Воспоминания дочери о Самуиле Галкине

Часть первая

Детство Галкина и его семья

Любимая песня Самуила Галкина была:

,ס'איז שוין ווײַט פֿון נעכטן

,ס'איז שוין ווײַט פֿון מאָרגן

– ס'איז פֿאַראַן אַ שטיקעלע הײַנט

.שטערט אים ניט מיט זאָרגן

Это песнь, но песнь беззаботного человека, каким Галкин никогда не был. Но это, в какой-то мере, кредо поэта, который каждый свой день соизмерял стихами, какие он написал или думал о них в течение дня.

Изо дня в день.

У Галкина есть строчки из раннего стихотворения:

די ליפּן בײַם טאַטן"

"...ווי עמעצן בענטשט ער

Эти же слова можно было сказать о самом Галкине. Он как бы повторил его портрет чисто внешне, но бог вложил в него другую сущность. И действительно сходство было поразительное, особенно в пожилом возрасте, такое, что на фотографиях с трудом отличишь. Мне кажется, что такое сходство двух красивых людей – это божественное провидение. Но отец его был суше, уравновешенней и всегда, насколько я помню, восседал как патриарх со своей длинной седой бородой, в ермолке и черном сюртуке. В то время как Галкин всегда был доверчив, мягок и дружелюбен, когда дело касалось жизненных вопросов и во взаимоотношениях с людьми.

Жизнь в маленьком уездном городке Белоруссии – Рогачеве протекала спокойно и однообразно. Родители Галкина были между собой двоюродные брат и сестра, что, кажется, не разрешено по религиозным соображениям. Мать звали Соре, отца – Залман Юде. Мать была тоже очень красивой женщиной.

Но даже при самой спокойной и неторопливой жизни десять человек детей украшают дом, но не красят родителей, которые всегда чувствовали на себе палу недостатка в хозяйстве. Отец Галкина — Залман Юде был бракером леса. Это до сих пор трудная специальность, а уж в ту пору — и подавно. Я до сих пор не могу себе его представить в этой роли. Как такой, глубоко религиозный, человек мог в те времена заниматься еще чем-нибудь, кроме изучения священных книг. Но это мне кажется так, потому что я не застала его при его рабочей деятельности. Скончался он в 1930 году около 60 лет.

В семье было десять человек детей: пять мальчиков и пять девочек. По возрасту отец был девятым ребенком, и, как он говорил о себе, девятый ребенок по повериям — счастливый. Посмотрим, как складывалось это, данное ему судьбой, счастье...

Самый старший сын Арн-Довид после революции 1905 года уехал в Америку и жил там до смерти. Его семья продолжает там жить. Сам он был по профессии портным. Второй сын Абрам - в семье его звали Авремл. Третий сын — Шлойме. Четвертым был Самуил Галкин и самого младшего звали Исроэл.

Авремл был человек с горящими, как уголь, глазами, в которые страшно было заглянуть, высокий с черной как смоль бородой. Таким я его запомнила. Все вокруг него оживало. Женившись, он уехал в город Стрешин недалеко от Рогачева. Жил с семьей более чем скромно на жалование, которое получал в артели за вязание корзин из лозы. Его дочь скончалась от менингита, она была вундеркиндом в математике. Остальные члены семьи погибли во время 2-й мировой войны от немецкого нашествия. Об этом брате отец мой всегда рассказывал с большой любовью, воодушевлением и уважением. Он был учителем отца во всех отношениях. Из-за недостатка средств для оплаты хедера Авремл занимался с ним сам. Сколько же ему надо было знать, чтобы еще делиться, учить по-настоящему своего брата! И во всех вопросах он был руководителем отца.

То, что он вложил в Галкина в детстве, никакой хедер со своими ортодоксальными доктринами и сухим изучением религии не смог бы дать моему отцу. Он разъяснял ему всю красоту священных книг, всю ценность чисто литературного значения этих книг, заставлял глубоко вдумываться в содержание их, а не просто зазубривать назубок без всякого для ребенка смысла. Это тоже меня удивляет, что в маленьком городке мог быть такой человек как брат Галкина, вникающий в смысл написанного и умеющий так внушать ребенку ценность всего, что он сам знал!

Но, к слову сказать, в Рогачеве когда-то жил раввин, которого звали «Рогачевский ребе». К нему ездили из многих городов, чтобы посоветоваться, внимать его мудрости или приобщиться к его неисчерпаемым знаниям. Отец часто о нем рассказывал, особенно когда мы приезжали в Рогачев.

Брат заставлял Галкина заниматься до изнеможения, вкладывал в него все, что сам знал, не ожидая благодарности за свое самозабвенное обучение. Иногда ученик не выдерживал и просил разрешения побегать, поиграть, но «учитель» говорил: «поиграй тут». Часто они по вечерам ходили на Днепр и тут брат Галкина ухитрялся продолжать свое обучение, но на фоне красоты природы, что делало это обучение более таинственным и поэтичным. Впоследствии отец говорил, что часть таланта в него вложил брат, так как открыл для него мир красоты и совершенства в легендах, псалмах и притчах. Когда Галкин написал первую свою «драму» как он ее называет в кавычках, то он вложил в нее сюжет, в котором он использовал существующих героев - своего брата - учителя, который был влюблен в беженку в 1914 году и которая очень нравилась самому автору. Но, как всякий сюжет, взятый из жизни и механически перенесенный в произведение, не делает хорошим произведение, то так вышло и у автора, тогда еще совсем юного и неопытного. Я отлично запомнила Авремеле, когда он приезжал в Рогачев, чтобы повидаться с отцом во время его отпуска.

Авремл был глубоко религиозным человеком, но в моем представлении о религиозных людях в то время, он никак не вписывался в эти рамки, так же как и его ремесло /вязание корзин/, которым он зарабатывал на скудное существование своей семьи.

И вот в 1936 году на семью Галкиных свалилось страшное несчастье. Этот человек, который и мухи не обидит, любвеобильный к людям, самоотверженный в борьбе за существование своей семьи, - был арестован. Ему инкриминировали то, что он религиозен, справляет праздники и не хочет работать по субботам, а детей не пускает по субботам в школу. Этого было достаточно, чтобы арестовать человека, да еще без права переписки. Впоследствии стало ясно, что это значит. А значило это то, что человек как в воду канул. С тех пор о нем не было сведений. Мой отец помогал его семье до начала войны 1941 года, во время которой остальные члены семьи погибли от рук гитлеровцев.

Третий брат - Шлойме. Он дожил до 1967 года. Жил он все время в Рогачеве, во время войны эвакуировался туда, где мы жили, тоже эвакуированные из Москвы. Это был человек другого склада. По профессии он был бухгалтером. Его трезвый ум был не лишен остроумия, и он тоже хорошо знал священные книги. Это давало ему возможность при любом случае сказать какую-нибудь притчу, соответствующую данной ситуации. Он тоже глубоко любил Галкина, переписывался с ним до конца его дней. Часто приезжал к нам, всегда добродушно настроенный. С ним обо всем можно было поговорить, так как его религиозность не была столь всеобъемлющей. А может быть, он был более религиозен чем казался из-за своей застенчивости и, чтобы не отпугнуть нас - молодежь. В поэзии он понимал мало, но уважал Галкина, как талант в их семье. Он был менее красив, чем его старшие братья, не говоря уже о Галкине. Он был болезненен. Но, видимо, его житейская мудрость давала ему силы, и он пережил войну, тяжелую эвакуацию, вернулся в свой Рогачев и был последним, кто оставался из семьи Галкиных. На нем оборвалась последняя ветка большого дерева Галкинской фамилии в Рогачеве.

Самый младший из братьев и вообще из детей - Исроэл. Из-за болезни ног /он в детстве, видимо, перенес полиомиелит/ не мог ходить и волочил обе ноги. Он никуда не ходил дальше калитки. Постоит с палочками у ворот с виноватой улыбкой, и пойдет домой. Казалось, что он весь год ждал у ворот приезда моего отца. И когда он приезжал, жизнь Исроэля резко менялась. Он оживлялся, суетился, шутил. Нас, детей, он очень любил, не отходил от нас и, подчас, его всеобъемлющая любовь была нам, детям, в тягость. Сейчас я бы много отдала, чтобы почувствовать его большую ладонь на моем плече и много-много сказать ему в утешение. Он тоже переписывался с отцом все время до начала войны 1941 года. В 1941 году он эвакуировался со своими двумя сестрами в Среднюю Азию. Они, все трое больных людей, не выдержали такой резкой перемены в жизни, и мы от них, кроме одной открытки уже с места, ничего не имели. И сколько не делали запросов, сколько не посылали посылок, - ответа не было.

Если говорить о сестрах Галкина, то это были все очень красивые женщины, кроме одной, которую звали Рахиль. Но, как всегда бывает в таких случаях, она считалась самой умной. Это скрашивало ее не столь античный профиль. Старшие сестры - Гитл и Пеше - были белошвейками. Они шили, чинили и латали белье, и этим зарабатывали себе на жизнь после смерти их отца. Из-за того, что у них был больной брат и старая мать, - они не вышли замуж. Они были тоже очень красивы в молодости, добры и тоже весь год ждали приезда моего отца. Третья сестра - Ентл уехала в соседний городок к мужу. Я знала ее только по портретам. Сестра Рохл вышла замуж и уехала в Днепропетровск. Она часто приезжала к нам в Москву. Я любила слушать ее хрипловатый голос и смотреть на ее курносый носик и небольшие умные глаза. Она погибла вместе с двумя детьми и мужем во время войны в Днепропетровске. Младшая из сестер - Эстер, была самая красивая из них, похожая на библейскую Эсфирь. Ее жизнь тоже была трудной. Рано потеряв мужа, она осталась в тремя детьми на руках. Жила все время в Рогачеве. Ее тоже не стало в 60-ых годах.

Дом Галкиных ничем не отличался от других домов маленького городка. Семья Галкиных снимала половину дома. Собственно, дом - это слишком громкое название для такого обветшалого, особенно внешне, строения.

Я рисовала его в пятнадцатилетнем возрасте: Покосившиеся окна, поросшая мхом крыша, квартира внутри была уютной из-за чистоты, наводимой сестрами. В спальне две большие деревянные кровати с большими перинами, в которых утопаешь. Стол в столовой, всегда накрытый скатертью, был неустойчив. Два окна выходили в сад /хозяйский/. При входе было что-то вроде сеней.

Мы приезжали всегда неожиданно, чтобы был сюрприз для них, хотя они приблизительно знали, когда мы должны приехать. Для меня самым захватывающим был этот неожиданный наш приезд.

Мы ехали из Москвы до города Орша, где ночью пересаживались на поезд, который ехал пять часов до Рогачева. Эта пересадка всегда была трудной, так как транспорт в то время был не всегда по графику. Как правило, поезд приходил под утро, стоял на остановке ровно минуту. Было еще темновато. К перрону подходил всегда один и тот же «балагула», низкорослый, лохматый. Он басистым голосом здоровался с нами и предлагал свои услуги. Мы садились в его извозчичью фуру с поднятым верхом и ехали через весь город. Лошадь шла легкой рысью, утопая в песке, размеренно помахивая хвостом. Этот мягкий ход лошади по песку, прохлада мочи успокаивали, хотелось дремать. Но не успевала я насладиться поездкой на извозчике, как лошадь неожиданно останавливалась, и я, нехотя слезала с высокой подножки, с трудом доставая до земли, или отец снимал меня полусонную.

Мы стучались в дверь, и сонный голос Пеши, сестры отца, спрашивал с надеждой: «Кто там?»

Когда, услышав наши шумные голоса, она отодвигала задвижку, мы знали, что все житейские заботы с нас сняты, и мы в надежных любящих руках. Сестра Гитл была глуховата, поэтому не успевала нас встретить у порога, а появлялась несколько позже с радостной улыбкой и приглушенным голосом, какой бывает у глуховатых людей, здоровалась и целовала нас. Мать Галкина шла к нам навстречу неторопливым шагом, как-будто мы только что уехали и вернулись. Такой была у нее привычка, чтобы не показать, как нетерпеливо она ждет своего сына. Брат Исроэл суетливо вставал и, волоча ноги, спешил к нам, сбивая стулья.

Мать Галкина умерла незадолго до войны 1941 года. Ее я помню уже не такой красивой, какой она была на фотографиях, а с лицом, усеянным морщинами, с несколько саркастической улыбкой. Она любила пошутить, а иногда сказать что-нибудь такое, от чего становилось стыдно за себя. Она понимала и замечала все, остроумно пресекая малости.

Отца она ждала, конечно, больше всех своих домочадцев. У нее загорались помутневшие от возраста глаза, и она все гладила по плечам своего сына, как будто хотела у себя на ладони оставить тепло его плеч до будущего его приезда.

Я любила смотреть как она по пятницам зажигала свечи и молилась. В доме становилось особенно торжественно от ее скромной накидки, от ее морщинистых натруженных рук, которые она прикладывала к глазам во время молитвы. Как не чуждо мне было это в то время, я с благоговением глядела на нее. Ихняя квартира состояла из трех комнат: столовой, в которую входили прямо с улицы, и в ней спал младший брат; спальни и комнаты побольше, что-то вроде зала, где обедали по праздникам. Наш приезд нарушал их размеренный образ жизни. Мы их, конечно, стесняли, занимали их кровати с большими перинами. Вставать им приходилось еще раньше, чтобы приготовить для нас вкусный завтрак. Отец давал им деньги на хозяйство.

Кухня с русской печью была маленькая. В ней помещалась скамеечка с ведрами для воды с медными кружками, да небольшой столик для приготовления пищи, где говядину отмачивали по четыре часа, по религиозному обычаю. Все это мне казалось странным, а порой и смешным в их религиозном рвении. В их «кошер» и «трейф» .По недомыслию я иногда их обижала необдуманными и малыми вопросами, и с издевкой спрашивала, можно ли то или это.

Ах, как стыдно мне теперь за это мое легкомыслие, когда я ранила их чувства не подумав. Но они мне все прощали, зная на какой почве я воспитывалась, почве, чуждой их укладу.

Отец был гоже всегда счастлив, когда приезжал к себе на родину, где он мог сбросить с себя не только заботы, но и замедлить темп жизни, который задавала столица. Он всегда смущенно улыбался как провинившийся ребенок. Казалось, что он тяготится той известностью, которой достиг, перед этими простыми людьми, так его любящими и понимающими его внутренним чувством любящих сердец. Он не любил хвастать перед ними, чтобы быть ближе к ним. Он хотел, чтобы они чувствовали его своим не только по крови, но и по положению. Он слушал их всегда серьезно, внимательно и продолжал впитывать мудрость простых людей. В праздничные дни всегда восхищался обедами, чтобы сделать им приятное, а попробовав «челнт», поднимал глаза к потолку и говорил : затягивал песню, а знал их он очень много.

В Рогачеве его ждали не только родные. Там были люди, его сверстники, и, как он, уехавшие из родного города. Некоторые друзья не покинули город, а продолжали жить и работать: кто в библиотеке, кто – педагогом. Те, кто уехал, тоже приезжали в отпуск. Так собирался кружок друзей, не имеющих отношения к литературе, но много успевших на своем поприще. Один из них художник, Танэ Каплан, был его ближайшим другом. Он всегда показывал Галкину свои рисунки и живопись. Я тоже внимательно смотрела на его произведения, так как уже тогда, в 30-ые годы, мечтала быть художником. Работал он тогда скромно, в серо-белых тонах. Рисовал свой городок со всеми подробностями. Он, как бы еще не думая об этом, собирал материал для будущих своих, столь интересных произведений. Дружба между ним и Галкиным продолжалась до конца. Каплан, приезжая из Ленинграда, всегда заезжал к нам и показывал что-нибудь новое. Правда, в пятидесятые годы Каплан не был еще в зените своей славы. Как бы порадовался Галкин его успехам! Самое забавное, что в детстве Галкин учил Танэ рисованию. И когда надо было нарисовать вывеску для сапожника, то человека рисовал Галкин, а сапоги - Танэ Каплан.

В связи с этим я хочу рассказать как протекала в Галкине борьба между двумя склонностями - живописью и литературой. Забегая вперед, скажу, что любовь к изобразительному искусству не оставляла его до конца, и он нет-нет да и подумывал: «А может быть?» С самого раннего детства он любил рисовать где угодно и на чем угодно. Он зарисовывал своими произведениями стены свежевыбеленных домов и заборов, русскую печь у себя в доме. Отец его бранил, но в душе гордился, что у его сына «талант».

И действительно, он один изо всей семьи вобрал в себя страсть к искусству в любом его выражении, пока еще неясному для него самого. Понятно, что в провинциальном городке каждая каракуля считалась произведением искусства, а сам «автор» - талантом. Но страсть к рисованию у художника рождается вместе с ним. И если ребенок с года уже рисует где только может, то все же это знак того, что из него может выйти художник. Так же как и в музыке.

Все же мне кажется, что в изобразительном искусстве Галкин бы не достиг таких высот как в литературе. В изобразительном искусстве у еврейского мальчика в провинциальном городке не было примеров, не говоря уже о том, что изображать людей религией запрещалось, и все изображения не или дальше орнаментов и стилизованных животных. В литературе, такой богатой, древней, средневековой и дореволюционной Галкин был начитан. Этот багаж поэтического прошлого лег на благодатную почву талантливого человека. И если бы время перед революцией и после нее не было бы таким бурным, стремительным, то Галкин был бы и талантливым художником и большим поэтом. Но в начале, в шестнадцатилетнем возрасте он покинул отчий дом и поехал в Киев чтобы учиться в художественном училище. Поехал с тощим кошельком и большими надеждами и мечтами.

Так закончилось детство Галкина Шмуэля /Самуила/.

Часть вторая

Около года я работала я Москве над собиранием материала для Израиля. Особенно много над подборкой неизданных произведений. Сверяла с рукописями. Это мне давалось нелегко, так как я идиш знаю, но читать печатный текст, а особенно почерк отца - мелкий как бисер, мне было особенно трудно. Все это я делала имея в виду, что при отъезде, как мне говорили, консул в Голландском посольстве берет и передает в Израиль.

Но нам попался "неудачный” консул и ничего не взял. Мы с дочерью пришли с двумя тяжелыми портфелями. Я несла портфель с материалами Галкина, а моя дочь – с материалами моего мужа Боруховича-Борисова, замечательного поэта и интересного человека. О нем я расскажу ниже.

Можно себе представить разочарование, постигшее нас. Я была как в страшном сне. Я так надеялась на эту возможность, что ничего другого не предпринимала. И вот, мы идем, понурившись, и даже сам смысл поездки в Израиль сильно потускнел. Приехав в Израиль, правда, я несколько успокоилась, так как надежды на минимальное издание, имея ввиду наш достаток, да и перспективы в этом смысле не очень многообещающие. Но все равно, когда я вспоминаю этот туго набитый портфель, я хватаюсь за голову от жалости, что так случилось и ничего нельзя поправить.

Этой преамбулой я хотела сказать, что материал, который я буду писать, будет не столь полным, а иногда беглым. Но всегда точным. То, что я помню, я помню хорошо. Да кое-какой материал у меня все же есть.

,אויב דיכטונג הייסט ביז לעצט זיך טרײַ זײַן

.בין איך געווען ביז לעצט זיך טרײַ

Это строчки из стихотворения Галкина. Это заповедь всей его жизни.

Я закончила первую часть на том, что Галкин в возрасте около семнадцати лет покинул свой городок Рогачев. Он со своей кипучей энергией, мечтами о будущем, не мог оставаться в нем. Ему было тяжело оставлять, как он тогда уже понимал, навсегда, родной дом, любимых родителей, сестер и братьев. Но молодость эгоистична и не намерена считаться с чувствами других для того, чтобы отказаться от своих стремлений.

В Киеве, куда направил свои юные шаги Галкин, у него никого не было, кроме одного далекого родственника. Да, когда-то в этом городе жил его любимый украинский поэт Тарас Шевченко. По приезде в Киев он то и дело видел его портреты. До советской власти его не жаловали, так как он воспевал народное горе. И сам был на каторге за свои произведения. Он был интересен для Галкина и тем, что кроме поэзии занимался также живописью и рисунками. Он был блестящим рисовальщиком. Он вдохновлял Галкина тем, что можно одновременно заниматься и тем и другим.

Галкин поступил в школу живописи и успешно там занимался. Но, как он говорил последствии, его тянуло больше в «таинственное царство поэзии».

Занятия в школе и борьба за существование не давали возможности уходить в это «царство поэзии». После двухлетнего пребывания в художественной школе, он, не окончив курса, уезжает в Днепропетровск, тоже украинский город. В то время он назывался Екатеринослав. К этому времени у него собралась небольшая тетрадь со стихами, которую он показал местному литератору. Прочтя их, литератор сказал, что стихи написаны неплохо, но темы устаревшие. На вопрос Галкина, что это значит, тот ответил: - «Поломаете голову и поймете». Галкин ушел от литератора совершенно подавленный. Он так надеялся, что его поддержат на этом поприще. Писатель пригласил его /может быть из вежливости/ заходить. Галкин написав несколько стихов, опять пошел к своему критику.

На сей раз, прочитав стихи, он взволнованно обратился к молодому человеку, читавшему книгу Перецу Маркишу, что поедет сам к издателю Локшину и сам будет набирать и печатать стихи. Так они ему понравились. Думаю, что это первое счастье, испытанное Галкиным в его творческой судьбе, было самым всеобъемлющим. Мне это легко понять, так как я из своей творческой биографии могу сказать, что похвала моего первого эскиза скульптуры остается для меня самой дорогой из последующих.

Однако, как он сам говорил, ему еще долго пришлось бить себя по рукам, чтобы не браться за кисти и краски. Между тем, то, что он учился рисовать, давало ему возможность рисовать портреты и это несколько выручало его в полуголодном существовании. К тому же он давал уроки иврита.

Здесь уместно вспомнить о том, что писал Галкин в своей краткой автобиографии. Он писал, что по повериям девятый ребенок в семье - счастливый. Мне хочется проследить в чем же заключалось счастье Галкина в его жизни. На мой взгляд счастье – это, когда всем хорошо, не только тебе. Галкин обладал способностью давать счастье другим своим обаянием, желанием помочь. В свою очередь, его обаяние таким образом делало его самого счастливым. Если же говорить о счастье, как о цепи удачных совпадений, то у Галкина это было в жизни с избытком. Тати образом, проследив вкратце жизнь Галкина, можно сказать, что он был счастливым человеком. Как мы увидим ниже, даже бандиты, потрошившие людей без зазрения совести, отпустили его, и он получил счастье на всю жизнь в лице его жены Марии.

Но первое счастье он испытал, когда похвалили его стихи.

Шла гражданская война. Власть в городе переходила из рук белогвардейцев к красным и обратно. И вот, когда в городе бесчинствовали банды Петлюры, Галкин шел по улице. С ним поравнялись всадники на лошадях, схватили его, раздели до белья и поставили к стенке для расстрела. Это легко писать – поставить для расстрела, – почувствовал но что чувствовал Галкин при этом, одному Богу известно. Но представить себе можно. Один из бандитов сказал: "Красивый жиденок", - и сильно толкнув юношу, они ускакали. Он упал в подвал одного из домов. Это был толчок, решивший его "семейный вопрос". На лестнице этого подвала стояла белокурая девушка с большими зелеными глазами. Она, видимо, стирала, так как руки ее были в мыле, и она была повязана фартуком.

Этот фатальный случай опять можно отнести к счастливой судьбе Галкина. После того, как он был на волосок от смерти, он увидел спасшего его ангела. Он полюбил ее, как говорят, с первого взгляда, да еще при таком траги-комическом положении. Он попал в дом, где его одели, накормили и приютили. Семья, как большинство еврейских семей того времени, была религиозной, но не провинциальной. Всем детям дали образование. В детстве детей воспитывали гувернантки.

Время было очень тяжелое, молодой Галкин не имел профессии, средств к существованию. Мой дедушка, отец моей матери сразу увидел в нем человека большого ума и сердца, не говоря уж о его необыкновенной красоте. Галкин и Мария полюбили друг друга и поженились. Галкин не гнушался никакой работой, помогая семье. Был голод, разруха. Продолжалась гражданская война. Моя мать, будучи беременной, съедала в день один соленый огурец и пол-фунта хлеба. Она так ослабла, что ее раньше времени положили в больницу, чтобы немного поддержать ее силы. Когда я родилась, отцу разрешили войти в родильный дом, посмотреть на его, по его словам, «произведение». Он направил свои шаги прямо к моей кроватке. Там он увидел желтое от желтухи личико, далеко не самое хорошенькое среди таких же младенцев, но он остановился около меня, уверенный, что именно это маловыразительное создание – его дочь. Трудно сказать, чем руководствовался молодой отец. Как он говорил: - «Сердце подсказало».

В Днепропетровске Галкин познакомился и подружился с Перецем Маркишем, Михаилом Светловым, Михаилом Голодным и другими.

Первая книжка стихов, очень маленькая, вышла в Киеве в 1922 году: “לידער“ («Лидэр»). Первые стихи были на иврите. Но в то время росла и развивалась литература на идиш, и Галкин влился в нее.

Приблизительно год мы жили в Днепропетровске. Когда же жизнь там стала невыносимой для довольно большой семьи, решили уехать на родину моей матери - город Почеп. Это был уездный городок Черниговской губернии в центре России. Семья, бросив все, приехала к брату моего деда. Семья моей матери отличалась от остальных родственников тем, что в ней говорили между собой только по-французски. Откуда это пришло в сугубо еврейскую семью - трудно сказать. Я знаю, что бабушка из очень богатой семьи. Возможно, что у нее было так поставлено. Но как научился этому языку дедушка - для меня секрет. Видимо, это вышло по поговорке – «нужда заставит». Это отличие забавляло остальную семью, когда дедушка, между чтением религиозных книг, обращался к детям и к жене по-французски.

В Израиле я познакомилась с двоюродным братом моей матери Цви Амрами, к семье которого мы приезжали в Почеп. Вот что он рассказал:

До 1914 года дед в Почепе имел табачные плантации. В 1914 году он уехал в Днепропетровск, а в 1921 году приехал обратно в Почеп. Когда Галкин появился в их семье, всех поразило его аристократическое, даже божественное лицо. Бородка была светлее его черных волос. Русские женщины говорили про него: «Иисус Христос среди нас». Они приехали, в чем были. Бандиты все ограбили. Наша семья смущалась своей бедности. Нам выделили две комнаты.

В Почепе был кружок сионистов. Родственники думали, что Галкин вступит в этот кружок, так как хорошо знал Шленского и сам писал на иврите. Но Галкин не вступил в этот кружок. Он пошел в Исполком /местная советская власть/, чтобы ему дали какую-нибудь работу. Ему тут же предложили вступить в ряды коммунистической партии. Но он тоже отказался, все это он мотивировал тем, что поэзия не может быть в узкой рамке партий.

Вечерами он работал в библиотеке. Днем писал футуристические стихи в духе того времени. Он очень любил тогда Маяковского. Семье, не связанной с литературой, далекой от нее, трудно было воспринимать стихи вообще, а тут еще совсем непонятные строчки футуристических стихов, Галкин читал стихи, которые он сочинял днем, за столом во время ужина. Он был очень сосредоточен, глаза блестели. Он раскачивался во время чтения стихов как Хасид за молитвой. Когда он заканчивал читать, обводил всех глазами, чтобы увидеть какое впечатление произвели стихи на слушателей. Брат деда качал головой и говорил: - «Я знаю хорошо Талмуд, самые сложные места в Талмуде для меня не сложны. А вот твоих стихов я не понимаю, что я такой тупой?». Тогда Галкин взволнованно говорил, что это современная форма поэзии. «И эта форма - форма будущего. Придут новые поколения и поймут эту поэзию. В книге «Шир-Хаширим» - тоже есть футуризм». «Как это?» – спрашивает дядя. Галкин отвечает, что написано: «Твои глаза голубки», не написано "как голубки", значит луна может быть желтым медведем. Важно - как поэт чувствует». «Все-таки пиши стихи и для моего понимания», - не унимался дядя.

Назавтра к ужину он принес новое стихотворение «Цыган», написанное в простой форме, о цыгане, который хочет жить свободно. Рифмы были звучными, слова и образы понятными. «Это я написал специально для Вас, дядя. Больше я так писать не буду». Дядя посмотрел на него, как на больного.

Хотя он не был членом сионистского кружка, он был его центром. Все к нему тянулись.

Так закончил свой рассказ Цви Амрами. После того, как мы уехали в Москву, они больше не встречались.

В двадцатые годы многие из захолустья начали двигаться в Москву на свой страх и риск. Чтобы поехать в Москву, надо было быть хоть немного уверенным, что не пропадешь. Большую роль тут сыграла бабушка, которая была очень энергичной, здоровой и умной женщиной, обладала большим чувством юмора. И вот, дед с детьми и женой поехали в Москву.

Мы – отец, мать и я оставались еще в Почепе, пока устроятся родители в Москве. Так прошел год. И мы тоже уехали в Москву.

Первое мое впечатление об отце было такое: он берет меня на руки и хочет бросить меня в воду. А дело было так:

Мы из Почепа ехали на пароходе. Была довольно сильная качка, и мне поэтому казалось, что он хочет меня бросить в воду. Вторым воспоминанием этого периода было о том, как я с отцом в первый раз вошла в квартиру в Москве. Комната мне показалась очень светлой и большой, а я себе показалась очень маленькой. Но это так и было, так как мне было всего два года.

Квартира была на втором этаже двухэтажного дома. Этому дому было тогда сто лет. В детстве эта цифра меня поражала. Теперь я бы не удивилась, так как он был бы всего в два раза старше меня. Квартира была из трех так называемых «комнат» – это три отсека, отделенные фанерой.

Трудно себе представить, как вся семья размещалась там. Мы - я, мать и отец, жили в «большой» комнате, которая служила также столовой для всей семьи. Бабушка ухитрялась следить, чтобы все блестело, чтобы был вкусный обед. Основная нагрузка по заработку тоже лежала на бабушке. Дед больше сидел за священными книгами и ходил в синагогу, говоря по-французски: «Оревуар», а приходя – «Семуа», и опять садился к столу. По-русски он тоже хорошо говорил.

В субботу, когда при нем не было денег, он чувствовал себя неловко, если я просила у него две копейки на ириску, и отвечал, между молитвами, мимикой, что, мол, у него нет. Он был добрым человеком, умел «опшпрэхн айнhорэ». Эта его способность часто помогала нам, детям, при заболеваниях. С моим отцом у них были очень дружеские отношения. Всегда находился общий язык на религиозной почве. Дед очень любил Галкина, не меньше своих сыновей, и точек соприкосновения у него было больше с ним. Около 1924 года Галкин поступил на работу в издательство «Дер Эмес» ночным корректором. Там он проработал шесть долгих лет.

Придя утром домой, усталый, он всегда улыбался. Я опять засыпала, а проснувшись всегда находила под подушкой конфету-леденец. По субботам вся семья собиралась за торжественным столом. Все мужчины одевали на голову любой головной убор вместо ермолки – шляпу, тюбетейку. Настоящая шелковая ермолка была только у дедушки. Время было трудное, но бабушка ухитрялась доставать все нужные для субботы блюда. За столом было светло от радостных лиц. После кидеша приступали к трапезе. После ночной смены отец, отдохнув немного» писал стихи, помогал по хозяйству, и снова уходил в ночь. В то время печатное дело было не на высоте, гранки были слепыми. Глаза от них слепли и слипались от желания спать.

Мы прожили с родителями матери до 1926 года.

Галкин был очень грамотен не только по-еврейски. Русский язык он знал отлично. Писал очень красивым почерком» и излагал мысли на русском языке также свободно, как и на идиш. Мне кажется теперь, что то, что Галкин попал на работу в издательство «Дер Эмес», тоже было счастливой случайностью. Как говорится, нет худа без добра. Там он вошел в литературную среду, лучше познакомился с еврейской литературой и писателями, но тогда это был тяжелейший труд – работать шесть лет подряд ночным корректором. На Благуше мы прожили до 1926 года. Там, я помню, произошел один случай. Мои отец носил всегда окладистую бородку, которую все время уменьшал. Но однажды утром пришел какой-то мужчина без бороды с белым лицом и, как всегда, хотел меня поцеловать и положить конфетку под подушку. Я расплакалась, оттолкнула его и в течение двух недель не узнавала его. Живя там, отец заболел желудком и так истощился, что его шатало. Потом он поправился и больше этим не заболевал.

В это время младший брат матери женился и уехал с женой на другую квартиру, в Измайлово. Это недалеко от Благуши. Квартира – это громко сказано. Это была комнатка в дачном, тогда еще частном, деревянном домике. В длинный коридор выходило четыре двери. Входили с так называемой террасы. В этом коридоре стояли и горели примусы и керосинки, рядом стояли ведра с водой и таз для умывания. В этом доме оставалась одна пустая комната, в которую мы тоже переехали вскоре. На свадьбе у этого брата матери был забавный случай. Но я начну с того, как я собиралась на эту свадьбу. Начну с того, что всю праздничную одежду мне пришлось одалживать у соседской девочки. Родители ее были очень богаты /был НЭП/. На меня надели красивое голубое платье, белый бант и лакированные туфельки. Мне было пять лет. Дед взял меня на руки и понес на эту свадьбу на руках, чтобы не испортить туфельки. Один из братьев невесты сразу после свадьбы уехал в Израиль. Это был энергичный, убежденный человек. Я его запомнила. Когда надо было фотографироваться, отец, желая, чтобы я лучше была видна, поднял меня высоко над всеми. Когда получили фото, то я получилась без макушки. Все смеялись, но мне было не до смеха. Место, куда мы переехали, было тогда дачным. Там было много зелени и исторических мест. Там была резиденция императора Петра Первого. Дом наш давно не ремонтировался. Комната была около пятнадцати метров. В ней жило нас четверо, и, еще приехала мамина сестра двоюродная из Почепа. В комнате была голландская печь, топка которой выходила в нашу комнату, вторая ее половина была в комнате маминого брата. Колодец и другие службы были на улице во дворе. Улица, на которой стоял наш дом, была глухая. Очень часты были грабежи и даже убийства. Отец, уходя ночью на работу, особенно зимой, брал с собой для самообороны большую вилку. Когда он приобрел с трудом кинжал, мы стали спокойнее за него. Галкин в молодости был физически очень сильным человеком. Например, он мускулом руки разрывал шпагат, поднимал на воздух сразу четырех детей лет по двенадцати, в каждой руке по два ребенка, крутил над головой ведра, полные с водой, и исполнял другие силовые фокусы.

Для того, чтобы прогреть зимой промерзающую по углам комнату, надо было много дров. Их надо было напилить, потом нарубить топором. Все это отец делал с любовью. Он любил запах свежераспиленного дерева, запах смолы. Особенно он любил березовые дрова. Сушил их особым способом и гладил каждое сухое палено. Он знал, что березовые дрова дают больше тепла и дольше его сохраняют в углях. А это важно для семьи. Осиновые дрова совсем плохие, а если сырые, то пиши пропало. Не горят и все. Дрова давались по ордерам, то есть каждому полагалось определенное количество дров на зиму. Вот тут и надо было проявить сноровку, чтобы в это количество вошло побольше березовых бревен. Отцу это всегда удавалось. К слову сказать, в смысле удачи на фронте доставания у Галкина был особый талант. Он ухитрялся достать то, что другому было не под силу. Мы всегда удивлялись этой его способности. Как-то я наблюдала за ним, когда надо было достать селедку. Он просто подошел к продавщице, улыбнулся ей, сказав пару приятных слое, и она, очарованная его улыбкой, как под гипнозом, подает ему эту, долгожданную тогда, сельдь. Для семьи он делал все, чтобы не чувствовался недостаток того или другого. И, самое главное – любил делать матери сюрприз, показывая то, что он достал с трудом. Мы всегда ахали, удивлялись, и он этим был очень доволен.

Колодец зимой замерзал, и надо было большое усилие, чтобы привести его в чувство и набрать воды. Делалось это при помощи деревянного рычага, который качали сверху вниз. Этой, с трудом добытой водой, мы экономно пользовались. Зато летом была благодать. Воздух чистый, лес, рядом - пруд. Этот пруд окружал целый городок с церковью, школой и жилыми домами. Этот пруд был коварный. Много людей тонуло в нем. И мои родители, зная, что я люблю купаться, часто не знали выйду ли я живая из воды. Зимой на нем катались на коньках, привязанных к валенкам.

Моя мать тоже поступила в издательство «Дер Эмес» сначала счетоводом, а потом стала заместителем бухгалтера. Во время нашего проживания в Измайлово, дружба Галкина с писателями крепла. Многие приезжали к нам, писали стихи и спорили о литературе.

В то время в Измайлово шел один трамвай /№ 14/. До центра он шел больше часа. Поездки, особенно зимой, были трудными. Трамвай промерзал, а пассажиры замерзали. Тогда было трудно достать теплую одежду, особенно имея ввиду маленькую зарплату, которую получал отец. Из нее он третью часть каждый месяц посылал родителям в Рогачев и немного своему старшему брату в Стрешин.

Когда мать тоже поступила на работу, то за хозяйку осталась я. Варила, ухаживала за братом /он младше меня/, топила печь. Вечером мы с братом шли к остановке трамвая и ждали маму. Отец отдыхал перед ночной сменой. Он любил хвалить меня за хозяйственные дела и в выходной день, когда мать варила обед, он говорил: "Сегодня обед не такой вкусный", так как я его варила не я, а мама. Этот комплимент меня всегда радовал, и я принимала его за чистую монету. Хотя отец был очень добрым человеком, он был строг к нам, детям. Я в то время его побаивалась. Он следил за моей учебой и огорчался, если я ленилась. Особенно он обращал внимание на почерк. У него самого почерк был каллиграфический. На его письма всегда было приятно смотреть, не только читать. Он рисовал мне красиво заглавную букву, и говорил, что буква должна быть как лебедь - стройной и красивой. Я же, написав две-три красивые буквы, писала дальше плохо. Это отразилось на моем почерке. Если хочу, я могу постараться и нарисовать красивую букву, но не более того.

В нашем Измайлово каждое лето останавливался табор цыган, и все лето надо было следить, чтобы они, войдя во двор для гадания, не стянули развешанное белье, или что-нибудь с террасы. Цыганки заглядывались на Галкина. Когда он шел на пруд с завязанным на голове полотенцем, обнаженный по пояс, они звали его с собой и говорили, блестя глазами: «Ты ведь наш, пойдем с нами, красавчик!».

Однажды папа решил сделать матери сюрприз, и говорив мне: "Пойдем, сфотографируемся, а маме не скажем". Пришли к фотографу. Это было зимой. Фотограф говорит: «Снимите шапку», – на что отец, смеясь, сказал, что из-за него он не будет рвать с себя волосы. Такая шапка черных волос была у отца. Так мы и снялись: я в белом шлеме, а он в шапке волос. Потом он показал маме фото как сюрприз. Мама всегда ценила такие его сюрпризы и он был этим очень доволен, как ребенок.

Во все религиозные праздники мы бывали у бабушки на Благуше. Бабушка всегда хорошо подготавливалась к ним. Чего у нее только не было. Нас, детей, интересовало, конечно, сладкое. Мы дружной семьей сидели за праздничным столом. Отец очень любил петь. Слух у него был далеко не абсолютный, но голос он имел сильный и приятный. Он всегда был запевалой за столом. Он хорошо знал еврейские песни, и очень был доволен, когда узнавал еще новые песни. Он принимал их с восторгом и всем напевал их. Особенно, если слова песни были хорошими и поэтичными. Тогда он смаковал не столько мотив, сколько текст и подчеркивал, как здорово сказано, как поэтично! Особенно он любил песни "מחותּנתטע מײַנע, מחותּנתטע געטרײַע", "מאַרגאַריטקעלעך", "אַז דער רבי אלימלך איז געוואָרן זייער פֿריילעך" и другие.

Молитву ”Эйли”. Он мог это слушать не переставая. В такие минуты каждый по-своему думал об Израиле. Но все знали, что земля эта недоступна. Отец любил Израиль. Его глаза всегда затуманивались, когда разговор заходил о нем. Но он был очень привязан к России, Белоруссии. Судьба же Израиля, его песни и чаяния всегда волновали Галкина. Возможно, что в душе он мечтал побывать на родине своих предков.

Но в это время еврейская литература, общественная еврейская жизнь была бурной и содержательной. Он любил литературный еврейский язык как свою жизнь /если не больше/, так как он его творил вместе со своими друзьями - поэтами и писателями, с лучшими из них.

Летом к нам в Измайлово собирались как на дачу. Не видно было в каких условиях живет Галкин три сезона в году. Он и сам не любил об этом говорить. Создавалось впечатление, что он живет как граф в своем загородном имении. Стол накрывался на террасе или просто во дворе. Несмотря на тяжелые времена, мама всегда угощала вкусным обедом. Отец же - новыми стихами, задушевными беседами, песнями. Я любила слушать, как отец читает свои стихи. Подняв глаза к потолку, держа листок

в левой руке, он правой помахивал в такт стихотворению. Стихи этого периода я конечно мало понимала, но звучный стих западал в память. Отдельные строчки появлялись в голове, хотя смысл для меня был тогда немен.

Я никогда не помню отца угрюмым, озабоченным. Если на его губах и не было улыбки, то она предполагалась. Поэтому, когда ему надо было быть серьезным или недовольным, это всегда кончалось улыбкой. На этом мы, дети, часто играли, чтобы он не сводился долго на нас. По-настоящему сосредоточенным или даже отчужденным он бывал лишь, когда писал стихи. Так как он вынужден был работать у всех на глазах, в одной комнате, я отчетливо вижу его лицо во время творчества. Но стоило кому-нибудь к нему обратиться, он с ненаписанной строкой на губах, с улыбкой откликался, как будто он только что читал молитву, а его отвлекли. Дверь в дверь с нами, через коридор шириной в метр, жила соседка, старая женщина – Ольга Абрамовна. Она стучала к нам в дверь, говоря с еврейским акцентом; «Самуил, можно к Вам?» Он, отрываясь от письменного стола, говорил: «входите» - אַרײַן גייט Она со словами: «Я Вам не помешала? – садилась рядом на диван и начинала рассказ, как на рынке дорого, אַ גרויסער יקרות и что ее дочь собирается разводиться с мужем и другое, интересное для нее. Галкин с нетерпением ее выслушивал, думая над строкой. Он никогда не показывал вида, что ему что-то досаждает, мешает, и человек уходил от него довольным.

Как я уже говорила, с детьми он бывал более строг, чем хотел бы. Он требовал от нас порядка. И, действительно, если учитывать наш быт тогда, то, если бы нас распустить, то жизнь стала бы совсем нетерпимой. Однажды я чуть не сожгла дотла наш дом. Вообще пожары тогда были частыми. Дома горели как свечки. То тут, то там – пепелища.

Я топила печь. Чтобы ее разжечь, надо было иметь щепочки или бумагу. Но я знала, что самый эффективный способ - это бензин. Я брызнула из бутылочки на дрова, которые понемногу разгорались, и у меня на бутылке появился голубой огонек. От страха я бросила бутылку на пол, огонь взвился до потолка, оклеенного бумагой. Я выставила брата за дверь, закрыла дверь на крючок, стою и смотрю как завороженная. Хорошо, что с террасы огонь увидела моя тетя. Она сорвала крючок и потушила огонь одеждой, снятой с вешалки. Я же, боясь, что отец будет меня ругать, спряталась у соседей и просидела у них до утра, пока отец, придя с работы утром, зашел к соседям и, улыбаясь, вытащил меня из-под стола. Больше отца я не боялась.

Он меня очень любил, наслаждался моими художествами. А когда знакомил меня с кем-нибудь, с гордостью говорил: «Вот моя дочь», чего я очень стеснялась, так как ценила свои внешние данные не слишком высоко. Я очень критически к себе относилась, и это продолжалось все время, когда он с гордостью меня представлял. Я уже в Измайлово рисовала, и меня называли художницей.

В зимние вечера да и летом, если мы оставались один долго с братом, я тщательно закрывала занавески на окнах, чтобы ни одна щелка не просвечивала на улицу, чтобы никто не мог заглянуть в окно. Было много краж. И у нас под окнами виднелись мужские следы в снегу, и я себе представляла, как кто-то стоит и, прижав лицо к стеклу, смотрит в комнату. И вот в один из таких вечеров, ко мне постучали. Я открыла. На пороге стоит человек с бритой головой, угрюмый. Он входит в комнату, говоря: «Кто дома?». Я боюсь говорить, что никого нет и мнусь. Тогда он сказал: "А ну-ка, поставь чай, и без разговоров!». Я как ошпаренная вылетела в коридор и, вместо того, чтобы ставить чайник, ворвалась к соседке, Ольге Абрамовне, и говорю, что у меня страшный дядя и что мне с ним делать? Я так и не вернулась в комнату. А он оставил записку на идиш для папы. Оказалось, что это был Давид Гофштейн, и, что он извиняется, что напугал меня и что он просто пошутил. Потом он приезжал к нам часто. Я полюбила его за его приветливость к нам - детям. Но тогда мне было не до шуток. О писателях, посещавших Галкина я напишу в следующей части.

Часть третья

В 1932 году мы переехали в Всехсвятское. Это был другой конец Москвы. Моя мать Мария была как бы и эхом отца. Он читал ей по много раз свои стихи. И, если какое-то слово, по ее мнению, не звучало, она тотчас реагировала и останавливалась на нем. А он просил ее сказать, как ей нравится стихотворение в целом. Не это слово не давало ей покоя, и пока он не исправлял его или не убеждал ее, что оно на месте и не мешает, она не говорила о стихе в целом. Он писал с большим количеством черновиков, не ленился переписывать по многу раз /в последствии даже свои большие произведения/. В конечном итоге получалось стихотворение таким, как будто он его написал в один присест. Такое у него было большое требование к себе и уважение к написанной строке. Это делало его стих таким непоколебимо твердым и звучным, что уж ни одной запятой нельзя было изменить. Мы знаем черновики Александра Сергеевича Пушкина. У него тоже были черновики такие, что, казалось, ему самому трудно было в них разобраться, а стих был чист, прозрачен и непоколебим. Галкин всегда и много рисовал на черновиках. В основном лицо мужчины с прямым носом, острым взглядом и выдвинутым подбородком. Этот образ контрастировал с его мягким лицом, теплым взглядом карих глаз. Его черновики мог разобрать только он сам. Но после его смерти моя мать все разобрала до строчки. Сделала картотеку и т.д. Впоследствии я тоже приноровилась и стала в них разбираться.

30-ые годы

Насколько я помню разговоры, много говорилось о месте для евреев в России. Были предложения о Крыме. В то время в Крыму было много еврейских колхозов. По поводу этой проблемы была такая песенка:

"Мир вэлн форн кайн Уганда,

Мир вэлн зайн дорт сионистн,

Нэйн, мир вэлн блайбн ин Русланд

Ун вэрн цициалистн.

Мир вэлн форн кайн Ирушалаим,

Мир вэлн дортн голодаен,

Нэйн, мир вэлн блайбн ин Русланд

Дэм арбэтсман защищаен.

Еврейские колхозы в Крыму были самыми лучшими. Многие удивлялись, как это – евреи и хорошо работают на земле, выращивают урожаи, да еще лучше чем другие.

Галкин один, а иногда с другими, в частности с критиком Добрушиным, ездил в эти колхозы по командировкам, читал стихи, и интересовался жизнью колхозов. Литературные вечера были интересными для него. Он общался с простыми тружениками. Однажды во время одной из таких поездок он чуть не замерз в степи, заблудившись.

Добрушин немного хромал, ходил с большой палкой. Он был добросердечным человеком, но стучал палкой об пол и покрывался багровым румянцем, и его седые волосы и очки в золотой оправе еще больше выделялись. Я не читала его критических статей на еврейском языке. Теперь, читая его книгу в русском переводе, вижу, что он, как и все в те времена, большое место уделял связи литературы с социалистической действительностью. Это обедняло его, как и всех других, если речь шла о связи искусства с государством.

Очень острым критиком, по словам Галкина, был Литваков, Гирштейн и Винер. Литваков мне запомнился очень четко: его маленькая голова совершенно без волос на миниатюрном теле. Его все писатели побаивались. К Галкину он относился трогательно и защищал от нападок людей, обвинявших Галкина в национализме. Надо было видеть их рядом. Красавец Галкин сидит или стоит окало него и слушает внимательно, как он, живо жестикулируя, говорит. Сколько мысли было в его глубоко сидящих, как у обезьянки, глазках. Встречи эти происходили в издательстве «Дер Эмес», в Старопанском переулке, в центре Москвы. Это было большое серое здание в маленьком переулке. Издательство занимало этаж и подвальное помещение, где были типография и склады. Когда моя мама поступила на работу в издательство помощником главного бухгалтера, я стала часто там бывать, и наблюдать жизнь в издательстве. В машинном бюро стучали пишущие машинки с еврейским шрифтом. Самая краткая машинистка была Роза Рабинович. По коридору деловито ходили секретари и секретарши с папками под мышкой и натыкались на шумные группы писателей, громко говоривших на идиш. Я сидела на деревянной скамье со спинкой и ждала, когда мама выйдет из бухгалтерии и, пройдя мимо меня, только взглянет и пойдет дальше. Она была очень исполнительным работником, и на работе для нее ничто и никто не существовал, в том числе и я. Так я просиживала долго, пока не кончалась ее работа, и мы долго ехали на трамваях до дома. Часто я приезжала в издательство и с отцом. Он всегда с гордостью говорил: - «вот моя дочь», - показывая на меня - осовевшую и бледную от ожидания матери. От его слов я еще больше бледнела и теряла последние краски на лице, так как чувствовала детским сердцем, что большого энтузиазма я не вызывала. К группе писателей присоединялся и возвышался Хашим, кажется секретарь издательства. Это был человек с выразительной внешностью - высокий, с большим тонким горбатым носом, всегда с трубкой в руке. Он отличался ото всех еще и тем, что носил американские брюки, заправленные в краги. Он часто изображался в издательских стенгазетах. Это был очень остроумный и эрудированный человек. Подходил к ним Гольдберг – тоже секретарь. У него были густые сросшиеся брови, и его тоже часто можно было видеть в карикатурах.

Раньше всех посадили /арестовали/ Литвакова, затем Хашина и, кажется, Гольдберга тоже. Точно не помню. О Литвакове говорили, что кто-то, где-то его видел в тюрьме. Но он канул как в воду.

В издательство приезжали писатели из многих городов, так что всегда было много новостей, и группы в коридоре разрастались. Приезжали Изя Харик, Гофштейн из Киева, Ицик Фефер, Зелик Аксельрод. Поэт Эзра Фининберг был самым маленьким по росту среди поэтов и самым некрасивым. Даже большие черные глаза не спасали его внешности. Он в этих группах, стоявших в коридорах, всегда что- то шумно доказывал. Как поэта, я его почти не знаю. Галкин говорил, что он неплохой поэт. Но все преображалось, когда появлялся Маркиш. Он снимал шляпу и, держа ее за спиной, другой рукой теребил свои прекрасные блондинистые волосы, что-то громко говорил, слышался смех. Меня он, как бы невзначай, погладит по щеке и обернется к слушателям.

Потом расходились по кабинетам. У некоторых книга сдана, у других - еще только перепечатывается. Те идут в кабинет главного редактора - поторопить. Особенно был большой энтузиазм у тех, кто приходил в бухгалтерию за гонораром. Потом опять, постояв в коридоре, - расходились. Материальная жизнь была трудная. Но тот, кто печатался, получали приличные деньги. Мама так не хотела никогда брать в издательстве весь гонорар, чтобы, как она говорила, не оголять денежный фонд. Но это было большой странностью с ее стороны, так как Галкин не так часто печатался и не получал очень больших гонораров за свои поэтические сборники. К слову сказать, таким образом Галкин в начале войны 1941 года не получил в издательстве много денег, которых потом нам очень не хватало во время эвакуации.

В 30-ые годы литературная жизнь еврейских писателей была кипучей. Много писали, много печатались, и издательство как могло помогало писателям, посылало писателей в командировки. Литература развивалась и росла. Правда, еврейские школы закрыли, отделение при университете тоже. Но писатели, как лошади, которым одели шоры, ничего не хотели видеть, и работали. Среди национальных литератур того времени, да и в последующие годы еврейская литература была самой сильной и соперничала с русской. В 30-ых годах в центре Москвы был клуб под названием "Клуб-коммунист”, с большой библиотекой. Там часто устраивали вечера еврейских поэтов и прозаиков. Выступали актеры еврейского театра, певцы. В Московском политехническом музее тоже /почему-то/ были вечера еврейской литературы. Там был хороший зал. Писатели разъезжали по командировкам в разные города, даже в такие, где, казалось, нет еврейской аудитории.

Галкин часто разъезжал и был частым гостем на больших московских заводах. Он умел заставить себя слушать и читал не только стихи, но просто вел задушевные беседы с рабочими этих заводов. Но праздничные вечера типа Первого мая, Октябрьской революции и др. проходили в издательстве «Дер Эмес». Эти вечера переходили в вечеринки, были всегда веселыми. Ставилось несколько столов. Галкин как-то, само собой, сидел во главе стала. Читали стихи, спорили, пили вино, а там и начинались песни. Галкин всегда был в центре внимания компании. Он умел всех привлечь, расшевелить и славился тем, что был за столом первым, запевалой. Он знал уйму песен, имел довольно сильный голос /меньше - слух/, но пел с большим настроением. Он пел, размахивая правой рукой ладонью вверх и прикрыв глаза. Я очень долго помнила эти песни, и теперь, когда мне напоминают, я могу вспомнить даже слова. Эти вечеринки запали мне в душу. У всех просветленные лица, все поют. Но почему-то всегда, когда я слушала Галкина и, вообще, сидела там, мне хотелось плакать. Песни были, зачастую, грустные.

Однажды я была в издательстве на вечере и слышала разговор, что Маркиш женился на очень молоденькой, очень красивой девушке. Я увидела ее в первый раз - это была Фира Маркиш. В то время мне было лет мало, и я не могла оценить красоты его жены. Потом я могла сказать, что она действительно красивая женщина.

Самым близким другом Галкина до самой войны 1941 года был Самуил Росин. Он был лирический поэт с тихим голосом в жизни и поэзии. Они были неразлучными друзьями. Это был мягкий человек с красивым лицом, но по контрасту с Галкиным не имел совершенно волос. Он немного заикался. Меня всегда удивляло, когда говорили, что Росин опять женился. Это очень не совпадало с его неторопливой, спокойной внешностью. Он был мобилизован в Народное ополчение, как и большая часть московской интеллигенции; в том числе критик Гурштейн и Винер. Все они погибли под Москвой в начале войны, бессмысленно и трагично. Тогда мобилизовали Маркиша и Галкина тоже. Мы с мамой пришли прощаться на сборный пункт. Но в этот момент пришел приказ, что Галкина и Маркиша отзывают из ополчения и, таким образом они остались в живых.

Уже из эвакуации, в город Чистополь Татарской АССР, куда были эвакуированы многие писатели и семьи писателей Жена Росина - Роза попросилась привезти подарки к празднику ополченцам под Москвой. Все ее отговаривали, но она уехала. Говорят, что она повидалась с Росиным, но погибла вместе со всеми. Вся эта группа интеллигенции, без оружия, без знания военного дела, была просто расстреляна фашистами под Москвой.

Большим другом Галкина был Арке Кушниров. Это был темпераментный человек с горящими черными монголоидными глазами. Моя дочь незадолго перед отъездом в Израиль в "Советском писателе" была художником его книги. Книга сейчас передо мной. Я ее перелистала /книга на идиш/. Это стихи разных лет, но самое большое впечатление производят стихи 20-ых годов. Один из сыновей Кушнирова - Юлик - погиб на фронте.

Давид Гофштейн в начале литературной деятельности Галкина был его учителем. Галкин был под его большим влиянием. Затем, как это иногда случается, ученики дорастают до учителя, а иногда перерастают, если отходят от него. Гофштейн в последнее время, перейдя на воспевание советской действительности, где-то остановился, тогда как Галкин, отдав дань советской действительности в период первых пятилеток, прогрессировал. Страшная кончина Давида Гофштейна остановила его творчество, которое могло служить большой поэзии.

У Давида Гофштейна был брат - Веля Гофштейн. Он жил все время в Москве. Он был другом Галкина и всей нашей семьи. Это был способный человек и, конечно, пытался писать стихи. Но поэтом он не был и не стал им. Не всякий брат поэта - тоже поэт. Он беззаветно любил своего брата Давида, преклонялся перед ним, а потом и перед его памятью. Мне кажется, что Галкина он почти так же любил, хотя и относился несколько ревниво. Галкин любил читать ему свои стихи. Веля внимательно слушал, делал иногда замечания, которые Галкин принимал во внимание. В трудные для нашей семьи годы, когда не было с нами Галкина, он помогал нам советами и не боялся с нами общаться.

Из друзей Галкина, не поэтов, укажу на Иосифа /Ёшку/ Клиницкого. Сейчас он в Израиле. В молодости он был зол, зол на советскую власть, особенно на Сталина, поэтому много сидел по тюрьмам. Но не сдавался, работал слесарем. Он был большим другом Зелика Аксельрода, художников Марка Аксельрода и Горшмана. С Галкиным у них завязалась дружба почти с первых шагов в литературе. Он был тоже другом всей нашей семьи. Галкин любил читать ему свои стихи. Ёшке разбирался в литературе и во многих других областях. Он не может простить Галкину и по сей день его патриотических стихов времен первых пятилеток, книги «Фар дэм наем фундамэнт» и «Контакт». В своем стихотворении «Контакт» Галкин обращается именно к нему, говоря, что он потерял контакт с действительностью. Ёшке и после смерти отца не переставал говорить об этом в письмах к матери, а потом и в письмах ко мне. Я, со своей стороны, в этой связи могу сказать следующее: да, Галкин отдал дань социалистическим стройкам, подчас воспевал их, но все равно эти стихи были искренними и очень крепкими. Он всегда писал об этом с такой точки зрения и под таким углом, что стихи получались не плакатные, а лирические. К тому же, надо сказать, что сплошную лирику в те времена просто не печатали, и иногда приходилось делать на это скидку и печатать стихи слабее, чтобы прошли стихи посильнее. Например, без стихотворения, посвященного Сталину, книги вообще не выходили. Галкин поступал так же, но ухитрялся писать так, что имя Сталина никогда не появлялось в стихотворении и можно было только догадываться по месту в книге, что он имеет в виду Сталина.

Галкин очень уважал и ценил людей труда, так как он сам был тружеником всю жизнь. Он воспевал людей труда. Конечно, стихи этого периода слабее его первых книг, и в особенности его послевоенных и послелагерных книг. Но нельзя сказать, что они слабые как стихи.

Изи Харик часто приезжал в Москву и всегда бывал у нас. Помню его густую, кудрявую шевелюру волос, очки в золотой оправе и резко раздвоенный подбородок. Они читали друг другу новые стихи. Его тоже арестовали в тридцатые годы /точно не помню/ может быть в 1936 году. Люди видели, как исчезали их друзья, но ничего нельзя было поделать. Такая же судьба была у Зелика Аксельрода.

Он был большим другом Галкина, и Галкин любил его за его поэзию. Он жил, кажется, в Минске. Это был обаятельнейший человек. Своими близорукими глазами с прищуром, хрипловатым голосом он очаровывал собеседников и собеседниц. Он тоже мог много еще успеть в поэзии, если бы не арест, а потом смерть неизвестно где.

Эти вышеупомянутые поэты были близки Галкину как братья по перу и по духу. С Ициком Фефером Галкин до войны мало дружил, уж очень они были далеки в литературе.

Если говорить о Переце Маркише, то он и Галкин были как две вершины двух гор, которым никогда не сойтись. Слишком далеки они были по литературным взглядам, тематике и стилю письма. Тем не менее они были настоящими друзьями. Правда, Маркиш, как передавали досужие языки, говаривал, что Галкин занимается самокопанием и пишет короткие стихи. А Галкин говаривал, что Маркиш витает в облаках своей славы /что-то в этом роде/. Но когда Маркиш написал цикл лирических стихов и поэму «Ди тенцерн фун гето» – Галкин сказал, что это замечательные стихи, и что когда Маркиша задело за живое, то он написал сильные и даже гигантские стихи. И вообще он ценил творчество Маркиша, хотя его поэзия была далека от галкинской музы. Домами мы близки не были.

Из прозаиков более старшего поколения он дружил с Давидом Бергельсоном. Любил его за большой талант писателя, за ум. Сам Бергельсон признавался, что в поэзии не понимает.

Однажды отец открыл газету. Не помню "Пионерскую правду" или еврейскую газету. Там было написано, что пионерка Рохл Баумволь написала стихотворение. Я почему-то запомнила даже снимок. Рахиль в пионерском галстуке и рядом ее стихотворение. Так она росла, и росла ее поэзия. Отец ее ценил и любил за острый ум и сарказм. Она тоже самозабвенно любила Галкина как поэта и человека. Ее муж Зяма Телесин был особенно симпатичен Галкину. Его поэзия в народном стиле, его эмоциональность были близки Галкину.

Из этого же поколения Иосиф Котляр, который часто приезжал в Москву и заходил к нам почитать стихи Галкину. Он был тоже хорошим поэтом и писал также для детей. Он был очень умным. Из числа

молодых /для Галкина/ был Иосиф Керлер. Поэзия Керлера Галкину нравилась своим темпераментом, злостью и крепким стихом. Галкин только говорил, что на злости ничего нельзя растить. Но Керлер на ней вырос. Галкин помогал очень многим поэтам, переписывая заново стихи. Многие его мучили этим. Но, как известно, добро не помнится, и эти же люди потом неблагодарно отзывались о Галкине. Такова жизнь!

Галкин пользовался большой популярностью и среди русских поэтов. Когда он говорил, его внимательно слушали и многие записывали его высказывания о поэзии и творчестве.

В 1932 году наша семья переехала на новую квартиру. Союз писателей улучшал жилищные условия писателей, давая одним и отдавая похуже другому, который жил в еще более плохих условиях. Эта квартира была из двух комнат, но в действительности – одна, разделенная фанерной перегородкой. Но это было уже намного лучше, хотя квартира была опять в дачном домике, с печкой, с колодцем во дворе. Кухня была общая с еще одной соседкой. С этого времени у нас появляются домработницы.

В 30-ые годы была основана Еврейская автономная область. Вместо Крыма ее организовали на Дальнем Востоке. Было много энтузиастов, из-за заграницы также приезжало много народу строить Еврейскую область.

В 1932 году Галкин с группой писателей и интеллигенции поехал в Биробиджан. Среди них были Самуил Годинер и Давид Бергельсон /Годинер погиб на фронте/. Они поехали в суровую зиму. Галкин - а легких ботинках, в холодном зимнем пальто, согреваемый энтузиазмом.

Домой он приехал вдохновленный увиденным, а еще больше услышанным. Много рассказывал, какая там природа, полезные ископаемые и лечебные источники. Все это там конечно и сейчас есть, но от Еврейской автономной области осталось, как говорится, одно название.

По приезде он написал несколько хороших стихов. Аресты не миновали и деятелей Биробиджана. Многих руководителей посадили, другие разъехались.

В 1929 году вышла книга Галкина "Вэй ун мут". Там было три поэмы. Одна из них - «Русланд». Эта книга вызвала много споров. На Галкина посыпались нападки в прессе за националистические и мелкобуржуазные стихи. Особенно старался Дунец, кажется, из Минска /его тоже потом посадили/. Доходило до того, что за ним следили, когда он приезжал к родителям в Рогачев. И потом писали, что он, мол, соблюдает субботу и молится. Насколько я помню, это была настоящая травля. Он очень страдал от этого. Эта книга - одна из моих самых любимых. Я, будучи 8-9-летним ребенком, многого не понимала, но слушала его звучные стихи и просто механически запоминала текст.

Запомнилась строчка из поэмы «Русланд»:

און איצטער מיר גייען אין שפּאַן

!און שטאַרבן פֿון אירע קושן

Это обращение к России. Эта гипербола не забылась до сих пор и актуальна поныне. Не перехваливая Галкина, могу сказать, что он был одним из лучших мастеров стиха.

Там, где мы жили, во Всехсвятском, как и в Измайлово, Галкин занимался сельским хозяйством. У него была пара грядок с овощами. Урожай был обычно не богатый, но он восхищался каждым огурцом или помидором, всех звал посмотреть. Мы тоже умилялись, глядя на один-два огурца. Это доставляло ему удовольствие. Он самоотверженно поливал грядки, полол их. По этому поводу у него написано несколько стихов, одно которых – «У позорного столба», где он бичует себя за свой индивидуализм.

В эти годы он много занимается переводами с русского языка и из иностранных авторов. Много переводил ради денег, но всегда относился к работе с большой ответственностью, и бывало, из ничего получалась вещь. Очень удачным и любимым его переводом была «Песнь о Гайавате» Лонгфелло. Он любил читать эту поэму в своем переводе. Занятия переводами были как бы фундаментом его последующего, самого блестящего перевода - “Король Лир”.

Часть четвертая

В дополнение к 3-ей тетради хочу добавить, что Литваков был одним из первых, кого МВД вырвало из рядов литераторов. Потом был Хашин и Гольдберг. О Литвакове я писала. Его вклад в критическую литературу трудно переоценить. Он был злым, но глубоко порядочным критиком. Если хвалил Литваков, то это самая большая похвала.

Мне трудно судить как отнеслись к аресту этих людей их друзья, но потрясены шли все.

А жизнь шла своим чередом, как будто ничего не случилось. Потом в 1937 году был арестован Харик. В 40-41 – Зелик Аксельрод. Этот человек был дальше всех от политики. Нежный лирик, с большим чувством юмора. Все его любили за его щедрое обаяние. И вдруг его не стало. Он попал в страшные условия. Страшно было подумать, как этот обаятельный человек, с близорукими глазами мучается в застенках. Никто ничего не мог поделать.

Не знаю, как можно было работать и жить дальше!?

Видно такова натура человека, пока жив - верит, что справедливость восторжествует.

ххх

Личность поэта связана со средой и людьми, и где она развивается.

Галкин и его творчество неразрывно связано с его женой Марией Галкиной – Маруськой – как звал ее всю жизнь мой отец.

Она с самого их знакомства стала его ангелом-хранителем, строгим критиком и вдохновителем.

Начну с того, что Мария всю свою жизнь посвятила ему. Это было так естественно, что ни у кого не возникал вопрос, обычный по тону времени, почему она не работает, а сидит дома? Период ее работы в издательстве «Дер Эмес» был недолог.

Мария была старшей дочерью в семье. Но не только ее старшинство по возрасту ставило ее в исключительное положение в семье, и по отношению к окружающим. Главной чертой ее характера была скромность. При любых обстоятельствах, при хороших или тяжелых, она была скромна, выдержана, без претензий и требований к жизни и людям. Без страсти обогатиться, получить больше чем другие и чем ей было необходимо. Как я уже писала, она брала гонорар в издательстве частями, чтобы не оголить бюджет издательства. Тридцатые годы были особенно трудными в смысле продуктов и вещей. Галкин любил делать ей сюрпризы: достать что-нибудь из продуктов или из вещей, не говорить ей, а потом приятно ее удивить. Она делала вид, что страшно рада, хвалила его, чем доставляла ему удовольствии. Мария была главой не только нашей семьи. Вся ее родня и родня со стороны Галкина прибегали к ее советам. Можно сказать, что никто ничего не решал, не поговорив с Марией. Друзья Галкина очень прислушивались к ее мнению о литературе, о политике. У нее, как говорится, был светлый ум, большое чувство к людям.

Галкин читал ей одни и те же стихи по многу раз. Я, будучи ребенком, удивлялась, как можно слушать столько раз одно и тоже. Но зато как раз в детстве я и запомнила большее количество его стихов, чем тогда, когда не имела возможности, к сожалению, слышать его часто. Галкин обычно звал ее, когда она уходила на кухню по хозяйству. Когда она приходила, он говорил: «брось там все и садись!» – и, вытерев руки, она садилась, внимательно его слушала и говорила, что ей мешает в этом стихотворении.

Тогда он, немного повысив голос, говорил, что она не понимает. А сам тут же менял и опять звал ее послушать, проверяя на ней исправленное. Но, если она опять что-нибудь говорила, он совсем сердился и... опять менял. Пока, к общему ликованию, стих стался в последний раз. Он работал над стихами много, с большим количеством черновиков, пока не был удовлетворен, хотя даже с первого написания можно было печатать.

Однажды Мария с Галкиным где-то отдыхали. Он там работал над рукописью. Эту рукопись Галкин положил в портфель. Она была подготовлена к печати. Приехав домой, открыли портфель, а там вместо густо исписанной рукописи - пустые листы. Оказывается, что в портфеле был одеколон, который разлился и уничтожил всю рукопись. С мамой была такая истерика, что я подумала тогда, что кто-то умер. Так Мария всегда переживала за его работу. В трудную минуту она его поддерживала, в радостную – делила с ним радость, тоже без шума; всегда тихо улыбаясь, высвобождалась из его радостных объятий. Внешность у нее тоже была скромная. Милое лицо с зеленоватыми глазами светилось умом и доброжелательностью. Она была нужна Галкину как воздух.

Иногда, как не замечают вдыхаемый воздух и не благодарят его за то, что он есть, Галкин подчас огорчал ее. Галкин любил женщин. Я бы сказала, что они его любили больше. Он же воспевал их красоту, материнство. Во многих стихах он воспевает женщину-мать.

Он был очень красив и ни одна женщина не проходила, чтобы не оглянуться ему вслед. Он был не просто красив, но имел в лице неотразимее обаяние. Мария, зная все это, прощала его. Он же на полном серьезе спрашивал у нее, – «Что тебе важнее, хорошее стихотворение или твой покой, который я случайно я нарушил?» – она отвечала, что хорошее стихотворение лучше, когда оно есть, чем когда его нет. Этой шуткой часто заканчивались их размолвки.

Тут хочу привести два стихотворения, дополняющие друг друга, и любимые мной.

Первое, более раннее и шутливое; второе - позднее, которое я с самого его написания Галкиным не могла слушать без слез:

...אָבער דו

!וויפֿל פֿרויען כ'האב געקענט

:פֿיל פֿון זיי – מײַן האַרץ געצויגן

,די – מיט אירע גרויסע אויגן

!די – מיט אירע קליינע הענט

,די – מיט נײַן מאָס רייד

;די – מיט איר באַרײַכטן שװײַגן

די – ווײַל ס'איז אַ זינד פֿאַרבײַגיין

.און ס'איז זאָגן שווער פֿאַרוואָס

,די – מיט איר פֿאַרטיפֿט געפֿיל

,די – מיט אירע קני געטאָקטע

,די – מיט ווערטער ניט דערזאָגטע

.וועלכע זאָגן זייער פֿיל

די – ווײַל ס'רעדט איר יעדער טראָט׃

;איך בין שטיל און פֿרום און ערלעך

די – ווײַל ס'איז מיט איר געפֿערלעך

.צו פֿאַרבלײַבן אין איין שטאָט

די – מיט בלוי, און די – מיט שוואַרץ

;איינצײַטיק אין קלעם מיך נעמען

די – ווײַל ניט געווען פֿאַר וועמען

.כ'האָב דאַן אויסגיסן דאָס האַרץ

,אָבער דו - ביסט אַנדערש – דו

.דיך מיט זיי פֿארגלײַכן כ'טאָר ניט

שוין אַדורך אַזוי פֿיל יאָרן

.און מיך לאָזט אַלץ ניט צו רו

,דײַן ניט אויפֿגעוועקטער חן

,דײַנע גרינע אויגן קאַלטע

ווי די זון האָט זיך פֿאַרהאַלטן

.און זי וויל מער ניט פֿאַרגיין

На мой взгляд, это шедевр лирического шутливого стихотворения.

А вот другое, совсем в другом ключе:

 – און אַז אַן אומגליק וועט געשען

.ווער וועט זײַן די ניט־געטרײַסטע? – דו

 – און אַז מען וועט אין פֿרייד מיך זען

.אַלע אירע אונטערוועגן ווייסט נאָר דו

און אַז באַשערן וועט דער גורל

  – וואָגלעניש און וואַנדערן

,דו וועסט מיטגיין פֿון דער ווײַטן

.ניט קיין אַנדערע

 – און אַז די שעה, די לעצטע שעה וועט שלאָגן

?וועמען וועט מען מורא האָבן זאָגן

,פֿאַרוואָס זשע קומט עס דיר

אַז צוליב לײַכטזיניקן תּענוג מײַנעם

און זאָרגלאָז־שיכּור לעבן פּלוידערן

זאָלסט גאַנצע נעכט זיך פּײַניקן

?און לאַנגע וואָכן שוידערן

Эти стихи опубликованы – Москва – 48. ''דער בוים פון לעבן''

Я привела эти стихи целиком, чтобы наглядно показать, как обобщенные общечеловеческие чувства Галкин умел воплотить в замечательные лирические стихи, из которых видно его конкретное отношение к Марии.

Многие женщины завидовали маме. Иные говорили: как такой красавец имеет такую не яркую внешне жену. Все эти обывательские разговоры не трогали его и не гасили его привязанности к ней. И ничто не могло разорвать их дружбы, взаимопонимания и любви.

Отношение Галкина ко мне было тоже трогательным. Он был доволен, что я унаследовала его несвершившееся призвание к изобразительному искусству. Кроме того, он любил, когда я слушала его стихи, хотя знал, что я многого не понимала. Все равно я запоминала стихи наизусть. И теперь помню больше его ранние стихи, чем те, которые он написал потом. Он любил показывать мои работы и сам же их хвалил. Меня это смущало потом, а в детстве льстило моему детскому самолюбию. Я-то знала, что он перехваливает меня.

К слову сказать, что, как я ни любила отца, как ни уважала его оценку моего творчества, я всегда относилась к его оценке с осторожностью, так как знала, что он не объективен. Другое дело – Мария Галкина. Она никогда не была снисходительна ни к нему, ни ко мне. Я, как и Галкин, воспринимала ее критику, как важную, объективную и точную. Галкин даже обижался на меня как дитя, что я прислушиваюсь к мнению матери больше, чем к его мнению.

Так же как и Галкин, я звала Марию посмотреть мою работу /скульптуру/ в общем. Она, бывало, посмотрит внимательно и делает замечания совсем не там, о чем я ее спрашивала. Тогда я, как и Галкин, говорила, что она не понимает. И она тихо уходила, а я тут же исправляла и опять звала ее. Она снова приходила, не обижаясь, говоря: – «Вот теперь хорошо». Я сама, подчас, была недовольна, но думала, что сойдет. Вот такое чутье было у Марии. Я все это пишу, чтобы показать, какой человек был рядом с Галкиным – Мария.

Что касается его редакторских способностей и умения работать с поэтом – не было ему равных. Он умел тактично указать на недостатки и радоваться удачной строке, как своей. Если же он видел, что поэт не в состоянии сам исправить, он помогал, переделывая стихи, направлял в нужное русло. Он знал, что каждый поэт хочет видеть свои стихи напечатанными. Редактировал он вдохновенно. Со стороны казалось, что он пишет свои стихи. Некоторые поэты подчас спекулировали на этом и мучили его, пока он не возьмется и не сделает как следует. Особенно ему было трудно в последние годы своей жизни, когда, несмотря на его слабое сердце, к нему приходили и заставляли с ними работать. Одним из них был Штурман – халтурщик, из-за которого у него был последний инфаркт.

Галкин никогда не завидовал чужой славе и успеху. Но всегда завидовал, когда читал хорошие стихи и говорил: – «Вот молодец! Даже завидно». Он говорил, что если в стихе он видит хоть одну хорошую строчку, это уже хорошо, а если целую строфу - это уже талант, и с таким автором можно работать. Сам он писал так, чтобы не было ни одной недоработанной строки. Этим он очень отличался от своих современников. Это я часто проверяла, читая стихи даже выдающихся еврейских поэтов. Читаешь /вернее слушаешь/ – все хорошо, здорово написано, но автор не знает меры, не знает где остановиться и поставить точку. Поэтому хорошее стихотворение становилось жидким, как бы разведенным водой. У Галкина чувство меры в литературе было развито до предела. Ничего лишнего.

Как-то Борис Пастернак сказал ему: – «Очень трудно тебя переводить, некуда поставить лишнее слово». Так он и не перевел ничего из Галкина.

Самуил Маршак перевел несколько стихов. На вечер, посвященный 60-летию Галкина, Маршак, будучи больным, прислал четверостишие для прочтения со сцены:

Твои стихи по мере сил

всегда, как мог, переводил.

Но вот любовь к тебе, прости,

Я не смогу перевести.

Все аплодировали этому посвящению.

Раз я уж заговорила о переводах Галкина на русский язык, то скажу, что он еще не переведен на русский язык по-настоящему.

Он относился к своим переводчикам мягко, жалел их из-за трудности его перевода, и поэтому не получал полноценную продукцию.

Теперь предстоит другая работа – переводить Галина на иврит. Вот тут я буду плохой помощницей, так как не знаю языка. А на идиш тут так же мало читают, как и в России. Это меня больше всего огорчает в Израиле.

В России горстка еврейских поэтов и писателей доказывала право о существования, но там хоть были времена, когда литература на подъеме. В Израиле тоже небольшая группа еврейских писателей доказывает право на свое существование, т.е. на существование идиш. Этого я не могла себе представить, живя в России. Ведь были гигантские еврейские писатели, а что идиш – это дума многих поколений еврейского мира – это все знают.

В Израиле большой процент населения знает идиш, говорит на нем. Но это – более старшее поколение. В общем, проблема почти такая же, как и в России – нет читателя! Правда, мне еще трудно судить категорически, но уж больно похоже положение идиш в Израиле на его положение в России в смысле литературы - это видно невооруженным глазом. Израильской молодежи не доступны больше ценности идиш!

Но я верю, что будет что-то предпринято, чтобы язык, на котором говорило и писало столько поколений евреев, не пропадет и будет достоянием последующих поколений в Израиле.

Часть пятая

ДРАМАТУРГИЯ ГАЛКИНА

После того, как в 1936 году Галкин получил улучшенную квартиру, правда на 4-ом этаже, но в центре Москвы на улице Фурманова, он стал больше общаться с друзьями – как с еврейскими поэтами, так и с русскими товарищами по перу. Его квартиру во Всехсвятском, как и он в свое время, получил по наследству поэт Эзра Фининберг. Они с Галкиным были друзьями с юности. Есть фотография, где стоят в ряд Фининберг, Галкин, Харик и Аксельрод. Об Эзре Фининберге Галкин отзывался как о хорошем поэте, а это уже было большой похвалой. Он был несколько старше Галкина. Был всегда в центре писательской компании и, хотя был небольшого роста, его нельзя было не заметить, так как при больших черных выразительных глазах, был некрасив.

Соседями Галкина по дому были Маркиш, Матэ Залка, драматург Булгаков и много других. Это был один из первых домов для писателей.

Теперь у нас уже были две полноценных комнаты и большая кухня, телефон. Одна комната - Галкина с Марией и салон вместе, а другая – детская. С нами жили еще две племянницы Галкина – дочки его сестры Эстер, которые учились в институте. И опять было тесно. Но он не мог отказать своей сестре – вдове, она хотела, чтобы ее дети жили у нас; они приехали из Белоруссии.

Когда Галкин работал, никто в его комнату не входил, только Мария. Его письменный стол с зеленым потертым сукном перекочевал с ним из Измайлова; этот стол манил меня к себе, и я любила смотреть как, поработав и отодвинув кресло, Галкин читал маме.

И я тоже слушала. С этого времени он много работает в драматургии. Его работа над переводами Пушкина – его маленьких трагедий и работа над переводами других классиков литературы много дали Галкину-драматургу. Он находил адекватные литературные приемы и слова для переводов и достигал больших высот в этой области. К его раннему драматическому наследию относится очаровательная пьеска «Ди кец». Это антирелигиозная сценка, полная юмора и симпатии к спорящим между собой евреям. Один из них восхвалял прошлое, и Галкин с большим мастерством описывал это «благодатное» прошлое. Мне кажется, что драматургия для Галкина органична и не случайна. В его поэзии он почти всегда с кем-то полемизирует, доказывает. И у него даже просто есть стихи под названием «Диалог». Кроме того /но это уже мое сугубо личное впечатление/, когда я смотрю ретроспективно, то мне кажется, что он ушел в драматургию, чтобы уйти от действительности, которая к этим тридцатым годам стала все более устрашающа. Многих уже не было на свободе.

Первая его работа в театре «ГОСЕТ» в Москве, а потом и в других театрах России была пьеса «Суламифь» которую предложил ему написать Соломон Михоэлс. Галкин назвал ее драматической поэмой. Ему было трудно работать над этой пьесой, так как уже была пьеса Гольдфадена под таким же названием и с таким же сюжетом. Ему просто надо было забыть ту пьесу и написать совершенно самостоятельное произведение, что он и сделал. И с большим успехом. Теперь, живя в Израиле, я вижу какая была поэтическая интуиция у Галкина, если, живя в заснеженной России, он мог так прочувствовать восток, местный колорит. Ему очень помогло глубокое знание древней литературы, пронизанность этим колоритом. Многие советские критики говорят о «Суламифи» Галкина, как бы извиняясь за него, что, мол была уже на эту тему пьеса Гольдфадена, но, что, мол, Галкин написал как советский писатель-интернационалист и т.д.

Доля правды в этом есть. Правда в том, что он писал как советский писатель и интернационалист. Я же считаю, что эту преамбулу не стоило делать. Ведь зачастую на одну и ту же тому пишут разные писатели, но всегда это воспринималось как должное, если эти произведения были хорошо написаны. Как я уже сказала, писать на эту тему ему предложил Михоэлс, зная поэтические возможности Галкина.

«ГОСЕТ» /Государственный еврейский театр в Москве/ я узнала только с приходом Галкина в театр. Так уж получилось /я была еще маленькой/, что лучшие постановки театра: «Колдунья», «200.000» «Путешествие Вениамина Третьего», а также пьесы советских писателей Даниэля, Кушнирова, Маркиша и других я не видела, к моему большому огорчению. Без них трудно, почти невозможно, судить о театре, особенно непосвященному человеку, каким являюсь я. Но то, что с постановкой Галкинских пьес повеяло молодостью, свежестью, с этим нельзя не согласиться. Большую роль в этом сыграла еще и музыка Льва Пульвера, на редкость мелодичная и народная. Многие песни, написанные им на слова Галкина к его пьесам, стали народными и поются до сих пор. Исполнительница роли Суламифи была к тому времени уже не молодая актриса Розина. Ее голос подходил для этой роли, но воспроизвести образ молодой красивой Суламифи ей было трудно, в силу ее возраста. Но публика, знакомая с ней по другим прошлым ролям, хорошо принимала ее и весь спектакль. Вся постановка была радостная, немного наивная, и в этом была своя прелесть. Декорация и музыка с самого начала заинтриговывали зрителя. Постановка получилась как песня о любви и верности, Галкину удалось в этой теме избежать давления того времени, в которое писалась эта вещь, хотя контраст между богатой и бедной девушками пришлось поставить во главу угла, и сделать богатую Авигаил плохой, эгоисткой, а бедную Суламифь – хорошей и доброй.

Все же он создал образ Авигаил гордой и по-настоящему любящей женщины. Ее играла актриса Берковская /жена Зускина/. Она была действительно танцовщицей, что еще больше помогло ей войти в роль – Авигаил танцует и поет по ходу пьесы. Пьеса была поставлена в апреле 1937 года. Нельзя забыть, как принималась публикой эта постановка. В то время еще было много зрителей. Зал был переполнен. После окончания представления все дружно аплодировали, стоя вызывали автора, постановщика, композитора и художника. Все они, вместе с актерами, взявшись за руки, приветствовали зрителей. Им всем, кроме Галкина, было не впервой стоять на сцене после конца спектакля. Но для Галкина это было впервые. И вот, молодой, красивый, смущенно и счастливо улыбаясь, Галкин раскланивается и спешит уйти со сцены. Когда он писал эту пьесу, он мало думал о драматургической части, а больше о поэтической, чтобы пьеса села не только для постановки на сцене, но и для сольного литературного будущего. Вот что говорит Галкин о своей драматургии: «Во всем, что я писал, я постоянно следовал трем правилам: первое - что такое новое в творчестве? - Расшибешь башку – узнаешь, второе – драматургическое произведение пиши не только для сцены, оно должно быть рассчитано на долгое литературное существование. Третье – в произведении, трактующем проблемы и события, даже очень далекие от современности, должна чувствоваться творческая сущность и мировоззрение писателя».

Сюжет пьесы простой: герой Авишолом уходит на войну и побеждает своего врага. По дороге на войну он повстречал у колодца «двух влюбленных» с девушкой Суламифью и полюбил ее. Но после победы волею судьбы остается с другой – богатой Авигаил. Но любовь побеждает, и он приходит к своей возлюбленной Суламифи. По ходу пьесы он спешит в Иерусалим к своим воинам. В то время, когда писалась и ставилась эта пьеса, слово Иерусалим звучало в России как нечто недосягаемое, даже абстрактное. Но с другой стороны в то время правительство относилось к этой теме не так, мягко выражаясь, предвзято как теперь. Просто зритель, как бы на три часа, уезжал в неведомые края... Но теперь, когда в 1977 году готовилась к печати книга Галкина, сборник пьес, то и лучшие его вещи – «Суламифь» и «Бар-Кохба» – не вошли. Их не пропустили, хотя основные рецензенты писали, что Галкин объективно описывает события, и в социальном плане они безгрешны. Это не помогло, а именно эти пьесы давали более полное представление о Галкине-драматурге.

Пьеса “Бар-Кохба" обозначена Галкиным как «драматическая поэма». Но тема этой поэмы – не легенда, а исторический факт. Но Галкин так проникся этими событиями и так их показал, как будто сам был их свидетелем. Образ Бар-Кохбы – героический, приподнятый и, вместе с тем, земной. Его язык остер и смел. Кажется, что события перекликается с восстанием в Варшавском гетто. Ко времени написания этой драмы не было еще археологических расколок и находок с документами Бар-Кохбы. Не было конкретных материалов, но творческая фантазия драматурга дорисовала то, что скрывало время. Постановка спектакля была осуществлена на большом художественном уровне. Декорации и костюмы были прекрасны. Спектакль получился пышным, впечатляющим и смелым. Каждая строка текста слушалась как мудрое высказывание-афоризм. И опять театр было не узнать. Все спектакли шли с аншлагами. А на премьере Галкин опять стоял на сцене и смущенно раскланивался, взявшись за руки с Бар-Кохбой /актер Шехтер/ и героиней Пниной /актриса Розина/. Потом роль эту исполняла актриса Хана Блинчевская – милая и обаятельная актриса, в то время еще студентка театрального училища в Москве, а впоследствии профессиональная актриса московского еврейского театра.

К этому времени, примерно 1936-1937 гг., относится большой этап в творчестве Галкина – его работа над переводом трагедии Шекспира «Король Лир» и его постановка в «ГОСЕТе». Михоэлс предложил Галкину перевод «Короля Лира», как он сам говорил потому, что «для поэтического творчества Галкина характерна удивительная простота, сочетающаяся с библейской приподнятостью стиха». Стиль Галкина-поэта оказался удивительно соответствующим стилю шекспировской трагедии. Режиссер Радлов проделал большую работу с актерами, чтобы получился ансамбль, способный выдержать такую нагрузку, как трагедия Шекспира. Он говорил, что можно только удивляться такому звучанию Шекспира на еврейском языке, который звучит как оригинальный текст на английском, которого Галкин не знал. Он пользовался переводами на русский. В то время еще не было гениальных переводов Бориса Пастернака, Галкин пользовался дореволюционными переводами. Но поэтическая интуиция и большое мастерство тут тоже помогли ему, Люди забывали на каком языке идет действие, так прозрачен, чист и афористичен был перевод Галкина. После репетиций «Короля Лира» Галкин приходил всегда в восторг от игры Михоэлса и Зускина, много рассказывал о работе над спектаклем. Но то, что мы увидели на сцене, превзошло все воз мойные ожидания. Я бы сказала, что это было что-то сверхъестественное, когда в первом акте на сцену выходил Лир-Михоэлс.

Все ахали, в зале прокатывался какой-то вздох, как будто нарушалось движение времени, и мы все вместе с «ЛИРОМ» спускаемся по лестнице... Этот спектакль смотрели деятели всех видов искусства. Всем было чему поучиться на этом представлении. Художник Тышлер сделал такое на сцене, что потом многие ему подражали, но достичь такой лаконичной выразительности не удавалось никому. Русские театральные деятели учились на этом спектакле как на классической постановке. Игра же Михоэлса была неподражаема.

Мне думается, что не было лучшего исполнителя роли Лира, но самое главное, что и не будет. Так же и роль шута-Зускина. Весь коллектив театра подтянулся, и Михоэлс был тут совсем не в одиночестве, как это нередко бывало в других постановках.

Некоторая риторичность, целостность, привычные для актеров этого театра, смягчились. И вот, имея такие блестящие компоненты, как перевод Галкина, великолепные декорации Тышлера, гениальную игру Михоэлса и Зускина, большую работу режиссера и очень хорошую музыку - все это вместе сделало этот спектакль незабываемым и эпохальным для «ГОСЕТа». Впоследствии у Галкина с Михоэлсом была договоренность, что он будет переводить «Ричарда III». Работая над подготовкой к изданию его книги пьес в 1977 году, я, будучи в Москве, нашла начало перевода этой трагедии Шекспира.

А в архиве Михоэлса сохранились письма Галкина к нему, где он пишет на идиш следующее:

איך בין צוגעטראָטן צו ריטשאַרדן. איך נעם אים "ס'באיו". איינס קען איך אײַך זאָגן. אַז פּונקט אַזוי ווי בײַ ליריק, אַזוי איצט אַוודאי וועל איך האָבן אין זינען אײַער גאַנג, אײַער כאַראַקטער פֿון אינטאָנירונג, אײַער מאַניר פֿון אויסדריקן – אַלנפֿאַלס דאָס איז מײַן ציל, און דער, וואָס לעבט אייביק, זאָל זײַן צוהילף

Я отлично помню, что Галкин мечтал перевести эту пьесу. Но война помешала. Работал он над «Лиром», как над своими стихами, со многими подстрочниками, где шлифовал и оттачивал текст. Одно из самых знаменитых стихотворений Галкина – «Стекло» предназначалось для шута в спектакле. Его всюду цитировал сам Михоэлс. Но почему-то в постановку оно не попало. По-видимому, был слишком обнаженный смысл, боялись как бы чего не вышло. Привожу слова стихотворения в оригинале /на идиш/, хотя оно известно:

  – דאָס גלאָז איז דורכזיכטיק און ריין

:דו זעסט דורך דעם די גאַנצע וועלט

.ווער עס וויינט און ווער עס קוועלט

נאָר ווי דו האָסט איין זײַט פֿאַרשטעלט

,מיט זילבערפֿאַרב, וואָס האָט די ווערט

 – אַ גראָשן געלט צי עטוואָס מער

,פֿאַרשווינדט פֿון אויג די גאַנצע ערד

.פֿון ריינעם גלאָז אַ שפּיגל ווערט

На русский язык это стихотворение перевел Александр Безыменский, и сам он, упиваясь своим переводом этого стиха, читал его всюду и этим пропагандировал Галкина. Хотя, по правде говоря, в этот период Галкин не нуждался уже в популяризации. Это стихотворение стало для Галкина классическим, и о нем говорили; «Вы знаете Галкина? – Он написал гениальное стихотворение «Стекло».» Меня всегда это немного огорчало, так как Галкин был силен не только этим стихотворением. Я знаю, что многие русские писатели записывали его высказывания, как афоризмы, и очень любили, когда он читал свои подстрочные переводы, которые он тут же импровизировал. Тогда его просили прочитать в оригинале. И хотя ничего не понимали, но чувствовали мастерский стих.

Я хочу сказать, что, если взять русскую поэзию времен 30-40-х годов и еврейскую поэзию, то первая в общем уступала второй. Там не было такой когорты поэтов, уже зрелых к этому времени, больших и самобытных. Кроме Бориса Пастернака, который, как известно, тоже был еврей по национальности, такие корифеи как Гофштейн, Маркиш, Галкин, Квитко, Кушниров были большой силой, и даже младшее поколение представляло в ту пору интерес. И еще: если бы их не заставляла действительность отдавать дань времени, хотели они этого или нет, то эффект творческий был бы еще больше.

Первая пьеса Галкина в прозе на сцене «ГОСЕТа» была «Восток и Запад» или «Арон Фридман» – по имени главного героя. Это пьеса об интеллигенте-учителе, поехавшем в крымский колхоз возрождать сельское хозяйство. Галкин использовал материал, собранный им при поездках по еврейским колхозам Крыма в начале тридцатых годов. Мое отношение к этой пьесе несколько прохладное, Галкин писал ее с увлечением и серьезно, как и все, что выходило из-под его пера; и любил своего героя Арона Фридмана, и не любил отрицательных героев пьесы, но это произведение он никогда не считал лучшим. Он знал, что основные коллизии у него программны. Герои резко разделены на хороших и плохих.

Дружба между евреями и местными татарами была в действительности, но когда она приводится в произведении как дугма /на иврите/, или как догма /по-русски/, то получается несколько вяло и невыразительно. Чувствуются приготовленные рецепты.

Заглавную роль исполнял Вениамин Зускин. Эта роль получилась у Зускина обаятельной, ибо, что бы ни играл Зускин, у него всюду было, как говорится, море обаяния. Мне думается, что как не было такого актера как Шлойме Михоэлс, так не было и такого актера как Вениамин Зускин. Я его мало видела близко, но то, что я видела на сцене и иногда в жизни, он мне представляется и ангелом и чертом одновременно. Ангельская у него была игра, а во внешности было что-то от нечистой силы. Он был актером с головы до пят, и играл всегда так, как будто родился на сцене и для сцены. В нем жила великая интуиция и знание сцены. Никогда не чувствовалась рука режиссера, как будто она ему была и не нужна.

Многие говорили, что еврейский театр в Москве – это театр двух актеров – Михоэлса и Зускина /хорошо, что не одного актера, бывали и такие театры/. Это было правдой. Во-первых, трудно было достичь актерских высот этих артистов; во-вторых, старшее поколение старело, а новое – зачастую были случайными людьми на сцене, а позднее, когда знающих идиш становилось все меньше да и в еврейский театр шли не очень охотно, приходилось учить их языку идиш. А это уже было не органично – не было свободной дикции и игры.

Михоэлс за долгие годы работы с актерами, которые принимали от него только внешние приемы, приобретали некоторый штамп. Он был актером чувств, но в большей мере – мысли. Но не все могли это сочетать. Заглубив свои эмоции, они не приобретали других. То, что для Михоэлса было органично, у его коллег получалось насколько ходульно. После войны пришла в театр молодая и очень талантливая актриса Этель Ковенская. Она озарила сцену. Многие авторы собирались писать для нее роли. В том числе и Галкин.

Но вернусь к пьесам Галкина. Он написал одну пьесу до войны, еще одну – во время войны – в прозе. Эти пьесы перевели на русский язык, но только для утверждения в Главреперткоме. Одна пьеса под названием «Бессмертие», другая – военная – «Рука правосудия». «Рука правосудия» не вошла в последний сборник, так как были потеряны страницы заключительных сцен. «Бессмертие» – увлекательная пьеса и читается с увлечением. Думается, что на сцене сна имела бы успех. Галкин развивает в этой пьесе две темы – одна – это человеческие судьбы в личной жизни и другая тема – основная – это тема бессмертия человеческого творчества. Галкин всегда воспевал простого человека, творца жизни, и спорить о том, что творчество ради творчества, а не для людей, – всегда бесплодно. Я всегда удивлялась социальной заостренности Галкинского творчества. Как-то она не вязалась с Галкинской мягкостью и уступчивостью в жизни. Но эта социальная заостренность помогала ему выразить свои гуманные мысли и любовь к людям. В этой пьесе Галкин воплотил проблему бессмертия. Его любовные коллизии несколько сентиментальны. На мой взгляд здесь, видимо, сыграла роль проза, в которой он не мог достичь высот, которые он достигал в поэтических образах.

Пьеса «Рука правосудия» говорит о верности к Родине и ненависти к фашизму с одной стороны, и трусости и предательстве – как следствию этой трусости перед лицом врага и перед лицом жизни вообще.

В последние годы войны Галкин написал еще одну пьесу в прозе «Соловей» שפּילפֿויגל. Ее успел поставить в Ташкенте Одесский еврейский театр, который там был в эвакуации в годы войны. Тема взята из жизни евреев в России в начала XX века. Тогда еврею, если он хотел чего-нибудь добиться, надо было или не браться ни за что, или креститься. Особенно это относилось к области искусства. Хотя эта пьеса написана прозой, она вся пронизана этой темой, Галкин писал ее очень напряженно и с большим волнением. Ведь такая же тема есть у Шолом-Алейхема, Галкин воспроизвел жизнь евреев того времени, их взгляды на жизнь. И тут органично звучат слова героя пьесы Бейраха, когда он хочет идти вместе с революционерами. Ведь в то время, когда евреи не могли быть равноправными и их притесняли, именно они будоражили умы своим недовольством существующим строем и желанием бороться за свои права и равноправие, к слову сказать, после революции антисемитизм как-то не чувствовался. Все герои этой пьесы говорят сочным языком; диалоги умные и живые. Песни в тексте полны народной мудростью и поэтическими образами. Эта пьеса не вошла в сборник из-за нехватки места /размер книги был оговорен договором с издательством/. Очень жаль, опять-таки потому, что это было любимое детище Галкина. Но когда идет речь об издании, то хочется, чтобы хоть что-то вышло, а то, если из-за задержки выпуск выпадает из плана издательства, то потом вообще может быть совсем не напечатано. Поэтому хорошо, что вышла эта книга, которую Галкин всегда мечтал видеть.

Четвертую пьесу в сборнике «На жизнь и на смерть» или «Геттоград» Галкин писал по свежим следам событий трагедии еврейского народа в пору Великой Отечественной войны. Эта вещь написана как бы кровью людей, погибших в восстании, но не сломленных. Трудности заключались в том, что многие вопросы и ситуации были еще не раскрыты. Кроме того, отношение к восстанию со стороны правительства тоже не давало свободу действия.

Приходилось лавировать между тем, что было в действительности и концепцией советской цензуры. Основной спор - это отношение к «юденрату». То, что Галкин несколько снисходительно и с симпатией относится к семье председателя «юденрата» Герцентоля, вменялось ему в вину. Эта пьеса написана в стихах. Это героическое восстание, поэтому и написано в несколько приподнятом тоне. Но такой тон не мешает, так как героизм сам по себе – уже не обычная жизненная ситуация и вершина человеческого духа, и она не может быть прижата к земле, к земным понятиям. Галкин сумел по еще свежим следам этого грандиозного восстания создать драматургическую поэму, полную волнующих событий и судеб людей, идущих на верную смерть ради свободы будущих поколений. Тут уместно сказать, что, не в обиду будь сказано, Михоэлс уже было взял к постановке галкинскую пьесу, разрешенную главреперткомом, но неожиданно театр взял для постановки одноименную драму Переца Маркиша «Геттоград». Я не была толком в курсе дела, но помню сколько здоровья стоило Галкину это недоразумение. Так как вещь эта была дорога Галкину, он хотел ее видеть на сцене ГОСЕТа. Ее собирались ставить и на русской сцене тоже.

Заканчивая разговор о драматургии Галкина, хочу сказать о последнем периоде еврейского театра. Об этом нельзя вспоминать без боли. Послевоенные годы для театра были как бы прощальными. Публики было все меньше и меньше. В стенах театра уже не было такого праздничного настроения. Послевоенная ассимиляция захлестнула широкие еврейские массы, как если бы фашизм продолжал существовать. Много писателей погибло на войне и эту брешь было некем восполнить. Правда корифеи оставались. Но корифеи без рядовых писателей тоже смотрелись сиротливо. Галкин в это время, как бы чувствуя приближение конца еврейской культуры, пишет много стихов, посвященных проблеме еврейского слова, еврейского языка.

Почти все пьесы Галкина переведены на русский язык. Особенно значительны переводы Александра Безыменского «Бар-Кохба» и перевод Давида Бродского «Геттоград». Александр Безыменский – пролетарский, комсомольский поэт, так проникся духом времени пьесы «Бар-Кохба», что, забыв про комсомол, хорошо перевел пьесу. Перевод Бродского «Геттоград» тоже нашел свое неплохое воплощение на русском языке, Бродский много переводил Переца Маркиша и имел склонность к эпическим произведениям, поэтому Галкин остановился на нем. Галкин много работал с этими переводчиками. Работал буквально над каждой строкой и, таким образом, смог добиться от них хороших результатов, хотя далеких от оригинала.

15.1.1979

Часть шестая

НАЧАЛО ПУТИ

Я уже говорила, что у Галкина был близкий друг – Клиницкий Иосиф, которого все звали Ёшке. Несколько лет назад он приехал из Риги в Израиль и тут скончался в 1973 году. Судьба его очень трагична. Всю жизнь он был ярым противником Советской власти, Сталина. Не скрывая этого, он был несколько раз репрессирован, был в ссылках. Всю жизнь работал простым рабочим на заводах. Этот человек с мозолистыми руками слесаря беззаветно любил еврейскую литературу. Очень дружен был с Зеликом Аксельродом и его братом - художником Марком Аксельродом. Он никогда не жил в Москве, но дети его жиги в Москве. Он часто навещал Москву и бывал всегда в гостях у Галкина. Вел с ним переписку. Он очень любил Галкина и его поэзию, но так как он был ярым антисоветчиком, то не мог простить Галкину его просоветские стихи. Он будоражил Галкина этим и был, как бы, его злым гением. Я тоже считаю, что было за что ругать Галкина в 20-е – 30-е годы в этом плане.

Но я хочу попытаться разобраться в том, что привело Галкина к, зачастую, риторичным стихам. Тут же хочу сказать, что все это он писал искренне, и это подкупало. В одном стихотворении «Наша поэзия» он, между прочим, пишет (привожу отрывок в переводе на русский):

Пускай кричат враги,

Что пусто наше рвенье,

Что наша мысль в плену,

Что кто-то нам

Диктует вдохновенье

И слово на язык

Готовое кладет.

что стерта грань у нас

Меж искренней любовью

И верноподданнством

Трусливого раба»

и т.д.

Все это Галкин пытается опровергнуть. Но опровержения звучат слабее чем эти обвинения, которые Галкин так мастерски сформулировал /книга «Контакт» – 1936 г/.

В России говорят, что Галкина еще не перевели как следует на русский язык. Что, мол, русский читатель не может по достоинству оценить этого большого поэта. Так оно и есть. Это актуально теперь, когда еврейского читателя почти не стало. Самого Галкина, который в своих подстрочных переводах доносил до слушателя свои стихи, тоже не стало.

Сейчас не это важно. Галкин останется в мировой еврейской литературе как большой еврейский поэт, создававший вместе с другими большими и малыми поэтами – еврейскую литературу. И ценить его будут как еврейского поэта, жившего на русской земле. Он знал, что он родился на русской земле, жил и сойдет в нее. Так он писал в одном стихотворении. Это давало ему равновесие, хотя бы с этой точки зрения. Я очень мало успела ознакомиться с критическими статьями о Галкине. Но мне кажется, что, как не было переводчиков у Галкина, так не было и серьезного разбора его творчества, его истоков. И не мне этим заниматься. Но я попытаюсь просто проследить из книги в книгу, что было главным для Галкина в разные отрезки его жизни и что его волновало и радовало.

Хочется сказать несколько слов о втором друге Галкина – не поэте, а, может быть, друге первом – о Вели Гофштейне – брате Давида Гофштейна. Их дружба началась тоже с двадцатых годов и до конца. Вели жил в Москве. Он был самым близким другом нашей семьи и в радости и в горе. Когда Галкина арестовали, он нам помогал чем мог. Вели очень, я бы сказала, мучительно любил и уважал своего брата Давида Гофштейна. Ему надо было быть очень объективным и мужественным человеком, чтобы также относиться к коллеге своего любимого брата и трезво и объективно ценить поэзию Галкина. Последний посвятил несколько стихов ему и целую поэму «Зибн» זיבן, вошедшую в сборник стихов «Вэй ун мут» וויי און מוט (идиш) – 1929 год.

Я так много говорю об этих друзьях Галкина потому, что они были его спутниками всю жизнь. И им Галкин читал стихи, порой еще сырые на его взгляд. Ёшке Криницкий был как бы злым гением Галкина, а Вели – добрым. Ёшке до конца жизни Галкина досаждал ему тем, что, мол, Галкин растрачивал свой талант в то время. Даже после смерти Галкина он не переставал писать Марии, а затем и мне, в большей мере по этому поводу. Вели просто слушал и, когда хвалил стихи, то Галкин прислушивался и проверял не очень ли тот перехваливает. Вели сам пытался писать, и много переводил стихи русских классиков. Все было похоже на оригинал, но чувствовалось, что он очень под влиянием оригинала и, поэтому на идиш получалась сухая копия без перевоплощения на другой язык.

Побывав в библиотеке Иерусалимского университета, я была приятно удивлена наличием почти всех книг Галкина и наличием библиографического материала.

Я начну с первой книги, изданной в Киеве в 1922 году в издательстве «Видервукс» ווידערוווּקס под названием «Лидэр».

Галкин как-то говорил, что год его рождения не 1897-й, а 1900-й. Это часто происходило с еврейскими детьми, когда год рождения не совпадал с записями в метриках. Для литературного поприща эти три года разницы имели значение. Он по возрасту был самым молодым среди тогдашних еврейских писателей-поэтов. Большого литературного багажа он тогда еще не имел. Он начал писать стихи, как что-то необходимое для него. Характерно по этому поводу его стихотворение 1934 года, которое можно поставить как мото к его творчеству:

,כ'האָב אָפֿטער געזונגען פֿון דעם, וואָס גייט אָפּ

,געגאַן דאָס געזאַנג איז פֿון אָפּגרונטן טיפֿע

כ'האָב קיינמאָל זיך ניט געשוינט, ניט באַהאַלטן דעם קאָפּ

,און ווען ס'האָט דעם רודער צעקלאַפּט זיך אָן ריפֿן

,וואָס סטאָרטשען פֿון אייביק אין גרונטיקע טיפֿן

,געפֿירט מיט דער דלאָניע אין וואַסער דאס שפּיל

.בײַם ים ניט געפֿרעגט ביזן ברעג איז נאָך וויפֿל

Мне хочется условно разделить творчество Галкина на три вида изобразительного искусства. Первый период - это графика, акварель. Второй - это живопись. Третий – скульптура, когда Галкин выражал свою мысль просто, коротко, весомо и объемно.

Первая небольшая книга – «Лидэр» לידער (идиш - «Стихи») – это графика, акварель. Это выразительные зарисовки, прозрачные акварельные тона, еще только присматривающегося к жизни молодого поэта. Он еще как-бы привязан к своему призванию художника, которое он оставил навеки. Он открывает мир пока только для себя, пробует свою связь с ним, зарисовывает его.

В первом стихотворении:

,ווען איך ווייס וויִאַזוי ענטפֿערט מען אַ וועלט

...וואָס האָט איצט טענות צו אַ מענטשן

,און איך – איך קאָן נאָך בענטשן

.אַ ברכה ליגט מיר אויפֿן צונג

,נאָר איצט בין איך נאָך יונג

ווי קאָן איך אָפּטאָן אַזאַ זאַך

אין מיטן העלן טאָג

,פֿאַר זון, פֿאַר אײַך

,אַז אַלע זאָלן זען

,ווי איך, אַ ייִנגסטער צווישן זיי

.זאָל עפֿענען אַ מויל

 – אויף גרויסער וועלט

,פֿאַרנאַכט

ווען זײַן איך וועל

,מיט דיר, אַ וועלט

נאָר אויג אויף אויג

באַנאַנד

.וועל איך אויף דיר אַרויפֿלייגן מײַן רעכטע האַנט

Уже из этого стихотворения видно, что он будет говорить с жизнью, миром на равных. Но он еще молод, чтобы что-либо предлагать, чему-либо учить. Он хочет пока с глазу на глаз с миром, молча благословить его, а значит и себя, на большое будущее.

В четвертом стихе этой книги - צי בין איך ווערט «Ци бин их верт» он задает вопрос о своем месте под небом. Он чувствует, что для него оно есть, но пока сейчас его мучает кошмар, не занимает ли он чужое место, стоит ли он того места, которое он занял. Можно удивляться, что в молодом поэте есть такое самоуничижение, справедливость. Тот же мотив некоторой неуверенности в себе, замкнутости звучит в стихотворении:

,איך האָב געוואָלט, אַמאָל מען זאָל מיך הערן

,איינמאָל כאָטש מיר אויפֿהייבן די ברעמען

...נאָר איך ווייס ניט, וועמען בעט מען, וועמען

אַמאָל בײַ טאָג אין מיטן תּמוז

 – האָט זיך ווער צו מיר שוין יאָ דערשלאָגן

...האָב איך מורא אים געהאַט צו זאָגן

,איך בין אַ טאַטע פֿון אַ קינד

 – האָב איך הײַנט געוואָלט צו אים שוין ריידן

.איז עס אַ נאָמען נאָך אַ זיידן

Мне тогда было два года и это он ко мне хотел обратиться в трудную минуту. И это я ношу имя молчаливого деда. Но тут не это важно. Важно, что уже в ранних стихах у Галкина видна хватка заканчивать стихотворение неожиданным поворотом мысли, но этот поворот всегда относил читателя к началу. Поэтому так цельны в построении стихи Галкина.

В стихотворении, посвященном Давиду Гофштейну как старшему товарищу – «Ун эфшер нох грэсэр» און אפֿשר נאָך גרעסער , написанном в духе символизма, Галкин находит определение себе и товарищам, как необузданным носильщикам, которые еще не знают, с чем идти навстречу людям – с полными или пустыми ведрами. Он говорит, что он, может быть, опоздал, остался один и идет с полными ведрами. Он хочет видеть в этом чудо. В то время он был еще действительно одинок. Он тогда, как младший, не вошел еще в поэтическую среду. Его еще не слушали и не слышали. Так ему, по крайней мере, казалось.

Одним из любимых Галкиным ранних стихотворений было ניט שרעק זיך ברוינע קעלבעלע «Нит шрэк зих бройнэ келбэлэ». Оно написано как теплыми акварельными красками, наполнено добрым юмором и человеческими чувствами к живому существу. Но и в этом случае он уже как бы затрагивает социальный момент. Он жалеет живое существо, не имеющее свободы, которое не может идти куда хочет. А летний знойный день несколькими штрихами Галкин нарисовал так, что каждый как будто побывал там.

Также выразительно по краскам написано стихотворение האָב זיך קיינמאָל ניט געריכט «hоб зих кейн мол нит герихт».

Галкин не только блестяще нарисовал картину заката солнца, но заставляет читателя вместе с ним остановиться, завороженный этой картиной. Стихотворение, которое Галкин любил и помещал в свои сборники, было שוואַרצע קראָען, ווײַסע ביימער «Шварце кроэн, вайсе бэймэр». Это тоже чистая графика: так и видишь эти черные стаи ворон на опушенных снегом деревьях /в Израиле подобные стихи не впечатляют – тут нет снега/.

Это стихотворение я привожу целиком:

כ'ווייס, כ'וועל צעבליִען

,צוגלײַך מיט בלימעלעך מיט שלאַנקע

,מיט ברייטן פֿעלד אין גאָלד געצירט

צוגלײַך מיט פֿרילינגדיקן טרוים

.אין גרינס פֿאַרפֿירטן

כ'ווייס, כ'וועל צעבליִען

 – אין טאָג אין גרויסן

,און קומען וועלן גרײַזן גרונטעווען אין אויגן

און יונגע זוכן וועלן בלימעלעך אין אותיות

און פֿלעכטן קרענצעלעך

...פֿאַר ווערטער

,איך ווייס עס

,איך ווייס עס

...עס איז באַשערט מיר

В конце книги в этом стихотворении он уже говорит более уверенно о себе и своем будущем как о поэте.

Я так подробно остановилась на стихах этой книги потому, что она первая, и интересно проследить как начинал свою деятельность большой впоследствии поэт.

Злобствующие критики обвиняли Галкина в символизме, национализме. Что касается символизма, то трудно было его избежать начинающему поэту. Но Галкин его использовал, если можно так выразиться, как средство для усиления конкретных образов, ассоциаций. Тогда начинающему поэту еще самому было трудно разобраться в своих бьющих ключом ощущениях и образах. О национализме в том смысле, в каком говорилось критиками, то у Галкина его не было и в помине. Если он любил своего религиозного отца и писал строчки:

זאָל כאָטש פֿאַרבלײַבן אַ זכר פֿון שבת

то это еще не значило, что он националист. Эти критики, к сожалению, принесли много страданий Галкину в то время.

Вторая книга стихов וויי און מוט «Вэй ун мут» (идиш) вышла уже в Москве в 1929 году. Уже в стихотворении-введении Галкин дает как бы ключ к книге, к ее значению и значимости. За звучными строками чувствуется человеческая боль и искренность. Книга начинается с небольшой по объему поэмы רוסלאַנד «Русланд» (идиш).

Все три стихотворения поэмы написаны с необыкновенной страстностью и драматизмом. Он говорит о своей большой любви к России и вере в нее. И что если бы не эта вера, он бы сказал, что она увлекла, ослепила молодое поколение. В первом стихе он пишет просто и как провидец:

?אויף וווּהין באַשווערן איצט וואַסערן

?אויף וווּהין, צו וועלכע לענדער

,גליקלעכע רוסלענדער גאַסן, אין אײַך מיר וועלן

.אין אײַך מיר וועלן זיך ענדיקן

ניט באַשערט אײַך געווען ביז הײַנט

,זען אונדז אויסגיסן אונטער ווילדער ירושה

און איצטער – מיר גייען אין שפּאַן

.און שטאַרבן פֿון אײַערע קושן

В последнем стихе он затрагивает тему, очень актуальную сейчас. Он говорит с болью о людях, покидавших тогда Россию. Он их оплакивал и пророчил вечную тоску по России. Заканчивает он это стихотворение в духе исхода евреев из Египта, когда только молодые попали в Землю Обетованную. Но с той разницей, что он говорит о России как о земле обетованной и что в ней останется юное поколение – ростки в будущее.

,נאָר ווער קאָן וויסן – ס'איז אפֿשר אַ גליק

,וואָס טויזנטער היימען די שוועלן פֿאַרבײַטן

 – וואָס דאָ וועלן בלײַבן נאָר קינדער און וויגן

.אַ קערן אַ נײַער אויף ווײַטער און ווײַטער

Здесь он говорит не только о евреях, конечно.

И вот за такую, можно сказать, патриотическую поэму Галкина больше всего ругали. Он ее больше нигде не помещал и не переводил на русский язык. Все еврейские поэты были патриотами России. Революция вначале раскрепостила евреев, приравняла к другим национальностям – не стало погромов, гетто. Дети учились в школах /были тогда и еврейские школы/. Была тогда и развивалась еврейская культура. Да, все это было вначале. Немудрено, что поэты воспевали Россию и были ей благодарны.

Во второй поэме וויי און מוט «Вэй ун мут» /идиш/, посвященной Д. Гофштейну с эпиграфом из его стихотворения, Галкин пишет об уходящем прошлом, о трудностях настоящего. Воспоминания о погромах, о надежде на будущее, о молодости России – пионерии. Все это связано между собой, и он, как и Гофштейн, не может отделить боль от мужества. В поэме все переплетено и по форме и по содержанию. У Галкина были иногда времена, когда лира его молчала. Это были самые страшные для него дни. Об этом он пишет в своем стихотворении: לאַנג געווען בין איך

«ланг гевэн бин их...» - стр. 37

Стихотворение דו זאָגסט, אַז עלטער ביסט געוואָרן «Ду зогст, аз элтэр бист геворн» /идиш/ – одно из первых лирических стихотворений, предвосхитившее всю его лирику в будущем. В нем чувствуется стиль галкинской лирики, когда мысль, чувство и форма выражения слиты воедино.

В поэме זיבן «Зибн» /идиш/ Галкин говорит с болью об отцах и матерях, остающихся сиротливо в затерянных семи улочках, когда дети их покидают, отходят от прошлого и строят мост в светлое будущее. Также с болью повествует Галкин о недоумевающих стариках, религиозных евреях. В те годы шла борьба с религией. Как всё, что делалось в России, в этом тоже перегибали палку и не щадили ни материальные ни моральные ценности. Я помню как в Москве сносили церкви, имеющие историческое значение. Выбрасывали иконы и другие предметы культа на улицу. А теперь за каждую икону готовы платить бешеные деньги. В маленьких еврейских местечках шла борьба с еврейской религией таким же путем. И вот, Галкин со скрытым сарказмом пишет об этом: на смену погромщикам пришли новые молодцы, которые не убивают, но ранят сердца стариков. Своим оптимистическим концом поэмы Галкин как бы заглушает эту боль, которая тоже отзывается в его сердце.

Почему же Галкин так хотел порвать с прошлым, что его тяготило?

Надо понять молодого человека, покинувшего в 17 лет родной дом, пошедшего своей дорогой. Он окунулся в новый мир. Но он писал на идиш. Он был дитя еврейского народа. Полностью войти в новую, бившую тогда ключом жизнь, еврейским поэтам всё равно не удавалось. Они оставались в рамках своего языка.

Но молодость смела и по-своему жестока. Галкин пишет стихотворение, замечательное по силе и по самораскрыванию פֿאַרוואַנדלונג «Фарвандлунг» /идиш/ – стр. 119, где он жестко и недвусмысленно говорит о том, что все, чем он жил до сих пор, что впитал в своей среде с детства, он искоренил железом. Все взвесил и заставил себя исчезнуть и вновь родиться уже обновленным.

Эта тема – желание быть всегда наравне с поколением – проходит у Галкина красной нитью во всем творчестве.

Имея ввиду эти две первые книги Галкина, мне хочется сказать, что, если первая книга – это еще робкое, но интереснее начало пути Галкина, то вторая книга וויי און מוט «Вэй ун мут» /идиш/ говорит уже о большом таланте поэта, еще тогда молодого, но со зрелыми стихами, полными мыслей и чувств.

Часть седьмая.

Продолжаю разговор о первых книгах Галкина,

Книга по счету 3-я «Фар наем фундамэнт» вышла в 1932 году. В этой книге от поэта есть только звучный кованый стих. Он как бы вышел на трибуну, и хочет, во что бы то ни стало, доказать какой он патриот, защитник родины. Он воспевает все, что видит, и отбрасывает все, что не идет в ногу с советской страной. Я отлично помню этот период, Галкин был часто в командировках – в колхозах, на советских стройках, на больших московских заводах. Встречался, так сказать, с народом. Надо сказать, что он, приезжая из командировок /колхозы или заводы/, был в восхищении от людей труда. Искренне хотел воспеть их труд и проклинать врагов советской власти в крепко написанных строках. Как он ни старался, эта книга, на мой взгляд и по мнению даже советских критиков, не украшает поэзии Галкина. Она лежит тяжелым грузом на его творчестве. Книга вышла ура-патриотической. Как, впрочем, и вся тогдашняя литература. Ведь тогда нельзя было выпустить книгу, чтобы в ней не было посвящения лично Сталину. И Галкин не избежал этого. Правда, не в форме посвящения Сталину. Он никогда не упоминал его имени, но в стихотворении «Дэр барихт» он так славословит его, что диву даешься.

Начиная с книги «Контакт», вышедшей тремя годами позже, Галкин как бы переродился или, вернее, вернулся в лоно большой поэзии. Хотя и в этой книге есть еще отголоски предыдущих тем. Но он уже в начале книги поставил два стихотворения, сразу вводящие читателя в мир философских и обобщающих образов.

О стихотворении «Дос глоз из дурзихтик ун рэйн» я уже писала. Из просто притчи Галкин поднялся до высокой афористичности и блестящей поэзии. Это стихотворение закрепило за Галкиным звание поэта.

В книге «Контакт» Галкина волнует вопрос связи поколений, свой собственный шаг в шагах его детей, которые, по его собственному выражению, убегают как лошадки галопом.

Тему одиночества и неприятия советской действительности Галкин развивает в одноименном с книгой большом стихотворении «Контакт», Он написал это стихотворение после прогулки в праздничный вечер в парк культуры и отдыха имени Горького в Москве. Я помню, как он писал это стихотворение. Оно было написано быстро, но потом он делал много вариантов. Оно негласно было опять-таки посвящено Быке Клиницкому, которому он противопоставлял праздничную толпу. Это стихотворение – не единственное у Галкина, где он говорит об одиночестве, недовольстве действительностью и, в данном случае в форме диалога, написал и о своих сомнениях тоже. В стихотворении «hост багробн тиф дайн вэйтэк?» – стр. 34 – он затрагивает в общем ту же тему. Он сам с собой полемизирует. И опять заканчивает его в мажорных тонах. Галкин, как почти никто из еврейских поэтов, все время в борьбе. Против чего-то и против кого-то. Он, вроде бы, побеждает. Но эта победа – иногда и его поражение. Все же цензура иногда заставляла приспосабливаться. Иначе все стихотворение могло не пройти цензуру, не поставь он точку не над тем «i». Но все же Галкин в этих стихах искренне старался не поддаваться своему второму «я», которое он глубоко прятал внутрь себя, внутрь своего поэтического и, я бы сказала, политического кредо.

«Контакт» – стр. 34 -

Очень важным для творчества Галкина этого периода было стихотворение «Ди тег ин септембер»

Он его особенно любил. Оно, по злой иронии судьбы, посвящено Изе Харику. Я не знаю по каким мотивам Галкин посвятил его Харику. Вскоре Харика арестовали. Харик уже не вернулся. Они с Галкиным были большими друзьями. Приезжая в Москву, Харик засиживался у нас допоздна, и они наперебой читали друг другу стихи, спорили, Харик – с большой шевелюрой волос, в блестящем пенсне.

Всякий арест очень трудно переживался. И всегда был страшным и неожиданным. С Хариком было тоже самое.

Если проследить далее, то в следующих стихотворениях посвящения были всё реже. Уже после войны, особенно после реабилитации всех, Галкин хотел издать книгу посвящений. Он многое собрал. Надписи на книгах, которые Галкин делал всегда в стихах. И писал он их всегда экспромтом, а иногда довольно основательно, с множеством черновиков. Вернусь к стихотворению «Ди тэг ин сэптэмбэр» – это было опять-таки программное стихотворение дли этого периода. Очень характерно для Галкина то, что он в каждом своем произведении, кроме решения поэтической задачи, решал для себя что-то важное, к чему он уже для себя не возвращался.

В этом, звучном как набат и лирическом как ясный осенний день стихотворении, он опять говорит с большой болью о своем разрыве с прошлым, которое впитывали поколения еще со средневековья. Все стихотворение в своем развитии звучит как клятва. И как заклятие. И заканчивается уже не прозрачным рисунком ранней осени, а мощными строками человека, который знает, что он хочет и платит за это самым дорогим для него. Хочу для иллюстрации привести две последние строфы:

<строфы в машинописи отсутствуют>

В стихотворении «Ин трот мит ди киндэр» /стр. 18/ Галкин опять решает задачу для себя, т.е. для своего поколения. Этот вопрос его мучил в этот период. Он, как все молодые поэты, уже в тридцать пять лет записался в старое поколение. И чем старше становится поэт, тем он делается все моложе. Уж так замечено. В этот период Галкин еще не философствует. Он еще недостаточно умудрен. Он еще сам для себя должен многое решить, в чем то убедиться. В этом стихотворении он подводит итог своим колебаниям – куда идти, как слиться с молодым поколением. И заканчивает он его четко, жестко и без колебаний.

В этой, рассматриваемой мной книге, есть еще отголоски мотивов, характерных для книги «Пари наем фундамент». В некоторых стихах он под властью славословия вождю. Но это уже считанные стихи. Мне кажется, что они вставлены как необходимый тогда атрибут советской поэзии. В цикле «Динстер Афт» Галкин – уже большой мастер лирического стиха, из которого слова не выбросишь и не вставишь. Этот цикл начинается стихами, посвященными моей матери – Марии. Она не разрешала ставить к ним посвящения. Цикл этот небольшой.

Я хочу сказать о последнем стихе в цикле «Контакт» – «С'из филбар ди вогшол» /стр. 37/. Галкин посвятил его Соломону Михоэлсу. В эти годы завязывалась дружба Галкина с Михоэлсом – товарищеская и творческая. Стихотворение «Ди глоз из форзихтик ун рэйн» было написано для роли Шута в «Короле Лире» и, хотя оно не вошло в спектакль, Михоэлс часто его цитировал при случае. Стихотворение, о котором я начала говорить «С из филбар ди вогшол» – глубоко философское и глубоко лирическое.

Оно определяло мироощущение Галкина. Видимо, оно где-то перекликалось с движением души Михоэлса. Михоэлс был философом и поэтом сцены. Его теоретические высказывания о театре всегда наполнены глубокой мыслью, гуманизмом и философской направленностью. Он всегда для пояснения своей мысли приводил пример или притчу. И это еще больше убеждало слушателей. В упомянутом стихе Галкин опять не просто живописует состояние и взаимосвязь между парением души и сердца и трезвым разумом. Он делает вывод, а не просто констатирует события и состояния.

Книга «Контакт» отличается от его последующих книг тем, что в ней есть посвящения и даже целый цикл под названием “Фар фрайнтшафт hарцикер"

Многие, кому он посвящал стихи, уходили из жизни в сталинское время, и он впоследствии их печатал уже безымянными, а иногда вообще не перепечатывал в своих сборниках. Галкин собирал эти стихи и хотел даже издать отдельной книжкой, ведь все эти люди были реабилитированы. Но не успел. В книгу «Контакт» вошли и стихи, посвященные Литвакову, Харику, Добрушину, Маркишу. В стихотворении, посвященном Вели Гофштейну, когда он пришел к Галкину и сказал, что потерял его книгу, Галкин сел и экспромтом написал стихотворение, две строки которого можно поставить как «МОТО» ко всему творчеству Галкина;

Любимым стихотворением Галкина было также: "Х'hоб офтэр гезунген” /стр. 126/

Здесь он говорит о своем творчестве, всегда целенаправленном и смелом в борьбе за настоящую большую поэзию. Он раскрывает тайну своего творчества, которое так ясно, на первый взгляд, и так таинственно, если приглядеться глубже.

В цикле «Бам Друч», построенном, как одна поэма о доме, о родителях и о жизни дореволюционного местечка, Галкин все же не сумел или не хотел довести его до цельного эпического полотна. Но отдельные стихи впечатляют лиризмом /в стихах о родителях/ и живописью /в стихах о кузнецах и лабазниках/. Об этих феноменальных силачах много рассказывал с восхищением Галкин. Сам он рвал на бицепсе шпагат. Он говорил, что кузнецы в местечке были просто богатырями, которых боялись местные крестьянские парни. Это были потомственные силачи.

Последний цикл «Онциндн фаер» начинается со стихотворения «Нит алц вос гит зих лайхт из ройб». Это, по сути, второе стихотворение Галкина после «Дос глоз...», написанное в сжатой афористичной форме. Но это уже не притча, а философское обобщение жизненных явлений и их связи с поэзией. Он в этом стихе близок к Омару Хайяму, которого он очень любил. В этом небольшом цикле Галкин говорит о моральном долге человека. Он философски подходит к простым явлениям жизни, как бы нравоучает кого-то, но в первую очередь себя /стихи «Цум шандслуп» и «Дос бэйз из гройс»/, а также в живописном стихотворении «А нае зумэрдике лид».

Книга «Континент» – важное звено в творчестве Галкина. В ней он утверждает свое кредо, свой собственный путь в поэзии.

Часть восьмая

В этой части я хочу поговорить о книге Галкина «Лидэр», вышедшей в 1939 году. Эта небольшая по объему книга в своей первой половине опять огорчает читателя своей близорукостью. 1937-й был страшным годом для народов Советского Союза. Аресты за арестами. Даже близкие друзья Галкина, как Изи Харик и другие, были арестованы и пропали. А Галкин, как дитя, воспевал Конституцию, где говорится о неприкосновенности личности и все примитивные разглагольствования Сталина. Что же заставляло Галкина так уничижаться? Были ли все его стихи этого плана искренними? К сожалению, да. Все они шли от сердца, написаны были на высоком литературном уровне. Мне кажется, что где-то подсознательно, он к тому же на них оттачивал свое мастерство. Он восхваляет изобилие, медь страны во всех областях. А в это время в провинциях и в его родном городке Рогачеве стояли за хлебом в очередях с ночи до утра. Галкин как будто надел розовые очки и видел все в их свете. Эта книга – сборник стихов разных лет.

В тридцатые годы Галкин занят вплотную драматургией и переводами, поэтому новых стихов было в это время немного. В книгу вошли стихи двадцатых годов и те, которые особенно были любимы автором.

Но вернемся к затронутой теме. Книга начинается стихотворением, которым он отвечает на одно из «мудрых» высказываний Сталина: «Только народ бессмертен, все остальное преходяще, поэтому надо уметь ценить преданность народа». Теперь мы знаем как Сталин ценил преданность его народа и каким образом отвечал на нее. И вот, стихотворение, с которого начинается книга «Дос грэстэ глик», адресовано этой цитате. Если бы оно было без этой цитаты, было бы написано само по себе, то это довольно сильное стихотворение, написанное в традициях народной мудрости, к которой Галкин часто прибегает. Он прибегает к ней, так как сам ее вобрал из народных источников, и переплавил в горниле своей поэтической мудрости. С другой стороны, если бы не было цитаты из Сталина, то товарищ Сталин или МВД могли бы подумать /читая на идиш/, что не про товарища Сталина идет речь. Не он ли взобрался на четвереньках на гору и мнит себя горой с подошвы до вершины? Так что имея ввиду трудности печати, можно простить Галкину этот грех.

Но вот два стихотворения:

Первое – «Азойнэ либэ флихтн» /стр. 6/ и второе – «Дэр мэнчлэхэр гезэц» /стр. 7/, посвященные Советской конституции, на мой ретроспективный взгляд, вопиющи по своей верноподданнической сути. Он не избежал этого, как и его соратники по перу. Но он действительно был патриотом, любил Россию такой, какой она была. В этом его нельзя обвинять, как и нельзя полностью не обвинять. В то время явного и, особенно государственного, антисемитизма не было. Наоборот, вышел Указ, по которому за оскорбление национального достоинства наказывали тюремным заключением. Еврейская литература крепла, школы еще не были закрыты. И Галкин, по наивности и, подчиняясь в некотором смысле моде, пел как и все, хвалу Сталину и его делам. Я уже в школе, а потом и в институте, изучая опусы Сталина, заучивала, что по его теории евреи – это не нация, а просто этническая группа, не имеющая ни своего языка, ни государства и, поэтому не может называться нацией. Уже тогда меня это коробило и оскорбляло мое национальное достоинство. Кто же я? – думалось мне. Может, товарищ Сталин и где-то прав? Так затуманивались мозги молодежи.

Я помню как Галкин, защищая себя самого от самого себя, говорил, что ни разу не упомянул имя Сталина, что, мол, он не такой верноподданный, каким может показаться. Но он все же не избежал гипноза личности Сталина и, так или иначе, восхвалял его и его «мудрость». /Кавычки мои/.

К такой мудрости он отнес высказывание Сталина /не помню по какому поводу/ о том, что «кто сунет свое свиное рыло в наш советский огород, то получит такой удар...» и т.п. Это стихотворение называется «Дэр барихт» /стр. 28/. Конечно не он один так горячо реагировал на это и подобные высказывания «великого учителя».

В это время жена Галкина - Мария заболела болезнью, которая выражалась в высокой температуре и сильных головных болях. Как-то в бреду она так проклинала Сталина, что приходилось плотнее закрывать все двери. Она в эти годы боялась за Галкина, сама не зная почему и не отдавая себе в этом отчета. Но, видимо, ее трезвый ум видел что творилось за всей этой шумихой и что происходило. Все писатели знали, особенно поэты, что, если в книге нет стихотворения, хоть одного, посвященного Сталину, то книга не увидит свет. Думаю, что Галкин при всем патриотизме тоже знал об этом условии. Это было как бы визой для выхода в свет поэтической книги. С одной стороны, Галкин, как и многие, восхищался стремительным ростом страны, равноправием евреев, но он не мог не видеть положения в литературе. Время владычества Сталина искалечило не одно поколение литераторов. Если почитать критические литературные статьи тех лет, то критики тоже подходили к литературе и к поэтам в частности как к бардам, которые хороши лишь тогда, когда воспевают социалистическую действительность и лишь потом шел разбор творчества, и под тем же углом зрения. И в этой, небольшой по объему, книге половина ее отведена стихам такого рода. В чтении Галкина они звучали очень выразительно и западали в мою память. Даже такое чудесное лирическое стихотворение как «Их бин данкбар дир» Галкин назвал «Майн ланд».

Привожу это стихотворение целиком:

<стихотворение в машинописи отсутствует>

Это настроение, может, и было навеяно снегами России, но мне кажется, что с названием это никакой связи не имеет. Стихотворение, посвященное выборам, где кандидат неизменно был Сталин, очень хорошо написано. Имя Сталина не упоминается, но чувствуется такое умиление, что диву даешься. С другой стороны Галкин знал, что о голоде, который царил в стране в 30-ые годы, писать было нельзя и стихотворение, написанное приблизительно в 1934-35 годах обозначает названием «1921», а в книге «Дэр бойм фун лебн» – «1919».

Галкин по природе своей был оптимистом. Мне думается, что эта его черта была у него не для своего хорошего настроения, а больше для других, Поэтому в самые тяжелые времена в своих самых мрачных стихах он находил оптимистические краски, чтобы облегчить людям это бремя. Это видно из стихотворения «Тифэ грибэр, ройтэр лэйм», но о нем я буду говорить позже.

Мой младший брат очень любил отца, можно сказать до самозабвения. Но большой близости между ними не было. Так уж случилось, что я была всю жизнь с отцом. Моя жизнь была ему ближе, возможно потому, что я была художником. Но брат никогда не выказывал ревности, дружба между ними была, отец любил его. В этой книге Галкин поместил три стихотворения, обращенные к сыну, тогда еще ребенку, Галкин особенно любил стихотворения «А шпил» /стр. 67/ и «Дэр цил» /стр. 69/. В них он в простых словах доходит до больших философских обобщений. Стихотворение «Вос штэйсту, вуксик кинд фарлорн» вызвало сомнение к напечатанию, так как был вопрос, может ли так быть, чтобы ребенок в советской действительности был растерян, или, уж еще страшней, кто мог посоветовать ему кружиться в другую сторону. Я помню этот парадоксальный случай с этим стихотворением. Факт, что Галкин его нигде больше не помещал.

Драгоценным камнем в этой книге блестит стихотворение «Аhинтер майн зайн» /стр. 70/. Я привожу его целиком:

<стихотворение в машинописи отсутствует>

Если не говорить даже о большом философском знамении этого стихотворения, то оно написано большим художником природы и таким же мастером стиха.

Хочется также остановиться на стихотворении «А хавэр» /стр. 76/:

<стихотворение в машинописи отсутствует>

и последняя строфа:

<строфа в машинописи отсутствует>

Это стихотворение написано Галкиным в несколько возвышенном тоне. Но тема сама задает такой тон. Этому, так сказать, обещанию, Галкин следовал всю жизнь. В любой жизненной ситуации он был верен этому лозунгу, который он выразил в этом коротком выразительном стихотворении и, чем старше становился Галкин, тем он чаще воплощал в жизнь это свое кредо. Это не восхваление Галкина как человека. Просто хочется отметить, как у него слово никогда не расходилось с его истинным поведением в жизненных ситуациях.

В последующих книгах Галкин обозначал циклы стихов названиями, включая в них стихи по темам. В данной книге «Лидэр» он их не обозначил, поэтому цикл любовных стихов тоже не имеет названия. Но он все же имеет последовательность и цельность. В данном случае могу со всей ответственностью сказать, что он целиком посвящен жене – Марии. Начинается этот цикл со стихотворения-заклинания «С’из майн гебэт ун майн фарланг» /стр. 77/:

<стихотворение в машинописи отсутствует>

Это стихотворение-заклинание воплотилось в жизнь. И, хотя на жизненном пути не всегда все шло гладко, эти две жизни воплотили эти строчки до конца дней. Строки, которые Галкин как бы выдохнул одним дыханием в начале их жизненного пути. И, если бы стихи, не относящиеся к Марии, то посвящены они были ей, так как все стихи она слушала с одинаковым вниманием и взвешивала на весах своего разум? и вкуса, Галкин внимательно следил за чашами этих весов, Стихотворение «Дэр блиц» Галкину и Марии было очень дорого. Я его тоже очень люблю. Оно – сама поэзия. Прозрачно и вместе с тем наполнено страстью и ярко как молния – такая поэзия, к которой Галкин прикован и освобожден одновременно,

Привожу конец этого стиха /стр. 80/:

<стихотворение в машинописи отсутствует>

Большое место в любовной лирике Галкина занимают шутливые мотивы за которыми скрывались большие чувства. Это следующие стихи: «А шотн», «Обэр ду», «Фрэг бам рэгн», «Фарэтнфэрунг». Одно из любимых стихотворений Галкина было: «Их кук зих ин дир айн». Я до сих пор не могу читать его без волнения. Стихотворение «Дихтэр» является драгоценным камнем в короне поэзии Галкина:

<стихотворение в машинописи отсутствует>

К сожалению, слепота при жизни бытовала ко времени написания этого стихотворения. Но оно своей афористичностью искупает этот грех и обращено к потомкам. Галкин любил добро в любом его проявлении, даже в красоте. Стихотворение «А нае зумэрдике лид» говорит об этом. Это почти маленькая баллада, написанная чутким знатоком природы и человеческих ощущений.

Заканчивается книга стихотворением-пожеланием самому себе, сожалением о песне, которой не хватает в этой книге. Галкин же своей требовательностью к себе хотел это стихотворение ставить в конце каждом своей книги. Это я слышала от него.

К. ГАЛКИНА

Тетрадь 9-ая

В 1939 году Галкин, как говорится, был в зените славы. Его пьесы шли во всех еврейских театрах страны и две пьесы были утверждены для постановки в русских театрах.

В 1939 году группа писателей и деятелей культуры была награждена орденами и медалями. Галкин получил тогда орден «Знак почета». Было много поздравлений и телеграмм. Все получившие были горды наградами. Это была очередная подачка интеллигенции. Был период в политике советского правительства, когда интеллигенцию вслух не смешивали с грязью, для того, чтобы привязать ее к себе, эту непокоримую часть сталинской паствы или, вернее, стада. Еще со времени Ленина к интеллигенции, как к мыслящей части населения, относились отрицательно. Эту мыслящую часть населения подрубали то так, то эдак. Но до войны еврейский вопрос не ставился на повестку дня. Двери всюду для евреев были открыты. Также в искусстве. Благодаря этому появилось много евреев музыкантов, композиторов. Еврейская литература тоже жила полнокровной жизнью.

В этот период до войны Галкин занимался в основном драматургией. В 1940 году выходят в свет его любимые детища «Суламифь» и «Бар-Кохба».

Самым закадычным другом отца был поэт Самуил Росин. Он общался он со всеми поэтами, жившими в Москве. И те, кто приезжал из других городов, всегда были его гостями. Особенно он был близок с Давидом Гофштейном. К этому времени уже не было Харика, а вскоре и Аксельрода. С Маркишем у них не было сердечной дружбы. Мне трудно судить или утверждать о чем-либо, но, судя по некоторому высокомерию Переца Маркиша, мог ли он очень сближаться с людьми. Маркиш считал, что лирика - это мелко. А Галкин, отдавая дань большому таланту Маркиша, считал, что тот слишком высокомерен в своем творчестве; отсюда возможно и не было большой искренности. Но после войны, когда Маркиша задело за живое, и он спустился на землю. Он написал прекрасные лирические стихи и тогда он уже не говорил, что лирика – это мелко.

В это время уже поговаривали о войне. Но никто не хотел в это варить. Поэтому, когда она разразилась, то была как гром с ясного неба, и не только для простого населения. В это лето мы не поехали в Рогачев. Брат мой поехал в Крым с лагерем, а мы сняли дачу в фешенебельном месте под Москвой – в Голицыно. Это был 1941 год.

Я закончила первый курс художественного института и намеревалась за лето написать кое-что маслом. Взяла массу красок, холсты. Галкин хотел в тишине, вдали от городского шума поработать.

И вот, 22 июня, утром, по громкоговорителю раздался знакомый голос с картавинкой – В.М. Молотова. Началась война. Если бы мы поехали в Рогачев, то нас постигла бы судьба всех, бывших в это время в этих краях. В это лето многие жители столицы и Ленинграда послали своих детей к родственникам на Украину и в Белоруссию. Почти все не вернулись. Родные Галкина все погибли, кроме брата и сестры.

У меня с родителями появилась проблема - кому ехать с дачи в Москву раньше – им, чтобы привести в порядок дела, также и денежные, или мне ехать к моему другу, которого могли вскоре мобилизовать в армию. Родители, конечно, отпустили меня, а сами остались. Приехав потом, они уже потеряли много денег – сберкассы уже выдавали минимум.

В институтах были собрания. Все записывались добровольцами в армию, так как многие только что поступили и их по возрасту не брали на фронт. Среди агитирующих за добровольный уход на фронт были и такие, кто агитировал, а сами оставались в тылу. Из моего поколения, поколения 20-ых годов, редко кто возвратился с фронта. Все они были не обучены военному делу и просто падали, как пушечное мясо, без боя. Такая же участь постигла интеллигенцию Москвы, которую мобилизовали для защиты Москвы. Много писателей погибло там. Росин, Гурштейн, Винер и многие другие. Галкина и Маркиша почему-то в последнюю минуту отозвали из строя новобранцев.

Семьи писателей из Москвы были эвакуированы в город Чистополь. С нами была мама Самуила Росина – Роза. Она, узнав, что из Чистополя можно отвезти подарки ополченцам под Москву, поехала, оставив дочь Эру в детском саду, и погибла вместе со всеми. Детский лагерь, который был в Коктебеле – в Крыму, успел эвакуироваться тоже в Чистополь, куда и я приехала вместе с матерью. Галкин оставался в Москве. Среди эвакуированных писателей был Борис Пастернак. Он, как и все мы, голодал. Но в глазах у него был не голод, а поэзия.

В нашей квартире в Москве, вместе с Галкиным оставались племянницы отца /дочери сестры Эстер/. Они учились в Москве и жили у нас. Получив известие от Галкина о том, что он приезжает в Чистополь и привозит своих племянниц, мы поехали на пристань и увидели Галкина вместе с девушками, выгружающих наш скарб. До этого в Чистополь добрались брат Галкина Шлейма и сестра Эстер. Галкин немного задержался в Чистополе и помог нам в устройстве быта /с нами был трехлетний сын маминой сестры/.

Помню, как мы с Галкиным суровой зимой доставали бревна на замерзшей реке Каме. Это был почти подвиг с нашей стороны. Когда я уехала по вызову института в Самарканд, отец мне тоже помогал. В 1944 году он вызвал маму в Москву /нужен был тогда вызов/, а через некоторое время и меня.

В Москве тогда уже был организован Антифашистский комитет, которому Галкин отдавал много времени вместе с другими еврейскими писателями. После окончания войны из эвакуации прибыло много писателей - беженцев из Польши и Литвы. Поредевшие ряды еврейских писателей пополнились писательской средой беженцев. Но потери эти были очень велики и невосполнимы. Лучшие друзья Галкина – Росин, Гурштейн, Винер - погибли. У нас дома я познакомилась с поэтами Хаимом Граде, Суцкевером, Бинемом Геллером и другими. Все они собирались уезжать из СССР, и уехали вовремя, а то они все не избежали бы судьбы многих, пострадавших от культа Сталина.

Большое впечатление произвел на маня Хаим Граде. Он очень подружился с Галкиным. Однажды я пришла из института и застала Хаима Граде у нас. Вижу: сидит человек, опустив могучую голову на руки и слушает что ему читает Галкин. Он все время повторял одно слово на идиш: «Грандиозно».

Я не была знакома с его поэзией, но с первого взгляда было видно, что это человек большой творческой силы и ума. Он умел петь и умел слушать как поют другие. К слову сказать, что я в конце концов чуть не уехала с ним в Америку. Но покинуть родителей, а тогда и Москву, не хватило сил. Думаю, что этот мой шаг мог повлиять и на судьбу отца, когда он был репрессирован, как на человека, у которого дочь в Америке. После войны в Москву переехал Ицик Фефер с семьей. Он считался партийным поэтом и близости с Галкиным у него не было. Подружились они после его приезда в Москву, когда у них была общая работа в Антифашистском комитете. После войны он написал много неплохих стихов. Вообще война, выпив много крови, как это ни парадоксально, влила иного крови в искусство, поэзию. Все это начинало чахнуть на ниве воспевания Сталина и Родины. Все это касается не только еврейской литературы и не только молодежи.

Но тут я хочу остановиться на поэте Исааке Боруховиче, так как он был близок Галкину как поэт, а уж потом и как родственник – то есть зять. Борухович был тоже родом из Рогачева, и, когда мы бывали там летом, то он приходил к Галкину показать свои, тогда еще не зрелые, стихи. Но в них уже были зародыши настоящей поэзии. В тринадцать лет он поехал в Биробиджан, но когда там всех арестовали, еле добрался домой. Во время войны у него все погибли. Он окончил во время войны училище связи, и в 19 лет уже был начальником радиостанции генерала Ватутина, а потом агитатором полка. В то время людям с такой фамилией, как Борухович, еще доверяли. Как-то он написал Галкину с фронта письмо, полное сыновней привязанности и печали. Так началась их переписка, во время которой он посылал Галкину стихи. Писал он их русскими буквами в своем фронтовом блокноте. Но Галкину присылал переписанные по-еврейски. Потом он неожиданно приехал в отпуск из Вены. Мы с ним поженились, и он уехал обратно с условием, что я приеду к нему, если он не сможет вернуться в Москву. Во время пребывания в Москве он познакомился с еврейской секцией писателей. И когда уехал, то хлопоты Галкина помогли ему вернуться потом в Москву. В последствии его приняли в Союз писателей после двух напечатанных книжек стихов. Так под одной крышей у нас было два поэта. Галкин очень внимательно и объективно относился к поэзии Боруховича. Есть поэты, которых не нужно редактировать. К таким поэтам относился Галкин и Борухович тоже. Это происходит тогда, когда у поэта есть чувство меры и вкус. В дальнейшем я еще вернусь к этому поэту.

В это время печатался в Москве ежемесячный журнал «hэймланд». Редакторами были Д. Бергельсон, Добрушин, Галкин, Маркиш, Стронгин, Фефер, Квитко и ...Вергелис. Последний был представителем молодого поколения поэтов, и уже тогда его не могли не включить в список редакторов...

Одним из друзей Галкина был Лев Квитко. О нем можно сказать, что он был поэтом с головы до пят. Его мягкие лучистые глаза всегда смотрели доверчиво и вместе с тем гордо. Он был очень интеллигентным человеком. Его очень раздражало, что его считали детским поэтом. Он себя не считал только таковым и обижался, когда на этом настаивали. Галкин не считал его только детским поэтом, но и восторженных высказываний о Квитко я не помню, в русской литературе он стал классиком детского стихотворения, хотя и на идиш он был блестящим детским поэтом.

На фоне журнала «hэймланд» и Еврейского Антифашистского комитета поэты часто встречались как в самом комитете, так и в политехническом музее, где организовывались литературные вечера. Вместе с тем, насколько я помню, ближе к 1948 году, отношения между писателями испортились, и, к большому огорчению, имели место и письма в ЦК друг на друга. Но были еще и такие, которые писали и на тех и на других. Это была глухая пора закулисных междоусобиц. Я даже предполагаю, что все это могло сыграть роль во время процессов над писателями.

Хотя и без этого могло всё произойти как произошло, но это давало, как говорится, карты в руки палачам и убийцам. Это мое личное предположение, но атмосфера была не из приятных. Была борьба за место под солнцем. Чем-либо другим трудно объяснить такую ситуацию. А может быть, их просили об этом?.. Но факт есть факт.

Теперь я вернусь к книге Галкина «Эрдише вэгн», изданной в 1945 году летом, а написанной Галкиным в марте 1945-го, т.е. за два месяца до конца войны.

Галкин не испытал ужасов войны на фронте, но в сердце своем он прошел ее вместе с участниками войны и был вместе со своими братьями в концлагерях. Во многих стихах он говорит с болью, что не был вместе с теми, кто погибал в снегах на войне и в аду концлагерей. В своем стихотворении, ставшем хрестоматийным, "Тифэ грибэр, ройтер лейм” он говорит о разрушенном доме. Оно написано не звонкими фразами, а почти прозой, как сказка страшная, но успокаивающая.

Вот оно:

Тифэ грибер, ройтер лэйм –
Х'об амол геат а хейм.
Фрилинг флегн сэдэр блиен,
Харбсцайт флегн фойглах циен, 
Винтер флегт дорт фалн шней,
Ицтер блит дорт винт ун вэй.
С хот майн хэйм а брох гетрофн,
Тир ун тоер зайнен офн,
Фар ди роцхим фар ди шиндэр,
Ди вос койлен клейне киндер,
Ди вос энген уф ди скейним, 
Ди вос шаневен нит кейнен. 

Тифе грибэр, ройтер лэйм – 
Х'об амол геат а хейм.
Ёр нох ёр зайнен арибер, 
Фулэ зайнен ене грибэр,
Ун нох ройтер из дер лэйм,
Енер лэйм из ацинд майн хейм.
Дортн лигн майне бридэр
Ди церисене аф глидэер,
Ди гешохтене ин штуб,
Ди гешосене бам груб.
Тифэ грибер, ройтер лэйм –
Х'об амол геат а хейм.

Кумен велн гуте цайтн – 
Вет дос мазл ойх зих байтн, 
Вэлн вэн верн линдер,
Вэлн видер ваксн киндер,
Вэлн киндер шпилн, ройшн.
Ба ди кворим фун ди кдойшим,
Ба ди тифэ, фулэ грибер,
Аз дер вэй зол нит арибер.
Тифе грибер, ройтер лэйм,
Х'об амол геат а хэйм.

В цикле «Фун енер зайт келт» Галкин поместил стихи, написанные в Москве, где он, как и все, жил в страшно холодную зиму, без света, без отопления, то есть на грани смерти. Но и в этих стихах нет ни строки жалобы, а строки большого поэтического накала. Например: «Вэн вэт вэрн лихтик» или «Найер».

В этом цикле одно из моих любимых стихов - стихотворение «Вэн их зэ» об инвалиде войны. Образ этого инвалида доходит до полотен гениальных художников. Это инвалид всех войн, бывших на земле.

Следующий цикл – «Дэм блиц фартрой их зих» – содержит всего пятнадцать стихов. Но все они вошли в золотой фонд поэзии Галкина и всей современной еврейской поэзии. Все эти стихи Галкин до конца своих дней Любил читать, особенно стихотворения «Вэн их волт нит hобн», «Дос ворт», «Дэр блиц», «Вэн кумэн вэт ди цайт», «Ин а швэрэр шо». Эти стихи – выражение концепции Галкина, его чаяний и откровений. Это цикл заслуживает глубокого разбора.

Цикл «Фрилинг ин майн харц» – в большинстве своем любовный.

Известно» что дети зачастую относятся к родителям более ревниво, чем родители между собой. Но я буду объективна, если скажу, что стихи, посвященные Марии Галкиной /жене Галкина/ более своеобразны и совершенны, чем большинство других стихотворений этого цикла.

М. ГАЛКИНА

Тетрадь десятая

Начало окончательного уничтожения еврейской культуры практически началось со зверского убийства Шлойме Михоэлса. Об этом злодеянии много писали. Но я хочу еще раз сказать об этом лишь в связи с событием, предшествующим этому.

Кажется, за день или ночь до этого в Политехническом музее был очередной вечер еврейской литературы. Этот вечер всем запомнился, во-первых, потому, что он был последним, а во-вторых – на нем в последний раз видели в живых Соломона Михоэлса.

Почему-то как никогда зал музея был заполнен до отказа. Давно не было такого стечения еврейской публики. Поэтому обстановка была необычно торжественной. Всех выступавших принимали очень хорошо, Галкин тоже выступал. Самым примечательным было выступление Михоэлса и Зускина в сцене из спектакля «Путешествие Вениамина Третьего». Во время исполнения этой сцены зал плакал. Я тоже была тронута до глубины души. Сцена эта была лебединой песней для еврейского театра, а для Михоэлса последними часами его сценической жизни.

Некоторое время спустя писатели стали замечать, что за ними следят. Так, Ицик Фефер, сидя в зале Дома Литераторов, говорил, что на улице его поджидают. Я не помню в какой последовательности были арестованы писатели, но события разворачивались быстро. Аресты шли один за другим.

В Антифашистском комитете была одна сотрудница, которая к нам изредка заходила /Комитет находился на Кропоткинской улице, недалеко от нас/. К этому времени Комитет кажется закрыли. Но эта сотрудница стала бывать у нас чаще, чем раньше. Почти не выходила от нас. Просиживала у нас целые дни, будто бы утешая Галкина с милой улыбкой.

Впоследствии выяснилось, что она была осведомительницей, и просто сидела у нес и слушала как Галкин реагирует на события. После ареста Галкина она уже не замечала меня при встрече, а в наш дом не заходила совсем. Она была, конечно, не одинока в этой своей деятельности.

Незадолго до всего этого Галкин перенес инфаркт. Мама его уговорила поехать в дом творчества, в санаторий под Москвой, в Малеевке. Где-то тлела надежда, что подальше от Москвы – лучше, да к тому же больной человек. Наивные люди! Мама все же все время подготавливала Галкина к возможности его ареста. Да и сам Галкин чувствовал себя солидарным с репрессированными писателями и только ждал чтобы разделить с ними судьбу. Это все, видимо, мобилизовало его, и во время ареста, как говорят, он вел себя геройски, если иметь ввиду его состояние здоровья. Аресты, как правило, производились в ночь с пятницы на субботу. И, если это время проходило благополучно, то с облегчением вздыхали. Хотя никто ничего и не говорил. К слову сказать, такие субботы и свели в могилу Арке Кушнирова. Он скоропостижно скончался от рака, который у него оказался вследствие этих волнений.

И вот, в одну из таких ночей, или вернее, рассветов, осенью года, с пятницы на субботу, к нам в дверь громко постучали, вошли три человека в форме МВД и дворник, предъявили ордер на обыск. Сердце упало от мысли, что в это время Галкина забрали /как было сказано выше отец отдыхал в санатории/. Это было так страшно, что всё, что потом происходило у нас, казалось каким-то фарсом. Что, впрочем, так и было. Мама открыла и пришла в кабинет /он же - столовая/ папы. Мы с Боруховичем были в нашей комнате и не выходили. Когда я поднялась и вышла, а потом хотела вернуться к себе, то меня уже не пустили обратно в комнату. Начался обыск. Они по-хозяйски открывали шкафы с книгами, письменный стол Галкина. Просматривали каждую книгу с начала до конца. Все еврейские книги и антикварные русские откладывали в сторону. Рукописи безжалостно запихивали в мешки и завязывали. Таких мешков оказалось семь. Так всё и пропало безвозвратно. Они хотели опечатать эту комнату вместе с содержимым, но тут среди этих бездушных манекенов нашелся один, который проникся к нам жалостью и предложил вместо этого опечатать большой стенной шкаф в коридоре вместе с книгами. Рукописи они забрали с собой. Эти исполнители страшной воли были бездушными малограмотными людьми, хотя были посланы с обыском к писателю.

Вспоминаю один штрих: когда моей маме стало при обыске плохо, то я сказала, что надо дать ей валерианку, на что они гаркнули: «никаких аверьянок». Всех, кто заходил к нам на следующий день утром, они задерживали и выясняли кто это, и не отпускали до конца. Обыск длился до полудня. Моя дочь, тогда ребенок двух лет, стояла у своего шкафчика с бельем и плача говорила: – «Что им надо?» и «Это мой ящик». После кабинета отца они вошли в нашу комнату и забрали мои письма и документы, не относящиеся к Галкину, просто так. В девять часов утра зазвонил телефон /они не подпускали нас к телефону/ и старший из них переспросил: - "Все в порядке?" Это означало, что Галкин уже в Москве на Лубянке. Это было страшно до помутнения рассудка. Представлять как его полубольного забирают было тяжелей, чем видеть. Многие, боясь за себя, в Малеевке прекратили контакты с отцом еще до ареста, но некоторые не отвернулись от него, и потом рассказывали, что он вел себя геройски. Около года он находился в Москве: сначала на Лубянке, потом по пересыльным тюрьмам. Вначале у нас не брали передач. Потом мы простаивали с передачами перед тюрьмами по многу часов в день. Кто бы мог подумать!

Через год объявили приговор: десять лет исправительных лагерей. Тогда мы еще не знали, что это счастье и были беспредельно подавлены. Маркиша, Фефера, Квитко, Бергельсона оставили в Москве пока без приговора. Мы тогда гадали что лучше. Может с оставшимися разберутся и отпустят? Но, как известно, их ожидала страшная кара, и они все погибли, Зускин, как говорили, сошел с ума и умер. Обо всем этом также страшно думать, как и о жертвах Гитлера.

Кроме известных деятелей еврейской культуры, в лагерях томилось еще много ее представителей. Критик Добрушин был с Галкиным в лагере. Хромой, старый, он вскоре там скончался. Редактор Стронгин дожил до реабилитации, и еще многие другие. То, что пережил за эти годы Галкин, пережили многие десятки миллионов советских граждан.

Я все же верила в счастливую звезду Галкина, верила, что он еще вернется и мы его увидим. Хотя надежд было очень мало, я верила в обаяние Галкина, в то, что он и в этих бесчеловечных условиях будет любим друзьями и смягчит сердца даже таких твердокаменных, какими были на местах ставленники МВД. Однажды Галкин ехал в теплушке с уголовниками, головорезами, и тут он нашел ход к их сердцам. Читал им Есенина, и они, насколько это возможно, не трогали его, не издевались над ним, а иногда и защищали. Однажды вечером к нам зашел человек и привез письмо от Галкина. На вопрос кто он по профессии, он сказал, что он сцепщик вагонов. Когда приехал Галкин, то он рассказал, что это был знаменитый отцепщик вагонов. Он угонял целые вагоны с товарами и торговал крадеными вещами.

Галкин мало рассказывал о том, что с ним происходило во время заключения и потом в лагерях. Возможно с них брали подписку, что они ничего не будут рассказывать. Но один эпизод всегда стоит перед моими глазами до сих пор, как кошмар в страшном сне. Когда отца привезли на Лубянку, сразу обрили и обнаженным обыскивали снаружи и внутри. Все это проделывалось, зная, что это фарс, но с тем, чтобы с самого начала растоптать человеческое достоинство и убить малейшую надежду на освобождение. Еще один эпизод, который мог пережить не всякий, будучи таким больным, каким был Галкин. В 1953 году его привозили в Москву и сказали, чтобы он опять написал о себе, и его дело пересмотрят. Он это сделал, но его, как в насмешку, повезли обратно в лагерь. Он был в Москве и никак не мог нам дать знать.

Все эти шесть лет, что Галкин томился в лагерях, мы неустанно ходили по инстанциям. Я просиживала в приемных и мне вежливо объясняли, что разберутся. В начале ему разрешали писать два раза в год и уведомления о получении им посылок. На этих уведомлениях он старательно выводил свою подпись, украшал всякими завитушками, чтобы увеличить впечатление, ведь кроме подписи на открытке ничего не было /нельзя было ничего писать/. В лагерях он делал все тяжелые работы, и часто падал чуть не замертво. Вдруг мы получаем от него просьбу прислать пособие по пожарной части. Он был назначен пожарным. Не успели мы прислать ему это пособие, как его уже сместили с этой «почетной» должности. У них в лагере была касса взаимопомощи. Группа евреев сдавала от каждой посылки часть продуктов в эту кассу, и потом выдавали новеньким или вольным, нуждающимся в поддержке. Галкин был председателем этой кассы. Количество посылок было ограничено. Каждое даяние – было благо. Голод и тяжелый труд уносил много жизней.

В больницах, кроме вольнонаемных, были и врачи из заключенных. Они очень помогали. Последние полтора года один врач-кожник под разными предлогами, с перерывами, держал Галкина в больнице, когда это было возможно. Если бы не это, Галкин, возможно, не дожил бы до освобождения. Там у него тоже был инфаркт. Видимо при несчастье у человека мобилизуются все жизненные силы, если в таких условиях могли выжить столь больные люди.

Галкина вначале освободили по болезни, то есть скооптировали. Поэтому он не имел права жить ближе чем сто километров от Москвы. Так как он приехал сразу в Москву, он должен был ее покинуть в течение двадцати четырех часов. Но и тут мир оказался не без добрых людей. Приглашенный врач из районной поликлиники, еврейка по национальности, на свой страх и риск долгое время писала отцу справки о том, что он нетранспортабелен, что его нельзя трогать с кровати и, таким образом он дожил в Москве до реабилитации. За него хлопотал Союз писателей. После реабилитации всё пошло так, как будто ничего не случилось и не было шести лет страданий.

Когда отец прислал телеграмму о том, что он выезжает домой, то нашей радости не было предела. Это было весной 1956 года. Из вагона вышел человек с седой бородой, в телогрейке и таких же брюках. Шапку из искусственного меха в виде блина он все же решил оставить в вагоне поезда. Я его сразу не узнала. Такой был на нем налет бледности и чего-то детского, несмотря на седую бороду, что слезы сами текли, глядя на этого человека. Даже не верилось, что это мой отец. Просто как воскресение из мертвых, как явление Христа народу, хотя это образ и не из Ветхого Завета. Да простит меня Ветхий Завет.

Галкин записал все лагерные стихи, которые он помнил наизусть. Хоть вообще и не обладал до этого хорошей памятью на свои стихи, и всегда читал их с листа.

В 1957 году 2-го декабря в Союзе Писателей было торжественно отмечено его шестидесятилетие. Было много людей. Его чествовали от лица всех организаций. Остатки еврейской труппы театра пели песни на его слова. Только о том, куда девались шесть лет жизни, обходилось молчанием.

За последние годы он написал книгу стихов «Майн ойцер», подготовил к печати книгу стихов на русском языке. Общаться из еврейских писателей было почти не с кем. Хотя он был все время слаб здоровьем, он, как говорится, был бодр духом. Всё ему хотелось записать, много было планов.

Но когда должно прийти несчастье, то спотыкаешься на ровном, и некого винить. Так, Галкин несколько лет жил под Москвой в Малаховке – в сухом месте. Его там посещали друзья. В последнее для него лето он решил отдохнуть в Доме творчества «Подлипки». Там ему досталась сырая комната, а лето было дождливое, и он заболел воспалением легких.

Когда он приехал в Москву, он стал поправляться. Но тут-то и сыграла роль ирония судьбы. Его лечащий врач уехала отдыхать, и его пользовал другой врач, который советовал ему больше гулять, а сам в то же время говорил, что сердце у него на ниточке держится. Вместо того, чтобы его уложить в постель, он заставлял его через силу гулять – «дышать воздухом».

22-го сентября папа с большим усилием пошел гулять. Придя домой, он разделся и лег отдыхать. Разделся он до белья, и мама спросила его для чего он разделся, ведь скоро вставать. Он ответил, что так он лучше отдохнет. Мама несколько раз подходила к нему посмотреть, как он спит. В один из таких подходов она нашла его не дышащим, с кровоизлиянием на лице. Это произошло в 11 часов утра. Я в этот день пришла позже. Купила много винограда «дамские пальчики», который он особенно любил, радостная позвонила в дверь, но по выражению лица открывшего мне человека поняла, что случилось самое страшное...

За гробом шло много людей. Друзья, знакомые и знакомые знакомых. Многие плакали, как будто каждый из них потерял близкого человека. Похоронили его на Новодевичьем кладбище, которое является достопримечательностью Москвы, так как на нем захоронены знаменитые люди, и сейчас оно уже не функционирует, а является как бы музеем. Туда ходят экскурсии.

Через год я в содружестве с архитектором поставила памятник. Бронзовый бюст на мраморной колонне. Бюст я сделала еще при жизни отца. На колонне вырублено на идиш и по-русски – ШМУЭЛ ГАЛКИН.

На открытии памятника было очень много народу. Посольство Израиля возложило большой венок с лентой, на которой на иврите было написано посвящение. Многие испугались этого. Уже тогда с посольством Израиля не рекомендовалось общаться.

Жена Галкина – Мария /моя мама/ скончалась в 1965 году и захоронена рядом с ним.

Михля Галкина

Михля Самуиловна Галкина-Борухович. 1920—2004. Скульптор.

Перейти на страницу автора