшавой появился первый немецкий самолет.
Дальше все покатилось с быстротой киноленты.
Едва мы успели привезти с дачи мать, как начались воздушные бомбардировки Варшавы.
Не трудно было немцам воевать с Польшей, которая по старой традиции строила свою армию на кавалерии. На парадах все эти уланы с флажками на пиках выглядели весьма красочно, но танки трудно рубить саблями. Вскоре Варшава была окружена, и я с Полеттой решили уйти из города.
К утру мы очутились километрах в тридцати от Варшавы, в местечке Калушин. У сожженных домов лежали трупы жителей местечка. Единственным уцелевшим зданием был костел, стоявший в стороне.
Мы пошли дальше и тут же за местечком наткнулись на немецкий патруль. Нас обыскали. «Юде?» – спросил у меня верзила солдат с прыщеватой звериной мордой. «Да», – ответил я ему. «Сейчас пойдешь под пулеметы!» – сказал он мне.
Я придвинулся к нему поближе. Полетта сказала мне потом, что она сразу же поняла мое намерение. Я решил сорвать с пояса у немца гранату и вместе с ним отправиться в лучший мир.
Однако нас повели не под пулеметы, а в сторону костела, битком до отказа набитого людьми. Здесь были и евреи со свитками торы и ксендз, одним словом, все уцелевшие жители Калушина плюс тысяча беженцев. Несмотря на высоту костела дышать было все труднее. Немецкие офицеры, взобравшись на хоры крутили киноаппарат, чтобы послать первые кадры в фатерлянд. По пути из Варшавы я и Полетта натолкнулись на железнодорожный состав с экспортной тушенкой. Мы захватили с собой несколько банок и теперь разделили их между близстоящими. Никто из находящихся в костеле не знал, что, собственно говоря, произойдет с нами дальше. Одни говорили, что костел подожгут, другие еще что-либо. Так прошла ночь, и к утру мы убедились, что немецкого караула нет и в помине. Выломав двери костела, люди рассыпались кто куда. Помню, это было воскресенье. Многие крестьяне из окрестных деревень пришли в местечко, и, о диво, на руинах домов тут же началась торговая жизнь. Кто-то продавал сигареты, кто-то еще что-то.
Между тем среди собравшихся прошел слух, что приближаются русские войска. Об этом сообщил нам какой-то возчик. Я было не поверил, но он протянул мне пачку корешков нежинской фабрики и сказал: «Кто хочет к Советам, идите в сторону Буга».
Но Варшава все еще не была взята, и мы с Полеттой решили пробыть некоторое время в деревне. Мы отошли километров 10 от Калушина и поселились в сарае у одного из крестьян. Изредка в деревне появлялись немецкие кавалеристы, а в остальном все было тихо, как будто войны и не было.
Дней через 10 мы узнали, что Варшава сдалась, и мы решили вернуться, чтобы узнать о судьбе своих родных и близких.
Пешком, временами подсаживаясь на подводу, мы к утру прибыли в Варшаву, а вернее на правый берег Вислы, в Прагу. Издалека казалось, что город цел и невредим, но вскоре нашим глазам открылась горестная картина разрушения. Следовало, пожалуй, удивляться, что еще что-то уцелело. Ведь немцы более трех недель бомбили город ежедневно и обстреливали артиллерийскими снарядами. По-видимому, разрушение города старыми видами оружия требует определенного времени. На перекрестке одной из улиц мы распрощались, Полетта поспешила к своим родителям, а я направился на Францисканскую, 30. С замирающим сердцем подошел я к этому дому, который один лишь остался цел в этой части улицы. У ворот я встретил соседа, который сообщил мне, что все целы и невредимы. Я поднялся на третий этаж, и вот я уже обнимаю плачущую мать.
Потом я пошел на свою квартиру, где все тоже было цело, и даже получил хлебные карточки. Уж так заведено, что пока теплится жизнь, надо питаться. На улицах полно немецких солдат. С видом победителей они расхаживают по городу, что-то покупают, а кое-где берут и так. Везде полным-полно уличных продавцов, торгующих чем попало. Люди куда-то спешат, и весь город похож на потревоженный муравейник. Через несколько дней утром я захожу к родителям, где меня застает облава, евреев гонят на работу – тушить горящий кокс. Мы шагаем почти через весь город, кое-где нас встречают насмешками. Наша колонна – радость для антисемитов. Много евреев, особенно молодежь, уходит тогда к Бугу, к Советам. Мои родители и слушать не хотят о таком варианте.
«Куда ехать, чего ехать, что мы немцев не видали в той войне», – говорит мой отец.
На семейном совете принято решение – мне и шуринам уходить, ведь женщин, детей и стариков никто трогать не будет.
Десятки подвод и вместе с ними и мы тянутся на восток. Дня через два мы поздней ночью достигаем демаркационной линии, и я увидел первого советского командира. Как свободно владеющий русским, беседу веду я. Командир интересуется нашими профессиями, а потом говорит: «Идите вон туда к станции, утром будет поезд в сторону Белостока». Поезд состоит из товарных вагонов, но мы не обижаемся. Вообще, вся эта шумная, преимущественно молодежная толпа производит впечатление шумной экскурсии. Никто из нас не предполагал, что впереди долгий путь скитаний.
10. Временная жизнь
Вот мы и в Белостоке, городе полном беженцев, красноармейцев и еще каких-то неопределенного вида людей. Бойко идет торговля, особенно часами. Часть товаров поступает из Варшавы. По-видимому, многие посвятили себя этому делу. Спустя несколько дней мы уезжаем в Барановичи. Как-никак, наша семья прожила там лет 5-6, все нас знают, уже в течение многих лет экспедиционная контора отца обслуживает барановичских купцов.
Я поселился у своего двоюродного брата Соломона Цейтлина. Вернее, не у него, а вместе с ним у его хозяйки Мирль Наркунской. Это бойкая дамочка, у которой любая работа спорится, замужем за Наркунским. Он, грузный мужчина, припадающий на правую ногу, торгует скотом и слушается во всем свою жену. Мой двоюродный брат Соломон уже давно живет в Барановичах и работает секретарем Общества купцов. Он старый холостяк, и злые языки поговаривают, что в этом виновата его хозяйка Мирль. Во всяком случае, смотрит она за ним хорошо, и он у нее на полном пансионе.
Соломон живет в восторженном угаре. Он всегда слушал по радио Москву и придерживался левых взглядов. Теперь, когда сама Советская власть пришла к нему в Барановичи, чего же больше? Один из его друзей, без пяти минут адвокат, некий Садовский принимает горячее участие в организации местной рабочей гвардии, нечто вроде временной милиции. Он предлагает и мне вступить в ее ряды. Оружия у нас нет, но есть красные нарукавные повязки, и мы усердно выполняем всякие мелкие поручения – уличный порядок и другие местные дела.
В Барановичах тоже полно беженцев и слухов, всевозможных и разных. Из рядов рабочей гвардии меня вскоре отправляют в распоряжение формирующейся железнодорожной милиции. Я получаю наган и удостоверение инспектора АХО и приступаю к исполнению своих обязанностей.
Начальник доротдела, капитан или майор милиции Дорофеев, показывает мне на сундук с польскими злотыми и говорит: «Это все надо израсходовать, давай, покупай!» И я начинаю покупать дома с обстановкой, мотоциклы и уже не помню, что еще. Моей работой все довольны, и я получаю повышение – становлюсь старшим инспектором. Одним словом, меня ожидала блестящая милицейская карьера, если бы не анкета, которую я заполнил со всей наивностью и правдивостью. Меня, конечно, освобождают от работы.
К тому времени ко мне в Барановичи приезжают Полетта и Суламифь, и мы снимаем комнату, фактически это бывший небольшой магазинчик. Кроме нас занимает место на койке мой бывший родственник, муж Марылиной сестры. Аккуратный господин, который несмотря ни на что продолжает со всей серьезностью и аккуратностью класть брюки под тюфяк.
Приехала также моя старшая сестра Лотка, она с мужем живет в Лиде, где ее супруг работает на обувной фабрике. Еще один мой шурин Игнаций работает бухгалтером в столовой. Второй шурин, муж Мани, уже не помню где. Одним словом, все как-то устроены, хотя все это носит какой-то временный характер. Мы переписываемся с Варшавой. Сначала письма не внушают особой тревоги, но затем становятся все более унылыми. Я и Полетта посылаем своим родителям продуктовые посылки.
Между тем в Барановичах проводится паспортизация, и все просившие право временного убежища ночью вывозятся куда-то на восток. Увозят и Игнация, моего шурина. Муж Мани был где-то в командировке и поэтому уцелел.
Как это ни странно, из Варшавы приходит человек с письмом от родителей Игнаца с просьбой, чтобы он вернулся в Варшаву. Но Игнац уже давно где-то на востоке. И поэтому с посланцем уходит муж Мани.
Я еще до сих пор не могу понять, какую же хитрую политику вели немцы по отношению к евреям, если родители Игнаца могли прислать такое письмо где-то в конце сорокового года.
Я и Полетта получаем советские паспорта, правда с оговоркой, что они действительны только в пределах Западной Белоруссии. Но паспорта это одно, а зарабатывать на жизнь необходимо, и я устраиваюсь бухгалтером на лесопункте, расположенном в доме какого-то помещика.
Кругом запущенный сад и дом, в зале которого по воскресеньям пляшут деревенские парни и девчата. Я учитываю ежедневную вырубку. О бухгалтерии у меня нет никакого понятия. Кое-что мне объяснил мой начальник в Барановичах, в остальном руководствуюсь чутьем и логикой. Хотя я получаю немного, но нам хватает. Ведь продукты здесь в деревне дешевые. Я иногда думаю о том, что было бы, если бы помещик увидел, что творится в его доме. Хамы танцуют, проживает в комнатах жид. Жить здесь летом одна благодать, работы немного, и я неспеша веду свои записи. До того дня… пока вдруг открылась дверь, и какой-то товарищ спросил: «Где директор?» Я ответил, что понятия не имею. Вот и весь наш разговор. Однако этого было достаточно, чтобы не понравиться высокому гостю. Оказалось, что это был секретарь райкома. Одним словом, меня освобождают от занимаемой должности. Я сажусь за стол и пишу письмо на имя Сталина. Я действительно не понимал, чем я не угодил тогда начальству. Через некоторое время меня вызывают к прокурору по вопросу моей жалобы. Но к этому времени мы уже переехали в Городище, где я устраиваюсь главным бухгалтером Райпромкомбината, а Полетта поступает на работу в Госбанк. Моя дочь Суламифь живет в Барановичах и учится на профессионально-технических курсах.
В начале июня 1941 года меня направили на курсы повышения квалификации в Минск. Я попрощался с Суламифью, махнул рукой Полетте, окна Госбанка выходили на площадь, где останавливались машины, и укатил.
Разве я предполагал, что никогда больше их не увижу.
11. Эта странная Средняя Азия
Я приехал в Минск и приступил к занятиям. Помню, нам оставалось уже недолго до конца курса. В то знаменательное воскресенье 22 июня 1941 года я как раз находился в магазине, где покупал подарки Полетте и Суламифи.
К продавщице подбежала какая-то женщина и что-то ей шепнула. «В чем дело?»- спросил я. «Война с немцами», – ответила мне продавщица.
Я пошел в магазин, купил хлеба и сахара. Что делать дальше? Ехать в Городище? А может быть, занятия на курсах будут продолжаться? И действительно, на следующий день мы еще занимались, а потом все рассыпалось. Поезда в сторону Баранович больше не ходили. Я сидел на квартире возле пивзавода. Минск бомбили и поджигали зажигалками, гражданской обороны я нигде не видел. Воздушные налеты не были уже для меня новостью, и я ждал, а чего и сам не знаю. Наконец, я решился, собрав свои пожитки, осеннее пальто и подушку я направился на восток. Опыт польской компании уже научил меня, что идти надо не по шоссе, где неистовствуют немецкие летчики, а проселками. Кое-где мне удавалось проехать часть пути, и вот я уже в разрушенном Смоленске, где в продуктовый магазин входишь через витрину.
Все дальше и дальше увозили меня на восток эшелоны. Я, как и другие беженцы, удивился, когда нас не хотели прописывать в Орле, в Куйбышеве. Нам казалось, что мы так далеко от немцев. В конце концов я очутился в Средней Азии, в небольшом местечке Иолотань, устроился на работу старшим бухгалтером какой-то артели, которую вскоре ликвидировали. Приехавший принимать ликвидационный баланс из Туркменского коопсоюза посоветовал мне переехать к ним в Ашхабад. Мне было все равно, и вот я уже в Ашхабаде, откуда меня направляют еще дальше, в Ташаузскую область. Из Ашхабада я лечу самолетом, под крыльями желтизна пустыни, одним словом, к черту на кулички. В Ташаузе меня принимают очень любезно и дают направление в артель на границе с Кара-Кумами.
Итак, я старший бухгалтер артели, где председателем т. Курбанов, почти безграмотный, но оборотистый человек. Приглядевшись малость, я без большого труда обнаруживаю беззастенчивое обкрадывание государства. Тут, в Тахте, наша артель объединяет и столовую, и пошив, и парикмахерскую, и еще какие-то мастерские. Работа ведется по лозунгу – немного государству, а остальное себе. Я пишу докладную в Ташауз, и вскоре оттуда приезжает главный бухгалтер. Кстати, это довольно культурный человек, из «бывших», в Ташаузскую область ссылали многих.
Главный бухгалтер говорит мне: «В общем, Вы, конечно, правы, но в условиях Средней Азии…» Я человек понятливый, и все мне становится ясным. Вечером заглядывает ко мне председатель Курбанов.
С трогательной наивностью он говорит мне, что у него большая семья, и всем надо кушать. Он просто не понимает, чего я хочу. На следующий день у председателя режут барана. Это той по поводу приезда чуть ли не прокурора Туркменской ССР.
Вот и попробуй сражаться за правду. Если не убьют, то тебя же и посадят. Я принимаю решение не глядеть по сторонам, а смотреть в бумажки и делать бухгалтерские проводки. Все довольны…
Курбанов как-то в беседе говорит мне: «Понимаешь, Москва, Сталин – 100% закона, здесь, 6000 километров от Москвы, есть 80% закона, яхши – хорошо».
Трудно было бы не согласиться со столь своеобразным пониманием морали и законности, тем паче, что Курбанов внедрял их в жизнь.
Две небольших улочки с каким-то хвостиком у хлопкозавода, вот все, чем располагала Тахта, которая находилась в 25 километрах от Ташауза и рядом с пустыней.
Шумные базары по пятницам, толпы туркмен в черных папахах, горы арбузов и дынь, рыба, кипящая в котле с маслом, а затем недельная тишина и жара градусов 40. Возможно, что я так и прожил бы до конца войны в этом типичном медвежьем углу, если бы не призыв в трудармию. Один единственный за всю войну. Я получаю повестку, будучи больным дизентерией. Появляется Курбанов и хочет, чтобы я отдал ему повестку, но я решаю сам пойти к военкому и, конечно, меня, больного, отправляют. До сих пор и сам не пойму, как я остался жив, переболев 6 месяцев жесточайшей дизентерией. Врач в госпитале сама безмерно удивлена, когда застает меня живым на утреннем обходе. Но я почему-то не умираю, а поднимаю бунт из-за белого хлеба, который нам выдают не пайкой, а кусочками. Это кое -кому выгодно, ведь булка белого хлеба на рынке стоит 700 рублей. Меня выписывают из госпиталя на все четыре стороны.
Вышел я на улицу, и голова сразу же закружилась от слабости и непривычки. Фигура моя выглядела весьма колоритно. Ватный костюм, пошитый из красной матрасной ткани, на голове малахай, на ногах валенки. Одним словом, потомок Чингиз Хана, только чуть живой. До сих пор не могу понять, как я догадался, едва держась на ногах, полезть в переполненный трамвай, и едва очутился на подножке, как чья-то рука изъяла мой бумажник, где были хлебные карточки, немного денег и польские документы.
«Хлопцы, отдайте хоть документы», – попросил я. Но мне ничего не вернули, и я очутился в чужом городе совершенно беспомощным. Я побрел дальше и увидел доску объявлений, что заводу требуется главный бухгалтер.
Туда я явился без документов и в костюме полудикого азиата, но директор Бураковский велел мне садиться за стол.
Я еще долго продолжал болеть, и моя хозяйка считала меня малость свихнувшимся. Затем дизентерия успокоилась, и я мало- помалу начал выздоравливать. Видно, помогли мне те витамины, которые я получил когда-то в Палестине, те виноград и апельсины. Сердце мое не подкачало.
Между тем наступил 42 год и был заключен договор между советским и польским правительством. Тысячи бывших польских граждан, вышедшие из лагерей, устремились в Среднюю Азию, туда же попал и мой уцелевший шурин Игнаций. Не помню уже где, но встретились мы с ним совершенно случайно. Вполне понятно, что нам хотелось жить вместе, тем более что в СССР начала организовываться Польская армия и Союз польских патриотов.
И опять же я должен укорить себя и обвинить в отсутствии последовательности в моих поступках. Если я думал о возвращении в Польшу, тогда следовало всеми путями стремиться вступить в польскую армию, но я этого не сделал[1].
Тут в какой-то мере подействовало, что я, родившись в Варшаве, учился в русской гимназии и был довольно сильно привязан к русской культуре, хотя прожил половину своей жизни в Польше[2].
Недаром же коренные польские евреи называли нас «литваками».
Итак, я приехал к Игнацию в Пролетарск Таджикской ССР. К тому времени его связь [неразборчиво] уже приняла постоянный характер. Что я мог сказать? Ведь мы уже знали, что творят фашисты с евреями в Варшаве и надежда на то, что его жена Хелка уцелела, была весьма мизерной[3].
Время шло, наступил 1944 год, освобождение Минска, а затем фашисты покатились на запад. Получив вызов из Минска, я быстро собрался и уехал из Пролетарска.
12. Послевоенный Минск – потери и обретения
Столица Белоруссии лежала в развалинах, я приютился в маленькой комнатушке и приступил к работе.
Потом я поехал в Городище. Домик у мостика, откуда я уезжал на курсы, стоял цел и невредим. Какая-то чужая женщина открыла мне дверь, и я, постояв у порога, проглотил слезы и вышел. В Городище я узнал от уцелевших, что Полетту вместе с Суламифью и ее только что родившимся сыном погрузили вместе с другими на грузовик и увезли на расстрел.
Так прожив едва 18 лет, моя дочь Суламифь, обманутая жизнью и, по сути, еще не вкусившая ее, погибла.
Проклятие убийцам!
Когда я пишу эти строки, я с содроганием думаю о том, что над миром нависают угрозы новой войны, и мне становится страшно. Не за себя, ведь моя жизнь уже прожита, а за вас, молодых, у которых еще впереди все.
Конечно, то, что я сообщил тебе о времени, проведенном в эвакуации, очень мало. Но что, собственно говоря, можно писать. Ведь жили мы все изо дня в день ожидая окончания войны. Все что с нами происходило тогда носило характер временный и не имело особого значения. Таково было настроение большинства беженцев, мечтавших вернуться обратно, пусть на пепелище, но родное.
Так в 1944 году с октября началась моя жизнь в Минске.
Разрушенный город, словно оглушенный ударом человек, мало-помалу возвращался к жизни. Мне тогда казалось, что восстановить его полностью удастся лет через 50. Однако с момента освобождения прошло всего лишь 23 года, а город не только вырос, но стал во сто крат краше, чем бывший губернский Минск. Широкие проспекты, осененные зеленью тополей, ласкают взоры. Город действительно хорош. Заслуга его восстановления принадлежит тысячам юношей и девушек, простых и работящих, пришедших из деревень и сел. Только люди, никогда физически не трудившиеся, могут с пренебрежением относиться к работе рук, к чисто физическим усилиям. Я, которому приходилось тяжелым кетменем – мотыгой окапывать апельсиновые деревья, таскать на плечах мешки с цементом и выполнять другие работы, я хорошо знаю, чего стоит труд.
Мне бы хотелось, Инуся, чтобы ты всегда ценила и уважала труд во всех его проявлениях. Я полагаю, что каждому человеку следует определенное время проводить, работая физически.
Первое время после возвращения в Минск мне приходилось работать и на заводе, и на бухгалтерских курсах, и еще где-то. Людей было мало, а дел много. Купил я как-то на Комаровском рынке у солдата старенький велосипед, и колесил на нем, даже зимой. Проживал я тогда на окраине города, на улице Восточной, в крохотной 8-метровой комнатенке. Пространства было в обрез, зато блох хватало, хозяйка квартиры была не из аккуратных. Супруг ее, мужичок небольшого роста, принадлежал к категории хозяйственных. Первое время он очень опасался, что его вышлют из Минска, поскольку он служил в пожарниках у немцев. Однако все обошлось, и он работал возчиком на Кислородном заводе, там же, где я работал бухгалтером.
Было мне в то время сорок лет, возраст самый подходящий для мужчины. В это время у него уже выветривается все ребяческое, а ум достигает полной зрелости. Между тем бывшие польские граждане начинают возвращаться в Польшу. Получил и я письмо от Игнаца, что они вскоре уезжают. Он предложил мне присоединится к ним, когда эшелон будет проходить через Молодечно. Кроме того, я наугад отправил письмо в Палестину Арону Сутину, с которым вместе был в Гашомере, а потом встретился в Палестине. К моему великому удивлению, я получил от него ответ. Он спрашивал, не хочу ли я воротиться к ним. Был 1945 год, мне тогда был всего лишь 41 год, родных и близких никого, и я вполне мог начать в какой-то мере все сначала. Почему же я тогда не уехал из СССР?
Я тогда над этим вопросом и не задумывался. Может быть, это было безразличие и апатия после того, когда я уже раз пришел в дом, где жили чужие люди. Во-вторых, многое мне здесь пришлось по душе. И прежде всего возможность трудиться без той зависимости от хозяина. В общем, я остался в Минске.
Вполне понятно, что отказ от выезда повлек за собой и дальнейшее, а именно необходимость как-то устраивать свою личную жизнь.
Помню, как-то в отсутствие директора, которого я замещал, пришел к нам на завод Давид Мойсеевич Голуб, которому понадобился для университета баллон углекислого газа. Тогда мы с ним познакомились, и он, побеседовав со мною, видимо посчитал меня подходящим кандидатом в мужья для своей овдовевшей сестры Фани. Эта внешне довольно интересная дама была учительницей в младших классах. В данном случае материальный расчет в наших отношениях исключался. Жил я, как говориться, от зарплаты к зарплате. Стяжательство и особое уважение к деньгам всегда и во все времена были мне чужды. Сознавая, что деньги нужны, я никогда им не поклонялся, и не понимаю тех, кто считает деньги главным в своей жизни. Прошло некоторое время и наступил вечер, когда я погрузил приданое Фаины (две подушки) на свой велосипед, и мы направились в мой восьмиметровый дворец. Что мне оставалось делать? Полетту, убитую фашистами, не воскресишь, а жизнь идет дальше. В этом ее сила и победа над смертью. В каких бы то ни было условиях жизнь всегда сильнее смерти. Жили мы с Фаиной неплохо. Совместная жизнь двух взрослых людей в основном состоит из целого ряда взаимных уступок на алтарь взаимопонимания. Самое плохое было то, что Фаина оказалась больна пороком сердца, который и свел ее в могилу. Не стану тебе описывать 5 лет ее болезни, то дома, то в больнице. Одним словом, 10 лет послевоенного периода моей жизни в семейном отношении пошли насмарку. Итак, я вновь остался один. Кроме того, у меня в 1952 году обнаружилась опухоль. Вот и теперь, когда я пишу эти строки, я нахожусь в больнице в ожидании операции, уже четвертой с 1959 года. Одиночество мое осложнялось еще и тем, что война забрала всех моих близких, и одиночество мое было совершенное, абсолютное, и поэтому пугающее. Человеку очень трудно быть одному – уподобиться узнику в одиночной камере. Видимо человеку необходимо, чтобы рядом с ним в комнате кто-то дышал и был.
Как видишь, доченька, личное мое семейное счастье, с тех пор как погибли Полетта и Суламифь, покатилось кубарем. Иногда я начинал верить в рок, в судьбу. Чем, как не судьбой, можно назвать болезнь твоей матери, которая была на 16 лет моложе меня. Казалось, что ей жить и жить, растить тебя – свою любимую дочь, в которой она души не чаяла. А вот у нас с тобой, Инночка, должно было случится самое непоправимое, мы потеряли: ты – маму, а я жену и друга[4]. Мама твоя, Роза Львовна Чунц, работала на станкозаводе имени Ворошилова старшим инженером в техническом отделе. Работала она отлично, с огоньком и энергией, которая казалась неисчерпаемой. Знал я ее по совместной работе, а также комната, в которой она жила находилась напротив нашей квартиры, и она частенько заглядывала к нам еще при жизни Фаины. Она и стала моей четвертой женой, и твоей матерью.
Иногда я раздумываю над превратностями своей жизни. Ведь сколько людей, особенно евреев погибло от рук фашистских зверей. А я ведь мог не поехать на курсы тогда, в июне. Тысячи людей погибли от бомб и пулеметных очередей немецких летчиков, а я почему-то уцелел. Чем это объяснить и сам не знаю. Случайность, судьба, тот или другой уклад обстоятельств.
А еще мне часто самому становится смешно, когда я думаю о том, что я – главный бухгалтер. Действительно, в жизни случаются злые шутки. Ведь по своему складу характера я с молодых лет терпеть не мог чиновников и бюрократов. Меня всегда куда-то тянуло, помню, я говорил матери: «Каждый день ходить на работу, делать одно и тоже – это все равно, что быть мертвым». И вот именно мне выпала участь стать финансовым «стражем». Смешно, правда? И все-таки я никогда не был и не стану 100%-м бухгалтером, которому сухие цифры заслонили весь мир. Надо сказать, что в нашей профессии находятся иногда такие желчные сухари, от вида которых попросту тошнит. Возможно, меня спасла от сухости частичная причастность к литературе. Широкий кругозор, презрение к мелочным людям всегда были мне присущи. И еще одно, Инусенька, ты сама, наверное, заметила, что я всегда оставался душою молод, и никогда не глядел на лес, как на будущие дрова, не видя его красоты.[5] После этого небольшого лирического отступления можно вернуться к будням.
Инуся! Сегодня 2 марта 1967 года, завтра 3 марта, ложусь на операционный стол. Пока до свидания, доченька. Не знаю, когда опять смогу продолжать это письмо.
Сегодня 26 марта, и я опять возвращаюсь к своей тетради. Итак, позади очередная – пятая операция. «Будем продолжать жить», – сказал мне зав. отделением. Надо, конечно, еще пожить, чтобы покинуть тебя, когда ты будешь повзрослее. Дорогая Инуся, частенько, когда я думаю о твоем будущем, мне становится не по себе. Ведь ты одна-одинешенька на свете, и будем надеяться, что на твоем пути тебе встретятся добрые, отзывчивые и сердечные люди, когда меня уже не будет.
Есть очень меткая народная еврейская поговорка: «Не дай бог испытать все то, к чему человек может привыкнуть». Я часто вспоминаю эту поговорку, оглядываясь на себя в этой больничной пижаме. Разве я думал когда-то, что мне, полному жизни и огня придется когда-либо болеть. Но человек обладает весьма необходимой способностью привыкать ко всему, иначе он готов был бы капитулировать при столкновении с малейшими трудностями, не говоря уже о большом горе.
Часто приходится удивляться, до чего много может перенести человек, это, в сущности, слабое существо. И войны, и холод и неисчислимое количество болезней охотятся за ним, а человек не поддается, борется, и в основном побеждает.
Сегодня 24 апреля 1967 года, всего 4 дня как я вышел из больницы, хотя мой свищ так и не зажил. Но я больше не мог оставаться в больнице. Пока ты лежишь прикован к постели, тебе деваться некуда, но когда становишься на ноги, больничная атмосфера все больше и больше начинает на тебя действовать. Но довольно об этой скучной материи, а то ты, Инуся, можешь подумать, что твой папа был нытик.
25.08.67 г.
Давненько не брался я за перо, чтобы продолжить мое письмо к тебе. Ведь только 9 дней прошло с того дня, когда я попрощался с тобой на озере Нарочь[6].
Чудесное место, правда? Если бы не необходимость и не болезнь, приковывающая меня к больнице в Минске, я бы охотно, уйдя на пенсию, поселился бы в таком уголке, как озеро Нарочь. Лес, голубая озерная гладь, чего больше надо было человеку?[7]
28.08.67 г.
Сегодня понедельник, начало недели. В субботу и воскресенье ты гостила у меня[8]. Одев мамин передник, ты упорно взялась за чистку кастрюль от сажи. Я не возражал … пусть вырабатывается упорство, в жизни это пригодится. Одним словом, у меня, Инуся, ты играешь роль маленькой хозяюшки. Это вполне понятно, если учесть, что взрослой хозяйки, к сожалению, нет.
3.09.67 г.
Вчера было сообщение о кончине писателя И.Г. Эренбурга. Большую и богатую впечатлениями жизнь прожил этот человек. Так понемногу уходит в заоблачный плес мое поколение. Пусть он старше меня лет на 13, но все равно надо собираться в путь. То, что Шолом Алейхем называл «возвращением с ярмарки», ничего не поделаешь, таков закон жизни. Смерти не боюсь, иногда даже думаю о ней, как о вечном покое.
5.09.67 г.
Сегодня, Инуся, мы с тобой, правда не долго, погуляли в парке имени Горького, посидели, полакомились мороженым. Ты растешь, моя доченька, и я любуюсь тобой. А долго ли еще я смогу это делать? Кто знает? Вот сегодня я опять увидел кровь. Но не будем ныть. Может быть, еще потянем, чтобы увидеть, как ты становишься все старше и умнее. Итак, не пищать…
6.11.67 г.
Сегодня канун 50-летия Октябрьской революции, события, безусловно, большого в жизни человечества. По этому случаю, конечно, происходят повсеместные торжества. Относясь с полным пониманием и уважением к этому событию, трудно, однако, слушать целыми днями одно и то же из уст разных ораторов. От этого слушатель не проникается чувством большего уважения, а наоборот, скука и однообразие не содействуют никоим образом этому. Все хорошо в меру, иначе результат является обратным.
Огромный прогресс Советского Союза – прежде всего результат огромного труда и жертвенности народов Союза. Все, что достигнуто – это годы жертвенных лишений, пот и кровь миллионов людей.
Я гляжу на тебя и думаю о том, Инночка, что ты доживешь до празднования 100-летия Октября. Интересно, каким будет мир и Советский Союз, как будут жить люди в 2017 году? Представляю, как далеко уйдет оснащенное техникой человечество. Если эта тетрадь сохранится до тех пор, вспомни обо мне в тот день, доченька[9].
10.01.68 г.
Давненько не брался за перо, чтобы написать тебе, Инуся. Скучно писать об этом, да и не хочется оставаться в твоей памяти таким вот, охающим человеком. Но что поделаешь. Вот более месяца принимал облучение, поджарили меня на славу, однако реакция после этого лечения весьма неприятная, никак не могу очухаться. Зимние каникулы, а мы с тобой почти не виделись. Все это не столь важно, впереди лето, а к тому времени я, видать, уже уйду с работы на пенсию и смогу видеться с тобой почаще.
Итак, мы вступили в 1968 год. Неудержимо бежит время, события сменяют друг друга. Все еще нет мира на Ближнем Востоке. Маленький Израиль в арабском море… Не легко ему приходится. Помню, много лет назад пришлось мне увидеть в Хайфе парад арабских бойскаутов, и я тогда впервые подумал о том, как сложится совместная жизнь арабов и евреев. Правда, и на сегодняшний день еще много неосвоенной земли в арабских государствах, и нет проблемы жизненного пространства, хватит на всех, но это при условии сотрудничества и мира, а его то и нет.
Чем все это кончится? Да и было ли когда-нибудь тихо на земном шаре с давних пор по наши дни? К сожалению, нет. История человечества написана потом и кровью миллионов, и не знаю, изменится ли это когда-либо?
Попытаюсь завтра выползти на работу, посмотрим, что получится.
Заключение
Это последняя запись в дневнике моего отца. Он не дожил до летних каникул, умер 1 апреля 1968 года. Я помню переполненное фойе Театра оперы и балета, где мой отец работал главным бухгалтером. Десятилетней рыдающей девочке решили не показывать гроб отца, и правильно сделали, ведь всю свою душу он вложил в любовь ко мне, оставив мне некое духовное завещание -- свою любовь, свое жизнелюбие и стойкость, и свои воспоминания, которые вы только что прочли.
Они не предназначались для печати, но мне представляется, что в судьбе моего отца отразилась судьба целого поколения, а возможно, в ней, как в капельке воды, отразилась судьба всего еврейского народа, где великая скорбь соседствует с великой радостью, и всегда где-то на донышке чаши скорбей отражается свет далекой звезды.
Инесса Ганкина
[1] Следует отметить, что в Союз польских патриотов мой отец вступил, я в детстве видела у нас дома членский билет.
[2] Наверное, отец ретроспективно восстанавливает свои тогдашние переживания, потому что в моих детских воспоминаниях сохранилась наша огромная библиотека на польском и на русском языках, наш домашний идыш, на котором говорили мать с отцом, чтобы ребенок не понял, правда, ребенок был догадливый и научился понимать очень скоро. Одним словом, мой отец пользовался знаниями нескольких языков (иврит, идыш, русский, польский, белорусский, немецкий, английский) для получения разнообразной информации об окружающем мире. Помнится также наш говорящий на разных языках радиоприемник.
[3] Действительно, из всей большой довоенной семьи моего отца после войны остались в живых только он и Игнаций.
[4] Моя мать умерла в 1965 году, за три года до смерти отца.
[5] Только сейчас, с позиции взрослого человека, я в состоянии оценить уникальный оптимизм, доброжелательность и юмор моего тяжело больного отца, наши совместные лыжные прогулки, беседы обо всем на свете, и никогда никакой жалобы на плохое самочувствие.
[6] Это было наше последнее лето, отец несмотря на так и не заживший свищ ходил за грибами, удил рыбу, катал меня на лодке.
[7] Тогда, тридцать лет тому назад озеро Нарочь было полно неизъяснимой прелести, мы снимали комнату у старика, который помнил революцию 1917 года в Петрограде, разговаривал с отцом о преимуществах довоенной Польши и ругал большевиков. Отец называл его паном, как и всех остальных хозяев и хозяек в деревне, мы готовили еду на керосинке, пили парное молоко и ели угрей в местной забегаловке.
[8] С момента, как моя мать очутилась в больнице, т.е. с 6 с половиной лет, я жила в доме у сестры моей матери, а к отцу приезжала только на выходные. После смерти отца дядя и тетя оформили опекунство, а спустя пару лет усыновили меня, сменив мне фамилию и отчество. У них было двое своих уже взрослых детей, не очень хорошее здоровье, но они заботились обо мне, любили, вырастили и выучили меня на свои отнюдь не большие доходы. Когда мне исполнилось 17 лет, тетя, которую я называла мамой, выполнила отцовское завещание и отдала мне этот дневник.
[9] Возможно, мой прекраснодушный мечтатель отец мечтал о социализме с человеческим лицом, а возможно не хотел навязывать мне свои политические взгляды. Во всяком случае, мои более взрослые двоюродные братья и сестры говорили мне впоследствии, что правду об Израиле, и вообще первые уроки самостоятельных и независимых политических убеждений они получили в том числе и у моего отца.