Автобиография
Родился я в 1891 году в феврале месяце в городе Златоусте Уфимской губернии в семье служащего винокура в имении миллионеров братьев Злоказовых. Дед работал у них и отец всю жизнь. В нашей семье было 6 человек детей, из которых я был 4-й. Семья была обеспеченная, но я с малолетства втянулся в работу в своем хозяйстве.
Я был бойким шаловливым мальчиком, довольно своенравным. Помню, раз в наказание за шалости меня, самого младшего, оставили дома, а сами ушли в театр. Я читал «Вий» Гоголя. Вдруг я слышу, кто-то топает ногами, поднимаясь по лестнице. У меня волосы встали дыбом. Подошел к двери и спрашиваю: «Кто там?» Ответа нет. И так несколько раз, и я решил, что это покойник. Я поднял крючок, отошел от двери на 3-4 шага и всей тяжестью тела бросился на дверь. Сам полетел по лестнице и слышал жалобное «мяу, мяу!» Так и остался на улице ожидать родителей.
Окончив приходскую школу, я поступил учиться в Ремесленное Училище, где учился мой брат и окончил токарем. Я проучился три года на слесарном отделении и не окончив его, поехал в Сибирь искать работу. Мои прадед и дед жили в Челябинске. Прадед имел 22 детей, снабжал всех сибиряков женами, его называли Ермак Тимофеевич.
Я был бойким, непослушным мальцом, жил в окружении самых передовых рабочих. Помню первую забастовку рабочих Златоустовского механического завода в 1903 году. Нас не пускали из Училища, но мы с товарищем убежали через окно уборной на площадь к зданию Горноначальника, где собрались рабочие. Под террасой начальника стоял батальон Моршанского полка. Приехал генерал-губернатор, выступил с террасы, уговаривал разойтись. Потом дал сигнал, и батальон сделал выстрел в воздух. А потом несколько выстрелов в упор на толпу. Народ бросился врассыпную: было много убитых и раненых. У меня обожгло ногу, показалась кровь. Я убежал между ног в сторону, вытащил пулю, застрявшую в коленях. Я находился за забором, в углу, и видел всю картину: как бросали в арбу раненых и мертвых и увозили в земскую больницу. Потом приехала пожарная команда и смывала кровь на площади и засыпала песком. Все ворота были закрыты наглухо. Я пополз домой на четвереньках, пролез через подворотню. Мать была у соседей и слышала, что стреляли жиды и поляки, а не русские, чтобы создать настроение среди населения для оправдания погромов. Рабочие собрали всех погромщиков и выгнали из города. Мне перевязали ногу столетником, остановили кровь, рана была небольшая. Это было мое первое крещение в революции. Меня выстегали, и с тех пор я возненавидел дом.
Мой брат Абрам состоял в партии эсеров с 1905 года и оказывал на меня влияние. Через брата я познакомился с Петром Ивановичем Воеводиным, который был прекрасным оратором. Когда он приехал в 1905 году в Златоуст, то рабочие его несли на руках 5 верст. Я не раз слышал его. Была демонстрация, бастовала 21 тысяча рабочих. Было арестовано много рабочих. Ожидали приезда выездной сессии суда. Был устроен побег политических из тюрьмы, большой группы, среди них даже 2 уголовных. Накануне сессии провизор с братом отравили собак, стороживших место, где забор был низкий. Тут недалеко была еврейская молельня, где и отравили собак. Наш дом находился против тюрьмы, и со второго этажа дома было видно, что творится за высокой стеной тюрьмы. Я часто маячил на крыше дома и из-за трубы давал некоторые знаки арестованным. Арестованные ушли через кухню и перелезли через низкую стену, потом пошли через реку Ай и на гору в лес. Брат запряг лошадь, забрал готовые паспорта, одежду, оружие, положил все это на телегу, а сверху кинул мешок пшеницы и поехал по направлению в . Миас. Он был переодет крестьянином. Ночью его нагнали казаки. Они пощупали пшеницу, ударили брата нагайкой два раза и уехали дальше. Брат благополучно свернул в лес и встретил беглецов из тюрьмы. Он говорил, что если он не поседел в этот час, то никогда не поседеет. Драгуны вернулись к тюрьме и весь день стреляли в воздух беспомощно, судить Сессии было некого.
Вскоре арестовали брата и провизора. Пошел слух, что евреи разбили стекло в часовне и сунули папиросы Иисусу. Приехали черносотенцы к нам в Златоуст. Они хотели использовать 30 босяков, спаивали их по пивным. Но рабочие, где бы ни встречали этих приезжих, били их так, что в конечном результате убежали все черносотенцы и даже эти 30 босяков. Мать дала обществу защитников 50 рублей.
Частые собрания у нас революционеров подготовили меня постепенно к революционной деятельности. Я оказывал революции мелкие услуги. И окончательно отбился от рук родителей. Стал плохо учиться, спорил с родителями и в 1906 г. я с товарищем из Ремесленного Училища поехал в Сибирь искать работу, где видел разгромленные мастерские после забастовки красноярских ж/д рабочих. Я уже не мог жить беззаботно, как прежде. Нашел на сеновале револьвер брата, Смит-Висон и носил его долгое время за поясом в штанах и думал про себя: я живым не сдамся! Однажды был в театре, револьвер сорвался и упал на пол. Я его поднял тихонько и спрятал там, где нашел. И больше не носил.
По приезде из Сибири я начал работать помощником отца, проработал шесть месяцев. Я работал на Воздвиженском заводе, а отец – на Черкаском [Черкаскульском]. У меня получилась неудача. Отец снял меня с работы, повез домой. Ехали 12 километров, за весь этот путь отец ни слова не сказал мне. Я обдумал, что делать дальше, и дома заявил, что я не хочу с ними жить, мне не нравятся их нарекания и нравоучения. Отец отсчитал мне 21 рубль трешками за работу, и я уехал в Самару. Мать плакала и говорила: «Никак не можешь ужиться». В Самаре я был до этого раньше и имел там знакомую семью, родственников.
Надо сказать, я любил путешествия, ездил на поезде бесплатно даже после приходской школы, кормился как погорелец, ездил в Мексику, когда начитался книг Майн Рида, ездил в Ташкент и учился в парикмахерской. Вернулся домой в рождественские морозы в летнем пиджаке. 5 верст шел пешком. И проболел три месяца так называемой горячкой.
В Самаре я жил у дяди отца, рабочего, одна из его дочерей была моей невестой. Там я поступил на работу в никелировочную мастерскую, быстро овладел искусством никелирования самоваров, посуды и т.д., но состава никелированной ванны не знал. Со мной работал паренек Васька Девятка – самарский горчишник. Хозяин уехал в Америку, осталась хозяйка с 2-мя детьми. Мы получали в день по ½ фунта калача, чай, сахар и ничего деньгами. Вскоре нашелся муж хозяйки, вызвал жену в Америку. Она продала свое предприятие появившемуся в Самаре мастеру, который изготовлял варшавские кровати. Она продала ванную вместе со мной. Кроватное дело было большое. Я работал старательно, хотел заработать и устроить свою жизнь: оденусь и буду выглядеть как взрослый мужчина. Прошло немного времени, и ко мне пришел Васька Девятка. Хлопнул меня по руке, говоря: «Мишка, здоров, гад!» Обнялись. Когда он ушел, я стал опускать кровати в ванну, кровати стали выглядеть черными крокодилами. Хозяин прогнал меня, ничего не заплатив за работу. Я вернулся домой и сказал в свое оправдание: «Я убью хозяина, мерзавца!»
Я не знал тогда, что наш дом был явочной квартирой. Я жил без прописки, нелегально. Товарищи устроили меня на работу через присяжного поверенного к купцу I-й гильдии из Латвии, «Квиль и Ко», мальчиком на побегушках. Днем и ночью бегал на почту, разносил хозяину чай, зачастую дежурил ночью. Часто хозяин вместе с другими купцами и приставом играли в карты и летели тысячи. Я получал 5 рублей в месяц. Помнится один случай: один служащий из Бугуруслана пишет письмо: дорогой наш Натан Николаевич, я решил жениться, дал руку невесте, разрешите жениться. Приходит выпивший хозяин и пишет в ответ телеграмму: возьми обратно руку и дай ногу. На телеграфе такую телеграмму не принимают. Когда я вернулся в контору, хозяин назвал меня дураком, сказал, что это особое коммерческое выражение, и телеграмму приняли.
Служил я так несколько месяцев, но кто-то донес, что я живу без прописки, и меня выслали в Вильно. Когда приехал в Вильно, то там оказалось очень много еврейской бедноты. Там оказался один знакомый еврей, который бывал у моих родителей в Златоусте, когда проходил военную службу, был обычай приглашать на праздник еврея.
Меня встретили очень плохо. Оказалось, что я ехал на извозчике в субботу, когда еврею ничего нельзя делать, и в то же время я не знал 2-х слов по-еврейски.
Рабочие жили очень бедно, но внешняя культура у них была высока. Каждый стремился одеться хорошо в костюм английского покроя. В квартирах деревянные полы, постельного белья нет, одеваются на ночь в свои пальто. Я приехал с Урала в охотничьих сапогах, папахе и в романовском дубленом полушубке. Я разыграл весь свой наряд на еду в лотерею. Дети хозяина, побывавшие в Америке, снабдили меня одеждой, так что я стал выглядеть как английский денди: пальто английского покроя и капелют.
Как только нашел работу, стал заходить в столовую и по привычке ел мясное блюдо. За это меня считали ненормальным, так как жители жили на гроши, покупая кусочки хлеба и сахар. Только раз в неделю по субботам они ели мясо.
Попал я на работу на кожевенный завод на Говнянке, где изготовляли лайковые перчатки. Для эластичности кожи использовали собачий кал, который собирали корзинками и за каждую корзину платили 20 копеек. За это местность, где находится завод, прозвали Говнянкой. Я работал приказчиком, получал 12 рублей, ездил на вокзал выкупать кожи. Меня бухгалтер учил, где надо давать взятку I рубль, где 50 коп. На работу меня рекомендовал отец солдата, который тоже знал моих родителей. Сам он работал ломовым извозчиком. Помню такой случай: на какой-то праздник хозяева уехали на свадьбу на два дня. Я остался один на заводе. Увидал в печке жаровню, полную жареного мяса, и угостил рабочего, грязного, жалкого, который работал на разделке кожи. Оказалось, что это было жаркое сестры хозяйки. Меня пожурили за то, что угостил рабочего.
Поездка в Америку
Я все время мечтал поехать в Америку, так как еврей должен был жить в черте оседлости, что мне не улыбалось. Невеста через свою подругу, жившую в Америке, устроила мне плацкарту [шифкарту] на проезд в Америку. Плацкарта была у тети моей жены, жившей в Креславке в Литве. Из Вильно меня проводили 30 девушек, они справили мне белье и все необходимое в пути.
В Креславке я встретил попутчицу в Америку. Мы договорились, что она меня встретит в Эйткауне[1]. Она поехала с заграничным паспортом на поезде, поэтому я отдал ей все документы, деньги и вещи. Я же должен был переходить границу нелегально. За переброску через границу я должен был заплатить 25 рублей. При себе осталось 3 руб. 04 коп. Он успокоил меня, что беспокоиться нечего, мой вид учителя внушал доверие. Ехали в дилижансе, все внутри, а я сидел на козлах. Ехал хорошо одетый, красивый парень, распевая беззаботно песню, размахивая тростью. Когда стали проверять документы и очередь дошла до меня, я так спокойно сунул руку в карман, что полицейский махнул вознице: «Ехай!» В пограничном городе Владиславле я уплатил 25 рублей, и меня поручили проводнику литовцу, который не знал ни слова по-русски. Он повел меня на русско-немецкую границу. Было уже поздно, шли под гору. Там стояла будка. По всей границе стояли солдаты. Первый солдат предупредил: «Если скажут: “Стой!”, то надо остановиться, иначе будут стрелять». Он видел, что солдаты внизу сменяются. Я рассчитал, если я сделаю два прыжка назад, то он потеряет меня. Действительно, один крикнул: «Стой!» Я сделал так, как рассчитал, сорвался с галош, которые завязли в глине, и был наверху, выстрел не достал меня. Уже стемнело, проводник исчез, я блуждал в темноте и пошел на огоньки землянок. Постучался, и сразу меня повели к проводнику. Он меня уложил на пол и сейчас же накрыл соломой. Там пролежал я четыре дня, он давал мне пару картошек и выпускал ночью до ветру. На 5-й день вдруг он разбудил меня утром рано и показал на идущую толпу мужчин и женщин с детьми. Там мне сунули ребенка на руки и чемодан. Дошли до пограничной речки. У берега нас ожидала лодка, которая должна была перевезти в Германию. Я так обрадовался, что поставил чемодан на землю, поставил ребенка и первый прыгнул в лодку, тем самым восстановил людей против себя. Надо было пройти пешком 21 км. до Эйткауна. За эту дорогу мои спутники всячески придирались ко мне, задирали, я давал сдачи. К концу пути на мне было все помято, костюм изорван. В Эйткауне было много народа. Моя попутчица бегала среди толпы, искала меня, истекал срок, назначенный для встречи, ей надо было уезжать. И вдруг она увидала меня, бросилась на шею и повисла в обмороке, так как она измучилась, ожидая меня.
Вскоре все было приведено в порядок: она передала мне шифкарту, деньги и вещи. Мы сели в поезд, чтобы ехать в Антверпен. Вагоны были небольшие, на них нависали сверху ремни, как в трамваях. От избытка чувств я схватился за ремень, сделал сальто-мортале и ногой разбил окно. Когда железнодорожная бригада спросила, кто разбил окно, никто не ответил. Когда же они объявили штраф с каждого по два пфеннига, я сознался и заплатил 3 руб. 20 коп. В Антверпене нам предоставили транспорт, гостиницу, питание, согласно условий шифкарты.
Хозяин гостиницы, где мы остановились, ожидал парохода, оказывал мне исключительное внимание, приглашал кушать к себе со своей семьей. Потом он стал усиленно предлагать остаться работать у него вместо уехавшего немца, который занимался отправкой эмигрантов на пароходе.
Мы прожили там две недели. За это время я съездил в Брюссель. Бельгийцы оказались очень культурными по сравнению с немцами, были очень внимательны. Один бельгиец, поняв меня по знакам, довел меня до ванной. После ванны я зашел покушать в «Бодевилхауз»: там не берут за вход, тем, что закусываешь, оплачивается представление. Я пил кофе, закусывал и чувствовал, что в меня летят со всех сторон кусочки сахару. Я был удивлен: это оказались русские студенты, которые учились в бельгийском университете. Они узнали меня по костюму и были очень довольны. Они проводили меня до вокзала.
Хозяева становились все настойчивее, и я решительно отказался остаться у них. Тогда они попросили сделать им услугу: отвезти мальчика, оставленного им родителями, в Америку. Мальчик был очень балованный, он упал с поезда, разбил себе голову и лечился здесь несколько недель. Я согласился, но проклял все на свете. Мальчик лазил по всему пароходу куда только хотел, рискуя вылететь в океан. Капитан все время выговаривал мне, предупреждал, чтобы я не отпускал его от себя. Наша поездка совпала с еврейской пасхой. Нам на дорогу дали мацы и колбасы.
На пароходе евреи были усажены на нос, середину занимали привилегированные бельгийцы, поляки и др. Женщины были отделены на корму, и мне приходилось идти через весь пароход и машинное отделение навещать спутницу, которая сильно страдала от качки. Наша поездка совпала со временем, когда от сильной бури погиб громадный пароход «Титаник». Нас тоже бросало из стороны в сторону, окатывало всех нас волной. Я не страдал от качки, потому что не сидел в каюте, а находился на палубе между матросами и умел держаться. Среди матросов были русские, с ними я распивал виски 2 бутылки, каковые я захватил в Брюсселе. Я был единственный еврей с Урала, а остальные были евреи из бедноты, сильно забитые. Во время качки старики с бородами страдали морской болезнью. Матрос ходил среди них и все время кричал «аубен» (наверх). А люди были так слабы что не могли двигаться, их все время рвало.
Наконец наступил штиль, и люди стали выбираться на палубу к солнцу, вытряхивали свои одеяла, мешки, и кое-кто засорил глаза. Поднялась паника: в Америку не пропускают трахомных.
У привилегированной публики, сидевшей в середине парохода, началась игра: стариков-евреев, проходящих мимо них, начинают толкать от одного к другому. Человек шел как через строй. Это было непосильно терпеть измученным людям, и они уже хотели идти к капитану жаловаться. Но я уговорил их не делать этого и взялся сам помочь им. И пошел так же мимо развлекающихся людей, и когда меня начали подбрасывать, я наметил самого нахального и дал ему кулаком в челюсть так сильно, что он сел на пол. Я сделал мину, что я ни при чем, меня толкнули. И издевательства прекратились. Итак На 13-й день мы приехали в Америку и попали в пересыльный пункт «Кесель-гарден», где приезжих должны были встретить родные или же приезжий должен был иметь у себя 25 долларов денег, чтобы Америка была уверена, что приезжие не будут нищенствовать. Если не было ни родных, ни денег и больные трахомой отправлялись обратно. Мы видели довольно большую группу людей, которых собирались отправлять обратно.
Проверяя глаза, допрашивали, здоровы ли мои родители. Мне показалось это забавным, и я ответил: «Кланяются вам!» Они улыбнулись и пропустили меня. Те же, кто ехал в первом и втором классе на пароходе, проезжали просто в Нью-Йорк или другой город и никакому допросу не подвергались. Меня встретил дядя моей невесты, уехавший в Америку в 1905 году. Мне уже была нанята комната. Я начал изучать Америку, выходил из дома и уходил на два квартала дальше, научился читать американские газеты – специальный отдел спроса и предложений работы. Один раз со мной случился казус: я пошел по предложенному газетой адресу. Дойдя до соответствующего места, не увидел ни фабрики, ни мастерской. Дождался хозяина, и когда знаками объяснился, то хозяин прогнал меня, схватив за шиворот. Он думал, что я издеваюсь над ним. Он сам искал работу.
Скоро я нашел русских, которые жили в гетто, и они нашли мне работу у одессита Лапидуса в «Ко-автофары» в качестве простого рабочего. Я сверлил дыры в фарах для лампочек, около меня были положены горы фар, и через неделю я заболел. Доктор спросил меня, как давно я приехал, и сказал: «Это у вас эмигрантская болезнь — пройдет». Делая свою работу, я присматривался к работе всех станков, таких как шепинг, токарный, шлифовальный и т.д. Когда присмотрелся получше, я сказал Лапидусу, что смогу делать штампы. Мне разрешили, и я, работая на многих станках, начал делать штампы. Меня переманили к себе те, кто изготовлял различные штампы в специальных мастерских. Я не смог выполнять точную работу, меня рассчитали.
Я начал ходить по мастерским, не сразу одолел трудности, переходил на другой завод. Рабочие указывали мои ошибки. Так я научился работать. В России надо было сдавать пробу, а в Америке этого не требуется: я говорил, что я инструментальщик, стаж работы 10 лет. Меня принимал на работу, мастер видел, как я берусь за работу. Через час или два выносил плату за работу, рассчитывал и вдогонку бросал «шумахер», «сапожник», а не инструментальщик. Иногда за один день я мог побывать на нескольких заводах. Как только я немного подработал денег, завел себе инструмент в ящике, как у всех рабочих.
Года через 1,5 я превратился в американца: носил костюм высокооплачиваемого рабочего, ходил в котелке, имел во рту несколько золотых коронок на здоровых зубах, жевал резинку.
В год моего приезда в Америку в металлической промышленности был кризис. Были выборы президента Вильсона, которому не сочувствовали. Но я жил неплохо. Вскоре я вступил в профсоюз металлистов, заплатив 25 долларов.
Однажды я пришел на собрание, где меня остановил один рабочий с возгласом: «Ваш билет?» Я вручил ему свой билет. И вдруг он бросился мне на шею и все говорил: «Глаза! Глаза!» Это оказался мой старший брат Абрам. После собрания он проводил меня и сунул мне 25 пфеннигов, хотя сам был безработным.
На другой день брат приехал ко мне и перевез меня к себе, он жил в лучшем районе в Гарлеме. Его хозяева были одесситы.
Мой брат был общим любимцем, был своим человеком в доме, помогал хозяйке мыть посуду, убирать комнаты. Дети сидели у него на коленях, ели из его тарелки. Он прошел суровую жизнь: был в ссылке, сидел в тюрьмах. В противоположность ему я был баловнем в жизни, пользовался полной свободой. На следующее воскресенье я взял брата на взморье Сити Айленд, куда мы поехали с моими товарищами, такими же подвижными и веселыми, каким был я. Там мы купались, играли в мяч, много смеялись, шутили. Брат сказал, что он за всю жизнь так много не смеялся. Меня удивило это.
Брат рассказал, как он в 1905 году вступил в партию, сидел в тюрьме и судом был выслан в Вологодскую губернию на три года, где он закончил политическое образование. Потом его взяли в армию. Там ему пришлось пережить еще большую беду. Его товарищ стоял на часах около пакгауза и уснул. Дежурный при обходе забрал у спящего часового замок винтовки. Брат видел это и решил выручить товарища. Разбудил его и сунул ему замок от своей винтовки. Дежурный доложил офицеру, и тот пошел к часовому. Часовой потребовал пароль, а офицер, уверенный, что тот стрелять не может, шел вперед и был убит часовым. На выстрел собралась вся команда, видят на руках офицера затвор и винтовку часового с затвором, дошли до брата, и их обоих с часовым посадили на гауптвахту. Охранником у них оказался партиец, и они все трое дезертировали в Америку. Мой брат пробыл в Америке девять месяцев, он был менее приспособлен к жизни и сильно страдал от безработицы.
Вскоре приехал к брату Воеводин. Он ехал в Елизаветпорт и по пути навестил друга, с которым вел переписку. Они легли вместе на постель брата, а я у их ног, и мы проговорили всю ночь. Воеводин сообщил брату, что Азеф был агент полиции, что было новостью для брата, говорил что-то плохое о его невесте и много других новостей.
Брат был идеалистом, мог все до последней рубашки отдать товарищу. Чувствовалась его неудовлетворенность жизнью, его угнетало поражение революции пятого года, а также царствующее кругом мещанство. Все это настраивало его пессимистически. Он обдумывал мысль о самоубийстве, он думал, что его смерть никому не принесет огорчения, об этом часто разговаривал. И вот однажды он пригласил своих товарищей, купил котелок пива, я тоже, потом сходили все вместе в кино. Брат говорил, что и кому передать после его смерти. Когда надо было ложиться спать, он куда-то ушел и скоро вернулся. Оказывается, он искал место, где ему повеситься. Я спал, и когда рано молочник разбудил меня, я не нашел брата. Подождал немного, но его все не было. Тогда я пошел его искать. В щель уборной увидел его ноги на сиденье и стал стучать. Собрались люди, выломали дверь, брат висел мертвый. Общество содействия бедноте приняло на себя заботу о похоронах. Я долго искал — не оставил ли он какой-нибудь записки, и только во дворе нашел изорванное на мелкие куски письмо. Я собрал все кусочки, купил булавки и склеил письмо.
Брат философствовал о тщетности жизни, о своем разочаровании в ней, о том, что товарищи советовали ему меняться, завести хозяйство, детей. Он был эсер и хотел купить ферму, просил отца дать ему денег, но отец ответил: «Вам, мошенникам, не верю, подумаю и сам приеду», но не приехал.
Я снова вернулся на старую квартиру к товарищам и сказал: «Я потерял брата». Мне было тяжело одному и я ускорил приезд невесты. Она приехала в 1915 году к своему дяде, где она была самым нужным человеком: она умела шить и быстро нашла работу. Я тоже научился работать, и мы поженились. Она оделась сама и мне купила брюки. Дядя ей устроил пышную свадьбу, и мы зажили счастливо. Через год у нас родился сын, но вскоре умер, не сумели сохранить.
Я продолжал совершенствовать свою профессию конструктора. Главный инженер подходит ко мне и спрашивает: «Сколько операций, требуется, чтобы отштамповать деталь?» Кто скажет меньше операций, тому дают ее изготовить и увеличивают время. Тут приходится себя тренировать дома — чертишь, читаешь и наконец додумываешься и радостно кричишь: «Нашел! Нашел!», а домашние удивляются, думают, сошел с ума. Так развивается творческая мысль. Игра в бильярд помогает при расчете ударов для направления шара в лузу.
2 августа 1914 года началась империалистическая война. Партийная организация посылала меня к рабочим-духоборам для читки газеты «Новый мир». Там я вел полемику с сыном Льва Толстого, который выступил за войну и доказывал, что они являются анархистами и что анархисты выше коммунистов. Там были черносотенцы, и я еле убрал ноги оттуда. Я написал заметку в газету «Маленький сын больного отца».
Некоторые старые партийцы-меньшевики выступали тоже за войну, как, например, редактор Эйлерт, который вскоре уехал в Россию. Его заменил Бухарин, и газета приняла большевистский характер. Бухарина заменил Троцкий.
Вскоре меня призвали в армию. На комиссии я всячески старался доказать, что я не годен, но номер не прошел. Я был готов сесть в тюрьму, только бы не идти в армию. Потом выяснилось, что семейных не берут.
В России шла война, мы рвались на родину, но связи с Россией у Америки не было. Среди нас было много товарищей-большевиков из Канады и американцы. Я не был членом партии, но посещал партийные собрания и 1 сентября 1917 года вступил в партию; меня рекомендовали профессор Гурвич и дантист Виленкин, которые приехали с нами в Россию и вскоре умерли.
В районе, где я жил (Бронский) мы организовали из русских рабочих левое крыло американской социалистической партии, мы назывались третьим отделом, а в Гарлемском районе был второй отдел. 2-й отдел выступил против газеты «Новый мир», а мы за нее. Приехали к нам из второго отдела, и спор кончился дракой, как бывает всегда в Америке. Пока я говорил на трибуне, погасили свет и в темноте мне дали по зубам. Товарищи оттащили меня в комнату и заперли. Вызванная полиция забрала нескольких человек. Вскоре меня выбрали секретарем третьего отдела, и я вел отчаянную борьбу с бундовцами.
В 1919 году начался раскол партии: социал-демократическая меньшевистская и мы — социал-демократы-интернационалисты. Меньшевики были против организации коммунистической партии и стояли за захват американской социалистической партии.
Некоторые утверждали, что мы иностранцы и не имеем права организовывать коммунистическую партию. Я выступил последним, и очень горячо: я заявил, что меня эксплуатирует именно американский капитализм и что должен бороться и быть в коммунистической партии. Дискуссии продолжались долго. Джон Рид не был согласен с нами. Он в это время приехал из России и был членом американской социалистической партии.
1 сентября 1919 года был съезд в Чикаго по организации коммунистической партии по типу России. Группа во главе с Джоном Ридом пришла на съезд, не будучи выбранными.
Скоро пришло извещение от Ленина: никаких рабочих партий, а коммунистическая партия Америки. Тогда они организовали американскую коммунистическую партию.
В Америке появился фильм «Большевизм на суде». Изображалось, что дочь и сын крупного капиталиста увлеклись большевизмом. На муниципальных выборах победили большевики, выброшен красный флаг на муниципалитете. Город во власти большевиков, происходят разные трюки, люди ходят по головам толпы. На сцене все вожди — Маркс, Энгельс, Ленин — в полосатых брюках, в сюртуках. Среди них двое молодых людей. Ленин изображен насильником, он ухаживает за дочерью капиталиста. Брат ее американец-боксер. Начинается драка, бородатые Маркс, Энгельс, Ленин дерутся. Брат спасает сестру. Фильм кончается победой американцев, красный флаг сброшен, вывешен 48-звездный. По окончании фильма играет гимн. Все встают, а я не встал, и меня выгнали из кино. Когда я рассказывал об этом жутком фильме в партийной организации, мне дали много брошюр, уже выпущенных английским коммунистом Вильямсом, под заголовком «Советы за работой». Я встал около кино и стал раздавать их. Первую я вручил полисмену, который положил ее в свой карман. Управляющий кино неоднократно выходил и просил убираться со своими брошюрами. Я увлекся и не заметил, как полисмен ушел с поста, а из бара против кино выбросилась большая толпа и двинулась ко мне. Сначала я огрызался, а потом сказал: «Раз вы сердитесь, значит, вы не правы». Но вот один здоровенный верзила размахнулся, чтобы ударить меня, а я нагнулся, и удар попал в стену. Я же пробил головой себе дорогу и побежал в дверь социалистического клуба и дальше по лестнице на пятый этаж и скрылся под перекладиной в углу чердака. За мной побежала толпа людей, и не миновать бы мне суда Линча, если бы мои прыткие ноги не подбрасывали меня по 4-5 ступенек вверх за один шаг. Там на чердаке посветили спичками, ничего не найдя, разошлись. Я пролежал на чердаке до 3-х часов ночи, пока все утихло, улеглось и стало рассветать. Вышел на улицу, увидел двух полисменов на посту. Один доказывал другому, что все написанное в брошюре — правда.
Так шла моя жизнь партийного работника.
Связь с Россией осуществлялась через Марию, сестру моей жены. Мария выражалась очень осторожно в письмах. Из России приехало много белогвардейцев, и они изображали революцию как хаос. Нам приходилось разъяснять всю нелепицу, нагроможденную на революцию, стала выходить еще одна газета «Русское слово». Я занимался агитацией на русском языке. В то время в Америке было около полутора миллионов русских граждан. Из России газет поступало очень мало. В Америке есть универсальные библиотеки, где есть все, что издано во всем мире, и там можно было достать русские газеты. Если газет не оказывалось, то они их все равно достанут, иначе они платят штраф 500 долларов. Но там надо было ждать, поэтому мы обращались к морякам и получали затасканные газеты. И каждое слово Ленина, его заветы мы старались осуществить в Америке. Вся наша жизнь была посвящена борьбе за победу социализма в России.
2 января 1920 года американское правительство запретило коммунистическую партию, арестовали всю головку. Я поехал в редакцию газеты «Новый мир» с несколькими товарищами. Стали набирать статью «Да здравствует коммунистическая партия!». В это время нагрянула полиция и разгромила всю редакцию: над нашими головами летели столы, ящики, шрифты. Всех нас девять человек увезли в черной карете в Главное управление на 10-й этаж и учинили нам допрос. Перед нами поставили портреты Ленина и Троцкого вверх ногами и наблюдали, кто и как реагирует на это. Если человек отворачивался, давали затычины в морду. Тут уже участвовали беляки. Кто больше смущался, тому попадало больнее. Отпустили только одного старика-еврея, подпольщика. Его спросили, читал ли он «Коммунистический манифест». Он ответил: «Читал, читал!» — «Где читал?» — «В газете “Форвертс”». Они засмеялись и отпустили его. Потом нас выстроили в ряд и пропустили через строй людей, которые давали нам под зад ногами, обутыми башмаками с острыми носками. Среди них были боксеры, футболисты. Тех, кто не умел защищать себя, калечили. Последнему дали так сильно по голове, что я почувствовал сотрясение, идя впереди него. На черной машине нас увезли на пароход, который отвез нас на «остров слез». Там было уже много народу: анархисты, большевики. Нас, большевиков, поместили в зал на 500 человек, как раз против статуи Свободы. Там же был выбран комитет из 3-х человек. И американцы удивлялись нашей организованности. Нас кормили заплесневелыми сухарями, кофе без сахара и манной кашей и выводили гулять на балкон.
В городе продолжался разгром русских библиотек. В американской тюрьме можно было все достать, вплоть до вина, были бы деньги. Среди арестованных было много больных, болели испанкой. Комитет переписал всех больных, и им покупали молоко. Нам привозили передачу. Днем мы сидели все вместе и мечтали о поездке в Россию, а вечером нас уводили в спальни, где установлены трехэтажные железные кровати. Однажды, подняв всех ночью, комитет выявил все запасы, хранимые под подушкой у некоторых, и разделил всем. После этого все, что приносили, делили поровну всем. Договорились, как держаться на допросе: каждый шел на допрос в красной рубашке, требовали адвоката из русского посольства. Мы им крепко надоели. Стало известно, что нас отпускают на поруки. Рядовых партийцев — за 100 долларов, а за меня как секретаря запросили 10 тысяч долларов. Я решил: ну пропаду совсем, откуда такие деньги взять. Потом меня освободили за 500 долларов. Те, кто были на воле, устраивали вечера, собирали деньги и выручали товарищей.
Возвратившись домой, я застал всех больными, отделил жену в отдельную комнату, а детей купал каждый вечер, готовил им обед и стирал белье и за соседом ухаживал. Когда всех поднял на ноги, пошел на работу к старым хозяевам. Меня ценили как хорошего специалиста. Я продумывал все операции, делал приспособления и сокращал чисто операций при штамповке. Мы давали срок все придумывать, и производительность и увеличивалась. Я работал у немцев-эмигрантов, которые кооперировались, окрепли и имели свой завод. Все они были социал-демократы.
Я там организовал забастовку, чтобы увеличить заработок прессовщиков, которые штамповали рекламы на металлических дощечках. Забастовка продолжалась две недели, и мы проиграли. Хозяева выступали с точки зрения марксистов, и когда начали голосовать, то хозяева все затаскивали рабочих к себе, мы оказались менее подкованными. Мы вышли на работу. Хозяева подходили ко мне, хлопали по плечу, жали руки. Это делалось подчеркнуто, чтобы убедить рабочих, что я сорвал забастовку. Я ушел с работы, так мне тяжело было переживать это. Я мог в любое время найти работу.
Вскоре мы добились разрешения на выезд в Россию и дали подписку, что никогда не вернемся в Америку. Мы объединились, нас оказалось 35 человек, большинство были одинокие, были и семейные, но только у меня было двое детей. Мы организовались в коммуну «Красная Звезда», сложили все деньги вместе, купили кому что нужно из одежды и обуви и билеты на небольшой пароход, женщинам и детям I класса, а нам — в третьем классе. Мы изумляли администрацию парохода, они никогда не видели, чтобы пассажиры I класса дружили с пассажирами третьего класса.
Перед отъездом из Нью-Йорка мы вечером собрались все вместе у меня на квартире и устроили прощальный ужин. На другой день пришел грузовик и повез вещи: каждый имел чемодан, а я тронк-ящик, обитый железом, весом в 12,5 пудов. Я оставил в своей квартире всю мебель, даже не снял занавесок и замок оставил, считая, что в России нет воров. Нас провожал весь шестиэтажный дом. Женщины говорили: «Куда вы везете детей?» Моя старшая дочь шести лет встала на ящик и сказала: «Гудбай, Нью-Йорк! Да здравствует Советская Россия!»
Мы были так восторженно настроены, что едем в Россию, пели революционные песни. Там победила революция, деньги не нужны, мы кошельки побросали в океан. Когда мы доехали до английского порта Саутхемптон, нам нужно было пересесть на другой пароход для проезда через Атлантический океан. Мы узнали, что нас собираются везти в Данциг, где были поляки, которые нас могли не пропустить в Россию. Мы забастовали: «Не поедем в Данциг!» Через пару дней капитан парохода сказал: «Хорошо, поедем в Либаву», — и мы поехали. До Либавы ехали три дня высадились, пробыли там пару дней, кто-то навестил знакомых в Риге. Накупили продуктов: масла, сыру, колбас, но хлеба не купили, и поехали в Себеж. Там нас встречал представитель Российской секции Коминтерна. Дальше мы ехали долго, поезд шел медленно, мы на каждой станции останавливались, выходили на площадку, ораторствовали. Мы говорили, что в Америке тоже скоро будет революция. Мы митинговали, кричали «Ура!» и к концу пути остались без голоса. Наши вещи ехали не с нами, а в заднем вагоне. Мы установили дежурство, чтобы их не украли. Помню мое дежурство: поезд делал подъем на гору и съезжал обратно раз 10, не мог взять подъем. Я, как дежурный, стоял на задней площадке. мне казалось, что если я слезу, то поезду будет легче. И я слез, а поезд действительно разогнался и поехал в гору. Я рассчитал, что он еще спустится, а поезд уехал. Я долго бежал за ним, так как оставаться ночью на незнакомом месте было страшно. Но на мое счастье поезд скоро остановился на ремонт, и я догнал его. На пути на станциях мы встречали красноармейцев: они были разуты, раздеты, некоторые раненые. Они шли из Польши. Мы открывали свои сундуки и излишки раздавали красноармейцам. Мы уже были на довольствии в России: нам давали ржавые селедки и хлеб, который весь рассыпался, никак его нельзя было есть. Мы придумали способ, как его съедать: обмазывали маслом и глотали не жевая.
Мы приехали весной 1921 года. Деньги, оставшиеся в долларах, сдали в Коминтерн. Денег не было ни у кого, даже на газету. И так доехали до Москвы, где разместили нас в школе в Орликовом переулке. Тут были эмигранты из Англии, Франции и других стран. Женщины-иностранки возмущались плохим питанием, недоброкачественными продуктами для детей. Моя жена уговаривала их, и они успокоились. Жена им сказала: «Кто звал вас сюда? Можете уезжать!»
Мы ходили в Денежный переулок в Коминтерн пешком и с песнями. Мелькали иногда трамваи, облепленные людьми, но мы не хотели висеть на трамваях. ЦК мне предложил ехать в Самару, я согласился. В ЦК мне выписали сумму денег на поездку — целыми листами, и женщины стали грудастыми.
Мой сундук был оставлен в Замоскворечье, где остановилась часть наших людей, и я поехал за ним. Нанял ломового извозчика за 10 тысяч рублей и привез сундук на площадь Казанского вокзала. Вся площадь была занята народом, представлявшим какую-то серую массу. Позвал четырех носильщиков, они прикинули, повернули сундук и запросили 50 тысяч рублей, а у меня на всю дорогу было получено около этого. Начал рядиться, они не согласились и ушли. Я решил нести сундук на себе. Извозчик подвинул его к краю, я подобрался под него и понес. Когда надо было подняться по ступенькам, я уже не мог выдержать эту тяжесть на одной ноге и крикнул: «Черти, помогите!» И меня поддержали. Я поднялся и сбросил сундук на пол и тащил его волоком до багажной: мне помогали окружающие. Когда его взвесили, оказалось, он весил 12,5 пудов: в нем были два ящика инструментов, ножная швейная машина и все остальное хозяйство.
Одновременно я получил охранную грамоту от Моссовета. По пути к Самару железнодорожники хотели три раза отцепить багажный вагон, но мы строго следили и тотчас сообщали в железнодорожный ЧК и таким образом довезли багаж благополучно до Самары. В Москве мы встретились с Марией — сестрой жены. Она работала в Самаре заведующей клубом коммунистов в помещении губкома партии. Она была старый член партии, работала в подполье, все знала и всем заправляла.
В Самаре меня устроили работать в Военком Гвио — военный завод, где ремонтировали автомобили. Я был одет во все кожаное, на боку у меня был наган. Все шоферы скоро стали меня узнавать, и где бы я ни шел, мне подавали машину. Был зачислен в ЧОН. На заводе я встретил люмпен-пролетариев (шоферы), которые, не стесняясь, обворовывали завод — воровали листовую медь, оборачивая листы вокруг себя, и уносили на зажигалки. Я возмущался, но управление меня успокаивало: «Что делать, такая жизнь». Я успел отремонтировать только три машины.
Чоновцы были переведены на казарменное положение, жили в неотапливаемых магазинах, питались кто как мог. Я выдержал дольше всех и последним закрыл магазин и отнес ключ в Губком. Мы ходили на кладбище Семейкино, поджидали по ночам бандитов, там и падали, было скользко и голодно, и так постепенно все разошлись.
Чоновцы также ходили спасать Иващенский военный завод, который взорвался, был большой пожар, жители разбежались, спасаясь от осколков. Мы им помогали. Еще ловили беспризорных детей и представляли их в детский дом. В первую очередь дети устроили выставку того, что они украли. Когда я обеспечил детский дом всем необходимым от иностранных организаций, то дети все расхватали, распродали, изнасиловали ночью учительницу и ушли из детдома. Пришлось снова начинать собирать детей. Голодных детей набралось около 35 тысяч.
Мой приезд в Россию совпал с X съездом партии, где был поставлен и решен вопрос о новой экономической политике. Приехали в Самару делегаты съезда и среди них Милонов из рабочей оппозиции. И никто не хотел делать доклад, а женщины интересовались, и я пошел к ним делать доклад. Но я сам еще не разобрался как следует и сознался в этом.
В Самаре было голодно, жена возила в деревню все домашние вещи и белье и меняла их на хлеб. Дети жили на даче, так как в городе свирепствовали тиф и холера. Жена брата умерла от холеры, и двое их детей остались у нас на руках. Некоторое время ухаживали на ребенком Хатаевича, у которого жена умерла от тифа, потом ребенок умер от паратифа. Я шел ночью к детям на дочу, сухая трава трещала под ногами, деревья засохли. К осени и деревня обеднела, наступил страшный голод. По улицам люди просили хлеба. В городе отсутствовал транспорт, лошадей съели. Люди стоят на улице, плачут, не на чем везти трупы умерших.
Начали приезжать разные организации для помощи голодающим: Ара, шведский Красный Крест, Дальневосточная организация, английская божественная секта — квакеры — всего 11 организаций. Потом китайцы из очень далекой провинции привезли два вагона чумизы. Меня губисполком направил переводчиком и заместителем уполномоченного Помгола т. Карклина. Началась нудная работа с чиновниками из Америки. Около них крутились люди с темным прошлым из буржуазии. Приходилось вести двойную работу: чекиста и по организации помгола. Были частые столкновения Карклина с американцами: они стремились получить от нас побольше, часто они закрывали снабжение голодающим. Тогда меня посылали улаживать дела. Моя резиденция была в том же здании, где помещались все организации помгола. С комендантом ночью мы выявляли все документации и все богатства, которые они накапливали, чтобы отправить за границу. Все передавалось в ГПУ, и в последний момент отправки вскрывали все посылки, чтобы не дать вывезти.
На каждом шагу встречалась картина ужасного голода. Ехал я однажды в Пугачев, там американец сошел с ума, закрыл все дела и уехал в Америку. Навстречу мне попалась группа красноармейцев, направлявшихся в Самару, полураздетых, голодных. Был ужасный буран. Вижу, копают землю возле села Большие Глуницы. Остановил машину и спрашиваю: «Что вы тут делаете?» «Копаем могилу. Голод, сил мало, некому хоронить, так мы заранее копаем могилу». С трупоедами мирились, в каждой избе были кадки с соленой человечиной. Я сам рисковал жизнью, потому что был еще полнотелым здоровым человеком, могли съесть при случае.
Приезжали к нам писатели, ученые, такие как Фритьоф Нансен, Андерсен Нексе, который жил у меня. Они развили большую агитацию в помощь голодающим, присылали много вещей и продуктов. Квакеры организовывали столовые, склады: туда завозили рис, кофе, масло, сахар и др. От шведов получили зерно, кукурузы, лошадей для использования на пашне и семена крестьянам на посев.
Американцы дали муки для выпечки хлеба, какао, сахар, белый хлеб.
Была квакерша Эна Стронг, мы с ней организовали столовые, ездили на фордзоне, с нами был фотограф и шофер. Она не давала отдыха ни нам, ни себе, работали дни и ночи. На дороге она пела «Из-за острова на стрежень!» ломаным голосом. Приехали в село Красный Яр, остановиться негде, везде больные. Устроились ночевать в больнице, и там она нашла на себе вошь. Вернулись в Самару, она заболела сыпным и брюшным тифом одновременно. Ленин распорядился отправить ее в Польшу. Фотограф умер от тифа, шофер заболел дизентерией. Я тоже болел пять недель, все время была высокая температура, а врачи так и не определили болезнь, я вынес болезнь на ногах.
Летом 1922 года намечался хороший урожай. Несмотря на то что от голода вымерло много народу. Было кругом много забитых домов на селе, в Троицын день было так весело: катались на лошадях, пели песни, как будто никакого голода и не было.
Началась ликвидация Помгола. Первая уехала Ара, Карклин уехал в Кисловодск работать. Все, что оставалось от Помгола, передали Самарскому губисполкому. Я же поехал в Москву. Там я остановился у своего товарища, который жил в жилищном товариществе, где жили артисты и адвокаты. Было бурное собрание, переизбирали правление товарищества. Председательствовал полицмейстер Литавкин. Там жили рабочие, такие как дворник, истопник, маляры, но в гораздо худших условиях, чем остальные. Я выступил с критикой, и меня выбрали председателем, что дало мне право занять угловую освободившуюся комнату в 31 квадратный метр. Там мы прожили с 1924 года по 1962 год. Я председательствовал восемь лет и там же был арестован и выслан, после высылки вернулся туда же. Там я наладил нефтяное отопление.
В начале 1924 года я устроился на работе по направлению райкома партии в Нефтесиндикате у Ломова Гр. Ипполитовича особоуполномоченным и вызвал семью в Москву.
Умер В.И. Ленин. Я стал лепить проект памятника Ленину и показал его Ломову. Он сообщил об этом Рыкову, председателю ВЦИКа. Ломов сказал ему: «Зайти и посмотри, что тут сделал мальчишка-коммунист!» Рыков обещал, но не смог приехать. Я добился свидания с Енукидзе, и мне разрешили поставить памятник на 7-й сессии Верховного Совета РСФСР. В комиссию по увековечиванию памяти Ленина было представлено 30 образцов памятника. Представители Губисполкомов останавливались только у моего памятника, искали встречи со мной. Была статья в газетах «Правда» и «Известия» — «Дело рабочей руки» с рисунком памятника и самого скульптора.
Комиссия в составе Молотова, Красина, Луначарского и специалиста Щусева и др. встретила меня в штыки. Меня спросили: «Скажите, автор, не кажется ли вам, что кузнец, идущий по стопам Ленина, взойдет наверх и ударит молотом Ильича?» Я ответил: «Я пришел не анекдоты рассказывать, а с вещью, — и далее добавил, — Виноват, я сам рабочий. Когда строил памятник, я понимал что-нибудь. Не откажите рабочему в понятии вещей более глубоких, чем анекдоты! Я могу рассказать тоже: Пушкин держит шляпу сзади, Тимирязев спереди». Молотов: «Будет ли понятна рабочему ваша идея?» Я сказал: «Я сам рабочий, и не откажите рабочему в понимании искусства». Затем Молотов подтвердил: «Ленин похож». Меня выслали. Затем вышел Луначарский, озлобленно запихал бумаги в портфель и сказал: «Если бы им дали шар на штыке — им достаточно!» Резолюция была такая: «Нигде не выставлять, в таком виде не показывать». И памятник изъяли из Музея Революции. Луначарский дал скульптора Меркурова мне в помощь.
Меня вызвала Тула ставить памятник. Мой памятник изображал смычку рабочего, крестьянина и красноармейца. Тульские художники встретили меня в штыки, они хотели иметь свой отечественный памятник и из моего памятника сделали размычку, взяв в основу мой памятник, они поместили рабочего с наганом, крестьянина с бомбой и красноармейца с винтовкой. Потом в других городах стали делать памятники, по частям повторяя мой памятник Ильичу.
ЦК партии направил меня во ВХУТЕМАС, где платили мне 750 рублей в месяц. Там я числился искусствоведом. Меня считали лучшим скульптором по точности изображения Ленина.
Экскурсия в Париж
В 1925 году была художественно-промышленная выставка в Париже. Мы тоже принимали в ней участие: были выставлены работы всех художественных училищ как России, так и других государств. Наши работы отличались от работ остальных революционностью и широтой замысла, а у других – мастерством обработки материалов – гранита, мрамора и др.
Сокольнический районный комитет партии выделил меня руководителем группы учащихся в составе 27 человек скульпторов, в том числе три женщины, посылаемых на выставку. На выставке была и моя работа. Моими помощниками были Каро-Алабян и Аграновский – графики. ВЦСПС выделил средства на поездку. Устроили прощальный вечер, на котором выступал Маяковский. Моя дочь Роза 10 лет выступала со своими стихами. Маяковский был в восторге от нее, носил ее на руках.
Поехали мы через Ленинград. Кое-кого пришлось приодеть поприличнее. Я давал им наставление, как себя вести за границей. Сообщил нашему послу в Париже т. Красину, чтобы встретил и позаботился о жилье для нас. Но в Париже нас никто не встретил. Мы приехали ночью и пошли искать себе жилье. Нашли в Латинском квартале в двух гостиницах. На другой день мы разместились в одной из них. На другой же день мы повезли наши экспонаты на выставку и установили их там. Нам был отведен отдельный павильон. Мы каждый день ходили на выставку и изучали работы других скульпторов. Одновременно мы посещали музеи: музей скульптуры, Родена, Люксембургский, Лувр и др. Захотели навестить Монмартрский район, район публичных домов. Мы оставили девушек дома и направились туда. Я предупредил всех, как вести себя там: не пить и не есть ничего. Распорядительница-мадам выставила всех девушек в зале; играла музыка. Никто из наших ребят не умел танцевать, и чувствовали себя не в своей тарелке. Руководительница подошла ко мне и спросила, что вы за молодые люди – не пьют и не танцуют. Я задал ей вопрос: «У вас негритянки есть?» Она запротестовала: «Нет, нет!» Я сказал ей, что мои ребята любят только негритянок, скомандовал на выход, и мы пошли. Ребята спросили, что я сказал руководительнице, и многие смеялись, когда узнали.
Был еще случай. Комсомолец встретился с бессарабкой и два дня не являлся в номер. Мы решили его найти, разбились по двое и ходили по главным бульварам. Я встретил его на бульваре Сен-Мишель, сидящим с девушкой, и уговорил его вернуться к нам, чтобы не было скандала. Выработали метод, как его отучить от похождений: забирали его брюки каждое утро и уносили с собой на выставку. Ему надоело сидеть в номерах, и он взмолился к нам, и обещал не отлучаться от группы, и слово свое сдержал.
Другой случай: мой помощник Аграновский захотел посмотреть, как живут парижане. Мы пошли в американский бар, ближайший от нас. В танцевальном зале было много красавиц. Сидим и пьем кофе, а перед нами танцующие пары. Я спросил Левку: «Какая тебе нравится?» Я дал знак, она остановила кавалера и присела к нам. Она захотела ужинать. Он заказал два ужина. Я ему сказал, что не бесплатный переводчик ему. Тогда было заказано три ужина. Лева договорился с ней, что едет к ней домой. Я ему сказал, что невозможно в Париже ехать к незнакомой женщине, велел прекратить разговор, и мы поехали домой. Аграновский долго сердился на меня, что он напрасно потратился. Сам я решил познакомиться с работой партийной организации.
Вспомнив свою подпольную работу в Америке, я оделся в костюм пажа, узнал из газет, где проходит партийное собрание, и поехал. Я вошел в сад медленным шагом, закурил трубку и так дошел до зала, где проходило партийное собрание, увидел Вайяна-Кутюрье и других, скоро вышел и стал заметать следы, будучи уверен, что всюду много шпиков. Я ездил на Метро, пересаживался в такси и вернулся пешком в Латинский квартал.
Пробыли мы в Париже полтора месяца и благополучно вернулись домой. При переходе с поезда в г. Кик встретились нам немецкие комсомольцы, они боялись, что их не пропустят штурмовики. Тогда я сообщил руководителю штурмовиков, что мы русские студенты, едем домой. Вся площадь была занята штурмовиками, при них было примерно 40 барабанщиков и оркестр. Руководитель взял под козырек, скомандовал, и они расступились. Мы прошли, а за нами прошли и немецкие комсомольцы.
Во ВХУТЕМАСе было очень холодно без отопления, а моя ставка была мала, чтобы содержать семью, поэтому меня перевели на завод металлических знаков замдиректора. С этого завода ушел на завод геофизики – точная механика – инструментальщиком. Это бывший завод Швабе, где все работы делались вручную. Я впервые ввел там штамповку и литье под давлением.
По партийной линии я все время был агитатором. Видя мои способности, меня выдвинули конструктором. Литье из алюминия давало много брака, при этом было много ручной работы и при этом получалось много отходов. Инженеры мучились целый год. Я взялся делать изложницы, оставался после работы и сделал такие изложницы, благодаря которым при литье следовало только нажать ручки, и деталь освобождалась, не требовалось ее выбирать и никакой дальнейшей обработки не требовалось, и не стало брака.
Была кампания по борьбе с пьянством. Пьяницу-мастера послали лечиться. Он пролечился три месяца, вернулся на производство, и я, как агитатор, предложил сделать его председателем комиссии по борьбе с пьянством. На другой день после этого он явился в цех с гармошкой вдрызг пьяный. На этом все и кончилось.
Старый мастер Волков И.И. спорил со мной, что я не даю точный размер детали, а давал только порядок операций. Когда же он получил точный размер, то часто деталь имела то недостаток, что лишку и требовалась дополнительная обработка. Я доказал, что, пользуясь прессом и буфером натяжки, я давал точный размер штампа без дополнительной обработки. Чтобы получить точный штамп, предварительно требовалось много материала и образцы, потому что каждый материал дает различные вытяжки (алюминий, медь, сталь – одним словом, различный материал). Сообщили в ВСНХ, что я трачу много материала на изготовление точного штампа, который я изготовлял, изучив вытяжку отдельных материалов: алюминия, меди и т.д. Приехала комиссия, подтвердила правильность моего приема. Я назвал старого рабочего мастера Волкова дураком.
После этого Сокольнический РК партии выдвинул меня в проектную организацию конструктором по построению первой пятилетки, как человека, который показал свои знания штамповального дела в художественной мастерской знаков и точной механики.
Долгое время в России считали, что штамповку нельзя использовать в точной механике, но я ввел штамповку в России, которую изучил в Америке.
Проектная организация «Гипромез» находилась в Ленинграде, где руководителем был Буров, бывший чекист. В Москве было отделение ее, возглавляемое инженером Вейцманом, беспартийным, человеком широкого замаха. Один его брат был министром финансов в Лондоне, а другой брат в Израиле. Тут, в Москве были собраны все специалисты. Вейцман жил на даче вместе Толоконцевым, руководителем нашим из ВСНХ. Вейцман бахвалился среди нас: Толоконцев – мой друг, мы с ним выпиваем. Я счел необходимым поговорить с Толоконцевым о том, как [он] себе разрешает выпивки с Вейцманом. Толоконцев несколько смущенно признался в этом.
Когда я пришел в «Гипромез», меня спросили, что я буду делать у них. Я ответил, что буду работать помощником профессора Панкина – монархиста. Я был выбран секретарем партийной организации и работал в месте с инженером Быховским и студентами ломоносовцами-коммунистами. Были тут студенты плехановцы-экономисты – меньшевики, которые нас плохо поддерживали. Мы критиковали Панкина в стенгазете, которую Панкин называл заборной литературой и не особенно считался с нами. Мы, коммунисты, чувствовали, что параллельно идет другая работа. Случалось так, что заканчиваем один проект, а Вейцман, часто бывавший за границей, возвращается из-за границы и отменяет эту работу и дает другое задание. Мы проверяли работу специалистов, вскрывали их столы и видели листки с рисунками чертиков. Между собой мы иногда говорили, что нас могут привлечь к ответственности за спецеедство. Но когда нам становилось многое непонятным, мы ехали с Быховским в Ленинград к Бурову. Мы так настойчиво к нему приступили, что он выходил к нам с обмотанной головой так, чтоб только были видны нос и глаза. Он нас тоже мало удовлетворял. Поток людей стал исчезать из «Гипромеза»: защитив диплом, уехал Быховский и другие ломоносовцы. Исчез Вайцман. Через несколько лет, встретив его в Москве, я узнал, что он просидел пять лет в тюрьме.
Работа в «Гипромезе» для меня была самой тяжелой в жизни. Я был выдвиженцем и чувствовал еще большую ответственность за работу. Я давал много материала в ГПУ.
Я устал от этих волнений и передряг и пошел в ЦК — и меня назначили в Ярославль. В ЦК у меня был товарищ по Америке – Аноцкий. Я рассказал ему, где я работаю и что мне трудно становится, и просил перевести меня на более живую работу. Он сказал, что идет коллективизация сельского хозяйства, а не можем дать нужную колхозам пятитонку Я-5. Я охотно поехал в Ярославль. Приехав на автозавод, встретился с инженером-коммунистом Гофманом, который нарисовал мне ужасную картину: он старается выполнить программу, директора часто меняются, и нет знающих дело людей. Он был рад, что пришел человек, знающий дело. Он направил меня на филиал завода, где выпускали радиаторы и другие детали. Радиаторы и многое другое изготовляли вручную, и все помещение было завалено изготовленными радиаторами, а их не хватало, и автомашины не могли выпускать. Я изучил положение в мастерской. Рабочие понимали, что так они не могут обеспечить выпуск машин, но не знали, как приняться за дело. Я увидел стоящий без пользы пресс без маховика, в котором отсутствовал пусковой механизм. Я отыскал маховик, утерянный по пути, изготовил пусковой механизм, достал ремень, и пресс 70 тонн заработал. На нем стал изготовлять штампы.
Станков для работы в мастерской было достаточно: шепинг, токарный, шлифовальный, фрезерный и т.д., но все это находилось в запущенном состоянии, запыленное и бездействовало. Достал плиты для подушек штампа. Я приспособил в помощь себе трех ребят, присланных из Москвы за какие-либо провинности, дал им свой инструмент как образец, чтобы они изготовили себе. Ребята оказались способные, потом даже перещеголяли меня по некоторым вопросам. Научил их работать на станках. Сам изготовил все штампы, чтобы перевести изготовление радиаторов на штамповку, а также капот, крылья и кабину. Когда были изготовлены все штампы, были приглашены все рабочие, представители из РК партии и губисполкома, потому что когда я изготовлял штампы, то тратил много материала, и уже пошли разговорчики о вредительстве.
Когда все собрались, я изготовил штамповкой все детали, показал, как собрать радиатор. Его тут же собрали и закричали: «Ура! Качать его!» Я был уже так утомлен, что сказал: «Я и так качаюсь, еле на ногах стою». Я работал без смены дни и ночи. Только ездил купаться и выпить чаю, а затем снова принимался за работу. Охранники изумлялись и спрашивали: «Когда отдыхает приезжий из Москвы?»
На другой день я дал распоряжение рабочим: отбросить все молотки и напильники и перейти на сборку. Выпуск радиаторов увеличился в три раза. Это подняло мой авторитет в Ярославле. Первый штампованный радиатор послали в Москву к Калинину с просьбой дать филиалу имя Бешенковского. Калинин спросил: «Что, этот товарищ умер?» «Нет, он живой», – ответили ему. Тогда он сказал: «Этого делать нельзя». И дали филиалу завода имя Менжинского, недавно умершего.
На автозавод должен был приехать новый директор. Был разговор обо мне. Мне поручили заведование производством автозавода. Я согласился. На заводе царил ужасный беспорядок, часто дефицитные детали лежали в куче хлама и грязи, в снегу. Они были завезены с других заводов. Мне дали в помощь учеников-практикантов, и мы с ними выявляли детали. Занялся наведением порядка: вызывал инженера начальника цеха, предлагал переписать все опоки и сложить в порядке на стеллажи, убрать мусор, давал им работников. Таким образом постепенно приводил в порядок все цехи. Практиканты сами приходили ко мне и говорили мне, где и какая деталь идет и где задержка.
Мастера, не дожидаясь охлаждения детали, начинали обработку на штампах и тем самым выводили их из строя. Штампы заказывать было трудно, некому было их делать. Я вызывал мастеров, держал их часами, не зная, как начать. Когда же они взрывались от возмущения, я набрасывался на них: как они смеют выводить штампы из строя, которые обходятся государству так дорого. Они потные уходили от меня, просили прощения. Большие начальники возмущались моими поступками, но я продолжал свое и в конце концов научил их обращаться со штампами.
Однажды в столовой мне подали брюшину не вымытую. Я разбушевался, все полетело на пол, тарелки летали под потолком. Вызвали милицию. Меня мирно отпустили, но столовая больше не безобразничала. На санитарного инспектора они не обращали внимания.
К концу месяца впервые за многие годы план был выполнен. Слава моя была большая.
Шведская компания «Ашия» выстроила электромоторный завод, взятый на концессию. И я намечался директором этого завода. Но я чувствовал, что директоров убирают негласно. Кроме того, ко мне придирались: вызывали в уголовный розыск по анонимке, будто я угрожал кому-то: «Смотри, если ты будешь изобретать, поплатишься. Там обошлись со мной как с вредителем. Сказали мне грубо: «Садись, пиши!» Я бросил ручку и сказал: «Ничего писать не буду, вызовите товарищей из горкома партии и узнайте, кто я».
Я написал письмо в ЦКК, что мне трудно работать дальше в Ярославле, и мне прислали телеграмму: «Приезжай!» В ЦКК я попал к Равиковичу, он назначил меня в автотракторную секцию старшим инспектором. Стал знакомиться с работой тракторов и вижу: тракторы-фордзоны оборудованы бобинами. Бобины выписываются из Америки и привозятся на самолетах. А в колхозах везде валяются бобины, они быстро выходили из строя из-за вольфрамовой нити, которая быстро сгорает. Я предложил выдавать трактористу целый пруток вольфрамовой нити, чтобы он мог сгоревшую нить заменить новой, и научить каждого тракториста паять. Это очень понравилось тов. Рудзутаку из НК РКИ.
Еще одно дело было проведено мной. Швеция продавала нам штампы из своей стали. При изготовлении штампов у них получалось очень много отходов. Они считали, что штампы должны по волокнам совпадать. Я им задал вопрос: «А как выйдет по волокнам, если штамп круглой формы?» Ответа не было. Я взял лист стали и выкроил на 150 штук больше. Они не согласились, тогда я послал в МИИТ. Там утвердили мой проект: отходов не 50%, а только 2%, и производительность выше. Мне выдали за это денежную премию.
И еще я помог одному рационализатору провести в жизнь его проект. Это был некто Бродский, который ходил на костылях. Он изготовил диапозитивы маленького размера, которые помещались в кармане лектора. Он четыре года проталкивал свое изобретение и не мог дождаться его утверждения. Я вместе с инженером изобразил в виде диаграммы его похождения от завода до ВСНХ и обратно. Это заняло две стены кабинета зам. НК РКИ Беленького Захара. Изобретение было утверждено, и изобретатель получил большую сумму денег.
Потом меня послали обследовать все заводы на Урале по вопросу рационализации производства и рабочему изобретательству. Я привез богатый материал. Тогда меня послали учиться в Промакадемию. НК РКИ Рудзутак написал: «Бешенковский поправляет наших инженеров, а сам не инженер, пусть идет учиться в Промакадемию».
Из Промакадемии меня взяли на чистку партии в 1933 году. Я был председателем двух районов: Новозавидовского и Конаковского. Чистка проходила успешно. Я был парень веселый, рассмешу всех, и мне откровенно все расскажут. Почти все время езда на колесах. Мне поручили делать доклад о работе МК по готовому отпечатанному материалу. Мой доклад напечатали в районной газете. В отчете МК о чистке было сказано, что я хорошо провел чистку, и меня оставили на пересмотр результатов чистки. Работал я с т. Сольцем и Янсоном. Это было очень интересно. Логика Сольца была поразительна. Исключили мужа и жену из партии за то, что во время каникул муж помог старикам жены исправить крышу. Сольц вернул им партбилеты и сказал: «Если я услышу, что вы не помогаете старикам, я сам исключу вас из партии!» Другой случай. Завхоза завода исключили из партии за воровство. Завхоз обращается к Сольцу: «Товарищ Сольц, это была моя ошибка». Сольц просыпается, вскакивает и кричит: «Вон отсюда, партия его схватила за руку, а он это считает ошибкой, вон отсюда!»
В Промакадемии я прошел за один год всю программу по математике, начиная с арифметики и кончая высшей математикой. Ночами сидел над задачами, исписывал целые простыни бумаг, а утром у доски не мог ничего сказать, чуть не сошел с ума. К концу третьего года я свихнулся. Меня послали в поликлинику ВСНХ на обследование состояния здоровья. В результате мне запретили два года заниматься умственным трудом. В Промакадемии дали отпуск на два года.
Я занялся скульптурой. [Изготовил] памятник К. Марксу и одновременно рекламную скульптуру с часовым механизмом, какие я видел в Париже: из ящика выходят фигурки, кланяются, показывают рекламу «Нигде, как только в Моссельпроме» и уходят.
Смотреть мою работу пришли директор Промакадемии и кто-то из месткома. Направили меня в ЦК партии, а оттуда я попал во Всекохудожник. Там мне положили 750 рублей и проработал я там с 1935 по 1938 год, пока меня не забрали в ГПУ. Я вылепил скульптуру Куйбышева. Совет Всекохудожника утвердил ее и отлил восемь экземпляров. Мне выдали 1000 рублей. Я вылепил еще скульптуру Дмитриева. Эту скульптуру взяли на завод Дмитриева в 1960 году. Готовился лепить Буденного.
Был такой случай: пришла посылка из Парижа. Мы распаковали ее и увидели картину, за которую заплачено было 20 тысяч рублей. Скульптура была гипсовая, сделанная Лифшицем, и изображала мужчину и женщину целующихся, а в их поднятых руках были серп и молот. Мы дискутировали, вещь была неплохо сделана, но не в нашем духе. Это было заказано бывшим директором Всекохудожника Слонимским. Мы решили не выставлять ее и спустили в подвал. Скульптор Мухина использовала эту вещь по-своему и прославилась. Лифшиц подал в суд на Мухину за плагиатство, но не выиграл.
Я был во Всекохудожнике искусствоведом, исправлял работы молодых художников. Однажды меня навестил секретарь парта Вучетич и еще кто-то. Вучетич был моим товарищем, теперь он знаменитость. Я работал агитатором, организовал большое собрание молодежи, пригласил Керженцева с докладом о январско-февральском Пленуме ЦК. Подбадривал молодежь, чтобы выступали с критикой. На этом собрании был арестован Орлов, один из молодых, который выступил с критикой. Я предложил секретарю исправить дело, иначе я поеду к Ярославскому Е., заявил что недопустимо проводить аресты на собрании молодежи. Я сказал, секретарю, что ему не верю. Орлова скоро привезли. Представитель прессы, присутствовавший на собрании, сначала соглашался со мной, потом повернул на 180 градусов, и у меня началось брожение ума. Поехал в Коминтерновский райком партии к секретарю и настойчиво потребовал снять нашего секретаря: он пьянствует, часто без нужды выезжает в командировки и допустил арест Орлова на собрании. Секретарь райкома согласился со мной и поручил мне провести партсобрание. Это партсобрание продолжалось до трех часов ночи. У меня сильно разболелась голова, очень нервничал. Придя домой я выпил стакан молока с хлебом и лег спать. В пять утра 22 марта 1938 года меня арестовали. Жена пять-шесть раз перечитывала документ об аресте, так ей не верилось. Ей ответили, что меня допросят и вернут. При аресте у меня забрали три тома Карла Маркса «Капитал», винтовку и полевой бинокль. На легковой машине довезли до райисполкома, сняли допрос: имею ли я недвижимое имущество и есть ли у меня дача. Был замечательный солнечный день, возили меня по городу, все время были вежливы, и я не чувствовал себя арестованным. И наконец привезли на Лубянку. Потом я узнал, что в этот день было арестовано много людей, машин не хватало, возили их даже в хлебных фургонах. На Лубянке нас раздели, обрезали все пуговицы, злобно срывали ордена и все сбрасывали в одну кучу. Не было ничего партийного. Нас запихали в душегубку без окон, без воздуха битком столько, сколько влезло.
Я видел кругом много интеллигентных людей, много иностранцев. Я решил держаться курса – ни с нем не общаться. Нас обыскали и повели в столовую, но я не мог есть и в тюрьме не мог есть три дня.
В тот же вечер нас, девять человек, вызывали, посадили в «черный ворон» и увезли в Таганскую тюрьму. Из девяти человек большинство были латыши, один из них был комиссар с орденом Ленина. Орден со злостью сорвали и бросили в общую кучу с пуговицами. Посадили в 220-ю камеру, где было более 100 человек. Оказывается, большинство из бывших политкаторжан, как я узнал впоследствии. Подсаживались ко мне узнать, что на воле, но я молчал. Кругом были обросшие лица. Я не знал, куда я попал, месяц не было бани. Там оказался председатель комитета политкаторжан т. Мошкин, он в шутку сказал: «Давайте откроем собрание, тут все члены, и печать со мной». Впоследствии я слышал, что Мошкин умер. Это был маленький бодрый человек.
Из девяти человек в первый же день вызвали поляка, он вернулся весь залитый йодом, очень подавленный, и молчал. На третий день вызвали меня. Провели в своем костюме в подвал. Слышны были крики, стоны. Следователь усадил меня против себя за столом и сказал ласково: «Михаил Соломонович, расскажите о вашей контрреволюционной шпионской деятельности». У меня волосы поднялись дыбом. Я крикнул: «Как?!» – и перевернул стол. Тогда он схватил ремень с пряжкой, но не ударил меня, говорил: «Успокойтесь, успокойтесь! Расскажите всю правду, я вас соединю с вашей женой». Предлагал чай, папиросы. Я молчал, не стал пить чай и не взял папиросы. Часа через полтора меня отпустили. Менделя Маранца допрашивал на Лубянке сам Заковский четыре дня. Он вернулся весь синий, залитый йодом и только стонал. Скоро его взяли, и он не вернулся.
На следующий день я шел на допрос, туго перевязав живот полотенцем, чтобы облегчить удар, и не верил, что вернусь живой. Меня обвинили в том, что будто бы, будучи в Гипромезе, я выдавал сведения о том, где какие заводы строятся. Я сказал, что это обвинение можно предъявить Сталину, где он докладывал о намеченных к строительству заводов, так как я делал доклад по материалам Сталина. «Какие отделения должны строиться в тех же заводах?» – спросили меня. Я не знал. Меня не били. Следователь все время обращался со мной любезно. Когда приходил комсомолец с толстой резиной, тянувшейся за плечами, и спрашивал: «Как он, говорит что-нибудь?» – следователь отвечал «Ничего, говорит», – и палач уходил. В моем деле было очень мало исписано.
Были два брата-латыша, один болел туберкулезом. Однажды ночью больной забрался под кровать и перерезал себе стеклом [вены].
Меня однажды следователь поставил в угол на одну ногу, пока сам допрашивал другого. Было очень тяжело, нога отекла, время тянулось бесконечно. В двух других углах тоже стояли на одной ноге, переговариваться было нельзя, комната была треугольная. Затем долгое время был перерыв между допросами. Нас долго не вызывали на допрос.
Вызвали меня первым. Следователь был другой, в форме летчика. Он меня спросил о товарище Аникович, который был взят раньше меня за диверсию, и много комсомольцев с ним. Аникович ехал в одной группе с нами из Америки и женился на девушке из детдома. Я ничего не мог сказать о нем, и где он живет, я знал, но не сказал, чтобы не взяли его жену, которая была совсем не развита политически и может ни за что пострадать. Следователь долго молчал, мне было тяжело его молчание, я расчувствовался и сказал ему «товарищ». Он поправил меня, сказал, что это ничего, но надо говорить «гражданин».
Когда я вернулся с допроса, все бросились ко мне, спрашивали, как со мной обращались. Я им сказал, что все благополучно, меня не били; они не верили.
Среди нас было много итальянцев. В один прекрасный вечер их всех взяли. Мы подумали, что их всех отпустили. Было там два китайца, ничего подобного я раньше не видел: как они любят русских женщин. «О, моя малютка!» Китаец теребил свою бородку и твердил все одно и то же. В небольшой комнате помешалось 107 человек, спали все вповалку, тесно прижавшись друг к другу на асфальтовом полу, поворачивались все по команде. Я первый раз в жизни почувствовал укол в сердце. Один спал на параше. Одни устраивали самолет: связывали вместе скамейки, столы и спали на скамейках на воздухе. Гулять нас не выводили. Лето было жаркое, все голые, касаться друг друга неприятно – потные.
Книг и газет не давали. Были среди нас такие, которые могли рассказывать наизусть целые произведения, как, например, «Граф Монте-Кристо» и др. В праздник 1 мая мы слышали музыку, но никаких перемен у нас не было, ни в пище, ни в режиме. Так нас продержали с 22 марта по 19 сентября 1938 года.
Летом вызвали несколько человек, велели переодеться в свой костюм. Меня перевели в комнату, где сидели люди, фамилии которых начинались на букву «Б», и зачитали приговор: как члена Социалистической партии Америки лишить свободы на пять лет с правом переписки. Я поправил и сказал, что я был членом Коммунистической партии Америки, а член Особого совещания НКВД махнул рукой: «А, все равно, подписывай!». Я один получил пять лет, а другие получили по восемь и 10 лет без права переписки. Все мне говорили «Какой счастливец». Некоторые бились головой об стены. Нас перевели в другие камеры, и мы ждали еще около двух месяцев, пока нас сортировали. Мы старались узнать, куда нас пошлют, но так и не узнали. 19 сентября нас повезли на станцию «Пересыльная» (на Красную Пресню), везли нас на «черном вороне». Нас поставили на колени на площадке около поезда, и овчарки обнюхивали нас. В вагоны сажали комсомольцы, в воздухе висел сплошной мат, весь лексикон перебрали: «Мы вам, троцкистам, покажем!» Они грубо запихивали нас в вагоны по 38 человек в каждую теплушку, и мы поехали под большой охраной: по два стрелка по концам вагонов. «Деньги ваши идут за вами», – сказали нам. Эти деньги до сих пор идут за нами. Для обслуживания к нам посадили двух временно заключенных на короткие сроки. С нами ехал начальник поезда. Раз на остановке проходил начальник поезда в костюме НКВД. Я сидел у решетки наверху. Вдруг слышу крик: «Ты здесь тоже шпионишь? Кто тебя завербовал?» Я сразу ответил: «Заковский». Он схватился за наган и хотел стрелять. Я кубарем скатился вниз, и ребята закрыли меня. О Заковском я прочитал на обрывке газеты, что по делу Эйхе Заковский расстрелян.
Ехали мы медленно: от Москвы до Владивостока 45 дней. Нас кормили так: кусок хлеба, хамса и холодная вода. Было очень много больных цингой, дизентерией и другими желудочными заболеваниями. Ехала с нами женщина-врач, в мягком вагоне. Когда мы обратились к ней и сказали, что один с параши не слезает, она улыбнулась и сказала: «Хотела бы увидеть хитреца, который с параши не слезает!» На каждой остановке снимали безнадежно больных и мертвецов. Однажды три дня не было воды, другой раз пять дней не давали хлеба. Это был по существу поезд смерти. Я встретил в поезде врачей, побывавших свободными на Колыме, и узнал, что там заключенные на работу ходят без конвоя. И я решил ехать на Колыму, хотя медицинская комиссия оставляла меня во Владивостоке как больного. Я заболел цингой, еще будучи в тюрьме, и был так слаб, что когда вышли из вагона, я упал, и товарищи волокли меня по земле, а конвой подталкивал сзади.
До Колымы ехали по Баренцеву морю на японском пароходе «Джурма» в течение восьми дней. Нас везли в трюме, где не было воздуха, кормили соленой рыбой, воды давали мало или совсем не давали. Лежали все подряд, как сельди в бочке. По приезде на Колыму меня отправили в больницу. На бухте Ногаева нас переодели, все свое отобрали и дали арестантское. Я успел стащить меховую шапку-ушанку, рубашку, ботинки и галоши, заверну все это и бросил под лавку. Наши вещи сбрасывали в кучу, получилась целая гора. Выдали нам бушлат на вате, белье, ботинки, шапку-ушанку, ватные брюки. Помыли в бане, я напился холодной воды, а вечером меня подобрали с высокой температурой. Пролежал 15 дней в Магадане. Врач предупредил: «Если хочешь жить, то не пей воды!» Мне ставили грелки, а больные крали воду из грелки. Один мальчик выпил воду из грелки, керосин с олифой для натирки полов и тут же умер.
Жизнь становилась безразличной в окружении скелетов, покрытых кожей, с которых всё лилось. Меня спас рыбий жир. За время моей болезни товарищи уехали на главную трассу. Я некоторое время работал на стройке первого кирпичного дома в Магадане. Из Магадана 25 человек из нас послали на новую трассу Тенькинскую. Начался дождь, потом пошел снег. Проехав 90 километров, мы свернули от палатки на новую дорогу. Была ночь, никакой дороги не было, и того и гляди сорвешься в пропасть. Все пошли пешком, я остался один в машине, так как идти не мог. На меня набросили брезент. Я слышал, как катилась машина, и крики: «Правь вправо, правь влево!» Я прощался с жизнью. Наконец, мы доехали до первого пункта, где была баня и было тепло.
И началась адская работа: надо было взрывать скалу и прокладывать дорогу и строить лагеря для жилья. Было холодно и голодно. Мы работали на расстоянии пяти-шести, а то и десяти километров от лагерей. Уходили, чуть забрезжит свет, и приходили поздно ночью. На день давали 400 граммов хлеба, а вода была из снега. Каждому давался урок: отмерят 30 шагов, дадут кайло и лопату. Стоишь у горы – страшно смотреть, но берешь кайло, подготовишь площадку, подкопаешь еще гору, поднимешься вверх, разгонишь стаю горностаев, станешь на колени и сползаешь вниз, видишь, твоя площадка немного увеличилась. В результате ненормальных условий жизни у меня опухли ноги. Пришли в баню, на нас вылили по ведру холодной воды, и нас с хохотом проводили «друзья народа». Я разглядел, что у меня опухли ноги, трудно было ходить. Пошел к лекпому. Он сказал: «Возьмите чурбак и на ночь подкладывайте себе под ноги, это у вас от снеговой воды, лекарств нет никаких». Я выполнял указание лекпома, и через некоторое время опухоль прошла.
Однажды мы работали с одним немцем. Сначала я отбивал камни, а он отвозил, потом я стал отвозить. Отбивали камни в укромном местечке, где не было ветра, и немец сел отдохнуть. Я возил, возил и тоже присел. Что-то говорю ему – он молчит. Оказывается, он замерз. Такие случаи бывали нередки, иногда удавалось отогреть, иногда нет. Тут я получил первое крещение – имел дело с мертвецами. Мне стало жутко, почему он умер, а я еще жив. Дождался вечера, когда дошли до меня с дальних участков. Мертвеца оставили, а меня несли на руках полузамерзшего.
Начальник участка давал по куску сахара и горячий чай тем, кто промерз. Мне поручали оттирать полузамерзшего. Я совал ему сахар в рот, поил чаем и себя не забывал. Сахар нам полагался как рабочим. Но когда начиналась выдача, меня посылали на участок, и за восемь месяцев я ни разу не получал сахара. Когда я начинал замерзать и нарастал лед под новом при 60-градусном морозе, находясь на работе 14–15 часов, я пробегал пять километров до лагеря и обращался к начальнику: «Господин (так!) начальник, разрешите погреться?» Он хохотал надо мной, но давал записку дневальному. Дневальный живет тепло: ему натаскивали дров, он топил буржуйку. Начинаешь раздеваться, все заиндевело на тебе, и греешься около буржуйки. Скоро дневальный начинает прогонять: «Скорее одевайся, падло, и уходи!» – и надает тебе тумаков.
На Тенькинской трассе на 38-м километре была страшно холодная зима. Первый раз я получил баню: обкатили холодной водой и всё. После этого началась эпидемия воспаления легких. Я тоже заболел, лежал в грязном бараке. Пришел староста и говорит: «Ну, иди в баню». Я простонал: «Не могу!» Даже повар подтвердил, что я шесть дней лежал и ничего не ел. Но староста свое: Или сейчас же в баню, или в карцер!» Баня находилась на расстоянии 500 метров. Я накинул бушлат, сунул босые ноги в галоши и пошел. Когда я вышел, глаза вылезли из орбит, перехватило дыхание, так было холодно. Я бегом помчался в баню. Там оказался, в бане были кочки от капели, и я упал. Меня обкатили водой, и, полураздетого, ребята притащили меня в барак. Я пролежал еще неделю. Лекпом осмотрел и распорядился везти меня в больницу. Меня повезли в городскую больницу в 39 километрах от лагеря. По пути заехали в один из лагерей погреться, и там я пробыл два дня с больными. Среди больных я встретил своего товарища Ваську Девятку. Он доучился до инженера и стал коммунистом. Он лежал больной. Я спросил, что он мне сделал в кроватной мастерской. Он сказал, что вылил в ванну пузырек серной кислоты.
Я проболел четыре месяца. Умирало очень много людей. Оставались от них то белая булочка, то каша, то суп. Я стал из хлеба лепить скульптуру Сталина, письменный прибор, парашют из желтой клеенки, земной шар, парашютистов – получалось очень красиво. За это мне врачи добавили две недели. Кроме того, мне давали две бутылки рыбьего жира и стопочку, чтобы поить больных. Они же не любили рыбий жир, а я выпивал и съедал с кашей в свое удовольствие и очень поправился.
Многие сознательно замораживали ноги и руки, и им щипцами отрубали пальцы. Они уже на работу не выходили, лежали и постепенно умирали. Каждый их ругал «падло», били и всячески издевались. Они и не хотели жить.
Когда я вернулся из больницы, меня послали грузить гравий. Я бросал гравий вверх, и у меня заболела спина и между лопатками, и я стал ломать лед. Бригадир набросился на меня, содрал полушубок с ушком от шапки, которое было пришито к полушубку, и бросил меня на снег. В это время проезжал начальник лагеря и крикнул: «Бешенковский, тебе письмо!» Я ему сказал, что я из больницы только что вышел: «Посмотрите, что он со мной делает?»
Начальник велел меня отправить к врачу. Там меня встретили как спекулянта: «А, сухаревка!» Врач был из заключенных, армянин. Крутили мне руки и ноги и дали справку: симулянт. Я шел в полной уверенности, что посадят в карцер, чего я очень боялся. По пути встретил вербовщиков на большой участок, где были нужны всякие специалисты. Я завербовался как слесарь. Тут стащили с меня шубу, валенки, которые передаются шахтерам. Мне же бросили опорки.
Нас завербовалось 25 человек, и мы поехали. Я всю дорогу двигал и ногами, и руками, чтобы не отморозиться. Молодой парень все время подбирался под меня в поисках тепла и замерз. Мне пришлось нести его на себе в баню, где его вскрывали.
В лагере, куда мы приехали, работало пять тысяч человек. Я пошел первый раз работать по специальности; это продолжалось около трех месяцев. Пришел приказ из Магадана послать нас, «врагов народа», на общие работы, а на специальные поставить «друзей народа», то есть уголовников. Последние поломают все станки, потом нас посылают исправлять эти станки. Вдали виднелась сопка 800 метров высоты из белого гранита. Все сопку прорезает кастерит [касситерит] в два пальца шириной. Выветренные породы издали производят впечатление каких-то дворцов. Геолог, который нашел эту сопку, был композитором, он надавал названия отдельных мест: Аида, Кармен, Джаз и т.п. У подножия сопок была целая фабрика, где промывали кастерит, как золото сортировали, получали 15 сортов. В кастерите находилась платина и еще много чего. Его складывали в мешочки и увозили в Магадан. Мы каждый день поднимались на эту сопку и вечером скатывались по снегу, разбиваясь.
Я возил вагонетки в штольнях, надо было беречь голову в низких штольнях. Жили мы в палатках вагонной системы, были и круглые палатки со столом посредине. Я жил в круглой палатке.
Однажды один из «друзей народа» обхватил мой зад. Я со всей силы размахнулся и дал ему по уху. На меня насело пять человек и начали бить. Они крикнули: «Наших бьют!» Я посмотрел кругом: «Что вы смотрите, Коминтерн пропадает! Я один еврей!» Многие закричали: «Оставьте его!»
Были ужасы и другого рода: я выкупил своим пайком и обедом литые галоши, но их украли, и мне приходилось [ходить на работу] в шахты босыми обернутыми тряпкой ногами. Крали одеяла, матрацы, варежки – все, что могло спасти от холода. Я пошел к начальнику сказал ему, что мне [не] в чем ходить на работу. Начальник сказал: «Пять суток ареста». Я продолжаю доказывать, что отдал за галоши свой паек и обед. С каждым словом он мне добавлял наказание и дошел до 10 суток, а потом послал меня к дневальному доложить об этом. Я обратился к врачу из заключенных Богуславскому, и он уложил меня в больницу на 10 суток. Этот врач был болен туберкулезом и скоро умер, это была моя последняя опора.
Были случаи, когда отправляли в ночную смену. Врачи, увидев меня с бородой, возвращали обратно. Смертность была ужасающая: за год из пяти тысяч человек осталась одна тысяча. Умирали от «цинги мозга», замерзали по пути на сопку и там на работе. Шли на работу, перешагивая через трупы. Тех, кто умирал на работе, притаскивали в лагерь для вскрытия. Мне поручали тащить покойника в лагерь. Я садился на него и катился вниз с сопки. Из лагеря с пробовал везти его на кладбище, не хватало сил. Тогда я привязывал его на спину и поднимался туда на четвереньках. За это давали тарелку супа и хлеб.
Через год я попал в слабосильную команду, на сопку не ходил, а работал по очистке снега на трассе. Летом послали на постройку моста. Бригадиром был татарин, привлеченный по делу 10 убийств. Мы должны были рубить деревья и строить мост. Но, больной цингой, я падал под тяжестью бревна. Спирт, который нам полагался, я менял на хлеб у бригадира, который был постоянно пьян. Ему ничего не стоило убить человека, он ударял обухом и ломал спины лагерников: так были искалечены два молодых артиста Большого театра. Когда он, пьяный, спал, мы разводили большой костер, грелись и пели: «Раз, два – взяли! Раз, два – взяли!» К вечеру он дал мне нести сапоги. Шел я по берегу речки, на ней уже было сало. Вдруг у меня из рук выпал сапог и упал прямо в речку. Надо представить весь ужас, если я не принесу сапог. Я тут же прыгнул в воду во всей одежде, вытащил сапог, был счастлив. Пришел в лагерь. Нас было 80 человек, много нацменов. Староста был татарин. Он заставлял нас рассчитаться на первый и второй и держал нас полтора часа. Если кто-нибудь скажет неправильно, он ругался: «О, русская собака, считайся вновь!» После этого бригадир вызывает: «Бешенковский, три шага вперед!». Я иду. Он зачитывает приказ: «Под арест, симулянт». Это потому что я падал под тяжестью бревна («Сто бога мать, я вас научу, если будете красть!» – как обычно, выражение старосты, на все случаи жизни). Нас троих провели в карцер, а оттуда слышны стоны: «Начальник, умираю!» Людей провинившихся раздевают, оставляют в одном белье, сажают в карцер, где не топят, а лачуга старая, дырявая. Мои штаны и обувь были мокры и примерзли к телу. Меня втолкнули в карцер во всем моем одеянии. Там были нары. Ложились на них в три слоя: первые внизу слой, на них второй слой людей и третий сверху. Через некоторое время команда: меняться! Кто был наверну, ложатся вниз, средний вверх, а нижний в середину. Я попал вниз, тяжело, но тепло. Через часа два пришел начальник УРЧ и скомандовал всем убираться в лагерь, а привели одного старосту – «отбогоматить». Приезжала комиссия, и оказалось, что самый главный вор был староста, а утром его увезли неизвестно куда. В худшем положении был я, я не мог кричать, а лишь стонал. Попросил ребят, чтобы помогли дойти до лагеря. Обувь и штаны примерзли к телу. Все мокрое с меня сняли, и товарищи положили меня в середину, закрыли одеялом. Утром пошел на работу.
Родные старались всячески облегчить мою участь, но результаты были плачевные. Получил посылку; все было учтено: прислали шоферские рукавицы, ночные тапочки, рубашку, вязаную кофточку, медикаменты против цинги, одеколон тройной 100 граммов, мед. Эта посылка прожила два дня. Украли все белье, рубашку. Сохранилась кофточка, которую надел на самый низ и ходил в ней два года, она вся обовшивела. Медикаменты мне не дали, передали в аптеку. Мед не мог достать из стеклянной бутылки, пришлось разбить бутылку и есть мед со стеклом. Слесарям, работавшим в мастерской, выдали по 200 граммов спирта. Мы сменяли его на хлеб. Я съел хлеб, а начальство пьянствовало всю ночь. Утром они пристали ко мне: «Дай опохмелиться, у тебя есть одеколон!». Как было жаль одеколона, но я отдал его. Они поделили его и мне дали 1/3 флакона, который я выпил. Еще получил посылку от сестры Сани: три килограмма сала и два килограмма сахара, но я даже ничего из посылки не попробовал. По пути я давал встречным по куску сахара. Меня предупреждали, чтобы я не портил желудок, набросившись с голодухи на сало. Я нес посылку в мастерскую, чтобы отдать ему на хранение и вместе кушать ее. Но по пути ночью какой-то детина сорвал с меня мешочек и исчез. Другие посылки я уже тут же съедал с друзьями. Однажды было прислано кофе со сгущенным молоком. Держали его у завхоза, мы разводили его горячей водой и пили, это был праздник для нас. В одно прекрасное утро мы принесли баночку, а в ней утонул мышонок. Мы вытащили его за хвостик, палочкой счистили с него кофе и выпили кофе. Когда голодно, то отсутствует всякая брезгливость.
Жизнь текла в постоянной борьбе за существование, в страхе не попасть в карцер. Вечно голодные, вечно в холоде, когда была 12 месяцев зима, а остальное лето, и температура доходила до 65 градусов мороза. Придешь после 15 часов работы, а постели нет все растащили на портянки, на варежки и т.д. Все время у меня был промот (промотал), восемь одеял, матрасник подушка. Кругом бандиты, постоянно видишь, как рыщут среди спящих, но не вздумай предупредить – прикончат. Сколько раз мне приходилось покупать одеяло за скудный свой обед, чтобы хоть немного в тепле уснуть. Жизнь была полна ужаса и страданий.
Раз начальник дал мне хлеба два килограмма, но этот хлеб чуть не стоил мне жизни. Мы дружили с товарищем Лин, который частенько имел хлеб, заработанный у хозяев: то печь поправит, то крышу починит как жестянщик. Раз он попался начальнику, так как брился на работе. Он обиделся на меня, что не предупредил, хотя я находился далеко от него и не видел начальника. Вот я пришел к нему, а он бросил зло: «Опять за хлебом пришел?» Это слышали и разыграли, будто у одного пропал хлеб. Сделали обыск и нашли хлеб, который дал мне начальник, и начали бать меня как вора, чуть не задушили, товарищи остановили: «Хватит!»
Я от следователя не получал побоев, но зато на Колыме получил с лихвой.
Был случай на общих работах в последний год. Я всю ночь чистил снег, плохо одетый: на голове накомарник вместо шапки. Дело было к утру. Скоро нас должны были сменить. Я решил погреться и побежал к домику вдали. Оказалось, что это была пограничная станция. Я рассчитал, что когда вернусь, нас уже сменят. Вдруг из домика выходит парень, комсомолец Иня, и командует: «Лягай и не вертухайся!» Я лег. В одной руке у него наган, в другой – трубка телефона. Я слышу: «Поймал беглеца, пришлите часового!» пришел часовой, связал мне руки и повел на вахту. Представьте картинку: идет старик с бородой, одет в лохмотья, на голове накомарник, в лаптях из толстых веревок, еле волочит ноги, а сзади идет красноармеец со штыком. Было уже светло, все в деревне повыскакивали и смотрели на беглеца. Привели в лагерь, все стрелки уже сменились и не знали меня. Мне скомандовали: «Руки под зад и сидеть на них!» – и начали бить по животу ногами в сапогах. Случайно пришел татарин Ахмет из нашего барака. Он крикнул: «Ай-вай, зачем бьешь нашего старика?» Я взмолился: «Сбегай за старостой!» Он привел старосту, и меня освободили. Беглецам полагался карцер, на мое счастье, я не попал в карцер, там добили бы до смерти, как бывает обычно.
Так и прошел весь «университет» ада. Я выжил потому, что хотел вернуться домой и сказать, что я ни в чем не виноват. Я выжил потому, что не отказывался ни от какой работы. Начальство говорило про меня: «Этот старик не отказывается ни от какой работы». Все то ужасное, нами перенесенное, сделало нас суеверными: у каждого из нас были несчастливые цифры: у меня 22, у другого 13 и т.д. 22 марта меня взяли, когда взяли снова во второй раз, попал в 22-ю камеру, попал в карцер 22.
Освобождение
Как-то я вылепил бюст Сталина из гипса, который я получил от начальника – любителя фонтанов. Вылепил ему фонтан по образцу, который стоит на Трехпрудной улице в Москве. В этом время приехало районное начальство из Усттомчека, и меня вызвали. Прошел срок пребывания в лагере, хотя мы дали подписку работать до окончания войны. Районное начальство сказало: «Пришлите в район, мы его сами освободим», и приказало меня немного приодеть, и дали письмо, чтобы пройти к ним в отдел.
Когда я вылез из своих лаптей и одел ботинки бушлат и шапку, мне стало так легко, что я запрыгал, как украинские танцоры. Этой же ночью на попутной машине я выехал в район. Было холодно, доехали до лагеря. Меня шофер направил на огни вдали. Я был свободен, я был один, бежал по неизвестном мне местности примерно два километра. Я был бесконечно рад, тысячи мыслей роились в голове, у меня были деньга запрятаны в башмаке и в кармане осьмушка махорки – радость курильщика. Ночью дошел до района, торкнулся в гостиницу – не пускают без паспорта и нигде не пускают. Направили в домик без окон, без дверей для освобождающихся. Там были нары и десяток людей. Я угостил их табаком. Кто-то сунул мне в бумажке каши за две затяжки табаку. Я съел кашу и уснул. Утром бушлат был разрезан, и махорка исчезла. Я разъярился неожиданно для себя, ругнулся матом, стучал кулаком и требовал вернуть табак.
Утром пришел к начальнику с письмом, и меня направили в центральные ремонтные мастерские. Они имели заказ на подковки для ботинок. Я приспособил ручной пресс, удлинил ручку и получались очень хорошие подковки. Работали там заключенные. Там проработал три месяца свободным. Однажды ротный потребовал документ об освобождении, такого не было, и меня снова повели с заключенными в лагерь. Страшно тяжело было снова очутиться в лагере. Прошло еще две недели, пока отдали приказ об освобождении, сфотографировали, дали паспорт, где было оказано, что я не имею права жить в 39 областных городах. Одновременно предупредили, что выехать на материк можно только осенью, а тут до осени отправили собирать ягоды. Нас поехала целая машина – 25 человек освобожденных за 500 километров, на старую трассу Таскан, где была витаминная фабрика. По приезде в Таскан прораб спросил нас, какие специальности мы знаем. Я живо откликнулся: токарь-пекарь – все умею. Меня устроили на фабрику в качестве конструктора. Я им сделал громадную мясорубку для переработки ягод шиповника и др. Собирали голубику, бруснику, а витамины возили в Магадан. Изготовляли прекрасное вино. Я там исправил аналитические весы, которые были сломаны дорогой, сделал колодки, форму.
Остальные записались на сбор ягод для фабрики. Меня поместили в кочегарку, где было тепло. На фабрике я встретил знакомую, работавшую в Коминтерновском райкоме партии т. Прищепчик. Она тоже получила пять лет и уже работала мастером на фабрике. Вскоре меня выжил из кочегарки мастер, и я оказался без жилья. Мы ночевали в хате без окон, без дверей, в так называемом четырехведерном доме, где было 40 комнат. Было очень холодно. Наконец, я пристроился в своей мастерской, натаскал сена на крышу инструменталки. А товарищи, которые пошли в лес собирать ягоды, все умерли от голода и холода.
Зимой меня вызвали в Магадан. Приехали инженеры на фабрику и вместе с продуктами фабрики забрали меня. Заведующая фабрикой ехала в кабине и все время стучала мне в окно: «Бешенковский, не спи!» Доехали в Атку за 150 километров к вечеру, остановились у мастера. Я притащил с машины бочонок вина, все угощались, и мне дали рюмку и котлету. Я разогрелся, и мне стало дурно. Привели в чувство и захотели отделаться от меня, посадили меня на машину, которая ехала до Палатки. До Магадана оставалось 90 километров. Меня предупредили, чтобы я не бросался к каждому встречному. Вот подъехал шофер высокий, здоровый детина в дохе и унтах верблюжьих на ногах; его вид не внушал доверия, и никто, кроме меня, с ним не поехал. Отъехали немного, вдруг он свернул в лес и ушел. Я был в большом смятении, зачем он привез меня в лес, и стал прощаться с жизнью. Но скоро он вернулся, и мы поехали дальше. Оказывается, он заехал за грузом угля, но его не оказалось. В дороге разговорились, оказывался, он был на таком же положении, как и я. Взял он с меня только 20 рублей и показал, как добраться до моего учреждения.
В Магадане меня приняли хорошо, как специалиста-мастера. Мне поручили ремонтировать кассы, предупредили, что я могу в кассе выбить только на свечу и спички. Кассиры подбрасывали деньги, чтобы я им оставил щель, где они могли бы наблюдать наличные, но я не шел на это. Закончив ремонт 150 касс, я был направлен на ремонт бензоколонок. Я им сказал, что мне легче выпустить бензоколонку своей конструкции, чем собирать старые. Сначала у меня ничего не получалось, я не знал законов гидравлики, но потом додумался. Проверили и выдали справку, что это мое изобретение от учреждения «Мер и весов». Я проверял работу колонки в помещении, и ко мне подсылали законоведов, которые доказывали, что я не имею права делать опыты с горючим. Начальник мастерской Цареградский, Герой СС, проверил работу колонки, ее простоту и легко переносную и одобрил. Я подал заявление на патент, но не дождался его, так как уехал на материк.
Война с Японией в Магадане отразилась в том, что было затемнение, и потом привезли пленных японцев, которые стали строить новый Магадан. Я на себе испытал это затемнение: потерял дорогу к себе, плутал, падал в какие-то канавки ночью и еле добрался домой.
Все начальство уехало в бухту Находка, где взорвалось 10 тонн аммонала и был пожар.
Ехали 10 дней до станции Кинель, которая находилась в 40 километрах от Самары, где мне разрешалось жить Я слез с поезда, всюду было много милиционеров, шел дождь, и я снова сел на поезд и доехал до Самары. Это было весной 1946 года.
Приехав в Самару, искал сестру и не нашел ее, пришлось ночевать на вокзале. Я спутал названия улиц: искал Чапаевскую вместо Фрунзенской. Скоро я получил телеграмму из дома с требованием ехать домой в Москву.
Приехав в Москву, я из предосторожности вышел с поезда в другую сторону. Встречавшие недоуменно спрашивали, был ли в поезде пассажир с бородой. все говорили утвердительно, а пассажир пропал.
В Москве я жил без прописки шесть месяцев. Подал заявление через Марию Швернику о снятии судимости. Мария была хорошо знакома с Шверником по подпольной работе в Самаре. Получил вызов из канцелярии Шверника, сам он был занят. Принял меня заместитель Шверника, который накричал на меня, зачем я хожу по Москве, на что не имею права. А вечером пришел ко мне надзиратель из милиции с требованием уехать из Москвы в 24 часа.
Поехал в Кашин Калининской области на немецкий завод электроприборов, привезенный из Германии в счет репараций. Все чертежи и оснастка были в Москве, куда часто мне приходилось приезжать. Меня туда послали из электропромышленности, где сказали, что я могу заводу все изготовить, если они меня возьмут на работу. Меня назначили инженером-конструктором.
Там делали плавки-ставки – предохранители от перегрева моторов на самолетах. Я начал работать инструментальщиком, увлек молодежь. Сам встал к станку, и в первый раз завод выполнил программу. Я делал плавки-ставки моей конструкции, проще и легче заменимые при перегреве. Я упростил изготовление их, приготовил штампы. Но администрация завода меня не поддерживала, смотрела недоверчиво. Я ушел на электростанцию, где было все разрушено, и начал ее приводить в порядок. Достал много листового алюминия и стал готовить выключатели-включатели на мраморной доске, что выглядело очень красиво. Хотел восстановить завод, но в 1949 году меня вновь арестовали. Администрация завода просила в НКВД оставить меня до восстановления завода.
Я начал делать перпетуды-мобиль [перпетуум-мобиле]. Когда меня арестовали, начальник НКВД искал его, но не нашел. Модель находилась под моей кепкой. Меня и еще одного печника из глубинки повезли в Калинин через Москву. В Кашине у меня жили жена и дочь. Нас сопровождала охрана из двух человек. В Москве на вокзале мы их угостили, и они спали, а мы их охраняли.
В Калининской тюрьме мы прожили до осени. Нам давали свидания с родными и разрешались передачи. Там я уже стал гипертоником, имел давление крови 225/110 и нас перевели на больничный режим, но это длилось недолго. Скоро нас повезли в Москву и долго водили пешком с Красной Пресни на Ярославский путь со всеми строгостями. Посадили в вагон столыпинской системы, сделали ужасный обыск, вещи разбросали, грубо толкали и сказали: «Это еще цветочки, а ягодки впереди!»
С нами ехал врач-психолог Калининской больницы, брат композитора – Свасмен. Это был очень приятный молодой человек, помогал нести вещи. Он был арестован в первый раз. Он переговорил с офицером охраны, и к нам изменилось отношение. С нами ехал старик, который прошел царскую тюрьму и ссылку и говорил, что тогда было больше порядка. Тут же я увидел вождя воров и бандитов: парень лет 18, и все его слушались, но нас, стариков, не трогал, давал иногда поспать на верхней третьей полке. Был среди нас работник московского телеграфа со своей теорией. Оказались среди нас и очень грамотный раввин, говоривший на многих языках, испанец и инженер из коммуны Макаренко. Этот доучился до инженера, имел семью, а очутившись в таких условиях, снова вернулся на прежний путь, каким шел до коммуны.
Остановки были в Свердловске, Ново-Николаевске, где была ужасная грязь. Мы шли, взявшись за руки, и нельзя было выступать из строя – застрелят. Везде надо было брать места с боем, так много партий ехало в ссылку. Так доехали мы до Красноярска. Врачи хотели ехать в Дудинку, но не было денег ни у них, ни у меня. Нас посадили на поезд, идущий до Канска.
Оттуда на автомобилях по ужасной дороге повезли в район Долгий Мост, где был химлеспромхоз, колхозы. Так как до нас туда приехали две партии ссыльных, то нам негде было пристроиться, и нас направили в ближайшую деревню из трех домов в шести километрах от города. Меня взяли на работу в леспромхоз с оплатой 115 рублей в месяц. Я починил все арифмометры, пишущие машинки, швейные машины, чинил оправы очков и изготовлял сам оправы из проводок; от ссыльных я не брал за работу.
Первое мое знакомство с населением началось с ремонта стенных ходиков, которые не работали потому, что были забиты клопами, и дошел до ремонта сложных цейсовских аппаратов. Я разбирал аппараты на части и снова собирал, и если не оставалось после сборки лишних деталей, то это хорошо. Слава про меня пошла такая, что говорили, что если Бешенковский не сделает, то никто не сделает. Финансовые органы следили за моей деятельностью и требовали, чтобы я взял патент. Когда же финансовым органам надо было ремонтировать пишущие машинки, я брал с них дороже всех за то, что они раз меня оштрафовали.
Весной ко мне приехала жена, везла мне много продуктов. Я первый раз поехал в Канск встречать жену. Когда слезли с машины, оставил ее в лесу с чемоданами, а сам пошел за хозяином, чтобы он помог донести вещи до дома. Была опасность для жены: или волки могли напасть, или злые люди. Она видела вдали проходивших цыган, но они ее не заметили. Жена за шесть месяцев, прожитые со мной, посадила картошку, выкопала ее, помогла мне перебраться на квартиру в Долгом Мосту.
Вскоре начальника ОППУ убрали за либеральное отношение к заключенным. Это был хороший человек, он оставил меня работать в Долгом Мосту, а не отправил на сплав, как всех, получивших третью категорию по состоянию здоровья. Я ему сказал, что занимаюсь изобретением перпетуда-мобиль [перпетуум-мобиле]. Он ругал своих подчиненных, что они заставляют нас стоять в очереди, когда мы приходили раз в месяц отмечаться.
Его заместитель был настоящий зверь, он все норовил послать меня на сплав, я не соглашался. Он прислал ко мне конвой, но тут изменилась обстановка: умер Сталин и [был] разоблачен Берия. Это была для нас самая большая радость, особенно для евреев: старики танцевали на улице…
На этом рукопись обрывается.
[1] Видимо, Альт Каттенау, ныне поселок Фурмановка в Нестеровском районе Калининградской области России. (Прим. В. Ахметьевой)