На грани эпох (продолжение)

Незадолго до наводнения меня постигло огромное личное горе: покончил самоубийством мой друг Александр Емельянович Гепецкий, оставив на служебном столе записку: «Прошу в моей смерти никого не винить.» О причинах его самоубийства никто в Тресте не догадывался, но лично я убежден в том, что он погиб вследствие разыгравшейся в его жизни трагедии: примерно за полгода до того он мне рассказал, что в Летнем Саду он случайно познакомился с молодой особой, бывшей княжной Гагариной и полюбил ее так, как никогда в жизни никого не любил; под влиянием этой «княжны» Александр Емельянович заметно изменился. Это был уже не прежний замкнутый в себе, хромой, плохо одетый и вечно небритый старичок. В беседах со мною он с восторгом рассказывал об аристократизме и скромности молодой княжны и о своем беспредельном счастье.

Лично я думаю, что это была аферистка типа Моники Ладус, и что это каким-то образом дошло до сознания безусловно умного, щепетильно честного Александра Емельяновича, и он не выдержал этого последнего в его жизни испытания.

Как и следовало ожидать, об успешной работе, проведенной мною в типографии имени Е. Соколовой по ликвидации дебиторской задолженности, стало известно хозяину типографии – издательству «Прибой», и в один прекрасный день Лавров мне сообщил, что председатель Правления «Прибоя» Михаил Алексеевич Сергеев просит меня в ближайшие дни явиться к нему. При этом Лавров сообщил, что М. А. Сергеев – бывший присяжный поверенный, старый большевик, один из тех, кто в 1918 году в Екатеринбурге, ныне в Свердловске, принимал участие в вынесении смертного приговора бывшему царю и его семье.

Михаил Алексеевич дружески встретил меня и заявил, что, будучи сам юристом по образованию, он, к сожалению, плохо знает советское законодательство, а поэтому издательству нужен сведущий юрист. Тут же он познакомил со своим заместителем Давидом Лазаревичем Вейссом, секретарем издательства Гринбергом и заведующим литературно – художественным отделом издательства врачом Арутюновым. Редакторами отделов издательства работали: сын моей двоюродной сестры профессор Университета Арнольд Самуилович Айзенберг; бывший редактор «Ленинградской Правды» известный фельетонист Д. О. Заславский и некоторые другие – всех не упомнишь. Председателем месткома был Арсений Иванович Коваленков, шумный и напористый товарищ, и как постоянный защитник интересов авторов – мой неизменный противник во всех тех случаях, когда между издательством и авторами возникали конфликты то вопросу об уплате литературного гонорара.

Из интересных конфликтов, возникших в «Прибое» при М. А. Сергееве, я навсегда запомнил следующие два:

  1. Как-то я приехал к Сергееву по срочному вызову и застал у него в кабинете двух незнакомцев: один очень плотный мужчина лет за сорок в старорежимной «визитке» с копной темных растрепанных волос на крепко посаженной голове; это был известный историк и литературовед профессор Щеголев, автор прекрасной книги «Дуэль и смерть Пушкина», а после февральской революции 1917 года редактор семитомного издания протоколов Чрезвычайной Следственной комиссии Временного Правительства, работавшей под председательством известного юриста, присяжного поверенного Н. К. Муравьева.

Сотоварищем Щеголева был какой-то молодой еврей не то Бронштейн, не то Рубинштейн, точно не помню.

Михаил Алексеевич кратко изложил то дело, по которому требовалась моя консультация: в руки молодого человека попало подлинное дело Государственного Архива о деятельности «Союза русского народа» с интереснейшими, нигде еще до сих пор не опубликованными документами, и профессор Щеголев рекомендует «Прибою» издать эти материалы под его, Щеголева, редакцией и с его же, Щеголева, комментариями.

Издательство, как и вся советская общественность, весьма заинтересовано в выпуске такого капитального труда, и он, Сергеев, решил проконсультировать со мною вопрос о законности такого издания.

Я ответил, что издание такого материала, да еще и с комментариями профессора Щеголева, можно только приветствовать, но для этого с точки зрения закона потребуется предварительное разрешение Государственного Архива, которому принадлежит монопольное право на опубликование хранящихся в нем документов.

Щеголев возмутился, назвал мое заключение бюрократическим, меня обозвал самостраховщиком, но чем больше он кипятился, тем больше я убеждался в своей правоте. Кончилось все тем, что я задал Рубинштейну вопрос: «Каким образом в Ваши руки попал этот материал?»

Рубинштейн смутился, но потом ответил в достаточно резкой форме: «Я не обязан Вам докладывать о своих делах.»

Я тоже не остался в долгу и, обратившись к Сергееву, сказал: «Дело темное!», а про себя подумал, что вряд ли этот никому не известный молодой человек имел свободный доступ к делам Центроархива. Мне, как бывшему криминалисту, стало ясно, что дело из Центроархива мог унести в своем портфеле только постоянный посетитель архива, т.е. в данном случае сам Щеголев, и что Рубинштейн или Бронштейн является типичной марионеткой, купленный Щеголевым в качестве подставного лица. Об этом своем выводе я сообщил М. А. Сергееву, как только наши посетители удалились.

Но Щеголев не успокоился, и через несколько дней я вновь был вызван к Сергееву по тому же делу и застал в его кабинете хорошо мне знакомого члена Ленинградского Областного Суда Ивана Яковлевича Дзержибашева, с которым я был в дружеских отношениях; он обратился ко мне по-товарищески: «Айзенштадт, чего ты мудрствуешь? Почему препятствуешь изданию такого интересного материала? И против кого ты идешь? Против такого крупного ученого, как профессор Щеголев!!!»

Я еще раз объяснил, что лично я от всей души был бы рад опубликованию такого интересного материала, но как юрисконсульт издательства, я обязан предупредить Михаила Алексеевича о том, что архивные материалы не могут быть изданы без разрешения Центроархива. Нарушение этого закона может повлечь за собою крупные неприятности для издательства и лично для Михаила Алексеевича. Какая мне будет цена, как юрисконсульту издательства, если я санкционирую явное беззаконие?! К тому же я убежден, что весь этот интересный материал получен незаконным путем или попросту уворован из архива, и притом не Рубинштейном, а самим Щеголевым. Если бы это было не так, то Щеголев не возражал бы против обращения издательства к Центроархиву с просьбой о разрешении издать этот материал. Дело Ваше, Михаил Алексеевич! Я Вас предупредил и этим свой долг выполнил. Если вы считаете мою позицию неправильной, воля Ваша. В Ленинграде юристов достаточно, а у меня работы хватает и без «Прибоя».

От издания Щеголевской находки «Прибой» все же отказался, а я продолжил работать в издательстве и оказался причастным к другой еще более интересной истории. Как я уже говорил, отделом художественной литературы «Прибоя» заведовал Арутюнов, врач по специальности. Предприимчивый и образованный человек, знавший несколько языков, Арутюнов следил за иностранной художественной литературой и все более или менее интересные произведения переводились на русский язык, печатались в типографии имени Евгении Соколовой и выпускались в свет значительными тиражами по доступным ценам. «Приключения бравого солдата Швейка», о которых я уже упоминал, были выпущены по инициативе Артюнова.

Каким-то образом всеведущий Артюнов узнал, что в США выпущены в свет на русском языке мемуары Шаляпина под названием «Страницы моей жизни». По неведомым мне каналам эта книга попала к Артюнову, и «Прибой» издал ее огромным тиражом, разошедшимся в очень короткий срок.

Прошло некоторое время, и от Шаляпина поступило гневное письмо: «Издательство «Прибой» нарушило его, Шаляпина, авторское право, издав без ведома и разрешения автора его книгу, чем причинило ему, Шаляпину, убыток, исчисляемый им по меньшей мере в один миллион рублей золотом, и он требует немедленной уплаты ему этой суммы.»

Не только Сергеев, но и не очень щепетильный Арутюнов, были до крайности смущены не столько этим письмом Шаляпина, сколько его претензией в сумме миллиона рублей золотом, и я был немедленно вызван в издательство.

Недолго думая, я тут же составил ответ на письмо Шаляпина:

Многоуважаемый

Федор Иванович!

На Ваше письмо от … сего месяца сообщаем, что издательство «Прибой» отнюдь не является коммерческим предприятием, работающим в целях извлечения прибыли. Единственной задачей нашего издательства является всестороннее просвещение советских людей. Полагаем, что Вы еще помните и в какой-то степени цените любовь советских людей к Вам и к Вашему исключительному дарованию.

Независимо от этого, и поскольку США, на территории которого Вы проживаете в настоящее время, до сих пор не установило еще дипломатических отношений с СССР, и поскольку между нашими государствами не существует литературной конвенции, издательства Советского Союза имеют полное право переиздавать любое литературное произведение, изданное в США, так же, как и американские издательства, не спрашивая нас, издают у себя огромное количество произведений русских авторов без договоренности с последними и без уплаты им какого - то ни было авторского гонорара». На это наше письмо Издательство получило очень резкий ответ Шаляпина, в котором он обвинял нас в юридическом крючкотворстве, прикрывающем «грабительское» отношение к нему, как автору. В настоящее время не могу припомнить, как издательство реагировало на это второе письмо Шаляпина, но хорошо помню, что мне не пришлось уже составлять ответ на него, и что претензия Федора Ивановича так и осталась неудовлетворенной.

Лично мне в конце июня или начале июля 1925 года пришлось срочно переключиться на новую для меня, очень сложную и трудоемкую работу в Бумтресте, связанную с резким переломом в работе бумажной промышленности СССР.

В 1925 году закончилось восстановление всех бумажных и картонных фабрик нашего Треста и выработка бумаги и картона уже превышала, хотя и незначительно, уровень производства довоенного времени. Были так же восстановлены целлюлозные и древесно-массные заводы дореволюционной России, но их было так мало, и мощность их была настолько незначительна, что целлюлозу и древесную массу в основном приходилось ввозить из-за границы, главным образом из Финляндии и частично из Литвы. Необходимо отметить, что этими высокими темпами своего восстановления бумажная промышленность была обязана личному вмешательству в эту работу Владимира Ильича Ленина, к которому в ноябре 1921 года обратился чрезвычайный уполномоченный СНХ по делам бумажной промышленности и полиграфического производства товарищ Шведчиков.

Бумажные фабрики и древесно-массные заводы Ленинградбумтреста к 1925 году были полностью восстановлены, но целлюлозу приходилось по- прежнему ввозить из-за границы и оплачивать эти покупки валютой в значительных суммах.

Не хватало в СССР и газетной бумаги, которая так же, как и целлюлоза, по-прежнему в основном ввозилась из-за границы.

Бутылкин и председатель центра Бумтреста товарищ Яковлев одновременно обратились в Правительство с докладом о необходимости строительства в СССР целлюлозных заводов и фабрики по производству газетной бумаги. Правительство разрешило вопрос в положительном смысле, и оба треста приступили к проектированию: Центробумтрест – целлюлозно – бумажного комбината в г. Балахне, а Ленинградбумтрест – целлюлозно - бумажного комбинат на устье реки Сясь при впадении ее в Ладожское озеро.

Несмотря на не очень гладкие отношения между обоими трестами, они договорились, что Центробумтрест начнет проектирование и строительство с бумажной фабрики, а Ленинградбумтрест – с целлюлозного завода, с таким расчетом, что ко времени пуска первой бумагоделательной машины Балахинского комбината она будет обеспечена целлюлозой с Сясьского комбината.

Начальником строительства Балахнинского комбината был назначен Иван Михайлович Колотилов, прославленный в бумажной промышленности, как исключительно талантливый организатор, умный и энергичный директор, человек широкого размаха, настойчивый и волевой. Площадку для строительства Балахнинского комбината выбрал сравнительно еще молодой, впоследствии выдающийся работник бумажной промышленности Аркадий Иванович Кардаков.

Начальником строительства Сясьского комбината был назначен авторитетнейший в бумажной промышленности инженер Александр Васильевич Зконопниц – Грабовский, крупнейший в то время специалист целлюлозно – бумажного производства, вдумчивый, осторожный, но твердый, решительный и очень энергичный.

Не знаю, как и под чьим руководством велось проектирование Балахнинского комбината в Москве, но в Ленинградбумтресте проектирование Сясьского Комбината, как впоследствии и самое строительство, было возложено на особое бюро при Тресте, возглавлявшееся тем же А.В. Грабовским. Бюро это называлось «Сясьстрой» и финансировалось формально за счет титульного списка строительства, а фактически за счет прибылей Ленинградбумтреста. Грабовский, сам технолог, подобрал себе сотрудников необходимых специальностей в большей части из молодых инженеров и частично даже из студентов старших курсов. По мысли Грабовского эти проектанты должны были в будущем в период строительства работать непосредственно на площадке в качестве технических руководителей отдельных участков строительства и монтажа комбината, а после сдачи первой очереди комбината в эксплуатацию должны будут работать кто на строительстве второй очереди, а кто и на производстве в цехах и отделах действующего комбината.

Самому Бутылкину предстояло выехать заграницу для выбора основного оборудования будущего комбината, для размещения заказов на его изготовление, отгрузку в СССР и последующий монтаж.

Обо всем этом мне рассказал Л. А. Бутылкин, предупредив меня, что лично я должен целиком и полностью немедленно переключиться на работу, связанную с предстоящим строительством Сясьского комбината, и что указания по этому вопросу я получу непосредственно от А. В. Грабовского.

В этот же день Бутылкин познакомил меня с только что назначенным его заместителем Федором Тихоновичем Муравлевым, предупредив последнего в том, что товарищ Айзенштадт отныне переключается в распоряжение «Сясьстроя» под команду Грабовского.

В свою очередь я немедленно переключился сам и переключил всех своих товарищей по Юрбюро на подбор узаконений и распоряжений Правительства, касающихся промышленного строительства в целом, включая изыскания, проектирование, отвод отчуждения территории под строительство и т. д.

В то же время (1925 год) крупное промышленное строительство в СССР только еще начиналось, и сколько-нибудь систематизированного строительного законодательства еще не существовало. Пришлось мне обратиться к мало знакомому мне еще по Университету Главному юрисконсульту Волховстроя профессору Магазинеру, и он рассказал мне, что отвод земельной площади для строительства предприятия и жилищного при нем поселка связан с большими трудностями, сугубо сложными в тех случаях, когда отчуждению подлежит земля, занятая деревнями, пахотной землей крестьян, их лугами и прочими угодьями. Самое отчуждение производится землемером – землеустроителем данного района, к которому и нужно обратиться в первую очередь. При сооружении Волховстроя пришлось снести немало деревень, сел и отдельных хуторов, и Волховстрой до сего времени все еще не развязался с многочисленными претензиями переселенцев. Возглавляемый товарищем Магазинером юридический отдел Волховстроя до сих пор еще в основном занимается разбором этих претензий и их разрешением в различных судебных инстанциях, и конца краю этим спорам не предвидится. От Магазинера я направился в Ленинградский Областной Земельный отдел и там узнал, что землеустроитель, к которому мне придется обратиться для отвода земли под строительство Сясьского комбината проживает в деревне Колчаново недалеко от ж.-д. станции под тем же названием. 

 

 

 

О своем посещении Магазинера и Земельного отдела я по возвращении в Трест доложил Грабовскому. Александр Васильевич одобрил мои первые шаги, а на второй день вручил мне на бланке «Сясьстрой» документ за номером 1 с предложением в ближайшие дни отправиться на место будущего строительства и заняться отводом земли согласно прилагаемому общему плану местности и особо выделенной в нем территории, подлежащей отчуждению под строительство комбината, жилищного при нем поселка и дорог, в том числе и ж.-д. ветки, которая должна была соединить будущий комбинат с железной дорогой в районе разъезда «Лунгачи». Длина этого пути была около 7 километров.

Со мною вместе должны были выехать на площадку будущего строительства механик – строитель нашей Красногородской бумажной фабрики товарищ Смирнов Иван Петрович и несколько человек плотников.

На мое счастье оказалось, что Смирнов уже побывал на площадке будущего строительства и хорошо знал предстоящий нам довольно сложный маршрут от Ленинграда до места строительства. Он же порекомендовал мне оставить ботинки в городе и обуться в сапоги: «Шагать придется и по болотам!»

Не помню точной даты нашего выезда, состоявшейся в начале II половины июля 1925 года, но хорошо помню, что около 10 часов утра мы были уже в районе Волховстроя, откуда на лошадях добрались до г. Новой Ладоги, а затем на моторной лодке по Ладожскому озеру до устья реки Сясь, и во второй половине дня мы уже расположились на квартире в небольшой деревушке под названием «Носок», расположенной на правом берегу сплавной речки Валгомки, впадающей в реку Сясь.

Деревня «Носок» должна была быть снесена полностью, так как на этом месте должны были быть построены производственные корпуса и лесобиржа комбината.

В этот же день я направил с нарочным письмо землемеру – землеустроителю с просьбой прибыть к нам и заняться отводом земли под строительство комбината и поселка для рабочих и служащих. Землеустроитель, фамилию которого я в настоящее время припомнить уже не могу, но помню, как Ивана Ивановича, явился к нам на второй день после нашего приезда, и мы обошли с ним всю подлежащую отводу территорию, в том числе и часть огромной территории под вековым загущенным хвойным лесом из Гослесфонда, которая отчуждалась безвозмездно.

Как раз на этой лесной территории должен был быть построен жилой поселок при будущем комбинате. Отлично помню глубокий овраг, пересекавший почти всю площадь леса и носивший характерное название «Волчий Лог». По словам крестьян в этом овраге ютилось много волков, причинявших местному населению немало бедствий.

Кроме деревни «Носок», целиком подлежащей сносу, частичному отчуждению подлежали поля и луга деревни «Опоки». Была еще и третья - самая богатая деревня «Сясьские Рядки», но она только примыкала к полосе отчуждения и, насколько помнится, она, в основном, осталась нетронутой. Крестьяне всех трех деревень занимались не столько хлебопашеством, сколько местным промыслом – рубкой леса и его сплавом. Кроме того, почти все занимались рыбной ловлей в одиночку и артелями. Рыбы, как и в реке Сясь, так и в Ладожском озере, было великое множество, и при том разных пород с преобладанием сигов.

Дом в деревне Носок, в котором мы поселились был деревянный двухэтажный. Нам во втором этаже отвели две комнаты, с никелированными кроватями и хорошими пружинными матрацами. Кормили нас по три раза в день рыбой, бараниной, молочком, овощами и чудесным домашней выпечки ржаным хлебом; за все это с нас брали по 4 рубля с человека в день и были благодарны за такую «щедрость».

Смирнов занялся рубкой леса и строительством деревянных домов будущего поселка.

На рубку леса явились почти все крестьяне окружающих деревень, и работа закипела. Из ели заготовляли балансы - сырье для варки целлюлозы – будущего комбината, а из сосны – бревна для строительства поселка. Тут же соорудили двух-рамный лесопильный завод и заготовляли доски и другие лесоматериалы для строительства жилых домов. Энергию получали от ранее завезенного локомобиля.

Для будущего поселка дома строились добротные деревянные двухэтажные, четырех-квартирные по две квартиры в каждом этаже. Предназначались эти дома для заселения строителей и монтажников с тем, чтобы после окончания строительства поселить в них рабочих и служащих будущего комбината. Кроме 58 жилых домов, в течение примерно десяти месяцев, были построены баня, столовая, больница, дом для приезжающих и дом для управления строительства.

В это время я не знал ни проектного, ни строительного дела, но много лет спустя, когда по сложившимся обстоятельствам мне пришлось основательно изучить и проектирование, и строительство, я понял, что разумно – экономный А. В. Грабовский стремился к тому, чтобы по возможности избегнуть бросовых работ по строительству временных зданий и сооружений. И действительно, на строительстве Сясьского комбината первой очереди не было ни одного временного здания и сооружения, если не считать временной электростанции и временного лесопильного завода, которые впоследствии вошли в основной фонд Сясьского комбината и из временных превратились в постоянные.

Когда закончилась рубка леса и подходили уже к окончанию земляные работы по поселку, начались работы по строительству ж.-д. ветки к разъезду Лунчаги; к весне 1926 года строительство этой 7-ми километровой ветки было закончено, разъезд превратился в ж.-д. станцию, и строительство получало необходимые грузы уже по железной дороге, что в значительной степени облегчило дальнейшие работы по строительству.

Что касается порученной лично мне работы по отводу земли, то она закончилась значительно раньше – примерно к концу августа 1925 года. Вся нужная нам под будущий комбинат земля была отчуждена, и были составлены договоры с крестьянами всех трех деревень.

По договору с обществом деревни «Носок» строительство обязалось построить за свой счет на вновь отведенной для этой деревни территории, точно такие же дома, какие были у них до отчуждения. Никаких споров между сторонами не было.

Что же касается деревни «Опоки», то ей пришлось частично отвести новую территорию под лесом с обязательством строительства не только срубить лес, но и выкорчевать пни и «привести эту новую территорию в «сельскохозяйственный вид угодий» за счет строительства в определенный срок.

Деревня «Сясьские Рядки» так и осталась нетронутой, но какие-то поля и луга этой деревни отходили под строительство, которое обязалось отвести деревне соответствующую территорию, предварительно превратив ее в «сельскохозяйственный вид угодий».

Договора с этими тремя деревнями составил я с участием землеустроителя, рьяно отстаивавшего интересы крестьян, чему я нисколько не противился.

Любопытная деталь: все крестьяне деревни «Сясьские Рядки» и частично крестьяне деревни «Опоки» говорили на хорошем русском языке, но вместо русского «е» произносили «и» и говорили «лис» (вместо «лес»), «хлиб» (вместо «хлеб») и т. д.

Эта мелочь меня заинтересовала, и на мой вопрос землеустроитель объяснил: «Это потомки запорожских казаков, выселенных в наши края Екатериной II при разорении Запорожской Сечи…»

Ничего не скажешь – размах у этой немецкой принцессы был достаточно широкий: от бывшего польского города Шклова, преподнесенного ею в подарок отставному любовнику Зоричу, до широких необжитых просторов, примыкавших к Ладожскому озеру «пожалованных» ею разоренным запорожцам.

В первых числах сентября, имея на руках акт отчуждения земли и заключенные с крестьянами трех деревень договора, я со спокойной совестью выехал в Ленинград тем же достаточно сложным путем через Новую Ладогу и Волховстрой: строительство нашей ж.-д. ветки только еще начиналось.

По приезде в Ленинград я уже не застал Бутылкина, выехавшего в Германию для выбора оборудования. Обязанности председателя Треста исполнял его заместитель Федор Тихонович Муравлев, совершенно не знавший ни бумажного производства, ни строительного дела, и о проделанной мною работе мне пришлось доложить А. В. Грабовскому. Внимательно прочитав акт отчуждения и заключенные с крестьянами договоры, Грабовский выразил свое полное удовлетворение. О ходе работ по рубке леса, строительству домов и прочего Грабовский знал из докладов Смирнова, но все же просил меня рассказать ему о своих впечатлениях, что я и сделал с величайшим удовольствием и с высокой оценкой мастерства и энергии механика – строителя Смирнова.

Грабовский спросил меня, считаю ли я свою работу законченной, и я ответил ему, что акт отчуждения следует представить на утверждение Областного Земельного отдела, куда я намерен отправиться сегодня же, если он, Грабовский, не считает нужным внести в этот акт каких-либо исправлений или дополнений.

«Нет, все в порядке, никаких дополнений не требуется.»

- В таком случае я сейчас же отправляюсь в Земотдел.

- Желаю успеха.

Однако, в Земотделе произошла осечка, поскольку территория, отводимая под строительство Сясьского комбината, находится в пограничной зоне, в Земотделе от меня потребовали предварительной санкции Ленинградского Военного Округа.

Я немедленно отправился в ЛВО и там был подвергнут хотя и вежливому, но весьма детальному допросу по поводу профиля будущего комбината. Я доложил все, что знал: строится в первую очередь целлюлозный завод, но с тем, что после его пуска будет построена фабрика газетной бумаги, но это будет уже строительство II очереди, которое по проекту начнется не ранее, чем через 3 – 4 года.

Работники ЛВО совещались недолго и выдали мне справку о том, что Военный Округ не возражает против строительства на реке Сясь завода по выработке целлюлозы. Бумажной фабрики не упомянули.

С этой справкой я немедленно направился в Областной Земельный отдел, который через час – два утвердил акт отчуждения земли под строительство первой очереди Сясьского комбината.

Всю документацию по этому делу я дал перепечатать, подлинные документы передал А. В. Грабовскому, а все копии оставил у себя в Юрбюро в ожидании возможных конфликтов, неизбежность которых предсказал профессор Магазинер – главный юрисконсульт Волховстроя.

Утром следующего дня мне позвонил по телефону Муравлев с просьбой зайти к нему в кабинет, если я не очень занят. Я и без того собирался к нему с докладом о проделанной на Сяси работе, и захватив с собою копии акта отчуждения и других документов, явился к нему.

Федор Тихонович встретил меня очень радушно и сказал, что по словам Грабовского я очень хорошо и в короткий срок провел порученную мне работу по отчуждению территории для строительства комбината, и что сам Бутылкин перед отъездом характеризовал меня с самой лучшей стороны не только как юриста, но и как бывшего директора бумажной фабрики, хорошего организатора и знатока производства.

Я честно ответил, что действительно пять лет работал на Шкловской бумажной фабрике и неплохо знаю производство бумаги и только; производства же целлюлозы совершенно не знаю и об этом производстве не имею ни малейшего представления. Вот построим комбинат, и тогда, если позволят обстоятельства, познакомлюсь и с производством целлюлозы. А Вам, Федор Тихонович, советую, как можно чаще бывать на наших фабриках, и Вы быстро ознакомитесь с производством самых различных сортов бумаги. Ничего хитрого в этом производстве нет – в этом Вы и сами убедитесь.

Федор Тихонович поблагодарил меня за беседу и задал мне неожиданный вопрос, использовал ли я в этом году свой отпуск. Я ответил, что не только в этом году, но и за все почти 10 лет своей работы в бумажной промышленности я ни разу не был в отпуске.

Муравлев даже обрадовался и сказал мне, что Грабовский считает нужным премировать меня за работу по отчуждению территории, а потому он. Муравлев, предлагает мне месячный отпуск и премию в сумме моей двухмесячной зарплаты.

Такой щедрости я никак не ожидал, но, разумеется, отказываться не стал и сердечно поблагодарил Федора Тихоновича.

Мой оклад в то время, как начальника Юрбюро, составлял 210 рублей в месяц, и, следовательно, мне предстояло получить 630 рублей, из коих 210 рублей зарплата за время отпуска и 420 рублей премиальных.

Посоветовался я со своими друзьями С. И. Зверевым и М.А. Исаевым, и оба они рекомендовали мне поехать в Крым, где сентябрь очень хорош, а Исаев заявил, что он и сам поедет со мною, так как в Крыму у брата его жены гостят его дети – дочь и сын, и он должен поехать за ними, а кстати и сам отдохнет. Против моей поездки в Крым не возражала и Анна Ефремовна, и примерно около 10 сентября мы с Исаевым поехали.

Впервые в жизни мне удалось повидать Севастополь и его изумительную панораму знаменитого художника Рубо «Оборона Севастополя», которая так ярко перекликалась с «Севастопольскими рассказами» Л. Толстого. Побродили мы по чудесному городу несколько часов, а затем на импровизированном автобусе (обыкновенной грузовой машине) добрались до Алушты, осмотрели так называемый «профессорский уголок» и двинулись в Гурзуф, где я впервые увидел дом Раевских, в котором некоторое время проживал Пушкин в годы ссылки на юг. Все было интересно, все захватывало: и горы, и море, и чудесный воздух, и виноград, и беззаботно разгуливающие никуда не торопящиеся местные жители и курортники, а всего более – невидимый, но явно ощущаемый Пушкин, такой молодой и такой великий.

Я поселился в небольшой уютной гостинице, где кроме меня, никаких других жильцов, кажется, не было; Исаев остановился у брата своей жены доктора Шишмарева, и мы договорились, что в семь часов вечера туда явлюсь и я. Так и сделали. Я застал у Шишмаревых всю семью, кроме самого доктора. По словам его жены, Федор Федорович где-то задержался, что бывает с ним постоянно. По своей основной работе он состоит Главным врачом знаменитого детского санатория «Артека», но по слабости характера он лечит всех, обращающихся к нему за медицинской помощью, главным образом – греков и татар, которые нещадно его эксплуатируют.

Примерно через полчаса появился и сам доктор Шишмарев невысокого роста, но достаточно плотный с очень добродушной, располагающей к себе физиономией. Был он явно навеселе и тут же с полной откровенностью объяснил, что он уже достаточно нагрузился, что он «и сыт, и пьян, и нос в табаке», но не прочь выпить чайку с одним условием – покрепче…

Собеседник он был изумительный, остроумный и веселый, в меру циничный. Оказалось, по его словам, что он уже проглотил вина бутылок 5 – 6, свою обычную суточную порцию, неизбежные дары его пациентов, греков и татар.

Вскоре появился закадычный друг нашего доктора, главный винодел Гурзуфского «казенного» подвала. Это был высокого роста сухопарый немец по фамилии Эйсель, которого Федор Федорович упорно называл «Эйзель», что в переводе на русский язык значит «осел». Добродушный Эйсель нисколько не обижался на такую профанацию своего имени, и закончился наш веселый вечер тем, что немец пригласил всю нашу компанию к себе на завтра к восьми часам вечера.

Всей компанией семья Шишмаревых, и Исаевых, и я с ними явились вечером к Эйселю, отдельную трехкомнатную квартиру в первом этаже, по-немецки чистенькую и уютную.

Эйсель сиял и принял нас не только приветливо, но с нескрываемой радостью и горячей благодарностью за доставленную ему радость. Стол был богато сервирован, а вина различных сортов было великое множество и на любой вкус, что доставляло особое удовольствие нашему уже достаточно веселому доктору. Начались тосты в честь дорогих гостей, сначала дам, а потом и мужчин, и отдельно в честь гостей, прибывших из Ленинграда. Мы с Исаевым в долгу не остались и предложили тосты за гостеприимного хозяина, за доктора и его семью. Федор Федорович разошелся, развеселился и пустился в рассказы о своих встречах, приключениях из которых далеко не все были строго цензурными.

Когда всеобщее веселье дошло до достаточно высокого градуса, Федор Федорович внезапно опомнился и крикнул Эйселю: «А где же заветное?»

Наш гостеприимный хозяин на минуту отлучился, а затем появился с бутылкой в руках, торжественно объявив высокий возраст этого вина.

Ни до этого вечера, ни позднее за всю свою долгую жизнь мне не приходилось пить вина такого возраста и такого вкуса. Я и выпил его немного – всего лишь один бокал, но, когда по команде веселого Шишмарева, мы начали прощаться с гостеприимным хозяином, чтобы разойтись по домам, я уже с трудом держался на ногах, и Федору Федоровичу пришлось проводить меня до моей гостиницы – без его помощи я бы не добрался до ночлега.

Прожил я в Гурзуфе около недели, любовался его окрестностями, поплавал в море, по вечерам бывал у Шишмаревых, но вина уже больше не пил. Федор Федорович неоднократно выслушивал мое сердце и легкие, восхищался моим здоровьем, но находя меня достаточно тучным, настойчиво советовал побольше ходить пешком, уверяя, что это единственное и наиболее верное средство укрепления организма. Я из без того много ходил, а после его советов пустился, можно сказать во все тяжкие: решив переехать в Ялту, чтобы повидать Чеховскую усадьбу, я захватил с собою свой легкий чемодан и добрался до Ялты пешком. В пути я несколько раз присаживался для отдыха, но часам к четырем дня был уже в Ялте, и тут мне неожиданно повезло. На мой вопрос, где и как мне устроиться на несколько дней в Ялте, случайный прохожий указал мне усадьбу, носившую громкое название «Соколиное Гнездо», расположенную на дороге в Ливадию недалеко от знаменитого «Орлиного Гнезда».

Встретил меня хозяин усадьбы грек средних лет. Фамилию его я уже не помню. Он оказался очень гостеприимным, радушным и в меру болтливым. Когда я рассказал ему, что весь путь от Гурзуфа до Ялты я прошел пешком, он ахнул и тут же предложил мне раздеться, помыться и пообедать чем бог послал, что я сделал с величайшей охотой.

Пока я приводил себя в порядок, на столе появился обед, кувшин молока и бутылка хорошего, приятного на вкус вина домашнего изготовления.

На юге рано наступает вечер, и мне пришлось примириться с тем, что в этот день мне уже не удастся побывать в Чеховской усадьбе, да и устал я от своей длительной «прогулки» более, чем достаточно.

Хозяин отвел меня в большую комнату для гостей, в которой было 4 – 5 кроватей для приезжающих. Я немедленно разделся и заснул как убитый. Проспал я не только ночь, но и утро следующего дня и встал уже в одиннадцатом часу к великому беспокойству радушного хозяина. Позавтракав, я немедленно отправился к цели моего приезда в Ялту – посещению Чеховского дома, находившегося на Аутке. В это время усадьба Чехова еще не была превращена в музей, но посетителей этого исторического места было уже немало, и я правильно рассчитал, отправившись туда пораньше.

На дверях Чеховского дома была прибита скромная медная дощечка с выгравированными «А. П. Чехов».

На мой звонок дверь открыла старушка, оказавшаяся бывшей домработницей Антона Павловича. Узнав о цели моего посещения, старушка явно смутилась и предложила мне погулять по саду, так как она не закончила еще уборки квартиры. Я просил ее не торопиться и объяснил, что я из Гурзуфа специально прибыл в Ялту, чтобы повидать усадьбу Чехова, горячим поклонником которого я являюсь с первых лет его литературной деятельности еще в мои школьные годы.

Гуляя по саду Чеховской усадьбы, я наткнулся на чудовищно – отвратительного бульдога с оскаленной мордой и дьявольски – злобным выражением дикой ненависти в глазах, так и готового вцепиться мне в горло. Я невольно остановился и только тут разглядел, что это не живой пес, а чучело, изготовленное на-редкость искусным мастером.

Второе неприятное и даже тяжелое впечатление произвело на меня расположенное по соседству с усадьбой татарское кладбище, столь непохожее на наши привычные мне кладбища с памятниками, цветами и деревьями, за которыми так тщательно и любовно ухаживают оставшиеся в живых родственники погребенных.

Как-то больно мне стало за любимого Антона Павловича, перед светлым взором которого все время находились отвратительное собачье чучело и неприглядное татарское кладбище.

В какой-то степени эти неприглядные впечатления скрывались кипарисами, елями, соснами и даже березками в большом количестве посаженными, как я потом узнал самим Чеховым после его переезда в Ялту.

Через некоторое время старушка – домработница пригласила меня в дом. Она провела меня по всем комнатам обоих этажей дома, не торопилась сама и меня не торопила, и очень много рассказывала о жизни и работе Антона Павловича, о его друзьях, родственниках и безызвестных почитателях его несравненного таланта.

Особенное и до сих пор незабываемое впечатление произвели на меня две самые небольшие во всем доме комнаты самого Антона Павловича: его спальня и кабинет. Спальня площадью всего 6 кв. метров, продолговатая с окном, выходившим в сад с видом на татарское кладбище и с никелированной кроватью, стоявшей у продолговатой стены против окна, и застланной белым пикейным одеяльцем. Из этой спальни дверь вела в кабинет Антона Павловича под прямым углом. Кабинет был площадью раза в два больше спальни. Его окно также выходило к татарскому кладбищу. Скромный письменный стол Антона Павловича стоял вдоль продолговатой стены кабинета таким образом, что свет от окна падал на него с левой стороны. На левой стороне письменного стола стояла медицинская трубка и лежал термометр. В центре письменного стола находился скромный письменный прибор с двумя чернильницами и перьями и мраморное пресс – папье. У противоположной против окна стены кабинета в углу находился камин, стенка которого над топкой представляла собою картину, написанную Левитаном.

Прощаясь со старушкой – домработницей Чехова и искренно благодаря ее за доставленную мне радость знакомства с усадьбой, где жил и созидал свои гениальные произведения наш великий незабываемый писатель, я все же не удержался и рассказал ей о том, как я был напуган отвратительным собачьим чучелом в саду под балконом, и старушка мне рассказала: «Это чучело принесла в подарок Антону Павловичу какая-то дама не то из Москвы, не то из Петербурга. Антон Павлович ее поблагодарил, но когда по окончании визита мы сняли упаковку и показали подарок Антону Павловичу, он в первый момент испугался и попросил вынести это чучело во двор, что мы и сделали; когда Антон Павлович натыкался на это чучело, он первое время нервничал, а потом притерпелся…»

Ушел я с Чеховской усадьбы морально подавленным всем тем, что я видел и пережил по поводу беспощадно тяжелого жизненного пути этого великого писателя и его безвременной мученической кончины.

Не стал я больше знакомиться с Ялтой и отправился, не спеша, в свое «Соколиное Гнездо», хозяин которого уже начал беспокоиться по поводу моего длительного отсутствия, купил по пути томик Чеховских рассказов и послеобеденный вечер провел в обществе Чехова, такого великого и по-новому близкого.

Написал я в Гурзуф Исаеву и порекомендовал ему с детьми заехать в Ялту и остановиться в моем пансионе с тем, чтобы пробыть здесь остающееся в нашем распоряжении время, познакомиться со всеми достопримечательностями, а затем совместно вернуться в Ленинград.

В ожидании Исаева я сам по мере возможности знакомился с Ялтой и ее окрестностями и как-то случайно очутился на рынке, полном южанами и приезжими из разных уголков. Ялтинский рынок резко отличался от привычных русских рынков своей разноплеменностью, необычайным оживлением и толкотней, несколько напоминающей уличную толпу на площади в Венеции. Как-то я оказался стиснутым в этой толпе и вдруг почувствовал, что кто-то полез ко мне в карман. Я схватил эту руку, но не успел я обернуться, как за моей спиной раздался громкий хохот и слова «держи крепче». Это надо мною пошутил Михаил Андреевич Бабохов, председатель Ленинградского отделения Союза бумажников. Само собою разумеется, эта неожиданная встреча закончилась неизбежной в таких случаях легкой выпивкой в ближайшем кабачке. Звал я Бабохова к себе в «Соколиное Гнездо», но он отказался: отпуск его подходил к концу, и он спешил в Севастополь, чтобы вернуться в Ленинград.

Через два – три дня приехал ко мне Исаев с детьми. Они были радушно приняты хозяином «Соколиного Гнезда» и устроены в той же большой комнате, которая была отведена мне. Под водительством Исаева я познакомился со всеми достопримечательностями Ялты, осмотрели царский дворец в Ливадии, превращенный в дом отдыха для крестьян и рабочих, дворец эмира Бухарского, дворец Воронцовых и другие памятные места. Исаев спешил в Ленинград, а до конца моего отпуска оставалось еще много времени. Оставаться в Ялте мне не хотелось, и я решил навестить свою сестру, проживавшую с мужем и детьми в Киеве. Из Севастополя Исаев с детьми уехал в Ленинград, а я – в Киев.

Мой приезд в Киев оказался для сестры сюрпризом: меня не ждали. Увидев меня, сестра всплеснула руками: «Посмотри на себя, кем ты стал?! Весь ты состоишь из трех шаров; голова круглая, щеки раздуты и обвисают; живот – как у беременной женщины, а сзади третий шар, как у курдючного барана.»

Явился ее сын Ося, кончавший в том году медицинский факультет Киевского университета, а потому считавший себя крупным авторитетом в вопросах физиологии. Сам высокий и костлявый, он нашел, что моя полнота является наследственной, и что тут ничего не поделаешь. На меня же замечание сестры произвело сильное впечатление и, учитывая полученное от доктора Шишмарева предупреждение, я серьезно задумался над тем, что с этим моим отучнением необходимо предпринимать серьезную борьбу.

В Киеве я пробыл на этот раз около недели и последнюю часть своего отпуска провел там наилучшим образом. Дочь сестры, моя любимая племянница Соня, была замужем за врачом Райгородским, и у них была уже двухлетняя дочка Лилинка, которую я сажал себе на плечи и целыми днями носился с нею к великому ее и моему удовольствию вверх и вниз по лестнице и близлежащим улицам.

Уезжая из Киева, я дал сестре слово, что приму все меры к тому, чтобы избавиться от излишней тучности, и по приезде в Ленинград взялся за это дело со всей присущей мне энергией. Проконсультировавшись с хорошо знакомым мне врачом Тагером, я начал с того, что отказался от мяса, яиц и жиров, а впоследствии и от белого хлеба и крупы, кроме гречневой. Анна Ефремовна возмущалась моей выдумкой, но я стоял на своем и в течение двух примерно месяцев добился уменьшения веса на 18 килограмм – с 83-х до 65. Доктор Тагер нашел, что я переусердствовал, но я был доволен результатом и чувствовал себя очень хорошо. Памятуя наставления Федора Федоровича Шишмарева, я полностью отказался от пользования трамваем и все передвижения осуществлял «в пешем строю», не спеша и дыша через нос. Кроме того, я ежедневно по утрам занимался гимнастикой по системе Миллера, после чего растирал грудь, спину, плечи и все тело смоченной в холодной воде мочалкой. По воскресным и праздничным дням я ездил в Детское Село (ныне Пушкин), где проживал Степан Иванович Зверев. Летом мы со Степаном Ивановичем совершали длиннейшие прогулки по детскосельским паркам, памятным Пушкинским местам и по окрестностям Детского Села, а зимою занимались лыжным спортом.

В старом помещении Треста на Литейном проспекте экономисты и юристы работали в одной комнате; там же находились и письменные столы Зверева и мой. Как –то вернувшись из Москвы, куда я ездил по делам Треста, я за своим столом застал незнакомого мне молодого человека, почти юношу. Степан Иванович извинился предо мною и познакомив меня с этим юношей, сказал, что это новый сотрудник экономического отдела Людвиг Павлович Зарин, недавно окончивший Московский Коммунистический университет. Зарин тут же освободил мое место, сел за другой стол, а я занялся своими делами. Через два – три дня случилось как-то так, что по окончании занятий все разошлись, и мы с Зариным оказались вдвоем в комнате, каждый за своим столом. Он выглядел очень плохо, был бледен и производил такое впечатление, как будто он ночами не спал и месяцами не доедал. Мне как –то больно стало за него, и я спросил, здоров ли он. Он мне ответил, что ничем не болен, но живется ему очень тяжело: жена болеет, зарплата маленькая, на жизнь не хватает, а тут еще и грудной ребенок, очень беспокойный, по ночам не дает спать.

Сам он латыш по национальности так же, как и жена. Добровольцем ушел в армию во время гражданской войны, вступил в партию, а после войны попал в Коммунистический университет и по окончании его был направлен в Ленинград, так как в Москве не сумел устроиться с жильем.

Я, недолго думая, пошел к добрейшему Федору Тихоновичу Муравлеву и рассказал ему все мне известное о Зарине: как раз случилось так, что в это время запил и несколько дней не выходил на работу управделами Треста (фамилии не помню), и Федор Тихонович вызвал Зарина и тут же при мне предложил ему должность управделами Треста с окладом в 150 рублей, вдвое превышавшим зарплату Зарина в экономическом отделе. Нужно отдать справедливость Зарину: в должности управделами он проявил себя самым лучшим образом, как инициативный, деятельный и исключительно полезный Тресту оперативный работник.

Когда Л. А. Бутылкин вернулся из-за границы, он высоко оценил энергию и способности Зарина, перевел его в планово-экономический отдел в качестве заместителя начальника. Зарин, уже успевший к этому времени основательно ознакомиться с фабриками Треста, их производством и экономикой, быстро освоил методы и технику планирования и учета.

Федор Тихонович Муравлев к этому времени был уже освобожден от работы в Тресте и переведен в Москву на партийную работу.

Объем работы в Тресте с каждым днем увеличивался. Все наши фабрики работали с полной нагрузкой, выполняя и перевыполняя планы. Сбыт газетной и типографской бумаги был обеспечен и не вызывал никаких затруднений, но сбыт бумаги писчей, курительной «верже» и других потребительских сортов вызывал значительные затруднения. Московский Центробумтрест организовал в Ленинграде свою контору, во главе которой стоял опытный коммерсант – бумажник Абрамович, и нашему Тресту пришлось открыть на Невском проспекте свой магазин для торговли потребительскими сортами бумаги. Директором этого магазина был назначен некто Кузнецов, умный и опытный работник. Наш магазин торговал бумагой не только нашего Треста, но и бумагой и картоном других фабрик, в том числе курительной «верже» Шкловской фабрики «Спартак». Торговля бумагой своей и покупной, во много раз осложнила сбытовую и финансовую работу Треста, поскольку более или менее крупные партии бумаги и картона продавались уже не за наличные деньги, а в кредит по векселям, под которые Трест получал банковские ссуды. При неоплате в срок того или иного векселя, он подвергался так называемому протесту через Государственный нотариат и в таких случаях Трест лишался кредита. Законом допускалась отсрочка протеста на срок от 5 до 10 дней, но эта отсрочка целиком зависела от председателя Ленинградского Областного Суда товарища Нахимсона – родного брата того знаменитого Нахимсона, который в свое время, будучи комиссаром Ярославской области, был убит во время известного в истории Гражданской войны Ярославского контрреволюционного мятежа. Нахимсон был назначен председателем Ленинградского Областного Суда, если не ошибаюсь, в 1926 году после вскрытия ряда злоупотреблений со стороны некоторых судей, работников прокуратуры и адвокатов, понесших заслуженную и суровую кару, и неудивительно, что он заслужил в Ленинграде репутацию сурового деятеля и беспощадного гонителя всякой неправды.

Когда я впервые явился к нему с просьбой об отсрочке протеста учтенных Трестом векселей, он оказал мне весьма суровый и мало обнадеживающий прием.

- Какую должность Вы занимаете в Тресте?

- Я старший юрисконсульт.

- Почему же явились Вы, а не Управляющий Трестом или его заместитель? И что Вы, как юрист, понимаете в вопросах производства и хозяйства?

- Я не только юрист, но и один из старейших работников советской бумажной промышленности и переведен в Ленинградбумтрест с должности директора бумажной фабрики «Спартак». В работе по восстановлению Ленинградской бумажной промышленности я принимал самое активное участие, что может Вам подтвердить Управляющий Трестом товарищ Бутылкин. Его телефон – такой-то.

- А членом коллегии защитников состоите?

- Состою, но частной практикой почти не занимаюсь и выступаю защитником только по назначению.

- Почему?

- Потому что кроме Бумтреста, являюсь юрисконсультом еще и «Севпечати», «Прибоя» и «Ленинградской Правды». Загружен я более, чем достаточно, и как юрист, и как работник бумажной промышленности.

Нахимсон удовлетворил нашу просьбу об отсрочке протеста, и с тех пор каждый раз, когда в этом возникала надобность, я являлся к нему с подобными просьбами, которые он непременно удовлетворял.

В настоящее время я уже не могу припомнить, когда и чем закончилась работа Нахимсона в качестве председателя Ленинградского Областного Суда, но помню хорошо, что после него Ленинградский Суд сильно качнулся вниз. Подробно об этом будет сказано в свое время, а теперь перехожу к событиям 1926 года и последовавших за ним лет в хронологическом порядке.

Как я уже в свое время записал, вслед за мною из Шклова переехало в Ленинград много работников Шкловской фабрики, в том числе два очень близких мне человека: заведующий производством фабрики «Спартак» Яков Дмитриевич Григорьев и заведующий фермой фабрики Александр Иванович Спицкий. Оба они были назначены на фабрику «Коммунар»: Григорьев – заведующим производством, а Спицкий – начальником снабжения. Когда в мае 1926 года началось строительство промышленных объектов Сясьского комбината, начальником строительных работ был назначен Фаддей Генрихович Грингоф, на-редкость квалифицированный и культурный инженер – строитель. Он обратился ко мне с просьбой направить к нему в помощь дельного хозяйственника – снабженца, и я, недолго думая, порекомендовал ему Спицкого, со слов которого я знал, что он не ладит с директором «Коммунара» старым инженером Вольценбургом, человеком хитрым, двуличным и не совсем чистым на-руку.

Вызвав Спицкого по телефону, я передал ему просьбу Грингофа, и через несколько дней, он с женою и с двумя маленькими детьми поехал на Сясьстрой. По словам Спицкого Вольценбург отпустил его с большой радостью.

Забегая несколько вперед, должен сказать, что при встрече с Грингофом спустя месяц или два я выслушал от него очень много хорошего о Спицком, как о заботливом и энергичном работнике, как о незаменимом помощнике в деле своевременного обеспечения строительства материалами, инвентарем, инструментами и всем необходимым. Строителям не приходится засиживаться на месте; переезжал на новостройки и Грингоф, но при всех переездах он не расставался со Спицким, как своим незаменимым помощником по хозяйственной части. Грингоф и Спицкий работали совместно вплоть до 1937 года.

В один очень памятный и тяжелый для меня день июня или июля 1926 года, уже после переезда Спицкого на Сясьстрой Лука Андреевич Бутылкин показал мне жалобу Вольценбурга на своего заведующего производством Якова Дмитриевича Григорьева, которого Вольценбург обвинял в низменных интригах и развале производства. Бутылкин, человек прямой и правдивый, возмутился и предложил мне составить приказ о немедленном увольнении Григорьева, как интригана и плохого работника. Я не только отказался от составления такого приказа, но прямо заявил Бутылкину, что если кто и виновен в какой-то интриге на «Коммунаре», то это отнюдь не Григорьев, с которым я работал на фабрике «Спартак», и которого отлично знаю не только как выдающегося специалиста бумажного производства, но и как большого общественника, на-редкость прямого и честного человека. Еще в старое время при хозяевах фабрики Григорьев организовал рабочий кооператив, председателем правления которого он избирался все время, несмотря на отрицательное отношение к этому со стороны хозяев фабрики Горнштейнов. Григорьев вопреки прямым требованиям хозяев фабрики продолжал свою нелегкую работу в кооперативе, несмотря на сильную занятость по основной работе. Бывший до меня директором Шкловской фабрики старый инженер Аксенов был самого высокого мнения о Григорьеве как о специалисте и как человеке: сдавая мне дела Аксенов рекомендовал при любом затруднении советоваться с Григорьевым и во всем считаться с его мнением. Как говорил Аксенов, и как я сам убедился, Григорьев – исключительно порядочный и честный человек; по самой природе своей он не способен к интригам. Со слов Спицкого я знаю, что Григорьев не ладил с Главным механиком «Коммунара» Мыльниковым, но это явление обычное; кто-то вероятно раздул эти нелады, и этим, по-видимому, воспользовался Вольценбург, чтобы оклеветать Григорьева.

Бутылкин, однако, не согласился со мною и издал по Тресту приказ об увольнении с работы заведующего производством фабрики «Коммунар» Якова Дмитриевича Григорьева за бездеятельность и интриганство. Визировать этот приказ я отказался и запретил его визировать своим помощникам. За все долгие годы моей работы с Л. А. Бутылкиным это был мой первый и последний конфликт с ним, и я душевно болел не только за Григорьева, но и за самого Бутылкина, который так слепо доверился Вольценбургу.

Через 2 – 3 дня приехал ко мне Григорьев. Он так был взволнован, так был подавлен своим несчастьем, что мне пришлось его заверить в том, что Бутылкин отменит свой приказ в ближайшие дни, хотя для такой уверенности у меня не было в то время никаких оснований.

От Григорьева я узнал, что с Главным механиком «Коммунара» у него действительно бывали разногласия, но они не выходили за пределы тех разногласий, которые обычно присутствуют между производственниками и механиками. Эти разногласия раздул Вольценбург, чтобы избавиться от Григорьева, но отношения между Григорьевым и Главным механиком фабрики Мыльниковым остались по-прежнему совершенно нормальными.

С этой информацией я зашел на второй или третий день к Луке Андреевичу и попросил вызвать Мыльникова или в крайнем случае поговорить с ним по телефону и спросить его, в чем заключается интрига Григорьева против него, Мыльникова. Лука Андреевич поговорил с Мыльниковым, который подтвердил, что у него действительно довольно часто бывали столкновения с Григорьевым по поводу сроков и качества ремонта оборудования, но носили обычный характер, как и на всех бумажных фабриках, и всегда кончались мирным путем и разумным соглашением в зависимости от тех или иных возможностей. На вопрос Бутылкина о каких-либо интригах со стороны Григорьева Мыльников ответил: «Даже и мысли такой не допускаю.» Кончилось дело тем, что Лука Андреевич отменил свой приказ и предложил мне передать Григорьеву, что он может вернуться на фабрику «Коммунар». Однако от этого предложения Григорьев категорически отказался и заявил мне, что он готов пойти на любую работу на любую фабрику-только бы не иметь дела с этим гнусным Вольценбургом.

На фабриках нашего Треста все должности зав. производством были заняты, но со слов кого-то из сотрудников Треста я узнал, что вакантная должность зав. производством имеется на Дубровском целлюлозно-бумажном комбинате, директором которого в то время был Яков Иванович Горячев, тот самый, что в годы моей работы на фабрике «Спартак» был председателем ЦК Союза бумажников. С Горячевым я был в то время мало знаком, но техническим директором Дубровского комбината был инженер Бонафеде Эрнест Леопольдович, итальянец по национальности, специалист бумажного производства, в свое время работник нашего Треста, не ладивший с А. В. Грабовским. Лично я с Бонафеде был в самых дружеских отношениях, и я вручил Григорьеву письмо на имя Бонафеде с кратким изложением происшедшей с ним катастрофы, подготовленной интригою Вольценбурга. Бутылкин по моей просьбе написал Горячеву, и с этими письмами Григорьев поехал в Дубровку и был там назначен зав. производством бумажной фабрики комбината.

При очень частых встречах в Ленинграде с Бокафеде и более редких встречах с Горячевым я неизменно расспрашивал их о Якове Дмитриевиче и каждый раз получал самые лестные о нем отзывы как о работнике, так и о человеке.

Бонафеде через некоторое время перевелся на Каменскую фабрику и там на почве какой-то семейной трагедии покончил жизнь самоубийством, а несколько времени спустя Яков Иванович Горячев был командирован в США для размещения заказов на оборудование 2-й очереди Балахнинского комбината. В США Горячеву пришлось прожить около 2х лет и по возвращении оттуда он был назначен начальником «Бумстроя», ведавшего капитальным строительством бумажной промышленности.

Григорьев по-прежнему оставался на Дубровской фабрике и проработал там много дет, пользуясь репутацией крупного специалиста и незаурядного инициативного общественника.

Мой конфликт с Лукой Андреевичем Бутылкиным по поводу Григорьева ни в малейшей степени не отразился на наших служебных и личных взаимоотношениях, и я по-прежнему много и успешно работал в Тресте, «Севпечати» и «Прибое», все еще оставался в коллегии защитников, выступал в суде и арбитраже и часто ездил в Сясьстрой в связи с многочисленными претензиями крестьян деревни «Опоки», которые в подавляющем большинстве работали на строительстве и в то же время отказывались принимать от Сясьстроя приведенные в «сельскохозяйственный вид угодий» земли, на которых не только был вырублен лес, но выкорчеваны были все пни тракторами, которые где-то раздобыл Спицкий, и работу которых я тогда наблюдал впервые в жизни. Больше того, при помощи тех же тракторов земли были строителями распаханы за свой счет. Я порекомендовал Спицкому прекратить выплату денег крестьянам и тем заставить их предъявить иск судебным порядком. Так и сделали. Первый иск крестьян был удовлетворен Ленинградским Судом, но ко второму иску я уже основательно подготовился и представил заключение землеустроителя о том, что отведенная крестьянам деревни Опоки земля приведена в надлежащее состояние и может быть полностью использована для посевов. Дело было решено в нашу пользу, но земля и после этого не была полностью засеяна, да и некому было засеивать ее, так как почти все крестьяне предпочли вместо пахоты заниматься работами по строительству комбината и ловлей рыбы на реке Сясь и в Ладожском озере.

Начальником и душою Сясьстроя по-прежнему оставался Александр Васильвич Грабовский, и чем дальше продвигалось строительство, тем чаще ездил Грабовский на Сясь и тем дольше он там оставался. В доме для приезжающих Александр Васильевич имел свои две постоянные комнаты, так как с ним обычно приезжала и жена Клеопатра Ивановна – дочь знаменитого владельца ряда бумажных фабрик Печаткина. Злые языки объясняли это тем, что Александр Васильевич, как и все старые бумажники, был «не дурак выпить» и Клеопатра Ивановна строго следила за соблюдением им в этом деле чувства меры. Я же во время моих приездов останавливался обычно у Спицкого, но часто, чтобы их не стеснять, заезжал в тот же дом для приезжающих и получал огромное удовольствие от интересных бесед с Александром Васильевичем и его рассказов о недалеком прошлом из истории нашей бумажной промышленности.

В 1926 году я неожиданно получил письмо от моего бывшего преподавателя французского языка Бернарда Федоровича Кленце. Это было уже второе обращение ко мне как к юристу этого старого педагога, очень мною уважаемого и любимого. В свое время, примерно в 1916 году, я помог ему доказать, что он не немец, а француз из Эльзас – Лотарингии и сделался германским подданным только в следствие отторжения немцами этой области от французов.

Теперь он писал мне, что проживает с семьей в Киеве, получает ничтожную пенсию, страшно нуждается, занимается случайными частными уроками. Проходя по Крещатику, он увидел в витрине книжного магазина переработанную им в свое время для русского читателя книжку Альфонса Доде «Le petit chose» (Малыш). Оказалось, что книжка издана гражданином Макштейном, который в свое время был ее редактором. Адрес Манштейна был указан в письме.

Недолго думая, я на своем бланке «Члена Ленинградской Коллегии Защитников» напечатал на машинке письмо этому Манштейну и предложил ему немедленно явиться ко мне и перевести причитающуюся Кленце сумму. Через 2 – 3 дня явился ко мне перепуганный Манштейн в форме преподавателя Военной Академии. По его словам, он в свое время написал Кленце в Могилев и предложил ему издать эту книжку на прежних основаниях, но письмо вернулось к нему за выбытием адресата. Я предложил ему немедленно выслать Бернарду Федоровичу половину полученного им гонорара, а почтовую квитанцию предъявить мне, что было им выполнено на второй день. От Манштейна же я узнал, что книжка была издана Ленинградским издательством «Сеятель» и на второй день я отправился в это издательство и потребовал уплаты Кленце причитающийся гонорар полностью, как автору. К крайнему моему удивлению владелец «Сеятеля» гр. Высоцкий без всяких возражений уплатил мне гонорар полностью и еще просил передать Кленце свои извинения. Я и эту сумму перевел Бернарду Федоровичу в Киев и дней через 5 получил от него письмо, в котором он трогательно меня благодарил. Все было хорошо, кроме одного: владелец издательства «Сеятель» мне поверил на слово и вручил мне весь гонорар для Кленце полностью. Бернард Федорович меня благодарил, но вряд ли он догадался написать издательству о получении им денег, и в издательстве могут подумать, что я эти деньги оставил себе. Когда мне в голову пришла эта неприятная мысль, я потерял всякий покой, а потому решил зайти в издательство и показать Высоцкому письмо Кленце – пусть во мне не сомневаются.

Задумано – сделано, но, когда я показал Высоцкому письмо Кленце, Высоцкий даже и не стал его читать и сказал при этом: «Товарищ Айзенштадт, я Вас очень хорошо знаю со слов Вашего хорошего знакомого члена правления издательства «Прибой» Давида Лазаревича Вейсса, женатого на моей родной сестре. Больше того, я все собирался Вас навестить по одному очень серьезному для нашего издательства делу, но теперь, поскольку Вы сами к нам зашли, попрошу Вас дать нам мудрый совет и оказать возможную помощь.»

Оказалось следующее. В свое время молодой и неимущий Высоцкий был разъездным агентом Наркомпроса по распространению среди народа художественной литературы. Его успешная работа была замечена, а в последствии и отмечена А. В. Луначарским, благодаря помощи которого Высоцкий и организовал маломощное издательство «Сеятель», выпускавшее дешевые небольшие книжечки с рассказами и повестями классиков и современных авторов. Издательство постепенно росло и расширялось, и в один прекрасный день Высоцкий встретился с Львом Яковлевичем Лурье, бывшим политкаторжанином, в советские годы работавшим по изданию медицинской литературы. Они сблизились, объединили оба издательства и фактически сделались компаньонами двух небольших издательств: «Сеятеля» и «Практической медицины». Контора обоих издательств была общая, а их служащими являлись родственники, близкие и менее близкие, обоих хозяев.

Высоцкий был бездетным; Лурье же имел и жену, и детей. Поскольку собственником обоих издательств являлся Высоцкий, у него возникли опасения, что в случае его смерти Лурье останется без средств. Как найти выход из положения? Как обеспечить будущность Лурье на случай смерти его, Высоцкого?

Я ответил, что интересы Лурье можно обеспечить теперь же, не откладывая в долгий ящик, и что это можно сделать простым способом, через нотариально оформленный Третейский Суд, по решению которого Народный Суд выдаст исполнительный лист, имеющий силу закона.

Вскоре после этого ко мне на квартиру явились оба: и Высоцкий, и Лурье. Я показал им соответствующие статьи Гражданского Процессуального кодекса и по их просьбе составил им проект так называемой «третейской записи», которая должна быть оформлена через нотариуса. Третейский Суд по этой записи должен был состоять из 3-х лиц: одного представителя от истца гражданина Лурье, одного представителя от ответчика гражданина Высоцкого и председателя товарища Айзенштадта. Как ни странно, во время третейского разбирательства между сторонами обнаружились кой – какие расхождения; на их разрешение потребовалось некоторое время и достаточно труда, но в конце концов все разногласия были так или иначе разрешены, Высоцкий и Лурье сделались равноценными совладельцами обоих издательств с тем, что в издательстве «Сеятель» решающий голос остался у Высоцкого, а в «Практической медицине» - у Лурье. Все это было соответствующим образом оформлено, и оба компаньона обрели покой.

Само собою разумеется, что после все спорные дела обоих издательств передавались для ведения мне. По рекомендациям Высоцкого и Лурье ко мне начали обращаться и другие владельцы частных издательств, а потом и некоторые авторы, и через сравнительно короткое время я приобрел в Ленинграде репутацию известного специалиста по авторскому праву, в то время слабо разработанному. Впоследствии, через 5 – 6 лет, эта моя репутация, не совсем правильно истолкованная Л. А. Бутылкиным, явилась поводом для крупного и мало приятного поворота в моей судьбе, но об этом придется сказать позднее, в свое время.

Начиная с 1927 года я, формально оставаясь членом Коллегии защитников, частной практикой уже почти не занимался, так как для этого уже не хватало ни сил, ни времени; но работать приходилось много, так как семья была большая, Анна Ефремовна отдавала ей все свои силы. Дети учились, и так как квартира была большая, к ним часто приходили школьные товарищи, и в доме у нас всегда бывало много молодежи, которую Анна Ефремовна радушно принимала.

Директор школы, в которой учились наши дети, был известный в Ленинграде педагог Николай Карлович Эрдель, автор многих учебников немецкого языка. Он частенько являлся ко мне по своим авторским делам и каждый раз начинал беседу с того, что давал мне характеристики моих детей. Он очень хвалил мою дочку Нину и старшего сына Илью, но неизменно порицал моего младшего сынка Бориса, жаловался на его постоянные шалости, на пропуски им уроков и дерзкое отношение к учителям. Нужно признать, что для этих жалоб Николай Карлович имел достаточно оснований: мой меньшенький был всегда слишком инициативным и любил во всем проявлять самостоятельность, а к школьным наукам относился достаточно пренебрежительно.

Не могу не коснуться одного инцидента, характеризующего его склонности к прямым действиям. Как-то вечером я сидел в своем кабинете за работой, когда раздался звонок по телефону: подняв трубку, я услышал женский голос и вопрос: «Это квартира Бориса Айзенштадта?» Я ответил: «Да, здесь живет Борис Айзенштадт. Что прикажете ему передать?»

- Говорит Ольга Форш; я только - что явилась домой и нашла записку о том, что звонил Борис Айзенштадт и просил меня позвонить ему по этому телефону;

- Прошу Вас минуточку подождать.

Конечно, Борис оказался где-то вне дома, о чем я почтительно доложил Ольге Форш и сказал, что передам ему о ее звонке.

Через некоторое время появился сынок, и я задал ему вопрос, по какой такой неотложной надобности он звонил Ольге Форш. Парень смутился, но признался, что ему в школе предстоит сделать доклад о творчестве Ольги Форш, и он решил для сокращения времени побеседовать лично с писательницей.

Возмутила меня бестактность Бориса, но в то же время я не мог не оценить его инициативность, которую он, впрочем, проявлял всегда и во всем, и притом с некоторым излишком.

Работал я в то время очень много и не только потому, что любил свою работу, а еще и потому, что этого требовали сложившиеся условия, на моем полном иждивении находились не только семья в Ленинграде, но и мать и старшая сестра, проживавшие в Могилеве.

Каждый год, как правило, мать приезжала к нам в Ленинград на месяц - на два, либо я приезжал к ним в Могилев на неделю, но деньги я высылал

матери ежемесячно в день первой получки.

В октябре 1927 года я получил из Шклова от фабричного Комитета приглашение приехать на празднование десятилетия Революции, и 6 ноября я выехал в Шклов, захватив с собою дочку, которой очень хотелось и на фабрике побывать, и бабушку повидать.

Приехали в Шклов мы утром 7 ноября и заехали к моему бывшему школьному товарищу Подгородникову, который уже несколько лет работал Главным механиком Шкловской фабрики «Спартак». Оставив Нину у жены Подгородникова, я отправился в парк, где уже начался митинг.

Авторы выступали по очереди на трех языках: на русском, польском и еврейском. Еще не закончились выступления ораторов, как меня обступили старые рабочие: пошли объятия, поцелуи, все приглашали меня в гости на праздничный обед, каждый к себе.

Тут были и Евмен Щербаков, и Демьян Дурасевич, и братья Шараи, и Лев Подошва, и Колесников, и братья Манцевичи, и Панфилович и десятки других – все мои старые друзья и товарищи по совместной работе, по лесозаготовкам, по общим собраниям, по нашим удачам и неудачам, победам и поражениям, взлетам и недолетам, родные, близкие и незабываемые…

Я уже был во власти этих моих старых друзей, и дело кончилось тем, что поздно вечером не я, а мое бесчувственное тело было доставлено к беспокоившимся за мою судьбу Подгородниковым.

Встряска оказалась настолько серьезной, что следующий день 8 я уже никуда не пошел и оставался с Подгородниковым, который много хорошего рассказывал мне о директоре фабрики Павле Наумовиче Корчагине, о мастерах и рабочих фабрики и о своих опытах по конструированию нового типа домашних печей, значительно более экономичных и эффективных, чем существующие в настоящее время.

Утром 9-го ноября я решил побывать на фабрике с тем, чтобы дневным поездом выехать в Могилев, а потому с утра зашел в Заводоуправление, чтобы познакомиться с директором и вместе с ним отправиться на производство. Павел Наумович Карчагин принял меня очень приветливо. Контора была неузнаваема. К прежней небольшой конторе присоединили помещение медпункта и контору бывшего при мне Правления кооператива. При Аксенове в конторе работало восемь человек; при мне состав конторы увеличился на пять человек за счет организованного отдела снабжения, и ко дню моего переезда в Ленинград, в конторе было уже 13 человек, кроме меня.

В ноябре же 1927 года, т. е. через 6 лет численность конторы составила уже 43 человека, т. е. увеличилась более чем в 3 раза. К моему великому удивлению Главным бухгалтером фабрики снова был тот самый Кеслер, который был уволен за взяточничество в первый же день назначения меня директором фабрики в последний раз.

Пошли мы с Корчагиным осматривать производство. Первое, что меня поразило, это чистота и блестящий порядок самого грязного цеха – тряпично-сортировочного.

Я не скрыл своего удивления, и Корчагин мне объяснил, что это дело рук Главного механика Подгородникова, сконструировавшего изумительную вентиляцию, действующую безотказно и превратившую этот самый грязный и вредный цех в наиболее чистый и совершенно здоровый.

Не могу припомнить, кто был в то время на Шкловской фабрике главным мастером фабрики, или, по-современному зав. производством вместо Григорьева, но Корчагин мне говорил, что с производством папиросной бумаги дело у них не ладится: табачные фабрики жалуются на слишком большую плотность бумаги, и он, Корчагин, приписывает это тому, что роллов для размола массы не хватает, а установке дополнительных роллов препятствует отсутствие помещения, Я в свою очередь сказал Корчагину, что бывший при мне старшим мастером Григорьев гонялся не за быстротой помола, а за его тщательностью, и никаких нареканий на плотность нашей папиросной бумаги табачники не высказывали. Роллы остались у Вас те же, что были при мне, и Вам нужно только следить за тем, чтобы они должным образом размалывали массу, а хорошо размолотая масса дает и бумагу требуемой плотности и веса. Поговорите со старыми рольщиками – думаю, что они подтвердят Вам мои слова. Среди старых бумажников даже бывала такая поговорка: «Бумага делается не на бумагоделательных машинах, а в роллном отделении».

Не знаю, воспользовался ли Павел Наумович моей консультацией или не воспользовался, но расстались мы самым дружеским образом. На прощание он мне поведал: «Из Гомеля приехал на фабрику работник РКИ, он расследует какие-то дела за время Вашего директорства, так что «будьте готовы к неприятным разговорам». Я ответил, что, хотя и собирался выехать вечерним поездом в Могилев, но раз производится ревизия за время моей работы, то уже придется по-видимому остаться здесь на день или два. Так и сделал.

Зайдя в контору, я увидел за письменным столом Главного бухгалтера того самого Кеслера, которому в свое время при последнем назначении меня вновь директором фабрики был уволен за систематическое взяточничество.

Сказать или не сказать об этом Корчагину? Не может быть, чтобы из оставшихся на фабрике старых работников никто не предупредил Корчагина об изобличении Кеслера во взяточничестве. С другой стороны, может быть и так, что Кеслер и сам учел тяжелый урок прошлого, сделал для себя соответствующие выводы. И я решил так: «Спросит меня Корчагин о Кеслере, скажу все, что знаю; а не спросит – буду молчать.»

Когда в тот же день после обеда я зашел в контору, чтобы проститься с Корчагиным, он меня познакомил с ревизором. Это был молодой человек по фамилии Гутман – работник Гомельского РКИ. Я при Корчагине спросил его, не желает ли он получить от меня какие-либо объяснения, но он ответил, что и без того все ясно, и никаких вопросов ко мне он не имеет. Я на всякий случай сообщил ему свой Ленинградский адрес и место работы, а Корчагина просил запомнить, а еще лучше записать отказ т. Гутмана от разговора со мною, и Корчагин тут же все записал, после чего я ушел из конторы, попрощавшись с одним лишь Корчагиным.

В тот же день или наутро следующего дня мы с дочкой уехали в Могилев. Ни одной минуты я не сомневался в том, что вся эта история с ревизией подстроена бездарным и бесчестным Кеслером, не забывшим того, как ему пришлось позорно расстаться с фабрикой после того, как он был уличен во взяточничестве кассиром Горяниновым и поставщиком фуража Зеликом Рискиным. В Могилеве мы с дочкой пробыли около недели или немногим больше. Мать жила в своем домике в Луполове совместно с моим старшим братом – инвалидом и его семьей, состоявшей из жены и троих детей; из них старший Миша перешел уже в 5-й или 6-й класс средней школы, дочка Лиза – во второй, а младший Самуил еще нигде не учился.

Брат работал где-то бухгалтером, мать вела хозяйство и при ежемесячной материальной помощи с моей стороны семья жила вполне удовлетворительно. Особенно мать расхваливала своего старшего внука Мишу, который не только хорошо учился в школе, но много работал по хозяйству, вскопал во дворе огород, выращивал в нем овощи и обеспечивал ими свою семью, охотно и успешно занимался столярным и слесарным делом.

Мы договорились о том, что как только Миша окончит школу, он переедет в Ленинград ко мне для поступления в какой-то технический ВУЗ.

Тихо и мирно проживала в Могилеве моя старшая сестра Ревекка, первый муж которой Ривлин был ограблен и убит в 1905 году где-то под Тамбовом, куда он ездил по делам своего отца, табачного фабриканта. У сестры осталось от покойника двое детей: девочка Гита и мальчик Яша. Через 3- 4 года после смерти ее первого мужа сестра вышла замуж за вдовца Михеля Ароновича Млодика, специалиста по лесопилению. У него тоже было двое детей: дочь Соня и сын Иссак.

К тому времени, о котором я рассказываю, все четверо детей сестры и ее второго мужа жили уже в Ленинграде: старшие работали, младшие еще учились, про них скажу позже.

Сестру и ее мужа, как и всех своих родных, я крепко любил и бывая в Могилеве, часто и подолгу их навещал. Как-то, возвращаясь от них, я встретился со своим старым другом бывшим присяжным поверенным, а впоследствии членом Коллегии защитников Александром Николаевичем Шафрановским, и он мне рассказал, что в Могилевскую прокуратуру поступило требование Гомельского РКИ о возбуждении против меня уголовного дела по обвинению в злоупотреблениях в бытность мою директором Шкловской фабрики; Шафрановский добавил: «В прокуратуре разводят руками, все знали Вас как честного, энергичного человека, восстановившего фабрику, боровшегося с расхитителями и вдруг такое дело… Советую Вам зайти в прокуратуру, не дожидаясь вызова.»

Я не стал медлить и попрощавшись с Александром Николаевичем, отправился к помощнику прокурора по г. Могилеву фамилию которого уже не помню точно – кажется, «Бровков». Назвав себя и рассказав о цели своего визита, я попросил его показать мне акт, составленный работником Гомельского РКИ Гутманом по Шкловской бумфабрике.

Прокурор удивился: «А вы, т. Айзенштадт, не знаете этого акта? Разве он Вам не предъявлен?»

Я объяснил, что, получив от Фабкома фабрики приглашение на празднование десятилетия Октября, я взял отпуск с тем, чтобы по дороге в Могилев заехать на фабрику. После праздника я зашел к директору фабрики тов. Корчагину и с ним вместе отправился на производство, а затем, в контору, где и застал Гл. бухгалтера Кеслера, в свое время уволенного с фабрики за взятки, и какого-то незнакомого мне молодого человека, оказавшегося работником Гомельского РКИ, фамилия его Гутман.

Тут же выяснилось, что Гутман при помощи Кеслера составил акт, по которому я обвиняюсь в каких-то злоупотреблениях. Я попросил ознакомить меня с этим актом или по крайней мере сказать мне, в чем я обвиняюсь. Однако, мне в этом было отказано, и я тут же попросил директора фабрики товарища Корчагина записать факт отказа Гутмана от предъявления мне акта. Корчагин записал, и я прошу Вас запросить его, правильно ли, что своего акта Гутман мне не предъявил. Вы можете ему тут же позвонить по телефону, и он Вам подтвердит. Сказано – сделано. Позвонили Корчагину, и он подтвердил, что Гутман отказался от предъявления акта Айзенштадту.

После этого прокурор предъявил мне акт. Оказалось, что мне предъявлено обвинение в антигосударственной деятельности, в подтверждение чего приводились два факта:

  1. Айзенштадт отпускал папиросную бумагу частникам по цене на 10% дешевле, чем государственным организациям;
  2. Айзенштадт оплачивал тряпье для фабрики, поставляемое частником Райциным на 20% дороже, чем тряпье, получаемое от Государственных организаций.

От творчества не совсем зрелого юноши Гутмана, руководимого достаточно зрелым, но недостаточно разумным Кеслером, не приходилась ждать чего-либо разумного, но такого вздора я никак не мог себе представить, а потому, попросив бумагу и перо, тут же написал свое объяснение по акту.

  1. Папиросная бумага на фабрике «Спартак» вырабатывалась в двух видах: а) в виде плотных двухкилометровой длины рулонов, так называемых «бобин» с полотном различной ширины от 25 до 40 миллиметров и б) в виде нарезанных листов в тех случаях, когда бумага не имела установленной разрывной длины. т. е. надлежащей прочности, переводилась во 2-й сорт.
  2. Бабины продавались исключительно государственным табачным фабрикам, а листовая папиросная продавалась торговым предприятиям, как государственным, так и частным, и цена листовой бумаги по прейскуранту была установлена на 20% ниже бумаги в бобинах. Не знаю, в каком порядке отпускается папиросная бумага со Шкловской фабрики в настоящее время, но думаю, что порядок остался тот – же. Прошу проверить.
  • Что касается тряпья, то должен сказать, что в бытность мою директором фабрики тряпье приобреталась исключительно от частников. Ведал скупкой тряпья старый работник фабрики некто Райцин, очень знающий, очень опытный и исключительно преданный делу человек, безукоризненно честный. Тряпье является и до настоящего времени основным видом сырья для производства папиросной бумаги, но не всякое тряпье, а так называемое холщевое, т.е. получаемое от износа самодельного крестьянского льняного полотна.

Почему в акте Райцин назван частником, я не понимаю, могу с уверенностью сказать, что этот человек никогда не был частником; на фабрике «Спартак», насколько мне известно, Райцин работает чуть ли не с основания; работает по настоящее время и все в том же амплуа заготовителя тряпья.

При мне на фабрике «Спартак» был один единственный случай поступления к нам тряпья от ликвидированного Могилевского Совнархоза без согласования с нами. Это было тряпье, совершенно негодное для производства бумаги: там была и шубина, и стертые галоши, и дохлые кошки, и ржавое железо, и суконное солдатское обмундирование, и многое тому подобное.

 Счета на эти отбросы нам никто не предъявил – просто хотели от него избавиться. Пришлось из некоторой доли того «тряпья» выработать толевую пайку, а остальное уничтожить: частично сжечь, остальное закопать.

Возможно, этот случай имели в виду Кеслер и Гутман, когда записали в акте, что Айзенштадт оплачивал поставляемое Райциным тряпье на 20% выше, чем тряпье, поставляемое государственными организациями. Фактически за это «государственное тряпье» мы не уплатили ни копейки, если не считать расходов по его отсортировке и уничтожению.

Написав и вручив прокурору свое объяснение, я простился с ним совершенно спокойно, ни минуты не сомневаясь в том, что от «акта», составленного Кеслером и Гутманом не останется ничего.

В этом я ошибся. По заключению прокуратуры Гутман был уволен из РКИ с такой формулировкой, после которой его никуда на работу уже не принимали, а через некоторое время Корчагин добился в Полесском Бумтресте увольнения Кеслера, как человека, не заслуживающего доверия.

«Так кончился пир их бедою…» Через год или два после описанных событий фабрику «Спартак» покинул мой друг Главный механик И. С. Подгородников, вызванный в Москву профессором Грум – Гржимайло на работу в Гипромез. Профессор знал Подгородникова, как способного студента Ленинградского технологического Института и высоко оценил проведенную им работу по вентиляции тряпичного отделения Шкловской бумажной фабрики.

Продолжая свои воспоминания в хронологическом порядке, должен сказать, что в конце 1927 г. Л.А. Бутылкин был переведен в Москву на должность зам. Председателя Бумсиндиката, и работники нашего Треста по этому поводу устроили в его честь прощальный обед в складчину. Инициатором и организатором этого торжественного обеда был зам. начальника Планового отдела инженер-экономист Петр Алексеевич Матвеев. Он же предоставил для этого торжества свою квартиру недалеко от помещения Треста.

Нужно отдать справедливость Матвееву-торжество было организовано им очень удачно, и все мы, в том числе и виновник торжества, чувствовали себя легко и непринужденно. Вина, и притом отличного, было более чем достаточно, и в соответствующий момент полились речи в честь Луки Андреевича.

Говорили хорошо, коротко и искренно. Говорили почти все, кроме меня. Я так был взволнован и огорчен отъездом Бутылкина, что не мог заставить себя сказать то, что я переживал.

Когда закончились выступления ораторов, с ответным словом выступил Лука Андреевич. Поблагодарив товарищей за поделанную трудную работу по восстановлению бездействовавших предприятий Треста и налаживание их производства, отметив большую и трудную работу А.В. Грабовского, Ф.Г. Грингофа и молодых специалистов по строительству и монтажу Сясьского комбината, и помощь, оказываемую этому важнейшему строительству коллективом работников Треста, Лука Андреевич подчеркнул, что он особенно признателен и благодарен тем товарищам, которые открыто указывали ему на допускавшиеся им ошибки и тем самым помогали ему во – время их исправлять.

И тут же Лука Андреевич коротко рассказал уже известную всем историю с жалобой Вольценбурга на Григорьева, по поводу которой он, Бутылкин, издал неправильный приказ, отмененный им же после того, как в это дело вмешался товарищ Айзенштадт и доказал неправоту Вольценбурга. Аплодировали все, в том числе и сам кисло улыбавшийся Вольценбург…

 

 

Через несколько дней после прощания с Бутылкиным к нам явился вновь назначенный Управляющий Трестом товарищ Шевченко Мартемьян Петрович, внук или сын (точно не помню), родного брата знаменитого украинского поэта и художника Тараса Григорьевича Шевченко.

В свое время Мартемьян Петрович был очень известен в Ленинграде как долголетний директор знаменитого «Красного Треугольника» - завода резиновых изделий. Он пользовался репутацией умного и культурного человека и удачливого директора. В году 1925 или 1926-м Шевченко был переведен в Москву и там назначен ректором Университета. Семья его оставалась в Ленинграде, и года через 2-3, когда наш Лука Андреевич был переведен в Москву, Шевченко был назначен на должность Управляющего нашим Трестом – по каким именно причинам, я сейчас уже не помню, но как мне кажется, не без рекомендации Луки Андреевича, с которым они были близко знакомы в Ленинграде. Шевченко после своего назначения обошел все отделы Треста, знакомился с сотрудниками, интересовался работой отделов, объехал все наши фабрики, знакомился с народом и производством, а недели через две поехал и на Сясьстрой, и как мне потом рассказывали А. В. Грабовский и Ф. Г. Грингоф, наш новый управляющий произвел на них очень хорошее впечатление своей культурностью, пониманием строительного дела и внимательным отношением к нуждам строительства и его работников.

Между трестами бумажной промышленности и Бумсиндикатом существовали договорные отношения, которые время от времени возобновлялись и корректировались. Пришлось как-то мне с М. П. Шевченко совместно поехать в Москву для очередного совещания с Бумсидикатом по поводу сбыта продукции, а через 2 – 3 дня мы возвращались вдвоем, и Мартемьян Петрович с изумительной красочностью и юмором рассказывал мне о своих впечатлениях от пребывания в 1925 – 26 году в США, куда он ездил для размещения заказов на оборудование в связи с предстоящей реконструкцией и расширением «Красного Треугольника». Превосходны были и его набрасываемые карандашом рисунки и карикатуры. Сам собою напрашивался вывод: Мартемьян Петрович Шевченко пошел в своего деда Тараса.

В 1927 году на Сясьском комбинате начались работы по монтажу завезенного из Германии и частично из Чехословакии технологического оборудования, а строительные работы приближались к концу. На Сясьстрое появились уже новые люди: технологическую группу возглавлял инженер Дмитрий Степанович Соколовский, а группу механиков – инженер Павел Павлович Мельцер.

Как я уже указывал выше, Сясьский комбинат строился очень экономно: на строительстве не было временных сооружений. Даже лесопильный завод, дававший строительству, пиломатериалы, был включен в комбинат, как его составная часть. Складов для хранения, прибывавшего из-за границы оборудования также не было: более сложные механизмы хранились в главном здании, а менее сложные, например, многочисленные цилиндры пресспатов, хранились во дворе, покрытые оранжевой мастикой, внешне похожей на ржавчину. Так как строительством первого в СССР мощного и технически передового целлюлозного завода очень интересовался первый секретарь Ленинградского Обкома Партии Сергей Миронович Киров, нередко приезжавший на стройку и оказывавший Сясьстрою большую помощь, на площадку в период монтажа в большом количестве ринулись корреспонденты не только ленинградских, но и московских газет. Кто-то из корреспондентов обратил внимание на эти злочастные якобы ржавеющие цилиндры, и сколько бы ни успокаивали их наши монтажники, сколько бы ни объясняли, что цилиндры покрыты защитным составом, предохраняющим их от порчи, корреспонденты стояли на своем, и вскоре в ленинградских и московских газетах появились тревожные сообщения о варварском, чуть ли не вредительском, отношении сясьстроевцев к дорогому импортному оборудованию.

Немало опровержений написал я лично в соответствующие газеты, но начатая против наших строителей кампания не только продолжалась в том же воинственном духе, но и пуще свирепела.

Как-то мы разговорились по этому поводу с Шевченко, и он мне рассказал, что в свое время, когда он был ректором Московского Университета, в него «вцепился» известный фельетонист Михаил Кольцов и здорово потрепал его в печати, но не без основания. Не написать ли Кольцову? Человек он не только талантливый, но и очень умный и правдивый.

Так и сделали. Через несколько дней Мартемьян Петрович с утра позвонил мне и попросил зайти к нему в кабинет. Там он познакомил меня с только что приехавшим Михаилом Кольцовым, невысоким, невзрачным, но очень приятным и остроумным. Шевченко представил меня, как старого юриста и директора бумажной фабрики с дореволюционным стажем, хорошо знающего Сясьское строительство с первого дня его существования.

Я же рассказал Кольцову все то, что мне было известно о строителях Сясьского комбината, о Грабовском, Грингофе, Мельцере, Соколовском и др., о том, какие прекрасные молодые кадры специалистов – проектировщиков, строителей, монтажников и будущих технологов выращены на проектировании и строительстве этого комбината и какие специалисты целлюлозного производства – рабочие и техники – будут выращены в ближайшие после пуска комбината годы, и как все это вместе взятое повлияет на увеличение в СССР производства бумаги, в которой так нуждается страна.

Кольцов слушал меня, что называется, в пол-уха и даже позевывал, а потом, обращаясь к Шевченко, заявил, что он намерен поехать на Сясьстрой, чтобы самому на месте разобраться.

К моему великому сожалению, мне предстояло в этот день выступить в Госарбитраже или Суде (точно не помню) по какому-то сложному делу, и ехать на Сясьстрой я не имел возможности. Поехали вдвоем: Шевченко и Кольцов.

Вернулся в Ленинград один Шевченко – Кольцов уехал в Москву, и через несколько дней не то в «Правде», не то в «Известиях» появился его маленький фельетон, посвященный творческому труду сясьских строителей и безграмотной пачкотне их хулителей.

Наезды газетных корреспондентов закончились, их безграмотная писанина прекратилась, и строительство успешно подходило к концу.

20 ноября 1928 года состоялось торжество пуска в эксплуатацию первой очереди Сясьского целлюлозно-бумажного комбината. Была выработана первая партия небеленой целлюлозы, идущей на производство газетной бумаги, а также пущена в ход бумагоделательная машина по выработке бурой оберточной бумаги из «сучков» - отходов целлюлозного производства.

Как раз в эти же дни кончалась подготовка к пуску первой бумагоделательной машины Балахнинского комбината по выработке газетной бумаги, композиция которой состояла из 70% собственно древесной массы и 30% небеленой целлюлозы Сясьского завода.

Таким образом, благодаря энергичной работе Центробумтреста и Ленинградбумтреста и начальников обоих строительств (Грабовского на Сяси и Колотилова на Волге) первые очереди обоих одновременно строившихся крупнейших и невиданных в нашей стране целлюлозно-бумажных комбинатов были сданы в эксплуатацию одновременно, и в конце ноября 1928 года наша страна освободилась от иностранной зависимости в отношении небеленой целлюлозы полностью, а в отношении газетной бумаги частично. Это был решающий успех для дальнейшего развития отечественной бумажной промышленности. Нашлись, однако, чиновники в ВСНХ, которые в пуске обоих комбинатов усмотрели грубое нарушение Советской законности, так как технические проекты обоих комбинатов формально еще не были утверждены, и Совет Труда и обороны за подписью (кажется) товарища Молотова объявил руководителям обоих трестов товарищам Бутылкину и Яковлеву строгий выговор за нарушение закона о проектировании и строительстве крупных промышленных предприятий.

Не знаю, как реагировал на этот выговор товарищ Яковлев, но на выраженное мною по этому поводу соболезнование Л. А. Бутылкину он заявил: «Буду счастлив, если в дальнейшей работе мне удастся получить еще раз такой же выговор за такое же нарушение.»

При переводе Л. А. Бутылкина в Москву он был назначен заместителем председателя Бумсиндиката, а в 1928 году заместителем начальника Главбума ВСНХ СССР и старшим директором бумажной промышленности ВСНХ РСФСР.

Бурный рост советской промышленности, достигший в 1928 году 132% от уровня 1913 года, не мог не вызвать беспокойства в окружающем нас капиталистическом мире и среди остатков прежней буржуазии внутри СССР; в 1928 году была раскрыта крупная вредительская организация в Шахтинском угольном районе, созданная бывшими шахтовладельцами и находившейся под их влиянием группой старых специалистов, а спустя некоторое время органы ВЧК по инициативе наркома Ягоды возбудили дело против знаменитого профессора инженера Рамзина, впервые в мире сконструировавшего прямоточный паровой котел, исключительно экономичный и эффективный. Рамзин был обвинен в создании промпартии, в которую якобы вошли виднейшие ученые разных специальностей, в том числе такие знаменитые ученые, как профессор Осадчий, Тарле и Верещагин крупные инженеры различных отраслей, в том числе крупнейшие специалисты бумажной промышленности, такие как Бельский, Никитин, Соколов, Кардаков, Иващенко и другие, фамилии которых сейчас припомнить не могу.

Примерно в то же время был арестован и прославленный начальник строительства Балахнинского комбината Иван Михайлович Колотилов.

Подавляющее большинство руководящих работников бумажной промышленности поверило в это вредительство, а заместитель председателя Главбума Владимир Иванович Алферов даже напечатал брошюру об этих вредителях, деятельность которых, по его мнению, отодвинула назад развитие нашей промышленности.

Л. А. Бутылкин не только не поверил в это вредительство, но открыто возмущался этим наветом и пытался опровергнуть выдвинутые против арестованных обвинения. При нашей встрече он рассказал мне, что он написал соответствующее письмо в ЦК Партии, в НКВД и лично Куйбышеву с опровержением обвинений, выдвинутых против арестованных. Помню также, что по словам Бутылкина Куйбышев заявил ему: «Ну, и смелый же Вы человек, товарищ Бутылкин!»

Много лет спустя, после многих тяжелых переживаний, выпавших на долю Бутылкина, это его письмо – протест против ареста ни в чем неповинных «вредителей» было действительно обнаружено в Комитете Государственной безопасности и доведено до сведений нашей общественности. Об этом я расскажу в свое время, а теперь изложу в хронологическом порядке наиболее значительные события в моей личной и служебной жизни.

В июне 1927 года окончили среднюю школу мои старшие дети – дочь Нина и сын Илья. Дочка чувствовала себя неважно, ей требовался длительный отдых, и мы решили не торопиться с поступлением ее в ВУЗ. Сын же Илья осенью 1927 года поступил в Ленинградский Университет на юридический факультет, деканом которого был в то время по совместительству член Гражданского Отделения Ленинградского Окружного Суда Кирзнер, хорошо знавший меня по частым моим выступлениям по делам издательств.

В 1928 году наш Трест проводил большую работу по коренной реконструкции паросилового хозяйства Голодаевской фабрики им. Горького. Крупный инженер Треста, он же профессор Технологического института Михаил Александрович Левицкий был командирован в Чехословакию для размещения заказов на комплексное паросиловое оборудование. После окончания монтажа обнаружили дефекты в конструкции дезаэратора, и так как чехи отказывались от удовлетворения нашей претензии, мне пришлось заняться этим крайне сложным делом, которое упиралось в проблемы так называемого «международного частного права». Этой отрасли права я, конечно не знал, да и не мог знать, так как в своей практике я с этой отраслью права до этого времени не сталкивался. Пришлось мне прибегнуть к помощи таких источников, как средневековое право, римское право, кодекс Наполеона, Германский и Швейцарский гражданские кодексы. Труда я потратил много, но претензию нашу я кое – как обосновал.

На мое счастье вернулся из Китая бывший мой университетский профессор гражданского права Михаил Яковлевич Пергамент, пользовавшийся европейской известностью, как крупный знаток международного частного права. Лично я не питал симпатии к профессору Пергаменту, так как он в свое время, по моему мнению, несправедливо оценил мою дипломную работу как удовлетворительную, в то время, как по всем предметам у меня была отметка «весьма удовлетворительно».

По соглашению с М. П. Шевченко я позвонил Пергаменту и просил его приехать к нам в Трест на консультацию по возникшему у нас конфликту с Чехословацкой фирмой. Пергамент согласился и на следующий день явился в Трест ко мне. Конечно, он меня не узнал, но я-то узнал его сразу и нашел, что он мало изменился: такой же изящный, хорошо одетый и культурный.

Начал он с того, что ему знакома моя фамилия, так как один из его самых молодых и способных студентов носит фамилию «Айзенштадт».

Я тут же сказал ему, что это мой сын Илья.

- Да-да. Ильюша Айзенштадт, хороший студент, внимательный, сердечный.

- Ну, а меня, Михаил Яковлевич, Вы не узнаете?

- Простите, не узнаю.

- Я также был Вашим студентом с 1906 по 1910 год.

- О, это очень, очень приятно!

Я познакомил Пергамента с профессором Левицким и с Шевченко, а сам ушел к себе, подобрал всю переписку по делу и свое заключение и все это вручил Михаилу Яковлевичу, который обещал в скором времени изучить все материалы и оформить свое заключение. Дня через два – три он действительно явился и представил свой меморандум, начинавшийся такими словами: «К исчерпывающему, тщательно обоснованному заключению старшего юрисконсульта М. С. Айзенштадта не могу ничего добавить, разве только нижеследующее:»…

Не помню, что написал профессор после слова «нижеследующее»; но помню хорошо, что написано им было немало и дело, к сожалению, выглядело уже не совсем так, как я его себе представлял.

Но как бы там ни было, составленная нами на основании заключения Пергамента претензия была фирмой удовлетворена полностью, и реконструкция паросилового хозяйства Горьковской фабрики была завершена в короткий срок и с большим успехом.

В том же 1929 году моя дочь Нина поступила в Ленинградский Педагогический институт им. Герцена на факультет иностранных языков, в котором она изучала немецкий и английский языки, а так как до того она еще ранее занималась дома французским языком, то в скором времени она уже сносно владела тремя иностранными языками. Языки ей давались легко так же, как и мне в свое время. Сыновья же мои пошли в мать и не имели к иностранным языкам ни влечения, ни способностей.

Младший мой сын Борис, который кончил школу в 1929 году, чувствовал влечение к строительному делу и блестяще выдержал очень трудные экзамены для поступления на строительный факультет Политехнического института; однако и несмотря на то, что при 40 вакансиях экзамены выдержали всего 20 с чем-то человек, в том числе и мой Борис, он не был принят в институт и остался за бортом, что чрезвычайно всех нас огорчило. Мартемьян Петрович Шевченко, который к этому времени уже оставил наш Трест, по моей просьбе обратился к своему другу Уполнаркомпросу по Ленинградской области товарищу Позерну, но тот ответил, что ничем помочь не может, так как после Шахтинского процесса Правительство приняло постановление о принятии во ВТУЗы в первую очередь «парт-тысячников» и «проф-тысячников» из среды рабочих и крестьян.

Все мы были крайне огорчены, но делать было нечего, и Борис сам решил поступить на чертежно-конструкторские курсы, организованные в Соляном городке. Неудачу Бориса я тяжело переживал, но помочь ему ничем не мог: ворота во ВТУЗ закрыты накрепко. Так казалось, но при своем оптимизме я все еще на что-то надеялся, и как ни странно мой оптимизм вскоре оправдался на все 100%.

Как-то на Невском проспекте я встретился со своим хорошим знакомым профессором Ленинградского института Гражданских Инженеров Александром Павловичем Маркузе, читавшем в этом институте курс исторического материализма. В беседе с ним я рассказал ему о постигшей моего сына неудаче, причем в выражениях я отнюдь не стеснялся.

Маркузе мне ответил, что если я действительно намерен сделать Бориса инженером – строителем, то он может мне в этом помочь и при том очень просто: институту предложено в этом году ввести в программу курс строительного законодательства; нужен преподаватель этого курса, а найти не так-то просто. Возьмите на себя чтение курса и учтите, что, сделавшись нашим преподавателем, Вы тем самым обеспечите зачисление Бориса в студенты института, так как дети наших преподавателей принимаются в институт наравне с детьми рабочих и крестьян, т. е. в первую очередь.

Не приходится и говорить, что за это предложение я ухватился как за якорь спасения, и мы с ним договорились встретиться на следующий день в институте для переговоров с директором.

Нужно сказать прямо, что взять на себя чтение такого курса в специальном строительном институте было не так-то просто. Дело в том, что несмотря на бурно развивавшееся в эти годы промышленное и жилищное строительство в СССР, строительное законодательство у нас еще не было ни кодифицировано, ни систематизировано, но практически я со строительным законодательством сталкивался в течение многих лет, начиная с периода восстановления предприятий Ленинградбумтреста и кончая периодом проектирования и строительства Сясьского комбината. Кроме того, у меня в юрбюро все время велась образцовая картотека текущего законодательства, в том числе и строительного, и этой нашей картотекой пользовались многие юрисконсульты многих Ленинградских предприятий и учреждений. Конечно, одно дело – знание отдельных законов и правильное их применение и совсем другое дело – систематизация этого законодательства и преподавание его студентам, будущим строителям. Отдавая себе полный отчет в исключительных трудностях осуществления предложения Маркузе, я все же ни одной минуты не сомневался в том, что эти трудности так или иначе необходимо преодолеть.

Как договорились, я на второй день явился в институт, и Маркузе представил меня директору института товарищу Краузе и зав. учебной частью профессору Мельникову.

Я начал с того, что с полной откровенностью сказал им о мотивах, побуждающих меня принять на себя чтение курса строительного законодательства: поступление в институт сына, мечтающего о получении специальности строителя; сказал о серьезных трудностях проведения курса строительного законодательства ввиду того, что оно у нас не систематизировано; сказал и о том, что практически участвовал только в одном крупном промышленном строительстве – Сясьского целлюлозно-бумажного комбината и крупного при нем поселка, но эту свою работу я выполнил с самого начала – с отчуждения территории до сдачи комбината в эксплуатацию.

И Краузе, и Мельников подтвердили, что дети преподавателей института зачисляются студентами наравне с рабочими и крестьянами – бедняками, и что в этом отношении сомневаться мне не приходится, поскольку контингент этого года уже весь заполнен, но прием Вашего сына может быть осуществлен только осенью следующего года.

Мельников добавил, что зачисление меня преподавателем института может быть осуществлено только после прочтения мною пробной двухчасовой лекции, на которой будут присутствовать не только студенты, но и большинство преподавательского состава во главе с директором института.

Тут же мы договорились о теме этой пробной лекции: «Пятилетний народно – хозяйственный план на период 1928/1929 – 1932/1933 годы и роль строителей в его осуществлении.»

Я тщательно подготовился к этой своей лекции, а для иллюстрации своих тезисов широко использовал всё мне известное о строительстве первой очереди Сясьского целлюлозного завода и Балахнинского целлюлозно-бумажного комбината, и, в частности, затронул вопрос о необходимости сокращения строительства всякого рода времянок, о максимальном использовании местной рабочей силы и о создании нормальных жилищно- бытовых условий для самих строителей и монтажников, из коих значительная часть после окончания строительства переходит на работу в построенное ими предприятие.

Через 2- 3 дня после прочтения этой вступительной лекции директор института издал приказ о назначении меня преподавателем института по курсу строительного законодательства на факультете промышленного строительства. Одновременно со мною преподавателем того же предмета на факультете коммунального строительства был зачислен некто Песочинский – юрисконсульт какой-то строительной организации, названия которой я в настоящее время не помню.

Читал я в институте 2 раза в неделю по 2 часа каждый раз, читал я с удовольствием: студенты были довольны мною, а я ими. Помню хорошо, что строительное законодательство того времени резко отличалось от прежнего установлением ряда прогрессивных норм с целью возможного ускорения и удешевления строительства. Так, например, была снижена высота жилых зданий и квартир, размеры жилых комнат, их освещенность, устранены всякого рода излишества в отношении обслуживающих помещений и устройств. Еще более ужесточены были нормы промышленного строительства, и мне в нашем Тресте приходилось нередко вступать в конфликт с нашими строителями, в частности с инженером Николаем Николаевичем Бушмариным, ведавшим отделом капитального строительства нашего Треста. Таким образом моя работа в институте так или иначе увязывалась с работою в Тресте, что давало мне возможность иллюстрировать свои лекции конкретными примерами из практики, по спорным вопросам обмениваться мнениями с крупными строителями из институтских профессоров, в частности, профессором Старостиным, одним из наиболее авторитетных в Ленинграде специалистов – строителей.

Очень полезным для меня оказалось и участие в общественной жизни института и нередких совещаниях профессорско-преподавательского состава. Из этих совещаний мне особенно запомнилось одно, длившееся несколько дней и посвященное профилю будущего молодого специалиста – строителя. Я лично не выступал, но внимательно слушал высказывания маститых профессоров, предъявлявших к будущему строителю различные требования, и горячо отстаивающих свои взгляды и довольно резко полемизировавших со взглядами своих коллег.

Как-то при встрече с одним из наших наиболее передовых и культурных инженеров Павлом Павловичем Мельцером, возглавлявшим в свое время работы по монтажу оборудования Сясьского целлюлозного завода, я рассказал ему о происходящих в нашем институте дискуссиях и спросил его, каким требованиям, по его мнению, должен удовлетворять молодой инженер – строитель.

Павел Павлович, не задумываясь, ответил: «Молодой специалист прежде всего должен быть культурным человеком, т. е. хорошо знать Пушкина, Лермонтова, Толстого, Чехова, Горького, Куприна, Золя и Мопассана, должен иметь представление о Мендельсоне, Мечникове и Павлове, Глинке и Чайковском и, кроме того, любить свою специальность. При этих условиях и, если он не будет лениться, из него получится хороший инженер.»

В то время я не придал особенного значения словам П. П. Мельцера, но впоследствии, много лет спустя, когда мне поневоле пришлось ознакомиться со строительным делом на практике, я убедился в правоте Мельцера и мудрости его высказывания.

В мае – июне 1930 года Краузе предупредил меня, что в программе будущего года чтение курса строительного законодательства не предусмотрено, и что с 1 сентября 1930 года мы с Песочинским освобождены от работы. Я взволновался: «Что же будет теперь с поступлением сына в институт?!» Краузе меня успокоил: «Сына мы зачислим в начале сентября, а Вас отчислим в конце месяца.» Так и сделали: в сентябре 1930 года Борис был принят в институт и сделался студентом по специальности «отопление и вентиляция». Моя же преподавательская работа в институте прекратилась, но приобретенные мною за 1929/1930 учебный год познания по строительному законодательству так и остались при мне.

В своих воспоминаниях я невольно забежал вперед на 2 – 3 года; чтобы все последующее стало ясным, мне необходимо вернуться к событиям прежних лет. В 1927 мой старый друг по Могилевской адвокатуре Борис Иванович Пятницкий познакомил меня со знаменитым в свое время адвокатом и общественным деятелем Николаем Константиновичем Муравьевым, прославившимся при старом режиме своими выступлениями в качестве защитника по политическим делам, а в 1917 году назначенным на пост председателя Чрезвычайной Следственной Комиссии по делам старого режима.

После Октябрьской революции Николай Константинович вступил в Московскую Коллегию защитников и избран был членом Президиума этой коллегии. Наряду с работой в адвокатуре он много сил и времени уделял общественной деятельности. В свое время он был близок к Л. Н. Толстому, а после смерти Льва Николаевича он принял на себя ведение дел Софьи Андреевны. Я видел у него в кабинете две крупные фотографии Л. Н. Толстого с собственноручными записями Льва Николаевича: «Дорогому и уважаемому Николаю Константиновичу Муравьеву на добрую память от Л. Н. Толстого.»

Муравьев был страстным любителем старинной книги, был неизменным и частым посетителем букинистических магазинов не только Москвы, но и Ленинграда и всех других городов, в которых ему приходилось бывать по своим многочисленным адвокатским делам.

Нередко он или по его просьбе Б. И. Пятницкий обращались ко мне с просьбой о наведении той или иной справки в том или ином Ленинградском Суде или арбитраже, а еще чаще – в Комитете по изобретательству, который помещался в Ленинграде на Невском проспекте рядом с помещением нашего Треста. А случалось и так, что Николай Константинович приезжал сам в Ленинград – в этих случаях он проживал у нас – ему в полное его распоряжение отводился мой кабинет, но по вечерам вся моя семья собиралась в столовой, и Николай Константинович до позднего часа просиживал с нами, рассказывал всякие поучительные истории из своей жизни, а иной раз и остроумные, веселые анекдоты. Самым внимательным слушателем Н. К. Муравьева являлся, конечно, мой старший сын Илья – будущий юрист.

В Ленинградбумтресте в 1929 году произошли между тем крупные изменения. М. П. Шевченко не ужился с нашим партийным комитетом и вновь перешел на должность директора «Красного Треугольника»; на должность Управляющего Трестом был назначен Андрей Яковлевич Маслов, который также, как и Шевченко, никогда до того не работал в бумажной промышленности и совершенно не знал ее специфики.

На мою беду после перевода Бутылкина в Москву и организации там Главлесбума произошли крупные изменения в составе руководящих работников нашего Треста: А. В. Грабовский был назначен диктором только-что организованного в Ленинграде ЦНИИБ – Центрального Научно – исследовательского Института Целлюлозно-бумажной промышленности. Яков Иванович Горячев был назначен директором так называемого «Бумстроя» - организации по проектированию и строительству предприятий целлюлозно-бумажной промышленности, и туда же был переведен мой старый друг начальник Планово-Экономического отдела Людвиг Павлович Зарин, который с первого же дня предложил мне перейти на работу к нему в Плановый отдел в качестве его заместителя, от чего я категорически отказался, так как очень дорожил своей юрисконсультской работой, а работы по планированию совершенно не знал. Мой друг Зарин не постеснялся обратиться к Маслову, тот вызвал меня и со своей стороны тоже предложил перейти в Плановый отдел, но я не согласился.

Между тем в составе работников юрбюро также прошло крупное изменение: старик Вольтке, занимавшийся в юрбюро самыми скучными и неинтересными, но крайне нужными делами, давно уже достиг пенсионного возраста и в один прекрасный день подал заявление об увольнении его с работы. Как я ни уговаривал его остаться, старик не соглашался и в конце концов уволился, а через полгода скончался. На место Вольтке к нам был прислан член Коллегии защитников Иван Алексеевич Масютин, член партии, мой земляк-белорус, некультурный, но хитрый и ловкий, без конца болтавший и откровенно бездельничавший.

Я не считаю себя вправе винить Масютина лично, так как в эти годы и среди судей, и в адвокатской коллегии наблюдалось явное падение морального уровня.

Отдельные члены Ленинградского Областного Суда были изобличены в аморальных поступках, во взяточничестве, в сожительстве с женами попавших под суд нэпманов, в вымогательствах и тому подобных делах. Член Суда Томашевский оказался активным участником банды грабителей в качестве поставщика оружия, а председатель гражданского отделения Суда Кирзнер, он же декан юридического факультета Ленинградского университета оказался бывшим агентом царской охранки.

Казалось бы, при таких обстоятельствах у меня должна была пропасть всякая охота к юрисконсультской работе, но это было не так; я все еще цеплялся за свою юриспруденцию, за интересные спорные дела, за публичные выступления в Суде и Арбитраже, за неблагодарную, но благородную деятельность бесплатного защитника по уголовным делам. Так мне казалось, но возможно и другое: как юрист я добился независимого положения, как в материальном отношении, так и по служебной линии, пользовался авторитетом, полностью располагал своим временем, был бесспорно полезен и, как мне казалось, незаменим. Значительные изменения произошли и в нашем семейном быту.

Весной 1930 года мой сын Илья женился на своей бывшей школьной подруге Татьяне Александровне Ананьевой, дочери крупного инженера Александра Георгиевича Ананьева, а в мае следующего года у них родилась дочка, которой дали имя «Наталия», и таким образом мы с Анной Ефремовной превратились в деда и бабушку. Малютка была и осталась моим кумиром, так же, как и Анны Ефремовны.

В это же время приехал к нам только-что окончивший в Могилеве среднюю школу мой племянник Миша, чудесный, способный парень. Он поступил в какую-то организацию рабочим – электромонтером, а через год или полтора на вечернее отделение Электротехнического института. Он одновременно и учился, и работал, а вернее – работал и учился. Это был чудесный парень, физически – сильный, любознательный и не по летам серьезный. В отличии от моих сыновей и дочери он не питал особой склонности к художественной литературе, театрам и концертам и, если читал, то только книги по своей будущей специальности энергетика.

Как-то однажды около 8 часов вечера позвонила мне по телефону жена нашего инженера Хитинцева и сообщила, что приехавший к ним из Москвы Лука Андреевич Бутылкин просит меня немедленно явиться по очень важному срочному делу. Куда явиться? На квартиру Хотинцева возле Казанского собора переулок такой-то, дом № такой-то, квартира такая-то в 4м этаже.

Я незамедлительно отправился по указанному мне адресу, не без труда нашел дом и подъезд и начал осторожно в полной темноте подыматься по незнакомой мне, достаточно крутой лестнице. Вдруг слышу: кто-то тоже очень медленно и осторожно впереди меня пробирается по той же лестнице и время от времени зажигает спичку. Ускорив шаги, я догнал незнакомца и при очередной вспышке спички сразу узнал в нем своего большого приятеля инженера Николая Петровича Вишневского, работавшего в это время Главным механиком Голодаевской бумажной фабрики.

Эта встреча на лестнице оказалась полной неожиданностью, и мы естественно тут же разговорились. Оказалось, что оба мы направляемся к Хотинцевым для встречи с Бутылкиным по его вызову. Что случилось, ни я ни Вишневский никак понять не можем.

Поговорили, погадали и поднялись к Хотинцевым. Там мы застали, кроме супругов Хотинцевых, еще несколько человек, в том числе Л. А. Бутылкина и начальника Буммонтажа Николая Николаевича Николаева. По всей видимости гости и хозяева пили не только чай с вареньем, но, когда хозяева налили нам с Вишневским по рюмочке, Лука Андреевич произнес выразительно: «Первая да будет последней!», а минут через 5 – 10 он пригласил нас с Вишневским, а также Николаева в соседнюю комнату «для серьезного разговора».

Дело заключалось в следующем: началось строительство самого крупного в Советском Союзе Камского целлюлозно-бумажного комбината.

Начальник строительства товарищ Буров и Главный инженер товарищ Гардинг явно не справляются с делом: не ладят между собою, и дело у них не ладится. Если мы будем строить такими темпами, то мы с Вами не доживем до пуска комбината, а его нужно пустить как можно скорее и построить как можно лучше. Наши крупные московские специалисты все арестованы. Мы и решили с Горячевым: начальником строительства назначить Вас, Александр Самойлович, а главным инженером – Вас, Николай Петрович.

Не знаю, как Вишневский, но лично я такого предложения не только не ждал, но и не понимал и с полной откровенностью заявил Луке Андреевичу, что это какое-то недоразумение, и что не имея никакого опыта в строительном деле, я ни при каких условиях не могу взять на себя такой ответственной работы.

Лука Андреевич видимо был готов к такому ответу и начал меня усиленно убеждать в том, что я не вправе отказаться от сделанного мне предложения. Помню один из сильных его доводов: ссылку на Ивана Михайловича Колотилова, который, не будучи ни строителем, ни инженером, прекрасно и в короткий срок осуществил строительство первой очереди Балахнинского комбината. Лука Андреевич напомнил мне, что, попав на фабрику «Спартак» юристом, я в скором времени оказался директором фабрики, и причем образцовым, и сумел восстановить ее в короткий срок. Между прочим, я запомнил одну очень характерную фразу Бутылкина: «У Вас есть одно большое преимущество перед Колотиловым – «юридиция»...»

Кончилась наша беседа тем, что Вишневский согласился поехать на строительство Камского комбината, а я отказался, но Лука Андреевич предупредил меня, что к этому вопросу мы в скором времени еще вернемся.

Утром второго дня я зашел к Управляющему Трестом А. Я. Маслову и рассказал ему о своей встрече с Бутылкиным и о его настойчивом предложении ехать на строительство Камского комбината, рассказал о своем отказе от этого предложения и просил его вмешаться в это дело.

Умный Маслов мне ответил: «Вы, конечно, имеете в виду, что я поеду с Вашим делом к Сергею Мироновичу Кирову, но этого я не сделаю, потому что заранее знаю, что скажет Киров. Он скажет примерно так: «За кого ты заступаешься? Какой такой незаменимый работник? Кто он? Юрист?! Да этих юристов в Ленинграде тысячи, десятки тысяч…»

Если хотите остаться в Ленинграде, я могу Вам это обеспечить, но при одном условии – будете назначены заместителем начальника Планового отдела, Зарин все время этого добивается, он Вам и сам это предлагал. Соглашайтесь и все будет в порядке. Не согласитесь, поедете на строительство. Что мне оставалось делать? Я согласился. В этот же день я сдал все свои дела по юрбюро Масютину и был назначен заместителем начальника Планово-экономического отдела Треста, но фактически с согласия Зарина я задержался в юрбюро еще на два – три дня, закончил все недоделки и с согласия Масютина уговорил своего старого друга Мечислава Андреевича Исаева, прекрасного юриста и серьезного работника перейти на работу в юрбюро Ленинградбумтреста. Исаев согласился, но с одним условием: не начальником юрбюро, а на должность рядового юрисконсульта. Начальником юрбюро был назначен Масютин, а юрисконсультами Исаев и бывшие при мне Виктор Иванович Покровский и Мария Марковна Гинзбург. С переходом в наше юрбюро Исаева можно было быть спокойным за качество юридической работы.

Не успел я закончить составление несложного акта сдачи дел по юрбюро, как в начале января 1930 года была получена телеграмма Бутылкина с предложением Маслову и Айзенштадту немедленно выехать в Москву.

Такая телеграмма не могла не встревожить, но сколько мы ни думали – ни гадали, ничего придумать мы не могли и утром следующего дня мы были уже в Москве, в ВСНХ у Бутылкина, который рассказал нам о том, что состоялось Постановление ЦК ВКП(б) и СНК СССР о реорганизации управления промышленностью в сторону увеличения самостоятельности предприятий, которые переводились на коммерческий расчет с самостоятельным балансом, создания в СССР республиканских и общесоюзных объединений по отдельным отраслям промышленности, имеющим важнейшее значение, в том числе и по целлюлозно-бумажной промышленности.

Уставы этих республиканских объединений поручено составить юрисконсультскому отделу ВСНХ СССР, но там встретились с серьезными затруднениями и просили его, Бутылкина, дать им в помощь юриста, хорошо знакомого со спецификой целлюлозно-бумажного производства и с хозяйственной деятельностью наших предприятий. Бутылкин высказал предложение, что будут вероятно вызваны юристы и с других отраслей промышленности, а потому рекомендовал мне отправиться в ВСНХ незамедлительно – как бы чего не напутали. Тут же он вручил мне экземпляр Постановления ЦК ВКП(б) и СНК СССР о реорганизации управления промышленности (если не ошибаюсь от 25.XII.1929 года).

В юрисконсультской части ВСНХ РСФСР мне приходилось бывать и раньше. Я знал, что там работают юристы высокой квалификации, и не представлял себе, чтобы они нуждались в моей помощи, но судя по тому, как меня встретили, я сразу понял, что предстоит раскусить не простой орешек.

Взялся я за дело ретиво, и часа через 2 – 3 мой проект Устава Всероссийского Объединения бумажной промышленности был готов, но тут же был забракован начисто, так как по единогласному отзыву юристов ВСНХ сочиненный мною Устав отнюдь не отражает тех принципиальных изменений, которые вносятся в организацию промышленности Постановлением Партии и Правительства. Как сформулировал Главный юрисконсульт ВСНХ, сочиненный мною проект Устава годился бы для Всероссийского Треста бумажной промышленности, но никак не для объединения нового типа, о котором сейчас идет речь. Сказано было хорошо, и я не стал спорить.

Прочитав еще раз и еще раз Постановление от начала до конца, я понял, наконец, то новое, что вносится им в дело организации промышленности. И как я не увидел этого раньше?

Трестирование советской промышленности началось с конца 1921 года или начала 1922 года и было связано с внедрением в народное хозяйство принципа коммерческого расчета и накопления реальных ценностей. Особенность трестированной промышленности заключалось в следующем (привожу по памяти):

а) центральными и важнейшими звеньями любой отрасли промышленности по старому положению являлись Тресты – они назывались предприятиями, а фабрики и заводы, фактически производящие материальные ценности, скромно назывались «заведениями»;

б) фабрики и заводы работали на хозяйственном расчете, а Тресты на коммерческом, и в результате прибыли и убытки учитывались не фабриками и заводами, а Трестами, и отражались они в балансах не фабрик и заводов, а Трестов;

в) материально – техническое снабжение фабрик и заводов осуществлялось не директорами фабрик, а Трестами, так же, как и сбыт готовой продукции.

Постановлением же Партии и Правительства от 25 – 30.XII.1929 года тресты ликвидируются, а фабрики и заводы из заведений превращаются в полноправные предприятия с самостоятельным бухгалтерским балансом, с полным учетом результатов их производственной и хозяйственной деятельности и с полной ответственностью директора фабрики за вверенное ему предприятие.

Это был крутой поворот в организации промышленности со ставкой на основное реальное звено – фабрику или завод.

Наряду с указанным Постановление ЦК ВКП(б) и Совнаркома СССР предусматривало организацию для каждой отрасли промышленности соответствующего Главного Управления, на обязанности которого лежало техническое руководство подведомственными ему предприятиями, рассмотрение и утверждение их годовых и квартальных планов и отчетов, организация снабжения предприятий и сбыта их продукции и т. д. – всего не запомнил.

В соответствии с вышеизложенным я быстро составил проект Устава будущего Главного Управления целлюлозно-бумажной промышленности РСФСР и предложил дать ему название «Всебумпром» (Главное Управление Всероссийской бумажной промышленности). Мой проект Устава и предложенное мною название Главка были одобрены и завизированы Главным юрисконсультом ВСНХ РСФСР и Л. А. Бутылкиным, занимавшим в то время должность старшего директора бумажной промышленности ВСНХ РСФСР, а через несколько дней назначенного на должность начальника «Всебумпрома».

В эти же дни я случайно встретился в ВСНХ с Мартемьяном Петровичем Шевченко; он также был вызван в Москву для организации на новых началах Главного Управления стекольно-фарфоровой промышленности, и я тут же помог ему составить положение о Главке на новых началах. Его Главк был назван «Ростеклофарфор», и через некоторое время мой старший сын Илья, еще студент Юридического факультета, некоторое время проработавший в юридической консультации, перешел на планово-экономическую работу в «Ростеклофарфор». Там ему не понравилось, и он перешел на такую же работу в «Электросилу», а затем на завод резиновых изделий «Красный Треугольник». Там он попал в хорошие руки и очень быстро освоил нелегкую работу по калькулированию себестоимости продукции.

Должен признаться, что когда во «Всебумпроме» я был назначен на должность заместителя начальника Планово-экономического отдела, и мне впервые пришлось столкнуться с вопросами себестоимости продукции, незаменимую помощь мне оказал мой сын Илья, обучившийся этому искусству на «Красном Треугольнике», и я сравнительно быстро и легко овладел этой труднейшей частью экономической работы.

В это время Илья был уже женат, и 1 мая 1931 года у него родилась дочка Наталия, моя первая внучка, моя любимица.

Председателем «Союзбуммаш» вскоре был назначен товарищ Бородин, бывший одно время представителем СССР в Китае при Чан-Кай-Ши, впоследствии им арестованный, а затем высланный из Китая в СССР. Бумажной промышленности он совершенно не знал, как и не знал работников бумажной промышленности. Он выступил с докладом о необходимости сосредоточения управления всей советской бумажной промышленности в одном органе и ликвидации недавно созданных республиканских объединений, в том числе и крупнейшего из них «Всебумпрома». Правой рукой Бородина был некто Падерин, так же, как и Бородин, совершенно не знавший нашей бумажной промышленности. Мы все, работники «Всебумпрома» были возмущены прожектерством некомпетентных товарищей, но это не помогло. К концу 1930 года «Всебумпром» уже успевший к тому времени наладить работу, был ликвидирован, как Главк, и превратился в Ленинградский филиал «Союзбумаги», куда был переведен и я с 01.XII.1930 года на должность зам. зав. сектором «текущего» планирования, но как я, так и мои сотрудники, откровенно бездельничали, так как все планы составлялись в Москве, и делать в Ленинграде нам было нечего, о чем я неоднократно, но безрезультатно докладывал своему московскому начальству.

Кончились мои доклады тем, что я был назначен председателем комиссии по мобилизации работников на предприятия. В эту комиссию входили, кроме меня, и 2 – 3 сотрудника из тех товарищей ленинградцев, что отказались ехать в Москву, в том числе инженер-технолог Павел Иванович Борисов.

В эти смутные бездельные дни я узнал, что начальник Планового отдела Сясьского комбината, очень еще молодой, но культурный и знающий свое дело Вадим Петрович Татаринов заболел туберкулезом, но директор комбината Петр Иванович Борисов, которого я знал еще по Гомелю как председателя профсоюза бумажников, не отпускает Татаринова, так как заменить его было некем.

Со всем доступным мне адвокатским искусством я начал доказывать необходимость откомандирования на Сясьский комбинат кого-либо из инженеров или плановиков для временного замещения Татаринова, но никто не соглашался ехать туда, и я от имени комиссии вынес решение об откомандировании на Сясьский комбинат председателя комиссии товарища Айзенштадта М. С.

Мое сообщение о предстоящем отъезде на Сясьский комбинат было воспринято моей семьей, и в особенности Анной Ефремовной, без восторга, но делать было нечего, и я начал готовиться к отъезду. Через день – два мне позвонил по телефону незнакомый мне человек, назвавшийся Кастрицким, с просьбой принять его по неотложному делу. Минут через 15 – 20 он ко мне явился. Это был простой человек, типичный питерский рабочий, примерно моего возраста, Иван Станиславович Кастрицкий, полуполяк, полурусский.

Был он в свое время рабочим «Красного Треугольника» и председателем Рабочкома; когда разразилась так называемая «Зиновьевская оппозиция», и на завод приехал Михаил Иванович Калинин, выступивший перед рабочими с разъяснениями линии Партии и Правительства, он, Кастрицкий, руководивший собранием, не дал Михаилу Ивановичу повторного слова для ответа оппозиционерам. Райком исключил его из Партии, но Ленинградский Обком, первым секретарем которого был тогда Сергей Миронович Киров, отменил постановление Райкома и заменил исключение из Партии строгим выговором. Кастрицкий вернулся на «Красный Треугольник» в качестве зам. директора по труду.

Спустя некоторое время в недрах Главрезинопрома Комитета химической промышленности возникла идея об организации в СССР производства синтетического каучука (СК). Открыты были две научно исследовательские лаборатории по получению синтетического каучука: одна под руководством профессора Бызова по получению СК из керосина, а вторая – профессора Лебедева по получению СК из этилового спирта.

Опыты оказались удачными, и по постановлению Правительства в Ленинграде строятся два опытных завода: СК-А и СК-Б: первый для получения каучука из керосина и при нем лаборатория профессора Бызова, второй – для получения каучука из спирта и при нем лаборатория профессора Лебедева.

Кастрицкий был назначен директором завода СК-А на Обводном канале рядом с бывшим газовым заводом. Строительство завода подходит к концу: уже приступлено к монтажу оборудования, и комплектуются штаты специалистов, проходящих стажировку в лаборатории Бызова. Техническим директором назначен известный химик профессор Матиссон. К монтажу пуска завода потребуется начальник Планового отдела, и бывший директор «Красного Треугольника» Мартемьян Петрович Шевченко рекомендовал Кастрицкому обратиться ко мне, как опытному экономисту и юристу, в прошлом директору бумажной фабрики.

Я объяснил Кастрицкому, что:

1). Я не химик и не любил этого предмета еще в школьные годы.

2). Я только – что получил назначение на Сясьский комбинат и должен туда выехать немедленно, если не завтра, то послезавтра; правда, еду туда ненадолго, месяца на два для замены заболевшего туберкулезом товарища. Если Вы за это время не найдете более подходящего человека на место начальника Планового отдела, то я по возвращении в Ленинград охотно пойду к Вам – думаю, что Мартемьян Петрович не порекомендует мне ничего плохого.

На этом закончилось мое первое знакомство с И. С. Кастрицким, и дня через два я выехал на Сясьский комбинат.

Татаринов, которого я хорошо знал по его довольно частым приездам в Ленинградбумтрест, а потом и во Всебумпром, был очень плох, но все еще продолжал работать. Врачи настойчиво рекомендовали ему длительное санаторное лечение, но директор комбината Петр Иванович Борисов его не отпускал.

С Борисовым у меня были отличные отношения еще с последнего года моей работы на фабрике «Спартак», когда он был председателем Полесского профсоюза бумажников. Встречались мы с ним и в Ленинграде, и я чистосердечно рассказал ему о своем приезде на Сясьский комбинат на временную работу с целью дать возможность отдохнуть и полечиться Татаринову.

Как видно из моей трудовой книжки, я был принят на должность зав. Плановым отделом Сясьского комбината 28.03.31года, а 16.04.31 года я был назначен еще и юрисконсультом комбината по совместительству, и мне начислялись два оклада, что было явно незаконно, и на что я честно указал Борисову, но он заявил, что так нужно, и что всю ответственность он принимает на себя.

Система планирования, заведенная на комбинате Татариновым, была образцовой, и я не стал ничего менять в ней. Сотрудниками Татаринова были в то время: 1). Инженер – технолог Корпенчева, жена Главного инженера комбината – Бориса Владимировича Лопатина; 2). Хуткин, бывший работник Добрушской фабрики, не имевший специального образования, но прекрасно знавший производство; 3). Экономист по вопросам себестоимости, фамилии которого сейчас припомнить не могу, но хорошо помню, что этот товарищ великолепно владел методикой составления калькуляции продукции, и я многому у него научился, что в последствии мне весьма пригодилось.

В конце июня приехал на комбинат на производственную практику мой младший сын Борис, студент Ленинградского института Гражданских инженеров, чему я был не рад, так как в это время на Сяси разыгралась страшная трагедия – эпидемия брюшного тифа, от которого ежедневно умирало от 5 до 10 человек. Бытовые условия, в частности продовольственные, были очень тяжелые, а вдобавок я еще как-то неловко упал и сломал ребро, что приковало меня к постели дней на 10. Лечил меня Главный врач Сясьской больницы доктор Милов Георгий Александрович – хирург по специальности, остроумный, веселый и очень увлекающийся. Через 10 – 12 дней я был уже вполне здоров, но с доктором Миловым сохранил самые дружеские отношения на много – много лет.

 На борьбу с эпидемией тифа прибыла из Ленинграда бригада врачей во главе с профессором Моисеевым, моим знакомым еще со студенческих лет. Он занялся исследованием причин эпидемии и вскоре обнаружил ее источник. Оказалось следующее: комбинат для производственных целей пользовался водой из реки Сясь, для чего перед впадением ее в Ладожское озеро был построен мощный водозабор. Сточные воды комбината также спускались в озеро, отравляли ее воду и губили рыбу.

Что же касается питьевой воды для поселка, то ее забирали из чистой лесной речки Валгомы отделяющей поселок комбината от соседних деревень. В эту же речку в ее нижнем течении по водосбросу спускали фекальные воды из поселка. Во избежание загрязнения Валгомской питьевой воды водозабор был построен выше водоспуска примерно на 100 метров. Однако профессор Моисеев установил, что водозаборная станция была настолько мощна, что при ее работе вода в Валгоме на этом отрезке заметно поворачивала вспять, в результате чего какая-то часть загрязненной фекалиями воды попадала в водозабор и оттуда – в сеть питьевого водопровода поселка.

По указанию Моисеева выключили один или два мотора водозаборной станции, и через несколько дней заболевания брюшным тифом прекратились. Примерно через месяц после окончания эпидемии вернулся Татаринов; по его словам, он прекрасно отдохнул, поправился и чувствует себя так хорошо, как никогда прежде.

В это время я получил из Ленинграда от своего бывшего сотрудника по «Всебумпрому» молодого инженера экономиста Гурвича письмо, о том, что он случайно узнал о предстоящем в Ленинграде пуске завода по выработке искусственного каучука, и что он отправился на этот завод с предложением своих услуг в качестве экономиста, но директор завода Кастрицкий ему сказал, что на должность начальника Планового отдела уже назначен товарищ Айзенштадт и, что до его возвращения с Сясьского комбината он, Кастрицкий, воздержится от приглашения сотрудников в Плановый отдел.

Я отправился к Борисову с просьбой отпустить меня с работы, так как после выздоровления и возвращения Татаринова мне уже здесь нечего делать. Борисов возмутился, и я напомнил ему, что приехал сюда с исключительной целью дать возможность Татаринову поехать в санаторий, и, что двоим нам здесь делать нечего. Борисов заупрямился, и между нами прошла серьезная и мало приятная размолвка. Пришлось мне об этом написать Кастрицкому и извиниться за то, что получилась такая непредвиденная задержка. Я порекомендовал ему обратиться через Обком партии к Ленинградскому Областному отделу Труда. Кастрицкий, как потом оказалось, обратился к Сергею Мироновичу Кирову, и в моем трудовом списке появилась следующая запись от 25.07.31 года: «Уволен вследствие переброски Л.О.Т. на ударное строительство» за подписью управделами и за печатью Сяського комбината.

В этот же день мы с сыном уехали в Ленинград, а 26.07.31 года я уже был зачислен на должность Начальника Планового отдела «Опытного завода Лит. «А» Управления «СК».

Мне не пришлось браться за укомплектование Планового отдела работниками, так как он был уже укомплектован. Старшим экономистом был назначен Яков Иванович Скалунов, а экономистами – В. Гурвич и Данилова. Скалунов был отличным работником, способным, трудолюбивым и скрупулезно-вдумчивым. Данилова звезд с неба не хватала, но была добросовестна и исполнительна, а Гурвич, хотя и непоседлив и болтлив, но зато способен, исполнителен и с инициативой.

Познакомился я с научным руководителем техническим директором завода доцентом Матиссен, и он рассказал мне и Скалунову об основных этапах получения каучука из керосина по методу проф. Бызова и обратил наше внимание на то, что, кроме основного продукта (синтетического каучука), при обработке керосина получаются и побочные продукты, весьма ценные, как, например, сажа и другие, названия которых я уже в настоящее время не помню. Матиссен рекомендовал нам почаще бывать на производстве, и беседовать с инженерами и аппаратчиками, записывать выхода продукции в абсолютных количествах и %% и т.д. и т.п.

Работали мы над составлением плана долго и напряженно; примерно дней через 10 план работы завода на время до конца 1931 года был нами составлен и доложен мною на техническом совещании под председательством Кастрицкого и с участием обоих профессоров: Бызова и Матиссена. Это был план производства не только продукции, но и опытов. Подсчитаны были расходы рабочей силы, основных и вспомогательных материалов, топлива, пара и электроэнергии, всех накладных расходов, амортизация и прочее, а также себестоимость конечной продукции. Основательно был разработан вопрос об отнесении подавляющей части расходов на опыты и остатка расходов на конечную продукцию, что давало некоторое представление о себестоимости того синтетического каучука, который будет вырабатываться в будущем, не опытными, а нормально работающими заводами.

Нам со Скалуновым были заданы вопросы, на которые каждый из нас отвечал по очереди.

Кончилось наше сообщение заявлением профессора Матиссена, что он с большим удовлетворением выслушал наш доклад, благодаря которому ему стала более ясной программа работы завода в ближайшее время.

Кастрицкий сиял…

Через день – два Кастрицкий и я по вызову Управления СК выехали в Москву для рассмотрения и утверждения нашего плана. Там мы застали приехавших накануне директора и начальника планового отдела завода СК-Б, получавшего каучук из спирта по методу профессора Лебедева.

Начальником Управления СК был инженер Осипов-Шмит, герой гражданской войны с орденом Красного Знамени на груди, с перекошенным от ранения ртом и с недобрым выражением в глазах. Фамилию его заместителя я уже не помню, но хорошо помню, что это был сравнительно молодой человек, живой, остроумный и язвительный. В двух больших комнатах за отдельными столами сидели пожилые инженеры – как потом выяснилось, химики, резинщики, строители, экономисты и снабженцы – разных специальностей энтузиасты нарождающейся новой отрасли промышленности «СК»

 Нам с Кастрицким предложили подождать пока не закончится рассмотрение плана завода СК-Б, а после обеда взялись за нас, причем взялись придирчиво и, как мне казалось, не очень доброжелательно. В заседании по рассмотрению нашего плана председательствовал заместитель начальника СК и присутствовали инженеры-специалисты. К концу заседания явился сам Осипов-Шмит, быстро ознакомился с нашим планом и сказал: «План хорош, много лучше, чем план СК-Б, но выход каучука у Вас, тов. Кастрицкий, очень низкий – никуда не годится.»  

 

 

 

Я пояснил, что нашим планом предусмотрены максимальные показатели каучука и побочных продуктов, когда - либо полученные в лаборатории профессора Бызова из керосина, и план наш является максимально напряженным, а Осипов в ответ: «Тем хуже для способа Бызова; стране нужен каучук, а не опыты.»

План был утвержден с одним добавлением: «Добиться резкого увеличения выхода каучука из керосина.»

Возвращались мы с Кастрицким в Ленинград не в очень хорошем настроении. В дороге разговорились, и Иван Станиславович мне сказал прямо, что с Осиповым-Шмитом он не уживется, и придется ему перейти на другую работу, и он постарается сделать это как можно скорее. В чем дело? Кастрицкий ответил, что дело не в способе Бызова, а в том, что Осипов-Шмит троцкист, а он Кастрицкий, убежденный зиновьевец. Как я ни старался, мне не удалось успокоить Кастрицкого, а через некоторое время надо мною неожиданно стряслась ужасная беда: около 10 часов вечера явились ко мне на квартиру двое военных, усадили меня в карету «черный ворон» и отвезли в узилище, какое именно – уже не помню. Там от меня как от зубного врача, потребовали золота. Сколько я ни говорил о том, что никогда не был зубным врачом, что я юрист, что я работаю на заводе СК лит. А начальником Планового отдела, что никакого золота у меня нет и не было, меня отвели в камеру, так называемую «парилку», где задыхались от вони и духоты человек около ста, а возможно и больше. Ни еды, ни питья нам не давали, дышать было нечем, и время от времени являлись служители и вытаскивали людей, потерявших сознание. Только на четвертый день после ареста вызвал меня следователь ГПУ и после допроса поздно вечером освободил меня, извинившись за происшедшее недоразумение, и отправил меня в машине домой.

По словам Анны Ефремовны, меня освободили после вмешательства в это дело Кастрицкого, которому она по телефону сообщила о случившейся со мною беде.

Утром второго дня я, как обычно, пошел на работу и в первую очередь направился к Кастрицкому, чтобы крепко поблагодарить его за оказанную мне помощь. Он не стал меня слушать и сказал, что сегодня ему предстоит сдать дела по заводу вновь назначенному директору, который вероятно скоро приедет. Так оно и случилось, и примерно через час меня пригласили вниз для участия в составлении акта приемки – сдачи дел. Новым директором оказался инженер Кроль, товарищ Осипова-Шмита по учебе в институте.

Плановый отдел занимал две большие комнаты в четвертом этаже, а кабинет директора находился в первом этаже, и мне то и дело приходилось по разным причинам то спускаться вниз, то подыматься наверх, и чувствовал я себя очень плохо, и чем дальше, тем хуже: меня знобило, страшно болела голова и горло. Я все это приписывал своей крайней взволнованности, но кто-то из сотрудников проявил настойчивость и несмотря на мое отчаянное сопротивление, отвел меня в наш медпункт, помещавшийся в первом этаже рядом с заводоуправлением. Наш врач Игорь Иванович (фамилии не помню)

сразу нашел у меня какую-то особенную ангину при очень высокой температуре и порекомендовал начальству немедленно отправить меня домой в машине, что тут же было исполнено. Анна Ефремовна, знавшая толк в медицине, немедленно уложила меня в постель и вызвала врача из районной поликлиники. Явилась прикрепленная к нам женщина – врач, измерила температуру, осмотрела глотку и так же, как и наш Игорь Иванович, нашла мою ангину очень тяжелой и предписала строгий постельный режим. Эта женщина – врач навещала почти ежедневно и все удивлялась тому, что мое состояние не улучшается. Выручила меня одна, если можно так выразиться «счастливая неприятность». Моя единственная в то время внучка Наташа, еще не достигшая 12-месячного возраста, заболела какой-то детской болезнью, и Анна Ефремовна вызвала к ней известного в Ленинграде детского врача Конухеса. Осмотрев и выслушав девочку, почтенный доктор уже подготовился к восприятию денежной благодарности, как Анне Ефремовне пришла в голову мысль рассказать ему о моей сверхъестественной ангине, не поддающейся лечению.

Конухес предложил мне раскрыть рот по шире и тут же испуганный отвернулся. «Это – сказал он – не ангина, а дифтерит, самый настоящий и, к сожалению, запущенный.» Тут же он снял у меня с гортани мазок на обернутую в вату палочку, вложив эту палочку в стеклянную трубку, запечатал ее и написав сверху CITO (т. е. срочно), вручил это все Анне Ефремовне с предложением немедленно отнести в такую-то лабораторию, сдать мазок для анализа на дифтерию и об ответе лаборатории сообщить ему, Конухесу, по телефону. Все было сделано, и лаборатория подтвердила мое заболевание дифтеритом, а заразился я им без всякого сомнения в тюрьме с ее исключительно антисанитарными, нечеловеческими условиями. Это подтвердил и Конухес.

Анна Ефремовна позвонила Конухесу. Вечером он к нам вновь приехал, измерил мою температуру, дал какое-то лекарство и сказал, что меня нужно как можно скорее отправить в так называемые Боткинские заразные бараки. С большим трудом он связался по телефону с этим знаменитым лечебным городком, и в конечном счете ему обещали принять меня, но с тем, что меня должны к ним привезти в машине скорой помощи, и при том как можно скорее. Немало времени ушло, пока Конухес добился машины, и мой племянник Миша отвез меня. Больше часа мы просидели с ним в маленьком помещении приемного покоя; хорошо помню, что я дрожал от холода, хотя был тепло одет, значит температура была у меня высокая. Наконец, явилась нянюшка и повела меня наверх, и только после этого Миша отправился домой.

Нянюшка отвела меня в палату, с тремя койками, из которых одна была занята юношей лет шестнадцати-семнадцати. Нянька меня раздела и уложив на вторую койку, приказала не спать, так как скоро повезут меня в операционную. А мне все было безразлично, спать я не мог, и я не думал ни о себе, ни об Анне Ефремовне, ни о детях, ни о предстоящей мне операции.

Явилась пожилая медсестра с нянюшкой, уложила меня на койку – тележку и привезла в большую комнату, настолько ярко освещенную, что мне пришлось закрыть глаза.

Раздался мужской голос: «Больной, как Вы себя чувствуете?» Я пытался что-то ответить, но и сам испугался вырвавшегося у меня нечленораздельного бормотания. Говорить я не мог, из-за страшной опухали глотки и гортани, но был в полном сознании, все понимал и все запомнил на всю жизнь.

Врачей было двое: один постарше и посолиднее, другой по моложе, очень подвижный и говорливый. Медсестра измерила мою температуру: 39 с хвостиком.

Отлично помню пререкания между врачами по поводу дозы противодифтерийной сыворотки. Более молодой предложил столько-то, а тот, что был постарше, нашел, что это лошадиная доза. Это он сказал по-латыни, очевидно не подозревая, что я знаю латинский язык. В свою очередь и его оппонент, тоже перейдя на латынь начал доказывать, что болезнь запущена, что маленькая доза не поможет, и что нужна именно лошадиная доза, а больной выдержит, так как и сердце-то у него лошадиное. Еще раз выслушали мое сердце каждый по очереди и вкатили мне такую дозу, что на месте вливания сыворотки у меня образовался солидный бугор величиною с суповую тарелку. Еще раз выслушали сердце, дали какое-то снотворное и на той же тележке отправили меня в палату, уложили в постель, и я мгновенно заснул.

Проснулся я на второй день часов в десять утра – палата залита солнцем, у меня ничего не болит, а на стуле возле моей кровати сидит тот самый молодой врач, который настаивал на «лошадиной» дозе сыворотки.

- Ну, больной, как Вы себя чувствуете?

- Очень плохо, я голоден. Дайте мне хлеба.

- Откройте рот, покажите горлышко.

- Не открою рот, ничего Вам не покажу, пока не накормите.

- Накормим, не беспокойтесь, но нужно прежде посмотреть, что у Вас там делается.

Когда я открыл рот, он посмотрел и сказал: «Вот это да, вот это номер: Вы понимаете, никаких следов дифтерии!» По его рекомендации мне принесли полную тарелку какой-то каши, я тут же все съел и попросил еще, но мой милый доктор сказал, что для первого раза хватит.

Тут мы разговорились, и я ему рассказал от слова до слова про его спор с товарищем о дозе сыворотки. Он удивился: «Ведь мы спорили по латыни; как же это дошло до Вас?!»

- Очень просто: я – старый юрист и латынь еще немножко помню.

- Спасибо, что предупредили – буду теперь осторожнее.

Очень сожалею о том, что никак не могу вспомнить фамилию спасшего меня врача.

Когда я поступил в больницу, в моей палате, кроме меня, находился еще и молодой студент по фамилии, кажется, Власов. У него дифтерит прошел с очень неприятным осложнением – параличом нёба, в результате чего вода, молоко и другие жидкости плохо им проглатывались и выливались изо рта или через нос; говорил он тоже невнятно, а сам-то он был начитан и хорошо развит.

Старшей медицинской сестрой в нашем корпусе работала женщина средних лет с выразительным красивым лицом, вьющимися черными волосами и жгучими темными глазами, высокая и, несмотря на полноту, стройная. Говорила она громким властным голосом и деспотически распоряжалась подчиненным ей персоналом медсестер. Но больше всего в ней поражала ее фамилия: «Аннибал.»

В моей памяти сохранилось, что в дореволюционное время в старом Петербурге проживал довольно известный присяжный поверенный Аннибал Леонид Нестерович, который вел свое происхождение от знаменитого «Арапа Петра Великого» прапрадеда Пушкина.

Как-то я разговорился с медсестрой Аннибал и спросил ее, не было ли среди ее родственников присяжного поверенного. Она ответила, что ее старший брат, у которого она воспитывалась, был присяжным поверенным.

- А как его звали?

 - Леонид Нестерович.

Она добавила с гордостью: «Я – хоть и дальняя, но все же родственница Пушкина. К сожалению, это единственное, чем я могу гордиться.»

Приезжали навещать меня члены семьи, товарищи по работе в бумажной промышленности и по заводу СК, но ни их не пускали ко мне, ни меня к ним: хотя я был уже вполне здоров, но все еще являлся возможным носителем заразы. Поэтому я и мои гости видели друг друга только через окно и объяснялись жестами. Как –то в беседе с врачом я высказал предположение, что заразился я дифтеритом в тюрьме, в которой хотя и пробыл всего три дня, но условия были до того антисанитарными, что не заболеть было невозможно. Мой собеседник ответил мне, что в этом своем диагнозе я могу не сомневаться, и что в последнее время, почти все их больные дифтеритом и другими инфекционными болезнями попали в Боткинские заразные бараки после нескольких дней пребывания в этом средневековом учреждении, что об этом больничная администрация сообщила куда следует; и в результате этого некоторые особенно яростные «искатели жемчуга» потерпели серьезную аварию.

Чувствовал я себя более или менее удовлетворительно, но временами болели плечевые суставы. Я приписывал эти боли тому ревматизму, который я схватил в свое время на лесозаготовках в Купелах, ночуя осенью на сеновале, а мой врач считал, что боли в плечах являются следствием перенесенной дифтерии. В конце концов меня выпустили из больницы, отобрав от меня подписку о том, что я буду лежать дома под наблюдением участковых врачей. Подписку я дал, врачи меня навещали, но в один прекрасный день я встал и отправился на завод СК – 1 к новому почти незнакомому мне директору тов. Кролю.

Он встретил меня по-дружески и в первую очередь, как и полагается, осведомился о моем здоровье. Я ответил, что чувствую себя вполне удовлетворительно, но, к сожалению, побаливают плечи. Он тут же вызвал нашего врача Игоря Ивановича, тот меня расспросил, обследовал и нашел у меня инфекционный ревматизм – следствие перенесенной дифтерии. Я тут же объяснил, что ревматизм в плечах у меня действительно был и схватил я его на лесозаготовках, когда был директором бумажной фабрики и ночевал в сенном сарае. На вопрос Кроля Игорь Иванович ответил, что меня нужно немедленно отправить в Сочи на лечение. Кроль тут же позвонил Осипову – Шмиту, и тот обещал выслать мне путевку в Сочи. Послали меня во ВТЭК, и там признали у меня заболевание ревматизмом на почве перенесенной дифтерии.

Кроль мне заявил, что к работе он меня допустит только по возвращении из Сочи и посоветовал отправиться домой, успокоив обещанием, что зарплата за все это время будет мне полностью выплачена. Я не стал спорить и отправился в плановый отдел поговорить с товарищами. От Скалунова я узнал, что Кастрицкий назначен директором крупного механизированного кирпичного завода, и что он ждет от нас помощи в составлении плана завода. Отправились мы к Кастрицкаму, познакомились с техноруком, записали все, что нужно, и через два дня план по всем показателям со сметою производства был составлен. От предложенного нам вознаграждения мы категорически отказались, а прощаясь с Кастрицким, заявили, что оба мы в любое время всегда готовы к любой работе, которая может ему понадобиться от нас.

К моему великому сожалению, эта моя встреча с Иваном Станиславовичем Кастрицким оказалась последней.

Поступила присланная Осиповым – Шмитом путевка в Сочи, и я туда поехал. Из моего трудового списка видно, что отпуск мне был предоставлен 16.09.31 года.

Санаторий оказался образцовым, рассчитанный на одного – двух человек в комнате. Там были различные отделения в зависимости от группы заболеваний. В день моего приезда в Сочи к нам в санаторий прибыла из Кисловодска группа врачей во главе с профессором (кажется) Полонским.

Этой бригаде было для лечения отведено отдельное крыло огромного санаторного здания. Как я узнал впоследствии, профессор отбирал для своей группы больных со специфическими показателями. В число этих больных попал и я: ведь у меня был не просто ревматизм плечевых суставов, а ревматизм инфекционный, после дифтерийный.

В этот же день профессор в присутствии нескольких врачей осматривал, выслушивал и выстукивал меня со всех сторон, спереди и сзади, сверху и снизу. По его просьбе я без большой охоты, но со всеми подробностями рассказал о 3х дневном пребывании в тюрьме, о том, что в первые дни меня лечили от ангины, а потом уже, благодаря доктору Конухесу, нашедшему у меня дифтерию, я попал в Боткинские заразные бараки, где меня поставили на ноги. Профессор поинтересовался моим образованием и профессией – я ответил и добавил, что в 1919 году я, будучи директором бумажной фабрики, организовал заготовку дров рабочими и в связи с тем, что мне приходилось ночевать и на сене, и в сарае, у меня уже и тогда появились ревматические боли в плечевых суставах, но я никакого значения этому не придавал и от ревматизма не лечился. Многочасовая беседа с профессором и его врачами закончилась тем, что: 1) ко мне был прикреплен молодой врач, фамилию которого я уже забыл, и 2) мне было категорически запрещено купаться в море и бывать на солнце; 3) прописаны мацестинские сероводородные ванны через день; 4) запрещалось вино, соления и копчения и 5) рекомендованы яблоки, груши, сливы и в умеренных количествах виноград.

Прикрепленный ко мне врач, молодой и внимательный человек, следил за моим поведением и требовал неукоснительного выполнения рекомендаций профессора, а так как он убедился в моей дисциплинированности, то скоро сам успокоился и меня оставил в покое.

Попав впервые в жизни на Кавказ, я быстро поддался его очарованию и все свое свободное от процедур время разгуливал по бесчисленным дорожкам и лесным тропинкам, спускался с обрывов и лазил в гору, а потом осмелел и пользуясь отсутствием врача, дважды в день купался и плавал в море, обсыхая после купания на солнышке, т. е. делал все то, что мне было запрещено профессором. Результаты моего безумного поведения не замедлили сказаться, и в одно совсем не прекрасное утро я проснулся от жесточайшей боли в суставах плеч и ног – такой боли, что я не в силах был одеться.

Пришел мой врач и развел руками: «Что Вы наделали? Вы погубили не только себя, но и меня!!! Что я скажу профессору?!»

Не успел я еще подумать о том, как мне выручить моего эскулапа, как в комнату вошел и профессор, и его ассистенты. Узнав о приключившейся беде, профессор всей своей мощью обрушился на моего несчастного врача, который беспомощно что-то бормотал, сам не зная, что именно произошло. Во мне проснулся защитник, и собрав все свои силы, я честно рассказал, как, скрываясь от врача, я купался и плавал в море, а потом грелся на солнце вопреки указаниям профессора и лечащего врача. В том, что случилось, виноват я сам и только я.

Негодующий профессор тут же принял меры: меня крепко забинтовали как египетскую мумию, уложили и приставили няньку, которая неотступно за мною следила и время от времени давала лекарства и несколько ложек жидкой и невыносимо пресной манной каши. Моему незадачливому врачу было приказано тщательно наблюдать за строгим выполнением всех указаний профессора и в случае чего немедленно ему докладывать.

Одному богу известно, как я выдержал эти трое суток без малейшего движения, без еды, без питья и почти без сна, но боли в плечах и ногах, постепенно ослабевая, почти прошли, и на четвертые сутки, после утреннего посещения профессор приказал меня разбинтовать и разрешил выходить в парк, предупредив меня о том, что мацестинские ванны – основное лечение ревматизма – мне в настоящее время противопоказаны и будут разрешены мне не ранее, чем через 7 – 10 дней. Тут же он посоветовал мне продлить отпуск на две недели и со своей стороны обещал договориться с директором санатория о соответственном продлении мне путевки.

Пришлось мне написать обо всем случившемся Кролю и просить его о продлении отпуска на 10 дней. В ответ я получил телеграмму: «Отпуск Вам продлен на две недели, деньги переведу немедленно», и, действительно, через 2 – 3 дня я получил от него почтовый перевод на тысячу рублей и письмо: «Прошу Вас не торопиться с отъездом из Сочи, делайте все возможное, чтобы восстановить здоровье.»

Я, действительно, полностью переключился на отдых и лечение и в скором времени имел удовольствие выслушать от нашего профессора заявление о том, что мои дела пошли на лад, и скоро мне будут разрешать и мацестинские ванны, и купание в море, и даже прогулки под солнышком.

Из этого периода вспоминаю один интересный случай: я сидел на лавочке на высоком берегу под соснами над расстилающимся внизу морем, и вдруг увидел молодую нарядную женщину, подымающуюся ко мне по довольно крутой и многоступенчатой лестнице. Она не просто шла по лестнице, а шла с каким-то восторгом и приветливо мне улыбалась, как доброму знакомому, а между тем я видел ее впервые. Но вот она поднялась, увидев меня, восторженно сказала: «Какое счастье, какая радость!..» Я невольно отодвинулся и про себя подумал: «Явно ненормальная...» Прошло несколько минут, и она сказала: «Конечно, я Вас напугала, но не бойтесь, не принимайте меня за умалишенную, я совершенно нормальный человек, но как мне не радоваться, как мне не восторгаться ?! Когда я приехала в Сочи, меня из вагона вынесли, в машину уложили, в санаторий внесли, двигаться я не могла, и на все процедуры меня отправляли в носилках, а теперь, как видите, я самостоятельно поднялась по такой крутой лестнице – значит, я совершенно здорова, здорова, здорова. Ура! Да здравствует Сочи! Да здравствует Мацеста!»

Мы разговорились, и она мне рассказала, что она артистка такого –то театра (какого именно сейчас уже не помню), заболела дифтеритом, после чего у нее отнялись ноги.

Кончился и мой карантин, и в один прекрасный день врачи занялись лечением моего ревматизма, в основном мацестинскими ваннами и частично ингаляциями горла и гортани. Лечение проходило с исключительно хорошими результатами: боли в плечевых суставах прошли и вскоре мне разрешили купаться в море, греться на солнышке и даже пить вино.

Последние две недели пребывания в Сочи прошли для меня в атмосфере отдыха, интересных прогулок и … начинающейся тоски по Ленинграду – вернее сказать: по семье, по друзьям и по работе. Чувствовал я себя отлично, и когда истек продленный мне срок пребывания в санатории, я уехал в Ленинград.

По приезде домой я в тот же день явился на завод и был наилучшим образом встречен и товарищами по работе и директором Кролем, но к работе приступить мне не удалось, так как Осипов – Шмит распорядился о предоставлении мне на некоторое время дополнительного отдыха.

Много раз в то время и позднее я задумывался над вопросом о том, почему такое внимание и доброжелательство проявляют ко мне со стороны мало знающие меня Кроль и Осипов – Шмит, и только спустя некоторое время при случайной встрече с Мартемьяном Петровичем Шевченко, вновь назначенным на должность директора «Красного Треугольника», я понял, откуда ветер дует: по делам своего завода Шевченко неоднократно встречался и с Осиповым – Шмитом и с Кролем и по-видимому рассказал им кое-что обо мне, как о работнике и человеке, и рассказал, конечно, все то самое лучшее, что он знал обо мне по личным впечатлениям и со слов Бутылкина.

Вопреки существующей поговорке, добрая слава не всегда лежит, а иной раз и бежит…

В Москве, и в частности в Управлении СК, я бывал часто: то с квартальным планом, то с отчетом, то по специальному вызову Осипова – Шмита. Дело это было новое, и всякого рода проблемы и вопросы возникали часто, почти ежедневно.

Управление СК добилось правительственного постановления о проектировании и строительстве в ближайшее время пяти заводов СК по способу профессора Лебедева (т. е. СК из спирта) в городах Ефремове, Казани и других, но где именно уже не помню. При Управлении СК было организовано Проектное Бюро и подбирались кадры будущих строителей и монтажников. Я как-то рассказал Осипову о том, как мы в Ленинградбумтресте своими силами запроектировали и построили на берегу Ладожского озера огромный по последнему слову техники Сясьский целлюлозно-бумажный комбинат, причем вопреки существующей практике мы обошлись без строительства временных зданий и сооружений, что дало нам огромную экономию как денежных средств, так и материальных ресурсов, позволило закончить строительство в сравнительно короткий срок и обеспечить полностью бумажные фабрики целлюлозой, которую до того приходилось ввозить из-за границы.

- Товарищ Айзенштадт, Вы знаете и строительное дело?

- К сожалению, нет, но знаю довольно хорошо строительное законодательство: практически по опыту восстановления Ленинградских бумажных фабрик и строительству Сясьского комбината, а теоретически – по Ленинградскому институту гражданских инженеров, в котором один год читал курс строительного законодательства, впоследствии исключенный Наркопросом из программы института.

Темпераментный Осипов тут же предложил мне перейти на работу в Управление СК, но я отказался, так как у меня большая семья, и все мы связаны с Ленинградом: я и старший сын – по работе, а дочь и младший сын – учебою в ВУЗах.

Осипов был настойчив и повторял свое предложение при каждом моем приезде в Москву, показывал мне выполняемую для работников Управления СК надстройку 3х этажей в большом доме на Петровеликском переулке, в котором он предоставит мне отдельную 3х комнатную квартиру, но я каждый раз с таким же упорством отказывался по мотиву, что 1) я буду более полезен Управлению СК, оставаясь на заводе, который хорошо знаю и 2) я слишком связан с Ленинградом по семейным обстоятельствам.

На нашем заводе СК – А положение понемногу улучшалось, но он все еще сильно отставал от завода литер Б, где выход каучука из спирта был в 5 раз выше, чем на нашем заводе.

Штаты ИТР на нашем заводе все время увеличивались, и я устроил на работу в Плановом отделе многих своих товарищей не только по Бумтресту (С. И. Зверева и других), но и 2 – 3 товарищей по работе в Могилеве, в том числе: бывшего присяжного поверенного Константина Васильевича Банина и бывшего следователя, а впоследствии народного судью – Николая Александровича Калецкого. Это были люди серьезные, почти все старше меня, каждый из них старался во всю, и в результате наше планирование и статистическая отчетность разрослась так, что дальше ехать было некуда, и Кроль предоставил мне отдельную комнату рядом с общей комнатой планового отдела.

Как-то сидел я в этом своем кабинете, читал и корректировал отчеты, как вдруг открылась дверь и вошел бородатый человек, фамилию которого я в настоящее время уже не помню, но которого я хорошо знал в бытность его помощником Технического директора, издававшегося Всебумпромом, популярного технического журнала «Бумажник – Практик». В работе этого журнала я, тогда еще начинающий экономист, принимал очень активное участие, и почти все передовые статьи в журнале писались мною, каждый раз по заданию основателя и Главного редактора журнала Л. А. Бутылкина; время от времени я писал статьи и по вопросам экономики целлюлозно-бумажной промышленности, причем в отличие от других экономистов, уделявших много внимания теоретическим вопросам, я как бывший директор бумажной фабрики, как истинный и 100%-ый бумажник-практик, предпочитал темы злободневные, имевшие практическое значение.

Когда хорошо знакомый мне, ныне забытый помощник Технического редактора уже не существующего журнала «Бумажник – Практик» неожиданно появился в моем кабинете, мы оба обрадовались, как старые знакомые, и он пояснил: «Осипов – Шмит затеял издание серии сборников по вопросам теории и практики производства синтетического каучука и поручил ему собрать в Ленинграде статьи для первого сборника. Товарищ Айзенштадт, я же помню Вас, как автора многих статей в журнале «Бумажник – Практик» и думаю, что Вы не откажетесь что-либо написать для этого Осиповского сборника. Я пробуду в Ленинграде несколько дней и очень Вас прошу что-нибудь написать. На Вас глядя и другие работники кое – что дадут, и я уеду в Москву не с пустыми руками.»

Я недолго думал и тут же мне пришла в голову удачная мысль написать на тему, одинаково злободневную и полезную как для бумажной промышленности, так и для промышленности СК, тему на которую я уже как-то написал в № 1 – 2 журнала «Бумажник – Практик» за 1930 год статью под громким названием «Выбрасываем миллионы рублей». В то время моя статья не имела никаких практических результатов, и понятно почему: работники бумажной промышленности заинтересованы в максимальном выходе из древесины только лишь одной целлюлозы; все же побочные продукты, содержащиеся в отработанных щелоках, как-то: сахара, дубильные вещества, ПЭК и другие никого не интересовали, и они уходили с отработанными щелоками в сточные воды, отравляли рыбу, загрязняли водоемы и т. д. и т. п.

Использовав материалы этой своей работы, я написал статью для первого сборника СК примерно следующего содержания: «В настоящее время известны два способа получения синтетического каучука: предложенный профессором Бызовым способ получения каучука из нефти и способ профессора Лебедева получения каучука из спирта. Опытный завод лит. А, работающий по способу проф. Бызова, достиг выхода СК в размере от 1,5 до 1,75% от исходного сырья; по способу же проф. Лебедева опытный завод лит. Б достиг 6 – 7 %, т. е. почти в четыре раза больше и ясно, почему проектируемые промышленные заводы СК ориентированы на выработку каучука из спирта по способу проф. Лебедева.

Однако, с точки зрения экономической, способ проф. Лебедева кажется неприемлемым: этиловый спирт и дорог и дефицитен, в особенности в наших условиях, ввиду того, что хлеб и картофель, из которых вырабатывается этиловый спирт, являются продуктами массового народного потребления и все еще дефицитны в СССР; в то же время керосин является дешевым и отнюдь не дефицитным материалом. Какой же выход из создавшегося положения?

Выход простой. За последние годы значительно выросло в СССР производство сульфитной целлюлозы из еловой древесины, на крупных высоко – механизированных заводах. Из литературных данных по мировому целлюлозному производству известно, что за рубежом в Канаде и Швеции, где производство целлюлозы максимально развито, отработанные щелока не выбрасываются, а предварительно перерабатываются химически, и из них вырабатываются этиловый спирт, дубильные вещества и так называемый целлюлозный ПЭК, своеобразный асфальт.

Самый крупный в СССР Сясьский целлюлозный завод мог бы давать в год народному хозяйству 4 миллиона литров чистого этилового спирта крепостью 96,5◦, а вся целлюлозная промышленность СССР – около 12 миллионов литров количество, более чем достаточное для обеспечения спиртом строящихся заводов СК.»

Конечно, статью эту я здесь записал по памяти, и возможно не совсем точно, но она была напечатана в первом сборнике Управления СК, а в изданной в 1949 году книге профессора Н. И. Смирнова «Синтетические каучуки» в списке литературы к I главе на странице 94 указано: «М. Айзенштадт – сборник СК №1, стр. 26, год 1932»

Бурно и в высшей степени своеобразно реагировал на эту статью Осипов - Шмит. Вызвав меня по телефону, он завопил: «Что это – трепотня или серьезно? И откуда ты это взял?» Я ему ответил, что взял я это из иностранной литературы, в частности из переведенной на русский язык книги шведского профессора Хэнглунда, что об этом я еще в 1930 году напечатал статью в журнале «Бумажник – Практик», но на нее никто не реагировал.

Кончилась наша беседа тем, что он потребовал моего немедленного приезда в Москву, а потом попросил к телефону Кроля. О чем они говорили, я не знаю, но Кроль меня предупредил: «Теперь он с Вас не слезет; поезжайте сегодня же, но постарайтесь вернуться поскорее; боюсь, что для нашего завода Вы уже потеряны.»

Я понял Кроля и тут же успокоил его: «В Москве я не останусь ни на каких условиях.»

Вопреки ожиданиям, Осипов встретил меня спокойно и тут же приступил к делу. Я привез с собою и показал ему свою статью, напечатанную в № 1-2 журнала «Бумажник – Практик» за 1930 год и объяснил, что само по себе производство целлюлозы на современных технически совершенных и крупных предприятиях является для наших бумажников делом новым, еще не вполне освоенным, и нельзя ждать от работников бумажной промышленности инициативы в организации производства спирта. Отсюда следует, что Управлению СК необходимо добиться постановления Правительства о строительстве спиртовых заводов на целлюлозно-бумажных комбинатах и в первую очередь на самом крупном из них – Сясьском комбинате. Тут же я порекомендовал ему обратиться к фактическому руководителю советской целлюлозно-бумажной промышленности Луке Андреевичу Бутылкину, в свое время организовавшему строительство Сясьского комбината – человеку прогрессивному, деятельному, пользующемуся среди бумажников непререкаемым авторитетом.

В то время Осипов – Шмит был сильным и влиятельным человеком, и можно было не сомневаться в том, что ему удастся добиться постановления Правительства об организации на целлюлозно-бумажных комбинатах строительства спиртовых заводов. Так оно и оказалось, но лично я неожиданно для самого себя уже выпал из системы СК, так как 15 августа 1932 года я был отозван отделом труда Ленсовета с предписанием направиться во вновь организованный Союзленбумтрест. Это было сделано не только без моего участия, но даже без моего ведома; однако директор завода СК товарищ Кроль, сообщивший мне об этом, счел возможным упрекнуть меня в том, что я сам «подстроил» этот отзыв несмотря на все то, что он, Кроль, для меня делал… Я очень обиделся на него за этот действительно несправедливый упрек, и расстались мы с ним более, чем холодно…

Еще до увольнения из СК я случайно встретился с профессором Иосифом Гавриловичем Кулевым, читавшим курс технологии целлюлозно-бумажного производства в Ленинградском Инженерно-Экономическом институте и в Ленинградском филиале Промакадемии, и он предложил мне взять на себя чтение курса планирования целлюлозно-бумажного производства в обоих этих ВУЗах, на что я с радостью согласился, и как видно из моего трудового списка, я был зачислен преподавателем обоих этих ВУЗов с окладом по доцентской ставке с 1 августа 1932 года, и таким образом, вместо одной работы на заводе СК, я получил сразу три должности, из которых каждая считалась основной.

Фактически же основной являлась работа во вновь организованном Союзленбумтресте, куда одновременно со мною перешел и мой старый друг Степан Иванович Зверев, а вскоре и Мстислав Андреевич Исаеев на должность юрисконсульта.

Если память мне не изменяет, первым начальником вновь организованного Треста был назначен Александр Александрович Корчагин, до того работавший председателем Ленинградского отдела Профсоюза бумажников. Это был прекрасный человек и очень слабый организатор. Начальником планового отдела был выдвиженец из рабочих Нил Нилович Нилов, ничего не понимавший в планировании, но большой любитель публичных выступлений. Хорошо помню, что в каждом своем выступлении он неизменно повторял: «А отсюда, что? Отсюда все последствия!» А последствия все время были одни и те же; Зверев не выдержал этих «последствий» и вскоре перешел на работу в Гипробум. Остались плановиками я, Владимир Васильевич Становой, Евдокия Алексеевна Федорова и почти незнакомый мне Семен Борисович Гуревич, который был явно на меня за что-то в обиде.

Как-то после работы мы остались вдвоем с Гуревичем, и я узнал от него причину его обиды на меня: в свое время, когда я был заместителем Зарина по планово-экономическому отделу Всебумпрома, явились к нам с предложением своих услуг два молодых человека, только – что окончивших институт Народного Хозяйства: он, Гуревич, и его товарищ Новогрудский.

Вакансия была только одна, и Зарин принял на работу Новогрудского, а Гуревич оказался вынужденным поступить на Красногородскую бумажную фабрику, что безусловно принесло ему огромную пользу: он детально изучил производство бумаги и поражал знанием не только экономики, но и технологии. Мы с ним крепко подружились, и эта наша дружба так и осталась ничем не омраченной до сего времени.

Спустя несколько месяцев наш Трест переселился на Невский проспект в дом, находящийся рядом с Комитетом по изобретательству и занял примерно половину той площади, которую занимал в свое время Всебумпром. Александр Александрович Корчагин назначил меня начальником Планового отдела, а сам вышел на пенсию, и председателем нашего Треста был назначен Василий Михайлович Киселев, который до того работал в Москве в отделе кадров ЦК ВКП(б). Ему была предоставлена квартира в первом этаже того дома, в котором находилась и моя квартира, и из всех сотрудников Треста я первый с ним познакомился.

Киселев на первом общем собрании сотрудников заявил, что он никогда в бумажной промышленности не работал и не знает ни нашего производства, ни хозяйства, но он рассчитывает на добросовестность работников и на то, что товарищи помогут ему узнать и производство, и хозяйство. Было это примерно в апреле 1933 года. Нужно отдать справедливость Киселеву – он времени не терял и работникам Треста покоя не давал; в частности, нелегко приходилось и мне: ведь кроме работы в Тресте, я еще преподавал планирование целлюлозно-бумажного производства в институте Народного Хозяйства и в Промакадемии, а к лекциям нужно было тщательно готовиться: все свои лекции я предварительно писал, и мне нередко приходилось работать дома по ночам в самой маленькой комнате, превращенной в кабинет. Было это утомительно, но зато плодотворно.

Как-то однажды Киселев собрал всех инженерно-технических работников, членов партийного комитета и месткома и потребовал от нас оживления работы по оказанию конкретной помощи нашим предприятиям. Посыпалось довольно много предложений, и я со своей стороны предложил одно мероприятие: помочь Сясьскому комбинату в составлении развернутого плана работы Лесной биржи – до сего времени работа биржи проходила самотеком, и нередко варочные котлы простаивают из-за несвоевременной и неравномерной подачи биржей балансов древесно-подготовительному отделу.

За принятие моего предложения высказались: главный инженер Треста Герман Иванович Бруннер, наш целлюлозник Тюрнин, начальник отдела труда и зарплаты Лиховидов и многие другие товарищи. Не помню, какие другие предложения были внесены другими товарищами, но мое предложение было принято единогласно, и не откладывая дела в долгий ящик, я на второй же день выехал на Сясьский комбинат.

Уже не помню, кто в то время был директором Сясьского комбината - кажется, Прохоров. То был умный, даже талантливый человек, но к сожалению неисправимый алкоголик. Начальником Планового отдела был Сергей Васильевич Степанов, прекрасный экономист, но человек замкнутый, имевший огромные неприятности в связи с тем, что был в свое время троцкистом: даже только что родившейся дочке он дал имя Эльда (Лев Давидович).

Из ответственных и руководящих работников Сясьского комбината я хорошо знал начальника варочного отдела инженера Копанцева и зав. отделом рационализации производства инженера Кузнецова. Оба они впоследствии занимали, занимают и теперь ответственные посты в бумажной промышленности. Без труда я получил техническую документацию по бирже и в течение примерно двух – трех дней составил детальный, технически обоснованный план работы Лесной биржи. Моя работа обсуждалась на секции ИТР Сясьского комбината и получила высокую оценку. Два экземпляра этого плана я оставил комбинату, а два взял с собой: один для Треста, а другой – себя для использования при чтении лекций для студентов института и Промакадемии.

По возвращении в Ленинград я доложил свою работу Киселеву, а по его требованию и на общем собрании сотрудников Треста, а второй раз и на инженерно-технической секции Треста. Работа была одобрена, и как видно из записи в моем трудовом списке от 05.11.33года, «в день XVI годовщины Октября я был премирован за ударную работу и сознательное отношение к порученному делу.»

Все было бы хорошо, если бы мои личные отношения с В. М. Киселевым оставались нормальными; но между нами, как говорится, пробежала черная кошка. Началось с наших разногласий в оценке деятельности Л. А. Бутылкина, которого я искренне любил и глубоко уважал, как никого из руководящих работников бумажной промышленности с первых дней национализации бумажных фабрик. Киселев же относился к Бутылкину явно отрицательно.

В начале следующего 1934 года я и сам неожиданно сделался жертвой организационного зуда Василия Михайловича Киселева. На общем собрании сотрудников Треста Киселев выступил с острой критикой организационной структуры нашего Треста с его многочисленными функциональными отделами, постоянно конфликтующими один с другим. На эти конфликты и их разрешение уходит много труда и времени, и работа Треста идет со скрипом, как несмазанная телега. Дошло до того, что отделы Треста переписываются между собою: один другому пишет и ждет его ответа, тоже письменного, а работа фактически стоит, и, конечно, такой нетерпимый порядок приносит промышленности один только вред, и виновных не найти: Иван кивает на Петра, а Петр на Ивана. Наступила пора прекратить это безобразие и коренным образом изменить самою структуру Треста: ликвидировать ныне существующие отделы Производственно-технический, Планово-экономический, Финансовый, отдел Капитального строительства, отдел Рационализации и изобретательства, отдел Снабжения и сбыта и все функции этих отделов передать вновь организованному Планово-производственно-техническому сектору Треста. По-прежнему самостоятельными отделами останутся только: Главный бухгалтер с его аппаратом, отдел Кадров, Спецотдел и Хозяйственный отдел – эти самостоятельные отделы останутся, как и ныне, в непосредственном подчинении Управляющего Трестом.

В развернувшихся прениях я решительно выступил против предложения В. М. Киселева, доказывал его нереальность и практическую неосуществимость, так как среди нас не найдется ни один работник, могущий справиться с разнообразными функциями такого всеобъемлющего сектора. Меня поддержал только лишь один товарищ – инженер Маноим, начальник отдела Капитального строительства. За принятие предложения Киселева высказалось подавляющее большинство сотрудников, в том числе мой большой друг Герман Иванович Бруннер – главный инженер Треста, он же начальник Производственно-технического отдела. По-видимому, самая реорганизация Треста была Киселевым заранее согласована с Г. И. Бруннером, так как к концу собрания Киселев объявил, что начальником вновь организуемого Планово-производственно-технического сектора назначается товарищ Айзенштадт М. С., а его заместителем главный инженер Треста товарищ Бруннер Г. И.

Как видно из трудового списка, мое назначение на новую должность состоялось 23 января 1934 года. Этот оказался годом крупнейших событий и перемен в моей жизни.

В нашем вновь организованном секторе оказались крупнейшие работники разных специальностей: главный инженер Треста Г. И. Бруннер – крупный технолог; прекрасный, очень инициативный экономист-плановик С. Б. Гуревич, великолепно знавший производство и экономику бумаги и целлюлозы; бывший начальник отдела Труда и зарплаты Н. К. Лиховидов и его помощники Лемпорт и Парфинский; специалист по вопросам себестоимости целлюлозы и бумаги товарищ Федорова; энергичный инициативный инженер-строитель Маноим и многие другие, фамилий которых я сейчас уже не помню. Пользуясь этим, мы решили организовать бригады по оказанию конкретной помощи нашим предприятиям, и нужно признать, что этот метод работы оказался весьма плодотворным: мы близко узнали наши предприятия и реально им помогали.

Не могу не рассказать об одном трагикомическом случае, произошедшим в это время на фабрике имени Горького, бывшей Голодаевской. Фабрика эта в то время, как и сейчас, специализировалась на выработке газетной бумаги при композиции 25% целлюлозы и 75% древесной массы. Целлюлозу фабрика получала от Сясьского комбината, а древесную массу вырабатывала сама на своем большом, хорошо оборудованном древесно-массном заводе. Древесная масса получается от истирания балансов на так называемых дефибрерах. Работа древесно-массного завода с одной стороны предопределяла работу всей фабрики, а с другой стороны древесно-массный завод превращал фабрику в одного из крупнейших потребителей электроэнергии. По распоряжению Главбумпрома на Горьковскую фабрику был переведен товарищ Семигин, прославившийся в свое время на Балахнинском комбинате, как опытный руководитель древесно-массного завода Балахнинского комбината, и нужно отдать справедливость Семигину: он действительно быстро наладил работу древесно-массного завода Горьковской фабрики и привел завод в образцовый порядок. Прошло некоторое время, и по отчетам фабрики все мы имели удовольствие убедиться в постепенном и равномерном сокращении расхода электроэнергии на выработку древесной массы. Никто не сомневался в том, что это заслуга нового руководителя, и В. М. Киселев по рапортам фабрики неоднократно премировал Семигина, и весь Трест ему рукоплескал. Прошло некоторое время, и этим явлением невольно заинтересовались работники Ленинградского «Электротока»: вместо расчетных 900 киловатт часов на одну тонну воздушно-сухой древесной массы, фактический расход снизился, если не ошибаюсь до 600, а в отдельные дни и до 500квтчас. Проверили электросчетчик, и оказалось, что он густо заселен тараканами. Как остроумно выразилась на производственном совещании инженер-экономист Е. А. Федорова: «Мы докатились до того, что энергетическую проблему у нас решают тараканы…»

Не успели мы еще забыть эту тараканью историю, как на Трест, в частности, на меня обрушилась другая беда. Явился к нам корреспондент «Красной газеты» не то Бронштейн, не то Рубинштейн, по наружности, да и по фамилии сразу напомнивший мне того молодого человека, который в 1925 году как-то явился вместе с профессором Щеголевым в издательство «Прибой» с подлинным несомненно выкраденным из Госархива делом «Союза русского народа» с предложением издать его с комментариями Щеголева. Как юрисконсульт издательства, я в то время объяснил председателю «Прибоя» товарищу Сергееву всю незаконность издания этих материалов без разрешения Центроархива, и Щеголеву вместе со своим спутником пришлось уйти, «не солоно хлебавши». Появление у нас этого товарища в новой роли корреспондента «Красной Газеты» мне не очень понравилось, но что было делать? Конечно, я не стал ему напоминать о нашей встрече в «Прибое» и направил его к зав. статистическим бюро товарищу Куравкину, у которого он сможет ознакомиться с отчетными материалами всех наших фабрик. Должен признать, что Алексей Евгеньевич Куравкин справедливо пользовался в Ленинграде репутацией прославленного статистика, но, к сожалению, он не знал, да по-видимому и не хотел знать ни целлюлозного, ни бумажного производства, в чем я неоднократно, но безуспешно его упрекал.

Прошло минут 10 – 15 с момента прихода корреспондента, и ко мне прибежал расстроенный Куравкин с просьбой о помощи: он не может объяснить корреспонденту причины расхождения между нашими планами и фактической выработкой бумаги на Горьковской фабрике и целлюлозы на Сясьском комбинате. Я и подумал: какие там могут быть расхождения, когда мне хорошо известно, что оба эти предприятия, как и все другие, работают более, чем удовлетворительно и по крайней мере в последнее время отлично выполняют свои весьма напряженные производственные программы.

Подошел и узнал, в чем дело: оказалось такое, чего я никак не ожидал; корреспондент «обнаружил», что мы якобы спускаем предприятиям явно заниженные суточные планы, а именно:

а) по Горьковской фабрике нашим планом предусмотрена суточная выработка газетной бумаги 80 тонн, а она фактически вырабатывает по 81 – 82 тонны в сутки

б) по Сясьскому комбинату предусмотрена выработка в данном месяце 105 тонн целлюлозы в сутки, а фактически он вырабатывает по 108 – 110 тонн в сутки.

Я объяснил корреспонденту, что ни мы, ни наши предприятия никаких суточных планов никогда не составляли и не составляем, да и не можем составлять по самому характеру нашего производства, и что таких суточных планов нет, не было и не может быть по всей бумажной промышленности по самому характеру нашего производства.

В ответ корреспондент с ядовитой улыбкой предъявил мне составленную Куравкиным рабочую таблицу по Горьковской фабрике за февраль 1934 года. В этой таблице были три графы:

  1. Календарные дни всех 28 дней февраля;
  2. Суточная выработка газетной бумаги по плану; 1/28 месячного плана;
  3. Фактическая выработка газетной бумаги за каждый календарный день.

Как и следовало ожидать, в отдельные дни выработка фактическая оказалась выше так называемой плановой, а в другие дни – ниже.

Я спросил Куравкина, для чего он составил такую таблицу, и почему он ни разу не предъявил ее ни мне, ни Гуревичу.

 

 

Куравкин объяснил, что такие месячные таблицы он составляет лично для себя по всем предприятиям, и что они дают ему возможность в любой день ответить на вопрос о ходе выполнения месячного плана по всему Тресту.

- Но ведь о ходе выполнения месячного плана мы знаем и без того каждый день по сумме фактической выработки на данный день. Для чего же понадобилось Вам включать несуществующий показатель несуществующего суточного плана?

На этот вопрос Куравкин, естественно, не смог дать ответ, и я объяснил ему, а заодно и корреспонденту:

- Производство бумаги, целлюлозы и древесной массы относятся к группе так называемых непрерывных производств, и наши предприятия не имеют свободных от производства дней, но отдельные агрегаты периодически останавливаются для тех или других надобностей. Бумагоделательные машины, например, останавливаются для смены так называемой одежды машин (сеток и сукон), и этим остановом мы пользуемся также для того, чтобы кое – что в машинах подправить, урегулировать и произвести необходимый текущий ремонт. На Горьковской фабрике установлено пять бумагоделательных машин, из коих: а) две крупные, современные и высокопроизводительные б) три старые машины более низкой производительности.

Многолетним опытом установлено, что в течение месяца простои бумагоделательных машин на текущий ремонт, на смену сеток и сукон и на прочие надобности составляет в месяц 40 – 50 часов, в среднем 45 часов или в сутки 1,5 часа. Таким образом расчетная величина рабочего времени бум-машины составляет в сутки 22,5 часа. Но так как останавливать ежесуточно каждую машину на полтора часа и вновь ежесуточно пускать ее было бы нецелесообразно, поскольку это вызвало бы увеличение холостых ходов, то в нашей промышленности узаконен такой порядок: каждая бумагоделательная машина работает непрерывно в течение 3 – 4 недель и примерно раз в месяц по графику останавливается на 1 - 1,5 суток для устранения тех или иных дефектов «отдыхающей» машины.

На Горьковской фабрике всего 5 бумагоделательных машин, из коих 2 новые высокопроизводительные и 3 старые низкой производительности. В те дни, когда на простое для ремонта находятся одна за другой новые машины, общая выработка газетной бумаги на фабрике снижается, а в те дни, когда они полностью работают, выработка ежедневно повышается и превосходит ту среднесуточную, которую зря установил Куравкин.

Что касается Сясьского комбината, то там дело еще проще. Варка целлюлозы производится в специальных котлах; их на Сясьском комбинате шесть штук. Котлы чугунные, обмурованные кислотоупорными плитками; время от времени примерно раз в полгода эту обмуровку приходится менять, если не всю, то частично. Вот Вам план Сясьского комбината, утвержденный Трестом и Главбумпромом. Из него Вы видите, что запланировано комбинатом остановить в феврале два котла на смену обмуровки; соответственно, промфинпланом предусмотрено на это время уменьшить выработку целлюлозы на 1/3. Однако комбинат не сумел обеспечить единовременную обмуровку двух котлов и был вынужден отложить обмуровку второго котла на март месяц, и в феврале этот второй котел продолжал еще работать сверх плана: он будет остановлен уже в марте. Следовало бы соответственно скорректировать февральский план, но Главбумпром этого не разрешил. Таким образом, утвержденный на фабрике план выработки целлюлозы на Сясьском комбинате формально перевыполнен, а в марте он будет соответственно не довыполнен, так как второй котел будет стоять на обмуровке.

Корреспондент выслушал все мои объяснения и заявил: «Что бы Вы ни говорили, но факт остается фактом: Ваши планы явно занижены, и это будет мною доведено до всеобщего сведения.»

У меня еще хватило терпения сказать ему о том, что по-видимому он ничего не понял из того, что я ему говорил. Я еще добавил: «Беда коль пироги начнет печи сапожник, а сапоги тачать пирожник», а он в ответ мне: «Учтите, что я занимаюсь не только Вашей бумажной промышленность, но и другими отраслями.» Я встал и сказал: «Тем хуже для этих других отраслей; говорить нам с Вами больше не о чем, Вы и так отняли у меня слишком много времени; до свидания, будьте здоровы и действуйте так, как Вам совесть подсказывает.»

Прошло 2 – 3 дня, и в «Красной Газете» появилась громовая разносная статья под названием «Бюрократическое планирование в бумажной промышленности». В этой статье говорилось о том, что нехватка в стране газетной бумаги является следствием оппортунистического планирования, виновником которого является начальник Планового отдела Союзленбумтреста гражданин Айзенштадт, ничего не понимающий в целлюлозно-бумажном производстве. Сам он юрист, а фактически командует всей бумажной промышленностью Ленинграда и области, и вот Вам результаты: (приводятся уже известные данные по Горьковской бумажной фабрике и Сясьскому комбинату). Пойманный с поличным, гражданин Айзенштадт пытался изворачиваться, но он был уличен своим же сотрудником тов. Куравкиным и т. д. и т. п. – все в таком же роде.

Через 2 – 3 дня появилась еще одна статья в таком же стиле, и мне, что называется, житья не стало. Начались бесконечные собрания и совещания с участием и без участия корреспондента, но с непременным участием Киселева, Бруннера, президиума Ленинградского отдела профсоюза бумажников, работников планового отдела и бухгалтерии, а также представителей инженерно-технической секции профсоюза. Соглашались со мною, но «Красная Газета» продолжала печатать статьи и статейки своего корреспондента. Начались и вызовы в соответствующие организации, из которых припоминаю Ленинградский Облплан и даже Экономический отдел ГПУ. Всюду мне приходилось отстаивать систему нашего планирования и учета, разработанную годами и принятую всеми предприятиями, трестами и Управлениями нашей целлюлозно-бумажной промышленности.

 Всюду соглашались со мной, всюду выражали мне глубокое сочувствие, одобряли и советовали не обращать внимания на эти «глупости»: ведь газете рта не зажмешь…

Все это было так, но в один прекрасный день я принял твердое решение и подал Киселеву официальное заявление об освобождении меня от работы в Тресте.

Василий Михайлович возмутился моим малодушием, но я стоял на своем: «Либо прекратите эту травлю, либо увольте меня сегодня же.» Уволить меня он не пожелал, но зато решил обратиться лично к Сергею Мироновичу Кирову и предложил мне заготовить для него письменно во всех подробностях изложение всех обстоятельств моего конфликта с «Красной Газетой», что я и сделал в тот же день, добавив, что организованный после ликвидации Всебумпрома Союзленбумтрест все время работал крайне неудовлетворительно и систематически не выполнял производственной программы, но «Красная Газета» за все это время не напечатала по этому поводу ни одной строчки, а теперь, когда, после проведения реорганизации Треста, в работе наших фабрик достигнут крутой перелом, и мы уже не только выполняем, но и систематически перевыполняем государственный план производства целлюлозы и бумаги, когда нами одновременно достигнуты отличные результаты по качеству продукции и ее себестоимости, начались клеветнические кампании против начальника Планово-производственно-технического отдела товарища Айзенштадта, хоть и юриста по образованию, но и одновременно одного из старейших работников целлюлозно-бумажной промышленности со стажем с 1916 года.

По словам Киселева, редактор «Красной Газеты» тов. Чагин лепетал что-то невнятное и ни на один из вопросов Сергея Мироновича не мог дать членораздельного ответа.

Сергей Миронович принял такое решение: «Предложить тов. Чагину прекратить печатание клеветнических статей о бумажной промышленности и уволить с работы сотрудника такого-то как клеветника.»

Через несколько дней я случайно на Невском проспекте встретил своего незадачливого обвинителя: он шел, опустив голову, и сделал вид, что меня не замечает…

В эти же дни произошли два события, в корне изменившие мой жизненный путь:

  1. В Спецотделе Треста мне вручили письмо Л. А. Бутылкина надписью: «Секретно». Расписавшись в его получении и вскрыв это письмо, я прочитал: «Дорогой Моисей Самуилович! Обращаюсь к Вам за помощью, как специалисту по делам изобретательства и как к патриоту бумажной промышленности. В свое время наш Нарком товарищ Лобов С. С. Организовал Комиссию из крупнейших специалистов Лесной и бумажной промышленности для ознакомления на месте с передовой иностранной техникой по большому кругу вопросов, в том числе по выработке из крафт-бумаги мешков для упаковки цемента, вместо применявшихся ранее для этой цели деревянных бочек. Из работников бумажной промышленности в Комиссии С. С. Лобова участвовали Главный инженер Новолялинского комбината тов. Малютин Владимир Николаевич. Из всех виденных им за границей типов бумажного мешка, используемого для упаковки цемента, тов. Малютин остановился на многослойном мешке фирмы «Бейтс Велве К◦», наиболее экономичном и пригодном для использования при перевозке цемента на самые дальние расстояния.

Началась уже реконструкция Новолялинской бумажной фабрики, но когда поехали в Германию размещать заказы на оборудование, то оказалось, что это оборудование запатентовано фирмой «Бейтс Велве К◦» во всех странах мира, в том числе в Германии. Нашлась, однако, обанкротившаяся немецкая фирма, которая приняла на себя поставку оборудования по сходной цене, и мы его приобрели. Впоследствии оказалось, что не только оборудование, но и самые мешки запатентованы фирмой «Бейтс Велве К◦» во всех промышленных странах всего земного шара, в т. ч. и в СССР еще в 1927 году. Мы приняли решение опротестовать этот патент и организовали для этой цели Комиссию из двух наших юристов и В. Н. Малютина, под его руководством. Комиссия эта работает уже более полугода, но до сих пор ничего не добилась: Комитет по изобретательству не находит оснований для аннулирования патента. Прошу Вас срочно заняться этим делом; и пишите мне о его ходе как можно чаще, но исключительно через Спецотдел с надписью на конверте «Секретно»».

Я в тот день написал Бутылкину, что, считая меня специалистом по патентным делам, он ошибается: в свое время в Ленинграде я пользовался репутацией знатока авторского права, а не патентного; но «не боги горшки обжигают», и, если нет у Вас более подходящего юриста, я готов заняться этим делом и, конечно, приложу все усилия к благоприятному для нас результату.

Комитет по изобретательству находился в здании на Невском проспекте рядом со зданием, в котором помещался наш Трест. В свое время я в этом Комитете бывал по делам, которые мне поручал Николай Константинович Муравьев, и я хорошо запомнил одного работника Комитета – молодого культурного инженера Павла Васильевича Сысоева. К нему я и направился. Как ни странно, он тут же меня узнал, но извинился: фамилию мою он уже забыл, и мне пришлось себя назвать. Узнав, по какому делу я пришел, он выразительно хлопнул себя по затылку и сказал: «Вот где сидит у меня это проклятое дело!» и тут же извлек два огромных тома и показал их мне. Признаюсь, один вид двух разбухших томов меня испугал. Но делать нечего: «Взялся за гуж – не говори, что не дюж.»

А Сысоев все выкладывает: «Дело это тянется уже много лет; патент выдан американцами еще в 1927 году по заключению известного профессора Технологического института такого-то (он назвал громкую фамилию профессора, но в настоящее время я уже ее не помню). Фирма аккуратно, начиная с 1927 года, вносит установленную пошлину в долларах за охрану этого патента, а Ваши бумажники все пишут и пишут, шлют нам всякие документы и справки, но все это ни к чему: правильность выдачи американской фирме патента не опорочено.» Кончились его излияния тем, что он потащил меня к председателю Комитета Чичагову, и тот прямо заявил: «Считаю дело абсолютно безнадежным, и в особенности в настоящее время, после того как наш Наркоминдел тов. Литвинов был с личным визитом у президента Рузвельта, и между СССР и США установлены нормальные дипломатические отношения. Товарищ Литвинов в этих делах проявляет большую щепетильность, а аппарат Наркоминдела внимательно следит за охраной прав иностранных фирм в СССР.» Закончил свои высказывания Чичагов следующим: «Все мы советские люди, но заявляю Вам прямо, что если хотите добиться отмены выданного американской фирме патента, Вы должны представить нам такие данные, против которых не устоит ни один буржуазный Суд. Задача, конечно, нелегкая, но другого выхода нет, и я от всей души желаю Вам успеха.»

Это суровое заявление Чичагова явилось для меня руководящим принципом всей предстоящей мне работы, и я сделал из него правильный вывод: нужно изучить содержание самого понятия «изобретательство» по гражданскому праву буржуазных стран, а для этого в моей личной библиотеке имеется прекрасная, ни с чем не сравнимая работа – «Курс гражданского права» К. П. Победоносцева – знаменитого реакционного Обер-Прокурора Святейшего Синода при Александре III и Николае II – крупнейшего знатока гражданского права дореволюционной России и капиталистических держав. Были у меня еще и гражданские кодексы капиталистических стран: кодекс Наполеона, Германский гражданский кодекс и наиболее из них современный Швейцарский гражданский кодекс.

У Победоносцева я нашел интересную главу об изобретениях и усовершенствованиях:

1) изобретением является оригинальное, никем до того не высказанное и не опубликованное предложение в области техники, медицины и в других областях человеческого знания или искусства;

2) усовершенствованием же является всякое предложение, использующее уже ранее опубликованные изобретения или открытия в целях улучшения тех или иных технических, медицинских и всяких других механизмов, и процессов.

 Отсюда ясный вывод: необходимо ознакомиться со всеми имеющимися в Комитете патентами на тарные мешки из крафт-бумаги, опубликованные до запатентования в СССР фирмой «Бейтс Велве К◦» и найти то существенно новое, что содержится в этом патенте по сравнению с ранее опубликованными.

Я и явился к тов. Сысоеву с просьбой дать мне возможность ознакомиться с запатентованными у нас изобретениями тарных бумажных мешков за период времени до 1927 года. Таких патентов оказалось достаточно много на английском, немецком, французском, итальянском, шведском и финском языках, и я занялся систематизацией этих патентов по их существенным признакам. Немецкий, французский, английский и итальянский языки были мне доступны, а для перевода патентов шведских и финских (их было немного) я пригласил работника нашего Треста тов. Пизмантера, долгое время работавшего до революции в Финляндии, и хорошо знавшего финский и шведский языки.

Среди них оказались 2 – 3 старых патента самой фирмы «Бейтс Велве К◦».

На основании составленной мною же большой ведомости основных признаков всех отработанных патентов я к великому своему удовольствию нашел, что в выданном фирме «Бейтс Велве К◦» в 1927 году патенте не было ни одного признака, который бы не был указан в обследованных мною патентах. К чести инженерно-технического персонала этой фирмы следует отметить, что мешок, запатентованный фирмой в СССР в 1927 году, в целом представлял собою прекрасный образец экономически - целесообразной и технически – совершенной тары для цемента и других сыпучих тел, и недаром на нем остановил свой выбор Владимир Николаевич Малютин, таланты и ум которого я получил возможность оценить по-настоящему только впоследствии – через несколько лет.

Из-за работы по опорочению патента начали у меня портиться отношения с В. М. Киселевым, упрекавшим меня в том, что я слишком много трачу времени на возню с этими никому не нужными мешками в ущерб трестовской работе.

В какой-то степени он был прав, но я делал все для себя возможное, чтобы работа в Тресте не страдала и, как мне казалось тогда, кажется и теперь, работа в Тресте шла удовлетворительно, и жаловаться не приходилось.

Отлично помню, как 1 и 2 мая 1934 года, я сидел в своей маленькой комнате и трудился над составлением от имени Главбумпрома заявления в Совет жалоб при Комитете по изобретательству об аннулировании выданного американской фирме в 1927 году патента за №… на многослойные мешки из крафт-бумаги.

Стараясь быть кратким и точным, я перечислил все характерные детали мешка, указанные в патенте, и против каждой детали называл те более ранние патенты, в которых эти детали уже фигурировали и, следовательно, не являлись новым изобретением.

Указал я также и на то, что необоснованно выданный фирме «Бейтс Велве К◦» патент на многослойные мешки наносит огромный ущерб нашей цементной промышленности и всему народному хозяйству СССР.

3 мая я уже показал Сысоеву проект своей жалобы, и он нашел, что она весьма убедительна, очень хорошо обоснована, и он рекомендует немедленно ее подать. Я объяснил ему, что жалоба должна быть не от моего имени, а от имени Главбумпрома, куда я ее и перешлю.

Как раз случилось мне в эти дни поехать в Москву; я захватил с собой жалобу, и Л. А. Бутылкин подписал ее. По возвращении в Ленинград я сдал жалобу Сысоеву, и мы с ним наметили день рассмотрения жалобы примерно через месяц с тем расчетом, чтобы фирма «Бейтс Велве К◦» имела возможность командировать в Ленинград своего представителя для участия в заседании Совета по рассмотрению жалобы. Все это было сделано по всем правилам с тем, чтобы оградить наше правосудие от возможных нареканий не только со стороны фирмы, но и со стороны буржуазной печати, а также нашего щепетильного Наркоминдела тов. Литвинова.

За несколько суток до дня, назначенного слушания дела о бумажных мешках в Совете жалоб, мне пришлось по какому-то делу нашего Треста побывать в Москве, в Главбумпроме, и там я встретился с начальником отдела рационализации и изобретательства тов. Миловым, который мне рассказал, что им получено извещение от Комитета по изобретательству о назначении к слушанию какого-то дела по жалобе Главбумпрома, и он, Милов, телеграфировал Комитету просьбу сообщить Главбумпрому сущность дела и на две – три недели отложить его слушание. Я ужаснулся, объяснил Милову сущность дела, и тут выяснилась причина недоразумения: переписка Главбумпрома со мною и все заявления от имени Главбумпрома по делу о мешках велись почему-то через Спецотдел, и о них Милов не знал. Тут же мы отправились к Бутылкину и телеграфировали Комитету просьбу Главбумпрома: «Дело о мешках просим заслушать в назначенный день с участием представителя Главбумпрома тов. Айзенштадта.» В тот же вечер я выехал обратно в Ленинград, и утром следующего дня зашел в Комитет и объяснил Сысоеву происшедшее недоразумение. До дня рассмотрения нашей жалобы оставались еще целые сутки.

Все в порядке: завтра ровно в 13 часов начнется заседание Совета жалоб с участием сторон и профессоров – специалистов. Готовиться к этому заседанию у меня не было никакой необходимости: все мои доводы изложены в жалобе, и добавить к ним я ничего не могу.

Оказалось, не совсем так: вечером накануне заседания я получил пакет с дополнительными материалами от В. Н. Малютина: «Решение Германского Верховного Суда по иску американской фирмы «Бейтс Велве К◦» к какому-то немецкому Акционерному Обществу о возмещении убытков за использование ее патента на многослойные тарные мешки из крафт-бумаги с клапаном, автоматически закрывающимся после наполнения мешка цементом или другими сыпучими материалами.»

Германский Верховный Суд отказал американской фирме в иске по мотиву отсутствия в ее патенте признаков новизны, т. е. как раз по тем мотивам, которые были высказаны в моей жалобе.

Состоявшееся в назначенный день заседание Совета жалоб под председательством профессора Чичагова и с участием нескольких профессоров Ленинградского Технологического института открылось ровно в два часа дня.

Докладывал дело тов. Сысоев в высшей степени объективно: он напомнил о там, что патент выдан в таком-то году по заключению присутствующего в настоящем заседании профессора «такого-то»; сказал и о том, что американская фирма «Бейтс Велве К◦» аккуратно платила установленные за охрану патента пошлины, и, что ни у кого из работников бумажной промышленности по-видимому не возникало сомнений в законности этого патента, так как никто из них не пытался опорочивать его. С заявлением об аннулировании патента Главбумпром обратился только в конце прошлого года, но в этом требовании Главбумпрому было отказано за отсутствием достаточных оснований к отмене, и только лишь в последнее время поступило заявление, по поводу которого председатель Комитета счел необходимым собрать Совет жалоб.

Сысоев подробно доложил содержание поданной мною жалобы, копии которой были тут же вручены всем членам Совета, и профессор Чичагов предоставил мне слово для выступления.

Я скромно заявил, что не считаю возможным повторять доводы, изложенные в нашей жалобе, считаю необходимым обратить внимание членов Совета на дополнительно полученный мною вчера документ: «Решение Германского Верховного Суда об отсутствии в патенте фирмы «Бейтс Велве К◦» элементов новизны» и добавил, если Верховный Суд капиталистической Германии не нашел в этом патенте элементов новизны, то почему мы в СССР должны признать его новым и тем самым поставить развивающуюся у нас цементную, а заодно и бумажную промышленность в зависимость от произвола американской фирмы. Не знаю какие данные были представлены Германскому Верховному Суду, но мы позаботились о том, чтобы представить Комитету такие доводы, против которых не устоит ни один Суд капиталистического мира, и из этих данных явствует только одно: перед нами очень удачный, заслуживающий самого широкого одобрения и применения многослойный мешок из крафт-бумаги, сконструированный чрезвычайно разумно из широко известных и широко применяемых ранее отдельных элементов; этот мешок был бы и патентоспособным, если бы в нем был хотя бы один признак новизны. Но его нет, а это значит, что перед нами тип мешка, созданный в результате так называемой рационализации, которую можно всячески приветствовать, но никак нельзя запатентовать.

С возражением против моих доводов выступили двое: юрисконсульт Ленинградской Торговой палаты по доверенности фирмы «Бейтс Велве К◦» и старый профессор Ленинградского Технологического института, в свое время признавший за мешком право на патент. Ни фамилий этих товарищей, ни их доводов в пользу фирмы я в настоящее время уже не помню, но ни тот, ни другой не привели, да и не смогли привести в пользу патента ни одного заслуживающего внимания довода, и я ограничился лишь тем, что задал старику профессору такой вопрос: «Если бы Вы, профессор, рассматривая в свое время заявку фирмы на патент, имели бы все те данные, которые я сегодня доложил Совету жалоб, то как бы Вы поступили: признали бы Вы право на патент или не признали бы?»

Старик, не задумываясь, ответил: «Если бы я располагал тогда этими данными, то, конечно, отклонил бы в выдаче патента…» Другого ответа я и не ждал, и от имени Совета жалоб профессор Чичагов сформулировал и вынес постановление об аннулировании патента.

В этот же день я о состоявшемся решении Совета жалоб телеграфировал в Москву Бутылкину и на Новолялинский комбинат Малютину, а спустя день или два я выслал им засвидетельствованные Комитетом две копии постановления Совета жалоб.

Примерно через неделю я получил от Малютина почтовым переводом шесть тысяч рублей вознаграждения за проделанную работу со ссылкой на распоряжение Главбумпрома. Сумма эта казалась мне чрезмерной, но как потом выяснилось, именно эта сумма была предусмотрена титульным списком строительства мешочного цеха Новолялинского комбината на расходы по делу об аннулировании выданного американской фирме патента на многослойные мешки из крафт-бумаги.

Ни одной копейкой из этих денег я не воспользовался. Всю сумму я внес в Сберкассу, и она оставалась там до тех пор, когда в день начала войны с гитлеровской Германией все денежные вклады частных лиц в Сберкассах были «заморожены» и перечислены на нужды обороны.

Продолжая свои воспоминания в хронологическом порядке, я должен подробнее остановиться на решающих в моей жизни событиях того же 1934 года. Началось все с близкого мне Сясьского комбината, Директором которого был в то время старый большевик Яков Андреевич Балмасов, Главным инженером – Николай Федорович Мелешкин, а Коммерческим директором – Вульф Борисович Подольский. Там же по моей рекомендации старшим юрисконсультом был назначен мой старый друг Мечислав Андреевич Исаев, постоянно проживавший в Ленинграде и выезжавший на комбинат на день – два в неделю; на комбинате же повседневной юрисконсультской работой занимался очень знающий инициативный юрист Тютрюмов.

Главный инженер комбината Н. Ф. Мелешкин, один из крупнейших знатоков целлюлозного производства, занялся ускоренной варкой целлюлозы и резко увеличил ее выпуск, но так как пресс паты по своей мощности не успевали с просушкой всей сваренной целлюлозы значительная ее часть выпускалась в сыром состоянии в виде валиков или листов с влажностью до 80%, вместо ранее допускавшейся влажности не более 20 – 30%.

Наши крупные бумажные фабрики – Горьковская, Володарская и другие – были крайне недовольны этой слишком влажной неупакованной целлюлозой, так как часть ее крошилась, загрязнялась, а зимою даже прилипала к полу и стенкам вагонов, и я в качестве начальника Планово-производственно-технического отдела разработал и утвердил в Главбумпроме положение о том, что неупакованная целлюлоза повышенной влажности оплачивается фабриками – потребителями по цене ниже стандартной упакованной целлюлозы на сумму равную двойной стоимости упаковки, что составляло солидную скидку примерно около 20 – 25% от прейскурантной цены стандартной, упакованной целлюлозы. Cоставленный мною и утвержденный начальником Главбумпрома тов. Брыковым приказ о снижении цены неупакованной влажной целлюлозы был мотивирован, как мероприятие по улучшению качества продукции: так оно и было в действительности.

Приказ был разослан по всем нашим предприятиям, в том числе и Сясьскому комбинату. Насколько мне известно, никаких недоразумений между Сясьским комбинатом и другими нашими предприятиями вновь установленный порядок не вызывал, и судя по отчетам комбината, этот новый порядок ни в коей степени не отразился и на финансовой деятельности комбината: он работал по-прежнему, все время выполняя и перевыполняя производственную программу и являлся по-прежнему самым высокорентабельным предприятием нашей отрасли.

Примерно в апреле или мае 1934 года мне позвонил мой старый друг Людвиг Павлович Зарин: он назначен директором Гипробума и очень просит заехать к нему для каких-то переговоров. Я поехал, и Зарин предложил мне перейти в Гипробум на вакантную должность начальника Планового отдела: «Зарплата будет не меньше, а даже и больше, чем в Тресте, а кроме того, и работа значительно проще и легче: при желании Вы сможете одновременно заняться и другой работой по Вашей прежней специальности, а Гипробуму Вы очень нужны. С Бутылкиным я уже говорил по этому поводу: он – за Ваш переход к нам, но Киселев категорически возражает, не хочет Вас отпускать.»

Я согласился; не стоит много распространяться на изложение всех мытарств, которые я перенес в связи с переходом в Гипробум, но как видно из моего трудового списка, 25.VI.1934 года, я был уже зачислен на должность начальника Планового отдела Гипробума, и только лишь 03.VII того же года я был освобожден от работы в Союзленбумтресте согласно поданному заявлению, причем Киселев честно предупредил меня о том, что моей «измены» он никогда мне не простит.

Чтобы разъяснить дальнейший ход событий этого периода, я вынужден рассказать о том, что еще в то время, когда я был бесконечно загружен работой в Союзленбумтресте ко мне несколько раз являлся в Трест молодой человек, главный инженер Кондопожского комбината Виктор Исакович Абрамович с просьбой помочь ему разобраться в одном загадочном явлении: «Производственно-технические показатели работы Кондопожского комбината являются исключительно высокими и наиболее прогрессивными во всей бумажной промышленности СССР: прекрасная древесная масса, минимальные расходы пара, электроэнергии, смазочных масел, каолина, высокая производительность труда рабочих, минимальные накладные расходы и даже вес 1 м² вырабатываемой комбинатом газетной бумаги ниже веса газетной бумаги, выпускаемой Балахнинским комбинатом и Горьковской фабрикой; при всем том производство является убыточным. Комбинат много раз обращался в Главбумпром с просьбой о помощи: приезжали на комбинат экономисты, инженеры и финансисты, приезжал и начальник финотдела Главбумпрома тов. Кренцель, но никто не нашел причины этого явления.»

Вскоре после моего перехода в Гипробум ко мне явился сам директор Кондопожского комбината Генрих Адольфович Ярвимяки. Мы с ним были уже знакомы по случайной встрече в заседании балансовой комиссии Главбумпрома в Москве. Это был старый большевик, личный друг Михаила Ивановича Калинина. На Кондопогу он явился из Финляндии после того, как заколов часового, бежал из тюрьмы и в пешем порядке добрался до Советской России, поступил на строительство комбината в качестве рабочего медника; вскоре, благодаря своим исключительным организаторским способностям, он был назначен начальником строительства, а затем и директором Кондопожской фабрики.

Ярвимяки предложил мне поехать с ним в Кондопогу и там на месте разобраться в причинах убыточности производства.

Я уже знал, что спорить с Ярвимяки бесполезно: в случае чего он прикидывался не понимающим русского языка, выкатывал свои необычно светлые, почти белые, глаза и обворожительно улыбался…

С разрешения Зарина я и выехал вместе с Ярвимяки в Кондопогу.

Кондопожский комбинат был во всех отношениях интересным предприятием, в то время с еще не достроенным целлюлозным заводом. В то время источниками энергии были ТЭУ и маленькая гидростанция (гидростанция на знаменитом водопаде Кивач была построена много позднее, примерно в 1938-1939 годах), приводившие в движение древесно-массный завод современного типа и две недавно пущенные бумагоделательные машины германской фирмы Фойт, вырабатывавшие газетную бумагу. Строился при комбинате целлюлозный завод. Интенсивно строился также и город Кондопога, вернее поселок при комбинате. В основном рабочая масса состояла из финнов, бежавших из Финляндии в Советский Союз и финнов из Канады. Главный инженер комбината Абрамович освоил финский язык настолько, что на собраниях рабочих выступал на финском языке и с рабочими – финнами разговаривал по-фински, чем завоевал среди них большую популярность. То и дело перебегали в Кондопогу рабочие из Финляндии: им отводили участки, отпускались лесоматериалы и кирпич, и они сами строили себе дома, образовавшие достаточно крупный рабочий поселок.

На ознакомление с предприятием, со складским хозяйством, с транспортными условиями и поселком я потратил весь первый день пребывания в Кондопоге и получил достаточно ясное представление о комбинате. Все свидетельствовало о строгом порядке, разумном хозяйствовании, о четком руководстве и дисциплинированности сверху донизу. Невольно сравнив свои впечатления с тем, что я наблюдал на фабриках нашего Треста и на незабываемой фабрике «Спартак», я пришел к заключению, что причину убыточности комбината и его финансовых затруднений нужно искать не в производстве и не в сфере его хозяйственной деятельности, а где-то в стороне – но где? На этот вопрос ответа я не находил, но был уверен, что в конце концов я его найду –обязан найти…

К концу рабочего дня я зашел в контору комбината и там познакомился с Главным бухгалтером и другими работниками заводоуправления. Поговорили о том – о сем, но ни один из них не спросил ни о цели моего приезда, ни о том, как подвигается моя работа, и это мне понравилось: порядок!

Вскоре явился Абрамович, пригласил меня к обеду и уже дома познакомил меня со своей женой очаровательной Беллой Яковлевной-тоже инженером-технологом, работавшей в лаборатории комбината. Ни сам Абрамович, ни явившиеся в изрядном количестве к вечернему чаю гости, в том числе и Ярвимяки, не задавали мне никаких вопросов по существу того дела, по которому я приехал, и мне эта деликатность не только понравилась – она была трогательна и как-то удивительно гармонировала с тем порядком на производстве и в хозяйстве фабрики, которые я наблюдал все время с момента приезда на комбинат.

Ярвимяки, как всегда, рассказывал о своих встречах с М. И. Калининым, о своих приключениях в Финляндии и в Советском Союзе; Абрамович рассказывал остроумные анекдоты, из которых некоторые вынуждали скромную Беллу Яковлевну выходить на несколько минут из комнаты.

Около 10 часов вечера гости стали расходиться, но меня хозяева не отпустили и отвели мне отдельную комнату. После почти целодневного хождения по комбинату и его достаточно разветвленному хозяйству, после обеда и вечера проведенного в обществе новых для меня, простых и привлекательных людей, после всех этих разговоров на самые разнообразные темы, мне оставалось только одно: крепко и бездумно уснуть, памятуя, что «утро вечера мудренее».

Утром второго дня я направился в контору, зашел к Главному бухгалтеру. От него узнал, что основными и самыми крупными поставщиками Кондопожского комбината являются Кареллес и Сясьский целлюлозный завод: Кареллес поставляет комбинату балансы и дрова, а Сясьский завод – всю потребную комбинату целлюлозу. Счета обоих поставщиков оплачиваются комбинатом своевременно, и никаких недоразумений с этими поставщиками до сего дня Комбинат не имел.

Я естественно заинтересовался в первую очередь не лесом, а целлюлозой, и потребовал представления мне всей документации по приемке целлюлозы и ее оплате. Оказалось, что Сясьский комбинат поставлял Кондопоге целлюлозу не сухую листовую, надлежащим образом упакованную, а целлюлозу высокой влажности в валиках, а счета на ее оплату выставлял без установленной приказом по Главбумпрому скидки в размере двойной стоимости упаковки.

Как и можно было ожидать, работники отдела снабжения Кондопожского комбината, привыкшие к приемке стандартной упакованной целлюлозы, не уловили специфических особенностей новой для них разновидности целлюлозы и слепо, без проверки принимали ее по отправочным документам Сясьского комбината, а бухгалтерия полностью оплачивала счета поставщика, выписывавшиеся последним с полным игнорированием подписанного начальником Главбумпрома приказа о порядке приемки и оплаты сырой неупакованной целлюлозы повышенной влажности. Из кондопожцев никто и не знал этого приказа.

Случилось так, что во второй день моего пребывания в Кондопоге поступило два вагона валиковой целлюлозы, и я присутствовал при их разгрузке и приемке вместе с начальником отдела Снабжения Кондопожского комбината, Главным бухгалтером и депутатом Кондопожского Горсовета.

Валики целлюлозы оказались не только влажными, но просто-напросто мокрыми. Из них все время текла мутная вода. На полу вагона оказалась лужа грязной воды, а % влажности целлюлозы, тут же определенный Кондопожской лабораторией, оказался значительно выше процента влажности, указанного в спецификации комбината, вопреки тому, что по законам физики целлюлоза должна за время пребывания в пути утратить тот или иной процент влажности и действительно его утратила, о чем красноречиво свидетельствовал залитый грязной водой пол вагона.

Таким образом, Сясьский комбинат не только нарушал приказ Начальника Главбумпрома о снижении отпускной цены неупакованной целлюлозы, но попросту говоря, встал на путь надувательства и получал с покупателя значительные суммы за никому не нужную воду. Это была уже прямая уголовщина, но я и мысли не допускал о том, что к этой пакости было причастно руководство комбината.

Так или иначе, причина убыточности Кондопожского комбината – основная поставленная предо мною задача – была вскрыта, и я поделился своими выводами с Ярвимяки и Абрамовичем в присутствии Главного бухгалтера комбината и начальника отдела Снабжения, добавив при этом, что по-видимому, не только целлюлоза принимается и оплачивается автоматически: столь же неправильно по всей вероятности принимаются и оплачиваются и другие материалы, а может быть и основные средства (балансы) и топливо, химикаты и прочее.

Ярвимяки и Абрамович крепко меня благодарили, и кончилось все это повторением вчерашней пирушки и соответствующей выпивки, а утром следующего дня в кабинете Ярвимяки состоялась беседа; и мне было сделано предложение перейти на работу в качестве Коммерческого директора комбината, от чего я категорически отказался. Закончились наши переговоры назначением меня консультантом комбината с тем, что я возьму на себя в первую очередь урегулирование взаимоотношений с Сясьским комбинатом по поставке целлюлозы, а потом уже и с другими поставщиками, если это потребуется. В результате этих переговоров в моем трудовом списке появилась 31-я запись: «15.08.1934 года зачислен консультантом юриста Кондопожского целлюлозно-бумажного комбината по совместительству с основной работой в Гипробуме.»

С этого дня началась в моей деловой жизни новая полоса, интересная, но одновременно и тяжелая, потребовавшая огромного напряжения нервов и повлекшая за собою коренную переоценку таких моральных ценностей, как деловая честность, дружба и элементарная порядочность в деловых взаимоотношениях.

По возвращении из Кондопоги я немедленно написал своему приятелю Коммерческому директору Сясьского комбината Вульфу Борисовичу Подольскому о допускаемом его аппаратом прямом нарушении установленного Главбумпромом порядка отгрузки и стоимости неупакованной целлюлозы и приложил копию составленного с участием депутата Горсовета акта об обнаруженных расхождениях фактической влажности и сорности целлюлозы с теми данными, которые указаны в отгрузочных документах; указал, что такие отгрузки целлюлозы причиняют Кондопожскому комбинату огромный ущерб, и что в дальнейшем этот порочный порядок должен быть изменен коренным образом. Закончил я свое письмо тем, что во избежание крупных неприятностей для работников Сясьского комбината я ограничиваюсь этим частным письмом и надеюсь, что руководство Сяського комбината и в частности он, Подольский, примет срочные меры к недопущению впредь такого вопиющего беззакония.

На это свое письмо я через 2 – 3 дня получил ответ Подольского: «Дорогой и уважаемый Моисей Самуилович! Приветствую Ваши миролюбивые намерения, но, к сожалению, согласиться не могу, Сясьский комбинат будет и впредь отгружать Кондопогу целлюлозу так, как он считает нужным, а не так, как бы Вам того хотелось. К сведению сообщаю, что копию Вашего письма и моего ответа на него я сегодня же направил Управляющему Союзбумтрестом В. М. Киселеву.»

И действительно, на второй день мне позвонил Киселев: «Что ж это такое, не успели Вы уволиться из Треста, как начали воевать с нами…»

- Нет, Василий Михайлович, с Трестом я не воюю и не собираюсь воевать, а вот с такими безобразиями, какие допускаются Сясьским комбинатом, я воевал, когда еще работал в Тресте и буду воевать до тех пор, пока эти безобразия не будут прекращены.»

Рассказал я обо всем и Л. П. Зарину: он нашел, что я прав на все 100%, и со своей стороны посоветовал мне написать обо всем этом Л. А. Бутылкину, что я и сделал в тот же день, а сам засел за составление нового искового заявления в Арбитраж Главбумпрома, на что потребовалось немного времени; сам же перепечатал дома на машинке заявление и все приложенные к нему документы в четырех экземплярах, из коих один отправил в Арбитраж, второй на Кондопожский комбинат, третий на Сясьский комбинат, четвертый оставил себе. По моим расчетам выходило, что дело может быть назначено к слушанию не ранее чем через 10 – 15 дней, и я решил заняться, наконец, делами Гипробума.

Штат отдела Гипробума был невелик: всего три человека, не считая меня. Из этих троих человек только один был настоящим и полноценным плановиком – экономистом: Борис Моисеевич Райцин; остальные были простыми статистами. Самая система планирования проектных работ была мне чужда и малопонятна, о чем я тут же сказал Зарину, но он меня заверил в том, что по мере освоения мною проектного дела, мои взгляды на это планирование изменятся: он советовал не спешить и добавил, что при моем знании целлюлозно-бумажного производства и самих предприятий я в скором времени сделаюсь для Гипробума незаменимым. Что ж? Ему виднее, буду присматриваться, а тем временем спокойно займусь Кондопожскими делами.

Вскоре пришло из Главбумпрома извещение о назначении к слушанию дела по иску Кондопожского комбината к Сясьскому, и я поехал в Москву.

Арбитраж был из заместителей Начальника Главбумпрома тов. Брыкова; фамилию этого товарища я сейчас уже не помню, но у меня на всю жизнь осталось впечатление о нем, как о спокойном, разумном и решительном человеке, и это мое впечатление он полностью оправдал много лет спустя, когда в 1956 году после многих лет заключения и ссылки он смело разоблачил агентов предателя Берия, творивших свои грязные дела и ничем не оправданную расправу с передовыми работниками науки, промышленности и других отраслей нашей Великой Родины.

Началось слушание нашего дела в кабинете рядом с кабинетом тов. Брыкова. Сверх ожидания, кроме юрисконсульта Сясьского комбината моего старого друга М. А. Исаева, в защиту Сяського комбината явился и начальник целлюлозного отдела Главбумпрома инженер Шульгин Василий Николаевич, крупнейший в то время специалист целлюлозного производства в СССР.

По установленному во всех Судах и Арбитражах порядку первое слово предоставляется истцу, и когда изложив обстоятельства дела, Арбитр предложил мне выступить, я заявил, что ничего не могу добавить к тому, что мною достаточно подробно изложено в исковом заявлении, но я хотел бы выслушать те мотивы, по которым Сясьский комбинат и его защитники оспаривают исковое требование Кондопоги: ведь письменного возражения Сясьский комбинат вопреки существующим правилам не представил.

Первым в защиту Сясьского комбината выступил М. А. Исаев: «Положенный в основу иска акт является односторонним: Кондопожский комбинат не вызвал представителя поставщика и составил акт в его отсутствии.»

Только я собрался ответить Исаеву, как в кабинет Арбитража вошел Начальник Главбумпрома Александр Петрович Брыков. Обращаясь к арбитру, Брыков спросил его: «Чем это Вы тут занимаетесь?»

Арбитр ответил: «Слушается очень интересное дело между Кондопожским и Сясьским комбинатами по поводу поставки неупакованной целлюлозы», и наш Александр Петрович, до предела наивный и столь же малосведущий в целлюлозно-бумажном производстве, сказал: «Это пустое, надуманное дело, мне о нем сегодня позвонил из Ленинграда тов. Киселев; откажи Кондопоге, и дело с концом: незачем нам заниматься кляузами.»

Исаев засиял, но я рассвирепел и стараясь быть сдержанным, пояснил, что речь идет; 1) о соблюдении приказа от …за №…подписанного самим Александром Петровичем о цене влажной неупакованной целлюлозы, и 2) о том, что Сясьский комбинат помимо нарушения приказа Главбумпрома о цене такой целлюлозы, позволил себе обманные действия при определении веса целлюлозы и ее фактической влажности, а кроме того, целлюлоза оказалась предельно засоренной, и из такой целлюлозы получается бумага-брак, и 3) если Александр Петрович считает возможным игнорировать установленные его же приказом моменты гарантирующие улучшение качества бумаги, то я, как советский гражданин, немедленно отправлюсь в Госконтроль и доложу о том, как начальник Главбумпрома тов. Брыков борется (в кавычках) с прямыми нарушителями его приказов по качеству продукции.

Брыков засмеялся и сказал: «Вот это здорово! Это по-нашему!» и ушел. Вслед за ним ушел из Арбитража и В. Н. Шульгин.

Арбитр вынес решение о полном удовлетворении иска и тут же выдал мне на руки приказ о взыскании с Сясьского комбината всей затребованной нами суммы.

Мой друг Исаев был глубоко огорчен, но я его «утешил» тем, что это только начало дела, и что нам предстоит еще не одна встреча.

Само собою разумеется, что из Арбитража я прямым ходом направился к Л. А. Бутылкину; оказалось, что Брыков уже успел рассказать Бутылкину о том, как я пригрозил Госконтролем, и оба от души смеялись.

Я тут же телеграфировал Ярвимяки об удовлетворении нашего иска полностью и задержавшись в Главбумпроме по каким-то делам Гипробума, порученным мне Зариным, в следующий день выехал в Ленинград.

От Ярвимяки я получил письмо, напечатанное на машинке, с просьбой приехать на комбинат как можно скорее, и с коротенькой припиской Абрамовича: заехать прямо к нему в отведенную мне комнату. Задержавшись в Гипробуме дня на два, рассказав Зарину об инциденте с Брыковым и немного поработав с Райциным, я поехал в Кондопогу.

Встретили меня наилучшим образом, и притом не только Ярвимяки и Абрамович, но и Главный бухгалтер, и начальник отдела Снабжения, и начальник Спецотдела и все прочие. Состоялось производственное совещание, на котором я разъяснил присутствующим, как в наших условиях следует принимать и оплачивать поступающие грузы и т. д. и т. п.

 Предупредил я также и о том, что Сясьский комбинат вряд ли откажется в ближайшее время от своей порочной практики, и что работникам Кондопоги нужно проявлять бдительность в трех пунктах: а) приемка целлюлозы по количеству; б) по влажности; в) по наличию в целлюлозе так называемых сучков т. д. и т. п. по существующим техническим условиям. Все обнаруженные данные следует оформлять актом с обязательным участием либо депутата Горсовета, либо представителя ж.-д. станции Кондопога. Необходимо учесть еще и то, что работники Сясьского комбината со своей стороны тоже зевать не будут и несомненно используют любой промах Кондопоги, а юристы у них - первоклассные. Я настойчиво рекомендовал составлять акты и в тех случаях, когда количественные и качественные показатели целлюлозы не вызывают никаких нареканий.

 К великому моему сожалению таких актов Кондопожскому комбинату составлять не пришлось: Сяський комбинат упрямо продолжал отгрузки в прежнем духе, а спустя некоторое время, выкинул такой номер, которого даже я не ожидал, а кондопожцев поверг в ужас и полное смятение. Об этом я скажу в свое время, а теперь продолжаю свое повествование в хронологическом порядке одновременно по двум линиям: достаточно напряженной по Кондопожскому комбинату и несколько однообразной и мало интересной по Гипробуму. К великому моему сожалению Арбитраж Главбумпрома был ликвидирован, и все дела о спорах между бумпредприятиями были переданы в Арбитраж Наркомлеса. С очередным исковым заявлением Кондопожского комбината к Сясьскому мне пришлось уже обратиться в Арбитраж Наркомлеса; там мы вновь встретились с моим другом и противником М. А. Исаевым, и наш иск был полностью удовлетворен с выдачею мне приказа о взыскании с Сясьского комбината соответствующей суммы и арбитражного сбора. Я еще раз предложил Исаеву порекомендовать Подольскому перейти на нормальные отгрузки целлюлозы Кондопожскому комбинату, но Мстислав Андреевич признался в том, что он бессилен: Подольский продолжает настаивать на своем, и с ним полностью согласны и Балмасов и Мелешкин – ни на какое соглашение с Кондопогою они не пойдут.

И действительно, через несколько дней я получил от Ярвимяки телеграмму с просьбой срочно приехать. Оказалось, следующее: Кондопожский комбинат вследствие каких-то временных финансовых затруднений не оплатил очередной значительной партии отгруженной ему Сясьским комбинатом целлюлозы. По закону неоплаченная в срок целлюлоза не должна пускаться в производство, а должна быть принята получателем на ответственное хранение под контролем местного филиала Госбанка. Такую значительную партию целлюлозы комбинат за все время своего существования получил впервые; неискушенные в кляузах работники Кондопожского комбината либо не знали о запрещении пускать в производство принятую на ответственное хранение целлюлозу, а может быть и знали, но не придавали этому должного значения. Самый же факт нарушения закона об ответственном хранении был налицо, и в один прекрасный день в Кондопоге появился второй юрисконсульт Сясьского комбината тов. Тютрюмов, обратился в Кондопожское отделение Госбанка с требованием об оштрафовании комбината на несколько десятков тысяч рублей, что Госбанк вынужден был сделать. Это явилось большим ударом по комбинату, но закон есть закон, и поступить в противовес этому закону было абсолютно невозможно.

Однако, проанализировав все обстоятельства этого дела, я пришел к твердому заключению, что весь этот инцидент специально спровоцирован Подольским, весьма искушенным в финансовых делах, и заверил Ярвимяки в том, что рано или поздно, мы всю эту сумму получим от Сясьского комбината полностью. По моему требованию в тот же день была составлена Главным бухгалтером официальная ведомость всех поступлений целлюлозы от Сясьского комбината с указанием дат отгрузок и количеств целлюлозы в каждой партии. Картина получилась разительная: последняя отгрузка была выше средней отгрузки более, чем в три раза.

Составленный с участием депутата Горсовета акт приемки этой целлюлозы свидетельствовал об уже обычных для Сясьского комбината нарушениях как качества целлюлозы, так и ее отпускной стоимости.

Наши арбитражные дела продолжались по-прежнему с неизменным успехом, и в последнее исковое заявление я, кроме очередного взыскания за недостачу и низкое качество отгруженной целлюлозы, включил и всю сумму штрафа, взысканного с Кондопожского комбината за использование им неоплаченной целлюлозы. Наши данные были настолько убедительны, что даже Исаев не возражал против удовлетворения иска, и Арбитраж вынес решение в пользу Кондопожского комбината.

Дня через два – три мы случайно в Ленинграде встретились с Подольским. Он поздравил меня с победой и заверил, что в дальнейшем никаких недоразумений по поставке целлюлозы Кондопоге не будет: наоборот, Кондопожский комбинат будет снабжаться целлюлозой самого лучшего качества и в первую очередь; я ответил, что очень рад восстановлению нашей прежней дружбы и надеюсь, что она сохранится на долгие годы. Свое обещание Подольский сдержал на все 100%, и таким образом, основной источник финансовых затруднений Кондопожского комбината был ликвидирован.

Оставался еще один недостаточно добросовестный поставщик – Кареллес. С лесозаготовками мне мало приходилось иметь дело, и я привлек себе в помощь знатока этой отрасли Александра Константиновича Матлина, того самого, который в первый период моего директорства на Шкловской бумажной фабрике, был секретарем заводоуправления, но потом уволился, поступил на Рабфак, и впоследствии закончил Финансово-Экономический институт, работал в Финансовом отделе Наркомбумпрома и прекрасно разбирался в лесопоставках и установленных правилах сдачи-приемки древесины. Вдвоем с Матлиным мы быстро навели должный порядок в поставках Кареллесом балансовой и дровяной древесины Кондопожскому комбинату, который в скором времени из убыточного превратился в образцовое высокорентабельное предприятие.

Я счел свою работу на Кондопожском комбинате законченной, но Ярвимяки со мною не согласился, и мы уговорились, что я буду приезжать на один - два дня в неделю или в тех случаях, когда я экстренно понадоблюсь и меня вызовут по телеграфу. Так и сделали. В это время мой младший сын Борис перешел уже на последний курс Строительного института. Ему предстояла преддипломная практика, и по договоренности с Ярвимяки Борис был направлен на строительство второй очереди Кондопожского комбината – расширение бум-фабрики, строительство и монтаж целлюлозного завода. С большим вниманием относились к Борису Ярвимяки, Абрамович и другие работники Кондопожского комбината.

Я все реже и реже выезжал в Кондопогу и почти полностью переключился на работу в Гипробуме. Под руководством своего помощника Бориса Моисеевича Райцина я постепенно освоил своеобразный процесс планирования проектных работ и – самое главное – незаметно сблизился с высококвалифицированными работниками Гипробума, инженерами и техниками различных специальностей – технологами, строителями, изыскателями, энергетиками, биржевиками, специалистами по водоснабжению и канализации и т. д. и т. п.

Были среди работников Гипробума и пожилые люди, значительно старше меня: такие, как инженеры Кулёв (отец профессора Кулёва), инженер Клопов; были и молодые инженеры и техники, но в подавляющем большинстве работники Гипробума были людьми среднего возраста – примерно моего: от сорока до пятидесяти лет, а Главным инженером Главбума был в то время Георгий Михайлович Орлов, совсем еще молодой человек лет тридцати трех – четырех, очень деятельный, одаренный, энергичный, требовательный и деспотичный, не терпевший возражений.

 

 

В конце августа Зарин, уезжая в отпуск, рассказал мне о том, что Гипробум из-за несоблюдения пустой формальности при проектировании расширения и реконструкции картонной фабрики имени Калинина в Горьковской области попал в очень тяжелое положение: фабрика оказалась без воды, и Бутылкин приказом по Главбумпрому объявил строгий выговор Зарину и Орлову и кроме того, обязал Гипробум за свой счет составить технический проект заново. Ленинградская проектно-изыскательская организация ЛОВОДГЕО, к которой Гипробум обратился с предложением составить новый проект водоснабжения фабрики, потребовал за эту работу 360 тыс. рублей – сумму во много раз превышающую финансовые возможности Гипробума.

Зарин предложил мне заняться этим делом, отбросив все остальные: «Авось, Вы найдете какой-нибудь выход.»

Сказал и в тот же день вечером уехал. Не откладывая дела в долгий ящик, я на второй день обратился к заместителю Зарина Ивану Андреевичу Монахову, рассказал ему о предложении Зарина и попросил дать мне дело по Калининской фабрике. Монахов ответил, что ему сейчас некогда, и он пришлет мне это дело, когда освободится. Прошло два – три дня, я еще раз зашел к Монахову, еще раз попросил дело, и все с тем же результатом: дело я не получил и решил про себя больше по этому поводу не беспокоится. Совесть моя спокойна: все, что было в моих силах, я сделал. Кроме того, я ведь начальник Планового отдела, а юрисконсультом Гипробума состоит Владимир Павлович Данилов, которого я знал, как очень хорошего юриста с давних пор, когда он еще работал на Окуловском комбинате – пусть он займется этим делом, а мне работы хватает по Плановому отделу, но не тут-то было.

Прошло два – три дня, и с утра меня вызвал к себе Орлов: «Товарищ Айзенштадт, Людвиг Павлович характеризовал Вас как «сверхъестественного» юриста по самым безнадежным делам, а над Гипробумом нависла грозная туча» - и рассказал мне то, что я уже знал со слов Зарина о злочастном проекте Калининской картонной фабрики. В свою очередь я объяснил Орлову, что Зарин перед отъездом уже говорил мне по этому делу, и что я дважды обращался к Монахову с просьбой предоставить мне все дело для ознакомления, но, к сожалению, безрезультатно: «Самого дела я так и не видел и, конечно, ничего сказать по этому поводу не могу.»

Орлов тут же немедленно поднял телефонную трубку и обращаясь к кому-то сказал: «Немедленно со всеми материалами по Калининской фабрике бегите в Плановый отдел к тов. Айзенштадту.»

Иду к себе, и через две – три минуты примчался ко мне мой старый знакомый еще по Ленбумтресту инженер Серебряков с двумя сильно разбухшими томами проекта Калининской фабрики и возникшей по его поводу переписки. Оказалось следующее: при производстве технических изысканий к проектному заданию была обследована и примыкающая к площадке речка, не очень большая, но по своим водным ресурсам вполне достаточная для обеспечения водою с избытком, как производства, так и нужд поселка при фабрике.

При утверждении проектного задания на строительство фабрики кто-то из экспертов обратил внимание на то, что работники Гипробума при определении мощности речки для полного обеспечения водою будущей фабрики упустили из виду обязательное для изыскателей правило опроса старожилов о поведении и режиме источника водоснабжения за последние сорок – пятьдесят лет, и Главбумпром обязал Гипробум восполнить этот допущенный изыскателями пробел при составлении технического проекта, и это требование было записано в протокол. Однако указание Главбумпрома Гипробумом почему-то не было выполнено, а вместо этого, водоснабженцы Гипробума дополнительно запроектировали запасное железобетонное водохранилище, которое должно было обеспечить фабрику водою независимо от ее уровня в речке. Водохранилище было построено. Однако, как на грех, лето 1934 года оказалось засушливым, речка сильно обмелела, запроектированное Гипробумом водохранилище оказалось немощным, о чем директор фабрики немедленно сообщил в Главбумпром, обвиняя Гипробум в грубом нарушении двукратных указаний экспертов о необходимости опроса старожилов по поводу режима реки, как источника водоснабжения. Оказалось еще и другое: когда после разыгравшейся трагедии старожилы были все же были опрошены, двое или трое из них показали, что на их памяти злополучная речка дважды в такие-то годы пересыхала. Таким образом, стало ясно, что причиною катастрофы оказалось игнорирование Гипробумом указаний экспертизы о необходимости своевременного опроса старожилов по поводу режима речки за сорок – пятьдесят последних лет.

Казалось бы, вина Гипробума совершенно ясна, и что-либо сделать в защиту Зарина и Орлова вряд ли удастся. Печально!..

Но ведь недаром я был в свое время удачливым уголовным защитником и хорошо усвоил старую пословицу: «Ищите и обретете.» Перелистывая и не единожды перечитывая материалы дела, я неожиданно наткнулся на протокол производственного совещания Калининской фабрики под председательством Главного инженера фабрики тов. Зильбермана от такого-то числа, посвященный осуществлению запроектированного Гипробумом запасного водохранилища из железобетона.

Тов. Зильберман, ссылаясь на отсутствие цемента и железа и на неизбежную длительность сооружения водохранилища, запроектированного Гипробумом, внес предложение о постройке временного деревянного водохранилища, вместо запроектированного Гипробумом железобетонного, и это предложение было принято и по-видимому осуществлено. Таким образом, стала ясной причина исчезновения воды засушливым летом 1934 года не только в речке, но и в полностью зависящем от этой речки деревянном «водохранилище», а вернее простом рубленом колодце деревянного типа.

При таких обстоятельствах виновным в остановке предприятия является, конечно, руководство фабрики, а никак не Гипробум и, следовательно, возложение ответственности за случившееся на Гипробум является результатом неосведомленности Главбумпрома, а может быть и сознательного обмана его со стороны фабрики.

С этим выводом я и явился к Орлову, захватив с собою тот том дела Калининской фабрики, в котором находился протокол заседания под председательством Главного инженера фабрики тов. Зильбермана.

Орлов пришел в восторг от нашей находки и тут же спросил меня, какие практические меры я считаю целесообразным предпринять.

Я ответил, что остается одно: обратиться к Л. А. Бутылкину, предъявить ему протокол заседания при Главном инженере фабрики и добиться от него немедленной отмены ошибочного приказа.

Закончилась наша беседа тем, что в тот же день вечером мне пришлось выехать в Москву, а утром второго дня я не без труда попал на прием к Л. А. Бутылкину, предъявил ему все требуемые документы, и умный, объективный Лука Андреевич, осознав допущенную ошибку, составил с моим участием новый приказ, коим первый направленный против Гипробума приказ был полностью отменен, а фабрике было предложено немедленно заключить с Гипробумом договор на составление нового проекта водоснабжения за счет фабрики; Главному инженеру фабрики тов. Зильберману объявлен выговор за допущенное им отклонение от проекта Гипробума и неправильную информацию Гипробумпрома.

Хорошо зная исключительную занятость Л. А. Бутылкина и порядок делопроизводства, установленный в Гипробуме, я не сомневался в том, что этот новый приказ Бутылкина будет напечатан, подписан и разослан не ранее, чем через два – три дня. Терять столько времени я не решился, и потому в тот же день вечером выехал обратно в Ленинград и часу 12-м второго дня я был уже в Гипробуме.

Удовлетворенный своим стопроцентным успехом, иду по коридору Гипробума и вдруг встречаю Орлова. Он остановился и с негодованием обратился ко мне: «Товарищ Айзенштадт, Вы еще здесь?! Вы же должны быть в Москве!»

- Георгий Михайлович, я здесь не «еще», а «уже». Все, что нужно было сделать в Москве, я сделал. Бутылкин полностью согласился с нами; тот приказ отменен и составлен новый приказ с объявлением строгого выговора Главному инженеру фабрики и с обязанием его заключить с Гипробумом новый договор на составление проекта водоснабжения за счет фабрики.

- А где же он, этот приказ?

- Вы его получите дня через два – три, не позднее.

- Нет, тов. Айзенштадт, мне Ваши заверения не нужны, мне нужен приказ и только приказ. Прошу Вас сегодня же выехать в Москву и возвратиться сюда с приказом. Командировочное удостоверение, ж.-д. билет и деньги будут Вам доставлены домой, а больше нам с Вами говорить не о чем.

Я почувствовал себя оскорбленным, не стал задерживаться в Гипробуме и не заходя в Плановый отдел уехал домой.

Я невольно сравнил грубость и деспотизм молодого инженера Орлова с исключительной деликатностью и каким-то особым доброжелательством простого, малограмотного Ярвимяки, и это сопоставление было явно не в пользу Орлова. Так, по крайней мере, казалось мне в то время, да так оно и было в действительности.

Вечером мне принесли домой ж.-д. билет, деньги и командировочное удостоверение, а утром следующего дня я был уже в Главбумпроме, получил на руки приказ Бутылкина с копией для себя, побывал в двух кино, походил по бульварам, пообедал в ресторане и терпеливо ждал на вокзале обратного поезда в Ленинград.

Приехав домой, я не стал торопиться в Гипробум и умышленно задержался часа на два-три, чтобы испытать терпение Орлова и, хотя бы таким путем, дать ему понять всю бестактность его поведения в отношении меня.

Отправился я в Гипробум пешим порядком и придя к себе в Плановый отдел, с удовольствием услышал от Райцина, что Орлов уже несколько раз справлялся, не приехал ли я. Прекрасно!

Зашел я в кабинет Орлова уже после обеденного перерыва, холодно поздоровался и тут же передал ему один экземпляр приказа, оставив у себя второй экземпляр на всякий случай.

Орлов внимательно прочитал документ и со свойственной ему экспансивностью воскликнул: «Вот это класс! Недаром Зарин характеризовал Вас как сверхъестественного юриста!»

- Что же тут сверхъестественного, если не считать моей никому ненужной второй поездки в Москву?

- Сверхъестественность то, что мы около полугода мучились над этим проклятым делом, а Вы в течение двух – трех дней его разрешили наилучшим образом.

- Cкажу Вам по правде, что бывали у меня дела и потруднее, и посложнее, и по юридической части, и по хозяйственной, и по производственной; были, конечно, и неудачи, а иной раз и досадные, даже роковые, но я каждый раз приходил к заключению, что в неудачах этих виноват я сам, и выходило так, что на неудачах я учился.

Орлов все это выслушал и заявил, что поскольку на этот раз я одержал действительно сверхъестественную победу, то он считает необходимым и отметить мои заслуги таким же сверхъестественным вознаграждением, а именно предоставить мне отпуск за счет Гипробума до конца 1934 года.

Я невольно засмеялся: «Ведь это же абсурд и сплошное беззаконие…»

- Нет, не абсурд и не беззаконие; прошу Вас выслушать меня внимательно. Года два назад, когда еще не было Гипробума, а был Бумпроект, мы по просьбе ЦК Грузинской Компартии составили проект строительства на Кавказе целлюлозно-бумажного комбината, так называемого Бзыбского. Несколько раз начиналось это строительство и столько же раз консервировалось, и кончалось дело тем, что по предложению Бутылкина строительство комбината окончательно прекращено, и организован Ликвидком, на которого возложена обязанность рассчитаться с кредиторами, в том числе и с Гипробумом, как правопреемником бывшего Бумпроекта.

По каким-то причинам Ликвидком Бзыбского строительства не только не погасил своей задолженности, но и выключил нас из числа своих кредиторов, и немаленькая сумма около 300 тысяч рублей повисла в воздухе: ни денег нет, ни даже основания для списания задолженности мы не имеем.

Конечно, о взыскании задолженности мы и не мечтаем, но добиться оформления долга необходимо.

Путевка в санаторий для Вас уже приготовлена, документы по задолженности Вы получите от начальника нашего Финансового отдела товарища Нерославского, и езжайте с Богом – вернетесь здоровым, отдохнувшим и приметесь за работу, но с одним условием – не ранее декабря!»

Я, конечно, поблагодарил Георгия Михайловича за заботу и предупредил его, что так как я по совместительству работаю еще и на Кондопожском комбинате, то буду вынужден задержаться еще на несколько дней, пока не спишусь с Ярвимяки, а возможно, придется туда и съездить.

Так я и сделал: тут же написал Ярвимяки о том, что получил путевку в Сочи и решил в ближайшие дни туда поехать, если с его стороны не будет возражений. Дня через два – три сын мой Борис, проходивший преддипломную практику на строительстве Кондопожского целлюлозного завода и 2-й очереди г. Кондопоги, неожиданно приехал домой и вручил мне письмо Ярвимяки и 1000 рублей премии за «исключительно плодотворную» работу. Ярвимяки пожелал мне счастливого пути и хорошего отдыха.

Санаторий, в который я получил путевку, оказался не в Сочи, а в «Старой Мацесте». Я прикрепился к нему на питание и лечение, а сам поселился в Сочи и снял отдельную комнату в деревянном домике, к которому примыкал прекрасный фруктовый сад. Домик и сад принадлежали некоему Антонову, работавшему столяром в близлежащем санатории. Его жена по национальности чешка, занималась хозяйством, откармливала поросенка и сверх того, принимала заказы на шитье. Это были хорошие честные люди, с которыми я крепко подружился. Интересны были рассказы старика из недавнего прошлого: в свое время при царе Николае он, как социал-демократ, был арестован и сослан в Сибирь, откуда ему и ряду товарищей удалось бежать в США, где он и познакомился со своей будущей женой – чешкой по национальности. Когда грянула Великая Октябрьская Революция, старого социал-демократа потянуло на Родину.

Распродав все свои пожитки и сколотив кой-какие средства, он с женой вернулся в СССР, и по чьему-то совету поехал в Сочи, где ему и отвели участок на берегу небольшой речки, показавшийся ему удобным для разведения фруктового сада. Первые годы приходилось ему нелегко; он поступил столяром в ближайший санаторий, а сам занялся разведением на своем участке винограда, абрикосов и персиков, но при этом сообразил посадить деревья только двух сортов: очень ранних и очень поздних. Для чего и почему? Очень просто: когда кругом абрикосы и персики еще не начали плодоносить, у него уже поспевают его ранние сорта, и он их продает по более высокой цене; когда в других садах урожай абрикосов уже снят и продан, и цены на эти фрукты резко повышаются, он снимает урожай со своих поздних сортов и продает их по новым более высоким ценам. Постепенно вырубая и выкорчевывая старые уже не плодоносящие деревья, он сажает на их место молодые деревца опять же по-прежнему из очень ранних и очень поздних сортов. Это дает ему возможность отказаться от непосильной для него работы столяром в санатории и обеспечить жену и внука-мальчишку, потерявшего отца и мать, а себя он завещает похоронить в этом же саду и посадить над его могилой четыре дерева абрикосов и персиков: два очень ранних и два очень поздних.

Прошло дня три – четыре моего пребывания в Сочи, и я на рейсовом автобусе поехал в Бзыбь. Ликвидком Бзыбьстроя формально состоял из трех человек: начальника бывшего строительства – грузина такого-то, зам. начальника – грузина такого-то и бывшего Главного инженера тов. Шестакова (имени и отчества уже не помню). Застал я в Ликвидкоме Шестакова и двух – трех конторщиков из грузин, которые ничего не делали, но без конца разговаривали на непонятном мне языке.

Шестаков мне очень понравился своей простотой и какой-то исключительной приветливостью. Это был очень культурный человек и по-видимому серьезный инженер – строитель. Узнав, по какому делу я приехал, он мне сразу заявил, что рассчитывать на получение денег не приходится по той простой причине, что все ассигнованные на строительство суммы давным-давно съедены и пропиты.

Бывший начальник строительства и его заместитель – оба грузины – оказались товарищами широкого размаха и в первую очередь занялись строительством дома отдыха для руководящих работников, т. е. для себя и членов своих семейств, а также асфальтированной дороги к этому первоочередному объекту, а он, Шестаков, пребывает в ожидании обещанного ему Главбумпромом назначение на другое строительство. Живет он здесь один, без семьи, Кавказ ему смертельно надоел, и это тем более, что делать ему здесь абсолютно нечего. Предстояло мне оформить порученное мне дело через Бзыбьское отделение Госбанка, но было уже поздно, и я уехал обратно после соответствующей отметки Шестаковым на моем командировочном удостоверении с указанием месяца и даты.

Короче говоря, только после пятой по счету поездки мне удалось получить из Бзыбьского отделения Госбанка справку о том, что претензия Гипробума принята, но не может быть оплачена за отсутствием у Ликвидкома Бзыбьстроя денег на текущем счету.

Все пять моих поездок на Бзыбьстрой были отмечены Шестаковым на моем командировочном удостоверении. Кроме того, я сохранил все десять билетов по проезду от Сочи до Бзыби и обратно, выданные мне кондукторами автобусов, и тогда же записал для себя все эти данные для предстоящего мне в Гипробуме отчета по командировке.

Наступили в Сочи прекрасные сентябрьские дни, изобилие винограда и других фруктов. Мацестинские ванны, купание в море, ежедневные прогулки и хождение пешком из Сочи в Мацесту и из Мацесты в Сочи, задушевные беседы с моим квартирным хозяином, и вся эта обстановка полного отдыха после пережитых мною в Ленинграде и Кондопоге волнений и тревог памятного 1934 года буквально переродили меня. Побывал я и в доме Николая Островского, оставившем неизгладимое, но тяжелое впечатление. Однако, все то, что я видел и переживал на этот раз в Сочи и на Бзыби, оказалось сущим пустяком по сравнению с тем, что случилось примерно за пять дней до отъезда моего из Сочи.

В один прекрасный день после обеда в санатории я направился пешочком в Сочи и не торопясь пошел не по асфальтированному шоссе, а лесной извилистой тропинкой неизвестно кем и когда проложенной в примыкавшей к нашему санаторию сосновой роще. Прошел я немного и вдруг увидел медленно приближающиеся ко мне одну за другой две легковые автомашины. Отойдя немного в сторону, я остановился, чтобы пропустить машины и буквально обомлел, когда в двух шагах от меня медленно прошла первая машина, а в ней рядом с шофером – И. В. Сталин, а сзади Ворошилов, Орджоникидзе и рядом с ними какой-то восточный человек в штатском. Я настолько растерялся, что даже не поклонился. Вслед за первой машиной на расстоянии от нее примерно в 15 – 20 шагах шла вторая машина, в которой кроме шофера, разместились четыре молодых человека в пиджаках и кепках.

Вижу, что первая машина подошла к спортплощадке санатория, повернул назад и я. Из машины вышел Сталин со своими спутниками, пересекли пешком спортплощадку и подошли к тому месту, где рабочие под руководством какого-то дядьки копали землю; уже впоследствии я узнал, что на этом месте предполагалось строить новый источник лечебной сероводородной воды. Пока Сталин, Ворошилов и Орджоникидзе пересекали спортплощадку, четыре товарища в штатском, следовавшие во второй машине заняли все четыре угла спортплощадки и никого туда не пропускали. Прибежал и наш Главный врач в белом халате и без головного убора, приблизился к группе Сталина и что-то им объяснял. Я сел на скамью у самого входа на спортплощадку, а левее от меня собралась большая толпа из курортников и работников санатория. Кое – кто из собравшихся женщин был с ребятами.

Занятая мною позиция оказалась исключительно выгодной: 1) ни один из четырех молодцов, занявших четыре угла площадки, меня не видел, так как меня закрывала толпа; 2) возвращаясь с осмотра нового источника, Сталин и его попутчики неминуемо должны пройти возле меня.

Толпа жаждущих видеть Сталина все увеличивалась и все более и более закрывала меня. Прошло минут 10 – 15 с момента появления на нашей территории товарища Сталина и сопровождавших его товарищей, как они, закончив осмотр будущего источника, повернули назад, направляясь к выходу.

Я видел их во весь рост. Сталин был в каком-то выцветшем макинтоше, в солдатских сапогах и в белой фуражке военного образца. Среднего роста, не полный, но и не худой, гладко выбритый, но с усами, довольно смуглый и с удивительно красивыми исключительно выразительными черными живыми глазами. Ворошилов по-военному подтянутый с выпяченной грудью, весь в ремнях и с револьвером на поясе. Незабываемое впечатление произвел Орджоникидзе: высокий и стройный, в легкой распахнутой кавалерийской шинели, с таким добрым, приветливым лицом, какого, я, пожалуй, не встречал за всю свою жизнь.

Не успели они пройти примерно половину расстояния от нового источника, как из собравшейся толпы выскочила маленькая девочка лет около трех и бросилась прямо к ним. Сталин схватил ее за ручку и заговорил с нею. Я не слышал начала разговора, но хорошо расслышал его конец. Сталин спросил: «А твоего папу как зовут?» Девочка ответила: «Моего папу зовут дядя Вася.» «Значит, ты – Галочка Васильевна» - сказал Сталин. Раздались шумные аплодисменты и нестройные возгласы: «Да здравствует, товарищ Сталин!» Тут же подошли обе автомашины: в одну из них сели Сталин с товарищами, в другую - четыре бравых молодца, и толпа начала расходиться.

Отправился и я пешим ходом домой, довольный удачей, которая так неожиданно выпала на мою долю.

Пора собираться в обратный путь, но уезжать не хотелось, и мне пришла в голову мысль задержаться на пять дней против предоставленного мне на Кондопоге отпуска: ведь эти пять дней я законно потратил на поездки в Бзыбь по командировке Главбума и, конечно, Ярвимяки с этим примирится.

Так и сделал.

Сверх всякого ожидания Орлов встретил меня неприветливо: «Товарищ Айзенштадт, ведь мы же с Вами договорились о том, что Вы вернетесь не ранее декабря, даже конца декабря.» Я пояснил, что, хотя командировка действительно выписана на срок до конца декабря, но фактически выполнение поручения Главбума отняло у меня только пять дней и десять поездок в Бзыбь и обратно. Не удержался я и рассказал ему коротко о неожиданной встрече со Сталиным, Орджоникидзе и Ворошиловым, но даже и этот инцидент не произвел на него впечатления; предупредив его о том, что я вынужден поехать дня на два в Кондопогу, я засел за составление отчета по командировке. Дело это оказалось не таким простым: с одной стороны – командировка, с другой стороны – путевка в санаторий, предоставленная мне в виде премии Гипробумом.

Подумав, я включил в свой отчет:

  • стоимость двух ж.-д. билетов Ленинград – Сочи, Сочи – Ленинград;
  • суточные за время пребывания в пути туда и обратно;
  • стоимость десяти поездок на автобусе Сочи – Бзыбь и Бзыбь – Сочи, согласно сохранившимся у меня автобусных билетов;
  • суточные за пять дней пребывания в Бзыби;
  • итого по 4 пунктам столько-то;
  • получено из Гипробума авансом столько-то;
  • разница в пользу Гипробума такая-то.

Сдал я отчет Главному бухгалтеру Плавинскому, а справку Бзыбского отделения Госбанка – начальнику Финансового отдела тов. Нерославскому, а сам в тот же день вечером выехал в Кондопогу.

Строительство целлюлозного завода и II очереди г. Кондопоги (каменных двухэтажных домов) широко развернулось и вступило уже в последний этап – еще несколько месяцев, в крайнем случае полгода и строительство будет закончено. В сущности говоря, на Кондопожском комбинате мне уже делать было нечего, но Ярвимяки и слушать не хотел о моем уходе с комбината: он с Зариным твердо договорился о том, что моя работа на Кондопоге будет длится до тех пор, пока я работаю в Гипробуме; работы стало меньше, это верно, но отпустить меня он не может и не отпустит ни в каком случае. Долго уговаривать меня ему не пришлось: мне и самому не хотелось расставаться ни с Ярвимяки, ни с Абрамовичем, ни с другими работниками комбината, живыми свидетелями и участниками пережитых тяжелых боев, разочарований и конечной победы на все 100%.

По возвращении из Кондопоги я зашел к Главному бухгалтеру Гипробума, и он мне сообщил, что Орлов не утверждает моего отчета, считая его неправильным. Это меня возмутило, я зашел к Орлову и в достаточно резкой форме спросил его о причине такого отношения к моему отчету; в свою очередь и он возмутился: «Какой же это отчет!? Ведь мы с Вами договорились, что Вы пробудете в Сочи до конца года, и все за счет Гипробума, а Вы изволили вернуться через месяц, проявили полную недисциплинированность и мало того: Вы еще требуете утверждения своего никуда не годного отчета, бравируете своей беспартийностью, издеваетесь над моими указаниями и сводите на нет мою высокую оценку Вашей работы по делу Калининской фабрики.»

Много лет прошло с того времени, и я не претендую на точное изложение реплики Георгия Михайловича, но суть его заявления я излагаю так, как оно мне запомнилось на всю жизнь, и должен прямо сказать, что в моей практике я с такой нелепой ситуацией встретился впервые; дождавшись возвращения Зарина, я рассказал ему о моем конфликте с Орловым и просил его посмотреть мой отчет. Зарин легко и изящно превратил возникшее недоразумение в веселый фарс, тут же в присутствии Орлова утвердил мой отчет, и весь инцидент был исчерпан к обоюдному нашему удовольствию.

Должен признаться, что особенной склонности к своей работе в Гипробуме я в то время не имел и отнюдь не увлекался ею.

Составлением планов проектных работ и отчетов по их выполнению фактически занимался мой помощник Борис Моисеевич Райцин, очень еще молодой, недавно окончивший институт, одаренный блестящей памятью и великолепно освоивший технику планирования проектных работ. Работал он с увлечением, толково и быстро. Его единственным недостатком было недостаточное знание целлюлозно-бумажного производства, так как ни на одном целлюлозном заводе он не работал; в этом отношении я ему помогал и в целом у нас получалось не так уже плохо.

Однако, составлением планов и отчетов работа Планового отдела отнюдь не исчерпывалась. С одной стороны, их нужно было доводить до отраслевых отделов Гипробума: отдела изысканий, технологического, строительного, теплоэнергетического, сантехнического и других вплоть до отдела оформления, а с другой стороны – наши планы и отчеты необходимо было своевременно представлять сектору капитального строительства Главбумпрома, заключение которого требовалось для утверждения их начальником Главбумпрома, а фактически – его заместителем Лукой Андреевичем Бутылкиным.

Начальником сектора капитального строительства был в то время Борис Степанович Стоянов, болгарин по происхождению, очень знающий свое дело крупный инженер, прямой и резкий, весьма критически относившийся к Гипробуму вообще, а к Зарину и Орлову в частности. У меня же лично со Стояновым сохранились хорошие товарищеские отношения еще со времен Всебумпрома, когда при чистке аппарата мы с ним вдвоем, не сговариваясь выступили в защиту Степана Ивановича Зверева, против которого были кем-то явно настроены члены комиссии по чистке, в том числе и председатель комиссии товарищ Балтушкин.

Немало труда пришлось мне затратить, чтобы добиться от Стоянова более объективного и доброжелательного отношения к Гипробуму и в частности к Георгию Михайловичу Орлову, склонному к оригинальным, подчас рискованным решениям, приводившим в трепет старых инженеров, привыкших к узаконенному трафарету.

В интересах объективности должен признать, что мне не удалось бы переключить Стоянова на более объективное отношение к Орлову, если бы Лука Андреевич Бутылкин не поддержал меня в этом деле. Бутылкин со свойственной ему исключительной чуткостью и знанием людей разгадал всю незаурядность Орлова, его исключительные способности, энергию и настойчивость.

Чтобы не быть голословным, приведу конкретный пример проектирования и строительства первого в СССР крупного сульфат–целлюлозного завода в Соломбале на левом берегу Северной Двины против города Архангельска.

Основным сырьем для производства целлюлозы являлось огромное количество отходов лесопиления знаменитых в то время молотовских лесопильных заводов, построенных незадолго до того знаменитым строителем Фаддеем Генриховичем Грингофом и его близким другом А. И. Спицким.

По тщательным подсчетам специалистов огромная масса отходов лесопиления обеспечивала на многие годы потребность будущего целлюлозного завода не только в сырье, но и в топливе.

Начальником Соломбальского строительства был назначен инженер Маршак, очень энергичный и самоуверенный товарищ, очень близкий к председателю Совнаркома А. И. Рыкову, на сестре которого он был женат. Неизвестно, как умный и высоко-порядочный А. И. Рыков относился к Маршаку, но последний не упускал случая похвастаться своим близким родством с председателем Совнаркома и при каждом удобном и неудобном случае ссылался на свою близость к главе Правительства, что в какой-то степени облегчало и ход самого строительства. Не помню фамилии заместителя Маршака, но помню хорошо, что в своей беззастенчивости этот заместитель не уступал своему начальнику. Так, например, на Архангельском рейде долгие годы стоял вышедший из строя еще во время первой мировой войны броненосец. Каким-то образом заместитель Маршака договорился с начальником порта и купил этот бывший броненосец, с которого и собрали весь металл, использовав его на нужды строительства.

Маршак лично съездил в Финляндию и там заказал все оборудование для будущего комбината, но при этом упустил из виду предварительное получение их чертежей, необходимых Гипробуму для проектирования фундаментов под это оборудование; эта забывчивость, вернее невежество, инженера Маршака грозило Гипробуму срывом проектирования строительных работ, в частности, проектирования фундаментов под оборудование. В Гипробуме растерялись все, кроме Г. М. Орлова. Обратившись куда следует, Орлов узнал, что нашим торгпредом в Финляндии является его однофамилец и тоже инженер Орлов, ему абсолютно незнакомый. Недолго думая, Георгий Михайлович связался со своим однофамильцем по международному телефону и в течение сравнительно короткого времени получил по телефону же все данные необходимые для проектирования фундаментов под будущее оборудование.

Проект и строительство Соломбальского завода были спасены благодаря находчивости и энергии Г. М. Орлова, и когда в 1935 году Соломбальский целлюлозный завод, оборудованный первыми в СССР мощными содорегенерационными установками с печами Вагнера и шестью целлюлозно-варочными котлами емкостью по 125 кубометров каждый, и предназначенный для выпуска высококачественной экспортной сульфатной целлюлозы из остатков лесопиления, был сдан в эксплуатацию, то на состоявшемся по этому поводу торжестве Лука Андреевич Бутылкин громогласно заявил, что истинным строителем Соломбальского завода является не Маршак, а Главный инженер Гипробума Георгий Михайлович Орлов.

Успешное без задержек сооружение Соломбальского завода имело огромное значение для дальнейшего развития целлюлозно-бумажной промышленности СССР. Впервые в Советском Союзе было построено крупное предприятие по выработке сульфатной целлюлозы, оснащенное передовой техникой. Ввод в эксплуатацию Соломбальского завода имел такое же значение для различных отраслей народного хозяйства СССР, какое в свое время имело успешное строительство Сясьского целлюлозного завода и Балахнинского комбината для избавления нашей страны от иностранной зависимости в сульфатной и газетной бумаге.

Нужно отдать справедливость Орлову: одержанная им по строительству Соломбальского завода небывалая победа не вскружила ему голову. Он по-прежнему много работал, добиваясь правильных проектных решений по многочисленным объектам, над которыми работал Гипробум, и оказывал неоценимую помощь заказчикам в осуществлении запроектированных работ. Само собою разумеется, что фактический руководитель нашей целлюлозно-бумажной промышленности Л. А. Бутылкин не мог не оценить заслуг Орлова, и вскоре между ними установились самые дружеские отношения. Не устоял против Орлова и бывший его противник Б. С. Стоянов, и мне уже не приходилось больше налаживать их взаимоотношения. Да что Стоянов? Бутылкин познакомил Орлова с Народным Комиссаром Лесной и Бумажной промышленности С. С. Лобовым, и со слов Бутылкина я знал, что Лобов высоко оценил достижения Орлова в области капитального строительства.

Лично я по-прежнему работал в Гипробуме начальником Планового отдела и по совместительству – юрисконсультом Кондопожского комбината, на котором по существу мне и делать было нечего. Неоднократно я обращал внимание Ярвимяки на свое безделье, но он и слушать не хотел о моем уходе. Сам он увлекся организацией быта рабочих и служащих, разводил финскую породу безрогих коров, а также гусей и уток, по-прежнему аккуратно выплачивал мне зарплату и занимал меня интересными воспоминаниями. Его бывший Главный инженер Виктор Абрамович перешел в Гипробум на должность Главного инженера проекта, но в этой должности проработал всего один квартал, так как вскоре он был назначен Главным инженером Гипрогидролиза. Вместо него Главным инженером комбината был назначен его бывший заместитель Бетхер, которому я помог получить авторское свидетельство на без-целлюлозную газетную бумагу.

Так как всю работу по планированию проектных работ с успехом выполнял мой помощник Б. М. Райцин, сам я занялся изучением экономической части наших проектов и вскоре, благодаря своему солидному опыту по планированию целлюлозно-бумажного производства, постиг всю нехитрую механику составления экономической части проектов строительства и реконструкции предприятий целлюлозно-бумажной промышленности.

По-прежнему приходилось мне часто выезжать в Москву по делам Гипробума-либо по планам проектных работ, либо по конфликтам, то и дело возникавшим между Гипробумом и его заказчиками и, разрешавшимися Бутылкиным толково и объективно, несмотря на его глубокие симпатии к Зарину, Орлову и ко мне лично.

Чаще всего возникали у нас конфликты со строительством Марийского целлюлозно-бумажного комбината, Главным инженером которого был близкий друг Орлова и бывший работник Гипробума Борис Владимирович Лопатин, что был в 1931 году Главным инженером Сясьского целлюлозного завода тогда, когда я в течение четырех месяцев заменял болевшего туберкулезом Вадима Татаринова.

Поскольку поездка из Ленинграда в Волжск или из Волжска в Ленинград отнимала около двух суток, стороны договорились встречаться в Москве в Главбумпроме, где все спорные вопросы ими согласовывались или разрешались Л. А. Бутылкиным.

Одна из таких поездок примерно в мае 1935 года оказалась роковой, на долгие годы определившей мой путь.

Только я поднялся на третий этаж дома, в котором размещался Главбумпром, как меня встретил незнакомец, назвавшийся Семеном Марковичем Вишневским. Он заявил мне, что вот уже третий день он приходит в Главбумпром, чтобы встретиться со мною по исключительно важному делу, и что он очень рад моему приезду.

- В чем дело?

- Тов. Айзенштадт, мне известно, что по заданию Главбумпрома Вы успешно провели дело по аннулированию американского патента на многослойные бумажные мешки. Меня интересуют некоторые детали этого дела, и в частности, не может ли быть обжаловано решение об аннулировании патента.

- Тов. Вишневский, дело проведено по всем правилам международного гражданского права, и никакие жалобы американской фирмы ей уже не помогут. За это я ручаюсь головой.

- Но мне хотелось бы узнать некоторые детали этого дела.

- Тов. Вишневский, больше сказать Вам я ничего не могу, да и не имею права говорить, поскольку, это дело секретное и велось оно мною по спец-линии.

- Неужели это дело такое секретное?

- Да.

- А вот читайте! И он тут же протянул мне копию моей жалобы по делу о мешках и копию постановления Совета жалоб об аннулировании патента, со словами: «Как видите, для нас это дело совсем не секретное.»

Мне осталось только пожать плечами, но Вишневский не смущаясь, сунул обе копии в свой портфель, и рассказал, что он, старый бумажник, сульфатчик по специальности, работает в Особом Бюро при ГУЛАГе НКВД и занимается разработкой проекта строительства при ст. Сегежа Мурманской ж.-д. крупного целлюлозно-бумажного комбината, рассчитанного на выпуск 100 миллионов бумажных мешков, на базе крупнейших хвойных лесных массивов Медвежьегорского Беломорско-Балтийского Канала (ББК). Одновременно с заводом будет построен образцовый социалистический город Сегеж.

Само собою разумеется, что я, как старый работник бумажной промышленности, не мог остаться равнодушным к сообщению Вишневского, расспросил его о деталях будущего строительства и высказал предположение, что проектирование этого комбината будет, конечно, поручено Гипробуму, но Вишневский разочаровал меня: проектировать и строить комбинат будет специальная организация, создаваемая НКВНуделом.

Я поблагодарил Вишневского за интересную информацию, и на этом мы разошлись. Мне и в голову не приходила мысль о том, что эта моя встреча с Вишневским может в какой-то степени повлиять на мой жизненный путь. Оказалось, однако, что, «ходит пташка весело по тропинке бедствий, не предвидя от того последствий…», и этой «пташкой» оказался я.

Через некоторое время при очередном приезде в Главбумпром мне пришлось вновь встретиться с ожидавшим моего приезда С. М. Вишневским, и он сделал мне предложение: перейти на работу в возглавляемое им проектное бюро при НКВД. Я категорически отказался и объяснил, что работаю не только в Гипробуме, но и на Кондопожском комбинате по совместительству; это устраивает меня во всех отношениях и материально и морально, и что ни при каких условиях я не сменю свою нынешнюю работу на что-либо другое. Экономистов бумажников много, и Вы их сами знаете; немало среди них специалистов по капитальному строительству, и полагаю, что среди них найдутся и охотники поработать в Вашем бюро; со мною же у Вас дело не выйдет ни при каких условиях, и Вы зря теряете время.

Пришлось мне через некоторое время встретиться с Вишневским в третий раз, и опять в Главбумпроме. На этот раз я переменил тактику и в ответ на предложение Вишневского перейти к ним на работу я заявил ему самым резким образом и в достаточно грубой форме, что считаю инцидент исчерпанным, разговаривать с ним не желаю, а сам повернулся к нему спиной и направился по своим делам.

Самая мысль о сотрудничестве в том или ином виде с органами НКВД была для меня абсолютно неприемлема. Для меня НКВД того времени был символом произвола и беззакония. Еще не забыли в Ленинграде убийства незабвенного Сергея Мироновича Кирова 1.XII.1934 года, бесконечного числа связанных с этим возмутительным убийством арестов ни в чем неповинных людей и смутных, но достаточно определенных слухов о прикосновенности к этому убийству работников Ленинградского НКВД.

Не забыл я и того, как в эпоху искания золота меня арестовали, как зубного врача и продержав несколько суток в нечеловеческих условиях, выпустили как арестованного по недоразумению. Не мог я ни забыть, ни простить работникам НКВД своего дифтерита, от которого я спасся только чудом.

Не мог я также ни забыть, ни простить той неряшливости ответственных работников НКВД, жертвою которой едва не сделался мой младший сын Борис, кончивший весною 1935 года Ленинградский Строительный институт. Готовясь к последним государственным экзаменам и к защите дипломного проекта, Борис ежедневно работал до двух – трех часов ночи. Я также поздно ложился, но спал, как всегда, очень чутко. Внезапно раздался звонок, я открыл дверь незваным гостям – двум работникам НКВД, а за ними стоял управдом.

- Это квартира Бориса Айзенштадта?

- Да, я его отец. В чем дело?

- Мы вынуждены арестовать Вашего сына. Вот и ордер.

- Но сын мой студент, занимается только учебой и готовится к выпускным экзаменам.

- Для нас это не имеет значения, разбудите его – он поедет с нами.

Пришлось мне разбудить только, что уснувшего Бориса, сообщить ему «приятную» новость. Архангелы не отходили от нас ни на шаг, видимо опасаясь исчезновения «опасного» преступника, одевавшегося без особой торопливости. Ни одной минуты я не сомневался в том, что Борис арестован по недоразумению и то же внушил и ему.

И действительно, на третий или четвертый день Борис явился домой и рассказал происшедшую с ним историю. Попал он в руки следователя Штукатурова, со всей решительностью потребовавшего, чтобы Борис признал свою принадлежность к тайному контрреволюционному кружку молодых людей, задумавшему ниспровержение Советской власти не более и не менее. О существовании такого общества Борис не подозревал, но его заявление об этом вызвало страшное возмущение следователя Штукатурова, и он отправил Бориса в камеру. В этой камере Борис встретился со студентом Римским – Корсаковым, который действительно оказался членом этого мальчишеского общества и назвал в числе соучастников несколько юношей, в том числе и некоего Бориса Айзенштадта. В этот же день следователь Штукатуров перевел моего Бориса в другую камеру, в которой содержался студент (фамилии не помню), тоже назвавший в числе соучастников общества студента Бориса Айзенштадта.

Следователь вторично вызвал моего Бориса, настойчиво требуя от него признания в принадлежности к преступному сообществу, но Борис уже понял, что речь идет о каком-то другом Борисе Айзенштадте, так как первые два студента, называя Бориса Айзенштадта, имели в виду не моего Бориса, а какого-то другого: Айзенштадтов в Ленинграде, судя по телефонной книжке, было великое множество; даже в школе, которой в свое время учился какой-то Борис Айзенштадт, о котором директор школы Николай Карлович Эрдель отзывался, как о мальчике, который по своим шалостям и хулиганским поступкам затмил моего не очень дисциплинированного Бориса.

На следующем допросе следователь Штукатуров, добиваясь всяческими средствами признания ни в чем неповинного Бориса, в конце концов вызвал Римского – Корсакова и второго студента на очную ставку с моим Борисом, и оба они заявили, что это не тот Борис и тут же сообщили следователю адрес того Бориса Айзенштадта, который действительно являлся членом их сообщества. Тот был немедленно арестован и доставлен в тюрьму, а моего Бориса освободили, причем следователь Штукатуров выдал ему для предоставления в институт справку о том, что такого-то числа он был арестован по подозрению в принадлежности к преступному сообществу студентов, но как выяснило проведенное следствие; студент Борис Моисеевич Айзенштадт был арестован по недоразумению и на третий день после ареста был освобожден без предъявления ему какого-либо обвинения.

Кроме тех фактов, о которых я упомянул, широкой и достаточно печальной известностью пользовались и методы укомплектования ведущего технического персонала строительства Беломорско-Балтийского Канала. Подавляющее большинство этого персонала было укомплектовано при помощи создания дутых дел по обвинению ни в чем не повинных людей в контрреволюционных преступлениях. Профессора Вержбицкий и Журин и такие крупные инженеры, как Анантев, Вяземский и другие руководители строительства ББК, были направлены в Медвежьегорск после осуждения их так называемым Особым Совещанием при НКВД без вызова и допроса их.

В таком же порядке на строительство канала были направлены и сотни других административно-технических работников, из которых я лично знал двоих: Мирона Осиповича Данилова, бывшего коммерческого директора Полесского Бумтреста и крупного экономиста Главхимпрома Рагинского.

Предо мною естественно встал вопрос: не грозит ли и мне такая же печальная участь? Поразмыслив и учтя, что:

 1) для Особого Совещания при НКВД я слишком мелкая фигура;

 2) переговоры со мной ведет рядовой инженер Вишневский – такая же

 мелкая фигура, как и я сам;

3) поводом для приглашения меня в проектное бюро НКВД явилась моя широко известная работа по аннулированию американского патента на мешки из крафт-бумаги;

4) эта работа известна и народному Комиссару Литвинову, так как Комитет по изобретательству послал ему копию решения Совета жалоб;

5) при таких условиях аппарат НКВД не решится на репрессию против меня. Я решил не сдаваться.

В этом моем решении меня поддержали Зарин и Ярвимяки. С Орловым по этому поводу мне как-то не пришлось говорить, но я не сомневался в том, что Зарин ему все рассказал.

Через некоторое время, я приехал в Москву, где меня ждал начальник Планового отдела строительства Марийского комбината. Фамилию этого товарища я уже забыл, но хорошо помню, что это был человек примерно моего возраста или немного старше. В самый разгар нашей с ним беседы в нашу комнату ввалились Вишневский и с ним какой-то товарищ в форме НКВД с револьвером на боку. Вишневский поздоровался со мною и сказал своему коллеге: «Вот и товарищ Айзенштадт!» Этот «коллега», подойдя плотно ко мне и держа руку на кобуре своего револьвера нахально спросил: «Товарищ Айзенштадт, почему Вы не хотите с нами работать?»

- С кем это, с вами? Я Вас не знаю.

- Нет, Вы отлично знаете, и я прошу Вас без дураков!

- Будет без дураков, если Вы уйдете, и это я предлагаю Вам сделать как можно скорее!

Парень растерялся, Вишневский засмеялся, и оба они ушли.

Товарищ из Марийского комбината испугался, схватил меня за руку и воскликнул: «Что Вы наделали Моисей Самуилович?!»

Я рассказал ему вкратце о своей злочастной истории с патентом на американские мешки и о последовавших за этим событиях.

- Что же Вы думаете делать?

- Буду всеми силами бороться, но откровенно говоря, не знаю, чем закончится вся эта история.

На второй день я случайно встретился с Вишневским где-то на Неглинной, остановился с ним и как следует, ругнул его, но он меня заверил, что больше ко мне он приставать не будет, что вопрос исчерпан и я могу успокоиться.

Слово свое он сдержал, меня ни разу не побеспокоил, но взялся за дело с другой конца.

По возвращении из Москвы я поехал в Кондопогу. Оказалось, что Ярвимяки уже знал о том, что меня тянут в проектное бюро Сегежстроя и советовал мне не сдаваться: «Работники НКВД привыкли запугивать, но ничего они Вам не сделают.»

Когда я вернулся из Кондопоги в Ленинград, мой помощник по Плановому отделу Гипробума Б. М. Райцин рассказал мне, что Вишневский был у Зарина, говорил с ним об откомандировании меня в проектное бюро Сегежстроя, но Зарин не только наотрез отказался, но потребовал от Вишневского прекращения своих домогательств и даже запретил ему являться в Гипробум. Это сообщение меня подбодрило, я крепко поблагодарил Зарина и с удовольствием взялся на свою работу в Гипробуме, но, когда я в тот же день вечером вернулся домой, жена передала мне, что днем звонил Иван Михайлович Колотилов, сообщил ей номер своего Ленинградского телефона и просил меня немедленно ему позвонить. Я еще в Гипробуме узнал, что у Колотилова от брюшного тифа скончался его старший сын Евгений, молодой блестящий инженер, работавший в какой-то очень солидной Ленинградской проектной организации, названия которой я сейчас уже не помню.

На долю Ивана Михайловича Колотилова, знаменитого строителя не менее знаменитого Балахнинского комбината выпало в жизни много горечи, много несчастий и личных, и служебных; побывал он и в тюрьмах, и в лагерях НКВД, но неизменно оставался тем же мужественным, высоко одаренным работником и руководителем, а самое главное – человеком и рыцарем без страха и упрека.

Конечно, я тотчас же позвонил Ивану Михайловичу по указанному им телефону, выразил ему соболезнование по поводу неожиданной кончины Евгения Ивановича и кстати сообщил, что я только сегодня вернулся из Кондопоги. Иван Михайлович поблагодарил и сообщил, что он назначен заместителем Начальника строительства Сегежского комбината и предлагает мне перейти на работу в организуемое им в Ленинграде бюро по проектированию и строительству этого во всех отношениях интереснейшего предприятия. Главным инженером проектного бюро, а потом и самого строительства комбината назначен Владимир Николаевич Малютин, а Вам предлагаю должность начальника Планово-экономического сектора этого бюро.

Я чистосердечно рассказал Колотилову, что такие предложения мне уже сделал Семен Маркович Вишневский, но я категорически отказался, так как по семейным обстоятельствам не могу уехать из Ленинграда и кроме того, я работаю по совместительству и на Кондопожском комбинате, что меня вполне удовлетворяет и в материальном отношении и морально. Кроме того, прошу учесть, строительного дела я совершенно не знаю.

Колотилов ответил, что сейчас идет речь только о проекте, что обо мне уже знает и начальник ГУЛАГа, знаменитый Берман, конфликтовать с которым не рекомендуется.

Я все же отказался и на второй день доложил Зарину о своей беседе с Колотиловым. Людвиг Павлович был хитер и находчив; Гипробуму, сказал он, предложено Главбумпромом немедленно отобрать на Украине десять площадок для строительства десяти небольших заводов по выработке целлюлозы из соломы. Я уже заготовил Вам пять дней назад командировочное удостоверение В Киев для организации отбора этих площадок, поезжайте в Киев и немедленно займитесь этим делом. Если Вас будут спрашивать, мы скажем, что Вы уже пять дней назад уехали в Киев для такой-то работы, и что адреса Вашего мы не знаем.

За это предложение я ухватился, как за якорь спасения, и в этот же день выехал в Киев, где для меня всегда был готов «и стол и дом» у моей старшей сестры Берты.

Сестра не ждала меня, и мой приезд явился для нее сюрпризом, а я получил особое удовольствие, так как вслед за мною неожиданно явился и приехавший из Полтавы ее сын – молодой военный врач Казачьего Богунского полка Осип Лазаревич Грубин. Очень рад был моему приезду и муж сестры, умный и добрый Арон Маркович Лившиц. Настроение моих родичей я вскоре сам испортил рассказом о своих переживаниях в связи с нажимом на меня со стороны работников НКВД. 

 

 

Умудренный житейским опытом Арон Маркович заявил прямо и недвусмысленно, что затеянное Зариным откомандирование меня задним числом в Киев вызывает у него сильную тревогу, а я еще по пути в Киев сам усомнился в безопасности этого трюка: в Гипробуме я был достаточно заметной фигурой, и кто знает, сколько осведомителей, штатных и нештатных, так или иначе завербованных органами вездесущего НКВД, имеется среди сотрудников Гипробума?! Не поздоровится ни Зарину, ни мне.

Отправился я на второй день в Укргипробум, начальником которого был в то время Михаил Петрович Сердюков, рассказал ему о поручении Зарина по выбору десяти площадок для строительства соломенных целлюлозных заводов и тут же откровенно поделился с ним обрушившейся на меня бедою – угрозой откомандирования меня в НКВД для проектирования и строительства Сегежского целлюлозно-бумажного комбината. Умный Сердюков понял меня с первого слова, и мы быстро договорились о том, что я намечу план выбора площадок и организации этой работы, а самую работу по выбору площадок проведет Укргипробум своими силами. Так и было сделано, и дней через пять я уже отправился в обратный рейс в Ленинград, все еще рассчитывая на милость судьбы и на добрые отношения с Колотиловым: может быть и удастся выпутаться.

Нет, не удалось! Вскоре после моего возвращения из Киева Гипробум получил по спецлинии приказ Главбумпрома от 26.X.1935года за № 354 об откомандировании 10 работников целлюлозно-бумажной промышленности в распоряжение ГУЛАГа НКВД для работы по проектированию и строительству Сегежского целлюлозно-бумажного комбината. Все откомандированные работники были названы в приказе по имени, отчеству и фамилии с указанием места прежней работы в бумажной промышленности. В числе этих 10 значился и я. Этот приказ был мне предъявлен начальником Спецотдела Гипробума инженером Тюрниным и мне пришлось расписаться на нем же в доказательство того, что я был осведомлен о предстоящем мне переходе на работу в Проектное Бюро Сегежстроя.

По телефону я сообщил Колотилову о том, что читал приказ Бутылкина об откомандировании меня и других в распоряжение ГУЛАГа НКВД и спросил, куда и когда я должен явиться, но Иван Михайлович ответил: «Работайте пока в Гипробуме, но прошу Вас хорошенько подготовиться к предстоящей Вам нелегкой работе; штаты у нас крайне ограниченные, и на Вас будет возложено и планирование проектных работ и одновременно разработка экономической части проекта; подберите двух – трех сотрудников высокой квалификации, а одного сотрудника мы уже имеем, и он будет передан Вам. Учтите, что проект должен быть представлен не позднее конца марта, т. е. через четыре месяца.»

Когда мои домашние узнали, что вся моя борьба с Проектным Бюро Сегежстроя закончилась неудачей, и что мне вдобавок предстоит переход на самое строительство, они пришли в ужас, да и сам я был подавлен своей неудачей, не зная, что и предпринять. Жена обвинила Бутылкина, но я понимал, что Лука Андреевич был вынужден издать приказ о моем переходе на Сегежстрой, и что иначе поступить он не мог. Впоследствии я наткнулся на документ, полностью раскрывший причину издания этого приказа Бутылкиным. Делать было нечего, и я начал усиленно готовиться к предстоящей мне нелегкой работе. Начал я с поездки на Кондопогу. Ярвимяки был в курсе выпавшей на мою долю тяжбы с Проектным Бюро Сегежстроя и все подбадривал меня. Когда же в этот раз я приехал и рассказал о приказе Бутылкина, он закачал головой и сказал: «Попомните мои слова: такой приказ он издал по принуждению; это все штучки Ягоды.» Обошли мы с ним в последний раз комбинат, немножко выпили, настроение было тяжелое, но он все же затащил меня в контору, взял из кассы 1 000 рублей и сунул их мне, взяв с меня слово, что я по возможности, хотя бы проездом, буду его навещать.

Я времени не терял и помня наставления Колотилова, усиленно занялся изучением отдельных проектов Гипробума и подысканием для себя будущих сотрудников. Не очень-то много было охотников идти ко мне в Проектное Бюро Сегежстроя, но двух нужных мне работников я все же нашел. Это были: 1) Алексей Алексеевич Кушев, прекрасный калькулятор себестоимости продукции по части составления смет производства и 2) Кира Александровна Ловцова, работавшая у меня еще в Тресте по части статистики, очень способная, умная и добросовестная девушка лет 18 – 19, которую я рассчитывал обучить планированию проектных работ. В обоих этих работниках я не ошибся. Кроме них, к нам в проектное бюро был направлен из Москвы крупный экономист Александр Дмитриевич Мордухай –Болтовской, работавший до того в проектном бюро Вишневского в Москве. К сожалению, Мордухай – Болтовской совершенно не знал целлюлозно-бумажного производства, но он самым добросовестным образом и очень грамотно разработал всю общую часть истории рождения идеи строительства Сегежского комбината в связи с аннулированием американского патента на многослойные бумажные мешки.

Как видно из моего трудового списка, я был освобожден от работы в Гипробуме 25.XI.1935 года и в тот же день был зачислен руководителем Планово-экономического сектора Проектного Бюро Сегежстроя.

Нужно отдать справедливость И. М. Колотилову: для работников проектного бюро он создал исключительно благоприятные условия, и при том не только в части их размещения, но и в части обслуживания и питания. Нам оставалось только работать. Но работы над техническим проектом крупнейшего по тому времени и очень сложного предприятия было так много, что уложиться в предоставленный нам четырехмесячный срок было физически невозможно, тем более, что в этот же срок нужно было втиснуть предшествующую техническому проекту стадию – так называемого «проектного задания», при отсутствии которого составить технический проект просто невозможно, да это противоречило бы существующему закону. Об этом я немедленно поставил в известность и Колотилова, и Малютина. Оба они серьезно отнеслись к моему заявлению, и Малютин спросил меня: «Что же Вы предлагаете?» Я предложил составить суррогат проектного задания: «потребовать от всех руководителей отдельных частей проекта их предложений и решений в письменном виде по основным моментам проекта, обсудить эти соображения и принять по ним те или иные решения; затратим мы на это дело 5 – 6 дней, запротоколируем принятые решения, и у нас получится то, что мы называем проектным заданием. В случае надобности добьемся и его утверждения.»

Мое предложение было принято, все руководители отдельных частей проекта представили свои соображения, и под председательством Колотилова начались совещания с участием в качестве консультантов Главного инженера Гипробума Г. М. Орлова и зам. начальника Главбумпрома Л. А. Бутылкина, как председателя экспертного Совета Наркомбумпрома. Все принятые решения были запротоколированы, подписаны Бутылкиным, Орловым и Малютиным. И перед нами открылась возможность начать работу по составлению технического проекта на базе принятых Совещанием основных принципиальных проектных решений.

Аппетит приходит во время еды, и при поддержке Г. М. Орлова я внес еще одно предложение, обеспечивающее составление технического проекта к установленного Ягодой сроку – 1 апреля 1936 года: «привлечь к составлению отдельных частей технического проекта ряд специализированных проектных организаций, как «Промстройпроект» для проектирования по нашим заданиям промышленных зданий и сооружений, «Гипрогор» для проектирования образцового социалистического города Сегеж, «Энергопромпроект» для проектирования ТЭЦ и энергетической сети и ряда других организаций, наименований которых я уже не помню.» Наша внутренняя марка «Проектное Бюро НКВД» в значительной степени способствовала тому, что эти и другие Ленинградские проектные организации шли навстречу нашим требованиям и охотно или без всякой охоты подписывали с нами договоры и выполняли их в обусловленные сроки и вполне доброкачественно.

Начальником огромного Беломорско-Балтийского Канала, в ведении которого находилось строительство Сегежского целлюлозно-бумажного комбината, был в то время зам. начальника ГУЛАГа НКВД СССР товарищ Алмазов Завен Арминакович. Он нередко посещал наше проектное бюро, но ни разу не удостоил меня своим вниманием. Я знал о нем только то, что в свое время он был заместителем знаменитого Берзина, известного строителя Вишерского целлюлозно-бумажного комбината. Слава об Алмазове была такая: «человек умный, но жестокий».

Колотилов официально считался заместителем Алмазова по Сегежстрою. Начальником нашего проектного бюро был назначен болгарин Мирче Колевич Яновский, а его помощником считался Семен Маркович Вишневский. Главным технологом был инженер Альберт Фомич Абрамович, крупный специалист-бумажник, долголетний работник Гипробума. Главным механиком нашего бюро был инженер Сегалин, человек высокой культуры и больших знаний. Главным энергетиком был у нас Павел Дорофеевич Иващенко, крупнейший специалист своего дела, в свое время отбывший срок в лагерях по ложному обвинению во вредительстве. Теплотехнической частью проекта ведала жена Малютина Римма Павловна; она никак не могла простить мне того, что за аннулирование американского патента 6 000 рублей получил я, а не Малютин, хотя должна была знать, что премию мне выдал Бутылкин не по моей просьбе, а по собственному своему усмотрению.

Занятый все время планирование и общими организационными вопросами, я, к сожалению, не мог уделить должного внимания разработке экономической части проекта, да и не спешил с этим делом, так как экономическая часть любого проекта является его заключительной главой и может быть составлена только лишь после окончательной проработки всех других разделов проекта. Такой порядок применяется во всех без исключения проектных организациях и в частности практиковался на моих глазах в Гипробуме. К сожалению, невероятно короткий срок, установленный Ягодою для составления проекта в целом (всего четыре месяца при отсутствии проектного задания) исключал возможность составления экономической части проекта в установленном порядке, и пришлось моим сотрудникам разрабатывать огромное число таблиц на основании ориентировочных данных, заведомо зная, что эти таблицы придется исправлять, и, возможно, неоднократно. Особенно тяжело пришлось Алексею Алексеевичу Кушеву при составлении калькуляций и сметы производства. Но легче было переделать и даже переделывать, чем заново создавать всю эту громаду таблиц и смет в те слишком короткие сроки, которые остались бы после окончания отдельных частей проекта. К великому счастью, я был избавлен от необходимости составления важнейшего раздела экономической части проекта – лесосырьевой базы: прекрасную работу по лесосырьевой базе привез нам товарищ Досталь, начальник Лесного отдела ББК. По словам Досталя, эта работа была выполнена заключенными ББК, специалистами по лесоразработкам. Отредактировав эту работу, я целиком включил ее в экономическую часть проекта, честно указав кем и когда она была выполнена.

Оставляя в стороне ряд деталей и в частности то обстоятельство, что мне с А. А. Кушевым пришлось провести много ночей в проектном бюро без сна могу сказать, что за два – три дня до установленного Ягодою срока представления проекта, экономическая часть была не только составлена, но и напечатана на машинке в 4х экземплярах, подписана и переплетена. Получилась наша экономическая часть в трех достаточно увесистых томах, подписанных Колотиловым, Малютиным и мною. Проект в целом составлял, если память мне не изменяет, из 15 или 16 столь же увесистых томов.

Иван Михайлович Колотилов каким-то образом достал отдельный мягкий вагон, и наше проектное Бюро в составе Колотилова, Малютина и всех без исключения руководителей отдельных частей проекта, в том числе и меня, и товарища Досталя из ББК, выехали вечером 30 марта из Ленинграда, а 31 марта мы с тремя экземплярами нашего многотомного проекта часам к 11 – 12 дня были уже в ГУЛАГе НКВД, где к моему великому изумлению нас уже дожидался начальник ББК товарищ Алмазов.

Зерегистрировав в ГУЛАГе сдачу проекта датой «31.III.36г.» И. М. Колотилов связался по телефону с Л. А. Бутылкиным, а потом объявил всем нам, что завтра 1 апреля начнется рассмотрение нашего проекта Научно-техническим Советом целлюлозно-бумажной промышленности. Порекомендовав товарищам устроится по квартирам, Иван Михайлович предложил мне подняться к Алмазову, который ждал меня в кабинете Бермана.

Алмазов принял меня самым дружеским образом; он успел уже перелистать экономическую часть проекта и ознакомиться с ее заключительной главой, которая, по его словам, произвела на него потрясающее впечатление.

- Уверены ли Вы в своих выводах? - спросил Алмазов,

- Я-то уверен и надеюсь, что и экспертиза согласится со мною: но мы последние дни работали с таким напряжением, что допускаю полную возможность незамеченных мною отдельных мелких ошибок; это не беда: надо же дать и экспертам возможность кое – что отметить…

- О, да Вы еще и дипломат, товарищ Айзенштадт!

- Нет, Завен Арминакович, я не дипломат, а старый юрист, и знаю, что «цыпленки тоже хочут жить» - этому научили меня старые адвокаты, когда я был еще молодым начинающим защитником по уголовным делам.

На второй или третий день начались заседания экспертной Комиссии. Председательствовал Л. А. Бутылкин, а членами экспертной Комиссии оказались наиболее авторитетные в бумажной промышленности крупнейшие специалисты, такие как:

а) по технологической части – Главный инженер Главбумпрома Храмцов, в свое время (до Орлова) Главный инженер Гипробума;

б) по строительной части – крупнейший в СССР инженер – строитель профессор Келдыш, бывший в свое время Главным инженером строительства Балахнинского целлюлозно-бумажного комбината;

в) по энергетической части – Главный энергетик Главбумпрома Лиховецкий

г) по экономической и сметной части – крупнейшие экономисты бумажной промышленности Эльяшберг, Виленчик, Альтгаузен, Морген и трудовик Парфинский.

Фамилий членов экспертной комиссии по другим частям проекта я уже не помню.

Обсуждение нашего проекта началось, как и следовало ожидать, с доклада В. Н. Малютина по технологической части. Наш скромный и молчаливый Владимир Николаевич докладывал технологическую часть с большой убедительностью, подробно останавливаясь на отдельных спорных моментах и объясняя принятые проектом решения по этим моментам. С принципиальными возражениями выступил его оппонент Храмцов, указав на допущенные проектом излишества по части размалывающей аппаратуры: наряду с «жорданами» проектом принята установка еще и 48 «бегунов». Малютин объяснил, что по своему опыту работы на Ново-Лялинском комбинате, впервые в СССР начавшем выработку бумажных мешков, он пришел к заключению, что бумага для этих мешков требует самого тщательного размола – в противном случае мешки не выдерживают положенного числа ударов. Л. А. Бутылкин, постоянно бывавший на предприятиях, подтвердил справедливость высказанных Малютиным соображений, и технологическая часть проекта была единодушна утверждена.

Легко и без прений прошла и строительная часть проекта, разработанная нашими контрагентами – Промстройпроектом и Гипрогором (строительство комбината и образцового социалистического города Сегежа). Эксперт профессор Келдыш дал самый положительный отзыв о работе наших контрагентов.

Не помню уже ни подробностей, ни условий рассмотрения всех остальных частей проекта, но хорошо помню и никогда не забуду последнего заседания экспертной Комиссии по рассмотрению экономической части проекта: заседание это состоялось около 10 апреля 1936 года, а экспертами оказались крупнейшие экономисты целлюлозно-бумажной промышленности, фамилии которых названы выше.

Первым выступил товарищ Альтгаузен. Начал он с указания на то, что Проектным Бюро нарушен закон о стадийности проектирования: составлен технический проект без предварительного утвержденного проектного задания, и это тем более странно, что товарищ Айзенштадт, как юрист и как бывший работник Гипробума, не мог не знать установленного законом порядка проектирования.

Я пояснил, что в постановлении Правительства о проектировании и строительстве Сегежского комбината нет указания о составлении проектного задания, а говорится лишь о составлении в четырехмесячный срок технического проекта, но через несколько дней после назначения меня руководителем Планово – экономического сектора Проектного Бюро я поставил перед нашим руководством вопрос о необходимости составления если не проектного задания, то по крайней мере документа, соответствующего по кругу вопросов проектному заданию. Мое предложение было принято, и несмотря на крайний цейтнот, в котором находилось Проектное Бюро, мы в короткий срок составили так называемые «проектные соображения», полностью совпадающие по кругу разрешенных вопросов с проектным заданием, были не только составлены, но и утверждены Л. А. Бутылкиным, как председателем НТС целлюлозно-бумажной промышленности. Эти так называемые проектные соображения, как заменитель не предусмотренного постановлением Правительства проектного задания, полностью приводятся в I томе экономической части технического проекта на страницах таких-то; и можно только удивляться тому, что главный эксперт товарищ Альтгаузен их не заметил.

Альтгаузен смутился, наступило неловкое молчание, которое через минуту – другую прервал Алмазов едким замечанием: «Не дай боже нашему теляти да волка поймати.» Все засмеялись, в том числе, и сам Альтгаузен, и дело покатилось дальше своим порядком.

Выступил эксперт товарищ Морган, по специальности инженер-электрик, но фактически занимавшийся себестоимостью целлюлозно-бумажной продукции. Его замечание было интересным: «Себестоимость избыточной целлюлозы, предназначенной на экспорт, посчитана проектом в общем правильно, но почему-то себестоимость упаковки значительно ниже в проекте, чем фактическая себестоимость упаковки товарной целлюлозы на самом нашем крупном Сясьском целлюлозном заводе. В чем дело? Не ошибка ли это?»

Я ответил: «Ошибки никакой нет, а дело в том, что Сясьский комбинат грузит свою целлюлозу нашим же предприятиям и упаковывает ее в кипы, перевязанные веревками, а веревки он получает не в централизованном порядке, а от мелких кустарных канатно-веревочных заводов, вырабатывающих свою продукцию по стародедовскому методу «времен Очакова и покорения Крыма», и веревки эти Сясьский комбинат оплачивает по рыночным ценам.

Товарная же целлюлоза Сегежского комбината предназначена, как Вам известно, на экспорт, и конечно, такую целлюлозу упаковывать мы будем не веревками, а тонким паковочным железом, отпускаемым в централизованном порядке по определенным твердым ценам.

Заинтересовался этим вопросом эксперт по технологической части И. И. Храмцов: «А как вы, товарищ Айзенштадт, определили расход железа на упаковку целлюлозы?»

- Очень просто: «По сохранившимся у меня данным по расходу упаковочного железа, на Сясьском же комбинате в первые годы его существования; кстати, правильность принятого нами расхода упаковочного железа можно проверить очень легко тут же, не сходя с места.»

Эксперт по труду Николай Александрович Парфинский сделал два замечания по штатам, если не ошибаюсь, механических мастерских. Эти замечания я принял без всяких возражений, о чем было записано в протокол. Заключительное слово Л. А. Бутылкина было весьма кратким: «Проект по экономической части принять с внесенными товарищем Парфинским изменениями по штатному расписанию.»

Закончилась самая трудная, решающая стадия проекта; утомленные от напряженного четырехмесячного труда работники с облегчением вздохнули – все, кроме меня: по просьбе Бутылкина товарищ Алмазов поручил мне принять участие в составлении и оформлении Бутылкиным заключения НТС по нашему проекту. Работа оказалась нелегкой, так как речь шла о проекте в целом, о всех его частях, в том числе и о тех, которые были разработаны нашими контрагентами.

К счастью у Бутылкина был огромный опыт в составлении таких заключений, и работа у нас продвигалась неплохо; длилась эта работа два или три дня-точно не помню; для всякого рода поручений к нам был прикомандирован сотрудник ГУЛАГа некто Гаухман, бывший работник бумажной промышленности, с которым у меня лично было крупное столкновение в период моей работы в Союзленбумтресте, когда этот Гаухман, работая в Госплане, спустил нашему Тресту фантастически нереальный план. Когда наша работа с Бутылкиным приближалась уже к концу, я вспомнил о том, что нам требуется сослаться на постановление Правительства о проектировании и строительстве Сегежского комбината с указанием его точной даты и номера. Я обратился к Гаухману с просьбой достать эти документы, хранившиеся в сейфе, но он передал мне ключи от сейфа, и я быстро нашел требуемый мне документ, но при этом неожиданно наткнулся на интересное письмо Ягоды, адресованное в ЦК ВКП(б) товарищу Сталину. В этом письме Ягода жаловался на то, что бумажная промышленность саботирует постановление Правительства о проектировании Сегежского целлюлозно-бумажного комбината и отказывается откомандировывать в распоряжение НКВД нужных последнему 10 руководящих работников для проектирования и строительства комбината. В числе этих 10 человек значилась и моя фамилия.

На этом письме Ягоды чьей-то рукою красным карандашом написана резолюция: «Ягоде и Лобову договориться непосредственно.»

Ясно, что Семен Семенович Лобов не устоял против всевластного Ягоды и последний легко добился откомандирования в НКВД нужных последнему 10 человек, в том числе и меня. Само собою разумеется, что если бы я вовремя не сдался добровольно, то был бы взят на эту же работу обычным для НКВД способом.

Моя работа с Бутылкиным была закончена, наш проект и акт экспертизы были представлены через Алмазова Ягоде, и в моем трудовом списке появилась под номером 34 новая запись: «За представление в срок проекта Наркомом Внутренних Дел – Генеральным комиссаром Госбезопасности т. Ягода объявлена благодарность 15.IV.1936г.»

Но этого оказалось мало: под следующим № 35 в моем трудовом списке появилась через 10 дней еще одна запись от 25.IV.1936г.: «За умелое руководство обеспечившее выполнение проекта, премирован 2000 р приказом по ДДК за № 00149 1936 г.», а дальше к великому сожалению, под следующим № 36 значится: «25.V.1936г. назначен начальником Планового отдела Сегежстроя со ссылкой на приказ по управлению Сегежстроя № 120.»

Таким образом, Алмазов в отношении меня оказался джентльменом: и работу мою оценил, дал мне возможность отдохнуть целый месяц, так как в Проектном Бюро мне почти уже делать было нечего.

Перед отъездом в Сегежу я имел несколько бесед по личному вопросу с И. М. Колотиловым. Я все еще смутно надеялся на то, что мне удастся отделаться от строительства, но Иван Михайлович разбивал мои беспочвенные мечтания. Приехал как-то раз к нам в Проектное Бюро зам. начальника Сегежстроя товарищ Гольман Семен Осипович, умный и энергичный товарищ, человек лет 30, а может быть и моложе, познакомившись со мною, он сообщил, что на стройке меня ждут, и «чем скорее приедете, тем лучше будет и для стройки, и для Вас лично.» по-видимому, на эту тему Гольман имел беседу и с Колотиловым, так как Иван Михайлович, хотя и в мягкой форме, но достаточно настойчиво порекомендовал мне в свою очередь не откладывать свою поездку в Сегежу и отправиться туда если не сегодня, то завтра, пока «Вас не превратили в заключенного, а сделать это они могут в два счета.»

- Хорошо, Иван Михайлович, завтра выезжаю.

- А теперь выслушайте мое напутствие: работать Вам придется с заключенными, с несчастными бесправными людьми. Если Вы к ним подойдете по-человечески, если будете о них заботиться, то они для Вас горы свернут. За свою работу заключенные никакой зарплаты не получают; их только кормят и кое – как одевают; раз в месяц им выдают так называемое «премвознаграждение» в сумме 5 – 6 рублей, что едва хватает на табак, а курят они, как правило, все. Сегежский лагерь организован в период окончания строительства ББК. Основную массу заключенных составляют простые люди из крестьян и рабочих, но у Вас в Плановом отделе работать будут интеллигенты: инженеры, экономисты, бухгалтера и прочие. Их потребности, конечно, не исчерпываются кормежкой и ночлегом. Им нужна и духовная пища: и газета, и книга, а больше всего товарищеские, человеческие отношения, а кой – кому и юридическая помощь, как раз по Вашей специальности. Вы ведь знаете, что я и сам был в положении заключенного и немало горя перенес; все, что я Вам говорю, я знаю не с теории, а по личному печальному опыту.»

Я был тронут благородством и напутствием Ивана Михайловича; мы обнялись и расцеловались. В этот же день я с небольшим чемоданом выехал в Сегежу. По пути я остановился утром в Кондопоге, навестил своего дорогого друга Г. А. Ярвимяки, рассказал ему обо всех своих мытарствах, и мы простились, оба расстроенные невеселыми предчувствиями…

Часа через два я был уже в Сегеже и расспросив начальника станции, прямым ходом не спеша направился к Управлению строительства с чемоданом в руках; встретил по дороге Гольмана; он отнял у меня чемодан, затащил меня к себе, познакомил с женой Антониной Павловной и угостил меня обедом с соответствующей выпивкой. Все это было сделано с большим радушием, культурно и приветливо, что было для меня приятным сюрпризом.

После обеда мы с Гольманом отправились в кабинет начальника строительства Абрама Наумовича Пемова. У него в это время происходило какое-то совещание, и предупрежденный Гольманом о моем приезде Пемов представил меня как начальника Планового отдела строительства. Меня удивило, что, когда Пемов поднялся мне навстречу, все участники совещания также поднялись. Еще больше того я удивился, увидев среди участников совещания хорошо знакомого мне инженера строителя профессора Старостина, с которым я преподавал в институте Гражданских инженеров строительное законодательство. Совещание подходило к концу, и по просьбе Пемова я остался в его кабинете. Участники совещания разошлись, но по предложению Пемова один из них остался. Это был начальник строительных работ Владимир Дмитриевич Мордухай – Болтовской – родной брат которого Александр Дмитриевич был моим заместителем в Проектном Бюро Сегежстроя. Остался в кабинете и Гольман. Пемов вызвал коменданта и спросил, готова ли квартира для товарища Айзенштадта. Оказалось, что готова, но покрашенные полы еще не просохли – придется 2 – 3 дня подождать. Гольман вызвал к телефону начальника лагеря товарища Перепелкина и спросил, не может ли он на несколько дней приютить у себя приехавшего товарища Айзенштадта. Перепелкин не только согласился, но через несколько минут сам явился, взял мой чемодан и повел меня к себе.

Перепелкин оказался гостеприимным хозяином и остроумным собеседником, говорил он прекрасным народным языком, острым и выразительным. На Сегежском строительстве он работал с самого начала основания в Сегеже лагеря заключенных и рассказал мне интересный, почти анекдотический случай, относящийся к первым дням организации лагеря.  «Первая партия заключенных пришла на Сегежу из Медвежьегорского лагеря, когда начальником ББК был знаменитый Яков Давидович Раппопорт. Конечно, сам он не занимался, да и не мог заниматься отбором заключенных для Сегежского лагеря, а поручил это дело своему аппарату. Как водится, среднее и низшее лагерное начальство, выделяя из состава своих заключенных отряды для вновь организуемого «чужого» лагеря, отнюдь не заинтересовано в том, чтобы отдать этому новому лагерю лучших работников, а – наоборот – пользуются таким случаем, чтобы избавиться от лодырей, отказчиков, неисправимых рецидивистов и тому подобных нежелательных элементов. Так они и поступили и в отношении Сегежского лагеря, отправив нам безнадежных рецидивистов, отборных воров, отказчиков и неисправимых бездельников – так называемую отборную «шпану». Охранявшие заключенных бойцы (тоже из заключенных) и сами были не лучше своих подопечных. Принялись мы за строительство лагеря силами откомандированных к нам «орлов», но дело не ладилось: не хотят работать и не работают. Мало того посыпались к нам жалобы крестьян соседних деревень, русских и карельских: их обворовывают, откровенно грабят, насилуют их жен и дочерей. Что нам было делать? Доложили Раппопорту, и под вечер он приехал в Сегежу. Собрал он всю эту банду и нас вместе с ними, взобрался на крылечко дома, где остановился и начал: «Я – Раппопорт, вы меня знаете! Шутить не люблю. Приказываю завтра же приступить к работе и бросить волынку, а не бросите, всех перестреляю, как собак. Понятно Вам? А если что не понятно, скажите – я объясню.»

Конечно, среди заключенных не нашлось ни одного охотника вступить в беседу с грозным Раппопортом, и он скомандовал им разойтись по палаткам, что и было немедленно выполнено, а Раппопорт ушел к себе в квартиру – ныне квартиру Гольмана.

До поздней ночи его квартира была освещена, Раппопорт видимо работал; но через несколько часов огонь потух – грозный начальник уснул.

Разошлись по квартирам и мы все, считая инцидент исчерпанным, но утром следующего дня мы столкнулись с таким событием, самая мысль о котором не могла прийти в голову ни одному нормальному человеку, да и сам много переживший и слишком многое в жизни испытавший Раппопорт растерялся; он был ночью ограблен, но не просто, а позорно, с явной целью унизить его в глазах всего лагеря – и начальства, и заключенных: утащили его гимнастерку и брюки, даже сапоги, серебряный портсигар с папиросами – и самое ужасное – находившийся в гимнастерке партийный билет!!!

На столе была оставлена записка с печатными буквами: «Это наш ответ на Ваше выступление.»

При этом абсолютно никаких следов взлома дверей или окон не обнаружено. Привели целую стаю собак – ищеек, но они только помахивали хвостами, бестолково тыкаясь во все углы. В каждом лагере имеются среди заключенных так называемые «легавые», т. е. такие субъекты, которые тайно служат начальству и доносят ему о тщательно скрываемых заключенными событиях и разговорах; эти предатели хорошо известны лагерному начальству, но их имена и клички тщательно законспирированы, и, как правило, заключенные их не знают, а если случайно узнают, то зверски с ними расправляются. В случае с Раппопортом «легавые» оказались бессильными: они ничего не знали, а - возможно - и знали, да боялись говорить: ведь расправа и самосуд в лагерях дело не шуточное.

Достали, конечно, Раппопорту и гимнастерку с чужого плеча, и брюки, и сапоги, но партбилет оставался в руках врагов. Каково же было изумление всех нас, когда на второе утро рано проснувшийся Раппопорт застал на столе все похищенные вещи, а под столом и свои собственные сапоги, к которым была приколота записка печатными буквами: «Все Вам возвращаем, кроме папирос, мы их выкурили за Ваше здоровье.»

Повеселевший и успокоившийся Раппопорт собрался к себе на ББК, приказав нам прекратить всякое расследование и заявил, что дня через 2 – 3 эти бездельники начнут работать, как полагается, если только Вы подготовите фронт работ. На второй же день он прислал нам партию в 250 человек бывших «кулаков» с наказом прикрепить к каждому из них 2 – 3 человек из наших отпетых бездельников. Так мы и сделали. «Кулаки» не церемонились с прикрепленными к ним «орлами», лекций им не читали, но работать заставили, а чуть что не так, творили на месте суд и расправу безо всякой пощады, по-кулацки, и строительство пошло полным ходом.»

На этом Перепелкин закончил свой интересный рассказ, и оба мы легли спать.

Заснул я, как убитый, и на второй день утром, получив от Перепелкина исчерпывающую информацию о составе работников Планового отдела, отправился туда.

Начальником Планового отдела оказался мой старый знакомый крупный инженер – экономист Рогинский, бывший начальник Планового отдела Главхимстроя; с ним мне приходилось встречаться по делам СК, когда я еще работал на опытном заводе СК-1. На ББК он попал несколько лет назад, осужденный Особым Совещанием при НКВД, а после организации Сегежского строительства он был откомандирован Раппопортом на Сегежу. Проживал он не в лагере, а в старом поселке Сегежа налево от ж.-д. дороги Ленинград – Мурманск. Ему были созданы хорошие условия: он занимал отдельную комнату рядом со Старостиным и так же, как и Старостин, имел в своем распоряжении лошадь и кучера из заключенных. Его заместителем был некто Карасик, вольнонаемный товарищ, с которым Рогинский не ладил. Карасика я уже знал, так как он раза два приезжал к нам в Проектное Бюро и каждый раз «капал» на Рогинского, на его якобы заносчивость и интриги против него, Карасика. Этим недостойным «капанием» на бесправного заключенного Карасик достиг только одного – я почувствовал антипатию не к Рогинскому, а к самому Карасику.

Но и Рогинский оказался с норовом: он категорически отказался от сделанного мною предложения остаться в Плановом отделе в качестве моего заместителя и подал Пемову рапорт с просьбой откомандировать его на ББК в распоряжение Алмазова. Пемов запросил меня по телефону, я решил еще раз побеседовать с Рогинским, но он оставался непреклонным, и мне пришлось дать Пемову свое согласие на его откомандирование. Карасика пришлось оставить в качестве моего заместителя.

Хорошо запомнив напутствия Колотилова, я попросил Карасика дать мне официальный список работников Планового отдела (фамилия, имя и отчество) и пошел знакомиться с ними. Было их человек 12 – 14 и почти все они были моложе меня. Исключение составлял старичок, один сидевший в передней комнате и занимавшийся статистикой. Фамилии его уже не помню, но при первом знакомстве сразу узнал в нем бывшего священника – таковым он и оказался. Обращаясь к нему, я назвал его по имени и отчеству и попросил его называть и меня также по имени – отчеству.

После него я таким же порядком познакомился и с остальными сотрудниками. Каждого я назвал по имени и отчеству и просил их также называть меня.

Я, конечно, уже не помню в настоящее время всех 12 – 13 сотрудников, но большую их часть я запомнил на всю жизнь. Все они, кроме старичка – статистика, были моложе меня. Помню до сих пор фамилии многих из них, например:

  1. Розовский – до лагеря работал начальником сектора Оборудования Госплана СССР;
  2. Белоненко – бывший уполнамоченный Наркомвнешторга по Дальневосточному краю, инженер – экономист;
  3. Розенберг – по образованию инженер – химик, бывший технический директор Ярославского резинового завода;
  4. Гинце – бывший полковник царской армии, добровольно перешедший в Красную Армию и занимавший в ней после окончания Гражданской войны должность начальника штаба Реввоенсовета РСФСР. Несмотря на немецкую фамилию, Гинце был настоящим русским человеком по происхождению из немцев, привлеченных на русскую военную службу еще при Екатерине II.
  5. Менделевич – до ареста начальник Планового отдела строительства знаменитого Краматорского завода;
  6. Макаров – до ареста начальник Планового отдела не помню кокого завода где-то на юге.
  7. Адамов – бывший офицер царской армии.

Все они, кроме Менделевича и Адамова, были осуждены Особым Совещанием НКВД СССР без вызова из и без и объяснений на сроки от 6 до 10 лет. Менделевич же был осужден народным судом на 5 лет за неумеренное начисление премий отдельным руководящим работникам Краматорского строительства, в том числе и себе, в первую очередь и в наибольшей сумме. Адамов был осужден за растрату. Остальных 3 – 4 работников я, к сожалению, уже не помню. Кроме подневольных сотрудников, у меня оказались еще и двое вольнонаемных сотрудников: Алексей Алексеевич Кушев и Кира Анатольевна Ловцова; оба они отлично работали со мною в бумажной промышленности, а потом и в Проектном Бюро Сегежстроя; оба добровольно поехали вслед за мною на строительство и работали: Кушев по вопросам себестоимости продукции подсобных предприятий, а Ловцова в качестве статистика.

Пользуясь хорошими отношениями с начальником строительства Пемовым я в первую очередь добился увеличения моим сотрудникам так называемого премвознаграждения почти вдвое, что для этих обездоленных людей имело существенное значение.

Вскоре после моего переезда в Сегежу был закончен ремонт моей квартиры, Пемов выдал полагающиеся мне 2000 рублей на обзаведение, я купил себе кровать, диван, стол, радиоприемник и мебель. Из лагеря мне прислали домработницу, пожилую крестьянку – украинку Ирину Яковлевну. Я снял ее с лагерного довольствия, и она оказалась моей домоправительницей, очень усердной, честной, заботливой. Варила она мне очень приятный хлебный квас, приготовляла вкусные украинские блюда, и я частенько приглашал к себе на ужин и чай своих обездоленных товарищей по работе. Не все они решались ко мне приходить, но Розовский, Белоненко, Менделевич и Розенберг, имевшие круглосуточные пропуска приходили ко мне каждый раз. Мы слушали радио, беседовали на разные темы, рассказывали об интересных происшествиях и часам десяти расходились. Могу сказать с полной уверенностью, что за все то время, что меня посещали мои друзья – сотрудники из заключенных, нами не было выпито ни одной рюмки ни водки, ни вина, но зато благодаря нашей близости, работа бесспорно выигрывала – так мне не только казалось, но так оно было в действительности.

Плохо было то, что я не только не знал строительного дела, но и не стремился к его познанию, так как: во-первых, не имел к ним никакого вкуса, а во-вторых, надеялся на то, что в связи с незнанием мною строительного дела меня не станут задерживать в Сегеже, и я вновь вернусь в Гипробум к Зарину и Орлову. В частных беседах с Пемовым, Гольманом, Мордухай – Болтовским и другими я не только не скрывал своего незнания строительного дела, но неоднократно пользуясь удобным случаем, нарочито подчеркивал это не знание, и как мне казалось, они не сомневались в моей искренности.

Примерно в октябре 1936 года к нам приехал Алмазов и вызвал к себе меня и инженера Гурвича – помощника начальника строительных работ, моего хорошего знакомого и даже приятеля по Проектному Бюро. Алмазов предложил нам наметить по объектный титульный список строительных работ на 1937 год и представить ему этот список не позднее, чем через три дня. Я предложил Гурвичу заняться этой работой у меня на квартире, где нас никто беспокоить не будет, при этом я предупредил его о том, что поскольку я строительного дела не знаю, всю ответственность за эту работу должен принять он, Гурвич, на себя, а я буду его секретарем, но не больше.

Гурвич сразу понял меня и согласился.

Я заказал Ирине Яковлевне обед на двоих, и мы с Гурвичем приступили к работе. К вечеру работа была закончена, на второй день утром перепечатана на машинке в трех экземплярах и ровно к 12 часам, как было указано, мы представили ее Алмазову – все было в порядке. Какие –то отдельные титулы вызвали у Алмазова сомнения, и между ним и Гурвичем возникли дебаты. Я молчал и сидел с отсутствующим лицом, ни разу не проронив ни слова.

Совещание уже подходило к концу, как вдруг ядовитый и вспыльчивый Алмазов произнес такую фразу: «А где же начальник Планового отдела? Я его не вижу и не слышу, а ведь знаю, что говорить он умеет.»

Я тут же ответил, что молчал потому, совершенно не зная строительных работ, я никакого творческого участия в составлении титульного списка не принимал и записывал лишь то, что мне говорил Гурвич.

- Как же так? Ведь Вы же начальник Планового отдела, ведь это же Ваша работа, а не моя и даже не Гурвича.

- Повторяю, Завен Арминакович, никогда я строительством не занимался и даже терминологии не понимаю; слышу такие слова, как бетон, железобетон, пенобетон, бутобетон, а чем они один от другого отличаются, не знал и не знаю. По образованию я юрист, много лет работал в бумажной промышленности, неплохо знаю производство бумаги, целлюлозы, древесной массы, картона, знаю и экономическую часть проекта, но строительного дела, как не знал раньше, так не знаю и теперь. О своем незнании строительного дела я говорил и Колотилову, и Малютину, и Пемову, но все без толку. А ведь мне через полгода, если доживу исполнится уже 50 лет. Где же мне учиться?!

Алмазов остолбенел, потом вздохнул: «Что у нас делается?! Так Вы совсем не знаете строительного дела?»

- Не знаю Завен Арминакович, совсем не знаю.

Алмазов уперся в меня своими черными глазищами и изрек: «От сего числа ровно 2 месяца я Вас беспокоить не буду, но горе Вам, если через 2 месяца Вы не будете знать строительного дела в совершенстве, да, именно в совершенстве – на пять с плюсом!»

Конечно, угроза Алмазова ни в коей мере не повлияла на меня, но я понял для себя главное: от Сегежи мне никуда и никогда не уйти, а раз так, остается одно: взяться за дело и одолеть его, и это тем более, что при создавшихся условиях я вправе рассчитывать не немалую помощь и со стороны своих сотрудников, и со стороны начальника строительных работ – крупного строителя Мордухая – Болтовского, и со стороны его помощника Гурвича, участника у разыгравшегося у Алмазова инцидента, и со стороны прорабов.

В дополнение к этому я написал еще и своему младшему сыну Борису, и он выслал мне кое – какую техническую литературу по строительному делу. Словом, не через 2 месяца, а значительно раньше я уже достаточно ознакомился с процессом строительства и мог бы по любому заданию Алмазова или другого дьявола составить любой титульный список за квартал, за год и даже на большой срок, и это тем более, что я вовремя вспомнил о наличии у нас строительной части проекта, превосходно разработанной нашими контрагентами Промстройпроектом и Гипрогором. Всеми этими источниками пользовался не только я, но и мои сотрудники. Дошло до того, что я мысленно благодарил Алмазова произведенный на меня нажим. Работать мне приходилось очень много, нелегко приходилось и моим сотрудникам, но работа у нас наладилась и стала содержательной и более интересной.

Условия строительства в лагерях резко отличаются от условий обычного строительства; если в условиях строительства предприятий бумажной промышленности наиболее характерным является дефицит в работниках, и притом нехватка не только рабочих-строителей, но и инженерно-технического персонала, то в лагерях этого дефицита не знали: рабочей силы, а также и ИТР, у нас было более чем достаточно.

Основную группу лагерных рабочих составляли осужденные судами воры, грабители, поджигатели, насильники и тому подобные элементы, осужденные на длительные сроки. Были среди них и случайные преступники, люди, поскользнувшиеся на жизненном пути. Были и так называемые кулаки, среди которых, однако, не мало было типичных середняков и даже бедняков. Среди кулаков выделялись узбеки, таджики и киргизы, не расстававшиеся со своими халатами, тюбетейками и мягкой обувью. Как правило, заключенные по окончании нелегкого трудового дня играют в карты, играют азартно; проигрывают и те гроши, которые им выплачивает лагерь за работы; проигрывают и одежду, и белье, проигрывают и пайки хлеба и даже квартиры начальства.

В один прекрасный день «легавые» сообщили, что в лагере пошла игра и на золото – конечно, не на золотые монеты, а на кусочки золота.

Откуда могло оказаться золото?

Думали – гадали и раскрыли секрет: как известно, Мурманская железная дорога строилась в период первой мировой войны, и в основном строилась она военнопленными австрийцами, чехами и венграми. Для строительства железной дороги был открыт ими прекрасный песчаный карьер в районе села Сегежи. Работали в кошмарных нечеловеческих условиях, и военнопленные погибали тысячами. Когда наши узбеки и таджики добывали для строительства песок на бывших ж.-д. карьерах, они наткнулись на груды человеческих скелетов и черепов, и во многих из этих черепов оказались золотые зубы, которые были пущены в ход при игре в карты. Пришлось в дальнейшем усилить наблюдение за разработкой этого карьера, и чем кончилось это дело, я уже не помню – это было в первые месяцы моей работы на Сегежском строительстве.

В эти же дни мне пришлось столкнуться еще с одним случаем, характеризующим профиль и квалификацию лагерных «рабочих». Мне доставили в служебный кабинет несгораемый железный сейф для хранения в нем секретных документов. Сейф был новый, только что выпущенный ленинградским заводам Сан-Гали. Полюбовался я этим сейфом, принесенные для него ключи положил внутрь его и по растерянности захлопнул его дверцы. Получилась трагедия: сейф замкнут, а ключи оказались в нем, и открыть его никак нельзя. Что делать? Позвонил механику, и он прислал слесаря, который осмотрев сейф, признался в своей беспомощности, но пообещал прислать специалиста. И действительно, минут через десять явился невзрачный паренек. Я ему рассказал о случившейся неприятности и попросил помочь. Паренек посмотрел туда и сюда, ощупал сейф со всех сторон, покачал головою, и я даже не заметил, как откуда-то у него в руках очутился кусок проволоки. С молниеносной быстротой он сунул проволоку в замочное отверстие сейфа, раскрыл его, вынул оттуда ключи, с улыбкой подал их мне и сказал: «Что, Начальничек, хороша работа?!»

«Хороша» - ответил я и тут же, нарушив строгий лагерный закон пожал его руку и сунул ему десятку. Оба мы остались довольны друг другом.

Строительство шло нормально по всем трем отделениям, вернее укрупненным прорабствам, из которых два прорабства занимались промышленным строительством, а третье – строительством образцового социалистического города Сегежи. К этому времени все подсобные предприятия, в том числе образцовый лесопильный завод, прекрасные механические мастерские с большим отдельно сооруженным литейным цехом, завод бетонных изделий и конструкций, кирпичный завод на ближайшем к Сегеже разъезде Мурманской ж.-д., были вчерне уже сооружены и работали, но не с полной нагрузкой. Масштабы строительства значительно увеличились, и соответственно росла и численность персонала, как вольнонаемного, так и подневольного, в особенности последнего. Если не ошибаюсь численность лагеря дошла уже до 6 – 7 тысяч человек. Нужно сказать, что в лагере были свои плановики, подчиненные начальнику лагеря. Они вели работу по расстановке заключенных и по учету их работы, а соответствующие сводки представляли в Плановый отдел, где их обрабатывал наш статистик, бывший священник, о котором я уже упоминал.

Как-то однажды под вечер мне по телефону из Медгоры позвонил Алмазов с предложением приехать к нему на второй день утром.

Явился я к нему в служебный кабинет, когда он принимал отдельных ББК и давал им те или иные указания. Когда прием закончился, и работники ушли, он пригласил меня к себе на обед: «Жена уехала в Москву, мы с Вами побеседуем, а потом я Вам покажу кое – что интересное.»

И действительно, после обеда он показал мне сооружения и механизмы канала. Все это было интересно и ново для меня, но я никак не мог понять, для чего он все это делает.

Оказалось, что он знает со слов Пемова и Гольмана о моих достижениях в области строительного дела, моем человечном отношении к заключенным и о достигнутом нами значительном улучшении планирования строительных работ.

Рассказал он мне и о своем жизненном пути. По образованию и специальности он – финансист; как член Партии, он был привлечен знаменитым Берзиным к строительству Красновишерского целлюлозно-бумажного комбината имени Менжинского, а оттуда началось его знакомство с бумажной промышленностью и рядом работников этой отрасли, в частности с Бутылкиным, Колотиловым, Соколовским, с Абрамовичем, Черниховым и другими. Начальником ББК он был назначен уже после того, как было принято решение о строительстве в Сегеже бумкомбината. Знал он и о том, что я в свое время добился аннулирования американского патента на многослойные бумажные мешки, но не понимал, почему я так долго отказывался от перехода в Проектное Бюро Сегежстроя. Теперь он все знает, хорошо понимает меня и надеется, сто мне не придется жалеть о вынужденном переходе на Сегежское строительство.

Это посещение мною Алмазова было первым, но не последним. Для характеристики стиля его работы приведу следующий пример: как-то в одно из моих посещений он рассказал о пришедшей ему в голову «гениальной мысли» организовать на Сегежи соревнование строительных бригад из заключенных. Каким образом?

- А вот каким: в честь победившей бригады будет играть оркестр заключенных, а кроме того победившая бригада получит красный аншлаг на шесте, суррогат красного знамени. Как по-Вашему, такое мероприятие окажется эффективным?

- Возможно.

- А я – продолжил Алмазов – ручаюсь за эффективность, потому что под красным аншлагом будет еще пара хороших сапог, суконная гимнастерка и такие же брюки…

- В таком случае успех обеспечен. На практике, однако, после двух – трех сеансов эти «спектакли» пришлось прекратить к великому разочарованию их автора товарища Алмазова, но наши дружеские встречи с ним продолжались по-прежнему.

Впрочем, в это время мою семью посетило страшное несчастье, последствия которого тяготели над нами в течение целых 17 лет: неожиданно был арестован муж моей дочери профессор Арнольд Соломонович Айзенберг. Произошло это I.IX.1936 года, и как всегда ошеломляюще неожиданно.   

 

 

Арнольд Айзенберг был старшим сыном моей двоюродной сестры Берты Сергеевны. Когда я был еще юным студентом, я его подготовил к поступлению в первый класс гимназии. Это был одаренный и прилежный мальчик, а потом и добросовестный, успевающий студент юридического факультета Ленинградского Университета.

Когда в Ленинграде наступили голодные годы, семья Айзенберга переехала в Томск, где Арнольд по окончании юридического факультета местного университета был назначен членом коллегии Томского губернского отдела Юстиции и председателем Ревтрибунала. Он вел большую и ответственную работу по борьбе с колчаковщиной и другими врагами Советской власти. Со слов Айзенберга я знал, что в это же время начальником Томского ЧК был знаменитый заместитель Ягоды Берман, известный под кличкой «кровавый мальчик».

В 1922 году Арнольд Айзенберг вернулся в Ленинград, где как видно из трудового списка, он работал последовательно редактором социально-экономической и политической литературы в издательстве Ленинградского Обкома ВКП(б) и в Ленинградском отделении Госиздата, затем преподавателем Ленинградского Политехнического института, института Красной Профессуры и, наконец, профессором, зав. кафедрой исторического и диалектического материализма и деканом философского факультета Ленинградского Университета. В эти годы Айзенберг вел в Ленинграде большую научную и партийную работу, систематически выступая на заседаниях Ленинградского Обкома ВКП(б), на рабочих собраниях крупных заводов Ленинграда и прилегающих к нему районов, в воинских и военно-морских частях.

Одновременно с основной работой Айзенберг был активным работником Ленинградского отделения Коммунистической академии (ЛОКА), в которой вел большую научно-исследовательскую работу по основным вопросам теории марксизма – ленинизма.

Могу еще добавить, что он был верным приверженцем Сталина, и на этой почве между нами бывали неоднократные столкновения. Когда я приводил примеры того возмутительного отношения, которое Ягода и его банда проявляли к советским людям, в том числе к видным общественным деятелям, он выходил из себя и обвинял меня в оппортунизме и в аполитичности.

Наши неоднократные разногласия принимали зачастую такую резкую форму, что дочь умоляла меня не вступать с ее мужем в разговоры на политические темы, а ограничится разговором о погоде.

Совершенно неожиданно он вместе с другими членами Ленинградского отделения Коммунистической Академии был арестован. Дочь моя добилась свидания с ним, и он незаметно сунул ей две записки: одной было сказано, что его обвиняют в контрреволюции, а другой, что не только в контрреволюции, но и в подготовке террористического акта против членов ЦК и Правительства. Эти записки я долгие годы сохранял у себя.

Ясно, что раз такое возмутительное, абсолютно надуманное обвинение было «предъявлено», то Ягодовская юстиция уже не нашла возможным от него отказаться, и все члены Ленинградского отделения Коммунистической Академии во главе с ее председателем с товарищем Ральцевичем были осуждены. Допускаю и другое: Айзенберг был человеком принципиальным и мужественным, и свою вину, конечно, отрицал, да не просто, а резко не стесняясь в выражениях, чем естественно вызвал сугубое озлобление своих мучителей: факт тот, что все осужденные вместе с ним члены ЛОКА через 5 -6 - 20 лет вернулись домой, а он погиб, и через несколько месяцев по постановлению Особого Совещания при НКВД СССР от 27. I. 1937 года моя дочь и старуха – мать Айзенберга, как члены семьи осужденного были приговорены к ссылке сроком на 5 лет. Им надлежало явиться в распоряжение НКВД Кировской, прежней Вятской, области, и там местом ссылки им было назначено село Коракулино Удмуртской АССР.

Не говоря уже о беззаконии, допущенном в отношении Арнольда Айзенберга, ссылка его старухи – матери и его жены являлась и по существу, и формально грубейшим нарушением нашего Уголовного Кодекса, и в частности ст. 58-1-в, которая гласит: «В случае побега или перелета за границу военнослужащего, совершеннолетние члены его семьи, если они чем-либо способствовали готовящейся или совершенной измене, или хотя бы знали о ней, но не довели об этом до сведения властей, караются лишением свободы на срок от 5 до 10 лет с конфискацией всего имущества.

Остальные совершеннолетние члены семьи изменника, совместно с ним проживающие к моменту совершения преступления – подлежат лишению избирательных прав и ссылке в отдаленные районы Сибири на 5 лет.»

Айзенберг не был военнослужащим, за границу не бежал и не перелетал, а, значит, применение к членам его семьи суровой меры, предусмотренной 2й частью ст. 58-1-в, является грубейшим нарушением закона.

Но что значил закон для Ягоды и его сподвижников?!

Мои взаимоотношения с З. А. Алмазовым продолжались на прежнем уровне и встречались мы с ним по-прежнему часто. На мое сообщение о печальной участи Айзенберга и моей дочери он ответил: «Сегодня ты, а завтра я, и кто знает, что принесет нам это завтра? Нужно ждать, авось чего-нибудь дождемся…»

И дождались: пришло распоряжение НКВД вольнонаемному составу лагерей и строительств облечься в полувоенную форму, но не всем, а только начальникам и их заместителям: гимнастерка и брюки синего сукна, на воротниках гимнастерки погончики с числом звездочек от четырех высшего начальства до одной для зам. начальника отдела; фуражки военного образца из синего сукна с лакированными козырьками; брюки заправлять в сапоги военного образца. На летнее время установлена та же форма, но из полотна цвета хаки. Не хотелось мне облекаться в эту форму НКВД, но Гольман меня заставил это сделать очень простым способом: вызвал меня к себе в кабинет, где меня дожидался вызванный им портной из заключенных, снявший тут же с меня мерку. Сапоги были у меня свои, а через 2 – 3 дня я был уже в форме и быстро к ней привык, но вместо положенной шинели я, как и многие другие, продолжал пользоваться своим пальто гражданского образца. В моем отделе, кроме меня, форму носил только один Карасик.

Я уже писал о том, статистические сведения по лагерю у нас обрабатывал старичок, бывший священник. Работал он очень хорошо, добросовестно. Срок его заключения приближался уже к концу, и я ему посоветовал после освобождения из заключения остаться на некоторое время у нас в отделе на прежней работе в качестве вольнонаемного для того, чтобы при увольнении в его паспорте не было отметки о том, что он отбывал срок в лагерях. Старичок даже прослезился и рассказал мне свою историю: кончил он семинарию лет 40 назад еще при царской власти, женился, стал священником. «Всю жизнь свою я молился за власть, раньше за царскую, а потом за Советскую, и вдруг меня арестовали за то, что я будто против власти. Неправильно это! А ведь у меня жена-старушка и два сына. Оба они занимают хорошие места, но я с ними не переписывался и не переписываюсь. Я пишу своему старому другу еще по семинарии, и он мои письма передает сыновьям. Они тоже пишут моему другу, а он уже пишет мне как – будто от своего имени. Истосковался я, Моисей Самуилович, по жене и сыновьям. Я уже старик, скоро помру, но хочется немножечко пожить с детьми. Благодарю за добрый совет – так и сделаю.

Куда-то я отлучился на несколько дней, но по приезде уже старичка не застал – он пренебрег моим советом и получив из Управления лагеря запятнанный паспорт, вырвался на волю.

По-прежнему приходилось много работать; по-прежнему являлись ко мне по вечерам мои заключенные друзья Белоненко, Розенберг и Менделевич, но мучила меня тоска по дочери, тяжелая доля и всей моей осиротевшей семьи, ужасающая неизвестность, ожидавшая ее и всех нас, без малейшей надежды на улучшение. В условиях лагеря я рисковал превратиться в алкоголика, но к счастью, этого не случилось. Зато случилось другое – я сделался отъявленным курильщиком. Курил за работой, курил в часы отдыха, и даже по ночам, просыпаясь от тяжелых сновидений, хватался за курево. Двух пачек «Беломора» мне едва хватало на одни сутки.

Результаты не замедлили сказаться: начались сердцебиения и я, такой крепкий и здоровый, оказался вынужденным слечь. Мои друзья всполошились, и ко мне явился начальник санчасти лагеря врач по фамилии Саянов (если память мне не изменяет). Это был человек лет 27 – 28, в свое время окончивший знаменитую Ленинградскую Военно-Медицинскую Академию, оставленный при Академии, и достигший звания адъюнкта, что соответствует званию доцента в гражданских ВУЗах. По специальности он был хирургом, но в то же время славился как отличный врач-терапевт. В лагерь он попал якобы за контрреволюционную пропаганду в Ягодовском толковании и с честью занимал должность Главного врача при наличии достаточного числа вольнонаемных врачей.

Он внимательно выслушал и выстукал меня и нашел сердечную слабость, что-то прописал и обещал прийти на второй день. Как раз случилось так, что моя почтенная домоправительница Ирина Яковлевна вздумала в тот день заколоть выкормленного ею кабанчика. Эту малоприятную операцию выполнил кучер начальника первого лагерного подразделения товарища Яковлева, проживавшего в доме рядом с моей квартирой: заколотого кабанчика разделали по всем правилам, и Ирина Яковлевна со всем присущим ей гостеприимством принялась кормить на кухне Яковлевского кучера жареной свининой и поставила на стол кувшин ее непревзойденного холодного кваса.

То и дело она прибегала ко мне с жалобой: «Что ей делать? Старик все ест и ест свинину и никак не может насытиться. Как бы чего не случилось?!»

Что я мог сделать? Я знал скупость и жадность самого Яковлева, который как-то раз упрекнул меня в том, что я списал Ирину Яковлевну с лагерного довольствия и кормил ее за свой счет. Своего кучера Яковлев не кормил и предоставил ему питаться лагерным пайком 2-й категории, и неудивительно, что «раскулаченный» старик, привыкший в своей деревне к нормальному питанию, попав в неволю, голодал – пусть поест, ничего с ним не случится.

Когда на второй день ко мне явился доктор Саянов, он мне рассказал, что сегодня ему пришлось вскрыть труп Яковлевского кучера умершего от заворота кишок, я признался в своей вине и заплакал от горя, от слабости, от всех бед, собравшихся над моей головой.

Вечером пришли навестить меня мои друзья по работе – Белоненко и К◦; все они уже знали о случившемся несчастье, ругали заочно жадного Яковлева, успокаивали меня, рассказали кой – какие новости, и горе мое как-то рассосалось. Через несколько дней около 12 часов дня меня навестили Алмазов и Пемов – два близких друга еще со времени строительства Вишерского комбината.

Вспыльчивый, горячий Алмазов набросился на Пемова: «Что ты, Абрам, его замучил», а спокойный уравновешенный Пемов ему в ответ: «Нет, не я, а ты, Завен – сознайся, что там говорить?

На правах хозяина я ответил, что никто из них не виновен в моей болезни, что я не так уже болен и собираюсь скоро выйти на работу. Угнетает меня участь моей дочери, но никто в этом деле мне помочь не в состоянии. Оба ушли и оставили меня в покое. Вскоре явился мой врач, выслушал сердце и успокоил меня заявлением, что через 2 – 3 дня я буду на ногах. Ирина Яковлевна угостила нас приличным обедом и своим удивительным хлебным квасом, от которого доктор пришел в дикий восторг. В свою очередь я пригласил его заходить ко мне по вечерам уже не в качестве врача, а в качестве друга, но он уклонился, ссылаясь на лагерный режим и на свое положение врача, помощь которого может потребоваться в любой момент.

После обеда меня неожиданно посетила жена Пемова красавица Екатерина Александровна и жена Гольмана – работница так называемой 3-ей части Управления лагеря; ее звали Антонина Павловна, но я в шутку перекрестил ее в «Антона Павловича» в честь Чехова, с которым у нее не было ничего общего. Так называемая 3-ья часть была самым неприятным отделом Управления любого лагеря. Через своих сотрудников, штатных и нештатных, вольнонаемных и заключенных, добровольцев и насильственно заключенных, платных и бесплатных, эта 3-ья часть вела огромную и осведомительную работу среди заключенных и вспомогательных работников лагеря и строительства, выискивала, а иной раз и провоцировала всякую крамолу, политическую и уголовную, и все это под покровом особой секретности, как и полагалось в свое время знаменитому III отделению, учрежденному царем Николаем I, и так остроумно осмеянному графом Алексеем Толстым в его талантливой пародии «Сон статского советника Попова».

Впрочем, должен сказать, что Антонина Павловна, хотя и работала в 3-ей части, но как утверждали мои очень опытные всезнающие подневольные сотрудники, она никакого отношения к специфической работе 3-ей части не имела и работала там в качестве старшей машинистки.

Так или иначе, но мое заболевание прошло, и в один действительно прекрасный день я с утра пошел на работу. Поздоровался, как всегда, с сотрудниками и прежде чем взяться за текущие дела, отправился к себе в кабинет. Каково же было мое удивление, когда на столе у себя я вдруг обнаружил прекрасный складной бумажник из коричневой лайковой кожи на оранжевой шелковой подкладке, а на одном из углов красовалась золотая дощечка в виде миниатюрной визитной карточки, и на ней вырезанная монограмма из трех причудливо переплетенных букв М. С. А. и даты «21.III.37г.» - даты моего пятидесятилетия.

С этого времени прошло уже очень много лет, но этот памятный подарок сохранился у меня до сего дня. Правда, золотая дощечка оказалась медной, но мои инициалы и дата моего 50-летия сохранились отлично, и я берегу этот дар моих невольных товарищей, как зеницу ока, как святыню в память о тех, которых НКВД лишило элементарных человеческих прав, навсегда разлучило с женами и детьми, а их самих превратило в бесправных рабов.

Численность Сегежского лагеря все возрастала и достигла какой-то очень крупной цифры, но какой именно – не помню. Корпуса будущего комбината стремительно подымались вверх. Не отставало и строительства города Сегежи. Наши два кирпичных завода работали с огромным напряжением, но кирпича уже не хватало, и его приходилось получать со стороны по договорам. Юрисконсульта на строительстве у нас не было, а потому работа по заключению договоров была возложена на меня, чему я в какой-то степени был даже рад: не хотелось мне терять своей основной специальности юриста.

Работою планового отдела руководители строительства – Пемов, Малютин, Мордухай – Болтовской и старшие прорабы – были вполне удовлетворены, но нашелся среди наших ответственных работников один товарищ, который мне лично все чаще и чаще заявлял о крупных недостатках нашей системы планирования.

Это был Мирон Осипович Данилов, мой старый знакомый и друг по Полесскому Тресту бумажной промышленности, когда я был директором бумажной фабрики «Спартак».

Критикуя наши квартальные и месячные планы, Данилов указывал на то, что по существу они являются не планами в том смысле, в каком они понимаются в промышленности, а лишь квартальными и месячными титульными списками: в них не содержать ни потребность в материалах, основных и дополнительных, ни потребность в рабочей силе по отдельным специальностям, ни сроки начала и окончания работ по отдельным объектам. Так ли Вы планировали работу фабрик и заводов Ленбумтреста?

Я спорил с Даниловым, указывал на то, если принять его предложение, то придется штат работников Планового отдела увеличить по меньшей мере вдвое, а то и в трое. Ведь и при нынешней системе планирования наши работники не укладываются в 10-часовой рабочий день, а если навалить на них такую работу, какую предлагает Данилов, то не хватит и 24-х часов. И где Вы, уважаемый Мирон Осипович, видели на строительстве такую работу? Разве при строительстве ББК, в котором вы имели «удовольствие» работать, планировали не так как у нас на Сегеже? А кроме всего прочего, мы планируем и отчитываемся по формам и инструкциям, которые установлены ГУЛАГом для всех его строек. Хватит нам и этого.

Когда я о предложении Данилова рассказал за вечерним чаем своим друзьям-заключенным Розенбергу, Белоненко и Менделевичу, они в ужас пришли - о таком планировании в наших условиях и говорить не приходится. На другой день утром я рассказал о предложении Данилова нашему самому квалифицированному экономисту, бывшему крупному работнику Госплана СССР Розовскому, тот только рукой махнул: «Одно дело в промышленности, там иначе и нельзя, а в строительстве это просто невозможно.»

На этом все и закончилось к великому неудовольствию Данилова. Нужно отдать справедливость Мирону Осиповичу: он никому из начальства ни слова о своем предложении не сказал, и этот вопрос так и остался между нами.

Неожиданно на строительство приехал Алмазов: по его сведениям, Зам. Наркома, всем известный Берман находится сейчас в Соловках, и надо полагать, что на обратном пути он посетит Сегежу, а потому всем нам нужно подготовиться к этому визиту, привести в должный порядок лагерь и стройплощадки, все служебные помещения и подсобные предприятия, склады, кухни, каптёрки и прочее и самим приготовиться к ответам на все возможные вопросы, задавать которые т. Берман – большой мастер.

Само собой разумеется, что в первую очередь к встрече высокопоставленного гостя начало готовиться лагерное начальство: расставили нужных и верных начальству людей из охранников, чтобы не прозевать появление Бермана, проследить куда именно он направится в первую очередь и немедленно доложить начальству о его появлении. Прошла ночь, прошло и утро, и только к часу дня стало известно, что «высокий гость» к нам явился чуть свет, задолго до вывода заключенных на работу и успел уже многое повидать и кое с кем поговорить… Полный конфуз!

Алмазов все же не растерялся и как – будто ничего не зная, встретил Бермана и пригласил его в клуб, куда через некоторое время по телефону было предложено всем начальникам отделов и частей явиться на заседание с участием т. Бермана.

Пришлось пойти и мне, грешному. Опытный, отлично знающий и строительство, и лагерь Белоненко посоветовал мне захватить с собою так называемую «расстановку» - документ, заготовляемый лагерными плановиками, и устанавливающий, какие именно заключенные на каком объекте в данный день должны работать. До этого дня я этим расстановкам не придавал никакого значения, зная, что как правило, они составляются лагерными плановиками по соглашению с каждым прорабом в отдельности – вернее, по заявкам на рабочую силу со стороны старших прорабов.

Контролировать фактическую расстановку рабочей силы и ее соответствие документу я и не думал, не сомневаясь в их совпадении, а кроме того за все время моей работы на Сегежском строительстве ни один прораб ни разу не жаловался мне на какое-либо несоответствие между документом и фактической расстановкой.

Совет Белоненко я выполнил и «расстановку» захватил с собою.

Свое выступление Берман начал с того, что строительство и лагерь, с которыми он познакомился с утра, произвели на него очень хорошее впечатление по своей организованности и порядку. Строительство крупное и во всех отношениях интересное. Прорабы – солидные, знающие дело. Заключенные хорошо одеты, дисциплинированы, работают на совесть. Все хорошо, но в одном я уверен: расстановка рабочей силы у Вас не контролируется, а значит, и не соблюдается.

Не помню, кто из присутствующих, не то Пемов, не то Гольман, но кто-то из них заявил, что расстановка у нас соблюдается в точности.

Берман с обворожительной улыбочкой спросил: «А Вы уверены?», на что последовал ответ: «Безусловно.»

- В таком случае сейчас проверим; у кого из присутствующих имеется сегодняшняя расстановка?

Все молчали, а я вынул из своей папки «расстановку» и сказал: «Вот она.»

- Вы кто?

- Я начальник Планового отдела Айзенштадт.

-Товарищ Айзенштадт, а Вы сами-то проверяете фактическую расстановку?

- Ни разу не проверял.

- Почему?

- Мне и в голову не приходила мысль о том, что расстановка нуждается в проверке.

- А если так, то почему Вы захватили эту расстановку с собой?

- По совету одного из моих работников.

- Умный совет! А кто он такой?

- Его фамилия Белоненко.

- Хороший работник?

- Отличный!

- Вольнонаемный или заключенный?

- Заключенный на 10 лет.

- Политический или уголовный?

- Политический.

- По суду или Особым Совещанием?

- Особым Совещанием.

- Представить его к премированию.

Обратившись к Алмазову, Берман предложил немедленно выделить из присутствующих на совещании товарищей трех человек, в том числе товарища Айзенштадта, для проверки расстановки рабочей силы на месте работы.

Так и сделали, и результат оказался не в нашу пользу.

Берман торжествовал, но тут же великодушно заявил, что такой порядок, а вернее беспорядок не является особенностью Сегежского лагеря, а практикуется во всех без исключения лагерях, даже образцовых, и по-видимому с этим ничего не поделать.

Когда совещание закончилось, Пемов пригласил всех присутствующих к себе на обед. Его красавица жена Екатерина Александровна была обворожительна. Берман явно растаял, а Алмазов о чем - то задумался и, не дождавшись конца обеда, отозвал меня в сторону и предложил немедленно составить от его имени записку на имя Бермана с просьбой об отгрузке в Сегежу, всю освободившуюся на почти уже законченном строительстве канала «Москва – Волга» технику, излишки металла, металлоконструкций и других стройматериалов.

До чего заботлив, до чего изобретателен был Завен Арминакович! А ведь никому и в голову из нас, в том числе и нашим лихим снабженцам, не приходила в голову такая, казалось бы, простая мысль. Берман и сам не ожидал такого пассажа и с видимым удовольствием наложил на рапорте Алмазова резолюцию: «Главному инженеру строительства Химкинского канала тов. Жуку немедленно отгрузить Сегежстрою все излишки строй оборудования и стройматериалов по выбору командированных на канал работников Сегежстроя.»

В течение 3 – 4 недель наше строительство получило с канала значительное количество кранов, экскаваторов, грейдрутеров и прочей техники, немалое количество цемента, кирпича и других материалов, и работа у нас пошла во всю.

Еще в дни пребывания Бермана на строительстве я на основании его предложения представил Белоненко к премированию суммой в 100 рублей. Начальник строительства Пемов был скуповат, но Алмазов безоговорочно санкционировал эту неслыханную для заключенных премию, и мой друг получил ее полностью.

Не помню точной даты, но, если не ошибаюсь, в последних числах апреля 1937 года мне позвонил Алмазов и сообщил, что им получена для меня бесплатная путевка в Кисловодск в санаторий НКВД: «Получите отпуск и немедленно выезжайте. Пемову я уже звонил – он не возражает; не теряйте времени, выезжайте немедленно; путевка будет Вам доставлена сегодня вечером, желаю Вам счастливого пути и хорошенько запомните: Вы должны вернуться на 100% здоровым.»

Поскольку со дня моего поступления в Проектное Бюро Сегежстроя прошло уже почти 2 года, и поскольку Сегежа считалась в полярной полосе, мне был предоставлен отпуск на два месяца. Путь из Сегежи в Кисловодск лежал через Ленинград, где я остановился на 2 – 3 дня, видел там всю семью и полюбовался своим внуком Сережей, оставшимся без отца и матери на попечении моей Анны Ефремовны, тяжело переживавшей трагедию Нины. Сережа был единственной радостью Анны Ефремовны; она не расставалась с ним ни на одну минуту, а мальчик был удивительно хорош со своими большими голубыми глазами с длинными загнутыми ресницами и копной курчавых волос на голове – такими же, какие были у Нины в раннем детстве, только немного посветлее.

По приезде в Кисловодск мне не пришлось долго разыскивать санаторий НКВД. Огромное серое 5-этажное здание находилось у самого входа в знаменитый Кисловодский парк рядом с нарзанным источником. При регистрации путевки по-видимому приняли во внимание мой не очень высокий чин и предоставили мне койку в комнате на двоих. Моим партнером по комнате оказался молодой человек, судя по форме кавалерист-пограничник, что меня вполне устраивало: я опасался соседа-чекиста гулаговца, а оказался молодой кавалерист, да еще пограничник. Фамилия моего партнера была Коновалов, и как он мне рассказал, он был родом из Москвы, потомственным рабочим, мобилизованным в армию и попавшим в пограничные войска, расквартированные у самой границы с Афганистаном. Я ему коротко рассказал о себе, и мы как-то быстро сблизились, несмотря на то, что он годился мне в сыновья.

Прозвучал колокол, и мы с ним пошли на обед. Столовая была необычная – это был ресторан, где можно заказать любое блюдо и любой напиток, начиная от нарзана и кончая водкой или красным вином любой марки, и все это без всякой платы. Коновалов познакомил меня с другими пограничниками, своими товарищами. Все они были одной масти, все из рабочих, получивших, как правило, среднее образование и прошедших через школы командного состава пограничников. Они рассказывали много интересного об остатках басмачества, о конокрадах – афганцах и нравах местного населения. Я в свою очередь рассказывал им о некоторых самых интересных судебных процессах старого времени и нашей эпохи, а также кое – что о лагерях НКВД.

На второй день меня вызвали к врачу. Это была пожилая женщина примерно моих лет, а – возможно – и постарше. Выслушав и выстукав меня по всем правилам, расспросив о перенесенных мною болезнях, она тут же предписала мне нарзанную ванну и заверила меня в том, что Кисловодск как- будто для меня создан; и, действительно, нарзанная вода как - будто переродила меня – я сразу почувствовал себя помолодевшим лет на 20 – не меньше. Однако, на следующий день она же предупредила меня о том, что нарзанные ванны мне противопоказаны. Причины я уже не помню, но помню хорошо, что этот приговор меня крайне огорчил.

- А пить нарзан мне можно?

- Сколько угодно. Фрукты Вам тоже будут полезны. Гуляйте по парку, ходите в горы, дышите полной грудью, но не переутомляйтесь, а главное постарайтесь бросить курить.

Прошло немного времени, и я почувствовал себя совершенно здоровым, написал Алмазову, поблагодарил за помощь и заверил его в том, что никогда не забуду его дружеского ко мне отношения. Со своими новоявленными товарищами – пограничниками я еще больше сблизился, и мы почти не разлучались.

Как-то я предложил им совместно поехать в Пятигорск посмотреть Лермонтовский домик и другие памятные места, связанные с его пребыванием в ссылке на Кавказе по приказу царя – жандарма Николая I. Поехали и получили несказанное удовольствие. Мои молодые друзья были мало сведущие в вопросах литературы, и я с удовольствием рассказывал им о той великой борьбе с царем Николаем, которую вел раньше Пушкин, а после его убийства и Лермонтов – крупнейшие поэты того времени, прославленные на весь мир.

Несколько раз за время моего пребывания в Кисловодске к нам приезжали и артисты, в том числе и знаменитый Утесов.

Совершенно неожиданно наша безмятежная жизнь в санатории была прервана сенсационным сообщение по радио: «Бывший Народный Комиссар Внутренних Дел Ягода снят с работы, арестован и предан суду по обвинению в измене, шпионаже и ряде других уголовных преступлений.»

Мы все обалдели, и я даже подумал: «Не провокация ли это самого Ягоды или его подручных?!»

Оказалось, все это правдой, и в тот же день мы узнали, что Народным Комиссаром Внутренних Дел и Генеральным Комиссаром Госбезопасности назначен какой-то неизвестный Николай Иванович Ежов.

Трудно, вернее невозможно, описать то волнение и растерянность, которые охватили всех без исключения обитателей нашего санатория: его служебного персонала начиная от главного врача и кончая санитаркой, его больных и выздоравливающих, среди которых были крупные чекисты и гулаговцы, занимавшие отдельные покои из 2 – 3 комнат, и такая «мелочь», как мои друзья пограничники и я сам.

Мой напарник по комнате молодой и прямодушный Коновалов сказал: «Как же так? Ведь Ягода был нашим отцом, нашим знаменем, с его именем мы шли в бой – а теперь оказывается, что он уголовный преступник…»

В таком смятении мы пребывали 2 – 3 дня, не более. В скором времени пошли аресты наиболее высокопоставленных пациентов нашего санатория, видных чекистов и крупных работников НКВД и ГУЛАГа. Некоторые из них по-видимому пытались оказать сопротивление: на их руках были так называемые в уголовном мире «браслеты», т. е. ручные кандалы – украшение, применяемое к самым опасным преступникам.

Признаюсь, я не был очень огорчен ни падением Ягоды, ни арестом его сподвижников – наоборот, я надеялся на то, что у нас восстановится законность и – возможно – моя ни в чем не повинная дочь, незаконно сосланная, получит возможность вернуться домой. Оказалось, не так: беззакония, творившиеся при Ягоде, не только не прекратились, но приняли ужасающую форму.

До окончания срока моей путевки в Кисловодск оставалось еще около 10 дней, и я решил использовать это время таким образом, чтобы кое – что полезное сделать для Сегежи, а главным образом для того, чтобы хотя бы на короткое время побывать у дочери в Каракулине и по возможности чем-нибудь помочь ей. В жизни редко бывает так, чтобы можно было сочетать личные интересы со служебными, но все же бывает. Почему бы мне не попытаться?

Я и подумал: 1) через год – полтора Сегежский комбинат будет пущен. Его основное производство – сульфатная целлюлоза, о которой я кое – что знаю теоретически, но совершенно не знаю практически: ни разу я не побывал на сульфат-целлюлозном заводе.

2) приближается время начала монтажных работ, а в них я ничего не смыслю.

3) не выходят у меня из головы едкие замечания М. О. Данилова по поводу неполноценности нашего планирования.

Вывод: нужно все это одолеть и побывать там, где со всеми этими неизвестными мне делами можно основательно ознакомиться в короткий срок, а заодно побывать и в Каракулине.

Сказано – сделано, и я написал Пемову, что остающийся до конца моего отпуска месяц я готов использовать в интересах нашего строительства и прошу выслать мне командировочное удостоверение в Архангельск на Соломбальский сульфат-целлюлозный завод, в Краснокамск на целлюлозно-бумажный комбинат и в г. Волжск на Марийский целлюлозно-бумажный комбинат. Надеюсь, что оттуда я приеду не с пустыми руками, и мы получим все данные, необходимые нам для резкого улучшения работы на Сегежском строительстве. Жду Вашего ответа в Кисловодске до такого-то числа.

Пемов ответил мне быстро и прислал мне заказным письмом командировочное удостоверение для поездки в эти три пункта, и я немедленно выехал в Соломбаль. Первым директором Соломбальского завода был инженер Маршак женатый на дочери Рыкова: он же и строил этот завод. Примерно за 10 дней до моего приезда Маршак был арестован, как якобы вредитель, и обязанности директора завода исполнял наш ленинградец Сергей Михайлович Комаров, очень умный, способный, на-редкость прямой и чистый человек: к обвинению Маршака во вредительстве он отнесся скептически. На Соломбале в это время был и мой старый знакомый по Гипробуму инженер Мельмберг, один из авторитетнейших специалистов сульфат-целлюлозного производства. Он подробно познакомил меня с работою завода, показал варку целлюлозы и все детали производства. Особенности Соломбальского завода заключались в том, что сырьем для его производства являлись отходы знаменитых Молотовских лесопильных заводов; во всем остальном, начиная от варки целлюлозы, процесс ее производства ничем не отличался от процесса, запроектированного для Сегежского комбината.

Не знаю, правда это или не правда, но говорили, что самое название «Соломбаль» пошло от Петра Великого, который после сооружения в этих местах судостроительного заведения, организовал здесь дикий кутеж, после которого он заболел, а выздоровев, сказал: «Ну, и солом бал!»

Соломбальцы, как мне показалось, были не прочь повторить в эти дни Петровскую «оказию», и я поспешил оставить своих чересчур гостеприимных хозяев и уехал в Краснокамск.

Директором недавно сданной в эксплуатацию Краснокамского камбината 1-й очереди и одновременно начальником строительства 2-й очереди был в это время мой старый друг Лука Андреевич Бутылкин, сам себя назначивший на эту работу. Главным инженером комбината и строительства был Павел Павлович Мельцер, а начальником строительных работ 2-й очереди был Фаддей Генрихович Грингоф. Как с Мельцером, так и с Грингофом были у меня самые лучшие дружеские отношения еще со времен незабываемого строительства Сясьского целлюлозного завода, а о Бутылкине и говорить не приходится – с первых дней национализации бумажной промышленности он был и остался нашим общепризнанным руководителем, умным, талантливым, энергичным, решительным, прямым и честным человеком, смело отстаивавшим свои взгляды даже в тех случаях, когда они находились в противоречии с официальными взглядами правительства. Так в частности было и в тот период, когда 1927/28 г. была арестована большая группа крупнейших специалистов целлюлозно-бумажной промышленности по обвинению в принадлежности к так называемой «Промпартии» Рамзина, и когда Бутылкин, единственный из наших руководителей, взял на себя смелость официально заявить о непричастности арестованных специалистов к какому бы то ни было вредительству.

По приезде в Краснокамск я остановился в доме для приезжающих, где мне была предоставлена отдельная комната, и в первую очередь позвонил Павлу Павловичу Мельцеру. Он очень обрадовался, и через 10 – 15 минут я уже был у него в служебном кабинете. О несчастье, постигшем мою дочь, он уже знал.

Поговорили о том, о сем, и Павел Павлович со свойственной ему экспансивностью предложил мне перевести Нину в Краснокамск, где для нее будут созданы наилучшие условия. Я объяснил ему, что это невозможно, так как она не просто выслана, а сослана в село Каракулино сроком на 5 лет и не имеет права оттуда отлучаться. На мой обычный вопрос о том, как ему здесь живется и работается, Павел Павлович ответил, что все хорошо, кроме одного: «Бутылкин сильно изменился, Вы его не узнаете – он, такой разумный, такой спокойный и уравновешенный, заболел «вредительством» и только и говорит, что о вредительстве. Конечно, ни меня, ни Грингофа и никого из других наших специалистов он во вредительстве не обвиняет, но старается нас убедить в том, что мы окружены вредителями сверху донизу. Как на грех, арестован первый секретарь Уральского Обкома знаменитый Кабаков, говорят, что будто бы арестован и наш нарком Семен Семенович Лобов, а еще говорят, что арестован и Яков Иванович Горячев, бывший начальник Краснокаменского строительства, впоследствии начальник строительства Соликамского комбината.»

- Павел Павлович, я знаю Вас, как увлекающегося человека, и конечно, Вы преувеличиваете: Бутылкин слишком умен и трезв, чтобы поверить в такую чепуху – этого не может быть.

От Мельцера я зашел к Грингофу, но и этот спокойный и очень уравновешенный человек повторил то же, что я только – что выслушал от Мельцера. Я был настолько поражен, что решил тут же отправиться к Бутылкину.

Лука Андреевич, как и всегда, встретил меня очень радушно, расспросил о здоровье, об Алмазове, о строительстве Сегежского комбината, о положении моей дочери Нины, которую он знал еще ребенком, когда приезжал на фабрику «Спартак» и ко мне лично раза два в Могилев.

Мне не пришлось задавать ему тех вопросов о вредительстве, которыми он заболел по словам Мельцера и Грингофа. Он сам начал с этих дел, убеждая меня в том, что кругом царит вредительство. С совершенно не свойственным ему озлоблением он рассказывал мне о вредительской деятельности бывшего первого секретаря Уральского Обкома Кабакова, доведшего колхозников до того, что лошадей не стало, и землю уже пахали на коровах. Жаловался он и на Мельцера и на Грингофа: «Это – безусловно честные талантливые работники, но политически они настолько не развиты, что совершенно не понимают и не хотят понять сложившейся у нас обстановки.» Так говорил Л. А. Бутылкин, тот самый Бутылкин, который в 1928 году, мужественно выступил в защиту ни в чем не повинной группы виднейших инженеров и специалистов целлюлозно-бумажной промышленности – Никитина, Соколова, Бельского, Колотилова, Кардакова, Иващенко и других, обвинявшихся в принадлежности к «Промпартии» знаменитого Рамзина.

Мои отношения с Л. А. Бутылкиным были настолько близки, а его убежденность в круговом вредительстве казалась мне настолько абсурдной, что я был вынужден напомнить ему о несчастье постигшим мою семью, и сказал при этом, что если в Советском Союзе действительно существует вредительство, то не со стороны тех, которые томятся в тюрьмах и ссылке, а со стороны тех, кто сажает и расстреливает ни в чем не повинных людей. Вчера это делал Ягода и его компания, а сегодня это делают другие, а что будет завтра, одному богу известно. Чем провинился муж моей дочери, мне неизвестно, но я на 100% уверен в его невиновности. А дочь моя, у которой отняли и мужа, и сына, которую сослали в глушь! За что? Вы не знаете, и я не знаю, и никто не знает, в том числе и она; а мать ее мужа 60-летняя старуха за что сослана? Этого тоже никто не знает, да и не может знать. У меня на Сегежстрое в Плановом отделе и в лагерных участках работает около 40 человек заключенных; из них человек 10 знает, что они посажены за такие-то уголовные преступления, за растраты, взятки, само премирование и прочее, а остальные 30 – крупные инженеры, экономисты, бывшие военные – не знают причины ареста: осуждены Особым Совещанием по 58 ст. с таким-то знаком, а за что – не знают. В Ленинграде Вы, конечно, знали нашего знаменитого строителя профессора Старостина. Он в числе прочих был арестован и отбывал срок раньше в Медвежьей горе, а потом на Сегеже; теперь он уже освобожден, но за что он был арестован, он не знает – статья Уголовного Кодекса 58 со знаком таким-то, Особое Совещание от такого –то числа, и все! Уж кого – кого, а Лобова и Горячева Вы хорошо знаете и – полагаю – не с плохой стороны, но за что они арестованы, ни Вы, ни я не знаем так же, как, по всей вероятности, и они сами.

Не знаю, убедил ли я Бутылкина или не убедил, но Мельцеру и Грингофу я передал содержание своей беседы с ним.

В тот же день или на другой меня посетила жена Петра Болеславовича Соколовского, бывшего в свое время председателем Шкловского заводоуправления. Она рассказывала, что в бытность Горячева директором Краснокаменского комбината Соколовский время от времени появлялся, поступал на работу, несколько дней работал, а с первой получки начинал пьянствовать, пропивал все с себя, а потом таскал и ее вещи, и одежду детей, все это продавал на рынке, напивался до бесчувствия и исчезал. Повторялось это много раз, и вот уже полгода прошло, а его все нет – пропал, как в воду канул. Жаль мне было беспутного, окончательно спившегося Соколовского, и я спросил несчастную женщину, не нуждается ли она в деньгах. Она поблагодарила, но категорически отказалась, заявив, что пробивается шитьем, к тому же ей помогает сестра, муж которой работает фотографом.

Наконец-то я добрался до цели своей поездки, зашел к Грингофу побеседовал насчет планирования строительно-монтажных работ. Он вызвал своего плановика инженера – экономиста тов. Лазаревского, и тот развернул предо мною свою работу. Ничего подобного я в своей жизни не видел. Тут был и календарный план по объектный, план строительных и монтажных работ на каждый месяц, тут была и рабочая сила разных специальностей, тут были и материалы, основные и дополнительные в натуральном и денежном выражении, словом все то, что все мои сотрудники и сам я считали физически невозможным включать в наши квартальные и месячные планы.

Внимательный и доброжелательный Фаддей Генрихович, видя мой восторг, сказал тут же при Лазаревском: «План - то действительно хорош, но, к сожалению, руководствоваться им мне не приходится, так как составление его заканчивается в последний день планируемого месяца, т. е. тогда, когда план никому уже не нужен. Все же один экземпляр плана Лазаревский мне подарил, и я решил познакомиться с ним детально во время предстоящего пути – времени на это дело хватит.

Для характеристики Мельцера, его энергии и изобретательности приведу два примера. Проектом строительства Камского комбината было предусмотрено снабжение рабочих и служащих предприятия питьевой артезианской водой. При рытье артезианского колодца рабочие обнаружили, что вынимаемая земля издает какой-то неприятный тяжелый запах, и пожаловались на это Мельцеру. Он взял в руки комок земли, понюхал и нашел, что от нее резко пахнет керосином. Мельцер догадался, что рабочие при рытье колодца наткнулись на залежи нефти и сообщил об этом академику Ферсману.

Тот немедленно приехал на стройку, пробурил несколько скважин, и оказалось, что не только на строительной площадке, но и далеко кругом имеются богатейшие залежи нефти. Встал даже вопрос о переносе строительства на противоположный правый берег Камы, но и там оказались богатейшие запасы нефти, Мельцер решил, что ни комбинат не помешает нефтеразработкам, ни эти разработки не помешают комбинату. Так оно и случилось.

Осложнение пришло с другой стороны: состоялось правительственное постановление о строительстве по соседству с бум-комбинатом фабрики «Гознак», которая будет вырабатывать свою высококачественную бумагу из целлюлозы Камского комбината. Пришлось построить огромный почти километровый трубопровод, по которому жидкая целлюлоза Камского комбината направлялась на фабрику «Гознак». Это соседство едва не оказалось роковым для Мельцера и других руководящих работников комбината, в т. ч. и для Бутылкина, Грингофа и ряда других, но об этом скажу позднее.

Поездка на теплоходе по Каме после неприятных переживаний в Краснокамске в связи с возникшими между Бутылкиным, Мельцером и Грингофом разногласий по поводу «вредительства» была для меня настоящим полноценным отдыхом. Пассажиров было мало, и мне предоставили отдельную каюту. Время от времени я разверстывал полученный от Лазаревского план строительно-монтажных работ и прикидывал возможности применения его в условиях Сегежского строительства; ничего у меня не получалось: все мои мысли были направлены к предстоящему свиданию с дочерью.

Вот, наконец, и село Каракулино! В свои молодые годы, когда я был еще начинающим и бесправным помощником присяжного поверенного, и в последующие годы, когда я работал на Шкловской бумажной фабрике, мне часто приходилось бывать в белорусской деревне, в селах и так называемых местечках, но ни разу в жизни мне не приходилось побывать в таком селе, каким предстало предо мною Каракулино, вытянувшееся в длину на километра полтора – два, с добротными домами, среди которых то и дело попадались и двухэтажные каменные, хорошо отштукатуренные с деревянными, а то и с железными крышами. При домах были надворные постройки, огороды, а кое – где и яблоневые сады.

Центральная улица шла в гору, и руководствуясь указаниями случайных попутчиков, я без труда разыскал дом, где поселилась Нина со старухой, матерью Арнольда.

Хотя в свое время, предприняв свою поездку по Каме, я писал Нине о том, что постараюсь побывать в Каракулине, мой приезд оказался для них неожиданным.

Тем радостнее оказалось наше свидание. Удачным оказалось и то, что мой приезд совпал с воскресным днем, когда Нина была свободна от работы, и она успела рассказать мне о том, с какими трудностями она добиралась от г. Кирова до Каракулина, частично по железной дороге, начиная от Сарапула, в жестокую зимнюю стужу – на лошадях. Оказалось, что Нина и старуха – мать Айзенберга были не единственными жертвами Ягодовского «правосудия», попавшими в село Каракулино. Вместе с ними в Каракулино попали сосланные жены таких же «преступников», каким был Айзенберг. Из них хорошо помню Веру Давидовну Пичурину, муж которой был видным Ленинградским партийным работником, да и сама Вера Давидовна была членом партии с немалым стажем. Остальных сосланных жен помню смутно и только по имени: Таня, Тоня, Катя и Акулина.

Несмотря на то, что Нина имела высшее педагогическое образование и почти четырехлетний стаж преподавательской работы, начальник местного Каракулинского НКВД направил ее работать в местный Райпотребсоюз на должность бухгалтера раймага.

Из всех женщин, сосланных в Каракулино более или менее удовлетворительно была устроена Вера Давидовна Пичурина, попавшая на нефтебазу вначале бухгалтером, а в последствии через 2 – 3 года назначенной на должность зав. нефтебазой.

Пробыл я на этот раз в Каракулино очень недолго: всего 3 – 4 дня. Нужно было спешить на строительство Марийского комбината для ознакомления со спецификой монтажных работ, которые в скором времени должны были начаться в Сегежи.

Простился я с Ниной и Бертой Сергеевной и пустился вниз по Каме. От камского устья пароход повернул на Волгу и в Казани я пересел на местный поезд, который через несколько часов доставил меня на станцию Волжск, близко от которой находился дом для приезжающих. Было уже десять часов вечера и постеснявшись беспокоить в такой поздний час хорошо мне знакомого Главного инженера строительства Бориса Владимировича Лопатина, я решил зайти в дом для приезжающих и там переночевать. Но не тут –то было!.. Этот дом для приезжающих состоял из двух очень маленьких комнат, сплошь набитых приезжими всякого рода агентами с фабрик заводов – народом малокультурным. Все курили, и дышать было нечем. Несмотря на поздний час, никто из приезжих не собирался спать: играли в карты, грызли семечки, ругались площадной бранью. Когда я в достаточно скромной форме попросил дать мне возможность хоть немножко прилечь, раздался громкий хохот, и кто-то из них показал мне диванчик, весь осыпанный клопами… Пришлось мне вынести мой чемодан в сени и там кое – как сидя подремать.

По-видимому, заведовавшая домом отдыха старушка, при предъявлении ей мною своего командировочного удостоверения, внесла меня в список приезжих и сообщила об этом по начальству. Часов около девяти утра позвонил Главный инженер строительства Борис Владимирович Лопатин и упрекнув меня в том, что я не предупредил его о своем приезде и заехал в этот клоповник, вместо того, чтобы приехать к нему лично, потребовал от меня немедленно явиться к нему на квартиру – он и Лидия Васильевна будут ждать меня. Я не заставил себя долго ждать, и минут через пять был уже у Лопатиных, где меня ждала горячая ванна и еще более горячее дружеское гостеприимство.

Б. В. Лопатин был очень интересным человеком и крупным инженером. Племянник знаменитого революционера – шлиссельбуржца Германа Лопатина, Борис Владимирович Лопатин до февральской революции служил во флоте, а в февральские дни лично арестовал и доставил в Петропавловскую крепость генерал-адмирала флота князя Долгорукова. При Советской Власти Лопатин поступил в лесной институт на целлюлозно-бумажный факультет, а средства к жизни зарабатывал в Ленинградском порту на погрузочно-разгрузочных работах.

Со слов Зарина я знал, что по окончании института Лопатин некоторое время работал в Гипробуме, где быстро выдвинулся как эрудированный и инициативный инженер, но лично я познакомился с ним еще в 1931 году, когда в течение трех – четырех месяцев я замещал на Сясьском комбинате заболевшего начальника Планового отдела Вадима Татаринова, а Лопатин был Главным инженером этого комбината. Когда же я в конце июня 1934 г. перешел в Гипробум, Лопатин там уже не работал, так как незадолго до того он был назначен Главным инженером только что начавшегося строительства Марийского целлюлозно-бумажного комбината. В этот период мне приходилось с ним встречаться то в Ленинграде, то в Москве – каждый раз по тем или иным вопросам, возникавшим в процессе проектирования Марийского комбината.

С женой Лопатина Лидией Васильевной Корнеичевой я был хорошо знаком по совместной работе в Плановом отделе Сясьского комбината. Она также, как и Борис Владимирович, была инженером-технологом целлюлозно-бумажного производства, но по своей скромности избегала высоких назначений и предпочитала оставаться на вторых ролях тем более, что у них была малолетняя дочь, воспитанию которой Лидия Владимировна отдавала все свои силы и время.

Как раз в те немногие дни, которые оставались в моем распоряжении для ознакомления с ходом монтажных работ на Марийском комбинате, дочка Лопатиных болела малярией, и Лидия Васильевна была загружена уходом за ребенком.

Сам Лопатин посвятил мне очень много времени, повел меня по тем объектам, на которых производились монтажные работы, и познакомил меня с инженером Денисовым, работником треста Бум-монтаж, возглавлявшим монтажные работы на строительстве Марийского комбината. Денисов заявил мне, что по окончании монтажных работ на Марийском комбинате ему придется взяться за монтажные работы на строительстве Сегежского комбината.

Случилось как-то так, что на второй или третий день моего пребывания на Марийском комбинате мы остались вдвоем с Лопатиным, и тут Борис Владимирович мне рассказал, что ему необходимо посоветоваться со мною, как с опытным юристом, по поводу одного угнетающего его обстоятельства: прежний начальник строительства некоторое время тому назад отозван на партийную работу, а вместо него назначен такой –то (фамилию уже забыл), работник НКВД, страшный невежда, абсолютно ни в чем не разбирающийся и занимающийся только тем, что выискивает всякого рода неполадки и явно подкатывается под него, Лопатина, под старших прорабов и других ответственных работников строительства.

Как ни тяжело мне было, но зная прямоту, честность и мужество Лопатина, я решил высказать ему свое мнение с полной откровенностью: «То, что Ваш начальник, ничтожество и глупец, да еще и бывший работник НКВД, помешан на вредительстве, меня нисколько не удивляет – ему так и полагается по штату. Но ведь всего 5 – 6 дней назад я был в Краснокамске, и там Мельцер и Грингоф, которых Вы хорошо знаете, жаловались мне на то, что наш общий друг Лука Андреевич Бутылкин, такой умный, такой объективный и доброжелательный, такой спокойный и здравомыслящий, сам помешался на вредительстве и видит его на каждом шагу; сколько я ни пытался разуверить Бутылкина в этой легенде, он остался при своем и даже меня упрекнул в политической близорукости, хотя он хорошо знает возмутительное беззаконие, учиненное над моей дочерью и старухой – матерью ее мужа. Сегодня я начальник Планового отдела Сегежстроя НКВД и как Вам известно, не по своей доброй воле я попал туда, а что меня ждет завтра, я не знаю, да и не могу знать. Под моим руководством работает 40 человек заключенных, из которых добрая половина, если не больше, попала в лагерь без всякого суда; по своим знаниям строительного дела, по своей прошлой работе они стоят много выше меня, но за что их постигла такая печальная участь, ни я, ни они не знаем. Вот Вам, Борис Владимирович, и вся правда. Творец этого кошмарного беззакония Ягода, как Вам известно, пал, но каков будет его преемник, ни я, ни Вы не знаем. Я по натуре большой оптимист и хочу надеяться на восстановление элементарной законности, но будет ли так – будущее покажет.»

Долго продолжалась наша беседа, и как мне показалось, Борис Владимирович в какой-то степени успокоился, но вновь встретиться с Лопатиным мне удалось уже не только лет через 20, уже в другую эпоху, ознаменовавшуюся восстановлением социалистической законности и полной реабилитацией, прижизненной и посмертной, многих десятков тысяч ни в чем неповинных советских людей и членов их семейств.

Из Казани в обратный рейс я уже поехал по железной дороге и в пути я занялся тщательным изучением действительно того великолепного плана строительно-монтажных работ, один экземпляр которого мне подарил Лазаревский. Мучительно и настойчиво размышляя над возможностью применения его в условиях Сегежстроя, я неожиданно натолкнулся на удачную мысль: Лазаревский фактически был одиночкой, и естественно, что составление такого детального плана отнимало у него никак не менее 20 – 25 дней, а может быть и больше. А в Сегеже я имею 35 – 40 человек достаточно квалифицированных экономистов, включая и лагерных плановиков.

 

 

Что если эту армию хороших работников разбить на 7 – 8 групп с прикреплением к каждой такой группы к ограниченному количеству объектов? Каждая такая группа затратит на работу 3-4 дня – не больше; работать они будут в сотрудничестве с соответствующими прорабами на базе тех частей утвержденного проекта и смет, которыми мы располагаем. Останется только работа по составлению сводного плана по строительству в целом месячного или квартального, а для составления такой сводки достаточно будет небольшой группы ведущих работников Планового отдела – таких богатырей, как Розовский, Белоненко, Розенберг, Карасик и Менделевич; для сводки потребуется 1-2 дня, не больше, а всего, примерно, 4-5 дней, вместо 3-4 недель, которых затрачивал на такую работу Лазаревский.

В Ленинграде я задержался на только 2 дня, рассказал Анне Ефремовне и сыновьям о своем коротком пребывании в Каракулине и о том, что Нина там не одинока, живет она сносно, работает бухгалтером кооператива, и что общие условия жизни в Каракулине оказались лучше, чем я ожидал. Имел я также удовольствие поиграть со своим внуком Сережей, который был очень похож на свою мать, когда Нина была еще двулетним ребенком. Болтал мальчишка без конца и даже сделал мне замечание: «Дедушка, не кулы многа папилос, ат многа папилос будешь нездалов.» Эта его фраза так и осталась в памяти всех членов нашей семьи до сих пор, несмотря на истекшие с того времени почти 24 года.

До конца моего отпуска оставалось еще два дня, и я решил заглянуть в наше Проектное Бюро, занимавшееся в это время изготовления для строительства рабочих чертежей. Только я пересек Невский проспект, как на тротуаре Литейного я встретил против трамвайной остановки члена коллегии защитников тов. Рывкина, старого большевика и большого друга моего приятеля Мечислава Андреевича Исаева. Остановились мы и разговорились. Оказалось, что Рывкин ждал Александра Михайловича Шахназарова, того самого, кто в мои юрисконсультские годы был Главным юрисконсультом Севзаппромбюро и Главным консультантом Ленинградского Госарбитража – вернее, заместителем тов. Озолина – председателя Госарбитража.

Рывкин мне рассказал, что Шахназаров был кем-то оклеветан и арестован, но благодаря заступничеству Озолина он освобожден и договорился с Рывкиным о встрече здесь на углу Литейного и Невского. У меня лично с Шахназаровым никогда никакой близости не было, но я относился к нему с глубоким уважением, как к крупному юристу и очень прямому принципиальному человеку.

Из подошедшего трамвая вышел Шахназаров и направился к нам. Завязалась между нами беседа, и Шахназаров рассказал, что под него подкопался его помощник по Арбитражу Донде, тот самый, для которого он, Шахназаров, сделал в свое время так много. Теперь он Шахназаров, остался без работы и положительно не знает, что ему делать, как ему проживать с семьей. Я тут же предложил Шахназарову попытаться устроиться юрисконсультом в Проектное Бюро Сегежстроя – я могу в этом ему даже помочь. Мы обменялись с Шахназаровым телефонами, я отправился к начальнику проектного Бюро Мирче Колевичу Яновскому с предложением принять к себе Шахназарова на должность юрисконсульта, и Мирче с радостью согласился.

Шахназаров полностью оправдал мои рекомендации, и не только Яновский, но и все работники Проектного Бюро были очень им довольны.

Приехал я в Сегежу точно в последний день предоставленного мне отпуска и к величайшему своему сожалению узнал, что Алмазов уже переведен на другую работу – на строительство канала в районе между Пермью и Соликамском: начальником же Беломорско-Балтийского комбината (канала и всей его разветвленной сети его предприятий и хозяйств) назначен Михаил Иванович Тимофеев, о котором в то время ни я, ни мои сотрудники ничего не знали. Говорили, что к строительству Сегежского комбината он не проявляет никакой особой заинтересованности, как к объекту, не входящему в состав ББК.

В сущности, так оно и было, поскольку Сегежский комбинат после сдачи его в эксплуатацию должен был войти в систему целлюлозно-бумажной промышленности, точнее в Главбумпром Наркомата лесной промышленности.

Должен честно признаться, что эта простая, элементарная истина до того момента мне даже в голову не приходила; почему? И сам не знаю. Но факт остается фактом, и отношение мое к строительству Сегежского комбината резко изменилось. Мне уже не хотелось расставаться с ним, я уже не считал свое пребывание на строительстве своеобразной ссылкой и всей душой радовался тому, что на мою долю выпало такое счастье, как аннулирование американского патента на многослойные бумажные мешки, привлечение меня к проектированию комбината и к его строительству, близкое знакомство и даже дружба с такими людьми, как Алмазов и Пемов, Гольман и Перепелкин, Малютин и Мордухай- Болтовской, Белоненко и Розовский, Розенберг и Менделевич и многие другие из моих товарищей вольные и невольные – больше невольные…

Для моих невольных сотрудников я делал все, что мог, а кое – что (помня наставления И. М. Колотилова) и побольше.

Остается еще кое – что сказать о самой Сегеже. Площадки для строительства комбината и образцового социалистического города были выбраны удачно: недаром в выборе площадки активное участие принимали И. М. Колотолов и Г. М. Орлов.

Основной предпосылкой для избрания Сегежи, как места для строительства крупнейшего в то время целлюлозно-бумажного комбината, являлись: наличие огромной лесосырьевой базы ББК, пересекаемой Мурманской железной дорогой и многочисленными водными сплавными путями.

Сегежа в то время по административному делению числилась в Полярном поясе, что давало основание для повышенных окладов вольнонаемного состава и двухмесячных отпусков. Примыкавшее к строительству Сегозеро было богато рыбою ценных пород: судаками, налимами и прочими. Примерно в 8 – 10 километрах от нас было организовано рыболовецкое хозяйство лагеря под командою заключенного бывшего офицера царской армии Рубашкина. Это отделение исправно снабжало лагерь и магазины для вольнонаемных живой рыбой. За лагерем тянулось огромное торфяное болото, покрытое реденьким хвойным малорослым лесом, и изобиловавшее всевозможными ягодами: земляникой, морошкой и брусникой.

Я не один раз наблюдал, как местные жители на своих челноках пересекали Сегозеро по направлению к этому торфянику и возвращались оттуда с бочками, доверху заполненными брусникой, огромные запасы которой они заготавливали на зиму.

Что касается собственно климатических условий Сегежи, то я ограничусь только несколькими фактами: приехал я на Сегежу в первых числах июня 1936 года-точной даты не помню, но хорошо и навсегда запомнил два факта:

  1. После 11 часов вечера я наблюдал солнечный закат. Ярко – красное солнце приближалось к земле, но не закатилось, но как будто уменьшилось в объеме и через несколько минут вновь увеличилось. Давнишний житель Ленинграда, я пережил в этом городе немало так называемых «белых ночей», но то, что я увидел в Сегеже, меня просто поразило: не белая ночь, а полноценный день круглые сутки, и так оно было в течение нескольких недель, а может быть, и месяца-точно не помню.
  2. На второй или третий день после моего приезда, несмотря на июнь, в яркий солнечный день внезапно поднялась буря и закрутила в воздухе песок, смешанный со снежными хлопьями: продолжалась эта снежно-песчаная буря несколько часов, и прекратилась она так же внезапно, как и началась. Такие незадачливые дни мне приходилось неоднократно наблюдать и в последствии, но они уже не производили на меня такого гнетущего впечатления: ко всему можно привыкнуть. Но зато и как будто в виде компенсации за такие неприятности мне раза 3 – 4 удалось наблюдать в Сегеже Северное сияние – такое явление, такую игру природы, такое великолепие переливающихся ярких красок, которого как говорится «ни в сказке сказать, ни пером описать.»

Продолжая свои воспоминания в хронологическом порядке, перехожу к событиям, последовавшим в 1937 году вслед за моим отпуском после поездки в Кисловодск, Краснокамск, Каракулино и на строительство Марийского комбината.

Первый же день после приезда в Сегежу я предъявил своим товарищам по работе план строительно-монтажных работ, переданный мне в Краснокамске Лазаревским, и предложил им тщательно, не торопясь с ним ознакомиться: «Не следует ли нам перейти на такое планирование?!»

Не успел я им рассказать о своих размышлениях по поводу этого плана и о способе его внедрения на нашем строительстве, как раздался звонок по телефону. Я поднял трубку, и кто-то из ББК сообщил: «Товарищ Айзенштадт к Вам едет профессор Славин и просит Вас встретить его на вокзале.»

Славин был одним из ближайших моих друзей по Могилевской адвокатуре, еще в то время убежденный большевик. Претерпев огромные неприятности от члена Суда Милорадовича, добившегося исключения его из адвокатуры, приобрел в Москве большой авторитет, как выдающийся юрист, был назначен председателем Комиссии Наркомюста по судебному контролю, а в последствии из-за крупных, теоретических разногласий с Наркомюстом Н. В. Крыленко он перешел на научную работу и был назначен профессором Ленинградского университета по кафедре уголовного права. Своей специальностью он избрал так называемое пенитенциарное законодательство, т. е. законодательство, относящееся к системе наказаний и регулирующее правила содержания заключенных в тюрьмах, лагерях и колониях для несовершеннолетних преступников.

И. В. Славин был человеком энергичным, человеком прямого действия и скрупулезным до мелочей; к тому же он был моим давнишним другом, и его приезду ко мне в Сегежу я обрадовался так, как радуются большому празднику. Позвонил я своей домоправительнице Ирине Яковлевне, предупредил ее о приезде ко мне дорогого гостя и попросил ее приготовить обед получше, а сам поехал на вокзал встречать Славина. Давно мы с ним не виделись, и его неожиданный приезд я воспринял, как дар судьбы.

Как водится, в таких случаях, после приличного обеда, приготовленного Ириной Яковлевной и ее удивительного хлебного кваса, мы пустились с моим гостем в разговоры, предметом которых в основном явились впечатления Славина о Медвежьегорском лагере, впечатления самые положительные – я бы сказал – даже восторженные. Славин подчеркнул, что система лагерей является одним из более значительных достижений Советской власти в области пенитенциарного законодательства: перевоспитание бывших преступников, моральное и физическое; прививка им трудовых навыков; ликвидация неграмотности и воспитание их в духе социалистического строительства. Он беседовал с заключенными мужчинами и женщинами – их хорошо кормят, неплохо одевают; в бараках чистота; прекрасно поставлена медицинская помощь.

- Илья Венедиктович! Знакомились ли Вы с делами заключенных, по которым они осуждены?

- Как же, знакомился.

- А с делами политзаключенных Вы знакомились?

- Тоже знакомился.

- А не обратили ли внимание на то, что как правило, политзаключенные осуждены не Судами, а Особыми Совещаниями при НКВД?

- Как же, специально этим интересовался, но не вижу в этом ничего особенного

- А что говорили Вам сами политзаключенные? В частности, Особое Совещание вызывало их, выслушивало их объяснения?

- Так далеко я не заходил, но не сомневаюсь в том, что их допрашивали и объяснения их выслушивали.

- Глубоко ошибаетесь, дорогой Илья Венедиктович! Их не вызывали и объяснений их не выслушивали. Осуждали заочно.

- Этого не может быть, этого я не допускаю.

- А знаете ли Вы, за что осужден мой зять Айзенберг!

- Нет, не знаю, но уверен в том, что он осужден правильно. Такого крупного работника, такого видного ученого и коммуниста не могли осудить зря.

Тут уж я не выдержал и обругал моего дорогого гостя так, как он того заслуживал, а – возможно – и покрепче.

Славин обиделся; я тут же извинился за свою грубость, но радость нашей встречи была испорчена, и к великому моему сожалению Илья Венедиктович вскоре уехал, так и не ознакомившись с Сегежским лагерем, а я направился в свой Плановый отдел, чтобы потолковать с товарищами на тему о переходе на новые методы планирования.

Почти все они познакомились с планами Камского строительства, но далеко не все отнеслись к нему с таким восторгом, какого я ожидал. Их пугала его крайняя детализация и неизбежно связанные с этим трудности разработки такого плана. Когда я им сказал, что этот план разрабатывается в Краснокамске одним сравнительно молодым человеком Лазаревским с помощью еще более молодого статистика, вольнонаемный Карасик, а за ним и заключенный Менделевич, категорически заявили, что все это сплошная туфта.

Мне поневоле пришлось рассказать все то, что я узнал об этом плане от Грингофа: разработка плана заканчивается Лазаревским к концу планируемого месяца, когда руководствоваться им уже нельзя, и фактически он используется только для составления отчета.

Почему я его привез, и почему я настаиваю на его применении у нас? А потому, что: 1) план сам по себе полноценный, а 2) мы имеем полную возможность разработать его в короткий срок за 4 – 5 дней до наступления планируемого периода.

- Каким образом?

- Очень просто. У нас на строительстве плановиков-экономистов около 40 человек, включая товарищей, работающих непосредственно в лагерных подразделениях. То, что один Лазаревский с помощью одного статистика успевает сработать в течение 25 дней к концу планируемого периода, наши 40 человек могут и должны сделать не спеша, а обдуманно и тщательно, в 2 - 3 дня, если мы с Вами сумеем надлежащим образом организовать их работу.

Мое предложение такое: к каждому прорабству прикрепить 2 – 3х лагерных плановиков по согласованию с ними и соответствующими прорабами; под руководством прораба и при нашей помощи они за 2 – 3 дня до начала планируемого периода составляют подрядный план работ по форме и содержанию плана Лазаревского, т.е. с расчетом рабочей силы по специальностям, расчетом материалов, основных и вспомогательных, расчетом электроэнергии и пара и т. д. и т. п.

Наш плановый отдел является как бы штабом этой работы, критически проверяет работы этих плановиков и после соответствующих поправок, согласованных со старшими прорабами, составляет сводный месячный план по строительству в целом – со всеми данными по срокам выполнения работ, по затрачиваемым материалам, по рабочей силе, по расходу пара и электроэнергии – все это как в натуральном, так и в ценностном выражении.

Начнем с месячного плана, а потом составим по такому же методу и квартальный, а если удастся, то и годовой план строительно-монтажных работ. Придется в связи с этим пересмотреть методы планирования наших подсобных предприятий: электростанции, кирпичных и бетонных заводов, лесопильного завода и прочее. Словом, работы будет много, в особенности на первых порах, но, если мы за все возьмемся так же дружно, как работали до сих пор, мы ее одолеем быстро и этим самым внесем свой крупный вклад в дело строительства Сегежского комбината. Со своей стороны, приму все меры к тому, чтобы эта трудная и важная работа была надлежащим образом оценена.

Зашел я с планом Лазаревского к Главному инженеру Владимиру Николаевичу Малютину; у него в это время находился начальник строительных работ Владимир Дмитриевич Мордухай – Болтовской. Не приходится говорить о том, что этот превосходный план вызвал у них обоих горячее одобрение. Когда я им рассказал о своих намерениях внедрить этот план на нашем строительстве и о способе выполнения этой работы у нас в течение 4 - 5 дней, они оба обещали со своей стороны полную поддержку.

Рассказал я о своем предложении начальнику строительства Пемову – он, как и всегда, не возражал. Его заместитель Гольман очень внимательно выслушал меня и порекомендовал переговорить с Перепелкиным, как начальником лагеря, в ведении которого находятся лагерные плановики. Перепелкину я объяснил, что его плановики только выиграют от включения их в работу по планированию строительно-монтажных работ и получения таким образом специальности, которая впоследствии после окончания срока их заключения даст им полную возможность работать на воле в качестве экономистов по строительному делу.

Перепелкин, всей душой заботившийся о своих подневольных работниках, крепко поблагодарил меня и обещал выделить мне самых надежных работников.

Казалось бы, все шло хорошо, но без этого «но» ни одно дело не обходится.

В составе Управления нашего строительства, в непосредственном подчинении Главного инженера находился технический отдел, возглавлявшийся крупным и очень культурным инженером по фамилии Савинер, являвшийся по специальности строителем, и при том крупным специалистом своего дела. В его ведении находилась вся проектная информация, в том числе два экземпляра нашего многотомного технического проекта и систематически поступавшие из нашего Проектного Бюро рабочие чертежи.

План мы составляли по сметам технического проекта, а строительные работы осуществлялись по рабочим чертежам. При таких условиях те или иные расхождения между нашим планом и фактическим строительством были совершенно неизбежны; на этой почве у нас с Савинером нередко возникали разногласия, подчас достаточно острые, и мне приходилось сравнительно часто ездить в Ленинград и выколачивать из нашего Проектного Бюро те или иные поправки в сметах технического проекта, которыми мы пользовались при составлении планов строительных работ.

Само собою разумеется, что при этих поездках в Ленинград я каждый раз останавливался в своей квартире и некоторое время проводил в кругу семьи. В одну из очередных поездок, случившуюся вскоре после неудачного моего свидания со Славиным, я рассказал Анне Ефремовне о том, что меня посетил Славин, как он меня оскорбил своим заявлением о том, что Айзенберг арестован «по заслугам», и как я реагировал на это его идиотское заявление.

Анна Ефремовна хорошо знавшая Славина и его семью еще по Могилеву и дружившая с ними в Ленинграде, расплакалась и сказала: «Можешь не обижаться на Илью Венедиктовича; он арестован, да не один; арестована также и Эсфирь Исаковна (жена Славина).»

Оказалось, что об аресте Славина и его жены рассказала Анне Ефремовне их дочь студентка Люся, которую я знал еще ребенком. Кроме этой Люси, у Славиных был еще и сын Изя (Исаак)-тоже студент. Их не тронули и то хорошо!

В Гипробуме я узнал, что арестован и Ярвимяки с женою, и Виктор Абрамович с женою, и что будто Ярвимяки и Абрамович расстреляны, а их жены сосланы в лагеря сроком на 8 лет. К великому моему огорчению это «будто бы» оказалось правдой.

О Славине так и не удалось ничего узнать, но жена его Эсфирь Исаковна через некоторое время написала, что сама она приговорена Особым Совещанием к заключению в Темниковском женском лагере сроком на 8 лет.

Грешный человек, я подумал, как сравнительно благополучно судьба моей дочери: незаконно осужденной к ссылке, она все же не попала ни в тюрьму, ни в лагерь; оторванная от родителей, ребенка и братьев, она работает, хотя и не по специальности, но не по принуждению, а по найму, правда, не совсем вольному, а по указанию начальства. В Ленинград она приехать не может, но ни мне ни ее матери не запрещено приезжать к ней.

После несчастья, постигшего Славина и его семью, участь Нины уже не казалась такой ужасной ни мне, ни Анне Ефремовне.

Получив в нашем Проектном Бюро необходимую документацию, я вернулся на строительство и деятельно принялся за внедрение нового метода планирования. К тому времени лесопильный завод был уже введен в эксплуатацию, и построивший его прораб инженер Гиль был назначен старшим прорабом строительства образцового социалистического города Сегежи.

Промышленное строительство осуществлялось двумя прорабствами. Старшим прорабом одного из них был старый инженер Чусов, а второго – Чебкасов, тоже крупный старый инженер-строитель. Оба они в свое время работали в качестве заключенных на строительстве Беломорско-Балтийского канала, потом были амнистированы и перешли в качестве вольнонаемных на строительство Сегежского комбината по предложению Алмазова. Еще в первые дни моего пребывания на строительстве я оказал им обоим какую-то юридическую помощь, в чем именно не помню, и оба старика относились ко мне очень хорошо и доброжелательно – в особенности Чусов, работавший до революции у какого-то подрядчика по строительству церквей и рассказывавший мне интереснейшие случаи распространенного в то время взяточничества среди церковных священников: брали не стесняясь, и чем выше был иерарх, тем больше была взятка.

Все трое – Чусов, Чебкасов и Гиль обещали мне всяческую помощь прикрепленных к ним плановикам в составлении детальных месячных и квартальных планов строительства по новому методу.

Было уже 25 августа, и посоветовавшись между собою, мы решили составить первый пробный план по всем показателям Лазаревского и с привлечением лагерных плановиков на остающийся в данном квартале сентябрь месяц. Утверждать нам его не придется, так как план на весь III квартал 1937 года уже утвержден ГУЛАГом, но в процессе составления этого пробного плана мы наткнемся на трудности, с которыми придется столкнуться при составлении развернутого плана на IV квартал, а кстати хорошенько прощупаем лагерных плановиков, наших будущих соратников. Спешить мы не будем, да и не к чему. Это только проба.

Так и сделали, потратив на эту первую в нашей практике работу не более 4 – 5 дней. Серьезную роль в этой работе сыграл наш специалист по составлению калькуляций и смет производства скромный и молчаливый Алексей Алексеевич Кушев, и вечером наши основные работники – Белоненко, Розенберг и Менделевич весело и непринужденно отпраздновали у меня на квартире это наше первое пробное достижение. Кушев, как и всегда, уклонился от участия в этом нашем пиршестве – почему, не знаю.

В двадцатых числах сентября 1937 года я поехал в Москву в ГУЛАГ с планом IV квартала, тщательно составленным по новому методу. Хорошо зная консерватизм гулаговских плановиков, и в частности нашего куратора тов. Гаухмана, я заранее крепко подготовился к предстоящему бою. Но воевать не пришлось: Гаухман пришел от нашего плана в дикий восторг и стремительно побежал с ним к начальнику Планового отдела ГУЛАГа, фамилию которого я сейчас не помню, но хорошо помню, что это был очень спокойный, утомленный и равнодушный ко всему товарищ, по образованию инженер-строитель.

Наша работа ему очень понравилась, и он задал мне вопрос: «А сколько времени Вы над ним сидели?» Я сказал: «Ровно четыре дня.»

- Ну, это сказки, тов. Айзенштадт…

- Нет, не сказки, а чистая правда.

И пришлось мне ему рассказать всю историю этого плана: откуда он взялся, и как мы его составили путем привлечения к работе почти всех лагерных плановиков. Закончилась наша беседа тем, то он с этим планом отправился к начальнику ГУЛАГа тов. Плинеру.

Израиля Израилевича Плинера я знал поверхностно, но хорошо помню, что приходил он на работу после 12 часов дня и уходил ровно в 6 часов вечера; потом появлялся около 12 часов ночи и просиживал до 5 – 6 часов утра. Ночью он принимал и приезжающих, таких, как и я.

На этот раз я был вызван к нему днем вместе с начальником Планового отдела ГУЛАГа. Плинер учинил мне форменный допрос, несмотря на то, что все касавшееся меня он, как потом оказалось, отлично знал, и причем не только то, что он мог узнать из моей анкеты и автобиографии, а гораздо больше. Память у него была поразительная.

В этот раз я впервые увидел Якова Давидовича Раппопорта, бывшего начальника ББК, когда только организовался Сегежский лагерь. Он сидел в кабинете Плинера.

Плинер явно заинтересовался нашим планом и учинил мне форменный допрос: откуда он взялся, и каким образом я без санкции ГУЛАГа позволил себе такую вольность, как нарушение установленных ГУЛАГом форм планирования. Я ему рассказал, что половину своего двухмесячного отпуска я потратил на поездки в Краснокамск и строительство Марийкого комбината возле Казани с исключительной целью получения таких данных, которые могли бы пригодиться Сегежстрою.

- А почему вы в свое время упорно отказывались от работы в Проектном Бюро Сегежстроя.

- Потому, Израиль Израилевич, что я совершенно не знал строительного дела; по образованию я юрист, но так как много лет работал в бумажной промышленности, то неплохо знаю производство целлюлозы и бумаги.

- А теперь Вы уже знаете строительное дело?

- Пришлось познакомиться.

- Это не ответ: знаете Вы или не знаете? Скажите прямо- да или нет?

- На должность прораба я не гожусь, а с работою по планированию строительных работ я, как видите, справляюсь.

Вмешался в нашу беседу и Яков Давидович Раппопорт. По его мнению, система планирования, принятая на стройках ГУЛАГа, достаточна хороша, и незачем было выдумывать какие-то новые, да еще такие сложные формы.

Я возразил: «Когда речь идет о строительстве каналов и тому подобных сооружений, например, шоссейных и железнодорожных путей, система планирования, принятая ГУЛАГом, вполне достаточна. Но в Сегеже мы строим огромный и сложный целлюлозно-бумажный комбинат, первый и пока единственный в Советском Союзе. Это сооружение исключительно сложное. Ведь недаром мы в свое время к проектированию комбината привлекли целый ряд специализированных проектных организаций. Без их помощи мы бы и не составили проекта. В ближайшее время мы должны приступить к монтажу оборудования, завезенного из Финляндии. Монтаж будут проводить различные специальные организации, но планировать эту работу и координировать ее с ведущимися строительными работами будем мы, и планирование еще больше осложниться.»

Продержал меня Плинер несколько часов, выпотрошил всю мою душу на изнанку, утвердил план и отпустил меня со словами: «Действуйте, товарищ Айзенштадт, а если будут у Вас осложнения, обращайтесь ко мне без стеснения.»

Пробыл я в Москве не больше 2 – 3 дней и на обратном пути остановился, как всегда, в Ленинграде, побывал дома в Проектном Бюро и в Гипробуме, и поторопился в Сегежу.

Рассказав своим товарищам по работе об успехе нашего плана в ГУЛАГе и об обещании начальника ГУЛАГа тов. Плинера всяческой помощи, я, как и всегда, пригласил своих друзей к себе на ужин, но они отказались: в лагере установлен строгий режим, и ходить после окончания занятий куда бы то ни было им, заключенным, категорически запрещено…Впрочем, это запрещение относилось только к политзаключенным. Менделевича, как осужденного Судом за само премирование, это запрещение не коснулось, но один в поле не воин, и он из чувства солидарности, а может быть и по другим мотивам, тоже отказался от посещения моей квартиры.

Спасаясь от одиночества, я по вечерам ходил в гости к Пемову, которому только что построили прекрасный особняк, к Гольману, Мордухай – Болтавскому, Климину, к моему старому другу Данилову и другим вольнонаемным товарищам.

Как-то однажды начальник III части Климин спросил меня, пью ли я водку. Я ответил, что пью, но редко и мало, предпочитая виноградное вино, да и то в небольших дозах, а по-настоящему пью только хлебный квас – он и на вкус приятен и организму полезен.

- В таком случае, Моисей Самуилович, я вынужден Вас огорчить: «Установлено, что Ваша домработница почти ежедневно покупает для Вас в нашем магазине водку, причем не по одной, а по 2 – 3 бутылки в день. Мы ведь знаем, что Вы водки не пьете, но знаем также и другое: Ваша домработница продает водку заключенным, при том по повышенной цене – иначе говоря, торгует водкой. По-настоящему, ее бы следовало отдать под суд, но по-человечески говоря, не хочется ее губить, и мы с Перепелкиным решили забрать ее у Вас и перевести на общие работы в лагере: пусть отбывает там срок наравне с другими заключенными. Жаль старуху, но ничего другого сделать нельзя, так как эта история получила уже широкую огласку.»

Как я ни хлопотал перед начальством об облегчении участи несчастной старухи, сделать что-нибудь в ее пользу мне не удалось: она ведь числилась политзаключенной и осуждена якобы за агитацию против Советской власти, а в период Ежовщины с такими «преступниками» не шутили, и мне дружески посоветовали не вмешиваться больше в это дело.

Через несколько дней мне прислали другую домработницу – «вольнонаемную» из высланных в наши края раскулаченных немцев Поволжья. Это была молодая девушка лет 18; ее отец и мать работали на нашем кирпичном заводе недалеко от Сегежи. Звали ее Лидия. С моим нехитрым хозяйством она справлялась легко, но о таких вещах, как хлебный квас, она и не слыхала. Были у нее слабости: исключительно к «кавалерам» и продолжительным отлучкам; по поводу последних она каждый раз оправдывалась болезнью то отца, то матери, то еще кого-нибудь из семьи, но был такой случай, когда я как –то поздно вечером вернулся из поездки на наш кирпичный завод, и застал у себя довольно веселую компанию из двух – трех конвоиров и нескольких девушек с остатками прерванной пирушки. Все они быстро смылись. Как-то я задержался поздно вечером у себя в Плановом отделе, и вдруг раздался телефонный звонок: «Моисей Самуилович, у нас дома пожар.» Это звонила Лида. Я бросился домой и застал у себя на письменном столе рядом с радиоприемником пылающий костер из книг, на котором стоял примус. Хорошо, что в след за мною бросился Менделевич, и мы вдвоем сравнительно быстро ликвидировали огонь, Правда верхняя доска письменного стола наполовину сгорела, а книги сгорели полностью. Испуганная Лида было без сознания, и мы с трудом привели ее в чувство.

Пришлось погасить электричество, раскрыть все окна и двери, чтобы выпустить дым и отвратительный запах пожара, и я при Лиде предложил Менделевичу никому ни слова не говорить о пожаре: будем считать, что этого не было. Если кто-нибудь узнает и начнет трепаться, пойдет расследование, и бог знает, чем оно кончится: могут заподозрить Лиду в умышленном поджоге с контрреволюционной целью, и тогда пострадает не только она, но и ее родители.

Нужно отдать справедливость Лиде: от ее прежнего легкомыслия не осталось и следа. Она взялась за работу и со свойственной немцам аккуратностью и методичностью отлично повела мое несложное хозяйство, ежедневно мыла полы, тщательно стирала белье, аккуратно готовила завтраки, обеды и ужины и даже научилось изготавливать хлебный квас. Она принимала моих гостей и раз в неделю отчитывалась предо мною в израсходовании денег до единой копейки. Через некоторое время она предъявила мне сберкнижку: почти всю полученную от меня зарплату она вложила в Сберкассу. Через некоторое время в одну из моих поездок ее отец прекрасно отремонтировал мой основательно пострадавший от пожара письменный стол, и когда я спросил Лиду, сколько я должен заплатить ее отцу за ремонт стола, она ответила: «Ничего.»

- Как же так?

- А ему уже заплатила. Мой отец за «спасибо» не ударит палец о палец ни для чужих, ни для родных.

- В таком случае возьми с меня столько, сколько заплатила отцу.

- Не возьму, потому что я виновница пожара, а не Вы.

В процессе строительства Сегежского комбината IV квартал 1937 года оказался решающим и ознаменовался многими событиями.

Нашим строительством заинтересовался Анастас Иванович Микоян. Многослойные бумажные мешки, которые должен был выпускать будущий Сегежский комбинат, имени огромное народно – хозяйственное значение; не меньшее значение придавалось и предусмотренному нашим проектом экспорту товарной сульфатной целлюлозы, и в результате по инициативе тов. Микояна на нашу стройку были откомандированы в качестве пом. прорабов пять молодых военных инженеров, только что окончивших строительный факультет Московского Высшего Технического училища имени т. Баумана. Все они попали в распоряжение старших прорабов Чусова и Чебкасова по строительству промплощадки. По фамилии я помню только одного из них - тов. Консулова; фамилии остальных я забыл. У меня с ними оказался общий знакомый – профессор Рабинович Исаак Моисеевич, в свое время очень способный и прилежный ученик Могилевского Реального училища на 2 класса старше меня. В МВТУ он заведовал кафедрой организации строительных работ и успел издать по этой специальности объемистую книгу – популярное руководство для проектантов и строителей. Молодые инженеры естественно заинтересовались системой нашего планирования и пришли от него в восторг.

Как раз в это время на строительстве социалистического города произошел интересный случай, очень характерный для строек, выполняемых уголовниками. Было уже возведено много двухэтажных четырехквартиных деревянных домов, с черепитчатыми крышами и начато строительство первого четырехэтажного кирпичного здания под гостиницу с рестораном в первом и втором этажах. По проекту Гипрогора в помещении этого двухэтажного ресторана несущими конструкциями являлись четырехугольные кирпичные колонны, которые должны были держать на себе потолок ресторана, который в тоже время являлся полом третьего этажа. Все было сделано, но, когда на эти колонны лег пол третьего этажа, две колонны выпучились – не выдержали нагрузки. Старший прораб Гиль поднял тревогу, приостановил работы и потребовал немедленного создания комиссии для определения причин выпучивания колонн. Явились наши специалисты во главе с начальником строительных работ Мордухай – Болтовским, и не то Чусов, не то Чебкасов постучал по колоннам молотком и сразу раскрыл причину их выпучивания; колонны оказались пустыми: снаружи кирпич, а внутри деревянная стружка и всякое другое барахло: не доглядел прораб, а заключенные с умыслом или без умысла словчили: им до будущего ресторана нет никакого дела!

Конечно, вмешалась в это дело 3-я часть, и старший прораб тов. Гиль был арестован по обвинению во вредительстве. Нужно сказать, что к этому времени бывший начальник 3-ей части тов. Климин был уже переведен на должность начальника Отдела общего снабжения, и начальником 3-ей части был назначен некто Дыхович из товарищей, выслужившихся при Ежове и заинтересованных только в том, чтобы как можно больше ни в чем не повинных людей превратить в заключенных или просто уничтожить.

На этот раз наша 3-я часть оказалась изолированной; Гиль потребовал заключения экспертизы, и состоявшийся над ним публичный Суд вынес ему оправдательный приговор: выпучивание колонн он заметил первый и тут же поднял тревогу, тем самым предупредив возможность крупной катастрофы.

Беда не приходит одна, и спустя месяц или два у меня произошло еще одно столкновение с 3-ей частью. Был у меня в свое время в Ленинградском инженерно-экономическом институте студент Калишев, очень деятельный общественник и из рук вон плохой студент, не только малокультурный, но и просто неграмотный. Был он членом Партии и по окончании института назначен на должность начальника Планового отдела знаменитой Ленинградской бумажной фабрики «Гознак» Наркомфина СССР. Конечно, с работой он никак не мог стравиться и предложил мне должность своего заместителя. Я от этой чести отказался и посоветовал ему немедленно уйти с «Гознака» и поступить рядовым экономистом на одну из фабрик Ленинградбумтреста. Он категорически отказался, даже обиделся, больше ко мне не являлся, и я потерял его из виду.

В один прекрасный день начале IV кв. 1937 года он явился ко мне в Сегежу с просьбой принять его на работу в Плановый отдел нашего строительства, но я отказал ему решительно и категорически: нет у меня вакансий, а кроме того, он не знает строительного дела. Но должно же было так случиться, что как раз в это время у меня сидел у меня в кабинете директор нашего кирпичного завода, находившегося у какого-то небольшого разъезда Мурманской ж.-д. километрах в 12 – 15 выше Сегежи и немного южнее знаменитого Соловецкого лагеря. Фамилию этого директора я уже забыл, но хорошо помню, что это был старый большевик, высланный в наши негостеприимные места за какие –то нелады с начальством. Из нашего разговора с Калишевым старик понял, что перед ним молодой инженер-экономист, и заявил, что ему нужен такой работник, и тут же в моем присутствии они договорились и вскоре уехали вместе к великому моему удовольствию.

Через 2 – 3 недели явился ко мне начальник 3-ей части Дыхович и показал мне полученное им письмо Калишева о том, что директор кирпичного завода товарищ такой-то занимается вредительством. Необходимо расследовать, и он, Дыхович, просит меня вместе с ним поехать туда и заняться этим делом. Я доложил Пемову, и мы поехали. Никакого вредительства мы там не нашли, но, как и можно было ожидать, никаких признаков планирования и оперативной отчетности на заводе также не оказалось: старик-директор всю эту работу возложил на дипломированного инженера-экономиста тов. Калишева, а тот по своей неграмотности абсолютно ничего не делал и ограничился доносом. Даже мало-объективный Дыхович не нашел в деяниях старика ничего преступного, и закончилось все это дело тем, что Калишев таинственно исчез. Несколько месяцев спустя, Дыхович мне сообщил, что следы Калишева найдены: он оказался польским шпионом и расстрелян. Так ли было в действительности, я не знаю, но старик-директор все еще оставался на своем посту, и строительство по-прежнему получало кирпич с этого и соседнего с ним завода.

Строительные работы в Сегеже в основном уже приближались к концу: уже работала первая очередь нашей электростанции. Была уже выведена труба в 110 метров высотой. Были пущены холодные и горячие цеха огромных механических мастерских – вернее сказать – прекрасно оборудованного механического завода, и мне было поручено предварительно с генеральным подрядчиком по монтажу оборудования – трестом Буммонтаж, начальником которого был Евгений Николаевич Самарин, которого я хорошо знал еще с первых лет работы в Ленинградбумтресте, когда Самарин был еще директором Голодаевской фабрики на Васильевском острове.

Евгений Николаевич был сильно расстроен: до него дошли слухи об аресте в Каснокамске Мельцера, Грингофа и ряда других инженеров комбината по обвинению их во вредительстве, а также о снятии с работы Л. А. Бутылкина и об исключении его из Партии. Погоревали мы с ним, но дело остается делом, и Самарин обещал приехать в ближайшие дни. Я взял с него слово, что о приезде в Сегежу, он мне протелеграфирует, и я встречу его на вокзале. Обстоятельный Самарин спросил, есть ли у нас в Сегеже дом для приезжающих, и я его успокоил: «Имеется уже почти готовая гостиница с рестораном, но Вам, Евгений Николаевич, подготовлены и стол, и дом и все необходимое при одном, правда, условии: если Вы о своем приезде меня предупредите.»

Прошло несколько дней, никакой я телеграммы от Самарина не получил, но в один памятный мне воскресный день он неожиданно появился у меня на квартире с небольшим чемоданом в руках.

После обеда, быстро приготовленного Лидой, мы с Самариным пошли по строительству, и Евгений Николаевич пришел в восторг от наших успехов. Как монтажник, он обратил особое внимание на наши механические мастерские и их горячими и холодными цехами и сказал, что не только фронт монтажных работ, но и средства для их выполнения на нашем строительстве превосходят все его самые оптимистические ожидания.

После утомительного обхода промплощадки мы с Самариным сидели вечером за чаем и беседовали уже не о работах, а о неприятностях, постигших Бутылкина, и о судьбе арестованных в Краснокамске Мельцера, Грингофа, Соколова (сына) и других товарищей так много и с таким успехом поработавших на пользу нашей бумажной промышленности. Все это было непонятно, дико…

На второй день мы с Самариным побывали у Главного инженера Сегежстроя В. Н. Малютина и там договорились о том, что Буммонтаж принимает непосредственно на себя работы по монтажу технологического и механического оборудования, а всего остального оборудования – через соответствующие специализированные организации, как субподрядчиков Буммонтажа и все это в полном соответствии с годовыми и квартальными планами строительства, утвержденными ГУЛАГом.

Вскоре после Самарина приехал в Сегежу инженер из Энергомонтажа (фамилии не помню); он явился ко мне в Плановый отдел, познакомился по отчетам с ходом строительных работ и нашими наметками плана предстоящих монтажных работ, в частности, по энергооборудованию. На мой вопрос о том, приходилось ли его организации принимать участие в монтаже энергооборудования современных крупных целлюлозно-бумажных комбинатов, он ответил: «Да, мы только – что закончили энергомонтаж Марийского комбината.»

- В таком случае Вы имели возможность познакомиться с Главным инженером этого строительства, моим близким другом Борисом Владимировичем Лопатиным?

- тов. Айзенштадт, не рекомендую Вам считать Лопатина своим близким другом – он оказался не только вредителем, но и агентом четырех иностранных держав. Я так и не понял: верит ли мой собеседник в справедливость осуждения Лопатина, но он как-то замкнулся и явно поспешил перейти к беседе на тему о предстоящих его организации работах по энергомонтажу Сегежского комбината.

К великому моему сожалению, его рассказ о постигшей Лопатина печальной участи подтвердился. В один из своих приездов в Ленинград я встретил в Гипробуме жену Лопатина Лидию Васильевну Корнеичеву: она с дочерью переселилась в Ленинград к своим родителям и поступила на работу в Гипробум, и спустя только несколько месяцев получила письмо от Бориса Владимировича из Норильска, куда он попал в качестве заключенного.

Что за Норильск – ни я, ни она не знали. Ни в каких картах, ни в каких справочниках мы этого названия не нашли; а сам Лопатин ничего об этом не писал и только просил не беспокоиться, беречь себя и дочку.

Загадочным было и то, что ее, как жену «агента четырех держав» не только не репрессировали, но беспрепятственно прописали в Ленинграде и приняли на работу в Гипробум - на это обстоятельство я, как юрист, обратил внимание Лидии Васильевны и рекомендовал ей спокойствие и выдержку – как будто ничего не случилось.

Когда я в ноябре 1937 года приехал в ГУЛАГ с проектом плана строительно-монтажных работ на 1937 год и по обыкновению отправился вечером к своему старому другу Л. А. Бутылкину, уже отстраненному от работы, жена его Зинаида Георгиевна сообщила мне печальную новость: «Лука Андреевич по требованию Пермской Прокуратуры арестован в Москве и отправлен в Пермь.»

Стало ясно, что и Бутылкин, который в дни моего недолгого пребывания в Краснокамске летом 1937 года искренно поверил сказкам о якобы вредительской деятельности Лобова, Кабакова и даже Горячева, теперь и сам попал в число «вредителей» - тот самый Бутылкин, с именем которого неразрывно связана вся история возрождения и развития Советской бумажной промышленности после разрухи, вызванной первой мировой войной и последовавшими за ней событиями.

Как раз в это время в одной из Ленинградских газет (не помню, какой именно) появилась отвратительно – клеветническая глупейшая статья инженера Лосева, назначенного директором Кондопожского комбината после ареста Арвимяки. Настоящая фамилия этого инженера была «Мошонкин», но в виду некоторой ее неблагозвучности, он принял фамилию своей жены. В своей статье этот Мошонкин – Лосев недвусмысленно обвинил во вредительстве работников Гипробума и в частности и даже в особенности Главного инженера Гипробума Г. М. Орлова.

Состав работников Гипробума был достаточно разношерстен. Наряду с такими выдающимися специалистами целлюлозно-бумажного производства, как инженеры Кулев, Клопов, Мальмберг, Смирнов, Матвеев, Акимов, Пажитнев и другие им подобные, в Гипробуме, как и всюду, работало много середняков и немалое количество молодых инженеров и техников, не имевших ни достаточного опыта, ни необходимых знаний, но весьма чутких к такого рода «сигналам», какие содержались в статье Лосева.

Как мне впоследствии рассказал мой старый друг директор Гипробума Л. П. Зарин, на состоявшемся в свое время в институте общем собрании партийцев большинство проголосовало за исключение Орлова из Партии. Однако, первый Секретарь Райкома Михаил Иванович Салтыков, лично знавший Орлова еще со студенческих лет, весьма скептически отнесся к статейке Лосева, и вызванный им для личных объяснений Орлов пояснил: «Целлюлоза вырабатывается у нас, как и других государствах, на крупных заводах. Строительство такого завода длится от 3-х до 5-ти лет и обходится примерно в 100 млн. рублей. Между тем в случае войны противнику при современном состоянии авиации ничего не стоит разбомбить и уничтожить такой завод в течение 1 – 2 часов. А целлюлоза – это не только полуфабрикат для производства бумаги: из нее вырабатывают порох и другие взрывчатые вещества. И вот он, Орлов, лично занялся проектированием строительства десяти небольших упрощенных целлюлозных заводов, спрятанных в лесах и недоступных вражеской авиации. Он уже сконструировал для них упрощенное оборудование, наметил районы строительства и с помощью инженера-экономиста Матвеева составил ориентировочные сметы строительства и калькуляции себестоимости будущей целлюлозы.»

Секретарь райкома Салтыков написал об этой работе Орлова, новому Наркому Лесной промышленности тов. Рыжову Михаилу Ивановичу, назначенному после ареста С. С. Лобова.

Все изложенное выше, начиная от последствий, которые повлекла за собой для Орлова клеветническая газетная статейка Лосева – Мошонкина и кончая письмом Салтыкова на имя Наркома Лесной промышленности М. И. Рыжова, я записал вкратце со слов Зарина, а неожиданный, почти фантастический, конец этой истории разыгрался почти на моих глазах, и уже не Зарин мне, а я Зарину впоследствии рассказал об этом.

Однако, в интересах соблюдения хронологии я вынужден вернуться к событиям последнего квартала 1937 года. Неожиданно приехал в Сегежу назначенный ГУЛАГом в качестве заместителя начальника строительства Борис Моисеевич Шнеерсон – врач войск НКВД, работавший до назначения к нам заместителем начальника Хозуправления НКВД. Хозяйственное управление НКВД было крупной организацией: в его ведении находились принадлежащие НКВД дома, совхозы, магазины, санатории, различные мастерские и прочее имущество. При Ягоде начальником Хозуправления НКВД был зам. наркома тов. Жуковский. Шнеерсон в свое время по окончании мединститута был направлен врачом в какой-то пограничный отряд, а затем был переведен в Москву и назначен заместителем Жуковского. После падения Ягоды через некоторое время был ликвидирован и Жуковский, а его заместитель Шнеерсон откомандирован из центрального аппарата НКВД в Сегеж на должность зам. начальника строительства.

Это назначение рассматривалось нами, да по-видимому и самим Шнеерсоном, как своего рода ссылка, и притом не совсем целесообразная, поскольку в строительном деле Шнеерсон был стопроцентным новичком. Явился он в Сегежу не один, а с женою – молодой красивой женщиной. Детей у них не было, и Шнеерсону отвели квартиру в одном из вновь построенных каменных домов нашего будущего образцового социалистического города.

Через несколько дней он явился ко мне в Плановый отдел и начал с того, что он совершенно не знает строительного дела, а Пемов посоветовал ему обратиться ко мне, также не знавшему строительного дела, а теперь уже «искушенному» строителю. Пришлось мне вкратце рассказать Шнеерсону всю свою горестную историю и успокоить его насчет возможности в условиях Сегежи быстро ознакомиться не только со строительным делом, но и с начинающимися монтажными работами. Посоветовал я ему ознакомиться с экономической частью проекта и ген-сметою нашего строительства и теснее связаться с нашими замечательными старшими прорабами Чусовым и Чебкасовым с их молодыми помощниками Косуловым и другими.

Нужно отдать справедливость Шнеерсону, он времени зря не терял и в сравнительно короткий срок неплохо ознакомился с нашим строительством, чему усиленно содействовал Пемов, постепенно отходивший от оперативной работы и все свое внимание отдававший строительству для себя лично особняка, вернее сказать – не особняка, а прекрасной барской усадьбы, с двухэтажным очень красивым домом с парком, оранжереей и чудесными пихтовыми аллеями. Отлично помню, как лихо и шумно мы отпраздновали новоселье Пемова, и как я незаметно для других удалился так как выпил не в меру и повёл себя не совсем корректно.

Через несколько дней после этого пиршества был арестован 3-ей частью мой заместитель Карасик. От меня потребовали его характеристику, и я дал о нем самый лучший отзыв, как с деловой, так и с политической стороны. Его скоро выпустили, но по требованию 3-й части сняли с должности заместителя и оставили в роли рядового экономиста. Почему? Не знаю, но мне все же удалось сохранить за ним прежний оклад, и Карасик успокоился.

 

 

Вскоре по рекомендации Пемова мне назначили заместителем приехавшего с Урала инженера Цепина Дмитрия Дмитриевича. По образованию и специальности Д. Д. Цепин был горняком. Работал он со сверхъестественной скоростью, толково и с душой; к моим сотрудникам – заключенным он относился по-товарищески, и все мы скоро с ним дружески сошлись. Я смотрел на Цепина, как на своего естественного преемника и очень дорожил его пребыванием на нашем строительстве, рассчитывая в недалеком будущем сдать ему дела, а самому переехать в Ленинград, где я буду жить с семьей и работать в Гипробуме. К сожалению, этого не случилось, так как Цепин в моем отсутствии не поладил с кем-то из начальства, уволился и вернулся к своей прежней работе на уральских рудниках.

Пемову не пришлось долго жить в построенном им для себя прекрасном особняке. Не то в последних числах декабря 1937 года, не то в первых числах января 1938 года он неожиданно получил назначение в Магадан на золотые россыпи (Дальзолото), организованные в тридцатых годах знаменитым Берзиным. В свое время там работали и Алмазов, и Пемов, и Мордухай – Болтовской, и Чернихов и многие другие крупные и менее крупные работники НКВД – инженеры, техники, плановики, снабженцы, бухгалтеры и прочие.

В частных беседах Пемов нередко рассказывал об исключительно выгодных материальных условиях, созданных в Магадане для вольнонаемных работников: крупные оклады, длительные отпуска и снабжение, вещевое и продовольственное на самых льготных условиях.

Собираясь в отъезд, Пемов всячески уговаривал меня поехать с ним в Дальзолото в качестве его заместителя, обещая мне «золотые горы», но я категорически отказался. Отлично помню нашу последнюю беседу с ним не эту тему, когда я ему заявил: «Абрам Наумович! Вы едете в Магадан, потому что Вас туда назначили на работу; меня же туда не назначили, и выходит, что я поеду туда в качестве Вашего ставленника, вернее сказать в качестве Вашего хвоста. На это я не пойду ни при каких условиях.»

Ничего обидного для Пемова я не сказал, но он почему-то счел себя оскорбленным, и когда дня через два состоялась публичная церемония сдачи им дел Шнеерсону, Пемов в своем заключительном слове дал мне отрицательную характеристику: «Тов. Айзенштадта к нам направили в качестве специалиста, а он оказался несведущим человеком, строительного дела совершенно не знал и был на поводу у своих сотрудников заключенных.»

Так как после заключительного слова Пемова церемониал сдачи дел закончился, я уже не имел возможности выступить и что-либо сказать в оправдание слов Пемова. К тому же о сделанном мне Пемовым предложения поехать с ним в Магадан кое – кто из товарищей уже знал, и все понимали истинную подкладку его выступления против меня. Мне же было обидно за Пемова, и на проводы его я не явился.

Примерно через полгода мы узнали трагический конец Пемова: в числе многих руководящих работников Магадана был расстрелян и Абрам Наумович…

Его красавица жена Екатерина Александровна приехала в Москву и поселилась, как говорили, у своих родственников.

Возвращаясь к событиям конца 1937 года – начала 1938 года, я не могу не рассказать об одном очень интересном неожиданном инциденте, сыгравшим в моей жизни решающую роль на многие годы. Мне пришлось поехать в Москву для утверждения в ГУЛАГе нашего плана строительно-монтажных работ на 1938 год, решающий год в ходе работ по Сооружению Сегежского комбината. Со мною вместе выехал и Шнеерсон.

Отлично помню, как мы со Шнеерсоном поздней ночью терпеливо дожидались приема нас Начальником ГУЛАГа, тов. Плинером и немилосердно до одури курили. Было уже около двух часов ночи, когда из приемной Плинера неожиданно вышел Главный инженер Гипробума Георгий Михайлович Орлов, бледный и возбужденный. Увидев меня, он, не обращая никакого внимания на Шнеерсона, схватил меня за руку, отвел в дальний угол и спросил меня, слышал ли я что-нибудь о его работе по проектированию упрощенных целлюлозных заводов. Я ответил: «Очень хорошо помню клеветническую статью Лосева: о последовавших за нею крупных для Вас неприятностей мне рассказал Зарин; он же мне рассказал, что М. И. Салтыков доложил Наркому Лесной промышленности М. И. Рыжову о Вашем предложении запроектировать и построить на случай войны упрощенных целлюлозных заводов, спрятанных в лесах, а что было дальше не знаю.»

И Орлов мне рассказал, что сегодня утром он явился к М. И. Рыжову по его вызову: тот немедленно вызвал машину и повез Орлова куда-то, а куда – не сказал. Доехали до «большого дома» на площади Дзержинского, вошли, поднялись на 3-й этаж, попали в приемную, на дверях которой была прибита дощечка: «Н. И. Ежов, Народный Комиссар Внутренних Дел, Генеральный Комиссар Государственной Безопасности.»

Рыжов оставил Орлова в приемной, а сам направился в кабинет Н. И. Ежова. Минут через 10 туда же был вызван и Орлов, и Ежов ему заявил, что он приветствует идею строительства упрощенных мелких целлюлозных заводов и считает целесообразным предложение Орлова: проектирование этих заводов возложить на Гипробум, а строительство их – на НКВД, но с одной существенной поправкой: сам Орлов переходит на работу в ГУЛАГ и принимает на себя полную ответственность за осуществление этих строительств в короткие сроки. Такого поворота Орлов не ожидал и заявил, что он не администратор и не строитель, а только проектировщик; в Гипробуме сейчас ведется проектирование таких крупных и сложных строительств, как Архангельский и Соликамский целлюлозно-бумажные комбинаты на очень высоком техническом уровне, и ему, Орлову, как сравнительно молодому инженеру, было бы очень тяжело отойти от этих строительств.

Ежов ответил, что он немедленно войдет в Правительство с предложением о передаче и этих строительств ГУЛАГу НКВД, и у Вас, тов. Орлов, кроме строительства малюток, будут и эти два крупных строительства. «В ГУЛАГе будет организован Целлюлозно-бумажный отдел, и с сего дня Вы являетесь начальником этого отдела. К Вам перейдет и окончание строительства Сегежского комбината. Что касается лично Вас, товарищ Орлов, то Вам будет немедленно выделена персональная машина, будет предоставлена отдельная хорошая квартира со всеми удобствами, перевезете семью, подберете себе сотрудников по собственному выбору с оформлением их через отдел кадров НКВД и начинайте работать. Желаю Вам успеха, а в случае недоразумений обращайтесь ко мне.»

Я поздравил Орлова, пожелал ему всяческих успехов, но предупредил, что сегодня он именинник, поскольку он доброжелательно принят самим Ежовым, но я, к сожалению, хорошо знаю и гулаговскую атмосферу и предупреждаю его, что он должен немедленно реализовать все обещанные Ежовым дары – в противном случае он встретит много препятствий, зависти и недоброжелательства.

Орлов в свою очередь попросил меня зайти к нему завтра и помочь ему составить Положение о целлюлозно-бумажном отделе ГУЛАГа и т. п. Мой начальник Шнеерсон не стал дожидаться окончания моей беседы с Орловым и ушел. Я еще успел побывать у Плинера, он утвердил привезенный мною план Сегежстроя, и спросил меня, знаю ли я Орлова, и что он собою представляет.

Я ему честно рассказал все то, хорошее, что я знал об Орлове, о его крупных организаторских способностях, о его прямоте и честности, о его глубоких знаниях целлюлозно-бумажного производства и кстати о том, что Орлов участвовал в выборе площадки для строительства Сегежского комбината и был нашим консультантом при составлении технического проекта. Плинер ушел, а я устроился в кресле и крепко уснул. Разбудила меня утром второго дня уборщица, а вскоре появился и Орлов.

Для вновь организованного в составе ГУЛАГа Целлюлозно-бумажного отдела отвели в III этаже небольшое помещение из двух комнат. Своим ближайшим помощником и заместителем Орлов избрал и утвердил через Плинера известного в бумажной промышленности инженера Баранова Николая Александровича.

Я быстро набросал текст Положения о Целлюлозно-бумажном отделе ГУЛАГа и примерные штаты этого отдела, представил Орлову начальника Сегежстроя тов. Шнеерсона, а сам поспешил в обратный путь, так как Шнеерсон задержался в Москве по личным делам.

Как и всегда, по пути из Москвы я остановился в Ленинграде. Анна Ефремовна очень обрадовалась моему сообщению о назначении Г. М. Орлова начальником Целлюлозно-бумажного отдела ГУЛАГа и выразила надежду, что он освободит меня от работы в Сегеже, но я заявил, что с такой просьбой я никогда к нему не обращусь так как твердо решил оставаться в Сегеже до конца строительства.

Как и всегда, я и в этот свой приезд в Ленинград отправился в Гипробум, рассказал Зарину о назначении Орлова, и Зарин заявил мне, что он легко добьется от Орлова моего перевода из Сегежи в Гипробум, но я и Зарину заявил, что решил остаться в Сегеже до конца строительства: столько потратил труда и нервов на освоение строительного дела, что уходить оттуда сейчас в самый интересный период завершения строительства не считаю возможным и даже думать об этом не хочу.

Наступил месяц март, ушли в прошлое круглосуточные полярные ночи и приближались полярные дни, когда солнышко со средины апреля до конца августа светит круглые сутки, и я внес рационализаторское предложение: отменить на лето изнурительный 10-часовой рабочий день заключенных, как малопроизводительный и вместо него ввести 16-часовой, разбитый на две смены по 8 часов в каждую, т. е. на общепризнанный наиболее производительный рабочий режим. От этого выиграют темпы строительства и сами заключенные. Мое предложение одобрило все начальство: и Шнеерсон, и Малютин, и Гольман, и начальник строительных работ, и прорабы. Но 3-я часть воспротивилась: «Для заключенных установлен 10-часовой рабочий день, и никакие отступления от этого правила не могут быть допущены.»

Таким образом, мое предложение провалилось, и сам я попал в поле зрения 3-ей части, как якобы противник лагерного режима, что по тому времени не сулило ничего хорошего. Однако, беда, и притом ужасная, неожиданно пришла с другой стороны. Как я уже писал, в Могилеве, проживала моя мать, моя овдовевшая старшая сестра и мой старший брат с женою и младшим сыном. Мать все время находилась на моем иждивении. Я аккуратно посылал ей по 500 рублей в месяц, а до моего назначения в Проектное Бюро Сегежстроя ежегодно выезжал к ней в Могилев на 7 – 10 дней; со дня назначения на строительство эти посещения мне пришлось прекратить, но наша переписка и мои денежные переводы продолжались по-прежнему.

В марте 1938 года я получил письмо от сестры с сообщением, что мать заболела двухсторонним воспалением легких, что из Киева приехали обе сестры, и мать просит тоже приехать. Очень взволнованный я обратился к Шнеерсону с просьбой отпустить меня на 10 дней в счет причитающегося мне отпуска; он спросил: «Сколько лет Вашей матери?» Я сказал: «83 года.»

- Вы же и сами знаете, что отпустить Вас в данный момент я не могу: план II квартала еще не составлен, а ведь через 5 – 6 дней его необходимо представить. Займитесь планом, а там посмотрим; я Вам выпишу премию, а Вы пошлите Вашей старушке деньги – пусть Ваши сестры созовут врачей, устроят консилиум, и это поможет ей больше, чем Ваш приезд. Я ведь не только начальник строительства, я же и врач, и в этих делах понимаю больше Вашего.»

От премии я отказался категорически и в тот же день перевел сестре тысячу рублей и телеграфировал ей о том, что выехать в Могилев не могу.

Прошло 6 – 7 мучительный дней, и я получил от сестры телеграмму: «Кризис миновал зпт мама поправляется ждет твоего приезда» Я и эту телеграмму показал Шнеерсону, и он шутя сказал: «Теперь вы сами видите, что я не плохой врач; очень рад за Вас и за Вашу мать.»

Прошло не более 4 – 5 дней: я поздно вечером сидел у себя в служебном кабинете, проверяя немного запоздавший план II квартала, и собирался уже домой, как вдруг раздался звонок по телефону, и кто –то незнакомым голосом произнес: «Товарищ Айзенштадт? С Вами говорит начальник Сегежской почтовой конторы такой –то на Ваше имя поступила из Могилева телеграмма о том, что скончалась Ваша мать. Эта телеграмма Вам будет доставлена завтра утром, но я счел необходимым известить Вас немедленно, чтобы дать Вам возможность вовремя выехать.»

Такое внимание со стороны совершенно неизвестного мне человека глубоко тронуло меня, и как мне ни было тяжело, я от всей души поблагодарил его, пожелал ему доброго здоровья и усиленно занялся отработкой плана с тем, чтобы устранить все препятствия к немедленному выезду в Могилев на предстоящие похороны матери.

На второй день рано утром мне принесли телеграмму; она сохранилась у меня и до сего дня, как дорогая память о моей горячо любимой матери, и я привожу ее текст полностью и буквально: «Из Могилева Белоруссии № 141 12 1. IV 20-51 Сегежа Киров ж. д. Начальнику Планового отдела с/строя Айзенштадту Мама сегодня скончалась» Внизу запись: «Принято от Мед-горы 2. IV.38 8 – 47 (подпись)»

Сохранилась эта памятная телеграмма до наших дней в том самом бумажнике – портфельчике, который мне был преподнесен моими друзьями – заключенными 21.III.1937г., в день моего пятидесятилетия – самом ценном, самом дорогом даре, когда-либо выпавшем на мою долю за 74 года моей жизни.

С трудом дождавшись утра, я с этой телеграммой пришел к Шнеерсону с просьбой дать мне возможность поехать на 3 – 4 дня в Могилев, чтобы принять участие в похоронах матери.

С планом все в порядке, и мой отъезд на несколько дней никому никакого ущерба не принесет. Однако, Шнеерсон и на этот раз отказал мне. На мой вопрос о причине отказа Шнеерсон ответил, что 1) он не обязан предо мной отчитываться, а 2) он, как начальник строительства, не намерен разводить всякого рода сантименты.

- Неужели Вы, Борис Моисеевич, считаете сентиментальностью мое желание принять участие в похоронах матери? Ведь у Вас самого имеется, или по крайней мере, была мать…

- Да, была и умерла, и я так же, как и Вы, не имел возможности ее похоронить, и как видите, остался жив и невредим.

Я не сдержался и сказал: «Очевидно, матери бывают разные, да и сынки не лучше.»

Шнеерсон вскипел, покраснел, что-то сказал, но я ушел и крепко хлопнул дверью.

Много лет прошло с тех пор, много утекло воды, и вспоминая об этом неприятном инциденте, я уже не вижу в своем поведении ничего ни героического, ни разумного. Наоборот, меня удивляет корректность и объективность, проявленные в то время Шнеерсоном лично ко мне и к работе Планового отдела. Не в пример Пемову, Шнеерсон много времени отдавал строительству и только – что развернувшемуся фронту монтажных работ. Заходил он и ко мне в Плановый отдел, беседовал запросто с сотрудниками, интересовался их нуждами, и не было случая, чтобы он отказал мне в премировании того или иного заключенного.

Как-то я прихворнул и слег; он немедленно явился ко мне, как врач, выслушал, выстукал меня и предписал мне постельный режим на 3 – 4 дня, но при этом добавил, что организм, и в частности сердце и легкие, у меня в очень хорошем состоянии, и было бы очень полезно заняться мне физкультурой, побольше ходить, заняться гребным спортом и т. д. и т. п.

Я крепко поблагодарил Бориса Моисеевича, а он спросил меня, не хочу ли я использовать свой двухмесячный отпуск в этом году. Я ответил положительно, но добавил, что хочу использовать свой отпуск в конце лета, чтобы поехать на Каму в Каракулино, куда в конце 1936 года выслана моя дочь после ареста мужа. Шнеерсон помрачнел, сказал, что ему известно все, касающееся моей дочери, и что он при нынешней ситуации не советует мне этого делать: «Отложите эту поездку до лучших времен.»

Я подумал и согласился и крепко пожал ему руку в знак благодарности за добрый совет.

В этот же день явился ко мне работник Планового отдела Алексей Алексеевич Кушев, тот самый блестящий калькулятор, который так отличился при составлении экономической части проекта, и который добровольно поехал вслед за мною на строительство. Явился он с просьбой предоставить ему очередной отпуск, срочно необходимый ему по семейным обстоятельствам. Кушелева я знал давно и при том с самой лучшей стороны; отпуск ему действительно причитался, и я безоговорочно удовлетворил его просьбу, взяв с него слово, что он вовремя вернется.

Когда я после выздоровления вышел на работу, я сразу почувствовал, что обстановка в нашем Плановом отделе резко изменилась. Те мои товарищи и друзья – заключенные, с которыми у меня сложились самые близкие, самые душевные отношения встретили меня с каким-то явным смущением, а когда я предложил им собраться ко мне вечерком, Белоненко как бы от имени всех заявил: «Вы же знаете, Моисей Самуилович, что у нас отняли круглосуточные пропуска, и что мы с работы обязаны являться в свои бараки.» При этом он посмотрел на меня так выразительно, что я сразу почувствовал, что-то новое и недоброе, чего я никак не мог понять, и о чем расспрашивать было нельзя.

Через некоторое время все встали, попрощались со мною и разошлись: все, кроме одного – бывшего офицера Адамова, осужденного не по политической статье, а за какую-то приписанную ему мелкую растрату, а потому чувствовавшего себя в заключении достаточно независимым – тем более, что срок его заключения в лагерях уже приближался к концу.

Когда все разошлись, Адамов спросил, почему так скоропалительно и так поспешно уехал в отпуск Алексей Алексеевич Кушев и не сообщил ли он Вам того, что я просил его Вам передать.

Я ответил, что Кушев уехал в отпуск с моего ведома и разрешения и ничего от Вашего имени мне не сказал.

- В таком случае знайте, что Кушев трус и подлец – больше того, он Ваш враг! А я – дурак, что постеснялся Вас беспокоить во время Вашей болезни и доверился этой сволочи. Помяните мое слово: Кушев на стройку не вернется, а если вернется, я ему публично набью морду.

Я ничего не понял и попросил не в меру взволнованного Адамова рассказать мне, что случилось, и почему он так возмущается отъездом Кушева.

Адамов рассказал, что его вызвали в 3-ю часть и предложили дать показания против начальника Планового отдела Айзенштадта, а именно: Айзенштадт не только пьянствует сам, но спаивает и работников Планового отдела, вольнонаемных, а в особенности заключенных, которые каждый вечер собираются к нему, пьют водку, распевают контрреволюционные песни, скандалят и беспокоят соседей.

Адамов показал, что в первое время после приезда на стройку Айзенштадт действительно приглашал к себе после работы сотрудников, угощал их ужином, заводил радиоприемник, но пьянства и скандалов никаких не было, да и быть не могло, так как Айзенштадт и сам не пьет и другим пить не дает. А в последствии, после введения в лагерях более строго режима и эти посещения закончились: на работу в Плановый отдел Айзенштадт приходит первым рано утром и уходит последним поздней ночью.

Несмотря на угрозы работников 3-ей части, Адамов категорически отказался дать им какие-либо другие показания. Обо всем этом Адамов в свое время рассказал «старому другу» А. А. Кушеву с просьбой поставить меня в известность, но тот испугался за себя, мне ничего не рассказал и уехал очевидно с тем, чтобы больше не возвращаться.

Я предложил Адамову остаться на некоторое время в Плановом отделе в качестве вольнонаемного с тем, чтобы уехать из Сегежи с «чистым» паспортом, и он согласился. Конечно, по своим знаниям и подготовке он не мог заменить Кушева, но он был человек добросовестный, трудолюбивый, все мы охотно ему помогали; с работой он справлялся, и через некоторое время, получив «чистый» паспорт, он уехал, тепло провожаемый всеми работниками Планового отдела. Я на всякий случай дал ему и свой домашний Ленинградский адрес с просьбой в случае надобности написать мне: может быть понадобиться ему по части трудоустройства. Он поблагодарил, но ни одного письма не написал: по-видимому, устроился.

Следуя доброму совету доктора Шнеерсона и пользуясь налаженностью работы нашего Планового отдела, я довольно аккуратно занимался физкультурой, а в свободное время по воскресным дням ранним утром мы с Перепелкиным и моим старым другом по Проектному Бюро Александром Васильевичем Шуркиным занимались ловлей рыбы, в основном – налимов, которых в нашей речке и в Сегозере водилось великое множество.

Так как по вновь введенному строгому лагерному режиму мои заключенные друзья по воскресным дням оставались в лагере, а «свято место пусто не бывает», то как-то само собою сложилось, что по воскресным и другим выходным дням меня, «одинокого старца», навещали молодые друзья из вольнонаемного персонала: Гольман с женою Антониной Павловной, Перепелкин в те дни, когда его жена уезжала, помощник начальника строительных работ Гурвич, наш Главный технолог Абрамович, помощник Главного механика Тихомиров и, кажется, зам, старшего прораба Консулов.

Моя домоправительница Лида приготовляла к их приходу праздничный обед с замечательным хлебным квасом, гости хвалили обед и квас, пили за здоровье хозяина, а я – за их здоровье; рассказывали анекдоты, веселились, веселился и я вместе с ними.

Скажу прямо, что эти воскресные дни доставляли мне огромное удовольствие, и я был глубоко благодарен моим друзьям, в особенности Гольману – явному организатору этих посещений.

Одно из этих воскресений в середине мая закончилось случаем, почти анекдотическим. После обеда Гольман позвонил на конюшню и приказал прислать к моей квартире четырех оседланных верховых лошадей, из них одну под женским седлом. Захотелось и мне покататься верхом, и я попросил Гольмана вызвать еще одну оседланную лошадь для меня. Гольман удивился: «А разве Вы умеете ездить «верхом»? Я прикинулся простачком и в свою очередь спросил: «А разве требуется еще и умение?» Гольман улыбнулся и тут же приказал прислать еще и «серенького» под мужским седлом, и я сразу понял, что над моим незнанием правил верховой езды хотят повеселиться, и мне в свою очередь захотелось посмеяться над ними …

Далеко не каждая лошадь охотно принимает седока, но меня еще в молодые годы обучал верховой езде конный стражник Пантелеев; в свои директорские годы я также много ездил верхом и могу сказать по совести, что искусством верховой езды я владел достаточно хорошо. Надо было полагать, что Гольманом мне будет предоставлена лошадка с норовом, и я предусмотрительно запасся достаточно крепким прутом.

Не успел я как следует усесться в седло, как мой «серенький» понес меня не по дороге, а по изрытой землекопами полосе, все время норовя сбросить меня с седла, но я держался крепко и вразумлял его прутом достаточно усердно. Вслед за мною неслись обеспокоенные Гольман и его спутники. Минут через 20 – 25 мой серенький был уже весь в поту и скоро перешел с галопа на рысь. Тут я его остановил и дождался своих отставших спутников.

- Ну, как Семен Осипович? Выдержал я свое испытание?

- Вполне, Моисей Самуилович, и на отлично!

В июне – июле 1938 года объем монтажных работ достиг уже высокого уровня и заметно обогнал объем строительных работ. Из моих друзей – заключенных отлично проявил себя в отношении монтажных работ инженер Розенберг, бывший на воле Техническим директором Ярославского шинного завода. Как ни странно, меня лично монтажные работы не увлекали: то – ли я устал, то – ли не хватало теоретической подготовки, а вернее всего и выражаясь юридически «по совокупности обоих причин.»

Как-то сами собою прекратились мои веселые воскресники и прогулки верхом, то – ли от наступившей жары, то – ли по другой неведомой мне причине, но при всех условиях не по моей вине: как одинокий на строительстве бессемейный человек, я очень дорожил этими воскресниками и от души радовался гостям, но они почему-то прекратили свои посещения.

Как криминалист в далеком прошлом, как человек, сумевший еще в молодые годы одолеть такой тяжелый труд, как освоение «Системы Логики» знаменитого Джона Стюарта Милля, я прекрасно понимал, что не бывает в жизни беспричинных явлений, и, следовательно, неожиданно наступившая обстановка моей изоляции (ко мне никто не приходит и меня никто к себе не приглашает) является следствием какого-то мне неизвестного обстоятельства.

Начал я перебирать в уме все возможные варианты причин моей изоляции, но ничего путного мне не приходило в голову, и все варианты сами собой отпадали.

Я и решил обратиться к самому верному и самому разумному из моих заключенных друзей – Федору Николаевичу Белоненко, вызвал его к себе в кабинет и коротко рассказал ему о том, что я внезапно очутился в полной изоляции среди командного состава и не могу понять причины. Немногословный Белоненко сразу ответил: «Это дело рук 3-ей части: они не могут Вам простить своего конфуза с Адамовым и теперь подкапываются под Вас и пришивают Вам контрреволюцию. Вот и все Ваши друзья решили остаться от Вас в стороне – как бы их самих не заподозрили…»

Через несколько часов зашел ко мне Менделевич, поговорил о том – о сем, и вдруг, прервав самого себя, сказал: «Смотрю на Вас, Моисей Самуилович, и удивляюсь, как это Вы до сих пор еще не знаете, что такое лагерь. Вы ведь знаете, как все мы к Вам относимся, любим Вас и уважаем, в частности я лично. Но вот представьте себе такой случай: вызовет меня 3-я часть и потребует от меня показаний против Вас. Конечно, я таких показаний не дам. Меня будут пугать, грозить, но я все же не сдамся; а вот вызовут второй раз, да прихлопнут – и я подпишу все, что от меня потребуют. Таков лагерь и таковы лагерные законы!»

Я понял, что Менделевича уже вызывали…

Среди заключенных был на строительстве один Московский инженер Васильев, сравнительно молодой человек, попавший в лагерь не то за растрату, не то за какое-то другое служебное преступление. Это был слабовольный, бесхарактерный человек, весьма склонный к вину. Вслед за ним через короткое время приехала в Сегежу его старшая сестра – очень культурная хорошая женщина; приехала, как говорится, для того, чтобы морально поддержать своего незадачливого братца. По специальности она была машинисткой и привезла с собою «Ремингтон», рассчитывая работой на машинке обеспечить себе и брату средства к жизни. Оказалось, однако, что в Сегеже никто не нуждался в машинописной работе, и ей пришлось поступить машинисткой в 3-ю часть.

Вскоре она обратилась ко мне, как к юристу, с просьбой обжаловать приговор Суда по делу ее брата, но я объяснил ей, что 1) срок для обжалования уже пропущен и 2) для обжалования приговора необходимо иметь полный протокол судебного заседания. Она очень огорчилась и больше ко мне не обращалась.

А вот в эти тяжелые для меня дни она явилась ко мне и предупредила, что 3-я часть разрабатывает дело по обвинению меня в контрреволюционной пропаганде. «Уже допрошены многие заключенные и немало вольнонаемных. В тех показаниях, с которыми мне удалось познакомиться, нет ничего для Вас плохого и даже наоборот – много хорошего, но были и такие показания, которые ко мне не попали, и их содержания, я, конечно, не знаю. Но зато знаю другое: начальство 3-ей части определенно настроено против Вас и нисколько этого не скрывает.»

Я горячо поблагодарил эту достойную женщину и в свою очередь посоветовал ей никому, даже родному брату, не рассказывать ни о нашей встрече, ни о делах 3-ей части.

На второй или третий день после встречи с Васильевой я был на очередном докладе у Шнеерсона и рассказал ему о том, что мною вновь заинтересовалась 3-я часть и всеми доступными ей средствами стремится пришить мне «дело» в кавычках. Хотя я уверен в безнадежности их попыток, но я отнюдь не намерен терпеть этого издевательства и прошу его, как начальника строительства, положить этому конец и уволить меня от работы. «Вот Вам и мое заявление.»

Шнеерсон ответил, что ему все известно, он отлично понимает меня, но 3-я часть ему не подчинена, и командовать ее он не вправе; освободить меня от работы он не считает возможным, а тем более в настоящее время, когда строительство вступило в решающую стадию.

В свою очередь я заявил Шнеерсону, что при создавшихся условиях, когда о преследовании меня 3-ей частью знают все, в том числе и работники Планового отдела, я уже и физически, и морально не в силах справляться со своей работой, и в интересах не только моих, но и самого строительства, было бы полезно освободить меня от работы. И это тем более, что в недалеком будущем истекают сроки заключения таких крупных инженеров и экономистов, как Розенберг, Розовский, Белоненко и Менделевич – любой из них с успехом заменит меня на посту Начальника Планового отдела Сегежстроя, а уж я как-нибудь устроюсь.

- Неужели Вы боитесь 3-ей части?

- Я-то никак не боюсь, но начальство как будто боится…

- Как это так? Какое начальство?

- Да вот: начальник строительства доктор Шнеерсон, зам. начальника подполковник Гольман и все другие…

- Ну, это вздор!

- Нет, не вздор, и я могу это доказать.

- А чем Вы докажете?

- А хотя бы тем, что никто из Вас палец о палец не ударил, чтобы прекратить эту гнусную травлю: все спрятались и чего-то выжидают, а я ждать не могу, не хочу и не буду.

- А что Вы намерены сделать?

- Прежде всего добиться увольнения.

- Это Вам не удастся, да этого делать и не нужно. Полагается Вам двухмесячный отпуск, поезжайте, отдохните, полечитесь, а вернувшись, поработаете с годик, пустим с Вами комбинат, и Вы будете свободны, да еще и орден получите.

Так я и ушел от Шнеерсона, ничего не добившись, а через день или два послал ему через регистратуру официальное заявление об увольнении ввиду сложившейся для меня на строительстве тяжелой обстановки и крайнего переутомления.

Заявление вернулось ко мне с резолюцией: «В просьбе об увольнении отказать; предоставить т. Айзенштадту очередной двухмесячный отпуск.»

Я еще раз зашел к Шнеерсону с просьбой об увольнении, но он категорически отказал и заявил, что вопрос исчерпан, своего решения он не изменит и в свою очередь рекомендует не терять дорогого времени и уехать в отпуск.

От Шнеерсона я зашел в расположенный на этой же площадке кабинет Гольмана. У него в это время находился Клинин, прежний начальник 3-ей части, а в это время работавший начальником отдела Общего снабжения.

- На крупных строительствах НКВД, как правило, снабжение осуществлялось двумя отделами: 1) отделом Материально-технического снабжения строительства строительными материалами и строй оборудованием и 2) отделом Общего снабжения, ведавшим обеспечением лагеря и вольнонаемного состава продовольствием, обмундирование и предметами домашнего обихода.

Мое появление в кабинете Гольмана оказалось для обоих собеседников неожиданным, и судя по тому, что их беседа тут же прервалась, я сразу догадался, что речь шла обо мне. Впрочем, экспансивный Гольман тут же выдал себя; обратившись ко мне, он спросил: «А что, Моисей Самуилович, Вы все еще добиваетесь увольнения?»

- Добиваюсь и добьюсь: в этом Вы должны быть уверены.

- А в чем же дело?

- Да Вы –то лучше меня знаете; Ваши друзья из 3-ей части Вас обо всем информировали, и у меня сложилось такое впечатление, что Вы не сомневаетесь ни в их честности, ни в моей виновности.

- Как Вам не стыдно, уважаемый Моисей Самуилович, говорить такие глупости!!! Вы же ведь отлично знаете, как я и все мы ценим и уважаем Вас и Вашу работу.

- Да, ценили и уважали, а теперь цените и уважаете 3-ю часть и ее гнусные приемы. О том, что я в свое время сумел добиться аннулирования американского патента на многослойные мешки и тем открыл возможность проектирования и строительства Сегежского комбината, Вы, конечно, уже забыли так же, как забыли и о том, что я сумел организовать образцовое планирование и учет строительных и монтажных работ, высоко оцененные ГУЛАГом. Вы-то забыли, но я ничего не забыл и не забуду. Ходить под 3-ей частью я не намерен, а так как «один в поле не воин», то я обо всех гнусностях 3-ей части уже кой –кому в Москву написал и думаю, что развязка близка. (Конечно, я никому в Москву не писал, но эта случайно вырвавшаяся у меня фраза произвела на моих собеседников оглушительное впечатление, и, конечно, они решили, что речь идет об Орлове, занимавшем в то время должность Начальника Целлюлозно-бумажного отдела ГУЛАГа НКВД.) О моих дружеских отношениях с Г. М. Орловым знало все начальство Сегежстроя, в том числе, конечно, и работники 3-ей части. Ни минуты не сомневаюсь в том, что либо Гольман, либо Климкин, либо оба вместе предупредили начальника 3-ей части о моем демарше и порекомендовали ему прекратить возбужденное против меня дело.

Через день или два т. Васильева принесла мне заказанную ей машинописную работу и с радостью сообщила мне, что дело обо мне 3-я часть прекратила, но не только прекратила, но изорвала и сожгла, так что никаких следов от него не осталось.

Вскоре явился ко мне на работу и сам начальник 3-ей части. Фамилию этого героя я уже не помню, но вид у него был самый жалкий. Как и следовало ожидать, он начал с заверения о том, что до него дошли слухи о якобы возбужденном против меня 3-ей частью обвинении в контрреволюционных высказываниях. Это – чистейшая выдумка – никакого дела против Вас нет и не было, но он честно считает себя обязанным предупредить меня о том, что у меня на строительстве, кроме друзей, есть и немало врагов.

Я с нескрываемой иронией поблагодарил его за информацию и как бы мимоходом сказал: «Уезжаю в отпуск, но из системы НКВД уходить не собираюсь, и работать буду там, куда назначит ГУЛАГ, вернее Георгий Михайлович Орлов. Сегежстрой меня интересует по-прежнему, связи с ним я не порву, и мои товарищи по работе, вольнонаемные и заключенные, могут быть спокойны – в обиду я их не дам. Советую и Вам это учесть, а не примете моего совета – пеняйте на себя – я Вас честно предупредил.»

На этот раз я говорил уже чистую правду, говорил громко, говорил так, чтобы меня слушали мои товарищи по работе, мои настоящие друзья, и я не сомневался в том, что каждое слово до них доходило.

Незадачливый начальник 3-ей части выслушал меня, торжественно обещал, что все будет сделано «так как мы договорились», откланялся и ушел.

В тот же день я отправился к Шнеерсону, оформил причитавшийся мне двухмесячный отпуск и на его прямой вопрос о моих дальнейших намерениях честно ответил: «Поступлю так, как решит Орлов.»

- А при чем тут Орлов?

- Орлов и Колотилов – основные виновники того, что я против своей воли попал в Проектное Бюро Сегежстроя, а в последствии на самое строительство. Колотилов теперь не у дел, а Орлов – Начальник Целлюлозно-бумажного отдела ГУЛАГа. Когда Ваша 3-я часть затеяла дело против меня, ни Вы, ни Гольман мне не помогали, а Орлов помог – вернее не он, а лишь упоминание о нем.

Не думайте, Борис Моисеевич, что мне легко расставаться со строительством. Я приехал сюда, совершенно не зная ни строительного дела, ни монтажных работ. Благодаря Сегеже и в частности Алмазову, а еще более благодаря моим невольным сотрудникам я освоил в какой-то степени и то, и другое. Кроме того, я ведь старый бумажник с дореволюционным стажем и рад за нашу бумажную промышленность, которая в скором времени получит без всяких трудов и затрат такое крупное образцовое предприятие, как наш комбинат, в проектировании и строительстве которого мне пришлось участвовать не в качестве пешки.

Шнеерсон спросил, кто остается в Плановом отделе, вместо меня; кого назначить начальником отдела на время моего отсутствия. Я порекомендовал инженера Розенберга, как человека, отлично освоившего монтажное дело; к тому же срок его заключения кончается в ближайшие дни. Посоветовал также назначить его заместителем Белоненко, серьезного, требовательного, очень хорошего строителя и отличного администратора. Если Орлов найдет нужным оставить меня на Сегежстрое до конца строительства и до сдачи комбината Главбумпрому, я не откажусь и ровно через два месяца, когда отпуск мой закончится, я буду здесь.

На этом в самом мирном тоне закончилась наша беседа со Шнеерсоном. Я пожелал ему здоровья и удачи, просил передать мой самый сердечный привет его жене и заверил его в том, что куда бы ни направил меня Орлов, я навсегда останусь верен Сегежстрою и готов помогать строительству всеми доступными мне средствами.

Это свое обещание я честно выполнил. Приезжавшие в Ленинград по делам Сегежстроя работники часто обращались ко мне за помощью, и я делал для них все возможное. Чаще всех обращался ко мне Гольман, и мне приходилось ездить с ним по Ленинградским заводам и организациям и выколачивать от них те или иные части оборудования для строительства, ту или иную документацию и т. д. и т. п.

Анна Ефремовна и наши сыновья очень были недовольны тем, что я продолжал заниматься делами строительства и категорически возражали против моего возвращения в Сегежу, а я все еще колебался… До пуска комбината оставался всего лишь один год; на проектирование Сегежского комбината и на работу по его строительству я затратил в общем три года, освоил и проектирование, и строительно-монтажные работы, тесно сблизился с работниками строительства, вольными и невольными, удачно расправился и с 3-ей частью, которая теперь из страха перед Орловым не посмеет и пальцем задеть моих товарищей по работе, вольных и невольных.

Отсюда и логический вывод: нужно действительно обратиться к Орлову, как я и предупредил Шнеерсона. Как Орлов решит, так и я поступлю, а времени до конца моего двухмесячного отпуска оставалось еще более чем достаточно.

Спустя некоторое время, я от нечего делать отправился в Гипробум с целью навестить моих старых друзей и в частности директора Гипробума Людвига Павловича Зарина, который в свое время энергично, но – увы – безуспешно воевал против откомандирования меня в Проектное Бюро Сегежстроя. Был я принят гипробумавцами самым лучшим образом, в особенности старыми работниками Института, такими, как Кулев, Клепов, Арефьев, Борисов, Шелепенков и многие другие. О моем появлении в стенах Гипробума узнал вскоре и Зарин, который самым бесцеремонным образом вырвал меня из толпы окруживших меня инженеров и отвел к себе в кабинет для серьезной, как он выразился, беседы. Он начал с того, что Гипробум почти полностью работает в настоящее время на Целлюлозно-бумажный отдел ГУЛАГа: составляются рабочие чертежи пяти упрощенных целлюлозных заводов – а также Архангельского и Соликамского комбинатов; Орлов напирает на Гипробум во всю свою мощь, совершенно не считаясь с реальными возможностями Института.

Я в свою очередь рассказал Зарину о своих неприятностях на Сегежстрое и о принятом мною решении обратиться к Орлову с просьбой освободить меня от работы на строительстве. Зарин обрадовался и тут же протелеграфировал Орлову просьбу перевести Айзенштадта на работу в Гипробум. Через 2 – 3 дня поступило распоряжение Орлова на имя Шнеерсона о немедленном откомандировании Айзенштадта в распоряжение Гипробума, и в моей трудовой книжке появилась следующая запись от 04.XI.1938 года: «Зачислен помощником Главного инженера Гипробума в порядке перевода с Сегежстроя НКВД.»

Сопоставляя эту запись с предыдущей записью от 25.XI.1935 года об откомандировании меня из того же Гипробума в распоряжение ГУЛАГа НКВД для работы по проектированию и строительству Сегежского ЦБК, я должен констатировать, что моя вынужденная работа в системе ГУЛАГа НКВД длилась без малого три года. Нелегкие это были годы, но вспоминая о них в настоящее время, я должен честно признаться, что они дали мне в частности познания жизни и людей много больше того, что я узнал за предшествовавшие им десятки лет

Самое назначение меня в Гипробуме на должность помощника Главного инженера являлось чистейшей фикцией и было произведено Зариным в целях сохранения за мною 2000 рублей зарплаты, которые я получал в Сегеже. Фактически я же работал начальником Планово-производственного отдела Института, и когда Зарину после длительных хлопот удалось добиться установления для начальника Планового отдела ставки в размере 2000 рублей, я был уже и формально назначен на должность начальника Планового отдела Гипробума.

Необходимо упомянуть и о том, что при откомандировании меня с Сегежстроя в Гипробум Орлов потребовал от Зарина, чтобы по всем вопросам планирования и финансирования изыскательских и проектных работ, выполняемых Гипробумом для Целлюлозно-бумажного отдела ГУЛАГа, командировывать к нему тов. Айзенштадта, которого хорошо знают работники ГУЛАГа. Так как Гипробум, как я уже упоминал, был в основном загружен работой именно по объектам, находившимся в ведении Орлова, как Начальника Целлюлозно-бумажного отдела ГУЛАГа НКВД, а финансово-плановые работники Орлова были им подобраны не совсем удачно, то на проведение всех этих вопросов мне приходилось затрачивать немало усилий и достаточно много времени. Приходилось некоторые вопросы планирования и финансирования наших работ проводить по просьбе Орлова и через Госплан СССР; правда, это случалось не так уже часто, но в Госплане отдельные работники меня уже знали. В одно из таких посещений Госплана я встретился с незнакомым мне человеком в форме НКВД, явно прислушивавшимся к моей беседе с работником Госплана. Покончив со своим делом и попрощавшись со своим собеседником, я отправился к выходу, но в коридоре ко мне подошел тот же незнакомец из НКВД, вежливо извинился и назвал свою фамилию: «Берензон.» Я назвал себя и только в тот момент понял, что предо мною знаменитый Берензон – Начальник Планово-финансового Управления НКВД СССР, один из старейших работников НКВД, начавший свою службу еще при Дзержинском, продолжавший ее при Менжинском, докатившийся до Ягоды, Ежова и Берия, но все же сохранивший свою самостоятельность и принципиальность. Даже столь много претерпевший от усердия НКВД Иван Михайлович Колотилов с глубоким уважением отзывался о Берензоне, о его честности, прямоте и принципиальности.

Случайно познакомившись со мною в Госплане, Берензон спросил, не тот ли я «знаменитый» юрист Айзенштадт, который сумел аннулировать американский патент на бумажные мешки, а потом упорно отказывался от назначения в Проектное Бюро Сегежстроя. Я ответил, что знаменитым я никогда не был, но американский патент мне действительно удалось опорочить, хотя и с большим трудом.

- А почему Вы так долго и упорно отказывались от перехода в Проектное Бюро Сегежстроя?

- По семейным обстоятельствам.

На этом закончилась моя первая случайная встреча со знаменитым Берензоном.

Возвращаюсь к текущим делам, к своей работе в Гипробуме после перевода туда с Сегежстроя. Гипробум в это время занимал малоудобное и достаточно тесное помещение на Выборгской стороне, и все мы с огромным нетерпением ждали затеянного Монаховым строительства специализированного четырехэтажного здания для Института по проспекту Огородникова в 30 – 40 метрах от угла проспекта Газа.

Не помню уже, когда именно состоялось переселение Гипробума в это новое здание, но хорошо помню, что во время войны с Финляндией наш Институт все еще находился на Выборгской стороне, а после заключения с Финляндией мирного договора мы оказались уже в новом прекрасном доме на проспекте Огородникова.

После падения Ежова, на его место был назначен Л. П. Берия, который в первое время своего назначения повел себя как либерал-освободитель.

Какое-то довольно значительное число репрессированных, при Ежове, лиц было действительно освобождено, а дела некоторых были переданы в прокуратуру для расследования.

Привожу пример: Работал у нас в Гипробуме инженер-механик или энергетик (точно не помню) Николай Павлович Пядышев, мой хороший знакомый по Сясьстрою, в прошлом офицер царской гвардии, прекрасный специалист и скромный труженик, очень осторожный, щепетильно-честный, опасавшийся в ежовские времена всяких бед по поводу белой своей службы в царской гвардии.

Пятышев явился ко мне и рассказал, что его вызывают в Ленинградскую Прокуратуру в качестве эксперта по делу арестованных при Ежове директора Сяльского комбината Балмасова и Главного инженера комбината Мелешкина, и он Пятышев, не знает, как себя держать при допросе в Прокуратуре: «Не ловушка ли это для него самого?!»

Я его успокоил и сказал: «Ежовские времена прошли, опасаться Вам нечего; вызывают Вас в Прокуратуру, как эксперта; потребуйте предъявления Вам всех материалов по делу и дайте объективное заключение по совести и по Вашему разумению, как специалист, и как человек, хорошо знающий и Балмасова и Мелешкина. Я их дела не знаю, возможно, что от них вынудили несусветные признания, но пусть это Вас не смущает – Вы эксперт и должны разобраться в деле с полной объективностью.»

Прошло дней 5 – 6, и Пятышев мне рассказал, что Балмасов и Мелешкин в ежовскую эпоху на допросах в НКВД наговорили на себя черт знает что, впутали Бутылкина, Мельцера, Грингофа и многих других работников Сясьского комбината, причем в одном показании Балмасов заявил, что во вредительство втянул его Бутылкин, а в другом – наоборот – что он, Балмасов втянул Бутылкина во вредительство. На допросах же в Прокуратуре Балмасов и Мелешкин оба заявили, что данные ими показания вынуждены от них следователями НКВД путем побоев и истязаний, и от этих показаний оба они категорически отказываются. Кончилось это дело полной реабилитацией Балмасова и Мелешкина. В это же время были освобождены и реабилитированы еще и некоторые другие арестованные при Ежове работники бумажной промышленности, из коих хорошо помню директора фабрики «Маяк Революции» Александра Владимировича Колпинского. Берия в тот период приобрел славу «освободителя», и многие обездоленные семьи видели в нем своего спасителя. Подумал и я о том, что наступила пора взяться за реабилитацию арестованных при Ежове Бутылкина, Горячева, Мельцера, Грингофа и других работников Краснокамского комбината и обратился к Г. М. Орлову с просьбой взять на себя экспертизу по Краснокамскому «вредительству»; Орлов согласился сразу, но в это время обстановка резко изменилась: Берия уже сбросил с себя маску освободителя и по части беззакония и жесточайших репрессий явно обогнал Ежова. Чтобы не быть голословным, позволяю себе процитировать следующий отрывок из учебника Истории СССР для ВУЗов изд. 1957 г. (стр. 503 – 504): «Однако, на фоне значительных успехов в жизни страны имелись и теневые стороны. В 1938 году в стране продолжались массовые несправедливые репрессии. Органы Наркомвнудела, оказавшиеся вне контроля партии и государства, по-прежнему допускали грубые нарушения советской законности. Проходимец Берия, этот замаскированный враг народа, пробравшийся после Ежова на пост Наркома внутренних дел, продолжал политику репрессий и произвола. Уже после январского Пленума ЦК ВКП(б) 1938 года, который осудил практику необоснованных исключений из партии и произвол по отношению к членам партии и беспартийным, были несправедливо опорочены и арестованы такие выдающиеся партийные деятели, как член Политбюро ЦК ВКП(б) С. В. Касиор, кандидаты в члены Политбюро В. Я. Чубарь, Я. Э. Рудзутак, П. П. Постышев, Р. И. Эйхе, секретарь ЦК ВЛКСМ А. В. Косарев и другие.»

Постигшая этих выдающихся деятелей трагическая участь вызвала всеобщее возмущение широких кругов нашей общественности, но ни причины, ни способ их ареста никому в то время не были известны, и лишь случайно некоторое время спустя, мы узнали подробности ареста В. Я. Чубаря.

В интересах соблюдения хронологического порядка событий того времени я перейду к рассказу о происшествиях, свидетелем или участником которых мне довелось быть самому, а также о тех, которые я узнал из достоверных, не вызывающих сомнения источников.

Как и следовало ожидать в сентябре 1939 года был пущен и сдан в эксплуатацию Сегежский Целлюлозно-бумажный комбинат. Я получил своевременно от Начальника строительства тов. Шнеерсона письмо с приглашением прибыть в Сегеж на торжество пуска комбината. Показал я это письмо Зарину, но он заявил категорически, что меня не отпустит и поедет сам. Пришлось мне подчиниться, и комбинат был сдан в эксплуатацию бумажникам без моего участия. По возвращении из Сегежа Зарин мне рассказал подробно много интересного. В Сегеже после моего ухода был организован специальный женский лагерь из жен репрессированных Ленинградских ответственных работников. Многие из этих женщин были знакомы Зарину по Ленинграду. В своей подавляющей части эти женщины не посылались на работы по строительству комбината, а использовались для организации концертов, любительских театральных представлений и других культурных развлечений вольнонаемного состава работников лагеря и частично заключенных.

Ждали приезда Орлова н торжество сдачи комбината, но вместо его приехали два его заместителя: 1) Николай Александрович Баранов – крупный инженер – технолог бумажной промышленности и 2) плановик – экономист Вайнштейн, ловкий и энергичный товарищ с хорошо подвешенным языком, остроумный и ядовитый.

На состоявшемся после пуска комбината торжественном обеде прямодушный Баранов отметил допущенный строительством какой-то несущественный дефект. Тогда выступил Вайнштейн и рассказал анекдот: «Как-то скорпион очутился перед рекой; плавать он не умел, но увидев лягушку, он предложил перевести его на себе; лягушка, было, отказалась от такого опасного пассажира, но скорпион поклялся, что он ее не тронет, и лягушка согласилась. Когда они переплыли больше половины реки, и скорпион увидел другой берег, он смертельно ужалил лягушку, и оба они начали тонуть. Лягушка обратилась к скорпиону с упреком, и скорпион ей объяснил, что он не повинен в предстоящей им гибели – такой уж у него характер… Так вот, дорогой Николай Александрович, что значит характер! Не Вы виноваты в том, что испортили настроение присутствующих, а характер Ваш.»

Первым директором Сегежского комбината был назначен Александр Кузьмич Мигулев, энергичный талантливый человек, здравствующий и поныне, с успехом работающий на руководящих и ответственных постах в бумажной промышленности.

Сдавал ему комбинат доктор Шнеерсон, который после этого был отозван в Москву в аппарат НКВД. О дальнейшей судьбе Шнеерсона мне ничего не известно. Не знал о ней и Орлов, но зная порядки и стиль работы НКВД, думаю, что Шнеерсон кончил плохо: «Мавр сделал свое дело, и с ним можно кончить.» Как-то, будучи в Москве по делам Гипробума, я зашел в гостиницу «Москва» и там в первом этаже я увидел красавицу жену Шнеерсона, работавшую там в качестве продавщицы одеколона, духов, туалетного мыла, пудры и прочей косметики. Вид у нее был печальный, и я не решился заговорить с нею. Через некоторое время я встретился в Москве с Гольманом, и он только подтвердил мои подозрения, но ничего конкретного о судьбе Шнеерсона он также не знал. Не знает о судьбе Шнеерсона и Александр Кузьмич Мигулев, первый директор Сегежского комбината, принявший его от Шнеерсона.

Теперь уже известно, что Шнеерсон после сдачи Сегежского комбината был вызван в Москву в НКВД, там был арестован и расстрелян.

После сдачи Сегежского комбината бумажникам лагерь был там ликвидирован и переведен на Соловки. Все мои друзья заключенные плановики закончили свои сроки и были освобождены, некоторые – досрочно, в том числе самый близкий Н. Ф. Белоненко.

До истечения, причитавшегося мне по Сегежстрою, двухмесячного отпуска оставалось еще достаточно много времени. Я уехал на лечение и отдых в Сочи, а на обратном пути через Москву направился в Каракулино к Нине. В эти же дни поехала в Каракулино и Анна Ефремовна, и по просьбе Нины отвезла ей Сережу, которому уже исполнилось в то время три года. Таким образом мы с Анной Ефремовной случайно встретились у Нины в Каракулино. Так как мне нужно было спешить в Ленинград, в Гипробум на работу, я уехал один, а Анна Ефремовна осталась у Нины еще на несколько дней: никак не хотелось ей расставаться с Ниной и Сережей.

На следующей от Каракулина пристани «Кимбарка» я случайно сделался свидетелем возмутительного скандала: какой –то сильно подвыпивший парень «лагерного» типа пристал к женщине с нецензурной бранью, хватил ее за руки, пытался обнять и всячески над ней измывался. Прочие пассажиры и даже служащие пристани оставались безмолвными зрителями этой возмутительной сцены; никто из них и не пытался вступиться в защиту женщины. Я не выдержал, схватил хулигана за руки, крепко его ударил и приказал немедленно убраться вон, что он и сделал немедленно и беспрекословно; судя по всему, это был человек либо бежавший из лагеря, либо недавно освободившийся из него, типичный представитель лагерной «шпаны», и моя гулаговская форма его испугала.

С каждой пристани я отправлял Нине открытку, в которой писал о своем продвижении. Написал я, к счастью, и об этом мало приятном приключении. Говорю «к счастью», потому что зять хозяйки в доме которой проживала в Каракулине Нина, что-то от кого-то слышал о скандале на пристани и переврав все на свете, преподнес ей сообщение о том, что меня на пристани якобы арестовали.

Как ни печальна была участь Шнеерсона, мне не пришлось долго о нем горевать. В то же время (точной даты не помню) был арестован, а потом и расстрелян мой незабвенный друг Завен Арминакович Алмазов, которому я так многим обязан… В свое время он был назначен начальником строительства Северо-Камского канала, а затем ввиду ликвидации этого строительства он благодаря Г. М. Орлову был назначен начальником строительства Соликамского целлюлозно-бумажного комбината.

Главным инженером строительства был Аркадий Иванович Кардаков, начальником строительных работ – хорошо знакомый мне по Сегежстрою Владимир Дмитриевич Мордухай – Болтовской, а заместителем начальника по снабжению – наш старый бумажник Иван Николаевич Строганов. От них я узнал подробности ареста З. А. Алмазова при следующих обстоятельствах: предстоял отъезд в Москву начальника Планового отдела строительства с очередным квартальным планом, и Алмазов, отлично разбиравшийся в деталях строительства и его планирования, инструктировал отъезжающего. Внезапно в дверях кабинета Алмазова появились два полковника НКВД, за которыми следовали красноармейцы с винтовками. Один из вошедших полковников заявил Алмазову, что он арестован, предъявил ему ордер и потребовал у него оружие. Опросив всех присутствующих, он предложил остаться в кабинете Кардакову, затем вскрыл письменный стол Алмазова, вынул оттуда все бумаги тут же их опечатал и забрал с собою вместе с самим Алмазовым. Через несколько дней был арестован и В. М. Мордухай –Болтовской, но за него вступился хорошо знавший его с детства Михаил Иванович Калинин, и Мордухай – Болтовской был освобожден.

Вскоре мы узнали, что честнейший и талантливый Завен Арминакович Алмазов расстрелян.

Георгий Михайлович Орлов, хорошо знавший и высоко ценивший Алмазова еще с того времени, когда тот будучи начальником Беломорско – Балтийского Канала, принимал исключительно активное участие в проектировании и строительстве Сегежского целлюлозно-бумажного комбината, был потрясен постигшей Алмазова участью и долгое время не мог успокоиться, как, впрочем, и все мы, знавшие Алмазова, как блестящего организатора, талантливого строителя и человека высоких моральных качеств. Подробности мученической гибели Алмазова я узнал много лет спустя от В. Д. Мордухай – Болтовского уже в период второй половины Великой Отечественной войны и постараюсь о них рассказать в свое время.

Как известно Берия был назначен Наркомом Внутренних Дел после падения Ежова и напечатания брошюры, восхваляющей И. В. Сталина, как организатора знаменитой Бакинской забастовки. Как известно, в первый период своего руководства Наркоматом Внутренних Дел Берия проявил себя как освободитель и противник того беззакония, которым прославился Ежов. Поскольку Г. М. Орлов был ставленником Ежова, Берия принял Орлова более чем сухо, и многие более или менее ответственные работники ГУЛАГа считали падение Орлова неизбежным. Среди начальников различных отделов ГУЛАГа, в большинстве своем бывших чекистов эпохи Ягоды и Ежова, Орлов, как крупный инженер целлюлозно-бумажного производства, являлся чуждым элементом, своего рода «белой вороной» в стае черного воронья. Энергичный и напористый, он всеми силами работал над быстрейшим окончанием строительства пяти маленьких упрощенного типа целлюлозных заводов, имевших исключительно оборонное значение, не упуская и строительства порученных ему крупнейших в СССР Архангельского и Соликамского ЦБК.

 

 

Поскольку проектирование всех этих объектов проводилось Гипробумом, мне приходилось часто ездить в ГУЛАГ к Орлову, и в один из этих приездов Орлов рассказал мне, что к нему с путевкой ЦК ВКП(б) явился бывший Председатель СНК Украины Чубарь, назначенный начальником строительства Соликамского комбината после ареста и расстрела Алмазова. Чубарь с полной откровенность сказал Орлову, что он совершенно не знает строительного дела, но Орлов его успокоил, сказав, что Главным инженером Соликамскстроя является один из авторитетнейших инженеров целлюлозно-бумажной промышленности Аркадий Иванович Кардаков, хотя и технолог по специальности, но имеющий огромный строительный опыт.

Как мне впоследствии рассказал Кардаков, Чубарь по приезде в Соликамск основательно и серьезно ознакомился с ходом строительных и монтажных работ, проводил на стройке все свое время с утра до позднего вечера и в скором времени взял в свои руки управление строительством так, как будто бы всю свою жизнь был строителем. Полюбился он всем на стройке, как рабочим, так и административно-техническому персоналу, и строительство при нем развернулось полным ходом.

Но кончилось все это печально: в один далеко не прекрасный день в кабинет Чубаря явились два крупных чина НКВД в сопровождении охраны, арестовали и увезли Чубаря точно так же, как в свое время это было сделано с Алмазовым, трагический конец которого выпал и на долю Чубаря.

Широкой популярностью и всенародной славой пользовался в это время первый секретарь ЦК Коммунистической Партии Украины Павел Петрович Постышев, он же, как и Чубарь, кандидат в члены Политбюро ЦК ВКП(б). Я потому особо останавливаюсь на П. П. Постышеве, что одновременно с ним был арестован и расстрелян его друг по фронту гражданской войны, мой близкий родственник Григорий Айзенберг, не рядовой член Партии, бывший в то время заместителям Наркома Торговли УССР. Жена Айзенберга Маруся была врачом. Она не выдержала трагической смерти своего мужа и повесилась, оставив без призора единственную восьмилетнюю дочь Стэллу… Девочку, оставшуюся круглой сиротой, подобрала бабушка – мать Григория и Арнольда, Берта Сергеевна, потерявшая обоих сыновей.

Григорий Михайлович Орлов, как и всякий талантливый и преуспевающий работник, имел немало друзей и поклонников, искренне уважавших его и глубоко ему преданных, но еще больше оказалось у него недругов и даже врагов, и притом не только в аппарате ГУЛАГа НКВД, но и среди работников бумажной промышленности типа Лосева – Мошонкина и других ему подобных. Уже после окончания периода «культа личности т. Сталина и, последовавшего осуждения и казни Берия, мне приходилось выслушивать отзывы об Орлове, как о якобы ставленнике Берия. Безответственно и достаточно энергично распространялись слухи не только об особой близости Орлова к Берия, но и мнимых родственных связях: не то сын Орлова женат на дочери Берия, не то сын Берия женат на дочери Орлова… Все это – чистейший вздор и наглая ложь, проявление низменной зависти к высокоодаренному работнику, выдающаяся роль которого в развитии не только лесной и бумажной промышленности, но и ряда других отраслей оборонного значения была впоследствии высоко оценена Правительством.

Как я уже говорил, организованный еще при Ежове целлюлозно-бумажный отдел ГУЛАГа НКВД, был самым скромным и незначительным по сравнению с другими отделами ГУЛАГа, а начальник этого целлюлозно-бумажного отдела Г. М. Орлов среди начальников других отделов выделялся тем, что был не чекистом, а крупным инженером бумажной промышленности, внесшим в свое время предложение о строительстве пяти маленьких упрощенного типа целлюлозных заводов, имевших исключительно важное оборонное значение. В то время, как все крупные начальники отделов ГУЛАГа усердно занимались разговорами о реорганизации Орлов энергично и целеустремленно строил эти заводы, организовав при каждом из них свое строительно-монтажное управление и небольшой лагерь. Поскольку проектирование этих заводов, в том числе и составление рабочих чертежей, осуществлялось Гипробумом, я знал о том, что пуск их в эксплуатацию является делом недалекого будущего, вопросом ближайших дней. Были уже подобраны будущие директора этих заводов из наших бумажников, из которых я лично помню только одного-тов. Горячева, брата одного из передовых работников бумажной промышленности – Якова Ивановича Горячева, арестованного в 1937 году и все еще томившегося в Пермской тюрьме вместе с Бутылкиным, Мельцером, Грингофом и другими работниками Краснокамского Целлюлозно-бумажного комбината.

Вопли гулаговцев о необходимости реорганизации дошли, наконец, и до Берия, в один прекрасный день он созвал совещание для обсуждения ряда поступивших к нему предложений. На это совещание были приглашены все начальство ГУЛАГа и руководители отделов и частей, в том числе и начальник самого небольшого отдела (целлюлозно-бумажного) Г. М. Орлов. О том, что именно и в каком порядке произошло на этом совещании, мне вскоре стало известно со слов моего приятеля, скромного работника Планово-финансового Управления НКВД Михаила Никитича Гущина, которому было поручено вести протокол Совещания.

Выступления, как и следовало ожидать, начались по чинам: первыми выступили старые гулаговские работники, в подавляющем большинстве бывшие оперативники Ягодовского и Ежовского ГПУ, затем менее чиновные. Все они говорили о необходимости реорганизации отделов ГУЛАГа в самостоятельные отраслевые Управления и даже Главные Управления. По словам Гущина, Берия безучастно выслушивал все эти заявления, но время от времени высказывал отдельные реплики, достаточно едкие в адрес выступавших.

Совещание приближалось уже к концу, и наступила очередь Орлова. Он был краток и заявил: «Из всех выступающих здесь работников ГУЛАГа НКВД я самый молодой, как по возрасту, так и по стажу работы в НКВД, куда я был назначен по постановлению Правительства в связи с моим предложением запроектировать и построить пять небольших, спрятанных в глубоких лесных районах заводов по выработке пороховой целлюлозы, недоступных нападению врага даже с воздуха. Докладываю, что все 5 заводов уже построены и сдаются в эксплуатацию, и в доказательство представляю пять банок с образцами целлюлозы, выработанной каждым из пяти заводов.»

Сказал и вынув из своего портфеля пять банок полусухой целлюлозы с наклеенными на них номерами заводов, Орлов поставил все пять банок на стол, за которым сидел Берия.

По словам М. Н. Гущина этот неожиданный маневр Орлова поразил всех участников совещания, но в особенности самого Берия, который со свойственной ему восточной экспансивностью вскочил и обращаясь к присутствующим, сказал: «Вот у кого всем вам, дуракам, надо поучиться работать и доклады делать – у товарища Орлова! У меня от Вашей болтовни в голове ничего не осталось, а тут человек в несколько минут не только все рассказал, но и продукцию предоставил.»

Обратившись к замнаркому, ведавшему ГУЛАГом, Беря сказал: «Отныне товарищ Орлов является твоим первым заместителем по ГУЛАГу, пусть командует, но ты ему сам не мешай и не давай мешать другим.»

В какой степени это указание Берия было осуществлено в действительности, я не за давностью лет не помню; помню только, что в этот период Орлов по-прежнему творчески и энергично трудился над строительством крупнейших в СССР Архангельского и Соликамского целлюлозно-бумажных комбинатов, проектирование которых велось Гипробумом. Мне по-прежнему приходилось частенько ездить в Москву к Орлову, и по-прежнему я удивлялся его неуемной настойчивости и исключительной трудоспособности.

В марте – апреле 1940 года закончилась навязанная нам война с Финляндией и установлена новая граница с нею; к нам отошло 7 целлюлозно-бумажных комбинатов, в том числе такие крупные, как «Энсо», Кексгольмский, Выборгский, Сартавала, Суоярви и другие. Все эти предприятия в той или иной степени пострадали от военных действий, а возможно и от умышленных повреждений со стороны бывших владельцев и их агентов. На работы по восстановлению этих предприятий был командирован Г. М. Орлов. Одновременно в составе Наркомбумпрома было организовано новое Главное Управление Главкарелбумпром, начальником которого был назначен Яков Андреевич Балмасов, а Главным инженером Николай Федорович Мелешкин освобожденные после заключения их при Ежове. Это Главное Управление разместилось в правом крыле первого этажа нового здания Гипробума. Проекты восстановительных работ составлялись Гипробумом, а самые работы по восстановлению должен был вести ЦБО ГУЛАГа.

Руководство Главкарелбумпрома настойчиво домогалось восстановления перешедших к нему финских предприятий с одновременной их реконструкцией. Орлов же вел линию на восстановление предприятий в их прежнем виде, исходя из того, что такое восстановление можно будет провести в более короткий срок и со значительно меньшими затратами материалов и рабочей силы, а с реконструкцией можно и подождать. Само собою разумеется, что победила точка зрения Орлова. Далеко не все финское население отошедшей к нам территории покинуло свои родные места. Наоборот: подавляющая часть крестьян, рабочих и служилой интеллигенции оставались на месте и охотно включались в работы по восстановлению предприятий и прилегающих к ним поселков. В настоящее время я уже не могу сказать точно, была ли использована на этих работах лагерная сила, но хорошо помню, что в Кексгольме я случайно встретился с тов. Климиным, который в свое время на Сегежстрое был начальником 3-ей части, а потом – начальником отдела Общего снабжения. Климин занял в поселке при Кексгольмском комбинате прекрасную квартиру, все стены и пол которой были обиты очень красивым линолеумом различной окраски. Тут же Климин объяснил мне, что это не линолеум, а так называемый «энсонит» - прочный древесно-целлюлозный картон толщиной примерно 4 – 5 миллиметров, красочный, антисептический, вырабатываемый целлюлозно-бумажным комбинатом «Энсо», самым крупным из отошедших к нам финских предприятий, и широко применяемый для облицовки стен и полов.

Успел я подробно осмотреть Кексгольмский целлюлозно-бумажный комбинат, расположенный на берегу Ладожского озера против Сяського комбината и строившийся почти одновременно с ним знаменитой фирмой «Вальдгоф». При все своем Сясьском патриотизме должен признать, Кексгольмский комбинат выглядел лучше Сясьского: планировка была более целесообразной, а чистота и освещенность производственных помещений не заставила желать ничего лучшего.

Еще одно обстоятельство поразило меня: в то время, как в районе Сясьского комбината Ладожское озеро не только лишилось прежнего рыбного изобилия, но благодаря стоку отработанных целлюлозных щелоков превратилось в своего рода водную пустыню, мертвую и безжизненную, то же Ладожское озеро в районе Кексгольмского комбината по-прежнему изобиловало рыбой, и оставшиеся в окрестных деревнях жители по-прежнему ловили и продавали рыбу, что называется, «оптом и в розницу».

От работников Гипробума и Главкарелбумпрома, занимавшихся восстановлением пострадавших от военных действий финских целлюлозно-бумажных предприятий, расположенных на отошедшей к нам территории, мне часто приходилось слышать о подполковнике пограничных войск НКВД Андрееве, который чрезвычайно разумно установил новую пограничную линию между СССР и Финляндией: благодаря именно этой линии, за нами остался крупнейший финский комбинат «Энсо», краса и гордость целлюлозно-бумажной промышленности довоенной Финляндии.

К сожалению, я не имел возможности долго оставаться на бывшей Финской территории, так как все мои помыслы целиком и полностью были направлены к Перми, где в это время готовились к предстоящему судебному процессу над Бутылкиным, Горячевым, Мельцером и другими работниками Камского комбината по обвинению их во вредительстве по статьям 58 пункт 7 и 58 пункт 11 УК РСФСР.

Было известно, что это абсурдное обвинение основывалось на показаниях товарищей Балмасова и Мелешкина, которые в свое время при Ежове были арестованы по поводу якобы вредительства на Сясьском комбинате, признали себя виновными и оговорили Бутылкина, Мельцера, Грингофа и многих других работников бумажной промышленности, но были затем полностью реабилитированы прокуратурой в первый период прихода к власти Берия, разыгравшего в то время роль освободителя, а в 1940 году оба они уже возглавляли Главкарелбумпром: Балмасов в качестве Начальника, а Мелешкин в качестве Главного инженера. Такое высокое служебное положение Балмасова и Мелешкина уже само по себе исключало всякую мысль об их виновности и достоверности вынужденных от них показаний об участии Бутылкина и Мельцера в придуманном чекистами вредительстве, и это тем более, что по первому варианту они показали, что во вредительство их вовлекли Бутылкин и Мельцер, а по второму – наоборот – они якобы вовлекли Бутылкина и Мельцера.

Связаться с Бутылкиным или его семьей я не имел никакой возможности, так как жена его Зинаида Георгиевна оставила Москву, бросив на произвол судьбы квартиру, и куда-то уехала, не оставив адреса никому из наших общих знакомых. Это была женщина крайне неуравновешенная, очень увлекающаяся, а может быть, и просто испугавшаяся ареста Луки Андреевича.

Полную противоположность Зинаиде Георгиевне Бутылкиной представляла жена Мельцера Наталия Николаевна. Оставшись после ареста мужа одна с двумя маленькими дочками без всяких средств к существованию и не имея никакой специальности, она поступила на работу в аптеку, кое – что распродала из своих вещей и посылала Павлу Павловичу деньги, продукты, белье и прочее.

В свою очередь не оставался в долгу и сам Мельцер. Из его писем помню два: 1) в первом письме он сообщил, что к ним присоединился Горячев, который сейчас, попав в общество друзей, чувствует себя хорошо и бодро не в пример тому, что было с ним ранее. 2) во втором он спрашивает, не собирается ли приехать в Пермь Самойлович.

Было ясно, что Бутылкин и Мельцер, хорошо знавшие меня не только как друга и товарища по многолетней работе, но и как удачливого юриста, возлагали какие-то надежды на мое участие в их процессе в качестве защитника. Независимо от этого, я и сам считал своим долгом принять активное участие в этом искусственно созданном процессе в качестве защитника близких мне Бутылкина, Мельцера, Грингофа, хорошо мне известного Якова Ивановича Горячева и других работников Камского комбината, в невиновности которых я не сомневался ни одной минуты.

К сожалению, я уже давно вышел из Коллегии Защитников, а потому на основании статьи 53 УПК РСФСР я бы мог выступить защитником лишь по полномочию государственного учреждения или предприятия, в данном случае по полномочию Гипробума, в котором я работал, а потому и обратился к директору Гипробума Людвигу Павловичу Зарину с просьбой выдать мне мандат на защиту Бутылкина – человека, которому Зарин был обязан более, чем кто бы то ни было из работников бумажной промышленности: ведь именно Бутылкин вывел в свое время Зарина в люди… Тем не менее Зарин категорически отказал мне в моей просьбе и мандата на защиту Бутылкина мне не выдал. Я попытался воздействовать на Зарина через общественность Гипробума, обратился к бывшему в то время секретарем Парткома Гипробума Ефиму Ивановичу Мигачеву, который долго, но безуспешно уговаривал Зарина и в конце концов махнул рукой.

Наталия Николаевна Мельцер деятельно собиралась в Пермь на процесс, что было нелегко в ее положении, так как нужно было как-то устроить обоих детей – двух девочек четырех и шести лет. К ней на время ее отсутствия приехала старшая сестра и племянник. Денег не было, и пришлось ликвидировать кое –что из вещей.

Так как обвинение Бутылкина, Мельцера и других краснокамцев базировалось на оговоре их в свое время Балмасовым и Мелешкиным, которые сами к этому времени уже не только были реабилитированы, но занимали руководящие посты в Главкарелбумпроме, мы договорились с Наталией Николаевной, что в случае надобности она телеграфно запросит меня, где и в каких должностях они работают в настоящее время, а я на это отвечу подробной телеграммой.

Прошло 5 – 6 дней и на запрос Наталии Николаевны я дал телеграмму на имя председателя Пермского Областного Суда – копией в адрес Наталии Николаевны Мельцер следующего содержания: «На Ваш запрос сообщаю двтч Яков Андреевич Балмасов год рождения такой-то состоит Начальником Главкарелбумпрома зпт Николай Федорович Мелешкин год рождения такой-то работает Главным инженером Главкарелбумпрома тчк За достоверность сообщенных данных несу полную ответственность тчк Начальник Планово-производственного отдела Гипробума Моисей Самуилович Айзенштадт тчк»

По словам Наталии Николаевны, эта телеграмма произвела впечатление внезапно разорвавшейся бомбы, и собравшаяся в большом числе публика разразилась бурными аплодисментами. Неожиданно для всех Председатель Суда объявил перерыв и куда-то уехал (по-видимому для получения каких-то директив). Через несколько часов этот «судья праведный» вернулся и заявил, что дело направляется к доследованию, а обвиняемые – обратно в тюрьму. «Доследование» было поручено органам НКВД, которые в силу своей занятости и обремененности делами приняли единственно разумное для себя решение и без всякой проверки направили все дело в Особое Совещание при НКВД СССР, а там приговорили по стандарту «всем обвиняемым по 8 лет заключения в лагерях за участие в антисоветской организации.» Было это в августе 1940 года, как раз тогда, когда при очередной моей поездке в Каракулино моей дочери было оказано политическое доверие: по настоянию секретаря Райкома она была назначена преподавательницей немецкого языка Каракулинской средней школы. Она вначале отказывалась от этого назначения, поскольку ее специальностью был английский язык, но пришлось согласиться.

Постановление Особого Совещания является окончательным и обжалованию на подлежит. Однако, из преданных Суду работников Камского комбината избавились от лагерей три квалифицированных инженера: Грингоф, Талалаев и Соколов. Все трое умерли в тюрьме еще до инсценировки процесса.

Установить какую-нибудь связь с осужденными в Перми мне, несмотря на все мои усилия, не удалось. Возможно, Бутылкин, будучи в лагере, кое – что и писал своим родным, но жена его Зинаида Георгиевна куда-то уехала, а братьев Бутылкина я не знал так же, как и они меня не знали. Семью Горячева я совершенно не знал. Однако, спустя некоторое время Наталия Николаевна Мельцер получила письмо от Павла Павловича. Сверх всякого ожидания письмо оказалось бодрым: Мельцер писал, что он оказался в очень хороших условиях и успешно работает над изобретением, имеющим исключительно важное оборонное значение; он надеется, что это изобретение будет высоко оценено Правительством, и что он не только будет освобожден, но еще и докажет всю нелепость обвинения его и других товарищей в принадлежности к придуманной кем-то антисоветской организации.

Ответить на это письмо Наталия Николаевна не смогла, так как обратный адрес был тщательно замазан черной краской, а штемпель почты отправления на марке конверта не поддавался расшифровке.

Не помню точно, но кажется мне, что через некоторое время было получено еще одно такое же письмо и тоже с тщательно замазанным обратным адресом.

Павел Павлович Мельцер был крупным и очень популярным работником целлюлозно-бумажной промышленности, и таинственное его исчезновение вызвало много разговоров и всяких домыслов: его будто видели на вокзале в Перми в обществе работников НКВД; кто-то узнал его в Москве на Курском вокзале; т.д. и т.п. Слухов было много доходили они и до Наталии Николаевны, которой очень хотелось верить в правдивость этих слухов. Она не сомневалась в том, что ее Павлуша жив и вот-вот явится к ней с чемоданом в руках, как всегда бодрый, инициативный, жизнерадостный.

Разочаровывать ее было бы слишком жестоко и, хотя все мне известное о нравах НКВД отнюдь не располагало к оптимизму, я все же в той или иной степени поддерживал ее надежды.

Работы в Гипробуме было много, в основном по объектам НКВД – восстановлению бывших финских фабрик и строительству гигантских Архангельского и Соликамского комбинатов: и мне часто приходилось ездит в Москву к Орлову по этим делам. В Москве я всегда останавливался у своего близкого друга и товарища по Могилевскому Реальному Училищу профессора Геронимуса. Его телефон был известен Орлову, и он частенько мне позванивал, а по воскресным дням я обычно и обедал у Орлова. Не в пример Зарину Орлов искренне горевал по поводу осуждения Бутылкина, Горячева и Мельцера, но конечно, помочь им он ничем уже не смог.

Одна из моих поездок к Орлову по делам Гипробума оказалась на обратном пути роковой. Ж.-д. билеты мне всегда доставал в Москве швейцар Наркомбумпрома тов. Чумичов, и как правило, на очень удобный и самый скорый поезд, так называемую «Стрелу». В этот раз, о котором я говорю, Чумичов не сумел достать билеты на «Стрелу» и принес мне билет на скорый поезд №30 в жестком вагоне №8, место верхнее №56 (этот билет и плацкарту к нему я сохранил до сего дня). Было это 20 октября 1940 года как раз в то время, когда Наркомпути Каганович ввел очень строгий экономный режим на железных дорогах: в скорых и почтовых поездах не стало мягких вагонов и были аннулированы нижние места для лежания; на каждой нижней скамье было три нумерованных сидячих места, и для лежания сохранились только верхние полки.

Утром того же дня мне позвонил мой молодой друг Дода Гиссен и сообщил: «Сегодня мы празднуем столетие сестер; твое присутствие обязательно; приходи к 6 часам, не позднее.»

Семью Гиссена я любил и люблю до сего дня, как самых близких и дорогих друзей. Столетие сестер означало, что им в этот день исполняется 50 лет, но они были близнецами, и, следовательно, обеим вместе озорной братец насчитал все 100 лет.

Времени у меня оставалось немного, тем менее, что на вокзале ровно в 8 часов вечера я должен был еще встретиться у своего вагона с инженером Дмитрий Степановичем Соколовским для получения у него каких-то документов по делам Гипробума.

К счастью, от квартиры сестер Гиссен до вокзала было ходу не более 10 – 15 минут, а потому нагрузив свой чемоданчик вином и фруктами, я явился к сестрам ровно в 6 часов вечера, и пирушка началась. Было много гостей, в том числе приятельница сестер артистка Художественного Театра Лидия Михайловна Коренева, за тостами по поводу столетия, за анекдотами и шутками незаметно прошло время, и на вокзал к своему поезду я явился почти вовремя с очень маленьким опозданием.

Дмитрий Степанович уже ждал меня с пакетом для Гипробума, который он тут же передал мне. До отхода поезда оставалось еще минут 20, и Соколовский дружески ругнул меня за то, что я выбрал такой неудачный поезд, вместо «Стрелы». Я ему тут же ответил, что ругать нужно не меня, а Чумичова, который взял у мен деньги на «Стрелу», а всучил мне билет на этот поезд.

- Но дорогой Моисей Самуилович, я чувствую, что Вы уже успели где-то заправиться!

- Так точно, Дмитрий Степанович, я действительно подкрепился и немножко хлебнул по поводу празднования столетия со дня рождения моих подружек.

- Столетия?

- Представьте себе – именно столетия!

И я рассказал Соколовскому о праздновании 50-летия сестер Гиссен. Посмеялись, пошутили, попрощались. Тронулся поезд, я вскочил в свой вагон, помахал Соколовскому и в самом лучшем настроении направился к своей верхней полке. Вагон был битком набит пассажирами. На всех нижних скамьях сидело по три человека, каждый со своими вещами, и таким образом тем пассажирам, которым, как и мне удалось получить «спальное» место на верхней полке, только и оставалось лежать: присесть им уже некуда…

Проводник вагона принес мне тощий матрац, подушку, одеяло и пастельное белье, я взобрался на свою полку и как был одет и обут, так и растянулся на своем ложе и крепко – накрепко уснул: сказалось выпитое по поводу столетия сестер вино…

Проснулся я неожиданно и притом самым неприятным образом: что-то толкнуло, и я просто-напросто скатился и упал на пол вагона, сильно задев сидевших внизу пассажиров к великому их негодованию. Поднялся шум, крики; поезд стоял на каком-то разъезде. Начинало светать; и я и еще 2 – 3 пассажира выбежали из вагона, чтобы узнать причину внезапного останова, и тут мы узнали, что наш поезд потерпел жестокое крушение. Мы побежали вперед и увидели, что паровоз пробежал через стрелку, а его тендер оторвался и стал поперек пути. В этом месте рельсы вместе со шпалами скрутились в полу-спираль и повисли. Багажный вагон пробежал вперед и стал поперек пути. Следовавший за багажным вагоном первый пассажирский вагон остался на рельсах, но в него врезался следующий за ним второй пассажирский вагон примерно так как коробка спичек входит в свою покрышку, но не полностью. В довершения несчастья нужно сказать, что первый вагон весь был плотно заполнен демобилизованными красноармейцами и матросами, возвращавшимися через Москву в Ленинград; второй вагон был заполнен частично ими же, а частично гражданскими пассажирами, и все это в чрезмерном количестве – в полном соответствии с «Гениальным» нововведением тов. Кагановича.

Малочисленная администрация злополучного разъезда (недалеко от станции Лихославль) совершенно растерялась, и за оказание помощи пострадавшим пришлось взяться нам, пассажирам, неповрежденных вагонов. К великому несчастью, многие пострадавшее, (примерно одна треть) уже не нуждались в нашей помощи, и речь шла только о их погребении, чем мы и заниматься не могли, да и не имели права, впредь до приезда компетентных представителей Наркомздрава и НКПС.

Мучительно тянулось время в ожидании ремонтно-вспомогательного

поезда, который по словам начальника разъезда должен был скоро прийти к нам не то из Калинина, не то из Ленинграда. Не менее мучительным оказалось и ощущение голода, достаточно длительное.

К счастью весть о крушении поезда дошла до крестьян соседних деревень, и к нам пожаловали добрые гости с хлебом, вареной картошкой и молоком.

Около 2 – 3 часов дня пришел на наш разъезд долгожданный ремонтно-вспомогательный поезд с путейцами, механиками, врачами и вагоном – рестораном.

Нас, оставшихся в живых и не пострадавших пассажиров, опросили по поводу обстоятельств катастрофы, кой – кому тут же на месте оказали медицинскую помощь, и всех нас рассадили по вагонам и быстро отправили в Ленинград, куда мы прибыли в 8 часов вечера, вместо 10 часов утра по расписанию.

Мои домашние были крайне удивлены моему приезду в такой поздний час, так как привыкли уже к тому, что московские поезда приходят в Ленинград по утрам. Само собою разумеется, что я не стал им рассказывать о происшедшей катастрофе и просто сослался на то, что пришлось выехать утренним поездом, так как ни на один вечерний поезд я не сумел достать билета.

К сожалению, права поговорка: «Добрая слава летит, а худая бежит.» О том, что поезд, которым я выехал, потерпел жестокое крушение, уже знали многие москвичи, в том числе и мои друзья. Рано утром 21 октября пришла телеграмма за подписью «семья Гиссен» с просьбой телеграфировать им мое «здоровье». Вслед за ней поступила аналогичная телеграмма от Дмитрия Степановича Соколовского, а потом и от моего двоюродного брата М.Германа. Кажется, была телеграмма еще и от моего друга Марка Ефимовича Барана.

В результате этих неожиданных дружеских запросов я был разоблачен, и мне пришлось вкратце рассказать Анне Ефремовне и сыновьям о трагическом крушении нашего злополучного поезда и о всем последующем.

Всем друзьям, проявившим озабоченность по поводу катастрофы, пришлось ответить телеграфно же с выражением благодарности за внимание. Все это естественно отняло у меня много времени, и на работу в Гипробум я попал уже с опозданием в начале двенадцатого часа.

С пакетом от Соколовского я направился в кабинет Зарина; он с кем-то говорил по телефону и увидев меня, произнес: «Да вот он и сам, передаю ему трубку.» Я услышал встревоженный голос Г. М. Орлова: «Мне только что звонил Соколовский и сказал, что Вы попали в крушение поезда. Это правда?»

Я ответил: «К сожалению, это правда, но сам я отделался легким ушибом и тяжелыми переживаниями.»

- А по чьей вине произошло крушение?

- Непосредственным виновником оказался, как всегда, стрелочник, но в том, что погибло и искалечено такое множество ни в чем неповинных людей, виноват уже не стрелочник, а ведомство Путей Сообщения.

- Как же так?

- Объясню лично, когда увидимся. Уверен в том, что и Вы, со мною, согласитесь.

Мне, конечно неизвестны те выводы, к которым пришли железнодорожники, обследовавшие причину катастрофы с нашим поездом, но факт остается фактом: придуманная НКПС-ом или самим Кагановичем система заполнения пассажирских поездов «до отказа» была вскоре отменена, по крайней мере на линии Москва – Ленинград, по которой я по-прежнему часто ездил по делам Гипробума в целлюлозно-бумажное Управление НКВД. В первую мою поездку к Орлову мне пришлось ему рассказать подробно про крушение поезда и о своих переживаниях, начиная с веселой пирушки по поводу «столетия» сестер Гиссен и кончая разыгравшейся трагедией, унесшей столько молодых жизней.

Рассказал я ему и о моем конфликте с Зариным по поводу его отказа выдать мне мандат на защиту Бутылкина: ведь Зарин всеми своими служебными успехами обязан именно Бутылкину, и по-человечески не я Зарина, а Зарин меня должен был просить об оказании помощи Луке Андреевичу. Возможно, что своим выступлением я бы не спас их, но моральную помощь я несомненно бы им оказал. Факт то, что моя телеграмма о служебном положении Балмасова и Мелешкина заставила Суд отложить дело, вернее не отложить, а прекратить.

Орлов тут же заявил, что в Куйбышеве начато строительство огромного авиационного завода. Начальником строительства назначен Василий Васильевич Смирнов, а наблюдение за строительством поручено ему, Орлову. «Требуется строительству опытный Начальник Планового Отдела. Езжайте туда: оформить могу сегодня же.» Я в принципе согласился, но сказал, что должен предварительно посоветоваться с женой и сыновьями. На этом расстались.

Однако, Анна Ефремовна и мои сыновья категорически отвергли этот вариант, и через несколько дней я по приезде в Москву сообщил об этом Орлову. Вопреки ожиданию, он даже обрадовался моему отказу: к строительству Куйбышевского авиазавода он, Орлов, уже не имеет никакого отношения, а потому предлагает мне должность Начальника Планового отдела, возглавляемого им Управления по строительству предприятий целлюлозно-бумажной промышленности с тем, чтобы я переехал на постоянное жительство в Москву вместе с семьей – квартира для нас в Москве обеспечена.

Было это в начале тревожного 1941 года, когда международная обстановка в связи с разбойничьей политикой Гитлера была обострена до крайнего предела: Франция была уже оккупирована немцами так же, как и Норвегия, Дания, Голландия, Бельгия, Чехословакия и Польша. В этих условиях наше Правительство оказалось вынужденным принять предложение Германии о заключении с нею договора о взаимном ненападении, договора, который дал бы нам возможность отсрочить неизбежное вступление в войну и соответственно к ней приготовиться. Само собою разумеется, что при такой обстановке нечего было и думать о переезде со всей семьей в Москву. Орлов согласился, но потребовал от меня заполнения анкеты с тем, что в случае изменения обстановки к лучшему я все же перейду на работу к нему. Анкету я тут же охотно заполнил и в ней между прочим указал, что в конце 1936 года был арестован по 58 ст. УК муж моей дочери профессор Айзенберг, а сама дочь сослана в Каракулино Удмуртской АССР сроком на 5 лет. Орлову не понравилось это упоминание о дочери, но я заявил, что, как юрист, я не могу об этом умолчать – в противном случае меня могли бы обвинить в сообщении ложных данных. Орлов согласился и сунул мою анкету в письменный стол.

- А как Вы думаете, Моисей Самуилович, воевать мы будем?

- Будем, ни одной минуты не сомневаюсь.

- А с кем мы будем воевать?

- Конечно, с Гитлером.

- Но ведь у нас заключён договор о ненападении.

- На это отвечу еврейской поговоркой; «Договор с собакой – не договор.»

- Ну, а без поговорок?

- И без поговорок ясно: Гитлеру нужен договор для получения от нас как можно больше хлеба и нефти, а нам договор нужен, чтобы по возможности оттянуть войну и основательно подготовиться к обороне. Ведь нападать мы ни на кого не собираемся.

- Вы так рассуждаете, как будто Вы сами собираетесь воевать.

- Нет, Георгий Михайлович, мне 54 года, и на фронт я уже не пойду. Но моим сыновьям и десятку племянников воевать придется, а если потребуется, то я и сам пойду. Кстати, я лично был участником первой мировой войны и хорошо помню, что немецкие солдаты так же не хотели умирать, как и наши русские. А ведь в ту войну немцами командовал знаменитый полководец фельдмаршал Гинденбург – не чета отставному ефрейтору Шикльгруберу, известному теперь под именем Гитлера.

Огромное значение я придаю и тому, что на нашей стороне, кроме Англии, будут США с неисчерпаемым людским и материальным потенциалом в то время как ресурсы Германии и ее союзников уже достаточно истощены.

Война неизбежна, и в этой войне от Гитлера останется только смрад. На этом мы простились, и я уехал в Ленинград.

Вспоминая в последствии свою последнюю беседу с Орловым, я ни одной минуты не сомневался в том, что умный, деятельный и хорошо во всем осведомленный Георгий Михайлович ни в коей мере не нуждался в моих разъяснениях и фактически учинил мне своего рода политический экзамен, прощупав мое отношение к надвигающейся грозе. В то же время он оставил у себя заполненную мною анкету; значит, он имел в виду, что рано или поздно я поступлю к нему на работу.

Вернувшись в Ленинград, я рассказал Анне Ефремовне и сыновьям о своей беседе с Орловым и с его предложением переехать в Москву, где нам будет предоставлена отдельная квартира, но Анна Ефремовна заявила категорически, что ни при каких условиях ни она, ни дети из Ленинграда не уедут; да я и сам не собирался этого делать, и вопрос сам собою отпал.

В эти тяжелые тревожные дни начала 1941 года мне пришлось пережить ужасную трагедию. Мой старый друг и соратник по совместной работе на Шкловской бумажной фабрике «Спартак» Яков Дмитриевич Григорьев, проработав года три на Дубровском целлюлозно-бумажном комбинате, а затем столько же примерно на фабрике «Красный Курсант» Медынского района Кировской области, перевелся на фабрику «Коммунар» под Ленинградом. Директором «Коммунара» был в то время тов. Погожев, которого я знал, только, по слухам.

О приезде Якова Дмитриевича на фабрику «Коммунар» я узнал от его жены Александры Васильевны, которая позвонила мне об этом по телефону и тут же сообщила, что Яков Дмитриевич тяжело болен (врачи подозревают рак пищевода); сам он об этом не знает и очень просит меня приехать к нему при первой возможности. Само собою разумеется, что я тут же бросил все свои дела и немедленно поехал на фабрику «Коммунар».

При всем своем оптимизме я не мог не заметить резкой перемены в лице и фигуре Якова Дмитриевича: не то, чтобы он резко похудел – он и в прежнее время был достаточно тощим, но глаза были уже не те, да и голова как-то опущена. При виде меня он поднялся с дивана, мы крепко с ним обнялись, расцеловались и пустились в разговоры, как ни в чем не бывало Александра Васильевна хлопотала на кухне и со свойственной ей быстротой накрыла стол. Яков Дмитриевич потребовал водочки, но Александра Васильевна заявила, что водки не достала. Он поморщился, по свойственной ему деликатности от обеда не отказался, но ел только для видимости, чтобы не обидеть жену. Наблюдая за ним, я отметил про себя, что он только для видимости прожевывает пищу, не проглатывая ее.

Тяжело стало на душе, и просидев еще часок за чаем, я «вспомнил» о своих неотложных делах и простился с Александрой Васильевной и Яковом Дмитриевичем, пообещав приехать вновь дня через два – три при первой возможности.

Так я и сделал и раза два в неделю приезжал к Григорьевым. Александра Васильевна каждый раз просила меня приезжать почаще, чтобы Яков Дмитриевич не оставался один и не догадался бы о своем положении.

Приезжая к Григорьевым, я каждый раз заводил с Яковом Дмитриевичем отвлекающие разговоры о нашем славном прошлом, о фабрике «Спартак», о наших друзьях Осмульском и Рыцке, об Аксенове и Баране, о печальной судьбе Бутылкина и Горячева, о Павле Петровиче Горянине, о Дубовисе и Рафальсоне, о Шараях, Котовичах и Литынском и обо многих других, о Дубровском комбинате, о фабрике «Красный Курсант», которую я кстати совершенно не знал в то время.

Как-то раз, пользуясь отсутствием Александры Васильевны, Яков Дмитриевич рассказал мне о себе: «Черт знает, какие теперь пошли врачи, ничего не понимающие; чувствую, что завелась у меня во внутренностях какая-то «загогулина». Был бы наш Шкловский доктор Бибер, он бы меня в два счета вылечил, а нынешние врачи какие-то бессильные; прописывают лекарства, а от них толку, что от козла молока. Надоело мне все это спасу нет, а на Шуру смотреть больно: она же из сил выбивается…»

Не помню в настоящее время, сколько времени прошло со дня приезда Григорьевых на «Коммунар», но в один несчастливый день, точную дату которого я забыл, Александра Васильевна позвонила мне на службу по телефону и сообщила, что Яков Дмитриевич скончался, и просила меня приехать как можно скорее на погребение, которое должно состояться сегодня же.

Я немедленно поехал и застал Григорьева уже в гробу.

Александра Васильевна рассказала мне трагические подробности его кончины. Началось с совершенно ненужного консилиума врачей, из которых один проговорился и назвал заболевание Григорьева его настоящим именем; Яков Дмитриевич понял всю безнадежность своего положения, услал за чем-то Александру Васильевну и тут же повесился. Так как он был очень слаб и не смог закинуть веревку на высоко вбитый крюк, то зацепил ее за дверную ручку, а сам бросился на пол и задохся.

Вернувшаяся с покупками Александра Васильевна долгое время не могла открыть дверь, но почувствовав недоброе, позвала проживавших по этой же лестнице соседей и с их помощью проникла в квартиру.

Хоронили Григорьева в тот же день. За поминальным столом говорились речи, но я не произнес ни слова – чувствовал, что разрыдаюсь. Что было потом, не помню, но очнулся я уже на диване после того, как меня привели в чувство.

Директор фабрики тов. Погожев заявил во всеуслышание, что квартиру, занимаемую семьей Якова Дмитриевича, он закрепляет за этой семьей навечно и уж во всяком случае на все время пока он, Погожев, является директором фабрики «Коммунар».

А время было тяжелое – крепко пахло порохом и кровью…

В незабываемый воскресный день 22 июня 1941 года около 12 часов утра неожиданно состоялось выступление по радио тов. Молотова: «Фашистская Германия, грубо нарушив условия договора с СССР, вероломно напала на нашу страну.»

Бедная Анна Ефремовна расплакалась: «Ильюшу и Борю пошлют на войну!» Мне стоило большого труда в какой-то степени ее успокоить. Оба сына в это время оказались на улице и выслушав там заявление тов. Молотова по радио, скоро явились домой.

Старший сын Илья по образованию юрист – экономист, еще задолго до начала войны оставил работу по специальности и был в это время лектором Ленинградского Горкома ВКП (б) по международным вопросам, в том числе по истории войн. Он увлекался военной литературой, в частности Клаузевицем и другими теоретиками военного дела. Еще в 1928 г. он был призван в армию, прослужил положенный срок и был уволен в запас в звании лейтенанта.

В первый же день призыва добровольцев 4 июля 1941 года Илья отправился в Мраморный дворец и записался добровольцем в четвертую дивизию народного ополчения, сформированную полковником Радыгиным, а Борис, работавший в то время руководителем группы проектной организации Стеклопроект отказался от выданной ему брони и явился в военкомат нашего района, который направил его, как инженера – строителя не имевшего военной подготовки, на курсы младших лейтенантов 5-го отдельного инженерного полка. Как самый полк, так и организованные при нем курсы младших лейтенантов был расквартирован в бывших Казачьих казармах на Обводном канале примерно в 30 минутах ходьбы от нашей квартиры в доме № 47 по улице Марата. На таком же примерно расстоянии находились эти Казачьи казармы и от места моей работы – Гипробума.

Как известно война началась с нападения на Брест. Известна и героическая оборона Бреста его малочисленным героическим гарнизоном, почти полностью уничтоженным. Вскоре после Бреста гитлеровцы захватили Ригу, Ревель, Вильно, Минск, Оршу, а затем и мой родной город Могилев на Днепре, где проживали в то время моя старшая сестра Ревекка, мой старший брат Исаак с женой Идой и многочисленные друзья моих молодых лет: инженер Иван Осипович Задушевский с женой Анной Ивановной (педагогом), братья Василий и Семен Юревичи со своими семьями, бывший судья Лихтанович и многие другие.

С братом Исааком я переписывался редко, но все же знал о том, что в начале 1941 года его младший сын Самуил по окончании школы был призван в армию. Старший сын брата Миша, в свое время проживавший у меня в Ленинграде, после окончания Политехнического института был направлен в Апатиты, где работал с большим успехом; там же он женился. Его жена Гита Матвеевна была врачом, а родом из Уфы. Примерно в мае – июне 1941 года еще до начала войны мы получили от Миши печальное письмо: у него образовалась саркома на правой руке, он признан инвалидом, оставил работу и вместе с женой и ребенком переехал в Уфу и поселился у родителей жены по адресу: «ул. Гоголя, д. 62, кв. 6.» Такое же письмо Миша написал и Нине в Каракулино, а возможно и своим родителям в Могилев-точно не знаю.

Мишина сестра Лиза окончила перед войной Первый Ленинградский медицинский институт и была призвана в Армию, как военный врач. О несчастье, постигшем Мишу, мы ей не говорили, но думаю, что она уже об этом знала, но молчала из боязни нас огорчить. Незадолго до начала войны проходил медкомиссию для призыва в армию мой другой племянник Яков Ривлин, преуспевавший в Ленинграде скрипач. При медицинском освидетельствовании он был забракован и освобожден от военной службу, так как врачи нашли у него начальный процесс «рассеянного» склероза, называемого также «множественным». Как бывший криминалист, искушенный в судебной медицине, я знал, что рассеянный склероз является болезнью прогрессирующей и почти неизлечимой. Разумеется, я не стал об этом говорить Яше, но предупредил его о необходимости соблюдения максимальной осторожности и полного покоя. К моему предупреждению он отнесся более чем легкомысленно и через несколько дней позвонил мне о том, что решил поехать в Могилев навестить мать – мою старшую сестру Ревекку. Было это уже после падения Бреста, Минска и Борисова, когда в Могилеве уже началась эвакуация населения на восток. Бежали из Могилева все, кто мог, в том числе и Яша с матерью, все мои многочисленные родственники и Задушевские. Категорически отказалась от эвакуации жена моего брата Исаака, психически не совсем нормальная Ида: она все ждала письма от мобилизованного в армию младшего сына Самуила, а тот все не писал – видимо погиб. Мой брат Исаак не решился оставить свою полу-помешенную жену, и оба они, как впоследствии стало известно были схвачены немцами и сожжены... Позднее, уже после окончания войны, я узнал, что из моих друзей не бежали из Могилева мои старые друзья братья Юревичи – Василий и Семен: оба они жили на хуторе «Горки» возле Могилева, оба были страстными охотниками и конечно партизанами.

Ревекка и Яша со своей скрипкой с большим трудом добрались до Урала и там пытались устроиться в Лысьве, но это им не удалось, и их отправили дальше на восток в Биробиджан, где Яша занялся преподаванием игры на скрипке, а Ревекка поступила контролером в библиотеку. Все эти подробности я узнал много позднее уже после окончания войны, а теперь вновь перехожу к ее началу и к тем трагическим событиям в Ленинграде, свидетелями и участниками которых оказались я, моя семья, многие сослуживцы по Гипробуму, мои друзья и многие другие ленинградцы, коренные жители и невольно попавшие в Ленинград жители его окрестностей и других районов.

Когда война была только объявлена, в Гипробуме состоялся митинг. Выступали ораторы, произносили воинственные речи с призывами и клятвами не щадить жизни для спасения Родины. Когда же несколько позднее стало известно, что из Москвы эвакуируются на восток гражданские учреждения, в том числе и Наркомбумпром в Краснокамск, тяга на восток одолела многих гипробумовцев, в том числе и в первую очередь тех товарищей, которые клялись положить свою жизнь на алтарь Отечества. Одним из первых двинулся в Краснокамск со своей семьей сам директор Гипробума товарищ Зарин, а за ним два «пламенных» оратора инженеры Эльяшберг и Донде и многие другие.

Хорошо помню, что в Гипробум»в это время приехал начальник секретариата Наркомбумпрома умный и энергичный Александр Андреевич Воскресенский со списком работников Гипробума, которым Наркомат предлагает переехать в Краснокамск. В этом списке был и я, но, когда придя домой я рассказал об этом Анне Ефремовне, она категорически заявила, что никуда не поедет, так как Ильюша и Боря остаются в Ленинграде и время от времени забегают домой, она их может и покормить, и сменить белье. Я с нею согласился, и по договоренности с сыновьями мы решили отправить из Ленинграда их жен и детей (от трех до десяти лет), но их еще предстояло уговорить, т.к. они так же, как и мы с Анной Ефремовной не хотели разлучаться с Ильей и Борисом, а пока надеялись перевезти их на самое трудное время в предместье Ленинграда к родителям жены Бориса. А пока Илья и Борис пользовались каждым случаем и время о времени забегали домой к общей с нами радости, но все реже и реже.

В самые первые дни войны раздался телефонный звонок: мой племянник Гриша инженер – геолог (сын покойного брата Семена), сообщил, что он только что прибыл в Ленинград из Риги вместе со своим товарищем и хочет нас повидать. Само собой разумеется, я тут же предложил ему немедленно явиться к нам. Пришел случайно и Борис, мы вышли с ним на улицу и вскоре встретили двух бравых солдат с винтовками, направлявшихся к нам. Несмотря на то, что, бывая в Москве по делам Гипробума, я нередко встречался с Гришей, в этот раз не я, а Борис узнал Гришу по имевшейся у меня фотокарточке.

Анна Ефремовна, знавшая Гришу только с моих слов, проявила все присущее ей гостеприимство, угостила Гришу и его товарища быстро импровизированным обедом, а затем чаем с вареньем. Гриша в свое время по окончании Московского Горного института был мобилизован в армию и направлен в Военпроект сначала в г. Вильно, а потом в Ригу. Когда началась война, ему и его товарищу было приказано сопровождать вывозимые из Риги семьи комсостава в Ленинград, а самому явиться в распоряжение ленинградского военкомата для получения дальнейшего назначения. Хорошо не помню, но кажется, то же самое было поручено и явившемуся с ним товарищу.

Они рассказывали, что от рижского Военпроекта до вокзала они пробирались с большим трудом, прижимаясь к стенам домов и перебегая от одного к другому, так как латыши стреляли в русских солдат…

Оба они были крайне утомлены, и я устроил в одной из наших комнат на ночлег. Уснули они немедленно и проспали часов 12, если не больше. На второй день после завтрака они пошли в военкомат и оттуда Гриша позвонил, что их обоих направили на фронт в саперный батальон, расположенный около Кингисеппа на реке Луга.

Дней через пять Гриша вернулся, и я его не сразу узнал. От его жизнерадостности не осталось и следа. Его как – будто подменили; лицо у него дергалось, как у эпилептика; говорить он не мог; при первой попытке что-либо сказать он обливался слезами. Мы его уложили, и Анна Ефремовна принялась за ним ухаживать. Сообщили в военкомат и его забрали в госпиталь. Оказалось, что в районе Кингисеппа ему, как саперу, пришлось минировать мост через Лугу; чья-то лошадь наступила на провод, присоединенный к мине, от чего мина взорвалась, и взрывной волной подняло Гришу в воздух на значительную высоту. К счастью, он не очень сильно расшибся, так как упал в рядом находившееся торфяное болото, из которого его тут же вытащили товарищи.

Не помню, сколько времени, контуженный Гриша находился в госпитале, но хорошо помню, что его оттуда направили в какую-то воинскую пожарную часть, а затем и в армию. По ряду причин, о которых будет сказано дальше, наша переписка прекратилась, и только перед самым окончанием войны я узнал от его матери, что Гриша провоевал недолго и примерно через месяц был убит в боях за Лугой.

Возвращаясь к изложению событий периода боев за Ленинград, я должен прежде всего отметить, что район Луги первым оказался под угрозой, и подавляющая часть остававшихся в Ленинграде гражданских организаций направила своих сотрудников для строительства в этом районе оборонительных сооружений. Само собою разумеется, что этим занялся и зам. директора Гипробума Иван Андреевич Монахов, в один прекрасный день почти все трудоспособные работники Гипробума, мужчины и женщины, отправились во главе с Монаховым в район Кингисеппа для рытья траншей, окопов и тому подобных сооружений.

Ютились мы в шалашах, ямах и выкопанных нами же по указанию какого-то военного начальства траншеях; продуктов мы с собою не захватили, и мне пришлось связаться с местным кооперативом, который охотно снабжал нас продуктами. Вскоре мой сосед по яме инженер Грундт, обрусевший чех, обратил внимание на то, что пролетавшие над нами немецкие летчики, несомненно видят нашу работу, но почему-то не препятствуют нам – значит, она их планам не только не мешает, но, возможно – наоборот – она им полезна. Забеспокоился и Монахов, переговорил с начальством, и вскоре наши работы прекратились. За строительство оборонных сооружений взялись воинские части, а жители Ленинграда им всемерно помогали; в результате Ленинград оказался опоясанным со всех сторон огромной оборонительной линией с глубокими противотанковыми рвами и железобетонными надолбами; на окраинных улицах Московской и Нарвской застав выросли мощные баррикады, а свыше 150 тысяч человек – рабочих и служащих поступили бойцами в Народное Ополчение.

При всех райкомах ВКП(б) были организованы специальные бюро по вербовке добровольцев, и в один прекрасный день я и мой сотрудник Александр Александрович Путинцев отправились в наш райком с просьбой о принятии нас добровольцами в армию. Путинцева тут же зачислили, а меня подвергли допросу:

- Сколько Вам лет?

- 54 года.

- Какая у Вас военная специальность? Служили ли Вы в старой или Красной Армии?

- Нет, не служил ни в той, ни в другой, но в годы первой мировой войны я служил в Военно-инженерной дружине «Земгора» и был начальником транспортной колонны.

- А кем Вы сейчас работаете?

- Начальником Планово-производственного отдела Гипробума.

- Ну и продолжайте там работать, учтите, что бумага и целлюлоза нужны фронту.

Ушел я из райкома крепко обиженный и – сознаюсь-только тут вспомнил о том, что я не имел права даже и думать об уходе в армию, поскольку вместе со мною туда не пошла бы Анна Ефремовна, а о расставании с нею в сложившейся обстановке не могло быть и речи. Начался в Ленинград приток беженцев из пунктов, захваченных немцами или находившихся под угрозой захвата. Первыми явились к нам проживавшие в Детском Селе Степан Иванович Зверев и его жена Елизавета Ивановна. Мы с Анной Ефремовной предложили им оставаться у нас, но они отказались и поселились в кем-то брошенной квартире на Владимирском проспекте – близко от нас. Так как топлива у нас не было, я предложил Степану Ивановичу использовать как топливо старые книги и судебные дела, остававшиеся у меня еще с адвокатского периода. Достали мы у дворника тачку, и в несколько приемов перевезли к Зверевым достаточное количество макулатуры в качестве топлива.

Елизавета Ивановна работала в Гипробуме - она была инженером-строителем, а Степан Иванович, крупный экономист-бумажник работал в Буммонтаже. Их сын был призван в армию и, как скоро стало известно, погиб под Брестом; а где работала их дочь, я уже не помню, но кажется, Наталья Степановна работала на заводе боеприпасов. Вслед за Зверевыми явился ко мне проживавший в Павловске Николай Александрович Калецкий, мой старый друг еще по Могилеву, где он работал следователем, а в последствии Народным Судьей. В Ленинграде он работал со мною на заводе СК – 1, а потом со мною же в Гипробуме. Дочь Калецкого, единственный член его семьи, работала в Минске, не помню кем. Когда началась война, она бежала из Минска, проделав значительную часть пути пешком, и с огромным трудом добралась до Ленинграда, разыскала отца в Гипробуме и тоже попала к нам. Если память мне не изменяет, она в скором времени отправилась на фронт в качестве медицинской сестры, а ее отец так и остался у нас.

Верховное командование Советской Армии и Правительство принимали все меры к укреплению Ленинграда и обеспечению его населения продовольствием, снаряжением и предметами потребления. Нагруженные до отказа огромные товарные поезда беспрерывно приходили в Ленинград на «Московскую товарную» быстро разгружались и уходили, чтобы вернуться через несколько дней с новым грузом.

Как известно, наш огромный город располагал богатейшими складскими помещениями и подвалами, обеспечивавшими возможность надежного хранения огромных количеств продовольственных и других потребительских товаров на многие годы.

К сожалению, Торготдел Ленсовета безумно пошел по линии наименьшего сопротивления и распорядился о выгрузке всего приходившего в Ленинград добра, как продовольствия, так и промтоваров, на прирельсовых Бадаевских складах (в дореволюционное время так называемой Калашниковой бирже с ее исключительно старыми, целиком деревянными строениями). Склады эти сравнительно хорошо просматривались из окна моего кабинета в нашей квартире, и время от времени я наблюдал разгрузку по нескольку раз в день приходивших поездов, удивляясь тому, что нависшие над Ленинградом гитлеровские банды пропускают к нам эти поезда. Удивлялся не я один, удивлялись все…

 

 

В один далеко не прекрасный день все прояснилось: немцы сбросили на Бадаевские склады огромное количество зажигательных бомб; в течение примерно полутора суток длился пожар Бадаевских складов, и ленинградцы были свидетелями того, как вместе со складами сгорали их надежды на спасение. Было это в августе 1941 года, и в городе пошли тревожные слухи об измене и шпионаже…

Прямым и реальным следствием ротозейства и недомыслия наших кормильцев из Торготдела явилось прежде всего сокращение хлебного потока; что же касается таких продуктов, как мясо, молоко, яйца и овощи, то о них осталось лишь вспоминать. Изредка, да и то с большим трудом доставали немного картофеля и молока. У Анны Ефремовны сохранился еще небольшой запас консервов и варенья, специально отложенных на случай, если вдруг забежит один из наших воинов: Ильюша или Боря, но их посещение становилось все реже.

В изобилии оказались папиросы, так как наши крупные табачные фабрики «Лаферм» и «Клары Цеткин», имевшие значительный запас табака, работали безостановочно и непрерывно. Ни Анну Ефремовну, ни обоих моих вояк папиросы не интересовали, но я в это время курил непрерывно и с наслаждением, заглушая таким образом мучивший меня голод.

По-прежнему, я с утра уходил на работу в Гипробум, но работа уже не увлекала, так все наши мысли были захвачены войной и начинавшейся осадой Ленинграда.

Началась массовая эвакуация из Ленинграда женщин и детей, а с ними и мужчин. Эвакуация производилась через Ладожское озеро и через ст. Мга по направлению к Тихвину и Вологде. Были случаи и принудительного выселения неблагонадежных лиц. Так, например, был принудительно выслан через Ладожское озеро вместе с женой и детьми мой старый друг бухгалтер И. А. Дубовис, человек не только благонадежный, но исключительно честный, трудолюбивый, умный и к тому же боеспособный (бывший солдат царской армии). Кого –то явно бес попутал.

Несколько раз я наблюдал эвакуацию по ж.-д. на станции «Мга» и негодовал по поводу того, что многие совершенно здоровые люди, в том числе и некоторые гипробумовцы, «эвакуировались» не только с женами и детьми, но и со всякой домашней рухлядью, столами, диванами, буфетами и даже пианино... При такой беспорядочной эвакуации естественно оставались в ленинградской осаде как раз те слабосильные – старики, женщины и дети, которых нужно было вывезти в первую очередь.

Ежедневно, после окончания занятий в Гипробуме около 6 часов вечера я отправлялся по Обводному каналу в Казачьи казармы, где находилась школа лейтенантов, в которой обучался сын мой Борис. К этому времени он подходил к воротам, и мы с ним проводили 20 – 30 минут, так как хождение по городу разрешалось только до семи часов вечера. Он расспрашивал меня о матери и домашних, и я его успокаивал. Бывало и так, что в это время немцы начинали бомбежку, и нам приходилось прятаться в подъезде. Если Борису случалось бывать в городе, он забегал домой, и Анна Ефремовна либо угощала его вареньем, либо меняла ему белье. Постепенно мы привыкли к такому распорядку, но Борис явно беспокоился по поводу того, что семья остается в Ленинграде, и настаивал на скорейшей эвакуации.

Изредка забегал и Илья и в свою очередь настаивал на том же, но Анна Ефремовна с невестками по-прежнему не сдавались, хотя условия жизни в Ленинграде ухудшались с каждым днем, и я по-прежнему заглушал голод папиросами. Из тех 200 граммов суррогатного хлеба, которые мы получали по карточкам, она ухитрялась подбрасывать мне какую-то часть своей доли, и я бессовестно ее съедал. Было совершенно ясно, что нам грозит голодная смерть, и время от времени я отправлялся с визитом к проживавшим за Охтой родителям жены Бориса, и старики из своих скудных запасов дарили мне кулек с драгоценной картошкой, а бывало и так, что картошку время от времени приносила их дочь. Так мы и жили впроголодь, и Анна Ефремовна таяла у меня на глазах. Самым печальным было то, что при всем своем оптимизме я не видел никакого выхода из положения.

Как только начиналась бомбежка Анна Ефремовна спускалась в бомбоубежище, организованное в подвальном помещении нашего дома, брала с собою подушку и там спала, а я оставался дома и читал Диккенса, такого далекого от переживаемой нами трагедии. Через день или три раза в неделю (точно не помню), мне, как и всем немногим оставшимся в нашем доме мужчинам, приходилось дежурить на чердаке и на крыше нашего шестиэтажного дома для обезвреживания сбрасываемых немцами зажигательных бомб. Для этого мы располагали специальными противопожарными шлангами, соединенными с еще действующим в то время водопроводом. Дежурили всегда двое. Бороться с зажигательными бомбами мы очень скоро научились.

Из этих дежурств мне навсегда запомнились два: 1) упала зажигательная бомба на двухэтажный флигель, находившийся на нашем дворе. Нижний этаж этого флигеля был занят дровяными сараями и, если не ошибаюсь, помещением, в котором жили дворники, а в верхнем втором этаже были две небольшие квартиры; одну из них занимал некто Опель полурусский – полу-немец, где-то работавший механиком, человек безусловно честный ненавидевший фашистов. На крышу именно его квартиры упала немецкая зажигалка. Мы быстро с помощью выскочившего в окно Опеля ликвидировали пожар, и все кончилось сравнительно благополучно. 2) Немцы, кроме бомб, нередко сбрасывали разного рода ракеты, по-видимому сигнальные. Внезапно из находившегося за нашим домом по Свечному переулку двора бесшумно поднялась вверх ярко-красная ракета. Было совершенно очевидно, что эта ракета что-то сигнализировала хозяевам воздуха, т. е. немцам, и была пущена их агентом, проживающим в Ленинграде или специально засланным к нам для шпионажа. До этого инцидента я весьма скептически относился к бытовавшем среди ленинградцев разговорам о наличии в городе немецких шпионов, а теперь я и сам убедился в том, что эти разговоры имели под собою почву.

Об этом случае я рассказал Монахову и кое – кому из товарищей по работе. Все согласились с тем, что мы должны быть осторожными и бдительными. Несколько позднее мой старший сын Илья рассказал мне интересную историю о борьбе со шпионажем: секретарь Колпинского райкома (фамилии не помню) обратил внимание на то, что отдельные небольшие вражеские группы просачиваются к Колпину по линии тяготеющих к Колпину мелких поселений, вернее хуторов, в которых жили и занимались сельским хозяйством хуторяне – немцы, потомки тех немцев, которыми заселила окрестности Екатерина II.

Секретарь доложил об этом товарищу Жданову, и все эти немцы – колонисты были переселены из своих хуторов на восток подальше от театра военных действий. Эта акция в значительной степени ослабила шпионаж.

Я по-прежнему ходил на работу в Гипробум, хотя в сущности мы почти не работали и в основном занимались разговорами, делились впечатлениями и без конца курили, заглушая голод…

В один действительно прекрасный день (было это 22 сентября 1941 года) секретарша Монахова позвала меня к телефону: кто-то меня спрашивает. Я подошел и услышал женский голос: «Товарищ Айзенштадт, с Вами сейчас будет говорить тов. Шихторов – начальник НКВД.»

Через несколько минут я услышал: «Товарищ Айзенштадт! Мне только что позвонил тов. Завенягин и предложил мне немедленно отправить Вас с семьей в Куйбышев на Особстрой НКВД. Прошу Вас пожаловать ко мне сегодня же к 10 часам вечера.»

Я ему тут же ответил, что живу на улице Марата возле Разъезжей, ходьбы до НКВД потребуется около получаса времени, а между тем ходить по городу можно только до 7 часов вечера, Шихторов сказал, что меня никто не задержит, так как милиции даны соответствующие указания. Я тут же передал Монахову содержание своего разговора с Шихторовым, но наш Иван Андреевич сказал: «Никуда ни в какой Куйбышев ты не поедешь…»

От своих товарищей по Гипробуму я не стал скрывать этого инцидента, и все заинтересовались им: «Кто победит? Монахов или НКВД?» Как водится, голоса разделились.

Возвращаясь из Гипробума, я отправился прямым путем в Казачьи казармы, чтобы повидаться с Борисом. Он очень обрадовался тому, что нам с матерью представляется такая прекрасная возможность вырваться, наконец, из осажденного Ленинграда.

В половине десятого я направился к Шихторову. На улице было тихо и безлюдно. Первый попавшийся мне милиционер меня остановил и спросил, куда я иду. Я ответил, и он пошел со мною до ближайшего милиционера, а сам повернул назад: следующий милиционер пошел со мною и пройдя квартал, повернул назад. Так они безмолвно передавали меня один другому, и ровно в 10 часов вечера я был уже в Ленинградском НКВД, где мне тотчас же вручили пропуск к товарищу Шихторову, и я поднялся к нему на 3 этаж. Это было в десять часов ровно.

Шихторов принял меня очень радушно. Принесли чаю, и первый вопрос, который он мне задал, был такой: «Давно ли Вы знаете нашего Замнаркома товарища Завинягина?»

Я ответил, что Завинягина я не знаю и ни разу не видел.

- Почему же он предложил мне отправить Вас в Куйбышев на Особстрой?

- В свое время мне предложил поехать на Особстрой товарищ Орлов – начальник целлюлозно-бумажного Управления НКВД, но я отказался. Главным инженером Особстроя является инженер-строитель Василий Васильевич Смирнов, тоже бывший работник целлюлозно-бумажной промышленности, мой старый друг.

- А какое Вы имеете отношение к товарищу Орлову?

- Знаю Орлова давно еще по совместной работе в Гипробуме, а со времени перевода его в ГУЛАГ НКВД я постоянно ездил к нему по делам Гипробума так как мы проектировали те объекты, строительством которых занимался Орлов.

- Вы сами инженер-строитель?

- Нет, по образованию я юрист, был помощником присяжного поверенного и заместителем директора Шкловской бумажной фабрики в Белоруссии, а в 1917 году я уже был присяжным поверенным и директором той же бумажной фабрики. В 1921 году я был переведен в Ленинградский Бумтрест, а потом и в Гипробум в качестве начальника Планово -экономического отдела. В 1936 году мне удалось добиться аннулирования выданного в СССР американской фирме патента на многослойные бумажные мешки для перевозки цемента. Меня премировали крупной суммой, но вскоре по указанию Правительства я в числе других 10 специалистов-бумажников был откомандирован в распоряжение ГУЛАГа НКВД для проектирования, а затем и строительства Сегежского целлюлозно-бумажного комбината. Там я проработал три года в должности начальника Планового отдела, неплохо освоил строительное дело, но не поладил с 3-ей частью, обратился к товарищу Орлову, и по его распоряжению я был обратно откомандирован в Гипробум, где и работаю по сей день.

Не помню подробности нашей дальнейшей беседы, но товарищ Шихторов незаметно перешел на другую тему и учинил мне форменный экзамен по курсу строительной специальности, и я убедился в том, что сам он является незаурядным знатоком строительного дела. Так оно и было в действительности, и много лет спустя, я нашел в газетах его фамилию среди руководителей строительства «Волга – Дон».

Экзамен, учиненный мне Шихторовым, я по-видимому выдержал; он тут же вызвал своего заместителя некоего Полякова, познакомил нас и предложил ему срочно заняться эвакуацией товарища Айзенштадта и его жены. Я еще попросил присоединить к нам и родственницу Елену Выприцкую, и минут через 10 Поляков вручил мне официальное удостоверение на бланке Управления НКВД по Ленинградской области от 22 августа 1941 года за №22841 следующего содержания: «Предъявитель сего Айзенштадт Моисей Самуилович, согласно распоряжения Зам. Наркома Внутренних Дел Союза ССР тов. Завенягина А. П. направляется на работу в гор. Куйбышев на Особое строительство НКВД СССР. Вместе с тов. Айзенштадт следует жена Айзенштадт А. Е. и родственница Выприцкая Е.»: Удостоверение подписано Заместителем Начальника НКВД ЛО майором госбезопасности Шихторовым, и его подпись скреплена гербовой печатью.

Поляков тут же сообщил мне свой служебный телефон и предложил звонить ему, если при выезде я встречу какие-либо препятствия.

Из НКВД меня отправили на машине, и примерно к полуночи я был уже дома, зашел в наше бомбоубежище, вызвал Анну Ефремовну, рассказал ей о результатах своего «визита» к Шихторову и предъявил ей полученный мною документ, и она, скрепя сердце, признала, что выехать из Ленинграда в конце концов придется, а я добавил: «Чем скорей, тем лучше.»

О своем свидании с Шихторовым и Поляковым я рассказал в Гипробуме своим товарищам по работе и Монахову. Товарищи меня поздравляли, а Монахов заявил категорически: «Никуда ты не поедешь.»

Товарищ Поляков оказался человеком энергичным и исполнительным. Через несколько дней после нашей встречи в НКВД он мне позвонил по гипробумовскому телефону и сообщил, что сегодня в 7 часов вечера будет отправлен поезд на восток через станцию Мга, и по данным НКВД этот поезд будет вероятно последним, и потому он, Поляков, предлагает мне явиться вместе с женою и родственницей Виприцкой на Московский вокзал в комнату № 7 дежурного работника НКВД с минимумом вещей, так как уезжающих и ждущих отправки людей собралось великое множество – всех не разместить.

Я немедленно сообщил об этом Монахову, но тот с прежним упорством заявил: «Никуда ты не поедешь – не разрешу, а если поедешь без разрешения, то я приказом по Гипробуму объявлю тебя дезертиром. Никакому НКВД я не позволю распоряжаться нашими кадрами.»

Хорошо зная прямоту и честность Ивана Андреевича и его самое дружеское ко мне отношение, и учитывая в то же время, с какой неохотой соглашалась на этот отъезд Анна Ефремовна, я и сам заколебался в правильности своего решения и подумав хорошенько, пришел к заключению, что торопиться с отъездом не следует.

Полякову я сообщил по телефону, что мне не здоровится, и выехать сегодня я не могу. Он не особенно огорчился и заявил, что будет ждать моего выздоровления, и что так или иначе, он найдет способ вывезти меня из Ленинграда в самом недалеком будущем.

На второй же день весь Ленинград был встревожен трагической катастрофой, которую претерпел этот последний вышедший из Ленинграда поезд: на подходе к ст. «Мга» поезд был разбомблен немцами целиком и полностью так же, как и самая станция. По словам Полякова, в этой катастрофе погибло более 1000 человек. Мы с Анной Ефремовной избегли этой участи исключительно благодаря твердости и принципиальности И. А. Монахова. Встревожились и наши сыновья, но мы их тут же успокоили: с нами ничего не случилось. Точной даты этой ужасной катастрофы я уже не помню, но сопоставляя отдельные даты относившихся к этой катастрофе событий, полагаю, что она произошла между 25 и 30 августа 1941 года, вернее всего 27 августа. Для эвакуации населения оставался только один путь через Ладожское озеро.

Вскоре случилось так, что уже не я Монахова, а он меня начал торопить с отъездом, 04.IX.41 г. он получил из Москвы телеграмму Зам. Наркомбумпрома тов. Сердюкова от 30.VIII. за №4926; телеграмма с надписью «правительственная» поступила в Гипробум через 5 суток…, что очень характерно для условий того тяжелого времени. Текст этой телеграммы привожу по сохранившейся у меня оформленной копии:

«Телеграмма правительственная Ленинград Гипробум Монахову. Приказываю Айзенштадту немедленно выехать Москву направления новое место работы тчк разрешаю взять собой членов семьи Замнаркомбумпрома Сердюков 4926»

Через два дня 6.IX.41 мне вручили вторую телеграмму от 30.VIII.41г.: «Молния Ленинград Гипробум Айзенштадту. Выезжайте немедленно Уфу должность начальника планового отдела подведомственного мне главка Уфе свяжитесь НКВД 14/2457341 Орлов». Эта телеграмма, как лично мне адресованная, так и осталась у меня в подлиннике. Я тут же по гипробумовскому телефону позвонил Полякову, но он предупредил меня о том, что выехать придется уже по Ладожскому озеру и не сейчас, а значительно позднее – примерно через месяц или даже полтора.

Из Гипробума я отправился в Казачьи казармы и передал Борису обо всем происшедшем за эти 2 – 3 дня и предупредил о том, что примерно через месяц НКВД обещает вывезти нас из Ленинграда. О том же я написал Ильюше по адресу его полевой почты. Оба они остались довольны. Успокоилась Анна Ефремовна: можно, не торопясь, все обдумать и подготовиться к отъезду.

Всякого добра, скопившегося у нас на квартире в доме № 47 по ул. Марата за 20 с лишним лет, в том числе и множество вещей наших детей и их жен было великое множество. Забрать с собою мы в лучшем случае могли бы не более одной десятой части, да и то вряд ли: ведь обоим нам было 110 дет.

Как раз в эти дни старшая дочь моего старого друга и земляка Павла Петровича Горянина попала под трамвай, и ей пришлось ампутировать ногу. Я отвез на тачке Павлу свой и Ильюшин велосипеды, свою отличную пишущую машинку и еще кое – что, чего припомнить не могу, и в присутствии его дочери сказал ему, что все эти вещи я передаю ему с тем, чтобы он в случае надобности распродал бы их или обменял на продукты. Какую-то часть оставшихся Ильюшиных и Бориных вещей я отвез на тачке Зверевым с таким же наказом: использовать для продажи или обмена на продукты.

Часть оставшихся вещей Анна Ефремовна оставила своей приятельнице зубному врачу Марии Леонтьевне Ослан, проживавшей против нас в том же этаже. Все эти, оставленные Павлу Петровичу, Зверевым и Марии Леонтьевне вещи являлись каплей в море по сравнению с тем, что оставалось в нашей квартире, и я заявил жившему у нас Калецкому, чтобы он в случае нужды распорядился оставшимися вещами для продажи или обмена на продукты – так же, как это было предложено Павлу Петровичу и Зверевым.

Анна Ефремовна подарила ему все варенье в банках. С собою в предстоящее путешествие мы решили взять только самое необходимое: две – три смены белья и немного продуктов.

Я все еще по старой привычке с утра уходил в Гипробум на работу, хотя в сущности никакой работы там у меня не было. Неожиданно обратился ко мне мой старый друг юрисконсульт Гипробума Владимир Павлович Данилов с серьезной просьбой: «Его жена, работница Ленинградского ж.-д. узла вместе с другими товарищами по работе своевременно эвакуировалась из Ленинграда, вывезла все возможное, в том числе и его, Данилова, зимние вещи, и в результате он на зиму остался в одном макинтоше. Приближалась зима, хлеба и др. продуктов нет; нет и топлива; остается одно: лечь и умереть. Вас НКВД рано или поздно вывезет, и я прошу Вас вывезти меня либо как члена семьи, либо как сотрудника.» Я, конечно, согласился, но нужно было получить разрешение Монахова и согласие Полякова. Вскоре ко мне стали обращаться и другие сотрудники Гипробума с такой же просьбой. Позвонил я Полякову и говорю ему: «Товарищ Поляков, один в поле не воин; если это возможно, разрешите мне забрать с собою человек пять высококвалифицированных сотрудников, которых хорошо знает и товарищ Орлов.» Поляков ответил, что он может вывезти не более 5 человек, включая меня с женою и, следовательно, дополнительно можно включить в список трех человек, но не более.

Так желающих ехать было очень много, я зашел к Монахову, и он вместе с секретарем Парткома отобрали на выезд еще 2-х человек, оказавшихся в таком же положении, как и Данилов. Это были: бухгалтер Макаров и инженер-электрик Абрамович. Таким образом наша группа в целом составила 5 человек, и 22 октября И. А. Монахов вручил мне командировочное удостоверение на всю группу. Я немедленно поехал к Полякову и договорился с ним о том, что утром 23.X мы все должны с ним встретиться на Финляндском вокзале у поезда, отходившего по Ириновской линии до станции «Ладожское Озеро». Договорился и немедленно вернулся в Гипробум, передав Данилову, чтобы он, Макаров и Абрамович должны быть у меня на квартире 23-го с утра с вещами для поездки на Финляндский вокзал. В Гипробуме было невесело: с утра стало известно, что старый заслуженный инженер Иваницкий погиб от прямого попадания в тот дом, в 5-ом этаже которого была его квартира. Это был крупный инженер, очень культурный, хороший человек и замечательный рассказчик остроумных анекдотов. Возможно, я не совсем точно назвал его фамилию.

Был у меня среди сотрудников Планового отдела Гипробума некто Струков, типичный старорежимный судейский чиновник; по его словам, он был, когда-то товарищем председателя Тифлисского окружного Суда, но кроме того, и специалистом-сапожником. Он цинично заявлял, что эвакуироваться из Ленинграда он не намерен, так как с его знанием сапожного ремесла он не пропадет. Случилось, однако, так что деревянный дом на Лесном проспекте, где он жил, был неожиданно разбомблен, и он остался без крова. Зная, что я уезжаю, он попросил меня приютить его с женою в нашей квартире; пожалел я его, и согласился, и накануне нашего отъезда они переехали к нам. Анне Ефремовне он очень не понравился, но делать было нечего, и эта пара поселилась у нас. Я их предупредил, что уполномоченным по квартире является официально и фактически мой старый друг Калецкий.

Как и было условлено, рано утром 24 октября явилась к нам на квартиру вся моя бригада в составе Данилова, Макарова и Абрамовича, и все мы впятером пешим порядком отправились на Финляндский вокзал для условленной встречи с Поляковым, который вскоре явился и вручил мне удостоверение Ленинградского НКВД о командировке в Уфу бригады инженеров в составе т. т. Айзенштадта М.С., Айзенштадт А.Е., Данилова В.П., Макарова… и Абрамова…

Поезд был переполнен, но Поляков сумел устроить нас всех в одном вагоне, пожелал нам счастливого пути, а сам на ходу выскочил.

Огорчало нас с Анной Ефремовной то, что мы уехали, не успев проститься с сыновьями…

В этом отношении наши спутники находились в лучшем положении, так как их семьи были своевременно эвакуированы.

Как ни странно, но на всем протяжении нашего пути от Финляндского вокзала до ст. «Ладожское Озеро» немцы не сбросили на наш поезд ни одной бомбы: видимо прозевали.

Наш поезд шел на большой скорости и примерно к 13 часам мы уже выгрузились, поздравляя друг друга с благополучным приездом, не подозревая тех испытаний, которые нам предстоит еще пережить в ближайшем будущем.

Недалеко от ж.-д. станции находился какой-то павильон с надписью: «Закусочная», но, когда я обратился к женщине, обслуживающей этот павильон с просьбой отпустить нам чаю или чего-нибудь другого, она отказалась, так как кормить приезжающих она может только по ордеру коменданта, управление, которого находилось на другом конце поселка. Делать нечего - голод не тетка, и мы расположились тут же у павильона, чтобы закусить нашими тощими запасами. Не успели мы поесть, как вражеский самолет ударил по станции, и мы рассыпались кто куда, бросив на произвол судьбы все наши вещи. Загорелся павильон, и через несколько минут прискакали пожарные, а с ними два – три грузовика. Пожар быстро ликвидировали, мы собрали свои чемоданчики, и один из шоферов отвез нас в управление коменданта. Самого коменданта, как и можно было ожидать, я на месте не застал, но через некоторое время он появился.

Фамилию его я уже забыл, но хорошо помню, что это был майор госбезопасности средних лет, на вид очень утомленный, а потому и достаточно раздражительный.

Предъявленный ему мною последний мандат, выданный Поляковым, а также телеграмма Орлова с предложением ехать в Уфу, произвели на него должное впечатление, и он мне заявил, что примет все меры к обеспечению безопасного и скорейшего проезда нашей бригады на восток. Тут же он выдал мне удостоверение на право двухразового питания в столовой всех членов нашей бригады. В это время ему кто-то позвонил по телефону; он извинился, выскочил пулей, и я не успел договориться с ним ни об устройстве нас на ночь, ни о дне отправки нас на восток. По совету комендантского писаря мы внесли и передали ему наши чемоданы и кульки, которые он тут же запер в кладовой, а мы сами отправились в столовую пообедать.

Обед был хорош и обилен, а мы к тому же были достаточно голодны и заправились так, что еле дышали все, кроме Анны Ефремовны, мысли которой были направлены к сыновьям, с которыми мы не успели проститься…

Приближался вечер; наступила ночь, а коменданта все нет; квартира нам не отведена, и ночевать придется неизвестно где и как. Но ведь кроме нашей «бригады» в поселке скопилось великое множество ленинградцев, таких же, как и мы. Отсюда вывод: куда все, туда и мы…Зашел я еще раз в комендатуру, и писарь указал нам несколько ям, вернее больших воронок, образовавшихся от немецких бомб. В некоторых ямах уже устроились эвакуированные сюда ленинградцы. Выбрали и мы для себя подходящую яму, наломали веток и разлеглись, плотно прижавшись друг к другу; утомленные предыдущими волнениями, бессонницей и хлопотами, мы все крепко заснули и всю ночь проспали, как убитые.

Утром следующего дня я был уже у коменданта, рассказал ему о нашей ночевке в яме и попросил его устроить нас, если возможно, где-нибудь под крышей. Он указал мне один дом недалеко от комендатуры, в котором за небольшую плату можно кое – как устроиться. На мой вопрос, куда и когда нас вывезут отсюда, он ответил: «Вы сами понимаете, что вывезти Вас отсюда можно только по Ладожскому озеру в какой-нибудь восточный пункт, не захваченный немцами. Что же касается срока вывоза, то это зависит не от меня. Нормальное курсирование пароходов по Ладожскому озеру давно уже прекратилось, так как немцы господствуют в воздухе и нещадно бомбят все, что попадает в их поле зрения, а потому проехать через озеро можно только ночью. В нескольких километрах отсюда удалось спрятать в лесистой бухте достаточно крупный с прекрасными ходовыми качествами озерный пароход, доставшийся нам от финнов. На озере уже появился лед, но нашему пароходу он пока еще не страшен. Ждем нелетной погоды, которая по прогнозу должна наступить в ближайшие дни, и тогда мы всех отправим. Держите со мною связь и готовьтесь к отъезду.»

Все сказанное мне комендантом я немедленно передал Анне Ефремовне и сотоварищам по «бригаде» и все мы в полном составе со всеми нашими пожитками поспешили в указанный нам дом. Квартира, как и следовало ожидать, оказалась до предела перенаселенной, и хозяйка отвела нам что-то вроде узенького коридора с одной кроватью, которую мы единогласно решили предоставить Анне Ефремовне.

В этом же доме расположился и взвод, а возможно и рота, так называемой морской пехоты, которую мы, ленинградцы, видели впервые. Это были здоровые закаленные молодцы в бескозырках и тельняшках, в темно-серых, почти черных шинелях с обыкновенными красноармейскими винтовками. Это же те самые отряды морской пехоты, которые спустя 3 – 4 недели так отличились при организации знаменитой ледовой дороги через замерзшее Ладожское озеро, той самой, что вошла в историю под названием «Дороги жизни». По этой именно дороге доставлялись в осажденный Ленинград продукты питания, и по ней же уходили пешком на восток те немногие героические ленинградцы, которые по тем или иным причинам еще задержались в осажденном городе. Лично я знаю только троих товарищей, прошедших на восток по этой ледяной дороге. Это были наши крупные, тогда еще молодые, но уже известные инженеры-экономисты Семен Борисович Гуревич, его близкий друг Ошер Григорьевич Иоффе, а с ними жена Гуревича Валентина Дмитриевна Куканова по специальности инженер-энергетик, талантливая, энергичная и многообещающий специалист. Всем троим удалось пройти по ледовой дороге благодаря помощи известного работника бумажной промышленности, впоследствии нашего министра Сергея Михайловича Комарова, занимавшего в то время какой-то командный пост в армии. Задержались они в Ленинграде, так как Гуревич и Иоффе занимались специфической работой большого оборонного значения: изготовлением из бумаги и картона ярко-раскрашенных подобий военных объектов: лже-танков, лже-окопов, лже-артиллерии и других тому подобных предметов. Немцы нещадно и успешно бомбили эти пустышки, тратили на них снаряды и аккуратно включали их в свои сводки.

К сожалению, воспоминание о морской пехоте и связанное с этим упоминание о ледовой «Дороге жизни» нарушают хронологический порядок событий, связанный с эвакуацией нашей «бригады» на восток, а потому возвращаюсь к событиям конца октября 1941 года.

Прогноз погоды оказался правильным, и день 29 октября действительно оказался нелетным. Изредка появлялись над озером и поселком немецкие самолеты, кое – что сбрасывали и быстро исчезали. К вечеру озеро бурлило и гремело. Огромные волны заливали берег и быстро откатывались. Уже начало темнеть, когда толпы беженцев, в том числе и наша «инженерная бригада» оказались на пристани в ожидании отправки. К пристани подошел катер, и тут же появилось несколько человек морской пехоты; они не только следили за порядком, но и помогали отъезжающим при посадке. Мы не попали ни в первый, ни во второй катер, и уже в полной темноте нас со многими другими еще оставшимися на берегу беженцами погрузили в последний катер и отправили по озеру к невидимому нам бывшему финскому пароходу, скрытому в лесистой бухте.

Катер наш, набитый до отказа беженцами, шел очень неспокойно: то подымался на гребень волны, то быстро проваливался в образовавшуюся воронку, и когда уже подошел к пароходу, оттуда бросили канат, нас притянули и по спущенным сходням мы с трудом поднялись на палубу парохода; нас тут же направили в трюм, до отказа переполненный людьми и вещами. С большим трудом мы устроились с нашими чемоданами и узлами на полу трюма – все в одной кучке. Как известно, Ладожское озеро является одним из самых бурных морей не только СССР, но и во всем мире. Недаром в старое время еще при Петре I вокруг Ладожского озера были прорыты обводные каналы, по которым шли грузы в мелких суденышках. Известно также, что строительство таких каналов производилось и позднее при Николае I и Александре II. По этим каналам отправлялись грузы в мелких баржах, а позднее появились и маленькие пароходы, которыми время от времени пользовались и в период строительства Сясьского комбината.

Что касается нашего парохода (бывшего финского), то он был построен с учетом бурности Ладожского озера и, как уверил меня комендант, никакая волна ему не страшна.

Возможно, так оно и было, но в эту бурную нелетную ночь так зверски качало, что против так называемой морской болезни не устоял ни один из наших пассажиров. Лично мне в мои 54 года пришлось ранее дважды в жизни попадать под действие морской болезни, но постепенно я как – будто приспособился, и качку в море переносил удовлетворительно. Однако, в этот наш переезд по Ладожскому озеру я не устоял и полностью разделил судьбу своих спутников.

После 6 – 7 часов мучительного пребывания в трюме парохода мы утром второго дня высадились на восточном берегу Ладожского озера в маленьком заштатном городе «Новая Ладога», который мне был хорошо знаком еще со времен строительства Сясьского целлюлозно-бумажного комбината. Знал я и не только г. Новую Ладогу, но и все его ближайшее окружение и почти все крупные ж.-д. станции, начиная от ст. Волховстрой и далее на восток до самой Перми и г. Краснокамска, куда своевременно эвакуировались и Наркомбумпром и почти все подведомственные ему организации, в том числе и Гипробум в лице тех «патриотически» настроенных товарищей, которые удрали из Ленинграда в первые дни войны еще до блокады. То были Зарин, Николай Владимирович Витман, Матвей Григорьевич Эльяшберг и другие им подобные «патриоты», которые после окончания войны не постеснялись, однако, исхлопотать и получить медали «За оборону Ленинграда».

В городе Новая Ладога нам повезло: мы не только отдохнули от мучительной качки на озере, но и помылись, почистились, основательно подкрепились и в тот же день в специально нанятом автобусе добрались до ж.-д. ст. «Волховстрой», дождались там сформирования поезда сплошь из товарных порожних вагонов и этим поездом отправились на ст. «Тихвин». С нами в одном вагоне оказалось человек 15 пожилых красноармейцев под командой очень молодого лейтенанта, над которым они откровенно и достаточно ядовито посмеивались. Кроме них с нами в этом же вагоне оказался еще какой-то ленинградский инженер, культурный общительный и приятный собеседник. Он оказался одним из двух – трех ленинградцев, случайно спасшихся на ст. «Мга» при зверском налете немцев на последний вышедший из Ленинграда поезд тот самый, на который мы с Анной Ефремовной не попали благодаря вмешательству И. А. Монахова. По словам инженера, он спасся, благодаря тому, что успел вовремя выскочить из разбомбленного вагона и спрятаться в близлежащем лесу.

Вскоре наш поезд прибыл на ст. «Тихвин». Первым выгрузились красноармейцы со своим молодым лейтенантом. Он звонко скомандовал «смирно», красноармейцы мгновенно построились, и весь отряд зашагал по платформе, обогнул вокзал и направился в город. Появился дежурный по станции, заявил, что поезд дальше не пойдет, и предложил всем пассажирам выгрузиться с вещами.

Конечно, все мы были сильно разочарованы, но на вопрос возмущенных пассажиров дежурный еще раз подтвердил, что поезд будет переведен на запасные пути, а пассажирам рекомендуется ждать следующего поезда, который, по имеющимся сведениям, должен прийти часа через три – четыре, а возможно и позднее.

Со слов своего бывшего секретаря по Шкловской бумажной фабрике «Спартак» товарища Фридмана, который в то время был старшим, а может быть и Главным бухгалтером Ленинградского Торготдела, я знал, что город Тихвин является как бы филиалом Ленинграда, что в Тихвине организованы отделения всех ленинградских правительственных организаций.

Тихвин – город небольшой, времени у нас достаточно, и я, посоветовавшись со своей бригадой, отправился в город, рассчитывая, что при наличии у меня удостоверения НКВД я смогу добиться конкретной помощи и содействия в скорейшей отправке нас на восток.

В первую очередь я отправился в НКВД, предъявил документы и попросил помочь нам по части скорейшей отправки на восток. К великому моему удивлению работники Тихвинского НКВД проявили какую-то растерянность, а потом сказали откровенно, что ничем помочь не могут, они и сами находятся в положении, «крайне неопределенном». Из НКВД я направился в филиал Ленинградского Торготдела, надеясь на встречу с Фридманом, но его там не было, и работники ограничились тем, что выдали мне десятка два талонов на обеды в вокзальном ресторане. Разочарованный неудачей, я вернулся на вокзал, но еще на дороге услышал какие-то взрывы. Пустился бегом и застал разбросанные на путях наши вещи; ни Анны Ефремовны, ни других членов нашей бригады нет ни на путях, ни на платформе. Нет и того поезда, которым мы приехали, и о котором нам сказали, что он дальше не пойдет.

Только я ушел в город, как наш поезд, которым мы приехали в Тихвин, вопреки заверения дежурного был отправлен дальше на восток, а немцы с воздуха принялись бомбить нашу станцию, но к счастью без успеха. Если бы я не вздумал уходить в город, все, по мнению моих товарищей, было бы хорошо, и мы бы оставили Тихвин позади. Я хорошо понимал своих друзей, нисколько на них не обиделся и раздав им полученные талоны на обеды, рекомендовал воспользоваться ими безотлагательно. Предложение мое было принято, и мы успели пообедать дважды.

Написали мы с Анной Ефремовной два письма обоим сыновьям, но почтовый ящик был так забит письмами, что отправить их не было никакой возможности.

Пользуясь своим мандатом от НКВД, я зашел к коменданту станции с просьбой отправить нас на восток при первой возможности, и, он, конечно, обещал; но я видел по лицу этого до крайности утомленного человека, что ему не до нас.

В комендатуре станции сидел молодой красноармеец с необыкновенно выразительными глазами – по-видимому писарь; мне показалось, что он мне мигнул, и выйдя на платформу, я остановился в ожидании. Через несколько минут писарь вышел и заявил мне, что по полученным из Волховстроя сведениям какой-то специальный поезд, направляющийся из Ленинграда на восток, приближается к Волховстрою, но там не задержится, а пройдет дальше в Вологду, через Тихвин. Остановится ли он в Тихвине, еще не известно, но я советую Вам, товарищ Главный инженер, обратиться к начальнику станции с просьбой остановить этот поезд в Тихвине хотя бы на несколько минут – он на это имеет право. Совет красноармейца я принял к сведению, зашел к начальнику ст. «Тихвин», и он согласился остановить поезд на три минуты.

Я был так уверен в том, что поезд будет остановлен и что нам удастся в него попасть, что тут же отдал писарю все оставшиеся у нас талоны Торготдела на обеды.

Наступила темная ночь, поезд подошел и остановился. Поезд оказался не обычным, а санитарным под флагом Красного Креста. Темнота была кромешная, но мы быстро нашли начальника поезда, который оказался стариком, военным врачом в генеральской форме. Он категорически отказался принять нас в свой поезд, переполненный ранеными, но, когда я ему заявил, что мы – ленинградцы, направляющиеся на восток, он тут же без всяких разговоров скомандовал: «Забирайтесь в третий вагон, но только в тамбур и там ждите меня.»

Поезд тронулся, появился и старик, провел нас в вагон и предложил мужчинам занять места на самых верхних полках, предназначенных для багажа, а Анне Ефремовне - свободное нижнее место: вскоре нам принесли манную кашу и горячий чай в кружках. Разговорились, и оказалось, что из Вологды поезд с ранеными пойдет на ст. «Сокол», в поселке которого будет организован госпиталь для раненых. Я тут же сообщил старику, что в поселке Сокол кроме Сокольской бумажной фабрики, имеется еще и Сухонский целлюлозный завод – одно из крупнейших предприятий бумажной промышленности. На фабрике «Сокол» работает Главным бухгалтером Александр Алексеевич Кузнецов, крупный работник и культурный человек, и я рекомендую обратиться к нему за помощью в деле скорейшей организации госпиталя.

Приехав в Вологду, мы простились со старым врачом и занялись своими делами, которых собралось великое множество.

Город, в особенности привокзальная часть его, был набит беженцами до отказа, и при том не только эвакуированными из Москвы и Ленинграда, а настоящими беженцами из Белоруссии и даже из Польши, среди которых преобладали евреи. Все эти толпы несчастных и обездоленных людей не собирались покидать Вологду и прочно осели там.

Поезда из Вологды до Перми ходили аккуратно, хотя медленно. Классных вагонов не было – вернее были, но они предназначались для эвакуации на восток раненых воинов; для перевозки обычных пассажиров использовались исключительно товарные вагоны, оборудованные двух ярусными полатями с обеих сторон вагона шириною от стенки до дверей. В центре вагона стояла круглая железная печка, отапливающаяся либо дровами, либо углем; и того и другого на всех станциях было более чем достаточно, и топить печку можно было круглые сутки. Мы так и делали по очереди – все за исключением Анны Ефремовны, которую «бригада» по инициативе Данилова освободила от этой работы.

На ст. «Буй» в 130 километрах от Вологды в наш вагон под вечер посадили небольшую группу пожилых бородатых красноармейцев, по-видимому незадолго до того призванных из запаса. Они заняли задние полати: на верхнюю уложили свои винтовки, сундучки и вещевые мешки, а на нижней улеглись сами, и в скором времени захрапели.

В Буе нам не удалось достать хлеба: по-видимому, его не подвезли, а возможно, распродали до прихода нашего поезда. Ничего страшного в этом не было – к отсутствию хлеба мы привыкли еще в Ленинграде, где глушили голод курением. Так как захваченные нами из Ленинграда папиросы кончились, мы еще в Вологде запаслись махоркой в достаточном количестве, а никогда не курившая Анна Ефремовна глушила голод сном.

Наступила темная ночь. Все мои спутники заснули, а я, дежуривший в ту ночь, сидел на чурбане перед печкой спиною к красноармейцам, время от времени подбрасывая в печку топливо и непрерывно курил свою махорку, мечтая о кусочке хлеба...

От курева и голода кружилась голова, и я с тоской думал о том, что эта осенняя ночь никогда, по-видимому, не кончится…

Не помню, сколько времени длились эти мучительные мои переживания, как вдруг я почувствовал сзади какой-то легкий толчок, а на своем плече чью-то руку с куском хлеба. В первый момент я просто испугался и вздрогнул: явная галлюцинация!.. Но тут же услышал слова, простые человеческие слова: «Не дури, ешь во-здоровье!» Я схватил хлеб и обернулся назад; никакого сомнения не было в том, что этот кусок хлеба мне сунул кто-то из лежавших за моей спиной стариков – солдат. Но кто именно? Все они лежали на нижней полати и мирно похрапывали… Съел я этот хлеб с великим удовольствием, задремал, а потом и уснул.

Когда рассвело, наш поезд подошел к какой-то маленькой станции или полустанку, и старики – солдаты поспешили к выходу; я спросил, кто из них ночью дал мне кусок хлеба. Ответа не последовало. Предложил я им махорки, но и от этого они отказались; поезд наш тронулся, и больше мы их не видели.

От Буя до Перми оставалось еще около тысячи километров: точнее 987. Ехали мы без особых приключений, но учитывая только что приведенный случай в районе Буя, мы уже не упускали случая и запасались хлебом, а если удавалось, то и другими продуктами, и, конечно, махоркой.

По старой ленинградской привычке я ежедневно по утрам брился, даже в тех случаях, когда нам не хватало горячей воды. Оказалось, что можно бриться и при холодной воде; рекомендовал я ежедневное бритье и моим трем спутникам Данилову, Макарову и Абрамовичу, но особенных успехов в этом деле я не достиг.

Двигались мы крайне медленно: от Вологды до Перми насчитывалось  1517 километров, и на их преодоление, у нас ушло без малого 15 суток; следовательно, среднесуточная скорость составляла 100 километров, а часовая всего лишь 5 километров. Вызывалось это тем, что железная дорога Вологда – Пермь была сверх всякой меры перегружена: огромное количество предприятий эвакуировано с юга, центра и запада на восток, а с другой стороны с Урала и Сибири на запад отправлялись не только пополнения в действующую Армию, но и уголь, металл, хлеб и еще многое другое, в том числе и вооружение.

Как бы то ни было, но при всех этих условиях мы все же в полдень 2-го ноября 1941 года благополучно прибыли в Пермь, откуда должны были поехать в Краснокамск. На утренний поезд в Краснокамск мы уже опоздали, и пришлось дожидаться вечернего поезда, отходившего из Перми около 7 часов вечера. Как бы то ни было, но наша «бригада» в своем томительном движении на восток оказалось уже на последнем этапе, и скоро мы попадем в объятия друзей. Тут же в ресторане Пермского вокзала мы нормально пообедали, напились чаю, и чтобы чувствовать себя совершенно свободными, даже сдали вещи в камеру хранения.

Через некоторое время я позвонил по телефону в заводоуправление Камского комбината с просьбой сообщить директору Гипробума тов. Зарину, что в Пермь приехали Айзенштадт с женою и работники Гипробума Данилов, Макаров и Абрамович, и что все они приедут в Краснокамск вечерним поездом. Телефонистка обещала немедленно передать Зарину мое сообщение и, как оказалось потом, она свое обещание выполнила точно и безотлагательно.

Подали Краснокамский поезд, и огромная толпа пассажиров в том числе и вся наша бригада бросилась занимать места. Поезд оказался переполненным до отказа, и всю дорогу до Краснокамска мы простояли в вагоне на ногах. Освещен был наш вагон слабо, и ехали мы в полутьме, но по освоенному уже методу вся наша бригада держалась вкупе. Прошло некоторое время, и кто-то, стоявший сзади, неожиданно, но весьма деликатно хлопнул меня по плечу и произнес знакомым мне басом: «Да ведь это Вы, товарищ Айзенштадт! Какими судьбами?!» Я обернулся и не столько по лицу, сколько по голосу, сразу узнал нашего замнаркома Леонида Павловича Грачёва, с которым я был в дружеских отношениях еще с того времени, когда он в тридцатых годах был директором Окуловского целлюлозно-бумажного комбината. Я ему коротко рассказал о нашей трудной и поздней эвакуации из Ленинграда, удачно закончившейся исключительно благодаря вмешательству Г. М. Орлова и помощи Ленинградского НКВД.

Только тут я заметил на Грачёве военную форму, но в темноте не разобрал его военного звания. Разговорились, и Грачёв мне рассказал, что по Пермскому Обкому был объявлен призыв коммунистов в армию; к сожалению, охотников нашлось немного, а один Ваш хороший знакомый по Ленинграду видный инженер и коммунист с немалым партийным стажем так испугался, что сошел с ума и был даже помещен в психиатрическую больницу, но, когда компания по мобилизации в армию закончилась, он немедленно выздоровел.

Грачёв дружески мне посоветовал не задерживаться в Краснокамске и как можно скорее поехать к Орлову в Уфу.

- А Вы, Леонид Павлович, имеете уже назначение, а если имеете, то куда?

- Я назначен в расположение Главнокомандующего Северо-Западным фронтом и на днях выеду в Новгород.

Поезд подошел к Краснокамску, вернее к обслуживающей его станции «Оверята», от которой до центра Краснокамска было не менее полкилометра. Как и следовало ожидать, моих сотрудников встретили их жены, осевшие в Краснокамске, и увели их к себе. Оказалось, однако, что и меня с Анной Ефремовной тоже встретили: то был инженер-технолог Альберт Фомич Абрамович, двоюродный брат того инженера-энергетика, который выехал с нами из Ленинграда.

Альберт Фомич предусмотрительно встретил нас с саночками, на которые он уложил наши вещи, и повел нас к дому для приезжающих, в котором ютились холостые бездомные работники Гипробума и Буммонтажа, встретившие нас с Анной Ефремовной не только по-товарищески, но и дружески. Было уже поздно, кое – кто уже спал, а другие болтали, лежа в кроватях. Увидев нас, инженер-конструктор Петров, по прозвищу «Петров-Водкин», соскочил со своей кровати и уступил ее Анне Ефремовне, а сам вместе со мною улегся на полу. Мы с Анной Ефремовной так устали, что тут же, несмотря на довольно шумные разговоры, крепко уснули.

Утром следующего дня я направился в контору Камского комбината, в одном из этажей которого разместились эвакуированные Московские и Ленинградские организации, в частности Наркомбумпром, Гипробум, Буммонтаж и ЦНИИБ (Центральный Научно-исследовательский институт целлюлозно-бумажной промышленности). В первую очередь я зашел в кабинет директора Гипробума тов. Зарина, в котором, кроме Зарина я застал и Николая Владимирович Витмана, назначенного Зариным на должность Зам. директора и Главного инженера Гипробума, что с точки зрения юридической было абсолютно неправильно, поскольку существовал подлинный Гипробум в Ленинграде во главе с И. А. Монаховым, как Зам. директора, и Паумином Рафаиловичем Васильевым, как Главным инженером.

Но факт остается фактом: обстоятельства военного времени разбили Гипробум на двое, и финансироваться должны обе части Гипробума, как Ленинградская, так и Краснокамская. Иной точки зрения держалось Краснокамское отделение Промбанка, категорически отказываясь финансировать Краснокамский Гипробум.

Пользуясь тем, что я все еще не был откомандирован из Гипробума и числился начальником его Планового отдела, я обратился к управляющему Краснокамским отделением Промбанка и без особого труда договорился с ним о том, что Краснокамский Гипробум будет финансироваться на общих основаниях при условии, если он представит план работ на IV квартал 1941 года и план финансирования этих работ.

Из Промбанка я пришел к Зарину, рассказал ему о результате своих переговоров с Управляющим Промбанка и заявил ему в категорической форме, что займусь делами Гипробума только в том случае, если мне с Анной Ефремовной будет представлена отдельная, и притом приличная комната. Мое условие было принято, мы переехали в предоставленную нам комнату, и Анна Ефремовна занялась хозяйством. Аппетит приходит во время еды, и я потребовал прикрепления нас к магазину, обслуживающему наше Министерство, что также было исполнено.

Памятуя, что выездом из Ленинграда я был всецело обязан Г. М. Орлову я написал ему о нашем приезде в Краснокамск, благодарил его за оказанную мне с женою великую помощь, без которой мы бы несомненно погибли. Закончил я письмо вопросом, действительно ли я ему нужен; если нужен, то приму все меры к приезду в Уфу, а если не нужен, то останусь в Краснокамске, навеки ему благодарный. В Краснокамске я застал много друзей, эвакуированных туда из Москвы и Ленинграда и многих других городов, в основном работников бумажной промышленности, но было среди них немало и таких, которые к нашей промышленности не имели никакого отношения: например, случайно встретился я там с моим старым другом по Ленинграду Е. В. Высоцким, в свое время владельцев двух издательств: «Сеятеля» и «Практической Медицины». Он эвакуировался сюда в нормальных условиях задолго до осады Ленинграда, оставив там все свое имущество и захватив с собою только самое необходимое.

Занялся я делами Гипробума, составил совместно с Витманом план проектных работ и к нему финансовый план, представил все это Краснокамскому филиалу Промбанка, и финансирование Гипробума было открыто без проволочек после утверждения наших планов заместителем Наркома Михаилом Петровичем Сердюковым.

Мое письмо Орлову не осталось без ответа; 11 декабря 1941 года получилась телеграмма, которую привожу полностью: «Краснокамск Молотовской два адреса Наркомбумпром Сердюкову копия Гипробум Айзенштадту Уфы 499 9 1824 Соответствии договоренностью и вашим твердым обещанием прошу указания Айзенштадту немедленном выезде Уфу 14/4627 Орлов»

Характерным для того времени обстоятельством несомненно является то, что даже правительственная телеграмма, данная из Уфы 9 декабря пришла в Краснокамск только 11 декабря, т. е. через двое суток. Невольно возникал вопрос: «Сколько же времени потребуется нам с Анной Ефремовной на преодоление пути от Краснокамска до Уфы?!»

На этот вопрос мне никто не смог дать ответа, но в Перми нам выдали билеты только до ст. «Чусовской». Эту станцию я знал хорошо, так как в свое время еще задолго до войны я задержался на этой станции проездом в Соликамск вместе с моим другом инженером Антоновым и хорошо помнил, как мы с ним любовались живописными окрестностями этой горной местности. Нам бы следовало добраться до Челябинска и оттуда прямым путем до Уфы через ст. «Бердяуш», но железнодорожники распорядились по-иному, и в Чусовской нам выдали билеты только до ст. «Бердяуш». Не знал я этих мест и влопался. Путь оказался хотя и короче, но поистине мучительным.

Неприятности начались с того, что в наш вагон (товарный) ввалилась небольшая компания хорошо одетых «культурных» людей, из коих один оказался врачом, второй инженером, заметно прихрамывавшим, а третьей оказалась женщина на вид лет около тридцати, достаточно накрашенная. На каждой остановке поезда один из мужчин выносил всякого рода вещи – белье, носовые платки, блузки, расчески и прочие ходовые вещицы, и все это обменивали на масло, хлеб и другие продукты, которые тут же ими съедались. Поезд наш шел на черепашьей скорости, останавливался на каждой маленькой станции, на каждом разъезде и наконец, остановился на ст. «Бердяуш». Что-то с ним случилось, и нам объявили, что поезд дальше не пойдет. Все мы поспешили выгрузиться. Через некоторое время должен был пройти поезд Челябинск – Уфа, и мы остались на платформе в ожидании посадки на этот поезд. Он действительно пришел, но на ст. «Бердяуш» почему-то не остановился и проскочил в Уфу. Нам объявили, что сегодня уже не будет поезда на Уфу и предложили дождаться следующего поезда, который придет из Челябинска завтра в такое-то время.

Что нам оставалось делать?! Не знаю, как вышли из положения другие пассажиры, но мы с Анной Ефремовной решили, что следует остаться на ст. «Бердяуш» и там дождаться очередного поезда до Уфы. Увы! Это оказалось невозможным: маленький вокзал был до отказа набит проезжими и их вещами; пробиться через эти завалы не было никакой возможности, и я направился в камеру хранения, чтобы освободиться хотя бы от вещей. Однако, и камера хранения оказалась перегруженной, и в приемке вещей нам отказали.

Что было делать? Не оставаться же нам в декабрьскую ночь без крыши над головою, не говоря уже о том, что мы оба были голодны! Свет все же не без добрых людей, и какой-то бородатый дядька – ж.-д. рабочий предложил нам переночевать у него в избе, да кстати и подкрепиться. Это была «манна небесная», отказаться от которой мы и не думали. До гостеприимной избы было недалеко, всего 12 – 15 минут, но сама по себе изба произвела на нас далеко не радостное впечатление, не сколько по внешним данным, сколько по внутреннему содержанию. Кроме хозяина, в избе проживали две дочери лет 6 – 7 оборванные, немытые, нечесаные, бледные и молчаливые. Здесь же в избе хрюкала свинья и резвились поросята, а в сенях стояла корова, которой хозяин при нас подбросил охапку сена и тут же подоил. За избой виднелся огород под очень тонким слоем частично растаявшего снега.

Все говорило о бедности, о крайней запущенности и отсутствии женского хозяйского глаза. Так оно и было: жена давно умерла, и девочки уже не помнят ее, но как же обрадовались приходу отца!.. А отец, как пришел со станции, усадил нас с Анной Ефремовной на деревянную кровать, а сам занялся приготовлением нехитрого деревенского обеда – картошки с простоквашей. Вторые сутки мы с Анной Ефремовной голодали, и обед из горячей картошки с холодной простоквашей нас наилучшим образом устраивал. На ночь нам с Анной Ефремовной была предоставлена какая-то весьма древняя обитая ситцем кушетка, а сам хозяин и дети улеглись на полу, подослав солому, покрытую дерюгою.

Измученные предыдущими бессонными ночами и голодом, мы с Анной Ефремовной крепко уснули, но утром, проснувшись от поднявшегося кругом шума, почувствовали себя искусанными насекомыми, которые, как и признал наш хозяин, водились в его избе не только в большом количестве, но и в самом широком ассортименте. Само собою разумеется, что мы сделали все возможное для того, чтобы освободиться от приставшего к нам зверья, но потом выяснилось, что немало экземпляров мы все же привезли с собою в Уфу.

Как бы там ни было, утром второго дня мы с Анной Ефремовной и нашим новым другом отправились на ст. «Бердяуш» с вещами, чтобы попасть на поезд Челябинск – Уфа. На станции он своевременно закомпостировал наши ж.-д. билеты, вещи наши устроил в кладовой и связался со станционными агентами, чтобы узнать заранее время прибытия Челябинского поезда, идущего в Уфу.

Часа через два он известил меня, что поезд из Челябинска уже вышел и в таком-то часу будет в Бердяуше, условился с нами, что он будет ждать нас с вещами против главного входа на вокзал.

Так оно и оказалось. Пришел поезд, и в условленном месте он явился с нашими вещами. Я сунул ему 20 рублей, он поблагодарил, внес наши вещи в вагон, усадил нас, и мы тепло распрощались. Вагон был переполнен пассажирами, и когда наш поезд тронулся, я увидел, что вместе с нами едут уже знакомые нам накрашенная дама, ее муж – врач и спутник инженер. Это открытие не порадовало ни меня, ни Анну Ефремовну, но и не огорчило.

Примерно часам к 14 наш поезд подошел к ст. «Черниковка» (перед самой Уфой) и остановился. Я вышел на платформу и спросил стоявшего возле нашего вагона дежурного, долго ли мы здесь простоим, и успею ли я позвонить по телефону в Уфу в Главпромстрой НКВД. Он любезно повел меня к телефону и советовал не торопиться, так как поезд простоит здесь в Черниковке не менее 15 – 20 минут.

Я позвонил Орлову, и он сразу узнал меня по голосу. Услышав, что я в Черниковке, он тут же предложил прислать за мной машину, но я отказался, так как со мною приехала жена, и она вряд ли рискнет поехать в машине. Орлов тут же сказал, что в таком случае он немедленно пошлет на Уфимский вокзал машину с сотрудником, который нас встретит отвезет в гостиницу. Казалось бы, все прекрасно, все идет как по писанному, но случилось непредвиденное; в течение тех 5 минут, которые я затратил на разговор с Орловым, мой поезд вопреки заверениям дежурного, отправился в Уфу и, конечно, увез с собою Анну Ефремовну с вещами, которых поднять она не в силах, а бросить не захочет ни при каких условиях.

Я, конечно, обрушился на введшего меня в заблуждение дежурного, но он тут же меня успокоил: «Через 5 - 10 минут отправляется из Черниковки пригородный поезд до Уфы, и там через час – полтора Вы застанете свою жену с вещами.»

Действительно, через некоторое время этот местный поезд отправился, и примерно через час я оказался на ст. «Уфа». Однако никаких следов Анны Ефремовны я там не нашел.

Не стал я связываться со станционной администрацией, а прямо отправился к начальнику НКВД ст. «Уфа», предъявил ему свои документы и попросил помочь мне в розыске жены: «Уж не попал ли Челябинский поезд в крушение?»

Оказалось, другое: Челябинский поезд в Уфе не остановился, а проскочил на ст. «Дёма» в 10 километрах от Уфы.

С разрешения начальника НКВД я позвонил Орлову и напоролся на его секретаршу Екатерину Михайловну Копылову, хорошо мне знакомую еще по ее прошлой долголетней работе в бумажной промышленности. Так же, как и Орлов, она сразу узнала меня по голосу и спросила: «Моисей Самуилович, откуда Вы говорите?» Я ответил: «Из кабинета начальника НКВД ст. «Уфа»

- А разве Вас не встретил почтарь?

- Никто меня не встретил, ни один Ваш почтарь, да и не мог встретить, так как Челябинский поезд, которым я доехал до Черниковки, ушел оттуда, не останавливаясь в Уфе, а я приехал местным поездом. Но беда еще в том, что Челябинский поезд увез от меня жену с вещами, и по-видимому она осталась на ст. «Дёма».

Екатерина Михайловна посоветовала мне дождаться на вокзале почтаря, которому поручено встретить меня с женою и устроить нас в гостинице. Во избежание недоразумений я спросил ее: «А как зовут Вашего почтаря, какая у него фамилия?» И услышал в ответ: «Это его фамилия Почтарь, ждите его, он к Вам скоро явится.»

Начальник НКВД, из кабинета которого я звонил, рассмеялся и сказал, что этот Почтарь – знаменитый в Уфе человек, начальник продовольственного и вещевого снабжения Главпромстроя; он кормит и одевает не только работников Главпромстроя, но и всех работников НКВД, да и не только их, а почти всех эвакуированных в Уфу работников других организаций и членов их семейств. Если ему поручено Вас встретить, можете быть спокойны и за себя, и за Вашу жену: он все устроит, и притом наилучшим образом, а вот и сам товарищ Почтарь!

Явился шумный, довольно бесцеремонный еврей лет под сорок, поздоровался с моим собеседником и со мною, бесцеремонно уселся и тут же приступил к делу, начав с того, что из-за меня ему уже порядочно влетело от Орлова. А разве он, Почтарь, виноват в том, что железнодорожники путают?!

Я ему коротко рассказал о том, как во время моего телефонного разговора с Орловым Челябинский поезд отошел от Черниковки и минуя Уфу пришел на ст. «Дёма», куда очевидно попала моя жена Анна Ефремовна со всеми нашими вещами. Он тут же позвонил на ст. «Дёма», вызвал буфетчика и начальническим тоном приказал ему немедленно разыскать приехавшую в Дёму Челябинским поездом гражданку Айзенштадт Анну Ефремовну, принять на хранение ее вещи, накормить ее, предупредить ее о том, что ее муж тов. Айзенштадт находится на ст. «Уфа» и ждет ее; первым же поездом, отходящим из Дёмы в направлении Уфы, отправить ее с провожатым и с вещами в Уфу. Об исполнении позвонить в кабинет начальника НКВД ст. «Уфа»

Распорядился Почтарь, а сам куда-то удрал. Через некоторое время буфетчик ст. «Дёма» позвонил нам, что распоряжение тов. Почтаря выполнено, и что гражданка Айзенштадт в скором времени с первым же поездом будет отправлена на ст. «Уфа». Прошло уже около двух часов, когда буфетчик позвонил вторично и сообщил о том, что гражданка Айзенштадт с вещами посажена в поезд, который в скором времени отойдет в Уфу. Еще поезд не пришел, как Почтарь вновь появился и принялся командовать: позвонил в гостиницу и приказал приготовить хороший номер для приехавшего начальника и его жены; позвонил в другое место и приказал подготовить корзину с продуктами; позвонил в третье место и попросил выслать к вокзалу легковую машину – все это для большого начальника и его жены.

Уже стемнело, когда из Дёмы пришел поезд, и мы с Почтарем встретили Анну Ефремовну, забрали и перенесли в пришедшую за нами машину все привезенные ею вещи и покатили в город – в гостиницу «Башкирия», где для нас был уже приготовлен очень хороший номер.

Не успели мы еще как следует помыться и привести себя в порядок, как кто-то постучался в дверь, а затем вошел какой-то незнакомец с солидной корзиной в руках, поздравил нас с приездом и выложил на стол присланные нам Почтарем продукты. Тут оказались хлеб, белый и черный, ветчина, сыр, масло, колбаса, банка с вареньем и большая запаянная металлическая банка с законсервированными абрикосами. От получения денег посланец отказался: «Рассчитаетесь сами с Почтарем.»

Анна Ефремовна по своему характеру была человеком твердым, отнюдь не сантиментальным, но тут не выдержала и расплакалась. И действительно: дочь в ссылке; сыновья на фронте; в Ленинграде холод, голод; наши друзья и близкие мрут, а здесь в Уфе такое изобилие – настоящий «пир во время чумы». Но больше всего угнетало другое: несколько месяцев наш любимый и удачливый племянник Миша Айзенштадт, работавший инженером на севере в Апатитах заболел саркомой руки, перешедшей в общий сепсис, и был вывезен своей женой – врачом в Уфу, где жили ее родители. Мысль о нем не давала покоя ни мне, ни Анне Ефремовне, и на второй день после нашего приезда в Уфу рано утром я отправился навестить Мишу; оказалось, что он уже умер, и накануне нашего приезда его похоронили. Я хотел было скрыть это от Анны Ефремовны, но она по моему лицу догадалась…

О том, что Миша был так серьезно болен, первой в нашей семье узнала Нина, которой он сам в свое время написал об этом в Каракулино, но нам в Ленинград Нина написала в очень осторожной форме, и смерть Миши явилась для нас трагической неожиданностью.

О том, как плохо работал в этот период ж.-д. транспорт видно хотя бы из того, что время нашего пребывания в пути от Ленинграда до Уфы длилось без малого два месяца: выехали из Ленинграда 29 октября, а в Уфу прибыли 22 декабря 1941 года. Тем более удивительно, что письма по почте приходили как из Ленинграда, так и из Каракулина, довольно аккуратно и сравнительно быстро.

Как я уже писал, мы выехали из Ленинграда, не простившись с сыновьями, а потому в пути я пользовался каждым случаем, чтобы написать в Ленинград и в Каракулино. Написал я такие письма 4.XI всем троим из Волховстроя, т.е. через 24 дня или по 12 суток на пробег письма в один конец. Нормально шли к нам письма из Каракулина от Нины, и это понятно: глубокий тыл. Все письма Ильи и Бориса носили, как правило, характер успокоительный, но в письме от 5 января 1942 года Борис сообщил, что мой старый друг Николай Александрович Калецкий отправлен в больницу в очень тяжелом состоянии. Как же так? Ведь уезжая, мы оставили Калецкому весь сахар и варенье и изрядное количество вещей с наказом использовать эти вещи для продажи или обмена на продукты.

Калецкий имел полную возможность и все права на использование этих вещей в целях сохранения жизни, но он этого не сделал и предпочел умереть: ведь в больницы в то время принимали только безнадежных больных, т.е. умирающих. Мы с Анной Ефремовной взволновались, и я поспешил написать тем своим друзьям, которым мы в свое время оставили вещи на таких же условиях, как и Калецкому, т.е. Степану Ивановичу Звереву и Павлу Петровичу Горянину. Обоим я напомнил о том, что вещи оставлены им не для хранения, а для использования в целях сохранения жизни.

Увы! Ни от Горянина, ни от Зверева мы ответа уже не получили, а Илья написал, что Павел Петрович попал в больницу и находится в тяжелом состоянии. Что касается Степана Ивановича Зверева, то он хотя и находится дома, но состояние его почти безнадежное…

В интересах соблюдения более или менее точной хронологии событий того времени я должен отметить, что, хотя Орлов назначил меня начальником Планового отдела Главбумстроя НКВД 22.XII.41г., т.е. в день моего приезда в Уфу, но фактически он допустил меня к работе примерно через 5 – 6 дней, предоставив мне возможность 1) как следует отдохнуть и 2) устроиться в бытовом отношении.

Мы прежде всего написали о своем приезде в Уфу Нине в Каракулино, Ильюше и Боре в Ленинград и спустя сравнительно короткое время, начали получать от них письма «До востребования». Пользуясь предоставленным мне отдыхом, я бродил по Уфе и к великому своему изумлению наткнулся на многих друзей и знакомых по довоенному времени. Первым встретился мне Александр Иванович Спицкий, мой старый друг по Шкловской бумажной фабрике. В первые дни войны его старший сын был убит, и он с женой и младшим сыном Игорем эвакуировались в Уфу по знаменитой ледяной дороге. В Уфе они проживали у каких –то своих родственников, а Игорь, тогда еще малолетний, работал на военном заводе в Черниковке.

Энергичный и деятельный А. И. Спицкий тяготился своим бездельем и настойчиво просил меня устроить его на любую работу.

 

Моисей Самуилович Айзенштадт

(1887, Могилeв, Беларусь — 1964, Москва). Из семьи торговцев кожей. Окончил юридический факультет Санкт-Петербургского Университета. После университета занимался юридической практикой, специализируясь на уголовных делах, в которых часто выступал в качестве назначенного судом защитника. После революции работал юрисконсультом, специалистом по планированию и снабжению в различных советских организациях, включая Союзленбумтрест.

Перейти на страницу автора