Воспоминания
Пишу для тебя, Юлинька-Юляшенька!
Ты попросила. Мне и самой иногда хочется написать, но думаю – никому это не надо. Да сейчас никто и не читает, только смотрят – телевизор, телефон, интернет. И сама уже не могу без интернета. Вот Фрумкер очень хорошо сказал про меня:
Оцифрована, околдована,
C интернетом навеки повенчана,
Я сижу к монитору прикована,
А ведь вроде бы взрослая женщина...
То весёлая, то печальная,
В сеть с четвёртого раза зашедшая,
Я не то, чтоб совсем ненормальная,
Но немного уже... сумасшедшая...
(Извини, отвлеклась.)
Родилась в Киеве в 1930 г. (ужас, какая старая!) Про раннее детство помню мало. Отца не знаю. Знаю только, что он был каким-то руководителем. Однажды мама принесла газету и показала мне портрет – это твой папа. Это было приятно. Вырезала портрет и повесила на стене в моем кукольном уголке. Провисел он не долго. Как-то мама сказала, даже не сказала, а спросила – а что он тебе хорошего сделал? (Точно слов не помню, но смысл был такой.) Портрет сняла, но что-то нехорошее осталось в душе на всю жизнь.
Еще мама рассказывала такой случай (я этого не помню). Отец пришел и принес большой кулек дешевых конфет. А меня мама очень баловала – покупала мне только фигурный шоколад. Мама его упрекнула – зачем плохие конфеты принес. А я заступилась за отца – нет, конфеты вкусные! Когда отец ушел, я этих конфет не ела. Мама ехидно спросила, что же ты не ешь эти конфеты, они же вкусные? – А зачем ты папу обижала? Отца расстреляли в 1938 г. Но я об этом узнала лет в 16-17. Как мне рассказали, он был расстрелян как немецкий шпион. Он занимался издательством детских книг на идише для еврейских школ.
Помню Евпаторию, мама возила меня туда на лечебные грязи. Мне было 3 и 4 года (два лета подряд). Помню, сразу по приезде, мама пошла с маклером искать комнату для нас. Меня оставила у знакомых. Там был большой сад, я там бродила и нашла за забором палисадник с очень красивыми цветами. Полезла на забор, зачем не знаю, по поперечинам. Когда залезла на самый верх – ноги сорвались, какой-то сук, или гвоздь, впился мне в живот, но рук я не отпустила. Висела и орала благим матом. Счастье, что в это время вернулась мама. Меня сняли с сука, положили на землю, и мама со страху вылила мне на живот бутылочку иода. Я продолжала орать, надо мной стоял дядька с палкой, ручка которой была украшена собачьей головкой. Он все приговаривал: «Молчи, молчи, а то собака сейчас выскочит и укусит тебя!». Эта картина и сейчас у меня в памяти. А в результате я до сих пор боюсь йода. Наверное, там появилась и осталась на всю жизнь любовь к морю. И хотя мы жили на Днепре, но ни разу в жизни я не была на пляже, не купалась в Днепре. Мне кажется, что мама боялась за меня, я росла тогда слишком подвижная, непослушная.
Еще помню первый день в детском саду. Мне было 3 года. В садике был какой-то праздник, наверное, елка. Музыка, разноцветные огни, дети поют, танцуют. Нянечка взяла меня на руки, подняла надо всем этим, восклицая: «Яка малесенька!» Так эта радость от садика и осталась у
меня. Это был еврейский садик, но ничего еврейского я не помню. Садик был далеко от дома и зимой мама возила меня туда на санках. Зимой Киев был снежный, позже я каталась на лыжах по
скверу на ул. Горького. Эта улица шла в гору, и когда я летела вниз, в конце приходилось садится на попу, чтобы не влететь в забор, где сквер прерывался.
В школу меня мама отвела в 7 лет. Тогда это был официальный возраст для школы. Многих ребят тогда старались определить в школу в 6 лет, но мама считала, что так лучше. Помню мою первую учительницу, Веру Марковну, и многих ребят из класса. Был черненький кудрявый мальчик – Леля Шепелянский, круглый отличник. Был Жозик Суриш – поэт, он был высокий, худенький и смешно ходил, постукивая себя кулаком по подбородку. Считалось, что он все время сочиняет стихи. Была Аня Баришпольская, веселая, хулиганистая, но всегда справедливая. Еще был Ромка, настоящий хулиган, плохо учился, он был главой наших классных «бандитов». Но за честь класса они стояли горой. Как-то меня зацепили мальчишки из параллельного класса. Ромка с нашей командой подрались с ними, в бою Ромка потерял зуб, но больше попыток зацепить наших не было. В классе было много еврейских ребят, я пишу о тех, кого помню, чтобы хоть как-то сохранить их имена, боюсь, что все они кончили в Бабьем Яру.
Мама в молодости была учительницей, потом ей запретили преподавать в школе из-за болезни сердца. Когда я уже что-то понимала, мама работала в библиотеке Академии наук в отделе иностранной литературы. Я много времени проводила у мамы на работе, сидела тихонько среди книжных полок, очень много читала. Среди знакомых мамы было много известных еврейских писателей. Часто слышала имена – Давид Гофштейн, Перец Маркиш, и сейчас помню Льва Квитко, я очень любила (и сейчас люблю) его стихи. Как-то меня мама даже представила ему.
Когда мне было 9 лет, мама как-то спросила – «Миночка, а ты не против, чтобы у тебя был папа?» Я уже была умным, начитанным ребенком – я ответила очень серьезно – «Ты влюбилась, не я, что же ты спрашиваешь». Так у нас появился Бер. Он был много старше мамы, лет на 16, был холостяком. Всю жизнь любил маму, но вместе пожить удалось слишком мало – всего два года. Он был еврейский писатель, писал на языке идиш. Я, к сожалению, языка не знала, поэтому мне мама переводила его рассказы на русский. Но рассказов он писал мало. Всю жизнь он писал исторический роман о Бар Кохбе, но издать его не было никаких надежд. Отрывки романа печатались в еврейском журнале... В детстве он был очень слаб здоровьем, не посещал даже хедер. Но самоучкой выучился и был очень образованным человеком. В его комнате все стены были покрыты стеллажами с книгами. Представляю, как разрывалась его душа, когда мы бежали из Киева, в июле 41 года!
Начало войны помню хорошо. Ночью что-то очень сильно ухало. Мама встала встревоженная, когда вышли во двор – полно дружинниц (такие были женские объединения). Мама подошла к старшей, спросила – что случилось? Та резко ответила – ничего не случилось, не наводите панику! Мама с Бером тогда искали комнаты вместе, чтобы обменять наши две в разных местах и съехаться. Уже что-то нашли и пошли договариваться. Я была дома у Бера одна. Вдруг зазвучала сирена тревоги. Перед войной часто проводили учебные тревоги, и помню, как дворники силой, с руганью, загоняли людей в подворотни. Я села на подоконник, на улице пусто, всех как ветром сдуло, ни одного человека! Смотрю, мама с Бером почти бегут. Окна его комнаты выходили на ул. Горького. Когда они вошли, на маме лица не было, я ее такой никогда не видела. «Миночка, война началась», — выдохнула она. Моя первая реакция была – «Ну теперь вы мне коньки, конечно, не купите!» Всю жизнь с горечью вспоминаю эти слова.
На улицах в эти дни началась какая-то суета. Почему-то было много разговоров о шпионах. Может быть, это только среди нас, детей. Вели какую-то горбатую старушку, говорили, что это переодетый шпион, а в горбу у нее чертежи и документы. Когда я обращалась зачем-либо к маме «мама!», она горестно отзывалась – «Какая я мама, если не могу спасти тебя!» Мама в это время не работала, ей определили временную нетрудоспособность по болезни сердца. Бер был членом Союза писателей. И мама все время настаивала – иди в Союз, узнай, наверное, там организуют эвакуацию. Так это слово появилось в нашем лексиконе. Мама остро понимала ситуацию. Она все время настаивала – бежать! Бер, как мне кажется, был более спокоен и инертен. И мама настояла – мы собрали кое-какие вещички, самое необходимое, у меня был узелок с моим зимним пальто, и отправились на пристань. Ворота перед пристанью были закрыты, перед воротами на огромной площади скопилась масса народу. Толпа, как огромное живое тело, бурлила. Мы крепко взялись за руки, так мама потребовала. Каким-то внутренним течением толпы нас вынесло к самым воротам. Какой-то дурень забрался на ворота и командовал – «Дети и женщины вперед! Мужчины с вещами назад!» Мама еще крепче ухватилась за нас: «Не разделяться!» Вдруг ворота открыли, и толпа хлынула! Милиционеры пытались остановить этот напор, но бесполезно. Они хватали людей за что попало и втискивали их обратно в толпу. Меня тоже один схватил за горло, толкнул, тут же отпустил, Я орала от страха и боли, и, непонятно, как мы выстояли и не упали, но вот мы уже бежим к пароходу. Наверное, там были жертвы, толпа – это страшно, это уже что-то неуправляемое, бездушное, тяжелое. (У меня на всю жизнь остался страх толпы, даже в просто переполненном автобусе я начинаю задыхаться, я боюсь потерять сознание.) Наконец на пароходе как-то все пристроились. Теснота. Матросы внесли на кресле парализованную старушку, вцепившись в кресло за ними бежал мальчик. Он рыдал и кричал «Бабушка! Мы пропали! Бабушка! Мы пропали!» Наверное, родители не пробились через толпу. Этот крик тоже остался в голове на всю жизнь. Пароход дошел до места Гулькевичи (может быть, я уже путаю названия). Там нас посадили в товарные вагоны, в которых раньше перевозили уголь и довезли до очередной станции. Когда мы вышли из вагонов, набежало много местных. Ребята кричали «Цыгане! Смотрите, привезли цыган!» Мы все были черные от угольной пыли.
Привезли нас в Ворошиловск (теперь это Ставрополь). Мама устроилась в детский сад воспитательницей, я пошла в школу. Из Ворошиловска запомнилась только собачка, Джемка. Она бегала вдоль железной проволоки, в соседнем дворе. Как мы подружились – не знаю, но я часто ее гладила через дырку в заборе. Если хозяйка ловила нас за этим делом, она тихо подкрадывалась и старалась стукнуть меня палкой по голове. Иногда мне удавалось отстегнуть Джемку от цепи, и мы выбегали на улицу. Радости не было предела! Была зима, мы в обнимку слетали с горки. Но старались скорее вернуться домой – боялись, что хозяйка заметит наше «преступление».
Но вскоре пришлось бежать и из Ворошиловска, немцы приближались. Хотели ехать в Свердловск, там оказалась семья сестры Бера. Приготовили теплых вещей, ведь это Сибирь, и декабрь месяц, но доехали только до станции Тихорецкая, дальше уже были немцы. Бегали ночью между какими-то вагонами, потеряли какие-то узелки с теплыми вещами, забрались в какой-то вагон поезда, который вез раненых в тыл. Устроились в тамбуре, там уже набились люди, вроде нас. Было очень холодно, в пути меня солдаты забрали в вагон. Вокруг сидели и лежали молодые солдатики, все перевязанные, кто сидел, кто лежал, кто стонал. Кто-то протянул мне бутерброд, очень кстати, я была голодна, но от страха не чувствовала голода. А теперь этот кусочек хлеба показался лучше любого угощения.
Привезли нас в г. Махачкала, разместили в фойе большого кинотеатра. Люди тесно сидели на своих вещах, не было видно ни входа, ни выхода, сплошное море людей. Кто-то ел, пил, а кто-то давил вшей у своих родных. Потом это море заволновалось, закрутилось, нас повели садиться на пароход. Пароход оказался танкером, мы забрались на крыши огромных баков. На каждом баке
разместилось по две три семьи. Над нами был потолок с какими-то трубами, внизу – узкий проход и невысокие перила, за перилами – море. Когда вышли в море, поднялся ветер, танкер сильно качало. Когда он кренился в сторону моря, мы сползали, крепко цепляясь за трубы над нами, чтобы не упасть в море, когда он кренился в другую сторону, нас стукало о стенку. Свободного места на палубе не было – только тюки с вещами и люди на них. Туалет построили на этой же палубе, но пройти к нему было невозможно. Как люди обходились – не знаю. Меня мама выручила какой-то тряпкой (хорошо, что по-маленькому), которую тут же выбросила за борт.
Нас высадили в Красноводске. Опять море людей на тюках, опять неизвестность, что будет дальше. Воды не было, Бер сходил куда-то, купил стаканчик воды. У меня болел зуб, я сидела у мамы на коленях, прижавшись щекой к маминой щеке. Потихоньку боль прошла, но проскочила подлая мысль – хорошо, что есть мама, есть теплая щека. «Подлая» — потому что назавтра... мамы не стало... Нас посадили в теплушки, товарные вагоны с двухэтажными нарами. По 2–3 семьи на нарах. Посреди вагона маленькая печурка, не помню, чем топили – был декабрь, холодно. Маме было душно, добрые люди посадили ее около двери, дверь, открываясь, задвигалась в стену вагона. Я стояла против двери, это была единственная возможность смотреть на окружающую природу. Ехали по пустыне Кара-Кум. Мама попросила – отойди, ты мне воздух закрываешь. Я стала доказывать, что никак не могу заслонять воздух, ведь я стою против двери. Наверное, маме было очень плохо, и она не хотела, чтобы я была рядом. Вдруг женщины около мамы как-то засуетились, кто-то принес кастрюлю с горячей водой, стали туда окунать мамины руки. Меня прогнали, я только увидела, что у мамы как-то странно закатились глаза. Потом вижу – женщины вытирают глаза. Я прорвалась к маме, она лежала, но ее уже не было. Бер в это время спал. Когда он проснулся, подошел к нам, я придерживала мамину голову. Он понял, что произошло. «Что ты наделала, что ты наделала», — каким-то сдавленным шепотом простонал он. Потом мы лежали на нарах и тихо плакали.
На очередном полустанке пришел начальник поезда, стал требовать, чтобы маму тут же, в пустыне, похоронили. Бер просил, чтобы маму довезли хоть до какого-нибудь города. Потом он мне рассказал, что люди в нашем вагоне скинулись, дали начальнику взятку, и он разрешил везти маму до Ашхабада. Там маму унесли. Когда Бер вернулся, рассказал, что с нашего поезда сняли целый вагон покойников. И еще сказал, что мы можем остаться в Ашхабаде, похоронить маму, но тогда мы отстанем от нашего поезда и что делать дальше, он не знает. Если же мы поедем с поездом, то нас хоть как-то устроят. Мы решили ехать с поездом.
Нас привезли в г. Канибадам в Таджикистане. Посадили на арбу с еще одной малочисленной семьей, и ослик потащил нас в город. Нас поселили в большой комнате – это оказалась кухня бывших детских яслей. Одна стена была стеклянная, и вечером мы видели каких-то людей, проходящих мимо дома. Нам привезли снопы сухих хлопковых веток, ими мы топили огромную плиту – на ней и готовили, и ею же обогревались. Нам дали хороший паек — масло хлопковое, муку, сахар, кукурузу, сухие фрукты. Бер умел что-то готовить, я тоже решила вспомнить, как мама делала лапшу. Замесила тесто, раскатала на столе, потом нарезала полосочки – лапшу. А потом положила мою лапшу в кастрюлю с холодной водой. Когда вода закипела, вся моя лапша превратилась в густое месиво, прилипшее ко дну кастрюли. Мы посмеялись над моими кулинарными способностями, но все же поели это месиво – голод не тетка.
Жизнь как-то вошла в колею, я пошла в школу, в 4-й класс. Первую четверть я кончила в Ворошиловске, вторую проездила, а третью уже училась в Канибадаме. Это был декабрь, зима. Однажды Бер засадил в руку огромную занозу от веток, которыми мы топили. У него началось воспаление, рука опухла, поднялась температура. К нам пришла врач, посмотрела и сказала – надо оперировать, надо его в больницу. Его увезли, а я осталась одна. Днем еще ничего, а вечерами было ужасно страшно. Тени ходят за стеклянной стеной, они меня хорошо видят, а я их – не очень. Соседка в доме была, тетя Маруся. У нее было пятеро детишек. Муж, наверное, был на фронте. Она меня пожалела и позвала к себе. Жила она бедно, все спали на полу, на одеялах. Наш с Бером паек оказался ко двору, но он быстро кончался. Да и паек со временем обеднел, стали давать только пшеницу. Ели только кашу из пшеницы. Туалета не было, дом стоял в огромном саду, вот и ходили далеко-далеко в сад. К этому времени пшеница уже не переваривалась. Пошел в сад – та же каша и вышла. Собаки идут за тобой и поедают. Когда, в очередной раз, я пришла за пайком, я даже заплакала – опять пшеница! Завхоз, который выдавал паек, пожалел меня и пригласил к себе домой: «Приходи, я тебя накормлю». Я пришла. Это было очень интересно – в комнате весь пол устлан ватными одеялами, посредине квадратная яма – сандал, на дне ямы - угли, еще горячие, над ними решетка. Сидишь на полу, на одеяле, на решетку ставишь ноги, ой как тепло и приятно! Над сандалом квадратный низенький столик, тоже покрытый одеялом. На стол принесли огромное блюдо с пловом. За столом сидели хозяин и еще три гостя. Стали выяснять, кто я – кызымка или баранчук (девочка или мальчик). По-русски они говорили плохо, а я по-таджикски и того хуже. И я была так одета, что не сразу угадаешь, кто я. Пришла женщина, принесла кувшин с водой и тазик. Обошла всех нас, полила нам на руки. Это оказалось очень кстати – они брали плов руками и очень ловко отправляли его в рот. Я сидела без движения, не знала, что делать. И тут хозяин догадался: «Ложка нада!», стукнул он себя по лбу. Все засмеялись, женщина принесла мне ложку. Какой это был плов, ни в сказке сказать, ни пером описать!!! Я такого никогда больше в жизни не ела! Каждая рисинка как прозрачный янтарь, мяско во рту таяло, там еще что-то было, но я не поняла. А гости вытаскивали кусочки мяса, укладывали их на макушку горы плова и приговаривали, обращаясь ко мне «Кушай, кушай!» (с ударением на А). Такого праздника желудка у меня за всю жизнь не было! А когда я уходила, хозяин дал мне еще лепешек, горяченьких, вкусных!
Когда потеплело, тетя Маруся сказала: «Ну вот, уже тепло, ты можешь жить теперь у себя». Опять одна, в пустой огромной комнате. Это было невыносимо! В это время Бер в больнице начал поправляться. А до этого он уже в больнице заболел сыпняком и дизентерией. Мне сестрички рассказали, что его иногда возили на перевязки почти бессознательного. Я ходила навещать его почти каждый день. Больница была расположена далеко от дома. Надо было долго идти вдоль Ферганского канала. Поговаривали, что в канале иногда топят русских. У меня страха не было, но был страх потерять Бера, он такой старенький и так тяжело болеет! И у меня есть только он! Я шла и всю дорогу плакала и молила его «Беринька, только выживи!» К нему не пускали, но часто дежурила хорошая сестра, она выходила ко мне и утешала – «Не бойся, он выживет, молодые не выдерживают, а вот старенькие как-то лучше переносят такие напасти». А бывали и плохие сестры, они выходили и прогоняли меня, как собаку. Когда он стал поправляться, появился аппетит, и ему стало не хватать больничного пайка. Он попросил: «Сходи в горсовет (теперь это мэрия) и попроси, может мне добавят питания, скажи, что я член Союза писателей».
Я пришла в Горсовет, прошла к председателю. Помню даже его фамилию – Алимов. У него было две комнаты, в одной сидел он сам, в другой – посетители. Дверь была открыта, около двери сидел на стуле его секретарь. Он вызывал очередного посетителя. Когда подошла моя очередь, я зашла в кабинет и рассказала Алимову нашу историю. Он без лишних слов написал мне бумажку, сказал, куда пойти и получить продукты. Это в основном были консервы. А мне велел пойти в столовую при горсовете, «там тебя покормят». Это опять был роскошный обед – на первое лагман, золотистый, вкуснющий бульон с лапшой, мясом и еще не помню чем, и такое же второе. Уже прошло более 70 лет, а я помню вкус и вид этих яств – у завхоза плов и у Алимова обед. К Алимову мне пришлось ходить несколько раз, меня уже там знали. И когда я приходила в очередной раз, секретарь сообщал: «Дочка пришла», — и пропускал меня без очереди. А Алимов
однажды и вправду предложил: «Иди ко мне в дочки!» «Но у меня же есть отец», — ответила я, хотя само предложение было приятно. Когда же тетя Маруся предложила мне вернуться к себе в комнату, я отправилась к Алимову. Описала ему положение и спросила, что делать. Он ответил: «Что ж ты мне раньше не сказала?» И выписал направление в «Дом малютки», это дом для сирот, возраст — от грудничков до 4 лет. Объяснил так: «Есть детский дом, но там плохо кормят, а здесь тебе будет лучше». В Доме малютки мне, действительно, было хорошо. Там была еще одна большая девочка, Надя, у нас была отдельная комнатка, мы были свободны делать, что хотим, бегали по каким-то холмам. Учились в школе. И много помогали с малышами. Там были груднички, не знаю, как они осиротели. И были кормилицы – грудастые тетки, которые кормили их грудью. (Когда у меня родились свои – уже были и детские кухни, и смеси, а тогда было вот так.)
Но осенью эта радость окончилась – четырёхлеток перевели в детский дом. Нас повели парами и первая пара – мы с Надей. В детском доме жизнь была совсем другая. Было голодновато, и мы часто ходили на промысел в колхозные сады. Собирали, в основном, урюк. Это совсем, совсем не абрикосы! (У абрикоса зернышко в косточке горькое, а у урюка – вкусный орешек.) Конечно, это было незаконно, мы воровали этот урюк. Урюк был 3 сортов по спелости – на земле лежали уже сушеные, их мы собирали домой. А на деревьях были мягкие – кожица лопнет и ешь варенье. Другие были просто спелые, вкусные, а какие-то даже недозрелые – в общем, на любой вкус! У нас были две воспитательницы, Валентина, отчество забыла, а вторую забыла даже как зовут. Валентина ходила с нами в сад на добычу, она стояла на «шухере», следила, не придет ли сторож. Сады были огромные, за всем не уследишь. Иногда бежит сторож, размахивает палкой и орет благим матом: «А ну пошли вон, а то стрелять буду!» Валентина идет бесстрашно к сторожу, нам при этом делает знак – смывайтесь! И начинается на высоких тонах диспут со сторожем: «Чей сад?» «Чей, чей! Колхозный!!» — орет сторож. «А дети чьи? ГОСУДАРСТВЕННЫЕ!» — тоже орет Валентина. Они что-то орут, выясняя, чьи дети и чей сад, а мы тем временем убегаем. Я восторгалась Валентиной, как она не боялась, ведь сторож мог и ее огреть своей палкой. Интересно, они ругались то по-русски, то по-таджикски. А вторая воспитательница была слабовата, таким нельзя работать с детьми, тем более в детском доме. Наши мальчишки лазили по деревьям и разоряли птичьи гнезда. И однажды эта воспитательница сделала очень мягкое замечание такому разорителю. В ответ он щелкнул пальцем по маленькому воробьиному яичку, зажатому в руке, прямо ей в лицо. Все содержимое яичка оказалось у нее на носу, на глазах. Пока она утиралась, он удрал и ничего ему не было. С Валентиной такого не могло быть, ее побаивались. Она бы такое не допустила!
Интересно, что до этой поры я не встречалась со случаями антисемитизма. А тут, непонятно откуда, маленький таджикский городок, по-русски мало кто говорит, но часто мальчишки кричали мне вслед: «Сахга, сахга, а где твой Абгам!» Нарочито картавили вместо Сарры и Абрама. Наверное, это были мои первые встречи с нашими «нелюбителями».
Наконец, Бера выписали из больницы. Он стал искать родных и нашел брата Фивеля (Файвеля) в Алма-Ате. Так война нас всех раскидала. Он списался с братом, и мы поехали в Алма-Ату. Брат жил с женой и маленькой дочкой, Леной, в домике на окраине города. У Фивеля были два взрослых сына от первой жены. Жена очень болела и умерла, и Фивель женился на своей домработнице Ольге. Сыновья ее ненавидели, и она их взаимно. Сын Наум работал в киностудии Довженко. В титрах старых фильмов есть его фамилия – Наум Слуцкий. С младшим я еще в Киеве успела учиться в одной школе, но я в первом классе, а он в 8-м, или в 9-м. Уже после 1950-го он учился в военно-морском училище в Ленинграде, и умер очень нелепо – от ангины. Жили у Фивеля скромно, мы были обузой семье. Бер уходил на целый день в библиотеку, восстанавливал свою работу о Бар Кохбе. Уходил рано утром, возвращался поздно вечером. Я целыми днями сидела дома, читала. Было лето, каникулы. Ольга все время ворчала, что вот появились нахлебники. Ленка (как мне помнится) все время нарывалась на конфликты. Ольга где-то подрабатывала. Фивель был часовой мастер, тоже где-то работал. Мы с Ленкой оставались одни. Мне – 12 лет, ей 7 или 8 (не помню). Разница не очень хорошая – я упрямая, норовистая и глупая, а она – то же самое, но еще глупее. Конфликты тоже были глупые. Сижу на крылечке, читаю. Она стоит надо мной и вдруг плюнула мне в книгу. Для меня книга – святое! Я же сидела днями у мамы в библиотеке, очень аккуратно всегда обращалась с книгой, я никогда не загибала листы в книге. Делала художественные закладочки для книг. И вдруг такое святотатство! Мне казалось, что у меня кровь закипела. Схватила половую тряпку, что лежала на крыльце, и огрела ею Ленку по физиономии! Крик был на всю округу. Соседи потом донесли матери, что Лена орала. А мать вечером жалуется Фивелю: «не могу спокойно выйти из дома, ЭТА (это я) убьет Лену когда-нибудь». Было много мелких ссор, но орала она всегда исправно и во всю глотку, так что у матери были основания беспокоиться. Я стала уходить из дома, сидела на трамвайной остановке, целый день ждала Бера. Когда он возвращался домой мы вместе шли домой. Мне это надоело, я попросила Бера устроить меня в детский дом, благо опыт у меня уже был.
Так я оказалась в Каскеленском детгородке. Не детдом, а детгородок, потому что это действительно был городок. Ребят было около 300, несколько корпусов. Корпус малышей, несколько корпусов нашего возраста, комсомольский корпус, там уже были «барышни на выданье», парней такого возраста не было. Причем разные корпуса для мальчиков и девочек.
Нас привезли почему-то ночью, несколько новеньких, а кто-то возвращался после больницы. В нашем корпусе около 30 девочек моего возраста. Все поскакали с кроватей, бросились нам навстречу, закричали «Клизьма! Клизьма приехала!» Я стояла в сторонке, с удивлением наблюдая эту картину. Потом оказалось, что почти у всех девчонок прозвища и не всегда приличные. Но это в порядке вещей. В то время директором городка был Каимов Олег Рафаилович, бывший воспитанник этого же городка. Он ходил с приличным прозвищем – Каимец. Меня он как-то назвал Минко Гуля (очень похоже на мое Гулько Мина), так и закрепилось, но потом я стала – Мингул. Кроме спальных корпусов у нас была своя больничка – небольшой двухэтажный домик. Попасть туда было мечтой каждого – там лучше кормили. Был у нас и свой доктор – Михаил Захарович Блиндер. Он действительно был почти слепой, из-за этого он не попал на фронт. Он
ужасно переживал из-за этого, особенно еще и потому, что его жена, тоже врач, была на фронте. Пришло сообщение, что она ранена, и она же написала ему, что ранена легко, но ее постригли. Он почти плакал – Лилечку постригли! Ах, какие у нее были волосы! А я ходила тогда с двумя тощими косичками. Голова чесалась ужасно, и я что-то там ловила. Наконец не выдержала и пошла в парикмахерскую. У нас была своя – маленький домик в стене ограждения городка с двумя входами – один вход с улицы, парикмахерская работала и для сельчан, а второй вход с нашей территории, для нас, детдомовских. Я вошла, попросила постричь меня наголо, оставить только маленький чубчик. Девушка мастер посадила меня в кресло, накинула простынку на плечи и уже запустила машинку. Но вдруг взяла меня за руку и повела к умывальнику. Посадила на высокий стул, наклонила мою голову в умывальник и начала стричь. Большего позора я никогда в жизни не испытывала – из головы посыпались звери! Девушка молча сделала свое дело, вымыла мне голову и выпустила. Теперь я стала как мальчик, худенькая, маленькая и с чубчиком.
Началась рутинная детдомовская жизнь. Кормили плохо, мы вечно были голодные. Пробавлялись, кто чем может. Кому очень повезло, те «малаили»: малаить, быть малайкой, это значит помогать по дому кому-нибудь из сотрудников. Эти были всегда сытые и даже выглядели откормленными. А мы ходили на дОбычу (ударение на О). Зимой это были походы за свеклой. На полях лежали огромные кучи замерзшей белой свеклы. Говорили, что эта свекла — стратегическое сырье, что из нее делают порох. Но голод не тетка, больше нечего было добавить к нашему скудному пайку. Мы брали наволочки (как мешки), какие-то железки, чтобы отковырнуть примерзшую свеклу от кучи, и шли небольшими группками, человек по 5–7, на добычу. Когда приходили к полю, ложились и ползли до ближайшей кучи. Надо было поскорее набрать побольше свеклы и убежать. Говорили, что у сторожей есть винтовки и стреляют они солью. Почему-то представлялось, что вот попадут в попу и будет ужасно больно. Наверное, это все – небылица, но мы тогда верили. Когда прибегали домой, то садились вокруг печурки чистили свеклу и набивали животы. Но это только добытчики. А остальные девочки получали очистки и то в очереди. Правда, когда ходили на добычу другие, то менялись ролью – очистки ели вчерашние добытчики. Было еще одно препятствие – как донести эту добычу до печки. Конечно, эти походы запрещались, и добытчики строго наказывались. Были воспитатели, которые понимали нас и делали вид, что ничего не видят, ничего не знают. Такой была тетя Галя Абдулина. Это была добрая женщина, у нее ограбили и убили мужа инкассатора. Она осталась с дочкой Софой, на год старше меня, и сынишкой Ильдаром, пяти лет. Ее можно было не бояться. А была ненавистная Сусанна Алексеевна, мы ее звали Обсоской. Если она кого-нибудь выследит с добычей, а от ворот до корпуса надо было проскочить незамеченным, то вся добыча выбрасывалась в уборную. Уборная – это сарайчик с деревянным полом и дырками. Однажды такой поход закончился для меня трагично. Моя подружка, Рая Санжиренко, должна была подать мне в окно корпуса мешок со свеклой, нашу общую добычу. Я пошла в корпус, а она побежала к окну с другой стороны корпуса. Там нас никто не мог видеть. И тут вижу, Вовка Колотков, из нашего класса и из нашего корпуса пытается отнять у Раи нашу добычу. Вовкина комната была в нашем же корпусе, нас разделяла маленькая веранда. Я помчалась на веранду встретить Вовку и отнять у него нашу добычу. Мы действительно встретились на веранде, «завязалась жестокая битва» и Вовка врезал мне в глаз со всей силы! Я заорала, было очень больно, Вовка и сам испугался, он не метил в глаз, так просто получилось. Прибежала Рая, набежали еще ребята. Я держусь за глаз, ору и проклинаю все и всех и городок. Даже помню чью-то реплику: «А при чем тут городок?» (Мы все были патриоты нашего городка.) Рая кричит – Покажи, покажи! Я чуть-чуть оторвала руку от глаза, а она как закричит – «Оой, у тебя что-то белое лезет!» Прибежала воспитательница, меня повели в больничку к Блиндеру. Усадили на высокий стул, я продолжала орать и не отпускала рук от лица. Мне казалось, отниму руку и глаз вытечет! Мне силой отняли руки от лица, кто-то держал мои руки за спиной. Доктор приоткрыл очень осторожно глаз - я ничего не вижу. И он стал чем-то очень осторожно что-то снимать в глазу. В этих очищенных местах я уже что-то видела. Стало легче на душе. Доктор наложил повязку, велел прийти завтра. И сказал: если бы срочно не оказали помощь, было бы бельмо на весь глаз. Прошло какое-то время, а время все лечит, я стала замечать, что один глаз хуже видит. Но я уже забыла, какой именно глаз подбил Вовка, перепутала и говорю Вовке: «Знаешь, а тот глаз, что ты подбил, видит лучше». Вовка нашелся: «Давай, я и второй стукну!» Так этот глаз всю мою жизнь плохо видел.
Зимой в корпусах у нас было очень холодно, вода в умывальнике замерзала. Старались спать по двое, чтобы накрыться вторым матрасом. В школе учились в две смены. Обуви не хватало, первая смена обувала, что есть, а кто учился во вторую смену, бежали в столовую кто босиком по снегу, кто наматывал на ноги какие-нибудь тряпки. Приходила первая смена, мы надевали их обувь, а они так же, как мы, бежали в столовую кто в чем. Я отморозила пальцы на ноге, большой палец стал мокнуть. Показала Блиндеру, он обеспокоился и положил меня в больницу. Вот счастья – полные штаны! Хотя и там было голодно. Когда все уходили, мы шарили в шкафчиках в поисках хоть каких-нибудь остатков и выгребали какие-то крошки, отделяя их от мышиного помета. Блиндер иногда звал врача из районной больницы, посоветоваться. Так он позвал врача по поводу моего пальца. Потом он мне рассказал, что врач настаивала ампутировать палец. Он, спасибо ему! выходил мой палец.
Была у меня еще история с котенком. Кто-то принес новорожденного котенка. Хозяева его хотели утопить. Котенок был еще слепой, маленький, жалкий комочек. И при том очень красивый – весь черненький, кончики лапок беленькие, как тапочки, кончик хвоста, как кисточка – беленький и мордочка белая. Все очень симметрично, все очень правильно, просто не бывает такого в природе! Я его взяла, очень хотелось выходить его. Пошла на кухню, выклянчила полстакана молока, но он даже лакать не умеет. Только пищит отчаянно! Сбила в бутылочке из этого молока маслице, вышло с горошинку масла. И когда он, крича, очень сильно открывал рот, я ему это маслице по кусочкам вталкивала. Он плямкал ротиком, иногда это маслице все выскакивало, иногда все же проглатывал. Как ни странно, Чернок, так я его назвала, потихоньку выживал. Уже начал становиться на лапки, но тут же падал. Однажды стал на лапки и начал трястись. Стоит и трясется крупной дрожью. Я ужасно испугалась – умирает! Что делать, как спасти?! Но вдруг увидала – что-то вылезает из-под хвостика! О Боже! Да он же какает, первый раз в жизни! Все кончилось благополучно. (Прости, что я так подробно описала это событие – но я действительно так пережила этот момент, что до сих пор помню в деталях.) Чернок подрос, стал шаловливым красавцем, но тут и начались наши беды. Оказалось, что тот самый Вовка из соседнего корпуса – садист. Однажды, когда я гуляла во дворе с Черноком, к нам подошел Вовка, взял котенка и кинул его, как мяч, как камень, куда-то далеко. Я охнула, все, Чернок погиб! Но, коты живучи, Чернок упал на ножки, я подбежала, схватила его – живой! Наорала на Вовку, обозвала его всеми «хорошими» словами, какие знала. Но на этом все наши горести только начались. Вовка будто решил извести и меня, и Чернока. Мне уже надо было все время прятать котенка. Если я видела Вовку, когда мы гуляли, я хватала кота и убегала в корпус. Но иногда Вовка догонял нас, хватал Чернока и тащил его из моих рук. Я боялась удерживать котенка в руках, Вовка тащил его и мне казалось, что мы разорвем его пополам. Приходилось выпускать его из рук, и тут Вовка придумывал ему разные казни. К моему несчастью, мы и в подхозе (наше подсобное хозяйство, где мы работали летом) оказались вместе с Вовкой. Чернок его так боялся, что, услышав его голос, бросался бежать, не выбирая направления, – он мог побежать прямо к его ногам, лишь бы бежать! Нам в подхозе готовили еду в большом чане, вмазанном в низкую кирпичную печь. Для тяги в печи была труба. Под чаном сжигали палки, разный хворост, все, что горело. И вот Вовка-садист придумал. Однажды схватил Чернока и бросил в трубу. Нам только что сварили кашу, под чаном краснели угли. Чернок, совершенно обезумевший, выскочил по этим углям из-под чана и помчался к оврагу, на краю которого стоял наш барак. Я побежала за ним, искала его, долго звала, наконец нашла. На всех пальчиках у него были пузыри. Он потом всегда прятался в этом овраге. Когда мы вернулись из подхоза, Чернок уже был большой и очень красивый. И однажды моя подружка Маруся, которая малаила у нашей поварихи, спросила, не отдам ли я кота поварихе. Было очень больно с ним расставаться, но я была рада, что наконец у Чернока будет дом, и никто не будет над ним издеваться. Я отдала кота, и Маруся мне потом передавала от него приветы.
Уже писала, что нашего директора, Каимца, мы любили, он был какой-то свой, хотя не всегда он бывал справедлив и прав. У нас было заведено – раз в месяц мы выбивали матрасы. Выносили во двор и палками выколачивали пыль. Однажды за день до такого действа нам сделали прививки. Тогда это были уколы в спину, под лопатку. Обычно после такой прививки очень болела и спина, и рука. Все ходили скособочившись, и не дай Бог задеть или толкнуть. И тут, как назло, пришло время выбивать матрасы. Кое-как, с охами и вздохами мы потащили матрасы во двор и кое-как постукивали палками. А тут прибежал Каимец, выхватил палку у моей подружки Раи и стукнул по ее матрасу. Конечно, поднялась пыль, и разгневанный Каимец это же палкой стукнул ее по спине! Бедная Райка взвыла от боли, заорала на него: «Как ТЫ смеешь меня бить?! На меня никто никогда дома руки не поднимал, а ТЫ, гад проклятый...» (Обращение на ТЫ ко взрослому – это ужасная грубость в России) Она еще много плакала и орала, но он уже ушел, от греха подальше. Я думаю, он просто забыл про наши уколы, и, наверное, уже одумался. Иначе Райке ее ругань и вопли не простились бы.
А потом Каимец ушел из нашего городка, его перевели в Алма-Ату, и нам прислали нового директора, Абдрахманова. Говорили, что это дело рук Обсоски, она была партийная и что-то наклепала на Каимца. Абдрахман был после фронта, солдат, было видно, что никакого отношения к детям он не имеет и мы для него, как собаке пятая нога. Это особенно проявилось в День победы, 9 мая 1945 г. Когда пришла весть о Победе, в городке поднялось что-то невообразимое. Многие ребята плакали – у кого родители погибли, другие плакали от радости –скоро вернутся отцы и заберут их домой. Когда пришли на завтрак, нам ради такого праздника выдали по конфете. Мы сидим за столиками, появляется Абдрахман, идет по проходу между столиками, с пустым, безразличным выражением лица. Ребята все возбуждены, кто-то прокричал ему «Поздравляем с Победой!» Он с тем же безразличием, не поворачивая головы, ответил «Нэ за што». Будто ему сказали спасибо. Все как-то смолкли – вот ведь как можно испортить праздник! Но почему-то Каимец оказался в этот день у нас. И даже не будучи уже директором, он сделал праздник праздником – он спросил у ребят около какого-то корпуса – «А почему вы не повесили флаги? А ну, чей корпус первый повесит флаг!» Началась беготня, все искали и вешали флаги – одной фразой он сделал праздник!
Я уже писала, что у нас было голодновато, особенно зимой. А летом было много подножного корма – на деревьях созревали гроздья каких-то зернышек, мы их рвали, шелушили и ели. Но больше мы добывали набегами на окрестные сады и бахчи. Из садов приносили яблоки – алма-атинские яблоки – сорт апорт – считались лучшими в России (уже не в России). С бахчей приносили дыни. За дынями ходили без риска. В каких-то колхозах выращивали дыни на семена. Дыни резали пополам, семена выбирали, а половинки выбрасывали. Их можно было брать без ограничений – сколько унесешь. Опять брали наволочки, нагружались и волокли домой. Тут тоже было одно неудобство – по спине тек сок из дынь. Но зато наедались – от пуза! С яблоками было хуже. В садах были сторожа и опять была угроза – поймают, просто не отделаешься, изобьют, могут раздеть, а поговаривали, что девочек могут... Был случай, который стал историческим – одну девочку действительно раздели догола. Она пришла в городок прикрывая интимные места огромным лопухом. После этого случая воспитатели свои запреты подкрепляли вопросом - угрозой «Ты что, хочешь прийти как Фока с лопухом?!» Девочку звали Фока, наверняка это было прозвище. Часто «добывали» кукурузу. Это тоже были рискованные походы, пойманных могли избить. Нас одевали одинаково – юбка и вместо кофты платьица малышей. Платьица были расклешены, и было очень удобно прятать кукурузные початки под эти платьица – натыкай за пояс юбки вокруг себя початки и иди спокойно. Кукурузу мы не только ели, но и заготавливали на зиму. Обдирали зерна, сушили и складывали в мешочки. Запасливым девочкам хватало на пару зимних месяцев.
Была у нас хорошая традиция – вечерами, когда уже был сигнал «спать» и все уже были в кроватях – начинались песни. Пели все, это был слаженный хор 20–30 девчонок. Были запевалы, кто начинал песню, потом подхватывали все. Песни были старые, революционные, военные, разные-разные. Трудно это объяснить – охватывало какое-то чувство единения, восторга, грусти. Потихоньку хор затихал, кто-то засыпал, кто-то просто замолкал, кто-то тихонько плакал в подушку. Я до сих пор помню и пою эти песни.
И еще была у нас невероятно сильные концерты самодеятельности. Был свой духовой оркестр, который часто выступал в разных местах и на разных торжествах. Дирижер был эвакуированный из Ленинграда старичок. Но он был старичок только внешне. Командовал он громовым голосом и, не дай Бог кому-нибудь из мальчишек сфальшивить, он мог своей дирижерской палочкой хорошо ему врезать.
Был очень сильный танцевальный коллектив. Ставили танцы разных народов: Лявониху (белорусский, если не ошибаюсь), калинку, гопак. Руководительница тоже была из центра России.
Был драматический кружок. Я в это время хотела быть артисткой. У нас поставили спектакль «Красная шапочка». Я была волком. Мне сшили великолепный костюм волка – серый комбинезон с молнией от горла до самого низа, чтобы туда могла влезть бабушка, которую я съедаю по сюжету. Слепили настоящую маску волка, огромную тяжелую. Когда я вышла на сцену и зарычала страшным голосом: «Зубы-зубы я точу, я девчонку съесть хочу. Ненавижу я девчонок, ножки тонки, голос тонок, и повсюду нос суют, жить мне, волку, не дают», — то многие малыши в первом ряду заплакали от страха и убежали. Я, конечно, посчитала это своим успехом.
Потом был в Алма-Ате (тогда это была столица Казахстана) слет самодеятельных коллективов всех детских домов Казахстана. Меня взяли со стихотворением «Баллада о неизвестном моряке». Я ее и сейчас помню. Если ее сейчас прочитать - будет звучать фальшиво, но тогда мы – дети, идет война, все от нее страдают. В общем, я прочитала от души, звонким голосом, наверное, понравилось. Получила премию – огромный блокнот для рисования. Блокнот этот был величайшей ценностью, у нас даже тетрадок для школы не было, писали между строк каких-то старых книг.
5-й, 6-й и 7-й классы я жила и училась в Каскелене. Училась хорошо, на одни пятерки., хотя домашние уроки почти не делала. У нас были очень хорошие учителя. Некоторые из Ленинграда, Москвы. Любила я больше всего математику – тут ничего не надо было запоминать, только соображать. Математик был старичок (как дирижер нашего оркестра), очень строгий. Когда сердился, мог за ухо выдворить провинившегося из класса в коридор. А когда кричал басом «Замолчать!», стекла окон дрожали. Нам казалось почему-то что он всегда голодный, как и мы. Мы однажды даже подложили ему в стол бутерброд, кусочек хлеба с маслом. Масло выклянчили на кухне, а хлеб свой отдали. На переменке все деликатно убежали из класса, чтобы ему не выяснять, чей это хлеб.
Когда весной учеба кончалась, нас отправляли на работу в подсобные хозяйства. Их было два – нижний подхоз и верхний подхоз. Посылали на работу ребят старше 10 лет. Младших отправляли в пионерлагерь.
Я каждый раз попадала в нижний подхоз. Наша работа была – или полоть огромные колхозные поля кукурузы или свеклы, или собирать курай. Это сухие ветки кустарника, всякие палки, толстые стебли. Нам давали для работы серпы, чтобы срезать эти ветки. Или же мы работали на току, куда свозили снопы пшеницы. Тут колосья обмолачивали на какой-то огромной машине, а мы должны были отгребать обмолоченное зерно. Уже не помню, куда мы его отгребали. Помню только, что это была каторжная работа. Жара, зерно рекой наплывает на тебя, а ты не успеваешь его отгребать. Да еще колючие усики от колосков сыпятся на тебя, лезут в уши, под майку, колют потное тело. Жили мы там в фанерных бараках – только стены да крыша. Спали на полу, на тюфяках, набитых сеном. Но зато рядом с бараками протекала речушка, местами по колено, а кое-где можно было и поплавать и даже до дна не достать. За речушкой был луг, обрамленный кустами. Там можно было вдоволь поплакать, лежа на спине и глядя вслед уплывавщим облакам. В особо тяжелые минуты я там валялась и причитала: Мама, зачем ты меня бросила?!
Однажды, когда мы жали курай (серпом срезали подсохшие ветки кустарника), я нечаянно воткнула серп в ногу. Попробовала вытащить, но не смогла, на конце серпа был крючок, он зацепился за кожу изнутри. Я стала кричать и звать Раю, мы всегда были вместе или рядом. Но Рая испугалась моего крика, подумала, что рядом со мной какой-то зверь или змея, и стояла как вкопанная где-то недалеко. Кое-как я вытащила конец серпа из ноги. Крови почти не было, но нога согнулась в колене и не хотела разгибаться. И так было почти неделю. Я передвигалась на попе, две руки сзади и здоровая нога спереди. Мальчишки издевались надо мной, обзывали симулянткой. Я была в отчаянии, боялась, что так все и останется. Но постепенно нога начала разгибаться, я начала ходить и, наконец, все зажило.
А когда мы пололи свекольное поле, тоже радости было мало. Поле длинное, конца краю не видно. Нам давали тяпки, и мы шли вперед, у каждого своя борозда, и тяпкой обрубали сорняки вокруг свекольного кустика. Но беда была в том, что ребята ухитрялись с одной стороны тяпнуть и срезать траву и этой же землей прикрыть траву с другой стороны. А я была слишком совестливая, не могла так, и аккуратно тяпала со всех сторон. В итоге ребята шли быстрее меня и когда кончали борозду садились отдыхать, а я была где-то на середине поля. Когда я кончала борозду, все вставали и шли обратно, перейдя на соседние полосы. Мне ничего другого не оставалось, как тоже приняться за новую полосу. Это уже было каторгой только для меня. Ребята успевали отдохнуть, пока я шла, а я , как выжатая тряпка, плелась и еще больше отставала. Болела спина, болели рук, ноги, и ничего не могла с собой поделать. Говорили, что в верхнем подхозе было много легче и лучше, но вот такая была наша судьба. В нашем подхозе была еще одна особенность – у нашей речки было много малярийных комаров. Время от времени кого-нибудь увозили в лагерь с высокой температурой – малярия. И однажды заболели все! Снарядили длиннючую телегу, впрягли волов, нас уложили всех поперек телеги и под бодрое «Цоб! Цобэ!» мы поехали в лагерь. Там нас всех уложили в изолятор и стали лечить хинином – тогда это было единственное лекарство от малярии. Сначала было очень плохо. Голова раскалывалась от боли. Из-за высокой температуры многие бредили. Я потом вспоминала, что просила, чтобы правая половина головы арестовала левую, чтобы она так не болела. Но когда мы поправились, наступила райская пора. Не надо было рано вставать, не было этой изнурительной работы, да и кормили в лагере много лучше.
В это время выселяли чеченцев из Чечни, и много осиротевших детишек попали к нам в городок. Они были какие-то ужасно замученные, больные, синенькие. Говорили, что у них у всех порок сердца. Все они, конечно, были в пионерлагере. И появилась новая завуч, тоже чеченка. Она была очень красивая, упитанная (для нас тогда все толстые казались красивыми). Но ребята ее невзлюбили, она ввела в наше меню вареные редиски. Они были скользкие, противные. И хотя мы были вечно голодны, но есть их было невозможно. Ребята зажимали редиску между пальцами, и когда завуч проходила в столовой между столами, ей вслед стреляли этими скользкими редисками.
Я уже говорила, что зимой у нас было особенно голодновато, но мне немного повезло – я оформляла нашу стенную газету. Рисовала огромный красочный заголовок, вписывала заметки, украшала все. И тетя Галя, наша воспитательница, брала меня к себе домой для этой работы. У нее было тепло, а главное – она меня всегда подкармливала. Я подружилась с ее дочкой Софой, мы вместе читали, делились нашими секретами, катались на лыжах. Уже через пару лет, когда мы встретились с Софой, она мне как-то сказала: «Я тебе очень благодарна – ты меня научила читать книги и кататься на лыжах!» Но Софа погибла, до меня докатилась эта ужасная новость через много лет. Она бросилась под трамвай. Она оказалась в «положении», несчастная любовь, или другие обстоятельства, я не знаю. Не представляю состояние тети Гали – потерять в трагедии мужа, а потом еще и дочь...
Здесь, в детгородке, мне иногда напоминали о моей национальности. Хотелось ответить, но я была маленькой, худенькой замухрышкой и боялась всего и всех. Но относились ко мне хорошо, я часто перед сном, когда мы все уже были в кроватях, пересказывала прочитанные книги, часто выдумывала какие-то страшные истории. Поэтому часто в темноте раздавалось «Мингул, начинай!»
Но помню и дикий случай, на веранде одного из корпусов стоял мальчик, прижавшись спиной в угол веранды, заслоняясь рукой от града камней, летевших в него из толпы мальчишек, стоявших внизу. Они что-то орали, там были и слова «жид», и другие ругательства. Помню, что фамилия мальчика была – Туган-Барановский. Запомнилась, потому что фамилия необычная, и потом иногда встречалась в печати. Но такое было очень редко.
7-й класс я окончила хорошо – на одни пятерки. Получила даже премию – отрез на платье. У нас в городке было так установлено: детей казахов (это же Казахстан) учили до 10-го класса, потом они поступали в институт, получали высшее образование. Тогда в Алма-Ате было три института – Университет (КАЗГУ), педагогический (КАЗПИ) и медицинский (КАЗМИ). Ребятам отличникам, не казахам, давали такую же возможность. При выпуске таким ребятам выдавали полный комплект одежды, спальные принадлежности и все, что нужно для начала самостоятельной жизни. Остальных распределяли по ремесленным училищам (как ПТУ сейчас). Они получали рабочие специальности и уходили в Большую Жизнь. Так как я была отличницей, то у меня был один путь – продолжать учиться. Но тут случилось НО...
Когда мы переезжали в подхозы, с нами отправляли наши постели. На несчастье, у одной девочки из нашего корпуса пропала постель. И тут за нее взялась Обсоска. Она усаживала ее против себя и пилила непрерывно по несколько часов. А это она умела! На все лады, занудным голосом она нудила – тебя государство поит, кормит, одевает, а ты, неблагодарная... Как будто девочка продала свою постель! Как только у Обсоски хватало слов тянуть эту проповедь часами!
Потом был праздничный вечер, окончание учебного года. Был большой концерт, были высокие гости из Алма-Аты. И вдруг эта бедная девочка выходит и торжественно подносит гостям огромную кипу бумаг. Все в недоумении, что там? Оказалось, просто какие-то отходы, рваные листы. Девочку быстро увели, как нам сказали, она заболела, сошла с ума. Все, особенно наш корпус, были потрясены. У нас было единственное объяснение – это Обсоска ее довела! Теперь я понимаю, что причина не в этом, но тогда мы все были убеждены, что Обсоска виновата. Мы не могли это так оставить: Обсоску надо выгнать из городка! На другой день мы решили написать письмо в Наркомпрос (Народный комиссариат просвещения), что такие воспитатели не имеют права даже находиться близко около детей. Писали как «письмо турецкому султану», кучей обступили стол, писала я, как большой грамотей, а все кричали, предлагали идеи, реплики, выражения, не всегда цензурные. В результате что-то сочинили и действительно отправили. Как ни странно, но реакция последовала – приехал представитель из Наркомпроса, меня, как зачинщицу, вызвали к директору «на ковер». В кабинете были Абдрахман и гость. Очень вежливо они начали – тебе не нравятся тут воспитатели, но ты отличница, поэтому мы не отправим тебя в ремесленное училище, а предлагаем тебе выбрать техникум. Я пыталась их поправить – «не мне», а «нам», и не все воспитатели, а только одна. Но эти мои поправки как в воду ушли, решение уже было принято, было бесполезно спорить. Они попросили только взять характеристику из школы. Я приняла это наказание с удовольствием – буду учиться в техникуме, вот только надо выбрать – какой. Я оформляла все наши стенгазеты, разрисовывала их, значит можно пойти в художественный техникум. Я люблю кошек и вообще животных – значит надо идти в ветеринарный, люблю читать – значит надо идти в литературный. В этих трех соснах я и заблудилась. У меня даже не было представления, что таких техникумов не существует. Радостная, я прибежала к моей классной руководительнице и попросила характеристику. Она удивилась – «ты же остаешься учиться дальше». Она знала правила нашего городка. Я ей все объяснила, она усадила меня и целый час вправляла мне мозги. Что мне нужно, необходимо учиться дальше и кончать 10 классов. Что мой выбор – это глупость, и только после 10-го класа я смогу думать о своем будущем более разумно. Ее звали Антонина Алексеевна – всю жизнь я вспоминаю ее с благодарностью, она направила всю мою жизнь совершенно по другому пути.
Но чтобы учиться дальше, нужно было куда-то устроиться. У меня был пример, моя подружка, казашка, Шамиля Умаргазиева, переехала в Алма-Ату , в казахский интернат. Такие интернаты были в городе для детей, чьи родители работали далеко, в степях, они пасли огромные отары овец или другого скота. Таким ребятам добираться до школ было невозможно. В интернатах ребята жили на всем государственном – питание, одежда. На каникулах родители забирали их домой. Часть ребят были детдомовсие, для них это был дом на все время учения. Шамиля мне сказала, что в интернате есть «русская» комната – это девочки, чьи отцы, летчики, живут далеко, где расположена их эскадрилья, и для них интернат тоже оказался решением проблемы. Мне предстояло попытаться устроиться в этот интернат. Проблема была в том, что невозможно было уйти из городка надолго. А до города – 30 км. Надо было обернуться за день, к ночи быть на месте, в кровати. Иначе – это был побег, самое большое преступление. И за это следовало самое страшное наказание – перевод в Иссык-Кульский детдом. Про этот детдом ходили страшные слухи, что там бьют, что там еще хуже кормят и, что самое страшное, там венерические болезни. Не знаю, что тут было правдой, что – вымыслом, но нас всегда пугали: провинишься – поедешь в
Иссык-Куль! Уйти пешком было нереально. Я продала какой-то тетке свой приз (кусок ткани) и в одно прекрасное утро отправилась на шоссе. Попросилась в проходящий грузовик, который шел в город, заплатила 50 рублей (А ткань продала, кажется, за 200). Приехала и пошла по нужному адресу, в интернат. Пришла и прямо к директрисе – представилась, хочу учиться дальше, возьмите меня к себе в интернат. Вопрос решился как-то сразу - она отвела меня в эту «русскую» комнату, показала на пустую кровать и сказала: «Вот тут будешь жить, только принеси мне направление из Наркомпроса». Также на попутке, также за 50 руб. я вернулась в городок. На следующий день, таким же способом, я добралась до города и явилась в Наркомпрос. Картинка забавная – девчонка в задрипанном платьишке, босиком, (летом обуви у нас не полагалось) из Каскеленского детгородка просит направление в казахский интернат №12! Я даже не помню, как я объясняла, почему это мне вздумалось перейти в интернат. А может, меня и не спрашивали. Но все же объяснили, что мне нужно принести направление из детдома, чтобы было основание для перевода. Скорее, скорее домой! Прямо с дороги я влетела в кабинет Абдрахмана и стала требовать свои документы – ведь все у меня уже есть, и кровать в интернате и согласие Наркомпроса, только какую-то бумажку! Абдрахман мерзким голосом спрашивает: «Зачем тебе документы?» Говорю, что меня приняли в казахский интернат. А он еще более мерзким голосом, растягивая слова: «Да кто т е б я возьмет в к а з а х с к и й интернат!» Я даже заревела: «Взяли! Уже взяли! Отдайте документы!!!» А он: «Марш на поле, собирать колоски! Все сейчас там, марш!». Выгнал меня из кабинета, вся зареванная побежала на поле, к своим. Собирать колоски – тоже не радость, пшеница сжата машиной, торчат сухие остовы. А мы должны собирать оставшиеся колоски. Босиком! Уже через пять минут этой работы все ноги в кровавых царапинах. И вдруг! Такого не бывало никогда! Подъезжает по дороге на краю поля легковая машина, из нее выскакивает, как шарик, какой-то толстенький дядька и быстрым шагом к воспитательнице. Оказалось, какое-то начальство из Наркомпроса. Кто стоял близко, потом рассказали, какой был разговор. Начальник, глядя на воспитательницу, спрашивает:
– Вы в обуви?
Та, растерявшись: — Да, в обуви.
– А дети босиком?
— Да, босиком. (У нас летом обувь и не полагалась.)
– А ну все марш с поля! – скомандовал начальник.
Всех с поля как ветром сдуло. А я прямиком в кабинет Абрахмана с той же песней: отдайте мне мои документы! Теперь он говорил со мной уже другим тоном, наверное, повлияло присутствие начальства из города. Он объяснил мне, что ему нужно хоть какое-то основание, чтобы отпустить меня из городка. Посмотрел мои документы и придумал: пусть твой отчим напишет, что он тебя забирает, и я ему отдам и тебя, и твои бумаги. Это был выход! Я опять помчалась в город. Объяснила все Беру. Опять на попутке домой – так разошлась вся моя премия. Я об этом неспроста говорю. Получила весомое наказание за то, что израсходовала свою премию таким образом. Оказывается, тетка, которой я продала кусок ткани, мой приз, пришла к директору удостовериться, не украла ли я этот отрез. Была у нас такая репутация, детдомовцы – воры. Я не слышала ни об одном случае, что наши что-то украли, кроме пропитания. Яблоки, кукуруза, свекла – да, это мы крали в садах, полях. Но почему-то я и сейчас не назвала бы это воровством – мы почти всегда были голодны. А начальство крало законно – мы часто видели, как уносят целые туши с нашего склада. А мы даже запаха мясного не знали. И вот мне Абдрахман объясняет: тебе положено выходное пособие (постельное белье, зимняя одежда), но ты ничего не получишь в наказание, за то, что продала отрез. Я даже задохнулась от негодования: это же МОЯ премия, разве я не могу делать с ней, что хочу?? Но ведь известно – спорить с начальством, что плевать против ветра.
В общем, приехал Бер, написал, что надо, я получила свои документы и переехала в интернат. И до сих пор меня изумляет, как просто, без лишней волокиты я изменила свой статус. Заминка произошла только на последнем этапе, когда директор, то ли по вредности, то ли по глупости потрепал мне нервы.
8-й класс я благополучно закончила в алма-атинской школе. Ходила в дом пионеров. Там было много разных кружков. Очень хотелось пойти в кружок фортепьяно, но эти занятия были платные, не для меня. Но вдруг я узнала, что есть один бесплатный кружок – его вел бывший пленный немец. Я записалась к нему и начала «заниматься» музыкой. В кавычках – потому что у нас в интернате не было фортепьяно. Был большой рояль, но без струн, только корпус. Я учила ноты и готовила задание, не слыша, что я играю. Старалась бегло попадать на нужные клавиши. Мой учитель поправлял меня, где нужно, но я воистину наслаждалась, слыша, что я что-то играю! Когда я покидала Алма-Ату, мой учитель напутствовал меня: «Ти долшен продолшать играть, ти шпошобный». Он по-русски плохо говорил, но мне была дорога его похвала. А в памяти остался плохо одетый, немолодой человек, с руками, покрытыми какой-то коростой, какой-то несчастный. Остались благодарность к нему и жалость, хотя в то время я ненавидела всех немцев, считая их виновными и в смерти мамы, и во всех несчастьях, которые выпали на мою долю.
Еще я пошла в фотокружок – это тоже было очень интересно. Нам давали для практики фотоаппарат ФОТОКОР, научили снимать, проявлять пластинки, печатать. Вспоминать ту технику сейчас очень забавно. Аппарат надо было крепить на штативе, вставить стеклянную пластинку в аппарат, навести на резкость и через гибкий тросик щелкнуть затвор. Для следующего снимка надо было повторить всю процедуру, причем все делать очень аккуратно, стараясь не засветить пластинку. Проявлять пластинки надо было в темной комнате, печатать при красном фонаре, в ванночках с проявителем, закрепителем (фиксажем). Зато, какой восторг, когда появляется изображение! Это хобби осталось у меня на всю жизнь. Позже, когда я была уже студенткой, у меня появился и портативный аппарат, и снимала уже не на пластинки, а на пленку. Проявляла в бачке на свету. А печатала под столом в нише нашей комнаты в общежитии. Это была наша кухня. Стояла на коленках, занавесив одеялом стол с открытой стороны. Вспоминая эти годы, я с восторгом думаю о том прогрессе в фототехнике, который произошел за годы всего одной жизни, хотя и очень длинной.
В это время Бер списался с Биробиджаном (центр Еврейской автономной области) и получил приглашение приехать туда на постоянное проживание. Мы оба были счастливы! Бер получал возможность работать и жить независимо, а не быть нахлебником в семье брата. А меня ждала домашняя жизнь, с родным человеком, под своей крышей, не по принудительному расписанию. Это было восхитительно!
В Биробиджане я пошла в 9-й класс женской школы. Тогда в городе было три средних школы – женская, мужская и еврейская. Потом, экзамен на аттестат зрелости мы сдавали все вместе, слишком мало было выпускников. Только ребята из еврейской школы сдавали отдельной группой – они сдавали на идише.
В школе были прекрасные учителя – Елизавета Моисеевна Бородянская (история), Хая Ефимовна Черноброд (литература), Анна Васильевна (математика). Историю я не любила, хотя перед Елизаветой Моисеевной благоговела. Она была и директором школы, и часто мне приходилось бывать вызванной «на ковер» за «хорошее» поведение. Однажды она мне рассказала, что видела моего отца. Когда она и Хая Ефимовна окончили педвуз и не знали куда поехать преподавать, им посоветовали обратиться за советом в Наркомпрос к Гулько (моему отцу). Он посоветовал им поехать в Биробиджан, в только что образованную там Еврейскую авт. область. Так они оказались здесь. Когда я там училась, уже прошли годы Большого террора. Мой отец уже давно был расстрелян, также как и муж Елизаветы Моисеевны.
Не знаю, как это объяснить, но после стольких лет казармы (и детгородок, и интернат), оказавшись в нормальной домашней обстановке, я вдруг как с цепи сорвалась – стала безобразничать на уроках, смешить весь класс, срывая уроки. Однажды моя любимая учительница, Анна Васильевна, по моему любимому предмету – математике, после моей очередной хулиганской выходки спокойно заявила: «Гулько, выйди из класса и больше на мои уроки можешь не приходить. Я не считаю тебя ученицей!» Я вышла, пробовала протестовать, засовывая в дверь класса лист бумаги с надписью «Это безобразие». Никакой реакции не последовало, я поняла, что дело плохо. Я ходила на уроки, была тише воды, ниже травы, но Анна Васильевна меня прочно не замечала, на спрашивала меня, не вызывала к доске. Даже не взяла у меня написанную контрольную работу, хотя я вела себя как шелковая – ни звука, ни единой выходки.
В это время у нас по физике была очень слабая учительница, Эфалия Николаевна. Никогда она не была готова к уроку. Объясняя новый материал, все время заглядывала в учебник, не могла связно описать явление. И еще, мы ее часто видели в городском парке, в окружении солдат флиртующей и, как нам казалось, какой-то неприличной. На ее уроках я особенно безобразничала. И, наверное, Анна Васильевна поделилась с учителями, как она усмирила Гулько. И однажды, после моей какой-то безобидной выходки, Эф. Ник. повторила дословно фразу Анны Васильевны: «Гулько, можешь не приходить на мои уроки!» Я почти кипела от злости. Сразу после звонка я подошла к учительской кафедре, загородив ей выход, и с негодованием обрушила на нее все, что мы все о ней думали, начав с вопроса: «Что, своего ума не хватило? Позаимствовали у коллеги?» И понесла, понесла, конечно, что-то очень для нее обидное. Она, оторопев от неожиданности, не сообразила, как реагировать. Я, выдохнув все, что накипело, вышла из класса.
В то время у нас в школе было принято – можно было задавать любые вопросы в письменном виде. На стене в коридоре висел специальный ящик, куда любой ученик мог опустить свой вопрос. Я воспользовалась этой возможностью, чтобы выразить свой протест. Написала дурацкий стишок про Эфалию Николаевну, под Пушкина:
Фалья злою бранью кроет,
Двойки лепит без конца,
То как зверь она завоет,
То заблеет, как овца.
То по доске обветшалой
Чушь такую настрочит!
То как заяц отощалый
Правым глазом закосит.
(Куда закосит, ты понял, проницательный читатель, в учебник, конечно.)
И бросила эту дурь в ящик для вопросов с наглым вопросом – «Кто автор этого сочинения?»
«Проницательный читатель» – это у Чернышевского, а Чернышевский – это 9-й класс. Немного надо было думать, кто в 9-м классе имеет зуб на Э.Н. А я бросила ходить в школу, решила – пойду в ремесленное училище. Но через несколько дней, по поручению Елизаветы Моисеевны, к нам домой пришла мама одной моей одноклассницы. И сказала, что хватит бузить, надо сейчас же вернуться в класс, извиниться перед Э.Н., кончить достойно школу и учиться дальше. Для Бера это был «сюрприз», он ничего не знал о моих школьных злоключениях. Пришлось ему все рассказать, вернуться в школу и продолжать учиться. В 10-м классе у нас уже была другая учительница физики, молоденькая, такая вся кругленькая, очень старательная. Видно, ей наговорили что-то про меня, мне казалось, что она меня боится. Если я что-нибудь спрашивала, она испугано таращила глаза и говорила: «Гулько, я не верю, что вы это не понимаете». А почему я должна была все понимать? Не семи пядей во лбу – обыкновенная девчонка.
А еще была у нас комсоргом (комсомольский организатор) девочка Майя Гильбурд. Очень важная, какая-то сухая, в голосе всегда начальственная интонация. По поводу моего поведения она собрала комсомольское собрание и стала мне угрожать: «Мы не потерпим такого поведения, мы укоротим тебе язык!» Было, конечно, неприятно, но почему-то еще и смешно. Я ответила ей рифмой:
Горит, сияет, блещет – классное светило –
Мудрец и старец вещий – это Майя Гильбурд.
Грозит она, что скоро Гулько на казнь отправит,
Язык у ней откусит иль чем-нибудь отравит.
Но тщетны мудреца усилья, с врагом ей сладить не легко,
И как бы свой язык не проглотила в борьбе за кончик языка Гулько.
Все посмеялись, но на меня никто не сердился, Майя была посрамлена.
В это время, нам по 15–16, начались разговоры о мальчиках. Меня эти разговоры не касались и не трогали. Я от всей души завидовала мальчикам, считала большой ошибкой, даже трагедией, что я родилась девочкой. Все разговоры о любви проходили мимо, сочувствовала и сопереживала только любви литературной, в книгах, в кино. И вдруг получаю записочку: «Мина, давай дружить». Записка от мальчика, Владика Травинского. Мало знаю его, где познакомились, не помню. В общем, встретились. Объясняю ему, что дружба – святое дело, что подружиться можно только, делая общее дело долгое время, когда взгляды на важные истины совпадают, а дружба по записочке – чушь собачья. Владик спокойно выслушал и сказал, «А давай попробуем». Давай, говорю, самой любопытно стало. Владик в классе пониже, но умный мальчик, с ним было интересно. Никаких двусмысленных разговоров между нами не было. Только однажды, когда мы в парке залезли на очень высокое дерево и сидели высоко-высоко, он вдруг сказал «Ты хорошая девчонка, Мина». Запомнила эти слова, потому что это бы первый комплимент от мальчика. Потом мы как-то разбежались. Помню только, через несколько лет, когда я училась в институте, в Ленинграде, уже была замужем, Владик появился, позвонил мне и мы встретились. И я ему, как другу, рассказываю, что люблю очень хорошего парня. «Хороший парень, говоришь...», — как-то грустно повторил он за мной. Больше мы никогда не виделись. Он стал писателем, но я, к сожалению, ничего его не читала.
А тогда, учились мы раздельно, девочки и мальчики в разных школах. Но праздничные вечера были общие, поэтому мы немного были знакомы. Среди наших одноклассников-мальчиков выделялся один – Виля Шейнин. Высокий, некрасивый, кажется, отличник, очень самоуверенный. Отец его был какой-то шишкой в Горсовете, а мать – в отделе просвещения. Отец был очень интересный внешне, а мать – наоборот (очень некрасивая). До меня дошли слова Вильки, якобы сказанные им отцу: «И как ты женился на такой уродине?» Может быть, это была злая молва, клевета, но для меня это был шок. Для меня слово МАМА было святое, самое святое на свете, особенно, когда теряешь. Поэтому я Вильку ненавидела лютой ненавистью. Город маленький, провинциальный, поэтому мы иногда встречались на улице. Если я видела Вилю издали, я переходила на другую сторону улицы, только бы не встретиться. Но однажды столкнулись, лоб в лоб. Был праздничный вечер в нашей школе, ребята всех трех школ вместе веселились, танцевали. Я, радостная, возбужденная, выбегаю из зала. Толкнула дверь и уперлась в Вилю. Остановилась и сразу превратилась в злого волчонка. Он спокойно и так доброжелательно спрашивает: «Почему ты меня так ненавидишь?» Я растерялась, я не могла ему тут же выпалить причину моей неприязни. Я убежала, но моя ненависть испарилась, почему – не знаю. Потом мы уже мирно разговаривали, хотя осадок остался, себя я оправдывала тем, что его слова, возможно, ему приписаны.
А когда были выпускные экзамены на аттестат зрелости, Вилина мама меня однажды спасла. Я обычно готовилась к экзаменам очень тщательно, но из-за этого не успевала повторить весь материал. Шла на экзамен в отчаянии, а что, если попадется билет с материалом, что я не успела даже прочесть. В тот день я шла на экзамен и плакала. У меня были готовы только треть билетов. Навстречу Вилина мама. Оказывается, она у нас в экзаменационной комиссии. Спросила, почему я реву. Я чистосердечно призналась, что знаю только первые десять билетов (из 30). Она и говорит, «Я найду билет из первых и покажу тебе, где он лежит» Это было спасение, но все же мне пришлось натерпеться страху. Билеты лежали на столе, высоко. Наши парты много ниже. Слежу за ее руками. Она так спокойно берет билетики, смотрит, кладет обратно. А потом, похлопав в каком-то месте, медленно убирает руку. И — о ужас! — я не вижу, откуда она убрала руку, где этот заветный билет?! Я иду к столу, как приговоренный к виселице, тащу билет примерно из того места, где была ее рука. УРА! Билет из первой десятки! Сдала на 5, спасибо Вилиной маме! Дополнительные вопросы были легкие. А на остальных экзаменах мне как-то везло, попадалось то, что знала. Как объяснить это везение – не знаю.
Я тогда часто читала журнал «Техника молодежи», особенно интересными мне были статьи об электротехнике. Однажды у нас перегорела электроплитка. Я разобрала ее, нашла обрыв, соединила – плитка заработала. О, Боже! Это так просто! И статьи об электрончиках, как они все могут, все умеют! Пришло желание и пришло решение – пойду учиться в электротехнический ВУЗ. Нашла справочники ВУЗов страны, выбрала Ленинградский Электротехнический им. Ленина. Написала туда письмо, спрашивала условия приема. Удивительно, но получила доброжелательный ответ. О наших с Бером материальных возможностях я не имела никакого представления. И я ему радостно сообщаю – «Беринька, я еду учиться в Ленинград, в ЛЭТИ, я уже получила от них ответ!» Бер тактично промолчал, не хотел меня сразу спускать с небес. Потом, как-то между делом, он стал доводить до моего сознания, что у нас нет никакой материальной возможности отправить меня в Ленинград. Я поняла, но это было для меня ужасной травмой. Прощайте, электрончики! В Хабаровске, ближайшем городе, где были институты, их было только три: Педагогический, Медицинский и Железнодорожный. Поразмыслив немного, я решила, что единственный приемлемый для меня, это Педагогический, математический факультет. Я утешала себя, что я люблю решать задачи, а каждый ученик – это задача, которую надо решить. И все они разные, неповторимые. Чистая математика меня не волновала, я понимала, что тут у меня трудностей не будет. А попасть в любой вуз в Хабаровске можно было без проблем. Приезжали представители вузов и агитировали пойти учиться к ним: «У нас нет конкурса, берем с тройками, есть общежитие». Такая тогда была ситуация в городе. Я как-то успокоилась, смирилась и перестала вообще заниматься, мол на тройки я сдам в любом случае. Это стало заметно и для учителей. Меня вызвала в кабинет Елизавета Моисеевна. «Почему ты перестала заниматься?» — спросила она. Я ей объяснила ситуацию, что электроника для меня недостижима по материальным соображениям, а в Хабаровске я могу поступить легко в любой вуз и что я выбрала Педвуз. Объяснила мои утешительные соображения. Елизавета М. внимательно выслушала меня и очень спокойно ответила: «Из тебя учитель не получится, лучше и не пробуй. Постарайся кончить школу с медалью, а мы поможем тебе поехать в Ленинград». Это была надежда, Ел.М. никогда впустую не говорила. И я действительно начала учиться. И хотя из-за моей привычки все доводить до совершенства, я была на грани провала почти на всех экзаменах, я все же почти все сдала на 5. Сорвалась только на физике. Попалась совсем непрочитанная тема про трение, поменяла билет, ответила на 5, но из-за смены билета, мне поставили 4. Теперь все зависело от сочинения – если 5, то будет серебряная медаль, если ниже – то ничего. Но отметку по сочинению утверждают в Хабаровске. 3 или 4 сочинения, по которым у нас поставили пятерки, учительница по литературе повезла в Хабаровск. Это были сочинения – мое, Вилино, Люси Гельфанд (которая хотела ехать тоже в Ленинград, в Педагогический им. Герцена) и еще чье-то.
В Хабаровске, в административном отделе по образованию, куда повезли наши сочинения, атмосфера была достаточно антисемитская. Наши сочинения забраковали. Как потом мне рассказали про мое сочинение, там нашли много ошибок. Нам поставили по «четверке», что исключало возможность получения медали. Наша учительница по литературе поехала в Хабаровск воевать за нас. Она доказала, за такое количество ошибок надо ставить 2, а не 4. Она отстояла наши сочинения, доказала, что это не ошибки, но там поставили условие – останутся учиться в Хабаровске, поставим 5, уедут, оставим 4. Мы все собирались ехать в «центр», имелось в виду Москва, Ленинград. Наша учительница хлопнула дверью – они поедут в «центр». Нам оставили четверки, и мы остались без медалей.
Елизавета Моисеевна сдержала слово, мне дали премию за хорошую учебу, это оказалась сумма денег, достаточная для поездки в Ленинград. Ехали мы вместе, в поезде, много дней. Виля поехал в Москву, он хотел поступать в Университет, мы с Люсей приехали в Ленинград. У Вили все сложилось, как и следовало ожидать. Ему сказали честно, «молодой человек, идите в другой институт, здесь вы не пройдете». Виля стал качать права, мол у нас все имеют право на образование. Его завалили на первом же экзамене. Он вернулся в Хабаровск и поступил в педагогический институт. Люся сдала, кажется, все на 5, но ее не приняли на литфак, куда она хотела. Предложили на психологический, она вынуждена была согласиться и осталась в Ленинграде. (Может быть, я факультет назвала не точно, много времени утекло.)
А я пришла в приемную комиссию, спросила будет ли для меня общежитие. Мне очень доброжелательно ответили, что если сдам приемные экзамены с такими же отметками, какие у меня в аттестате, то, конечно, мне дадут и общежитие. Экзаменов было пять, у меня было четыре пятерки и одна четверка. Вполне проходной балл – 4.8. Забавно, на одном экзамене, не помню точно, на каком, когда я уже все ответила, преподаватель спросил – «А какую школу вы кончили?» Я ответила: биробиджанскую. У него на лице отразилось такое удивление, будто он вообще не знал о существовании такого места на земле, а может, и правда, не знал. После каждого экзамена я посылала телеграмму в школу, отчитывалась, как сдала. Школа меня отправила – я обязана была отчитаться.
Потянулись дни, когда решалась моя судьба. В тот день мы толпились у дверей кабинета, куда входили по одному и где сидели члены приемной комиссии. Вот вызвали девочку, она пошла с глазами, полными страха или отчаяния, не понять. Через несколько минут выскочила сияющая - ПРИНЯЛИ! Я успела спросить, какой у тебя бал? Она на бегу – 4.6. У меня появилась надежда. Это был радиотехнический факультет, и конкурс туда был очень большой. Наконец вызвали меня. Вошла, передо мной огромный длинный стол. С двух сторон сидят члены приемной комиссии. Много. Папка с моими документами пошла вдоль стола. Вот она в руках женщины (потом я узнала, что это была Лаврищева Надежда Федоровна, гроза всего института). Она просмотрела мою папку и таким ласковым голосом говорит: «Миленькая, а вы конкурс не прошли...» У меня потемнело в глазах, как же так? Только что выскочила девочка – 4.6 и ее приняли, а у меня – 4.8, как же так??
Но что-то сдавило мне горло, я не могла и слова вымолвить. Встала и вышла, не видя никого и ничего. Потом стояла в коридоре, где-то в уголке, плакала, плакала. Подходили какие-то ребята, что-то спрашивали. Ничего объяснить не могла. Отчаяние было невероятное, что делать? Как быть? Ехать обратно – денег нет. Что делать в Ленинграде – непонятно. Дошла до общежития, бухнулась в кровать и опять ревела до утра. Утром пришло решение, буду проситься на любой факультет, только бы не выгоняли. Пошла в институт, но опять не могу говорить, душат слезы. Опять подошли ребята, опять спрашивают, почему реву. С трудом объяснила ситуацию. Ребята как-то вошли в положение – оказалось, они из комитета комсомола. Достали папку с моими документами. Водили меня по разным инстанциям, утешали – что-нибудь придумаем. На третий день говорят – беги в приемную комиссия, возьми свое дело – тебя приняли! Как, что, почему – неясно и неважно! Приняли! Приняли! И в институт, и на радиофакультет!!! Счастье охватило такое, слов нет!!! Я ходила по улицам и улыбалась всем прохожим – меня приняли! Приняли!
Почему вдруг приняли, не понимала и не хотела понимать. Главное – приняли! Через полгода, примерно, приехала в Ленинград Елизавета Моисеевна, наша директор школы. Мы с Люсей побежали встретиться с ней. Как-то, между прочим, она сказала, что учителя отправили в институт письмо с рекомендацией (или просьбой), чтобы меня приняли. Что за письмо, я так и не знаю, но думаю, что именно это меня спасло.
Началась обычная студенческая жизнь. Лекции, экзамены, вечера с концертами самодеятельности, где было много остроумных сцен, шуток. Экзамены надо было сдавать без троек. Хоть одна тройка – целый семестр без стипендии. А у меня стипендия была единственным источником существования. Так и проучилась все годы без троек. Хотя, кажется, раз или два все же хватала трояк, но успевала пересдать и исправляла положение. Стипендии мне хватало с грехом пополам, но распределяла я ее своеобразно – в день выдачи у нас у всех был праздник, ели колбаску, булочки, мороженое. А с середины месяца – только картошку, остальное только во сне. В общежитии в нашей комнате было 9 или 10 девочек, в основном старшекурсниц. Нас, первогодок, было трое. Я сразу подружилась с Галей Черновой, и эта дружба греет меня до сих пор. Галя была на другом факультете, в течение дня мы не виделись, но после занятий мы почти не разлучались. Галя обладала невероятным чувством юмора, она находила смешное в любой ситуации, в любой уличной сценке. Любую фразу она могла перевернуть так, что нам потом хватало смеяться на весь день. У меня нет такой способности, и я очень ценю ее в людях. А Галя была для меня идеалом вообще. Еще было забавно, что у нас в комнате было три Лены – Лена большая, Лена маленькая и Лена толстая. К Лене толстой приходил парень, Ленька Вчерашний, (да, такая интересная фамилия). Как-то, проходя мимо меня, он щипнул меня за руку. Я, как ужаленная, отскочила от него. «Чего ты дергаешься, кому ты нужна? Да ни один парень на тебя и смотреть не будет!» Я была с ним согласна, да и не нужны мне были парни. В общежитии меня звали ребенком – девчонка, две косички, маленькая. Я спорила на миллионы, что никогда не влюблюсь, никогда не выйду замуж. Все ж иногда сдавалась – может быть и влюблюсь, но замуж точно никогда не пойду. И обосновывала это логично – если люблю человека, значит, желаю ему счастья, а я счастья дать не могу, никогда не буду хорошей хозяйкой, не умею и не люблю готовить, и характер у меня вредный, значит, жизнь любимому человеку испорчу. Какая же это любовь! Но все же слова Леньки зацепили меня, раз я их помню до сих пор. Да и жизнь опровергла все мои уверения.
Перед началом летних каникул объявили призыв на комсомольскую стройку. Наш институт взялся строить электростанцию на речке Ащенке в Карелии. Для многих ребят это было наказанием, у всех были планы на лето. Для меня это было счастливой возможностью чем-то заняться и пропитаться. Бригады на стройке составлялись из ребят одной учебной группы. Но из нашей группы поехало на стройку только трое-четверо, поэтому нас подключили к другой группе, что оказалось для меня судьбой. Наша бригада обеспечивала землей строителей плотины. Мы работали парами, девочка-снабженка накапывала землю, и мальчик забрасывал эту землю в вагонетку. Вагонетка спускалась к строителям плотины. Некоторые ребята нашей бригады часто останавливались и, опершись о лопату, философствовали о недостатках организации нашей работы. Таких «снабжать» было неинтересно, накопаешь ему кучу, а потом стоишь без дела. Уж если что-то делать, так делать. Но я приметила, что около Вени всегда земли не хватает, он ее быстренько так отправляет в вагонетку. Да и сам веселый такой, улыбчивый, не ворчит, не стонет. По утрам наш бригадир, Ким Егоров, распределял рабочие пары, и как-то слышу, Веня просит «Ким, поставь ко мне Мину!» Очень обрадовалась, около Вени не соскучишься. И действительно, работа у нас спорилась очень хорошо. Домой шли все лесом. До деревни, где мы жили, было несколько километров. Шли весело, с песнями. Мы, девочки, жили в большой крестьянской избе. Спали на нарах, которые установили в большой комнате от стенки до стенки, чтобы разместить больше народу. Веня, к моей радости, стал наведываться к нашему дому. Болтали о том, о сем, играли в шахматы. Обратно ехали на грузовиках. К ночи стало прохладно, стал накрапывать дождик. Я прикорнула на рюкзаках, задремала. И вдруг почувствовала, кто-то осторожненько укрыл меня чем-то и даже подоткнул под меня края чего-то. Это было настолько неожиданно и непривычно, что я чуть не расплакалась – после того, как не стало мамы, никто никогда обо мне не заботился. Конечно, это был Веня. Не просто Веня, а родной Веня. После стройки бригада не распалась, мы иногда ездили вместе в пригороды Ленинграда, Петергоф, Озерки. И мы всюду были вместе, но никаких разговоров о каких-либо отношениях не было. Мне было с ним хорошо, но я никогда не была уверена, что и ему со мной хорошо. Наоборот, я была уверена, что это ненадолго, что он найдет девочку поинтереснее.