Жизнь моя, иль ты приснилась мне

Моим детям Ольге и Елене Баснер

Здесь нет ни одной придуманной строчки, ни одного выдуманного имени

Октябрь 1964 года

Телефонный звонок. Это Алка! Она сообщает что должна по совершенно безнадежному бракоразводному делу ехать в Киев, в Верховный суд УССР. Алка адвокат. Мы вместе учились в Университете. Вместе мечтали. Я в то время об адвокатуре, чтобы защищать пострадавших, а Алка о прокуратуре, чтобы изживать, наказывать зло. Аллу не все любили в Университете. Некоторые ее просто боялись за резкость, прямоту, за ее острый язык. А мне она нравилась именно этой своей прямотой. Я всегда была уверена, что Алка не будет никогда шептаться за твоей спиной. Если что-нибудь не нравится, скажет прямо. Поэтому однажды под Новый Год Алке написали:

Твою мы ценим прямоту

И дружеский даем совет:

Слыть «острой бритвой»

Среди всех своих коллег,

Когда окончишь Университет.

Как это давно было!! В 1947 году!

А мне тогда тоже написали:

Спустись на землю с облаков.

Куда так часто улетаешь!

О том, как жить, там не узнаешь,

Лишь станешь жертвой пустяков.

И подарили маленькую игрушечную птичку на резиночке.

И вот прошли годы. Прошла целая жизнь. У всех она сложилась по-разному. Алла хороший адвокат. Но она говорит, как ей не хочется ехать в Киев, в незнакомый город, по неприятному делу. «Какая ты, Алка, счастливая! Я мечтала бы поехать в Киев. Когда-то у меня там было много друзей. Только вчера вечером я отправила письмо своей подруге, адрес которой мне помогли узнать. Ее зовут Ноэми. Номка!»

Веня слышит наш разговор.

— Ты очень хочешь поехать в Киев?

— Очень, очень!!!

— Если очень, мы даем тебе отпуск на четыре дня. Поезжай!

На следующее утро встречаемся с Аллой на углу Благодатной и Московского проспекта. Берем такси. А через каких-нибудь 2,5-3 часа мы в Киеве. В Киеве настоящее лето. Сняли наши береты, сбросили пальто. Автобус плывет по золотому ковру опавших каштановых листьев. Останавливаемся на Крещатике у гостиницы «Днепр'’. Я любуюсь Киевом. Правда, от того Крещатика, который я знала, ничего не осталось. Новая улица. Новые здания огромные, нелепые по своей архитектуре. И все-таки Киев — красивый город. Гористый. Каштаны. Замечательная погода!

Мне не терпится увезти Алку в «мой район», показать дом с морским дном (дом по своей архитектуре напоминает морское дно), лестницу, по которой можно спуститься прямо к театру им. Ивана Франко. И главное, нужно срочно узнать, где находится бульвар Леси Украинки. Там должна жить Номка. Алла удерживает меня. Прежде всего гостиница. Она права. Сидим в вестибюле. Через несколько минут должно выясниться с номером. Алка уже показывала свое командировочное удостоверение в Верховный суд УССР. Я при ней. Наконец, Алку приглашают к окошечку. Мы даем расписку, что по первому требованию освободим номер, и нам предоставляют шикарный двойной номер-люкс. Даже с Веней в Москве мы никогда не останавливались в таком роскошном номере. Но оставаться в номере обидно. Мы в Киеве.

Я тащу Алку на бульвар Леси Украинки. Дверь открывают две девочки лет 11 и 17. Немножко старше Леночки и Оли.

— Может быть, мы не сюда попали? — спрашивает Алла.

Нет! Я точно знаю, что попала сюда! Обе девочки, не пойму, какая больше, напоминают мне мое детство. Из дверей одной из комнат (вся квартира малогабаритная. трехкомнатная, напоминающая нашу квартиру на Алтайской) показывается Номина мама Вита Иосифовна. Как она постарела! Она стала очень похожа на мою маму, на всех бабушек! Старшая девочка бежит к телефону и звонит к Номке на работу. Оказывается, только днем, когда Нома ушла на работу, пришло мое письмо из Ленинграда. Номка еще ничего не знает. И все-таки мы говорим по телефону так, как будто расстались только вчера.

Мы учились вместе только два года, в 4 и 5 классах, с 1934 по 1936 год. Вначале в 78 школе (на площади у театра имени Ивана Франко), но в этой школе было плохо с преподаванием русского языка. Тогда мама перевела меня в школу №45 (образцово-показательную), где она в 5 и 6 классах читала историю. Находилась 45 школа недалеко от дома, на Пушкинской улице. Номка два дня не ходила в школу, плакала горькими слезами. Пришлось ее родителям уговаривать мою маму взять и Номку в свой класс. И вот мы обе учимся у мамы. В классе никто не знает, что Фенна Игнатьевна моя мама. Так как мы пришли в школу во второй половине учебного года, нас устраивают дополнительно заниматься английским языком: ходим к какой-то допотопной старушке, у которой нам обеим безумно хочется спать. Уже сейчас, при встрече, Номка призналась мне, что всю жизнь у нее с английским языком связывается по ассоциации сон. В пятом классе перестало быть тайной, что Фенна Игнатьевна моя мама. Я подсматривала в мамином маленьком черненьком блокноте ориентировочно выставленные отметки по истории и передавала ученикам. Если я болела, мама заставляла меня после болезни узнавать у подруг, что задано даже по ее предмету

Мы с Алкой бродим по Киеву. Вот здесь, напротив дома с морским дном, где сейчас красуется огромное здание ЦК партии, стоял двухэтажный домик штаба Киевского Военного округа. На втором этаже этого дома жили мы. Все сейчас здесь ново. Только каштаны стоят такие же, как раньше. Я набираю листья каштанов, чтобы отправить их в очередном письме домой, в Ленинград.

Киев!! Почему я, родившаяся в Ленинграде, проведшая в Ленинграде большую часть своей жизни, считаю своим близким городом Киев?! Ведь в Киеве я провела всего два года, два года детства, 4 и 5 классы! И все-таки Киев — город моего детства!

ДЕТСТВО

Я родилась в Ленинграде на 13-й линии Васильевского острова. Мама в то время была еще студенткой Ленинградского университета. Маленькую, когда мне еще не было года, она часто оставляла меня на попечении своих подруг. Когда я уже в старшем возрасте встретилась с мамиными подругами, то поняла, что она оставляла меня в надежных руках. Этот период жизни я не помню и, пожалуй, из всех районов Ленинграда хуже всего знаю Васильевский остров. Помню себя уже в более старшем возрасте на проспекте Красных Командиров (сейчас Измайловский проспект). Наш дом, красный с белыми колоннами, до сих пор стоит таким же, каким был в годы моего детства.

Папу в доме видели очень редко, он учился в Московской Военно-Химической академии им. Ворошилова и в Ленинград приезжал обычно в какие-то свои свободные дни. Но в квартире у нас была комната, которая называлась «папиным кабинетом». Обычно, когда кто-нибудь из детей заболевал (нас было трое: сестра на три года, а брат на шесть лет младше меня), то «переезжал» в кабинет. Я в детстве болела очень часто, поэтому, вероятно, в памяти очень запечатлелся этот кабинет, узкая комната с кожаной оттоманкой, письменным столом. Около двери на гвоздик вешали полотенце, которым мама постоянно вытирала руки.

Кроме кабинета, была столовая, которая казалась мне огромной и где можно было вокруг обеденного стола кататься на трехколесном велосипеде. И детская, где на бордюре были нарисованы шишкинские медведи. Когда я была совсем маленькой, не было ни Неллочки, ни Лени, меня оставляли дома с нашей соседкой, одинокой женщиной бабой Аней, которая очень любила сидеть со мной на подоконнике, смотреть в окно. Напротив наших окон, недалеко от Троицкой церкви, находилась пивная. И лучше всего я произносила фразу: «Дядя, дай нам с бабой Аней пива!»

Бабу Аню сменил детский сад, а потом школа. В нулевой класс я ходила в школу, находящуюся за Троицкой церковью. Маме хотелось, чтобы я училась не в ее школе (она в это время преподавала обществоведение в школе, находящейся на проспекте Огородникова), но территориально ближе к ней. Но после того, как я уже в первом классе чуть не попала под трамвай, меня перевели в школу на 1-й Красноармейской, чтобы не надо было переходить трамвайную линию. Рядом со школой находилась баня, а еще ближе к дому клуб «Спартак», где я смотрела первую в своей жизни картину «Красные дьяволята».

Во втором классе нас всех принимали в пионеры. Помню, что накануне ночью я плохо спала, мне снилась трибуна, на которую я должна была и не могла забраться. Всех взрослых я просила выслушать торжественное обещание, а придя домой с красным галстуком, написала свое первое стихотворение:

Прощай, наш Ильич! Прощай, дорогой!

Мы, дети, не отстаем от тебя.

Когда подрастем, мы все как один,

Вступим в ряды большевиков.

С воспоминаниями о детстве связан в Ленинграде еще один случай. О нем я должна написать. Когда мне было три года, у нас жил папин брат Павлик, или Пинька, как мы все его называли. Однажды он взял меня за вытянутые руки, поднял с пола и начал крутить. Я страшно заорала. Сбежались взрослые. Срочно вызвали неотложную помощь, у меня был вывих в плечах обеих рук. Руки были вправлены. В течение шести лет меня лечили зимой кварцем. Летом в Сестрорецке до шеи зарывали в песок. К девяти годам лечение закончилось. Пинька же окончил Летную академию. Стал летчиком. Большими его друзьями были летчики Чкалов, Леваневский, Ляпидевский, Каманин. Когда Пинька женился и родился сын, мальчика назвали Валерием, Валерием Павловичем, в честь Чкалова. Маленького Валерия привезли к нам и положили на стол. Он шевелил ручками и ножками, а мы с Неллочкой не сводили с него глаз.

В 1933 году папа закончил Московскую Военно-Химическую академию и был направлен на Украину, в Харьков, помощником начальника химических войск Украины. В Харькове я училась в третьем классе, приветствовала съезд писателей. Одетая в пионерскую форму, я подошла к столу Президиума. Мне предложили встать на стул, чтобы меня было лучше видно. Помню, что я начала говорить почему-то о Вильгельме Либкнехте.

«Вильгельм Либкнехт — революционер немецких рабочих. Плохо жилось семье Либкнехта. Карл еще был совсем маленьким, когда узнал, что такое тюрьма...» А в заключении я обратилась к писателям с просьбой как можно больше писать о жизни наших вождей, чтобы «мы могли быть такими же, как они». Кто-то из президиума протянул мне яблоко.

Окрыленная своими успехами, я в один из весенних дней уехала в город (мы жили на окраине города, Холодной горе, в военном городке) искать редакцию какой-нибудь газеты, чтобы сдать печатать свои стихи, среди которых было и первое мое стихотворение, посвященное Ленину.

В 1934 году столицей Украины стал Киев. Все правительство было переведено в Киев, куда вместе с папой переехала и наша семья. Очень хорошо помню это лето. Неллочка и Леник выехали прямо с детским садом в один из летних детсадов Киевского Военного округа. Меня же родители взяли с собой. Квартиры не было; мы все лето жили в гостинице на Крещатике. Гостиница, кажется, называлась «Спартак». Я очень любила вечером выходить на балкон и смотреть на гуляющую по Крещатику публику. И если в Харькове я почти не слышала украинской речи (мы жили в военном городке, и я училась в русской школе), то в Киеве я с удовольствием брала украинские книги и с увлечением читала Марко Вовчка, разучивала стихотворения Шевченко.

К осени мы переехали на Банковскую улицу, в дом от штаба военного округа, где у нас было две комнаты. В дом, который находился напротив дома с морским дном. Школа, Дворец пионеров, драматический кружок, которым руководил настоящий артист из Русской драмы, заполняли весь мой день. Уроки приготавливались «на ходу». Домой приходила только обедать и ночевать. И всюду моим спутником была Номка. По каким-то контрамаркам мы проходили в театры. Часто на одну контрамарку вдвоем. У меня очень хорошо получались всякие приветствия, поэтому, когда в школе была встреча с Отто Юльевичем Шмидтом, мне поручили выступить с приветствием. А когда весь город приветствовал Марию Демченко как лучшую колхозницу-пятисотницу, собравшую большой урожай свеклы, я от имени всей школы на украинском языке приветствовала ее.

В 1935 году на Институтской улице (улица 25 Октября) выстроили большой дом, одна стена в котором была вся стеклянная, новый дом Правительства, в котором мы получили трехкомнатную квартиру. Детская комната была с большой нишей (в нише окно и паровое отопление). В эту нишу поставили кровать, маленький столик и повесили карту полушарий. У меня была своя комната! Как любили мы с Номкой «запираться» в этой нише и мечтать у географической карты! Брата и сестру в это время я как-то не замечала. Они на целый день уходили в детский сад, а вечером их рано укладывали спать. Неллочку впервые увидела семилетней! Всех семилетних детей в нашем дворе родители записали в школу, в первый класс. Нашим же родителям сделать это было некогда, они всегда были заняты. Уже в августе, вернувшись из пионерлагеря и узнав, что мама еще не записала Неллочку в школу, я взяла сестру, ее свидетельство о рождении и пошла в школу. Там мне предложили от имени мамы написать заявление о приеме Неллочки в первый класс, что я с гордостью и сделала. Записала ее в ближайшую от дома школу на площади около театра имени Ивана Франко, в которую первое полугодие 4 класса ходила и я. Когда Неллочка стала школьницей, я сразу заметила ее, но учеба в разных сменах отделяла нас.

Мы переехали на Институтскую улицу и стали соседями с домом Постышева. Каждое утро я спешила в булочную за хлебом, чтобы не пропустить выезд Постышева из дома. Садясь в машину, Постышев махал рукой всем ребятам, которые собирались у его дома. И мне всегда казалось, что я с Постышевым была хорошо знакома. Из булочной возвращалась более дальней дорогой, чтобы пройти мимо окон какого-то иностранного посольства. Размахивая сумкой с хлебом, я всегда громко распевала:

«В бой роковой мы вступили с врагами,

Нас еще судьбы безвестные ждут,

Но мы поднимем гордо и смело

Знамя борьбы за рабочее дело...»

Оказавшись позже в детском доме и узнав, что Постышев враг народа, я часто вспоминала улыбку Постышева и плакат, который висел у нас в школе, из шести первых букв «П»: «Пылкий пионерский привет Павлу Петровичу Постышеву!»

Весной 1936 года стало известно, что папу приглашают работать в Москву, преподавать в Военно-Химической академии, которую он кончал. Было немного грустно. Мы с мамой собрали книги и подарили их школе. А я отдала в класс еще и свою карту полушарий. Весь класс пришел нас провожать. А потом началась обширная переписка. Почтальона всегда удивляло такое изобилие писем. Ребята писали, что на каждой книге и на географической карте они сделали надпись: «5А классу от Фенны Игнатьевны и Нины Каплан».

В Москву мы приехали летом 1936 года. Лето было жаркое. Неллочка и Леник находились на даче детского сада Военно-Химической академии. Я оставалась с родителями и разъезжала по дачам родственников. Особенно мне запомнилась дача моих родственников на 42 километре. Там же была дача Г. Рыклина, библиотекой которого пользовались все дети. На 42 километре я находилась больше, чем в других местах, но особенно ни с кем не сдружилась, запоем читала все, что попадалось под руку.

Осенью я пошла в шестой класс 435 школы Москвы. Как можно Москву не назвать городом моего детства! Здесь было всё: школа, общественная работа, поглощавшая меня целиком, дружба, первая любовь! Встреча челюскинцев, перелет Громова через Северный полюс. Война в Испании, когда папа самостоятельно стал изучать испанский язык.

Во Введенском театре я выступала с приветствием и принимала в почетные пионеры героев-летчиков Громова, Юмашева и Данилина. А где-то, кажется, в клубе Русакова, начинала свое выступление такими словами: «Когда я прочла в газете и узнала о том, что великий вождь народов Иосиф Виссарионович Сталин дал согласие баллотироваться по нашему Сталинскому избирательному округу...» Во всем этом была своя жизнь!

А лыжные прогулки, когда каждый из нас присваивал себе имя легендарного героя и должен был оправдать его, съехав с намеченной горы!

Мы жили в Сталинском районе, на Госпитальном валу. За нашими корпусами был пустырь и гористое место, спуск к реке Яузе. Катанье на санках с гор превращались в настоящие легендарные походы. Однажды из такого «похода» я пришла с разорванной ноздрёй и разбитым носом. Ноги и руки всегда были в синяках. И все-таки в этом было счастье!

Вспоминая сейчас свое детство в Москве, мне представляется, что все оно прошло во дворе, на катке. У девочек были клюшки, и мы, наряду с мальчишками, играли в хоккей. А книги? Игра в задуманных героев?

В Москве при мне всегда были Неллочка и Леня. Мы все стали старше, и дома был твердо установленный порядок: идешь гулять, бери с собой Неллочку и Леню. Как они мне мешали! И как я была счастлива, когда их звали домой, а мне разрешали еще погулять во дворе! Кроме меня, ни у кого из ребят не было таких младших братьев и сестер. У Иры Багрецовой Юрка был всего на год младше нас. Не только он, но и все его друзья были нашими товарищами, а за одного из его друзей, Витьку Завразина, неизменного спутника наших детских игр, Ира вышла замуж. Сейчас у нее, как и у меня, две дочки. Живут они с Витькой в тех же домах по Госпитальному валу, только в новом корпусе 10, которого в 1936-37 годах еще не было. А Юры нет в живых. Он погиб на фронте, как Пашка Зайченко, Борис Темин, Жора Суриков и многие другие ребята, наши сверстники. У Гены Пурринга брат был старше нас года на три. Мы часто видели, как он встречал около 4-го корпуса сестру Фани Орловой, и они вместе куда-то уходили. Нет уже в живых красивого юноши Эдика Пурринга. Он тоже погиб на фронте. А старший брат Стаськи Марского, Женька, был старше нас на год, на один класс. Но был всегда во всех играх вместе с нами.

Евгений Марский!

Идеал моей мечты!

Товарищ школьных дней, герой больной души.

Виновник всех страданий и тоски!

Мы все учились в одной школе, любили ходить на демонстрации, любили свой двор, любили школу. Ни одного вечера в школе не проходило без наших выступлений. По-моему, мы участвовали во всех кружках, которые были при школе. После принятия Сталинской конституции, перед самыми выборами в Верховный Совет, зимой нас возили на грузовиках по городу, и мы, полные энтузиазма, кричали:

«Голосуйте за товарища Сталина! УРРА!!

Голосуйте за товарища Булганина! УРРА!!»

1937 ГОД

Наступал 1937 год. Мы читали в газетах об антисоветских блоках. Как много врагов в нашей стране! Но мы готовились к встрече Нового года. Шили костюмы. Учились танцевать. Дома ставили пластинки с танго, фокстротами, а во дворе танцевали под свою собственную музыку, громко напевая модный мотив. И очень много читали, стараясь перечитать всего Диккенса, Джека Лондона, Достоевского... Часто спорили о прочитанном.

Летом Неллочку и Леника снова отправили на дачу с детсадом Военно-Химической академии. Неллочка всегда очень хорошо уживалась с малышами. Она росла очень спокойной, услужливой девочкой, любила рукоделие. Всегда ее ставили мне в пример. Маме в это лето надо было поехать на юг, в Одессу, подлечиться в санатории. Меня на все лето пристроили на дачу к папиной сестре. Моя двоюродная сестра была на два года младше меня, но она лучше меня знала Чехова, Гоголя. Мне всегда было с ней очень интересно. Она хорошо знала Москву (а я только свой район), с увлечением рассказывала всегда о музеях, в которых я в те годы бывала не так уж часто. Я очень обрадовалась, узнав, что все лето проведу под Москвой на Николиной Горе. Николина Гора— пригород Москвы, где в основном находились правительственные дачи. Мой дядя Арон Гайстер в то время был заместителем Наркомзема, и на Николиной Горе у него была чудесная двухэтажная дача. Мне она показалась настоящим дворцом. У меня на втором этаже была своя маленькая комнатка. Рядом со мной детская, комната моих двоюродных сестер Ины и Наталки. Их маленькая сестра Валюшка, которой было всего 10-11 месяцев, спала в комнате с домработницей Наташей. Дядя и тетя оба работали. Утром они уезжали в Москву и возвращались только вечером. На даче было очень много цветов, особенно роз. Росло лимонное дерево, на котором уже появились маленькие плоды. За цветами и лимонным деревом мы ухаживали сами, причем Ина и Наталка, помню, делали это все очень умело и старательно, я же больше смотрела, чем помогала.

Через два-три дня я уже знала всех Инкиных подруг: Наташу Керженцеву, Свету Бройду и еще нескольких девочек, имена которых забыла. На Николиной Горе все было очень интересно. Особенно интересно было на речке. Инка знала, с какого мостика удобнее всего было нырять. От каждой дачи отходил свой маленький мостик к речке. Обычно договаривались встречаться у мостика Вышинского. В плохие, дождливые дни собирались у Наташи Керженцевой и на широченной тахте играли в «дурака». Мы с Иной очень любили читать в саду, расстелив на траве одеяло. Однажды я увидела на одеяле вышитые буквы «С.О.». Инка мне объяснила, что это одеяло Серго Орджоникидзе, который был большим другом Арона Гайстера, часто бывал у них в доме.

Очень дружны были Гайстеры с Безыменским. Правда, сын Безыменских, Лева, был старше нас и не обращал на нас никакого внимания. Но зато сам Александр Безыменский и его жена очень хорошо относились не только к дяде и тете, но и к их детям. Очень хорошо помню, как нас всех, в том числе и меня, Безыменские пригласили к себе. Мы пили чай на террасе, а я не сводила глаз с Безыменского. Это был первый поэт, которого я видела так близко! Мне безумно хотелось, чтобы Безыменский спросил меня, не пишу ли я стихов. Но самой признаться в этом я не решалась не только ему, но даже Инке. Безыменский же ни о чем меня не спрашивал. Темой разговора была новая машина ЗИС, которую несколько дней назад получил Гайстер.

В один из вечеров Гайстеры не вернулись из Москвы. На даче часто говорили о происходящих арестах, но как-то мне казалось, что ни ко мне, ни к нашей родне это не имеет никакого отношения. Ведь арестовывают врагов, а я ведь знаю, какой мой папа и все наши родственники настоящие большевики! Мне мама часто рассказывала, как она еще совсем девочкой работала в ЧК вместе с Дзержинским, как познакомилась с папиной сестрой Рахилью, Инкиной мамой, какими настоящими людьми и революционерами были все папины братья и сестры! Как папа любил всех моих товарищей, как помогал мне готовиться к каждому пионерскому сбору! Как часто говорил мне о том, что я должна вырасти хорошим, честным человеком, потому что я живу в Советском Союзе, и нет на свете страны, лучше нашей.

Папа часто рассказывал мне о своем тяжелом детстве. Девятилетним мальчиком он ушел из дома, чтобы зарабатывать себе на пропитание. Боролся за Советскую власть, потом много учился. И сейчас еще много учится. Нет, ничего общего не может быть между папой, нашими родными и врагами Советской власти!

Но оказалось, что дядя с тетей не вернулись на дачу, потому что они арестованы. Какая-то ошибка! Все должно выясниться! Все должно быть хорошо! Больше всего волновалась домработница Наташа. Нужно было как-то выехать в Москву, а никакой связи, кроме автомобильной, между Москвой и Николиной Горой не было. Помню, что даже Безыменские отказались вывезти детей Гайстера в Москву. Как нас всех потом вывезли в Москву, не помню. Ничего не помню, кроме охватившего меня ужаса.

И вот я дома. Папа стал каким-то молчаливым, задумчивым. Буквально через два дня узнаем, что арестовали и остальных папиных сестер, Адассу, у которой сыну Вите было всего 1 год и 2-3 месяца, Липу, у которой двое детей, Елка, ровесница нашей Неллочке, и маленький Алька (сейчас — режиссер «Мосфильма» Александр Митта). Папа повторяет все время одно: «В Советском Союзе зря никого не арестовывают». Он стал возвращаться с работы очень поздно. Мы с мамой всегда ожидали его с нетерпением. Он рассказал в Академии об аресте своих сестер, об аресте Гайстера.

Дети Гайстера остались с домработницей Наташей, которая не отдала их в детский дом. Их выселили из дома Правительства в одну комнату. Папа поехал к ним и привез к нам Наталку. Вернулись с дачи Неллочка и Леник. Начался учебный год. За Наталкой приехала Инка. Наталка бросилась к ней.

В октябре 1937 года папу исключили из партии, демобилизовали. Мы продолжали жить в доме Военно-Химической академии. Каждый день узнавали о новых арестах. Арестовали папу Гены Пурринга, Люды Волковой. Как-то, видя папу очень грустным, я подошла к нему. Он обнял меня: «Запомни, Ниночка, я плохого ничего не делал». Папа получил назначение в город Кинешму научным сотрудником или каким-то инженером на Дмитриевский химзавод. Он бодрился, когда уезжал. Но я видела, что он страдает. Перед отъездом он долго говорил мне о том, что я в семье старшая. Это тяжелое время пройдет. Надо уметь пережить его. Помогать маме, так как она остается одна, без домработницы. Все выяснится, и все будет хорошо. Об этом он писал и в своих письмах. Коротенькие письма его приходили из Кинешмы часто. И в каждом письме: «Помни, ты старшая». Я это хорошо помнила!

Я перестала выходить во двор. Вечерами обычно читала или штопала чулки. Мама каждый день писала папе письма, а я и Неллочка к ее письмам дописывали несколько слов от себя. В одном из писем папа написал, что приехать к ноябрьским праздникам, как собирался, не сможет, но постарается приехать на Новый Год. Дома стало очень тяжело находиться. Леня, и раньше довольно избалованный, стал часто капризничать, грубить: «Папа уехал, оставил меня с одними бабами, а они надо мной издеваются!». Он уже учился в первом классе и особенно изводил Неллочку. За какой бы стол Неллочка ни села делать уроки, он тащил свои тетради, учебники и прогонял ее с этого места. Леня не понимал ничего, что делается дома! Мама в это время целыми днями работала, а вечерами возилась с хозяйством, писала папе письма и почти не занималась нами.

Перед Новым Годом в классе возник вопрос, где и у кого собраться. У нас были большие комнаты. Спросили меня. А когда я сказала об этом маме, она даже с радостью разрешила устроить у нас дома встречу Нового Года. Дома все ожили, стали наряжать елку. Должно было прийти много ребят, готовились сюрпризы. Нашему классному руководителю. преподавателю русского языка Петру Павловичу Москвину, которого мы очень любили и который согласился встречать Новый Год с нами, мой брат Леник, как самый маленький ученик нашей школы, должен был преподнести елочную игрушку, персональную машину.

Встречали Новый год 30 декабря. Мама часто подходила к Лене и Неллочке, незаметно для всех обнимала их, прислушивалась к чему-то. Я тоже ловила себя на том, что прислушиваюсь к звонку у входной двери. Все мы ждали папу. Я была уверена, что папе будет очень приятно увидеть у нас дома весь наш класс. Он всегда любил всех моих товарищей. Но папа не приехал. 31 декабря был сильный мороз, градусов 25. Днем раздался звонок в дверь. Я бросилась открывать. На лестничной площадке с коньками в руках стоял Пашка Зайченко.

— Пашка, проходи! Хочешь обедать?

Но Пашка уже обедал. Он стоял с коньками в руках, ждал меня. По дороге решили зайти к Ире Багрецовой. Но ни Иру, ни Фаню Орлову в такой мороз на каток не отпустили. Мы поехали вдвоем в Сокольники. Было действительно очень холодно. На катке было мало народу. Я рассказала Пашке, что давно нет писем от папы, что он должен был приехать на Новый Год, но еще не приехал. Пашка как-то особенно внимательно посмотрел на меня и вдруг говорит: «Нинка, ты лучше всех девчонок в нашем классе!»

— Неужели даже лучше Ирки Багрецовой?

Дело в том, что у нас почти весь класс был влюблен в Ирку. Многие мальчишки писали ей записки о своей любви. Записки вкладывались в какой-нибудь учебник и просто называли страницу. Ирка прочитывала записки, показывала нам. И смеялась.

— Ты лучше всех! Видишь? — и Пашка закатал рукав длинного свитера. На левой руке, около большого пальца были вытатуированы две буквы НК.

— Зачем ты это сделал?

— Потому что ты лучше, лучше всех!

Как странно. А я об этом и подумать никогда не могла! Мысленно вспомнила стихи Гейне:

Девушку юноша любит,

А ей полюбился другой...

И вообще больше не каталось. Мы поехали домой. На душе было как-то неспокойно. Но, подходя к дверям своей квартиры, я уже думала только о доме. Может быть, приехал папа!? Но папа не приехал. За письменным столом сидела мама вся в слезах, поддерживая голову руками. Около мамы младший папин брат Левка, которому в то время было года 22. Левка работал на заводе Сталина, а вечерами учился в Баумановском училище. Неллочка и Леник, притихшие, сидели за большим обеденным столом и делали уроки, а может быть, просто занимались какими-то своими делами. Я подбежала к маме. На письменном столе лежал пакет с нашими письмами к папе. На пакете было написано «Находится в заключении». Лева уехал. Было решено, что на следующий день после работы мама поедет в Прокуратуру на Пушкинскую, 15. На работе она обо всем расскажет. Правда, она не член партии, но она работает в школе и обязана рассказать на работе, что произошло с мужем.

В школе начались каникулы. В тайне от мамы я поехала на Кузнецкий мост, 24. Там все наводили справки об арестованных. Я выстояла большую очередь, чтобы сдать свое заявление, в котором просила сообщить, где находится мой отец. Через неделю пошла за ответом. «По делу Каплан-Ганжуро Хаима Израилевича ведется следствие». Мама тоже наводила какие-то справки. Со второго полугодия ее отстранили от преподавания истории. Чтобы не было никаких разговоров среди школьников, в РОНО решили перевести ее на работу в другую школу нашего же района, где она в шестых классах преподавала уже не историю, а русский язык и литературу.

Дома было ужасно! С вечера в одной кастрюле мама варила какой-нибудь суп, во второй макароны или картошку. Приходя из школы, я кормила Неллочку и Леню. Мама домой приходила поздно. После работы она, не заезжая домой, бегала по разным учреждениям, наводя справки о папе. Часто стала приходить к нам мама Гены Пурринга тетя Катя. Она уговаривала маму забрать детей и уехать из Москвы. Под Ленинградом, в Кингисеппе, у нее живет сестра. Можно поехать туда. Мама сможет устроиться работать в школе. Нужно как-то пережить это трудное время. Позже, когда маму арестовали, а нас забрали в детский дом, тетя Катя так и сделала: забрала детей и уехала из Москвы. Но в то время мама никого не слушала. «Мой муж никогда не был врагом народа», — твердила она. Вечерами она садилась на диван, подзывала к себе Неллочку и Леню, обнимала их, прижимала к себе и все время повторяла: «Что же теперь будет?». Иногда среди ночи она вставала с постели, хваталась руками за голову и металась по маленькому коврику, лежащему у ее кровати. Мне было страшно за нее, за себя, за всех нас.

В марте мама сказала, что у нее есть несколько свободных от работы дней, и она должна уехать в Кинешму, чтобы там узнать обо всем подробнее. Она оставила мне деньги, попрощалась с нами и уехала. Через 2-3 дня она вернулась. Похудела, появилось много седых волос, а глаза как-то лихорадочно блестели. Всем, кто к нам заходил, она говорила, что ее допрашивали очень вежливо, что она дала по делу папы письменные показания, что в конце показаний написала: «Мой муж никогда не был врагом народа». «Теперь все проверят, убедятся, что папа ни в чем не виновен, и его отпустят», — говорила она нам. Но все равно после работы она продолжала бегать по каким-то учреждениям.

Очень хорошо помню 1 мая 1938 года. 1 мая всегда был нашим любимым праздником. Уже с вечера мы готовились к этому дню, а утром все вместе завтракали. И папа всегда шутил с нами. Потом мы все расходились в разные стороны. Папа обычно брал с собой Леню, мама Неллочку, а я убегала в школу. Встречались все дома после демонстрации, обедали позже обычного, все вместе, рассказывая и перебивая друг друга. В этот день все было иначе. Мама сказала, что ей надо обязательно ненадолго пойти в школу, но ни Лени, ни Неллочки она взять с собой не может, поэтому на демонстрацию они должны пойти со мной. Я заявила, что ни в коем случае не возьму их с собой, потому что обязательно пойду на Красную площадь, а они устанут, не смогут дойти. И вообще. я не хочу брать их с собой! Леня заревел, стал проситься идти со мной. Я хлопнула дверью и убежала. На улице был страшный ветер. Я выбежала в одном платьице, бежевом матросском костюме с обшитым красной тесьмой воротником. Я очень любила этот костюм, но уже на улице заметила, что он стал мне мал. Ветер раздувал коротенькую юбочку, я не могла нагнуться, виднелись штаны. Придерживая юбочку руками, я побежала в школу. Многие девочки пришли в шерстяных кофточках и даже в пальто. Я могла вернуться домой за пальто, ведь дом рядом. И время есть. Но боялась возвращаться. Мне ясно представилось растерянное, усталое лицо мамы, плачущий Леня, неубранная квартира... С ребятами было лучше! Вокруг меня все пели, веселились. «...Можно быть очень важным ученым

И играть с пионером в лапту...», «Широка страна моя родная’’. Я уверяла всех, что мне совсем не холодно, даже жарко. И пела со всеми. Проходя по Красной площади, видела Сталина. Старалась перекричать всех: «Да здравствует товарищ Сталин! Урра!!» Мне было хорошо с ребятами. Не хотелось домой.

11 мая домой принесли повестку. Маму вызывали в Прокуратуру СССР на 13 мая к 12 часам дня.

— Вот видите! Все будет хорошо! Сверили мои показания с папиными. Может быть, мы даже вместе вернемся!

13 мая утром, до работы, она наварила кастрюлю картошки.

— Когда ты придешь из школы, поджарьте для себя картошку. Я приду и тогда что-нибудь приготовлю. Я отпрошусь сегодня с работы. Может быть, удастся прийти пораньше, ведь я уже в 12 часов буду в Прокуратуре.

Пораньше она не пришла. Она вообще не пришла. Я нажарила картошку, накормила Неллочку и Леню. Пили чай. Вечером опять жарили картошку и пили чай. Я смотрела на часы. Шесть. Восемь. Десять часов. Я уложила Неллочку и Леню спать. Они ни о чем не спрашивали. В 11 часов вечера пошла к автомату звонить Левке. Лева жил в семье мужа папиной сестры Липы. И хоть Липа была уже арестована, Левка оставался жить с ними. Муж Липы, Наум Яковлевич Рабинович, был очень хорошим человеком. Он работал инженером на Московском автомобильном заводе имени Сталина. Вероятно, был хорошим специалистом, потому что его в 1935 году вместе с группой советских инженеров направляли в командировку в Америку. Он вернулся из Америки как раз в тот год, когда мы переехали в Москву. Первый Липин муж Бэлла Ландор в 20 годах, когда Елочке было всего 1.5-2 года, был направлен Коминтерном для работы в Венгрию. Потом он пропал. В течение семи лет Липа ждала его. Елка росла в правительственном интернате. Когда уже не было никакой надежды на возвращение Бэллы, Липа вышла замуж за Нюму Рабиновича. У них родился сын Алька. А через год из Венгрии вернулся Бэлла. Его выкупило (обменяло) наше Советское правительство. Но Липа осталась с Нюмой. Бэлла же вскоре женился на сотруднице Коминтерна Тамаре. Все они, и Бэлла, и Нюма, и Тамара очень любили Елку, и каждый из них считал ее своей дочерью. После ареста Липы и Бэллы Тамара забрала Елочку к себе. До сих пор Елочка, уже Елена Бэлловна Ландор (Аграчева), считает Тамару и Нюму своими родителями, а они ее сыновей своими внуками. Помню, когда я училась в шестом классе и мечтала о часах, я спросила у папы, почему у Елочки, которая младше меня на 3 года, есть часы, а у меня нет. Папа мне ответил: «Потому что у Елочки два папы, а у тебя только один».

Вот в семье Нюмы Рабиновича и Липы жил самый младший папин брат Лева, которого все родные очень любили. С Левкой мы были большими друзьями. Где бы я ни находилась, мы всегда переписывались с ним. Последнее его письмо, бодрое, полное оптимизма, я получила в июле 1943 года. Он погиб во время войны где-то под Одессой. И вот 13 мая 1938 года, когда мама не вернулась, я побежала звонить Левке. Он приехал. Всю ночь мы просидели за столом, рассматривая фотокарточки, перечитывая папины письма. Утром 14 мая он уехал на работу, пообещав вместо института приехать к нам. А я отправила Неллочку и Леника в школу, убрала комнаты и пошла в школу только ко второму уроку, была контрольная работа по алгебре. Я написала контрольную работу. Вдруг открывается дверь, и в класс входит наш классный руководитель Петр Павлович.

— Нина Каплан, тебя директор отпускает домой.

Я побежала домой, оставив в школе портфель, не видя перед собой ничего. В квартире было много-много чужих людей, дворник. Шкаф раскрыт, вещи выброшены. Все ящики письменного стола выдвинуты, все перевернуто. У окна, вся в слезах, стояла Неллочка. Леник с фотоаппаратом через плечо бежит мне навстречу.

— Нина, нас забирают в испанский детский дом. Я буду там фотографировать испанцев!

Я остановилась, как вкопанная.

«Ты старшая», — слышу голос папы.

Да, я была старшая! Мне было 14 лет, Неллочке 11, Лене 8.

Потом чужие люди стали зачем-то сбрасывать все вещи в шкаф и в письменный стол. Я стала им помогать. Шкаф и стол закрыли, наложили сургучную печать. И уехали. Дольше всех задержался дворник. Потом он вздохнул, ничего не сказал и ушел. Я пошла на кухню чистить картошку. Неллочка стала мне помогать. Когда на кухню все с тем же фотоаппаратом вошел Леник, я обняла его, и мы все расплакались. Сидели на кухне, чистили картошку и плакали. Потом в дверь позвонили. Пришли ребята из школы, принесли мой портфель. Я никого не впустила. Вышла на лестничную площадку и сказала, что завтра, наверное, не приду в школу. Вечером приехал Левка. Он сбегал в магазин, накупил колбасы, конфет и заставил нас всех поесть. Когда мы все пили чай, пришел дворник и сказал, что завтра за нами приедут. Кто должен был приехать, он не сказал. Да мы и не спрашивали. Было безразлично. Левка остался у нас ночевать. Он и меня заставил лечь спать. И сам лег на мамину кровать.

Я обещала Леве сразу же позвонить и сообщить, в каком детском доме мы будем. Утром он уехал. Мы с Неллочкой стали складывать в папин планшет все фотокарточки. Вынимали из альбомов и вкладывали в планшет. Фотокарточек было очень много. Мы выбирали те, с которыми было жалко расставаться. Леник пошел гулять во двор. Мы видели через окно, как он нарисовал классы и прыгал. Потом мы увидели, как из школы стали возвращаться ребята. Ира Багрецова свернула к нашему корпусу. Я открыла ей дверь. Она стояла, широко раскрыв глаза. В глазах слезы. Какая Ирка хорошенькая! Недаром в нашем классе все мальчишки влюблены в нее. И ресницы у нее длинные-длинные. Ира обняла меня.

— Нинок, мы всю жизнь будем с тобой дружить. Ты обязательно напиши, где ты будешь. Ты знаешь, весь класс хотел к тебе идти, но Петр Павлович разрешил прийти только мне одной.

Мне очень хотелось что-нибудь подарить Ире. Чернильный прибор! У Иры его нет. И еще электрический утюг. Я видела, как Ира гладила духовым. Я заставила ее взять и утюг, и прибор. Пошла ее провожать, неся в руках чернильный прибор из какого-то черного камня. Когда я возвратилась домой, у нас сидел Петр Павлович, наш классный руководитель. Помню, Петр Павлович сел на диван, усадил нас троих около себя и сказал, что где бы мы ни были, что бы с нами ни случилось, мы всегда должны хорошо учиться. Потом он поцеловал меня и ушел, немножко сгорбленный, опираясь на свою палочку, с которой он не расставался, поправляя пенсне.

Это было 15 мая. А с 21 мая начинались экзамены. Мы с Неллочкой стали собирать все учебники и тетради в портфель. Когда часов в 5 вечера приехала за нами машина, мы были готовы отправиться туда, куда нас повезут. У каждого из нас был собран портфель с тетрадями. Мы с Неллочкой одели одинаковые новые в серую клеточку платьица с красными обтекаемыми пуговицами, я держала в руках еще планшет с фотографиями, а Леня фотоаппарат.

ДЕТСКИЙ ДОМ

За нами приехали трое мужчин, одетых в штатское. Когда мы все выходили из квартиры, один из приехавших за нами снял в прихожей с вешалки два зимних детских пальто, мое и Неллочкино, и бросил нам в машину: «Возьмите, может быть, пригодятся». Я страшно удивилась–в мае зимнее пальто! Но эти пальто в детском доме нам действительно очень пригодились!

Ехали мы очень долго. Огромный железный забор. В воротах у мужчин проверили пропуска, документы. Потом нас повели по длинному коридору в какую-то темную комнату, где всех троих сфотографировали, ставя перед грудью определенный номер. Затем взяли отпечатки пальцев. Проверили платья и разрешили остаться «в своем». Когда нас привели в большую комнату, столовую, я увидела много детей разного возраста. На ужин дали гречневую кашу с молоком, но у меня страшно болела голова. Есть ничего не хотелось. Леника забрали в комнату мальчиков, а нас с Неллочкой повели в огромнейшую комнату, где друг около друга стояло много кроватей. Около моей кровати стояла кровать, на которой лежала девочка моего возраста и громко плакала. Плакали очень многие, но как-то тихо, а эта громко кричала, чтобы ее отпустили к бабушке, у нее есть бабушка. Потом к ней подошла какая-то пожилая женщина и дала ей лист бумаги и карандаш. Портфели и пальто наши куда-то забрали. Я тоже попросила бумагу и карандаш.

— А что, с тобой уже говорили? — спросила меня девочка.

— Нет, со мной никто ни о чем не говорил. И кто, о чем должен со мной говорить? Где я нахожусь?

— Это Даниловский детский распределитель. Дом малолетних преступников.

Не помню имени девочки, кровать которой стояла рядом с моей. Мы пробыли с ней вместе дня три-четыре. Она мне рассказала, что у нее на Кавказе есть бабушка, которая, как только узнает, что она здесь, заберет ее к себе. А они не хотят ждать ответа бабушки и отправляют ее в детский дом. И потом ей говорят, чтобы она отказалась от своих родителей, врагов народа. А она никогда не откажется от своих родителей, потому что вовсе они никакие не враги. Они лучше всех людей! И ни в какой детский дом она тоже не поедет.

— Если у тебя есть кто-нибудь из родных, напиши им. чтобы они тебя забрали отсюда, — советовала она мне.

Я стала вспоминать всех наших родственников. Кто же может забрать нас, да еще всех троих? В Москве папины родственники почти все арестованы. Что может сделать для нас Лева? И вдруг я вспомнила о том, что в Ленинграде живет моя тетя, мамина сестра Наля. Она уже взрослая, старше Левки, ей лет 26. Она живет с бабушкой, дедушкой и Борисом, маминым братом, моим дядей, который всего на четыре года старше меня. Адрес я помню прекрасно: проспект Красных Командиров, дом 2, квартира 54. Я пишу в Ленинград. Я не прошу, чтобы нас взяли. Я просто сообщаю, что я, Неллочка и Леник в Даниловском детском распределителе. И еще я пишу Ире Багрецовой. Я сообщаю ей адрес Даниловского распределителя. Помню, что эти письма мы отправляли через какую-то пожилую женщину, уборщицу. И вообще все это делалось не совсем официально.

Дня через три-четыре в Даниловский распределитель приехало человек 10-12 ребят из нашего класса. Ко мне их не пустили, но я видела их всех через забор. Среди них своим большим ростом выделялся Пашка Зайченко. От всех от них мне передали общую записку, в которой они просили обязательно им обо всем писать. И еще очень хорошо помню, как в распределителе нас всех через большой коридор водили строем в туалет. Когда мы проходили мимо малолетних преступников, они кричали нам: «Троцкистов ведут! Эй, троцкисты!! Троцкисты!!».

Как-то меня вызвали в очень красивый кабинет, где мне сказали, что мои родители враги народа, но что, если я хочу, я могу отказаться от них.

— Я хочу попросить отправить меня, сестру и брата в один детский дом, потому что я старшая и отвечаю за них.

20 мая в Москву из Ленинграда приехала Наля. Она узнала, где живет моя подруга Ира Багрецова, и пошла к ним. Тетя Леля (Ирина мама) уговорила Налю переночевать у них, а утром поехать в Даниловский распределитель. А в ночь с 20 на 21 мая 1938 года нас в «черном вороне» отвезли на вокзал, чтобы потом увезти на Украину, в Браиловский детский дом. С Налей мы не встретились. Перед отъездом мы под расписку получили наши вещи: три портфеля, планшет с фотокарточками, фотоаппарат и два зимних пальто — мое и Неллочкино. Кроме меня. Неллочки и Лени было еще трое ребят, Юник Корсунский, Энель Мицкун и, кажется, Аня Шахова. Сопровождали нас двое мужчин. Нам строго-настрого запретили разговаривать с посторонними пассажирами. Мы занимали два купе. Первый день наши сопровождающие очень следили за нами и почти не разрешали выходить из купе, кормили нас бутербродами с колбасой, обо всем расспрашивали. Но потом у них интерес к нам остыл. Они нашли контакт друг с другом. Мы стали выходить из купе и сразу же заинтересовали соседних пассажиров. Больше всего пассажиров удивляло, что мы едем куда-то в экзаменационное время. Нелька Мицкун очень быстро нашел ответ: «Понимаете, мы отличники. Нас всех освободили от экзаменов. И мы едем на экскурсию.»

— Куда вы едете? С кем?

Мы переглядывались и молчали.

Вскоре в наши купе пришел начальник поезда, потребовал от наших сопровождающих предъявления каких-то документов, после чего нам было запрещено выходить в коридор.

В Браилове, куда мы приехали, было настоящее лето. Местные ребятишки уже купались. Все дома утопали в садах, но улицы были грязные, пыльные. Мы прошли через местный базар. Торговки бесцеремонно рассматривали нас и о чем-то шептались.

Вот и детский дом, «Дитячий Будинок». За низеньким забором много одноэтажных домиков. У ворот детского дома увидели очень хорошенькую стройненькую девочку. Большие черные глаза, сросшиеся брови. Пока нас «сдавали» детдомовскому начальству, мы познакомились. Дина Шафир. Ее привезли сюда тоже из Москвы дней десять назад. Она учится в шестом классе. Сейчас сдает экзамены. Сегодня сдавала литературу. Я и Нелька Мицкун учились уже в седьмом классе, Юник Корсунский в шестом. Мы попросили Дину проводить нас в школу. Школа находилась в трех километрах от детского дома. В этот же день мы с Нелькой сдали литературу на пять. Вместо диктанта написали сочинение на свободную тему и сразу же включились в сдачу экзаменов за седьмой класс со всеми остальными. То же самое сделали и другие ребята. С Диной Шафир мы стали подругами. В течение лета в детдом прибывали и другие дети. Это был специальный детский дом для детей репрессированных родителей.

Директор детского дома Феликс Францевич Лисовский сам по себе был, вероятно, мягким человеком. Но жена его, это какой-то ужас! Жили они в отдельном домике на территории детского дома. Жена директора Леся Самойловна (мы называли ее «трехтонна») была рыжей, очень полной женщиной и работала в детском доме медсестрой. Но мы всегда старались скрыть, если плохо чувствовали себя или у нас что-нибудь болело. Только бы не видеть «трехтонну», не чувствовать ее прикосновения! Когда она хотела сказать нам что-нибудь обидное, она говорила: «Вы не забывайте, кто ваши родители! А государство еще заботится о вас!»

Однажды в детский дом привезли маленькую девочку Ирочку Шевцову. Ей было лет семь. Только в детском доме она пошла в первый класс. Ирочкин папа работал, кажется, в английском посольстве. Она много лет прожила за границей и даже говорила по-русски с иностранным акцентом. Ирочка привезла с собой в детский дом большую «говорящую» куклу. Она не выпускала куклу из рук. Так и легла с ней спать. На следующий день явилась жена Лисовского и вырвала куклу из рук Ирочки.

— Хватит! Наигрались. Пусть теперь наши советские дети играют в куклы!

И отдала Ирочкину куклу своему ребенку. Ирочка даже не плакала. Она одиноко ходила по детскому дому и смотрела на всех своими большими расширенными глазами. Вскоре за Ирочкой приехала какая-то родственница и забрала ее из детского дома. Забирали очень многих детей. Очень быстро приехали за Аней Шаховой. Когда за кем-нибудь приезжали, в памяти очень ярко вырисовывался дом и особенно остро, болезненно чувствовалось наше одиночество.

Зачем они мне дом напоминают?

Зачем я совершенно здесь одна?

И вот сейчас я ясно понимаю,

Что никому на свете не нужна.

У всех родители, которые их любят,

О них заботятся, к ним просто ласка есть.

Меня же обстановка эта губит,

Никто-никто меня не любит здесь!!!

Все лето мы работали в мастерских, в поле. Вечерами штопали чулки, ставили заплатки на белье. Иногда я или Дина Шафир читали вслух. Иногда пели. Очень хорошо пела Юля Никонович. У нее был чудный голосок. Очень любили слушать, когда она пела: «Прекрасней нет моей страны, где цепи гор и гладь озер чудес полны...» У Юли Никонович была ужасная судьба. Жила она в Ленинграде. Когда арестовали папу, она с мамой, сестрой, и братом были на даче. Папин шофер поехал предупредить их. А когда возвращались в Ленинград, случилась авария. Старшая сестра погибла, у мамы был поврежден спинной мозг, отнялись ноги. Юля и ее братишка Юра, которому не было и трех лет, отделались легким сотрясением мозга. Так они и не доехали до дома. Маму отвезли в Дом инвалидов, Юлю в наш детский дом, а брата в какой-то дошкольный детский дом. Юля долго разыскивала брата, но так и не нашла его. Тольке в 1940 году Юлиной маме удалось добиться перевода Юли в Ленинградский детский дом.

В октябре 1938 года я стала говорить о вступлении в Комсомол. Нужны были рекомендации. Пришла к нам «трехтонна» и заявила, что никому из нас «не видать комсомольских билетов. Не забывайте, кто ваши родители!» А в школе у меня было много друзей, которые советовали вступать в комсомол. От школы меня выбрали делегатом на комсомольский слет, посвященный ХХ-летию ВЛКСМ. Я приветствовала слет комсомола, а в заключение прочла стихотворение, посвященное съезду комсомола:

Съезду комсомола пламенный привет!

Съезд встречает школа множеством побед.

Комсомол приветствуют школа, я и класс,

Пожеланья лучшие каждый шлет из нас.

После моего выступления ко мне подошла какая-то женщина и попросила «набросать» мое выступление. На следующий день в украинской газете «На змiну» было напечатано мое выступление на русском языке. В детдоме узнали об этом и были страшно возмущены тем, что я ничего не сказала от имени своего детского дома, где я живу.

17 октября 1938г. в школе меня принимали в комсомол. Я, как сейчас, помню этот день. Я была первая, кто поступал из детского дома в комсомол. Когда я рассказывала биографию, стояла мертвая тишина. Потом я сказала, что клянусь быть всегда преданной делу коммунистической партии, делу Ленина-Сталина. На собрании присутствовал представитель из райкома Комсомола. Когда я кончила, представитель райкома сказал, что есть предложение принять меня в члены ВЛКСМ. Все единодушно проголосовали. Потом мне предложили выйти. Собрание еще продолжалось, но я не могла присутствовать, я еще не была утверждена райкомом. В коридоре ко мне на шею бросились Дина, Нелька Мицкун, моя Неллочка. Все они пришли в школу, стояли за дверью и переживали за меня.

Я пришла в детский дом, взяла чистую тетрадь в клеточку и написала: «Дневник». А 27 октября в Жмеринском райкоме комсомола мне выдали комсомольский билет.

Вот радостный, веселый день сегодня.

Мой первый комсомольский день!

Как рада я, что я уж в комсомоле!

Как рада я, что мне пятнадцать лет!

Больше не в силах сочинять, ведь я же не поэт.

Я рада, счастлива сейчас, имея свой билет!

Я приехала из Жмеринки счастливая! По дороге несколько раз рассматривала свой билет, а, придя в детский дом, отправилась в медпункт, раскрыла настежь дверь и, держа в руках свою серенькую книжечку, свой комсомольский билет, крикнула «трехтонне»: «Вот, видите!!!»

С первого же дня нашего прибытия в детский дом мы начали писать письма в Москву, вначале адресовали их на имя Николая Ивановича Ежова, позже Лаврентию Павловичу Берия. В каждом письме мы просили сообщить нам адреса родителей, разрешить переписку с ними, но ответа не было. Некоторые ребята переписывались с мамами. Часто их мамы спрашивали, нет ли в детском доме таких-то, таких-то и таких-то детей. Сколько было радости и слез, когда эти дети находились! Почти все ребята нашли своих родителей именно этим путем. Так же нашла свою маму и Дина Шафир. Потом Дина написала своей маме, нет ли среди женщин таких-то, таких-то и таких-то мам. Динина мама находилась в Акмолинске. В одном из писем Динина мама писала, что она лично Фенны Игнатьевны Каплан не знает, но слышала эту фамилию. Был случай, когда кто-то из девочек переслал маме фотографию, на которой она была сфотографирована со своей подружкой. В этой подружке одна из заключенных женщин узнала свою дочь, о которой ничего не знала. Находили друг друга родители и дети по-разному. Официально же адресов родителей никто не получил.

Была в нашем детском доме очень красивая девочка, Саида Лакоба. Она находилась в детском доме еще до меня. Была очень замкнутой. Рассказывали, что в детский дом ее привезли вместе с братом, который несколько раз убегал из детских домов «мстить за отца». С Саидой мне не удалось близко познакомиться, хотя она и была, вероятно, моего возраста, потому что вскоре кто-то из родных забрал ее из детского дома. Несколько лет тому назад я от кого-то из знакомых услышала, что в Тбилиси поставлен памятник Лакобе. Мне хотелось бы, чтобы об этом когда-нибудь узнала семья Лисовских, особенно жена Феликса Францевича Леся Самойловна. Сколько раз кричала она нам, что мы дети врагов народа, чтобы мы этого не забывали!

В детском доме была девочка Кима Агник. У нее был рыжеватый цвет волос, но Лисой ее прозвали больше за хитрость, за то, что она все время вертелась около «трехтонны»: то вымоет ей пол, то погуляет с девочкой и прочее. Мы не знали всех ее обязанностей в доме Лисовских, но противно было смотреть, когда она в школе уплетала бутерброды с колбасой, которые ей за что-то давала жена директора. Иногда Кимка вызывала просто жалость. В детском доме подруг у нее не было.

Когда у нас уже не стало терпения выносить все оскорбления, которыми осыпала нас жена директора, мы, возмущенные, собрали детский совет (дитячья рада), написали в Обком партии Украины подробнейшее письмо, в котором рассказали о всех безобразиях. Выбрали представителей, меня и Энеля Мицкуна, чтобы отвезти это письмо в Винницу, в Обком партии. Кима подошла к нам и сказала, что к написанному может добавить еще несколько фактов. Она рассказала, что в детдом привезли кожу, чтобы сшить физкультурные тапочки для всех ребят, а директор с директоршей сшили себе сапоги, кожаные куртки и еще кое- то. Я уже не помню всех мелочей, но материал набрался колоссальный. Мы (детский совет) потребовали, чтобы директор дал нам лошадь с санями, чтобы нас довезли до станции Жмеринки (это 8 километров от Браилова и 11 километров от детского дома). Директор согласился. Деньги собрали сами (некоторым деньги присылали). Кроме того, у нас был какой-то свой фонд. Решено было взять с собой в Винницу Киму, она обо всех директорских делах знала больше нас. Утром были запряжены сани. Это было 29 декабря 1938 года. Директор сел рядом с кучером. В сани забрались и мы втроем. Доехали до школы. Директор приказал остановить лошадь, а нам идти на занятия в школу. Спорить с ним было бесполезно. Мы только крикнули ему вдогонку, что все равно будем в Виннице! Было очень холодно, а одеты мы были очень легко. До этого в детском доме был случай сыпного тифа. Была проведена дезинфекция. В дезинфекции мое домашнее зимнее пальто испортилось, стало каким-то разноперым, как мы его называли. Но все-таки оно было с воротником, теплее детдомовского. Кима и Нелька были совсем легко одеты, но мы решили идти до Жмеринки пешком. Когда мы, окоченевшие, пришли на Жмеринский вокзал, прежде всего увидели Лисовского. Поезд на Винницу опаздывал на два часа. Лисовский подошел к Киме: «Давай поговорим, Лисичка.» Она ответила: «Не хочу, Лис!».

В Виннице нас принимала второй секретарь Обкома партии Никитина. Нам дали чистые листы бумаги и предложили еще раз подробно написать обо всем, на что мы жалуемся. Через некоторое время в детский дом приехала комиссия из Винницы, но все оставалось по-прежнему. Нас очень плохо кормили. Даже сама повариха посоветовала нам кому-нибудь пожаловаться на плохое питание. Тогда мы написали письмо на имя Первого секретаря Обкома Партии Украины Н.С. Хрущева. Вскоре к нам в детдом приехала комиссия из Киева, а еще через некоторое время нам прислали нового директора.

В детском доме стало спокойнее. Вместе с новым директором в нашу старшую группу пришел и новый воспитатель, замечательный человек, который стал нашим большим другом, Орест Михайлович Багич. Об Оресте Михайловиче можно было бы рассказывать очень, очень много. Высокого роста, немножко сутулый, всегда со смешинкой в глазах. Я не знаю, сколько ему было лет, но все его время, вся его жизнь принадлежали нам. Он жил в местечке, у кого-то на квартире, но как только мы просыпались, мы уже слышали голос Ореста Михайловича. Уходил он очень поздно. Никаких выходных дней у него не было. И было такое чувство, как будто он живет вместе с нами.

Прежде всего он начал с уборки наших комнат. Поинтересовался, что мы читаем. Он доставал нам в разных библиотеках книги Фейхтвангера, Дюма, Толстого. Он всегда находил время, чтобы с каждым из нас поговорить о прочитанном. Мне он приносил Есенина, Надсона, Пушкина, Лермонтова. Он всегда внимательно слушал мои стихи. Ему мы могли рассказывать обо всем. Зная, что Юля Никонович хорошо поет, он приносил ей тексты красивых украинских песен. Мы очень любили ходить с Орестом Михайловичем по темным улицам Браилова, прислушиваясь к пению украинских песен.

Он радовался вместе с нами каждому письму. У меня была колоссальная переписка. Мне писали ребята из Москвы, из Киева. Кроме того, я переписывалась с Левой и Налей. Только о маме и папе ничего не знала. Особенно часто писала Номка из Киева, все время приглашая приехать к ней. В одном из писем Номка писала, что с большим удовольствием прочитала книгу Стефана Цвейга «Письмо незнакомки». На следующий же день Орест Михайлович принес мне Цвейга.

В детдоме о папах никто ничего не знал, но с мамами переписывались очень многие ребята. О нашей же маме до сих пор ничего не было известно. Это было очень тяжело! А Орест Михайлович всегда находил для каждого из нас какие- то особенные слова, не давая нам задумываться о доме, оставаться наедине со своими мыслями и переживаниями. Орест Михайлович заставил нас интересоваться газетами, журналами.

Когда расформировали наш детский дом. Орест Михайлович приезжал к нам в Яновский детский дом, часто нам всем писал. Мы тоже очень привыкли к нему, очень его полюбили. И когда в Ленинграде он прислал мне и Дине почти одинаковые письма, в которых писал, как ему не хватает именно каждой из нас и пр., мы обе ему не ответили. Сейчас хочется думать, что, вероятно, мы обе что-то неправильно поняли в его письмах. Вторичного письма от него не последовало. Это было перед самой войной, в мае или июне 1941 года. У меня сохранилась фотокарточка, на которой сняты я, Юля Никонович и он. И я уверена, что не только я, но и Дина Шафир, Юля, Нелька Мицкун, Юник Корсунский и другие старшие ребята детского дома всегда с любовью и благодарностью вспоминают Ореста Михайловича Багича.

Очень хорошим человеком был еще наш руководитель слесарной мастерской Аксений Максимович Березовский. Он ко всем нам очень хорошо относился, но нашу Неллочку любил особенно. У него не было детей, и он часто говорил о том, что он и его жена хотят удочерить Неллочку. Но на это я возражала: «У нее есть родители. Когда-нибудь все выяснится, и мы вернемся к нашим родителям.»

Очень хорошо относились к нам, детдомовцам, жители Браилова. Мы учились в одной школе с местными ребятами. Очень часто местечковые девочки Нина Гольдштейн, Галя Чайковская, Нюся Лейфер и другие приносили нам в школу вкусные домашние вещи, приглашали к себе в гости.

Некоторые ребята приехали в детдом с вещами и ходили в своих платьях, а не в детдомовских. Орест Михайлович посоветовал нам всем написать в Москву заявление с просьбой выслать нам наши детские вещи. И вот в конце апреля 1939 года из Москвы нам пришла посылка. В летнее одеяло были завернуты носки, чулки, штаны, какие-то старенькие платьица, рубашки, шахматы, глобус и коньки. Самая ценная вещь – коньки. И хоть в Браилове кататься было негде, конькам я очень обрадовалась. А в Ленинграде они мне очень и очень пригодились, да и старенькие платьица тоже. Многие ребята получили приблизительно такое же барахло.

В детском доме мы почти не болели, если не считать чесотки, которой всегда кто-нибудь страдал. Раздирали себе руки и все тело до крови. Вымазывались черной вонючей чесоточной мазью. Иногда месяцами не ходили в школу. Я очень любила пропускать школу, запоем читала. Весна 1939 года для нас была особенно тяжелая. В апреле у меня на затылке образовалось большая лысина. Я стала отращивать волосы, зачесывать их назад. И почти у всех спрашивала: бывают ли случаи, когда женщины лысеют. А в мае серьезно заболела Неллочка. У нее было воспаление легких, и ее положили в больницу. В июне нас всех перевозили в Яновский детский дом. Это большой настоящий детский дом на 500 детей. Очень красивое большое белое здание. Бывший замок графа Потоцкого. Недалеко от детского дома Южный Буг. Здесь мне все понравилось. Никаких «врагов народа», много разных кружков. Леня здесь просто ожил. В Браилове мне все время приходилось его опекать, потому что он вечно ходил обиженный. Его все время дразнили. А здесь он в первый же день подбежал ко мне радостный и сказал, что уже записался в струнный кружок.

Детскому дому принадлежал огромнейший сад, который ребята сами обрабатывали. Помню, всегда было очень весело, когда был сбор черешни. Устанавливалась определенная норма сдачи черешни. Но это не мешало нам сначала забраться на деревья и до отвала наесться черешни. И с питанием в Яновском детдоме было гораздо лучше. Кормили вкусно. В столовой всегда были просто дежурные, которые помогали чистить картошку, мыть посуду и т.д., и ответственные дежурные, которые получали продукты, отвечали за вкусное, доброкачественное питание. Здесь у нас совсем не было свободного времени, мы всегда были чем-нибудь заняты. Очень мне нравился директор детского дома Борис Григорьевич Пшеминский.

У меня очень серьезно стоял вопрос о дальнейшем пребывании в детском доме, о дальнейшей учебе. Восьмой класс в Браилове я окончила с похвальной грамотой. Но в Яновском детском доме было другое положение. Там после седьмого класса могли остаться учиться только те, кто выразил желание остаться в детдоме и работать воспитателем. Орест Михайлович в письмах советовал мне идти в техникум. Я и сама останавливалась на техникуме. Но все-таки еще колебалась. Дину Шафир и Киму Агник родственники забрали из детского дома. Юник и Энель уже сдали документы в Лисичанский машиностроительный техникум. А я все еще думала.

Однажды подошел ко мне директор детского дома Борис Григорьевич. Он очень долго и тепло разговаривал со мной. Узнав, что я получила письмо от Ореста Михайловича, он предложил мне с кем-нибудь из подруг съездить на несколько дней в Браилов. Я очень обрадовалась этому предложению. Со мной поехала Галя Ложкина. Нам даже деньги и командировочные удостоверения выдали на дорогу, все как полагается. Оказывается, детский дом в Браилове остался. Только теперь не будет никаких репрессированных, а просто общий детский дом. Всех детей репрессированных родителей разбросали по разным детдомам.

Орест Михайлович встретил нас замечательно. И вообще нас в детском доме приняли очень хорошо. Когда нужно было уезжать, нам предлагали еще погостить в Браилове. С Орестом Михайловичем выбрали для меня техникум — индустриальный. Там есть химический факультет.

— Когда папа вернется, ему будет очень приятно узнать, что я тоже химик, правда?

— Фантазерка, — ответил Орест Михайлович. Он часто меня так называл. А еще как-то в письме написал, что жизнь очень короткая. Вероятно, это действительно так. А вот я сейчас вспоминаю свою жизнь, и она мне кажется такой большой и длинной. Как все это давно-давно было!

9 июля пришел ответ из Одесского индустриального техникума, в котором сообщали, что я буду принята без вступительных экзаменов. Как мне в эти дни не хватало мамы или кого-нибудь из близких подруг! Дина писала из Ленинграда, что она будет жить у тети и кончать 10 классов. Уже 1 год и 2 месяца я не вижу мамы. Что с ней? В этом детском доме есть дети, которые вообще никогда не видели своих родителей. Сколько они себя помнят, детский дом. А. может быть, им и легче, чем мне?

Только отправила документы в техникум, как получила письмо от Нали. Она пишет, чтобы я и не думала ехать в Одессу! Одной! В незнакомом, да еще и портовом городе! «Ни в коем случае». Она узнала, что в Ленинграде есть хороший химико-технологический техникум. Только нужно срочно выслать документы. Экзамены начнутся с 15 августа. В течение какого-то часа я принимаю решение ехать в Одессу за документами. Бегу к Борису Григорьевичу. Он мне не советует этого делать, уговаривает меня учиться в Одессе. Если я буду на Украине, я буду считаться воспитанницей детского дома, детдом будет мне помогать. Но я непреклонна. И как только раньше я не подумала о Ленинграде? Как я благодарна Нале!

У меня было 40 рублей, которые прислала Наля. Кроме того, Неллочка за свою работу (она вышила своей воспитательнице ночную рубашку) получила 5 рублей. Просит на всякий случай взять и эти деньги. Кажется, Нелька Мицкун тоже дал мне рублей шесть. В столовой набрала себе целую сетку еды. Выехала на следующий день рано-рано утром. До станции Калиновка провожали меня моя Неллочка, Юля и Нелька Мицкун. Из документов у меня был при себе только комсомольский билет. В портфеле лежали полотенце, мыло и «Шагреневая кожа» Бальзака.

В вагоне я познакомилась с очень красивой женщиной. Она поинтересовалась, кто я, куда еду и прочее. Разговорились. Я сказала, что никогда в Одессе не была, никого из знакомых у меня там нет, что еду в техникум, который находится на улице Островидова. за документами. Женщина предложила мне записать ее адрес, а если негде будет ночевать, прийти к ней. Я поблагодарила.

В Одессу поезд пришел в 5 часов вечера. Женщину, с которой я познакомилась, встречал какой-то молодой мужчина. Еще когда стали подъезжать к Одессе, женщина начала прихорашиваться, и уже совсем забыла обо мне. Она одной из первых стала пробиваться к выходу. Я пошла за ней. На платформе она расцеловалась с мужчиной. Он взял ее под руку, и они пошли вперед. Я долго шла за ними, пока не сообразила, что нужно узнать, где находится улица Островидова. Оказывается, я пошла совсем в другой конец города. Когда я нашла техникум, канцелярия уже не работала. Это была суббота. Мне объяснили, что в воскресенье техникум будет закрыт, а сейчас, к сожалению, никто не сможет выдать мне документы. Я огорчилась ужасно. Как-то все было плохо продумано. Где-то надо было ночевать. К своей новой знакомой, несмотря на приглашение, идти не хотелось. Я решила узнать, где находится самая дешевая гостиница. Сторож техникума объяснил мне, что в гостиницах сейчас вообще нет ни одного места, а узнав, сколько у меня денег, сказал, что мне лучше всего пойти в детскую комнату милиции. Там я смогу переночевать. Я отправилась в ближайшее отделение милиции. Меня приняли. Комсомольский билет и деньги взял милиционер на хранение, а мне предложил пройти в соседнюю комнату. Там находились три парня, страшные на вид (двое из них спали прямо на голом полу) и какая-то девушка лет 20 с подбитым глазом. Я села на стул, раскрыла книгу и стала читать. Но находиться в этой комнате было неприятно. Я уже думала о том, что лучше было бы всю ночь бродить по улицам города. Но ведь мне нужно было где-то переночевать еще одну ночь. Я сидела, рассеянно читала книгу и ждала. Ведь должны же что-нибудь решить в отношении меня. Не могу же я сидеть так на стуле всю ночь! И действительно, через некоторое время меня вызвали в первую комнату.

— Какие еще есть документы?

Я объяснила, что мне еще не исполнилось 16 лет, паспорта у меня нет. Единственный документ комсомольский билет. Никакой справки из детского дома я не догадалась взять. Приехала за документами. Милиционер позвонил по телефону в Дом колхозника, а потом обратился к какому-то молодому парню: «Доведи ее». На улице было уже темно. Мы шли через весь город, и этот юноша говорил мне названия улиц. Навстречу нам шел мужчина с огромной собакой. Юноша сказал: «Видите эту собаку? Она заняла первое место за ум и красоту.» На ошейнике у собаки поблескивали медали. Этот юноша довел меня до дома колхозника, о чем-то сказал дежурной. Мне предоставили на две ночи кровать. И даже денег с меня не взяли. В комнате было человек 10 женщин, но я сразу же легла спать и моментально уснула. Проснулась очень рано. Побежала к морю. Помню большую лестницу, спуск к морю. Целый день провела на берегу. Купила мороженое, лимонад. Купалась, высохла на солнце. И опять купалась.

В понедельник взяла документы и на вокзал. А там народу тьма-тьмущая! Мой поезд уже ушел. Следующий завтра утром. Билеты будут продаваться с 8 часов утра. Решила ночевать на вокзале. Часов в 11 вечера пришли милиционеры и всех выгнали на улицу, ночевать на вокзале не разрешено. Я подошла к милиционеру, рассказала ему все. Он разрешил мне остаться. Я положила портфель под голову и около окошечек заснула. Проснулась от страшного шума, впустили народ. Я стояла первая. И вдруг выясняется, что я стою не в той очереди, не у того окошка. Здесь выдаются билеты на Мелитопольское направление. В мою кассу не пробраться. Я заревела. От обиды, от того, что все так глупо получилось. Собрался народ. Подошел милиционер. Я объяснила, что еду в детский дом, что забирала свои документы, которые нужно еще успеть отправить в Ленинград (а это уже было числа 5-6 августа), что у меня и денег больше нет, только на билет. Милиционер подошел к очереди, где продавали билеты на Калиновку: «А ну, всем на два шага назад!»

При отъезде из детского дома выяснилось, что действительно, кроме комсомольского билета, у меня нет никаких документов. Мы вообще в детском доме жили без документов. Выехать я должна была числа 12 августа, а 16 лет мне исполнялось 24 августа. Без документов же меня в Ленинграде и к экзаменам не допустили бы. Правда, я родилась в Ленинграде, там в ЗАГСе должна быть моя метрика. Но я писала еще раньше в ЗАГС, мне ничего не ответили.

— Может быть, ты сама не знаешь, а родилась не в Ленинграде, — сказал мне Борис Григорьевич, и распорядился выдать мне местный паспорт, временное удостоверение сроком на один год. Оформляли все в детском доме: Каплан Нина Хаимовна. Родилась 24.VIII.1923 года. Место рождения местечко Янов Калиновского района Винницкой области. Национальность? Я помню, что во время переписи населения в 1936 или 1937 году, когда я еще жила дома, папа сказал: «Ну, а она у нас интернационалка». По-моему, тогда в переписи так и написали. Я и сказала:

— Я интернационалка.

— Как это?

— У меня папа еврей, а мама русская.

— А ты какую культуру приняла?

— Никакую.

— Еврейский язык знаешь?

— Нет.

— Какая там еврейка! Пиши русская!

Так меня и записали. С этим удостоверением я уехала в Ленинград.

ОПЯТЬ КИЕВ

В Ленинград ехала через Киев, где задержалась на два дня. Приехала прямо к Номе. Мы не виделись три года. Передо мной стояла очень красивая, загорелая, с большим вкусом одетая девушка. Она только два дня назад вернулась из Одессы. А я в своем стареньком платьице, в детдомовском пальто, полуботинках выглядела ужасно. Но Номка бросилась ко мне на шею. Она целовала меня и плакала. Плакала ее мама, плакала и я. Номкины две небольшие комнатки показались мне такими красивыми, уютными. Прибежала Ася Месонджник, Номкина подруга, которая жила с ней в одной квартире. По этой же лестнице, этажом выше, жили две сестры, Неля и Муся Мазур. Номка побежала за ними. Когда-то мы все дружили. Они все меня целовали, обо всем расспрашивали: о Неллочке, Ленике, маме. О маме я и сама ничего не знала. На мои запросы, которые я посылала в Москву, мне не отвечали. Я надеялась в Ленинграде куда-нибудь обратиться и что-нибудь узнать о ней.

В Киеве мне было очень хорошо! Вечером пошли с Номой к Мирре Клиницкой. Она жила на Красноармейской улице, и по вечерам у нее всегда можно было застать кого-нибудь из ребят нашего класса. Так мне объяснила Нома. Многих я не узнавала. Все были очень хорошо одеты. И я очень стеснялась, особенно моих полуботинок. Пошли гулять на Днепр. Потом в каком-то парке слушали симфонический концерт. Мне было очень, очень хорошо, но к горлу подкатывался какой-то комочек. Я давно не слышала музыки. Почему-то в детдоме мы совсем не слушали даже радио. И я сейчас почувствовала большую разницу между мной и всеми этими ребятами, моими бывшими соучениками. И то, что я поступаю в техникум, а они все будут учиться в девятом классе!

Договорились на следующий день всем поехать на дачу к Лине Зайденберг. Пришли домой поздно, но Номкина мама нас ждала. Она постелила нам «валетом» на узенькой Номкиной кроватке. Я не могла заснуть. Лежала тихо с закрытыми глазами. Уже очень поздно к нашей кровати подошла Номина мама. Она поцеловала Ному и меня, и положила нам около кровати две груши. Я долго, долго не спала и тихо плакала.

Все знали, что Лина мечтает стать артисткой. Она мне и в детский дом писала: «Когда я стану знаменитой актрисой (ведь мечтать никому не запрещено), я скажу, что первым моим учителем была ты? Нина Каплан.» Просто ей запомнился один случай. Мы все были в драмкружке при театре Русской драмы. Однажды разучивали пьесу «Фред». Все хотели играть роль Фреда. И всех, и мальчиков, и девочек «пробовали» на эту роль. Наконец остались двое, Лесик Цинобер и я. Нам обоим предложили сказать фразу: «Ребята... Товарищи... Ну хорошо, я уйду. Завтра вы все узнаете!» Произнес эту фразу сначала Лесик, а потом я. Мне дали играть роль Фреда. И Лине очень запомнилась я в этой роли.

Лина полулежала в шезлонге с книгой. Она была несколько полноватой и вообще что-то высокомерное, напускное было в ней. Увидев всех ребят, она вначале помахала рукой, а потом как-то лениво поднялась. Все расступились, чтобы она могла увидеть меня.

— Нина! — Она бросилась ко мне, мы расцеловались. Лина уговаривала нас остаться, но я в этот день уезжала, поэтому мы торопились уйти. Лина, действительно, поступила в Театральный институт, но стала ли она актрисой и дала ли ей удовлетворение ее профессия, я не знаю. Слышала, что сейчас живет она в Свердловске, что у нее две дочки.

Вечером к Номе пришел мальчик Нолик. Номка мне писала о нем. Он учился в их же школе, но на два класса старше. Номка нас познакомила. Потом опять приходили Неля и Муся Мазур. Сейчас, когда я вспоминаю их, таких милых, красивых девочек, мне даже страшно поверить, что обе они погибли в Бабьем Яру.

Я уезжала поздно. Меня провожал Нолик. Мы вместе сели в трамвай. Мне показалось, что Нолик очень обрадовался, когда я убедила его не провожать меня на вокзал. Он передал мне билеты и сошел с трамвая. Я тоже была этому очень рада. Мне надо было получить в камере хранения мои вещи — большой мешок, перевязанный толстыми веревками, в котором были одеяло, подушка, две простыни, пододеяльник, все, что полагалось детдомовцам при выпуске из детского дома.

ЛЕНИНГРАД

В техникуме уже начались приемные экзамены. Но обо мне уже знали, потому что Наля, вероятно, ежедневно ездила к завучу техникума и говорила о моем приезде. В техникум поступали, в основном, окончившие 7 классов. У меня же был отличный аттестат за 8 классов. И, действительно, экзамены не представляли никакого труда. Я сдала все на 5, кроме географии, не могла назвать стран Латинской Америки. По географии мне поставили 4.

18 августа 1939 года на Налин адрес пришло письмо от мамы. Она в Караганде. Все письмо о нас. У нее не было возможности написать раньше. Она все время разыскивала нас. Кто-то сообщил ей, что мы в Браиловском детском доме. Она писала туда, но ей ответили, что таких детей в этом детском доме нет. На Украине было два детских дома, Брацловский и Браиловский. Оба в Винницкой области. Я думаю, что маме сообщили о том, что мы в Браиловском, но небрежно написанное «и», похожее на «ц», запутало все. Мама писала Нале с надеждой, что, может быть, она что-нибудь знает о нас. Я срочно пишу Неллочке и Лене. Я пишу маме, пишу ей длиннющее письмо. Наля просит, чтобы мама писала мне на другой адрес, лучше на адрес общежития, в котором я буду жить. Дело в том, что и она, и бабушка с дедушкой, и Борис остались жить в доме Военведа. в одной из бывших наших комнат, детской. Если же узнают о папином аресте, их наверняка выселят. А выселяют без предоставления жилплощади. И так уже ходят слухи о предстоящем выселении из этого дома всех, кто к военным не имеет отношения. А к тому же Наля работает на военном заводе и ее могут уволить с работы.

Общежитие мне обещали только после 30 августа, а пока я под именем Инны живу у Нали, бабушки, дедушки и Бориса в одной 13-метровой комнатке, нашей бывшей детской. Но я узнаю адрес общежития техникума на Шлиссельбургском проспекте и сообщаю его маме. Я жду ее ответа. Я пишу ей часто, и прозой, и в стихах.

Почему ты, мамуся, все время молчишь?

Почему не напишешь письма?

Несколько строчек увидеть лишь, все успокоит меня.

Напиши, дорогая! Напиши мне, родная! Мне так тяжело одной!

Никто не понимает, все так надоедает, хочу быть только с тобой!

Я осталась, родная, уже без тебя,

Когда было четырнадцать лет,

И с этих пор все время одна,

Как странно, родителей нет,

Неллочка, Леник так далеки!

Быть бы мне с ними сейчас,

Они ведь тоже остались одни

В такой ранний и детский час!

Уроки на ум совсем не идут,

Хочется плакать, кричать.

Мне все, все, все опротивело тут!

О, если б тебя увидать!

Я живу в общежитии. Каждая из нас сама по себе. Вечерами девочки уходят на танцы. В комнате никого нет, никто не мешает. И я пишу, пишу всем подряд, но больше всего пишу маме, Номе и в детский дом Неллочке и Ленику.

Где сейчас все те, кого люблю я?

Почему так сердцу нелегко?

Часто получаю письма от Номы. Она пишет, что верит в меня, верит, что я поступлю в институт. А я и сама знаю, что обязательно должна попасть в число 5% студентов, которых после окончания техникума сразу направляют в институт. Пишут мне очень многие ребята. И я всем пишу. Только от мамы нет писем. И Дины нет в Ленинграде. Она уехала на лето к родственникам в Москву и там задержалась. Очень много времени мне уделяет Борис, мой дядя. Он всего на четыре года старше меня. Нам вместе интересно. Он водит меня по музеям. Ездили в Петергоф. Много рассказывает мне про девушку Люду, с которой они вместе учатся. Борис учится на последнем курсе Электротехнического техникума. Он часто говорит мне о международном положении. Оно очень тяжелое. Германия выходит победительницей в войне со всеми странами.

В техникуме с учебой у меня все хорошо, но из ребят в техникуме никто не нравится, кроме двух девочек, которых сразу выделила из всех, Мани Мазья и Жени Гольдберг. У Жени папа тоже арестован. Она тоже пишет стихи. Это нас сближает еще больше.

Наводила справки о папе. «Арестован за связь с врагом народа сроком на 10 лет лагеря особого режима без права переписки.» А мама арестована как «жена врага народа, член семьи изменника Родины — ЧСИР — сроком на 8 лет.» Если папа за связь, значит сам он не враг, не изменник Родины. Как же мама может быть осуждена как ЧСИР? Часто на эту тему говорим с Женей. Неужели, действительно, все враги народа? Я точно знаю, что мой папа не враг народа! Здесь какая-то ошибка! А Динин, Юлин, Нельки Мицкуна, Юника Корсунского. Ани Шаховой?? Так много сейчас таких детей. Я ведь знаю!

Я навещала в Доме инвалидов Юлину маму. Она такая милая, славная женщина! Ей только 37 лет и по глазам видно, что она еще не старая, а находится среди такого уродства и кошмара! После ухода из этого Дома инвалидов меня еще в течение нескольких дней буквально преследовали полоумные глаза, трясущиеся головы, парализованные калеки. И этот ужасный запах! Дала себе слово больше одной в Дом инвалидов не ходить, дождусь Дининого приезда. Юлина мама хлопочет о переводе Юли в Ленинградский детдом.

Настоящих друзей нет. Часто брожу по городу. Люблю я этот город! Как-то, гуляя по Фонтанке, зашла во двор домов 120 и 122. Когда-то в одном из этих домов жили две девочки, с которыми я училась во втором классе, Соня Киселева и Мара Ефремова. Я помню даже, как однажды Соня пригласила меня на свой день рождения. Я там очень задержалась, а когда выходила из ворот, увидела папу, он не знал номера квартиры и встречал меня у ворот. А наш дом был за углом. В нашем доме тоже могут быть знакомые девочки, но Наля не хочет, чтобы меня кто-нибудь во дворе узнал и очень просит никогда во дворе не задерживаться.

Записалась в Центральную городскую библиотеку на Фонтанке, иногда ухожу туда, беру книгу и там же в читальном зале читаю. Иногда дедушка, работающий столяром в Мариинском театре, достает нам с Налей недорогие билеты в театр. Все время собираюсь пойти в ЗАГС, найти свою настоящую метрику и изменить все данные в паспорте. Оттягиваю это, потому что вдруг придется платить штраф.

С Диной встретились 5 октября. Бродили с ней по городу и говорили, говорили, говорили. Я рассказывала ей о детдоме, о Киеве, о своей встрече с Номкой. Дина же рассказывала о Москве, о Лемешеве. «Если бы только ты его слышала!» — говорила она о Лемешеве. Дина очень хорошо одета. И вообще она очень хорошенькая, стройненькая. С Диной встречались каждую шестидневку. В Браилове и Янове выходные дни были по воскресеньям, а здесь через шесть дней. Обычно под выходной я ездила к Дине на проспект Маклина. Дина познакомила меня со своей двоюродной сестрой, которой, по-моему, я не очень нравилась. Дина с сестрой часто ходили в театр, но всегда покупали дорогие билеты, что для меня было совершенно недоступно. Ну, а в кино я всегда ходила с Диной и ее сестрой, этих расходов я не боялась. Иногда бывало так, что я заставала их, когда они торопились в театр, одевали красивые платья. Мы вместе выходили. Я провожала их и одна бродила по городу, просто так, заходя в какой-нибудь музей. Или возвращалась в общежитие, усаживалась писать письма. Или писала стихи. Или читала. Как-то уроками занималась мало, учиться в техникуме мне было легко. После первой четверти я стала получать стипендию, 125 рублей в месяц. Старалась растягивать стипендию, чтобы не брать у Нали. Но при встрече и она, и Борис всегда старались сунуть мне 2-3 рубля, которые обычно я в письме пересылала Неллочке и Лене. Дина была очень дружна со своей сестрой. Они обе очень любили театр, знали многих артистов, собирали их фотокарточки. Я артистов совсем не знала. И даже когда мне спектакль очень нравился, часто забывала, кто из артистов играл. Вот киноактеров — это другое дело! И Лемешева я больше знала, как киноактера. Дина же с сестрой не пропускали ни одного спектакля с ним, ни одного его концерта. Я посвящала Дине очень много стихов, к которым Дина относилась довольно равнодушно. И, действительно, стихи были ужасно бездарны. Она, вероятно, не желая обидеть меня, просто стеснялась мне об этом сказать. Дина тоже очень любила Ленинград. Больше всего я любила бродить с ней вдвоем по городу, который я знала лучше ее. Иногда мы вдвоем ездили в дом инвалидов-хроников к Юлиной маме. Однажды, выйдя из дома инвалидов, мы решили сфотографироваться. Когда смотришь на эту фотографию (она до сих пор сохранилась у меня), видишь два испуганных лица. Эти лица очень ясно передают наши впечатления от дома хроников.

В техникуме я в то время ближе всех была с Женей Гольдберг. Женя жила дома с мамой и младшим братом Изей на улице Декабристов. Изи сейчас нет в живых, он умер во время блокады, а портрет его, красивого мальчика с огромными черными глазами, и сейчас висит в большой раме у Жени в той же квартире по улице Декабристов. Мы иногда с Диной заходили за Женей, и все вместе шли через Исаакиевскую площадь, мимо Медного всадника, по набережной Невы в Эрмитаж. Очень любили ходить по залам Эрмитажа.

Бабушка и Наля были недовольны мной. «Ни одного воскресенья не посидит дома. Хоть бы привезла вещички простирнуть. Или просто повышивала бы что-нибудь, привела себя в порядок, отпустила бы платьице, вон в каких коротких ходит!» Я и сама видела, что из всего выросла. Купила себе темно-синий халатик, пришивала к нему белые воротнички, а под халатом платья не видны были. Вещи свои я простирывала в общежитии под краном. Постельное белье нам меняли каждые 10 дней. Наля переделала мне свое шерстяное вишневое платье. Оно получилось очень нарядным и было моим «выходным» платьем. Бабушка всегда старалась накормить меня. «Ведь и живешь, вероятно, на одной сухомятке. Вот наживешь себе язву или катар. Главное, всегда съешь в столовой тарелку горячего супа!» Борис заступался за меня: «Да оставьте вы все ее в покое!»

Я очень любила заставать Бориса дома. И он, и Люда, девушка, за которой он ухаживал, и все его товарищи очень хорошо ко мне относились.

Борис был очень талантливым. Он был очень музыкален, много арий знал наизусть. И все время пел. Он всегда был чем-нибудь увлечен, изобретал приемники, магнитофоны, которых в то время вообще ни у кого не было. Он себе сделал магнитофон в ящике письменного стола. Бывало, выйдет из комнаты, нажмет кнопку, возвращается, нажмет другую кнопку. И мы слышим свои голоса. В коридоре были огромные антресоли, на которых Борис давно, когда еще приехал к нам мальчишкой лет десяти, устроил свою комнату. Он и спал там. Так за ним эта комната и осталась. Забирались к нему по веревочной лестнице. Чего только у него там не было! Когда я забиралась к нему, то боялась до всего дотрагиваться, чтобы не произошел какой-нибудь взрыв, потому что у него однажды действительно произошел какой-то взрыв и что-то горело. Борис говорил: «Хорошо, что соседей не было в квартире, а то выселили бы меня с моих антресолей.» К Боре часто приходили солидные мужчины, о чем-то с ним говорили, спорили. Потом эти мужчины лезли к нему на антресоли. Борис часто говорил, что он сейчас занимается телевидением, что когда-нибудь люди будут сидеть дома и видеть, что идет в театре. Откровенно говоря, не только бабушка, но и я в это мало верили. Когда Борис окончил техникум, его сразу же пригласили работать на номерной завод на Петроградской стороне.

Неллочка и Леня учились на «отлично». Писали они очень часто. Но ни я, ни они еще не получили ни одного письма от мамы, хотя сами писали ей много писем. 27 ноября 1939 года я получила первое письмо от мамы, ответ на мое письмо. Я читаю и перечитываю его. Опять читаю. Пишу ей, что у меня все, все хорошо, что я очень довольна техникумом, в котором учусь, что я Кировская стипендиатка, что переписываюсь со всеми московскими и киевскими ребятами, а в техникуме очень дружу с двумя девочками, Маней Мазья и Женей Гольдберг. Зачем ей знать правду? Правда, учусь я хорошо, учеба мне дается легко. И стипендиатка. Но и в техникуме, и особенно в общежитии я очень одинока. Что-то нужно придумать в отношении пальто. Зимнего у меня вообще нет, а демисезонное, детдомовское, уж очень страшное. Я стесняюсь в нем ходить. С Женей Гольдберг я действительно, очень близка. В это время я с ней дружила больше, чем с Маней.

Был урок физкультуры.

И ты в этот день

В свою тайну меня посвятила.

Прошептала тогда: «Нина, если не лень...»,

И страничку тетрадки открыла.

Благодарна была я тебе в этот час,

Мы с тобою за парту уселись.

И хоть дуло в окно, но что это для нас!

Сердца наши ведь так натерпелись!

Ты читала о том, как мечтаешь в ночи,

Как мечтаешь увидеть отца.

Я тоже прочла небольшие стишки

Из страниц своего дневника.

Ты тоже любишь стихи сочинять,

Когда остаешься одна.

О многом ты любишь так же мечтать,

За это люблю я тебя.

Но зато с Диной мы перестали встречаться. Началась война с Финляндией. Весь город затемнен. С 5 часов вечера уже никуда нельзя выйти. Я начала много заниматься, потому что зачеты, а скоро сессия. У меня огромнейшая переписка. Как-то Ира в письме написала, что передала привет от меня Женьке Марскому. «Он ничего не ответил, только стал грустным-грустным». Конечно, я очень часто вспоминаю Женьку Марского и мальчика Вилли Шубовича из 10 класса Браиловской школы. Очень люблю получать письма от Ореста Михайловича. В одном письме он написал, что, вероятно, не красота Браилова притягивает меня, а «двуногие фауны». Орест Михайлович всегда все видел и угадывал.

Уже открылись катки. Я вспоминаю Пашку Зайченко. С 22 января 1940 года начались каникулы. Многие из девочек, живущих в общежитии, уехали домой. Впрочем, в общежитии ни с одной из них я так и не сдружилась. Во время каникул решилась пойти в ЗАГС Василеостровского района. Я написала подробное заявление. Потом был сделан запрос, составили акт, и мне на руки выдали мое настоящее свидетельство о рождении. Моя настоящая фамилия двойная, Каплан-Ганжуро. Я получила паспорт на двойную фамилию, но в техникуме для всех так и осталась Ниной Каплан. Мне предложили поработать в «Справочном бюро». Я с радостью согласилась, нужно все-таки шить зимнее пальто. Женя Гольдберг тоже устроилась подработать, она у Витебского вокзала, я у Московского. Работать в «Справочном» одно удовольствие. Часто перезваниваемся по телефону. В будочке стоит плитка, тепло. Успевала и уроки сделать, и почитать. Во время каникул оставалось время даже для катка.

С катка все и началось.

Я не забуду никогда

Катанья на пруду,

Когда с тобою я была

В Таврическом саду...

В январе 1940 года Юлю Никонович перевели в Ленинградский детский дом. Юля объединила нас с Диной. Часто по выходным дням мы встречались у Юлиного детского дома и шли гулять на Новодевичье кладбище. Или все вместе ехали к Юлиной маме в дом инвалидов. Иногда они звонили и приходили ко мне в «Справочное».

Мне сшили новое пальто у Налиного знакомого портного. Материал я купила сама, а мех Наля мне подарила, коричневую цигейку. Это пальто очень хорошо помнят все мои друзья по университету, потому что их всех удивляло, как можно так «ювелирно» штопать: оно все состояло из штопки. Но в 1940 году это было очень хорошее пальто. После покупки пальто было решено уйти из «Справочного бюро». В конце 1 курса я очень сблизилась с Маней Мазья. И она мне стала ближе всех. Меня очень тепло приняла вся ее семья. Я в их семье была как родная.

С мамой переписка часто прерывалась: я долго не получала ее писем, волновалась, писала. Однажды по этому поводу написала Берии. Пришел ответ: мамино дело находится на рассмотрении. Я начинала верить в ее возвращение, мечтать о встрече. Но встретились мы с ней только в 1948 году, когда я уже была замужем.

В ночь на 1 мая 1940 года я написала стихотворение.

Воспоминание о прошедшем детстве

Милая девочка, что ты не спишь?

О чем ты грустишь одиноко?

Тебе нелегко. Ты все что-то строчишь

И взгляд устремлен твой далеко.

Приятно тебе среди этой тиши,

Ничто не мешает мечтам.

Сама говоришь ты тихонько: «Пиши,

Отдайся любимым стихам».

Ты любишь о прошлом своем вспоминать.

Я часто слежу за тобой,

Когда ты спешишь обо всем рассказать

Тому, кого любишь душой.

О, как мне понятны все мысли твои!

Нe думай, что ты одинока.

Открой же, родимая, глазки свои

И мы поболтаем без толка.

Ты мне рассказала, как дома жила

Со всею своею семьею,

Что есть у тебя еще брат и сестра.

Как глупо мечтаешь порою

Ты встретиться с ними и счастливо жить,

Быть вместе с друзьями и друга любить.

Сейчас брат с сестричкой в детдоме живут, родители где-то далеко.

Но ждешь ты, когда они снова придут

И не будешь ты одинокой!

Так часто хотела ты друга иметь!

Так искренне многих любила!

Но только могла об одном пожалеть,

Что так тебя жизнь ослепила.

Ты дома жила без нужды и забот,

Не зная, что горе крадется,

Не зная, что в мире есть столько сирот!

И так тяжело им живется!

И вспомнила также один из тех дней,

Когда ты с сестренкой ругалась,

Когда ты имела так много друзей.

Когда танцевала, смеялась!

О, детские годы! Счастливые дни!

Кто только не чувствовал их!

Но как незаметно проходят они

И как тяжело без родных!

Еще до сдачи всех экзаменов за 2 курс стало известно, что меня и еще троих учеников старших курсов за хорошую учебу награждают путевкой по каналу «Волга-Москва». Даже не верилось, что я буду в Москве! Выехала 1 июля, а 2 июля я уже была в своем доме. Ни Иры Багрецовой, ни Женьки, ни Пашки в Москве не было. На лето все разъехались. Несколько раз прошла мимо наших окон. Спущены занавески. Там живут чужие. Левы тоже в Москве не было. Он уехал куда-то на практику. Из родных видела только Нюму Рабиновича. Но я была счастлива просто ходить по улицам Москвы.

А 10 июля я уже обнимала Неллочку и Леню. Как изменилась Неллочка! Она переросла меня, вытянулась, стала совсем взрослой и очень, очень хорошенькой. Леник подбежал ко мне, но постеснялся меня поцеловать. Ему уже 10 лет.

В детском доме меня встретили очень хорошо. Неллочка сообщила, что ее переводят в старшую группу к Ирине Ниловне Ржепецкой, моей бывшей воспитательнице. В детдоме собрались очень многие воспитанники, но из наших, браиловских, только я одна. В детдоме я прожила целый месяц. Со всеми ребятами работала в поле, в саду. Все мне казались такими хорошими — и ребята, и воспитатели и особенно Борис Григорьевич Пшеминский. Меня поражала Неллочка. Меня все удивляло и радовало в ней. Я оставила ее девчонкой, а сейчас она уже девушка, хотя ей еще нет и 14 лет.

Возвращалась в Ленинград через Киев. Опять Киев! Встреча с моим детством, с Номкой. Номка еще больше похорошела. За ней ухаживают два мальчика, Вилли и Нолик, с которым я уже знакома. Нолик больше нравится Номке, это чувствуется по всему, а мне Вилли, хотя я и не решаюсь сказать об этом Номке. И Номка, и все ее друзья (среди них новые, которых я не знаю) все время говорят об институтах. Правда, Номка будет учиться только в 10 классе, но Нолик и многие другие уже студенты. Я смотрю на них на всех. Я хотела бы всегда быть с этими ребятами! И мысленно я говорю себе, что обязательно должна поступить в институт, получить высшее образование! Во что бы то ни стало!

24 августа 1940 г. мне исполнилось 17 лет.

Несмотря на то, что совсем молода,

Что исполнилось только семнадцать,

Чувствую я, что уходят года

И никак не вернуть их обратно.

Но уже 1 сентября, войдя в техникум и столкнувшись в дверях аудитории с Мишей Кузьминым, я писала:

Любовь — это чувство такое,

Которое трудно понять.

Оно наполняет собою

Все мысли, ты хочешь мечтать!...

Начался период стихотворений, посвященных Мише Кузьмину. Я их писала иногда по два в день. И как только я успевала хорошо учиться, работать и еще читать! И еще в дневнике писать содержание прочитанных книг, а часто и их разбор!

На втором курсе приходилось заниматься больше. Поступая в химический техникум, я в основном думала о папе: ему будет приятно, что и я химик. Но в техникуме полюбила химию по-настоящему. Неорганическую химию читал у нас Борис Васильевич Кудрявцев. На протяжении всех лет учебы я чувствовала его хорошее отношение ко мне. Он часто предлагал мне подготовить сверх программы какую-нибудь тему. В конце II курса Борис Васильевич давал мне много дополнительных заданий.

В мае 1941 года меня и двух мальчиков III курса, Вронского и Горелика, направили в лабораторию Химико-Технологического института для проведения сложных опытов. После проведения этой работы Борис Васильевич сказал мне, что я должна готовиться и после III курса поступать в институт, «В химии Ваше призвание». Это же самое он подтвердил, когда я и Веня встретились с ним в 1948 году в оперной студии. Узнав, что я стала юристом, он сказал: «Я не могу Вам простить такой измены. В химии было Ваше призвание». Да, война все изменила. Но удивительнее всего то, что из всей химии в памяти у меня остались только формулы воды и поваренной соли. И, пожалуй, больше ничего. На II курсе я много занималась, но это не мешало мне с Маней и Женей ездить по выходным дням в клуб Капранова на уроки танцев. Руководил танцами некий Арнольди, от которого все мы были в восторге. Иногда мы также ездили на каток. Часто вспоминала папу. Как ему будет приятно встретить меня химиком! Только бы встретиться! Может быть, это будет до 1947 года? Ведь бывают же амнистии!

Где ты теперь? Вдали от всех людей

Страдаешь, может быть, сейчас,

А может быть, среди глухих полей,

Работая, ты думаешь о нас?

О, милый папа! Будь всегда со мной!

Я прежняя! И так тебя люблю!..

Начались экзамены.

Сейчас сижу. Тетрадь передо мной,

Но в голову органика нейдет.

О, мама милая, хочу я быть с тобой.

Хочу узнать, что будет наперед.

Сейчас еще совсем я молодая,

Исполнилось семнадцать только лет,

Но за три года стала я другая,

Я чувствую, во мне чего-то нет.

Не буду говорить, какой была я раньше,

Не напишу, какая я теперь.

Во-первых, на три года стала старше,

А во-вторых, узнала жизнь ясней.

1941 ГОД

На вечере, посвященном встрече Нового 1941 года, Миша Кузьмин танцевал с Маней Мазья. Маня была очень веселая, оживленная. Я ушла с вечера.

Закончилось первое полугодие. Приближались каникулы. Лева, Ира Багрецова, Ася Каплинская, это очень, очень большой друг всей нашей семьи, приглашают меня приехать на каникулы в Москву. И я решила поехать. В Москве видела Иру, Женьку. Женька уже студент Автодорожного института. И хотя Ира учится еще в 10 классе, но с Женькой у них много общего. Их связывает одно, институт! У Женьки это настоящее, у Иры ближайшее будущее. В Москве побывала у всех родных. Как все не похоже на то время, когда я жила дома! Нет Адассы, Липы, Рахили, Пиньки. И все-таки я чувствую, что мой приезд всем приятен. Я рассказываю о себе, о Неллочке и Лене, говорю, что летом обязательно поеду в детский дом.

В Ленинград я возвратилась в прекрасном настроении. В общежитии большой дружбы с девочками у меня нет, но я со всеми в хороших отношениях. А Зоя Симеон мне даже очень нравится. Зоя на курс старше меня. Она учится в одной группе с Мишей Кузьминым и многое мне о нем рассказывает. Зоя рассказала мне, что я нравлюсь одному мальчику из их группы, Боре Соловьеву, который из-за меня хочет специально прийти к нам в общежитие. Но мне все это безразлично. Я живу под впечатлением своей поездки в Москву. Очень полюбила волейбол. И хотя игра часто заканчивалась вывихом руки, волейбол я не оставляла.

В это время в Ленинград из Москвы вернулась жена папиного брата Пиньки Муся с сыном Валерием, моим двоюродным братом. Валерию лет 9-10, и я очень привязалась к нему. Часто, когда я шла бродить с подругами по городу, что я очень любила делать, или выезжала на выходной день за город, в Петергоф, Пушкин, я брала с собой Валерия. И он нам никогда не мешал. Даже напротив! Мы с удовольствием его опекали, нам всем это нравилось.

И вообще весна 1941 года самое счастливое время моей жизни. В техникуме у меня все идет великолепно. Больше меня не беспокоит вопрос о моем образовании. Убедилась, что в смысле знаний, особенно по химии, два курса техникума дали мне во много раз больше, чем моим сверстникам 9 и 10 классы. Часто с Борисом Васильевичем говорю об институте. Он глубоко убежден, что я буду студенткой Химико-Технологического института. И я сама в это верила.

Кончились катки. С Мишей Кузьминым почти не встречаюсь, но все равно на душе у меня хорошо.

Весенние мечты

Неужели правда на дворе весна?

Луч солнца согревает меня всю.

И хорошо, прекрасно, о друзья.

Когда устами шепчешь «Я люблю».

Кого и что — мне безразлично. Все равно!

Природу, человека ли, себя.

Но чтобы было все прекрасно и легко,

А жизнь была б, как прежде, хороша.

Весна... Не чувствовала раньше я тебя,

Не понимала всей природной красоты.

И только лишь теперь я поняла,

Как связана с весной болезнь души...

1 мая 1941 года пошел снег. Я сбежала с демонстрации и поехала на Мойку. Вечером свадьба Бориса и Люды. Мне странно, что Борис женится. Он ведь всего на четыре года старше меня. Дедушка в больнице. В театре какая-то балка свалилась ему на голову, и у него сотрясение мозга. Боря и Люда ездили к нему в больницу. Дедушка поздравил их, хотя говорят, что у дедушки «помутнение в голове», и он часто говорит всякую чепуху.

Помню, что на свадьбе было очень много молодежи. Почти все ребята мои ровесники. Бабушка и Наля о чем-то шептались. Они считали, что Борис женится очень рано, что Люда его просто «подцепила». Но было очень весело и интересно. Бориса все называли «женихом». Это слово как-то очень не подходило к нему, такому юному, почти моему ровеснику. С этого дня Борис переехал жить на Мойку к Люде и ее родителям.

В конце мая умер дедушка. Его отпевали в церкви, а потом похоронили на Шуваловском кладбище. В Песочной, куда еще в 1940 года выселили Налю, бабушку, дедушку и Бориса, в недостроенном доме остались только бабушка и Наля. После женитьбы Бориса и смерти дедушки я совсем перестала бывать в Песочной. Пошло три года с того дня, когда я лишилась дома.

18 мая 1941 года я писала маме:

Уже три года, как тебя не вижу,

Три года, как живу совсем одна,

И очень странно мне бывает, когда слышу

Я это милое, родное слово «мама».

Где ты, родная, что с тобой случилось?

О, напиши мне, дорогая, пару слов!

Как я хочу, чтоб прошлое явилось,

Чтобы воскресла переписка наша вновь!

Но несмотря на смерть дедушки, перерыв переписки с мамой, это был один из самых счастливых периодов моей жизни. В техникуме начались экзамены. Я даже не могу сказать, что очень много готовилась к ним. Очень интересно сдавала историю. Мы все любили этот предмет из-за Сергея Сергеевича Федосеева, который рассказывал нам обо всем с большим увлечением. Он всех нас звал по имени и на «ты». Это тоже выделяло его из всех преподавателей. Я вытащила билет и пошла отвечать без подготовки.

— Ну что тебя спрашивать? Ведь ты все знаешь. Скажи, в каком году Ядвига вышла замуж за Ягайло?

Мысленно связываю эти имена с Куликовской битвой и отвечаю: В 1387 году, кажется.

— Отбросив «кажется», будет правильно. А кто написал «Домострой»?

Я отвечаю. И получаю 5.

В Сергее Сергеевиче было очень много оригинального, но именно таким мы все его любили.

Помню еще один случай. В техникуме на доске объявление: «Война 1812 года. Лектор С.С. Федосеев». На уроке истории Сергей Сергеевич обращается ко мне:

— Мне нужно на следующей неделе провести беседу о войне 1812 года, но я буду занят, поэтому вместо меня беседу проведешь ты.

— Как же так! Ведь все знают, что лектор вы!

— Так же просто станет известно, что лектор ты.

На перемене Сергей Сергеевич зачеркнул свою фамилию и написал: «Лектор — Нина Каплан». Никогда ни к одному своему выступлению я не готовилась так старательно. Говорили, что я рассказывала о войне 1812 года с большим увлечением, подражая Сергею Сергеевичу отдельными выражениями и построением фразы. А во время войны Сергей Сергеевич однажды задержал нас после уроков. Поставив по своей привычке ногу на стул, он рассказывал нам о своей жизни. Мы слушали его, затаив дыхание. В конце 1941 года занятия по истории прекратились. Мы больше ничего не знали о Сергее Сергеевиче. После окончания войны, кажется, в 1946 году, будучи студенткой юридического факультета Университета, я на Литейном проспекте увидела афишу. В лектории Горкома партии лекцию о международном положении читает Федосеев С.С. Конечно, все дела были отложены. Вечером в лектории я не сводила глаз с Сергея Сергеевича, а после лекции подбежала к нему. Он постарел, но тот же взгляд, та же привычка ставить ногу на стул.

— Сергей Сергеевич, здравствуйте!!

Он сдержанно поздоровался.

— Я Нина Каплан. Вы были моим преподавателем в химико-технологическом техникуме еще до войны.

— А... очень, очень приятно.

Я ушла. А мне казалось, что и он должен был помнить нас!

На 22 июня мне выдали путевку на Кировские острова в однодневный дом отдыха. Я уговорила Маню Мазья и Нюру Жданову поехать со мной. Сданы все экзамены! Мы студенты Ill курса. Через 2-3 дня мы расстанемся на все лето. У меня в руках уже билет, 26 июня я уезжаю к Неллочке и Лене. Они меня ждут с нетерпением! Какой прекрасный день! На Кировских островах много народу, но нам никто не мешает. Мы заняли очередь на лодочной станции. Подошла наша очередь, садимся в лодку и вдруг слышим:

«Война! Сейчас будет говорить Молотов!»

Мы не поверили.

— С кем война? Не может быть войны с Германией. Ведь только недавно был заключен пакт о ненападении!

Но оказалось, действительно, война! Немцы «без предупреждения, вероломно напали на Советский Союз». Уже бомбили Минск, Киев, Винницу... Прежде всего мелькнула мысль о Неллочке и Ленике. Ведь они в Винницкой области! Многие, не дослушав выступления Молотова, уехали домой. Мы прослушали выступление до конца. До обеда оставалось полчаса, но есть никому не хотелось. Нужно узнать, что же будет дальше, как быть с отъездом на Украину. Мы поехали домой. Я решила поехать к Нале и бабушке на Песочную. Возвращаясь с Кировских островов, мы видели большие очереди за хлебом, мукой, сахаром, мылом, солью. В городе страшная паника. В поезде все говорили только о выступлении Молотова. Я прислушивалась к разговорам, но в душе меня все это возмущало: «Несчастные паникеры!» Наля сказала, что билет мне придется сдать, потому что немцы уже перешли границу и война идет на нашей территории. Вряд ли на Винницу вообще пойдут поезда. Я осталась ночевать на Песочной. Спать легли очень рано, потому что был приказ о затемнении. Среди ночи я проснулась от ужасных взрывов. Немцы бомбили Левашово. Бабушка заставила меня накинуть халат и лечь на землю. Сама прижалась ко мне и все время шептала, что она помнит войну с немцами, что во время лобовой бомбежки нужно ложиться в канаву.

Утром я поехала в техникум. Там было много народу, собрались почти все студенты и учителя. Миша Кузьмин и еще много мальчиков старших курсов говорили о военкомате. о том, что они решили добровольцами идти на фронт. Лиза Зарицкая бегала очень возбужденная и уверяла всех, что она тоже добровольцем пойдет на фронт, что нужно составить список всех девушек-добровольцев. Директор техникума Иосиф Кондратьевич Рогачев предложил нам всем пойти в райком комсомола. У меня страшно болела голова. Маня Мазья предложила в райком поехать завтра, а сейчас пойти к ней. На следующий день я поехала к Дине. У них разговор шел об эвакуации. Билеты пришлось сдать. Ни о какой поездке к Неллочке и Лене не могло быть и речи.

У Нали на заводе всех обязали эвакуироваться из Ленинграда в Горький, куда переезжал весь завод. Бабушку забрали к себе Борис и Люда.

Июль, август, да и сентябрь 1941 года связаны с окопами. Где я только их не рыла! Вначале где-то под Колпиным, потом точка №6 под Толмачевым, а затем совсем недалеко от Ленинграда — в селе Рыбацком. Помню, как однажды немецкий самолет спустился низко и пустил по окопщикам пулеметную очередь.

— Воздух!

Мы все легли на землю, стараясь как можно ближе прижаться друг к другу и к земле. Из-под Толмачева мы бежали, когда немцы стояли в пяти-шести километрах от этого пункта. Около 4 тысяч окопщиков шли в Ленинград ночью пешком, в полном молчании.

Кажется, 8 сентября на Ленинград упала первая бомба, бомбили Бадаевские склады. Они находились недалеко от дома Мани Мазья. После бомбежки многие шли к Бадаевским складам собирать патоку и другие продукты. Но меня в эти месяцы еще совсем не интересовал вопрос питания. Я писала Неллочке и Лене в детдом, маме в Караганду, ждала их писем. Начались занятия в техникуме, а ночью дежурства преподавателей и студентов. Во время дежурств между преподавателями и студентами устанавливались очень теплые, товарищеские отношения. Стиралось все официальное. Все девчонки поголовно были влюблены в преподавателя электротехники Александра Афанасьевича Бурдина. Ему было лет 35. Очень стройный, хотя и невысокого роста, интересный, с несколько снисходительной улыбкой на тонких губах, он даже на уроках казался каким-то загадочным. И вдруг девчонки рассказывают, что во время дежурств он мило шутит, рассказывает анекдоты и всякие мелочи из своей жизни. Я мечтала о дежурстве с ним, а втайне писала ему стихи:

Тому, кто навсегда в моем сердечке слабом

Разжег любовь невиданным огнем...

Конечно, я еще девчонка,

Чтобы вниманье ваше привлекать,

Но лишь одно скажу вам:

Никогда Вы не могли бы глубоко понять

Все то, что мучает мое воображенье,

Того, чем мысли все мои полны,

Что непонятное и мне самой волненье

Охватывает часть моей души.

Мне тяжело, когда со снисхожденьем

Вы взгляд бросаете случайно на меня,

И под каким-то странным впечатленьем

Ваш образ сохранить стараюсь я.

Но мне так и не посчастливилось дежурить с Бурдиным и слышать рассказы о его жизни. Очень хорошо помню его во время эвакуации 12 февраля 1942 года, маленького, сморщенного, с большими горящими глазами, укутанного в какой-то женский платок. Не знаю, доехал ли он до Саратова, где находился наш Главк, в распоряжении которого эвакуировали из Ленинграда IV курс студентов нашего техникума во главе с преподавателем Бурдиным. Но в октябре-ноябре 1941 года лекции по электротехнике проходили очень интересно, увлекательно. И я всегда с нетерпением ждала этого предмета. Мальчиков в техникуме почти не осталось, но занятия продолжались. Мы же, девочки, все находились в распоряжении штаба МПВО. Во время бомбежки у каждой из нас были свои объекты. Помню, во время одной из первых бомбежек мы боялись подняться на крышу, сидели на чердаке, прижавшись друг к дружке, надев на себя большие рукавицы и держа в руках щипцы, которыми сбрасывают зажигательные бомбы. А позже нам и щипцы уже не нужны были. Некоторые из девочек очень искусно хватали зажигательную бомбу рукавицами и тушили ее в песке или сбрасывали на землю, где она гасла. 7 ноября 1941 года из дальнобойных пушек обстреливали наш Володарский район. Я очень боялась артиллерийских обстрелов. Больше, чем бомбежек, потому что мне казалось, что с самолета не удается сбросить больше одной бомбы, били наши зенитки. Видно было, как сбивали немецкий самолет или угоняли его. А вот артобстрел это было страшно! Правда, в декабре 1941 года мы уже привыкли ко всему. Страшно было одно – голод!

БЛОКАДА

Я продолжала жить в общежитии на Шлиссельбургском проспекте. Со мной вместе жили еще четыре девочки IV курса: Зоя Симеон, Шура Шильцина, Маруся Степанова и Ия Жданова. Война очень сблизила нас всех, мы знали друг о друге абсолютно все! Радовались, когда кто-нибудь из нас получал письмо. Маруся Степанова научила нас вязать варежки, наделила всех спицами. Мы распарывали старые кофты, шарфы, шапки, вязали варежки, носки и отправляли их в посылках неизвестным бойцам. Дины и Юли в Ленинграде не было, они эвакуировались. Дина с тетей, Юля с детским домом. Наля эвакуировалась с заводом. К бабушке я ходила очень редко, потому что Боря дома почти не бывал, пропадал на своем заводе. Да и мы сами находились почти на казарменном положении. Во время тревоги должны были занимать свои объекты. Однажды во время бомбежки мы, как обычно, сидели на крыше. Среди нас было два мальчика из нашего техникума и даже из моей группы, Коля Неженкин и Сашка Маев. Коля очень оправдывал свою фамилию: маленького роста, хрупкий, с нежным, почти девичьим цветом лица. Он был очень застенчив, всегда держался в стороне. Оба они были, вероятно, на год младше меня. И их обоих уже давно нет в живых, они умерли в декабре от голода. Но оба они почему-то очень запомнились мне, особенно Саша Маев, очень смелый мальчик, который мечтал уехать на фронт, но не решался оставить маму. Сашка всегда первым влезал на крышу и вообще охотно брался за любое ответственное дело. И вдруг наш дом качнуло в одну сторону, мы все на чердаке покатились в один угол, потом качнуло в другую сторону. И огромный семиэтажный дом «встал» на место. Как это могло произойти, я до сих пор не понимаю.

В декабре 1941 года занятия в техникуме почти прекратились. Умерла преподавательница физики Зинаида Иосифовна Иогансон, которую мы все очень любили и у которой была дочка, красивая девочка, наша ровесница, с которой Зинаида Иосифовна как-то приехала на наш вечер и всех нас, девочек, познакомила со своей дочкой. А за неделю до своей смерти Зинаида Иосифовна собрала нас всех и говорила о том, что в такое трудное время нельзя падать духом, нужно поддерживать себя и друг друга, бороться с трудностями. «Только сильным должен быть человек в трудное время», — говорила она. Она никогда не опаздывала на лекции. Всегда была аккуратно одета, гладкие волосы забраны в пучок, всегда подтянута. Стала очень худой, почти прозрачной. На лице большие, темные, добрые глаза. Однажды она не пришла. Мы сидели очень тихо. Ждали ее. Я, как сейчас помню, читала Шеллер-Михайлова. Каждый занимался своим делом. А потом мы узнали, что Зинаида Иосифовна умерла.

Умер преподаватель математики Григорий Яковлевич Модель, которому мы всей группой в подарок к Новому году преподнесли много коробков спичек (каждый из нас выкупил их на свою продуктовую карточку). Перестал приходить на лекции Годфрид Богданович Штребе, учитель географии, который в столовой всегда всех, даже студентов, пропускал впереди себя за тарелкой дрожжевого супа, уверяя, что он никуда не торопится и что у него много свободного времени. Пропали бесследно преподаватель химии нефти, преподаватель товароведения.

Сейчас, перелистывая свои дневники, которые сохранились просто чудом, я удивляюсь тому, что в то время я так много читала. Мне попалось полное собрание сочинений Шеллер-Михайлова: «Под гнетом окружающего», «Чужие грехи», «Дешевый город», я читаю все подряд. И не просто читаю, а записываю в дневник свои впечатления от прочитанного. Читаю Стендаля. А. Дюма, Шпильгагена «Загадочные натуры» и опять Шеллер-Михайлова «Блага жизни», «Господин порок» и т.д.

Кто-то распространил слух, что наши мальчики, которые ушли добровольцами, все погибли под Кингисеппом. Среди них ведь был и Миша Кузьмин! На одном из ночных дежурств писала:

Пишу тебе, тебе, мой друг далекий,

Которого не вижу так давно.

Мой милый друг, мой мальчик сероокий,

Вернись ко мне! Мне так с тобой легко!

Не верю, что бы мне ни говорили!

Я жду тебя, с тобою жизнь моя.

Хоть вместе мы с тобой немного были,

Но образ твой витает вкруг меня...

Но вообще во время войны стихов я писала очень мало, что-то в этом роде:

...И странно, что хочу я лишь одно,

Не смерти! Нет! А только, только жить!

Мне хочется все это пережить,

Увидеть маму, Неллочку, друзей.

Как хочется кого-нибудь любить,

И снова, снова быть среди людей!

Было очень холодно. Установленная посреди комнаты «буржуйка» немножко согревала, пока сидели возле нее. Мы часто окружали «буржуйку» и сушили на ней кубиками нарезанный хлеб. В то время нам еще выдавали по 150 граммов хлеба, а в столовой на крупяные талоны можно было получить тарелку супа и какую-нибудь чечевичную кашу.

В техникуме народу стало очень мало. На занятия приходили в основном только те, кто жил в общежитии. Да и занятия уже не были похожи на занятия. Раза два на занятия вообще приходила я одна. Да и говорили на занятиях только об эвакуации. Часто приходилось слышать о смерти знакомых людей. Себя как-то не видела, но, когда встречала на улице знакомых, становилось страшно. А здесь еще все чаще и чаще стали встречаться на улицах просто мертвецы! Уже перестали пугать саночки, на которых везли мертвых, завернутых в простыни. Но когда я увидела у столба замерзшего человека с открытыми глазами... это было очень страшно!

Не помню, с какого числа, но в декабре мы уже получали по 125 граммов хлеба, а в столовой уже не было ни чечевичной, ни другой каши. Только — тарелка дрожжевого супа, за которую из карточки вырезали 12,5 граммов крупы.

Морозы были ужасные! Чтобы не стоять каждому в очереди за 125 граммами хлеба, мы установили дежурство. Дежурный получал сразу 625 граммов хлеба, которые мы делили на равные части, если все были дома. Потом одну часть нарезали на кубики, жарили на «буржуйке» и запивали кипятком. Бабушка нашла где-то дедушкин столярный клей в пачках. Из него мы варили очень вкусный студень. Кто-то из девочек принес один лавровый листочек, который около двух недель варился и перекладывался в другие банки. Ходили за водой к проруби на Неву. Света не было. Сидели при коптилках. Самое ужасное, что мы все уже так давно не мылись. Спали все одетые. Ночью ужасно болели бока. С нетерпением ждали утра, прислушиваясь к репродуктору, ожидая утренних известий.

17 декабря 1941 года дежурила Ия Жданова. Она выкупала хлеб и раздала всем хлебные карточки. Зои Симеон в комнате не было. А через некоторое время Зоя собрала бумагу и растопила «буржуйку». Когда спохватились, Зоина хлебная карточка уже горела. Вытащили обгоревшую карточку. Все это происходило без меня. Когда я пришла в общежитие, то застала Зою в слезах, с обгоревшей карточкой в руках. А до конца месяца, до новых карточек еще 14 дней! В техникуме взяли ходатайство и отношения от партийной и профсоюзной организации. Ходили в райком, обком партии, но все безрезультатно. Карточку не восстановили. Я была уверена, что теперь-то, уж наверное, мы будем питаться только вместе. Мы обязаны сделать это ради Зои! У нас осталось 4 карточки, то есть 500 граммов хлеба на 5 человек, каждому по 100! Не очень уж и спасут 25 граммов, но зато Зоя не умрет на глазах. 1-го каждая девочка забрала свою карточку и стала питаться отдельно. Я подошла к Зое и предложила питаться вместе. Она расплакалась. Я забрала оставшиеся пачки столярного клея. 14 дней вдвоем на 125 граммов хлеба! В техникуме нам выдавали по лишней тарелке дрожжевого супа (без крупяных талонов).

В дневнике об этом периоде написано очень мало. Вероятно, не писалось. Но сейчас, вспоминая это время, я вдруг ясно представляю себе Зою, худенькую, в сером шерстяном свитере, с огромными, горящими нездоровым блеском глазами. Мы теперь часто были вместе. С остальными девочками почти не разговаривали. Пропала девочка из нашего общежития Валя Соколова. Она выбежала за хлебом во время артобстрела. Говорят, снаряд упал недалеко от булочной и от очереди почти никого не осталось.

Прошло 7 дней. Мы с Зоей как-то вместе заговорили о том, что осталось прожить еще столько же до получения новых карточек. «Или вместе загнуться», — сказала Зоя.

И вдруг в комнату, бледная, вбежала Ия Жданова. Оказывается, только что в булочной какой-то мальчишка вырвал у нее из рук хлебную карточку и убежал. «Бог правду видит», — сказала Зоя. Ию мне по-настоящему было жалко. И я предложила ей присоединиться к нам. Ия молчала, но молчание это было ужасно. На следующий день она ушла. Кому-то в техникуме она говорила, что в Парголово у нее живет тетя, к которой она хотела пойти пешком. Поезда с Финляндского вокзала уже не ходили, да и вообще уже никакие поезда не ходили. Ленинград был окружен немцами. Ленинград был в блокаде. Что было дальше с Ией, никто не знал. Больше она в техникуме не появлялась.

До Нового года, а, следовательно, и до новых карточек, оставалось четыре дня. Как я хорошо помню этот день! Хлеб у нас был выкуплен на три дня вперед. Столярный клей тоже кончился. Каждый день мы слышали о смерти то одного, то другого. Накануне Нового года почти друг за другом умерли Коля Неженкин и Саша Маев. Зое кто-то дал немножко дуранды, которую мы решили оставить, спечь из нее лепешки, когда не будет хлеба. А вообще-то, если выдадут карточки 30 декабря, можно будет уговорить продавщицу хотя бы по одной карточке отпустить хлеб за 1 января 1942 года. Мы на это очень надеялись!

И вдруг 27 декабря, когда я уже уходила из техникума, часов в пять вечера (в техникуме был титан, в котором для столовой нагревали кипяток, там было тепло, поэтому мы все и задерживались в техникуме, стараясь занять местечко поближе к титану) ко мне подошел Вася Будкин и попросил 12,5 граммов крупы (то есть крупяных талончиков) на тарелку дрожжевого супа. Вася жил в общежитии техникума на Охте, он учился на последнем курсе, в армию не был призван из-за плохого зрения. Учился он очень хорошо и со всеми говорил только об эвакуации. Техникум хлопотал, чтобы студентов IV курса эвакуировали из Ленинграда. Вася всегда был очень вежлив. И вообще очень отличался в техникуме своими манерами от других ребят, в нем чувствовалось хорошее воспитание. Карточка крупяная была при мне. Но у нас с Зоей был рассчитан каждый грамм, я не могла решить этого без Зои. Я сказала Васе, что у меня при себе нет карточки. «Я чувствую, что мне не дойти до общежития, если я чего-нибудь не перекушу», — сказал Вася. А я чувствовала, что краснею. У него было такое ужасное выражение глаз, что мне стало страшно.

— Вася, подожди! Я поищу Зою, моя карточка у нее!

Я решила ненадолго отойти, а потом принести ему 12,5 граммов крупы. Когда я вернулась, Васи не было. Он ушел. На другой день ребята, живущие на Охте, рассказали, что Вася в общежитие не вернулся. Он остановился около столба при переходе через Неву и около этого столба умер. Видели его уже мертвого. Он лежал около столба. Валенки были сняты, очков не было, а глаза широко раскрыты. В течение многих, многих ночей мне снился Вася. Иногда я просыпалась среди ночи и слышала его голос. Я и сейчас вижу его перед собой, высокого, худого, с выражением ужаса в глазах. А немного позже, когда открылась Дорога Жизни, на имя Васи Будкина пришло очень много писем. Его звали домой.

Трамваи, троллейбусы, автобусы в городе не ходили. Город совершенно вымер. Единственный способ передвижения – пешеходный, поэтому те ребята, которые жили дома, в техникуме появлялись редко. О тех, кто остался в живых, мы узнали только в конце декабря, когда выдавали продовольственные карточки. Как все изменились! Какими огромными у всех стали глаза! Пришли Маня Мазья и Женя Гольдберг. Обе они очень изменились. Мы все даже немножко испугались друг друга. Маня предложила мне пойти к ним. Я согласилась. Мы шли пешком по Обводному каналу. На моих ногах были большие дедушкины валенки. Идти было трудно. Навстречу все время попадались измученные, совершенно высохшие люди, везущие на саночках мертвецов, завернутых в простыни.

Манина мама встретила меня очень радушно. Меня усадили обедать и дали тарелку вкусного супа с оладьями из картофельных очисток. Манина мама работала медсестрой в госпитале, и им иногда выдавали картофельные очистки. Для меня, совершенно чужой, они нашли какие-то теплые слова. Мне очень хорошо было в Маниной семье. Какие они все дружные! Началась воздушная тревога, и мне предложили остаться у них ночевать. Они тоже жили без света, с коптилками, спали одетыми на случай тревоги, но у них чувствовалась настоящая дружная семья!

У Бориса в семье я этого не чувствовала. Мне иногда было так жаль Бориса. Как он изменился! Он стал похож на старика, худой, черный, глаза ввалились. Ему предложили эвакуироваться, но одному, без семьи. Он отказался.

Перед самым Новым годом всех девочек, живущих в общежитии, поселили в одной комнате. Мы с Зоей вообще устроились на одной кровати. Дело в том, что топить печи было нечем. Света и воды тоже не было. Нам на всех выдали одну коптилку: в бутылочке с каким-то горючим составом торчал фитилек. Да и то коптилку разрешалось жечь только 1 час в сутки. 31 декабря мы дождались темноты и пошли ломать какой-то забор. Наносили дров и затопили не «буржуйку», а настоящую печь. И легли спать. Многие спали вдвоем на одной кровати. Спали одетыми, прямо в лыжных костюмах. И вдруг ночью мы все почувствовали себя плохо. Мы все угорели. Оказывается, мой валенок, который лежал сверху, свалился, упал на угли, сгорела вся пятка. Мы стали будить друг друга. У всех болела голова, всех тошнило. Ночью мы вышли на улицу, на мороз, стали растирать лбы снегом, многих рвало. Так мы встретили 1942 год!

ЯНВАРЬ 1942 ГОДА

Прежде всего, нужно было что-то срочно предпринять с обувью. Морозы были ужасные! Доходило до 30-35 градусов. Нужно было срочно починить валенок, задник которого сгорел. Валенки были дедушкины, большие. Я накрутила на дырявый валенок побольше тряпок и направилась к бабушке. Шла через весь город и ужасалась. Ленинград совсем вымер. Буквально через дом следы бомбежек или артобстрелов. Сорванные трамвайные и троллейбусные провода просто болтались в воздухе, путались под ногами. Навстречу попадались люди. По внешнему виду невозможно было определить, мужчины или женщины. На голове, кроме шапки, до самых бровей женский платок. На боку противогазная сумка, но без противогаза, а набитая необходимыми вещами. У меня на боку тоже висит такая же противогазная сумка. В ней паспорт, несколько фотокарточек, тетрадка, карандаш, продовольственные карточки. У всех на ногах что-то вроде моих дедушкиных валенок. И движутся все медленно.

Я иду через весь Невский. Говорят, что перед Новым годом через весь Невский шли к Неве цепочкой крысы. Вероятно, это было страшное зрелище. Даже трудно себе представить! Навстречу часто попадаются люди, везущие саночки с мертвецами, или просто кусок фанеры, к которому привязан труп. Все эти люди сворачивают на Лиговку и идут по одному маршруту. Почему-то в городе совсем не видно детей, а если и встретится кто-нибудь из ребят, то невозможно смотреть им в глаза, глаза старичков, которые смотрят с исхудалого, сморщенного личика. Пройдя через весь Невский, я по улице Герцена дошла до Исаакиевской площади. Вот здесь, кажется, в Астории, находится госпиталь, где работает Манина тетя. Может быть, зайти в госпиталь и устроиться на работу санитаркой? Уже дойдя до середины площади, я возвращаюсь и направляюсь к Астории. Вдруг раздается страшный грохот, начинается артиллерийский обстрел района. Снаряд упал где-то совершенно рядом. Из здания Астории выбегают санитары с носилками. Мимо меня проносят человека, у которого вместо лица окровавленная маска. Несмотря на артобстрел, я побежала через всю площадь в сторону Мойки. Мне вдогонку что-то кричат. Опять где-то поблизости разрывается снаряд, но я продолжаю бежать, путаясь в своих огромных валенках. Добежав до переулка Подбельского, я влетела в ворота какого-то дома. Несколько человек, стоящих в воротах, безучастно посмотрели на меня. Не ожидая окончания обстрела, я пошла дальше. До бабушкиного дома оставалось пройти 5-7 минут, перейти через маленький мостик, а там второй дом от угла — их дом.

Дома я застала одну бабушку. Она вся сгорбилась, стала худенькой, сморщенной. Увидев меня, расплакалась. Стала помогать мне раздеваться. Потом вытащила из-под подушки кусочек хлеба и стала просить меня съесть его. При этом она все время оглядывалась на дверь. Диван, на котором обычно лежал Боря, был застелен. Бориса не было. Бабушка, видно, давно ждала меня. И хлеб у нее был припрятан для меня. Я показала бабушке свой валенок. Она заахала, заохала, а потом принесла мне какую-то красную галошу, которую мы с трудом натянули на рваный валенок. Так у меня и появился один валенок с красной галошей, а другой обыкновенный.

— Где Боря?

Последний раз я видела его несколько дней назад. Он слег, был очень худой. На лице только одни огромные глаза.

Я тогда еще спросила его: «Борька, что с тобой?»

Он пробовал шутить:

— Поленился пойти на работу, а теперь трудно подняться. Смотри, как угодно, ходи, топчись! Только не ложись!

Я переспросила бабушку: «Где Боря?»

— Его забрали в стационар, там подлечат и эвакуируют.

И я поверила. Действительно, Борису одному уже давно предлагали вылететь из Ленинграда, но он отказывался, не желая оставлять Люду и недавно родившуюся дочку Галочку. А Борис в это время лежал, завернутый в белую простынь, в ванне. Бабушка очень надеялась найти кого-нибудь из дедушкиных знакомых плотников и попросить сколотить гроб. Но так никого и не нашла. Когда уже тело стало разлагаться и оставлять его в ванне было невозможно, бабушка с Людой ночью вынесли труп и бросили его в прорубь Мойки.

В 1943 году, когда я под фамилией Ганжуро работала регистратором в Горьковском эвакопункте и регистрировала проезжающих эвакуированных, ко мне обратился один ленинградец: «Скажите, пожалуйста, Ганжуро Борис Игнатьевич не Ваш родственник?» Я ответила, что это мой дядя.

— Очень, очень талантливый юноша. Где он?

— Борис умер в Ленинграде во время блокады от голода 14 января 1942 года в возрасте 22 лет.

От нашего штаба МПВО были назначены специальные бригады, которые ходили по квартирам и выискивали одиноких детей. Мне однажды пришлось пойти с двумя женщинами из Володарского райкома комсомола. Может быть, этим женщинам самим было не больше 18 лет, но мне они показались взрослыми. И вообще вид у них был очень решительный. Они ногами колотили в дверь. Когда дверь открывали, они доставали тетрадь и записывали возраст детей. Мы обследовали дома где-то в районе улицы Бабушкина. В одной из квартир дверь открыл какой-то подросток. Трудно было определить возраст этого ребенка, на нас глядели глаза старика. Но это был мальчик. В квартире уже несколько дней лежала мертвая мать. Кроме мальчика, была еще совсем маленькая девочка. Обоих детей женщины забрали с собой. Больше я по квартирам не ходила, но глаза этих детей мне не забыть никогда!

По-моему, в январе бомбежек было меньше, чем артобстрелов, но к обстрелам уже все привыкли, никто вообще не спускался в бомбоубежище. Очень часто в техникуме я дежурила с преподавателем технологии нефти Лукницким. Он родной брат писателя Павла Лукницкого. Я забыла его имя и отчество, но его самого помню очень хорошо и, вероятно, узнала бы, если бы встретила. Жену и дочь он эвакуировал, а сам остался в Ленинграде с собакой лайкой, о которой он часто рассказывал с большой любовью. Эта собака была его настоящим другом. Он делился с ней каждым куском хлеба. И всегда с грустью говорил о том, что собака очень худеет и перед тем, как съесть свой кусочек хлеба, долго смотрит на него совсем человеческими глазами. Однажды Лукницкий пришел на дежурство очень возбужденный. Потом достал из портфеля какие-то котлеты и стал меня и еще кого-то из студентов угощать ими. Мы уже давно не ели ничего подобного. Котлеты были очень вкусные. Когда мы их съели, Лукницкий рассказал, что соседка по квартире уговорила его убить лайку. Он сам убил ее, а соседка из ее мяса приготовила эти котлеты.

У меня произошло большое событие, я получила письмо от Лени. Пришел маленький треугольничек, в котором было написано: «Я нахожусь в Красной Армии. В армии мне хорошо. Наши зенитки высоко поднимают вражеские самолеты». После получения этого письма я каждый день писала письма на адрес этой полевой почты, и самому Лене и на имя командира. Больше писем не было. Я не знала, что это письмо Леник писал в сентябре, а в декабре 1941 года, раненый, с отмороженными ногами, он уже попал в госпиталь в городе Бугуруслан, откуда один боец, Эммануил Булатов, 1923 года рождения, мой ровесник, увез его в Сибирь. Вначале Булатов поместил Леню в Канский детский дом, но после первого же письма, в котором Леня писал: «Дядя Мума, возьмите меня отсюда», Эммануил поехал в Канск и сам привез Леню к себе домой в село Мотыгино Удерейского района Красноярского края. Нашла я Леню только в 1945 году, 9 мая, в День Победы. Он мне писал: «Сообразил, что по возрасту должен быть не в четвертом, а в шестом классе, и пошел в шестой класс». В семье Булатовых Леня рос как родной сын. Там же он окончил 8 классов и даже получил небольшое музыкальное образование (Булатовы заметили, что у Лени хороший слух и предложили ему заниматься музыкой). Туда же, в семью Булатовых, вернулась после восьмилетнего заключения мама. Булатовы даже деньги выслали ей на дорогу. Только в 1947 году, после окончания университета, я взяла Леню к себе в Ленинград и устроила его в Военно-Морское подготовительное училище. Позже он окончил высшее Военно-Морское училище и сейчас командир подводной лодки. У него семья, жена и сын Сережа, которому 8 лет, то есть столько, сколько Лене было, когда он лишился дома, семьи.

Но о нем я напишу подробнее, если дойду до 1945 года, а пока, в январе 1942 года я ничего о нем не знала, кроме того, что было написано в маленьком треугольном письме. Ни о нем, ни о Неллочке, ни о маме, от которой писем во время блокады совсем не получала.

Наши отбили от немцев город Тихвин. Началось строительство Дороги Жизни. Уже производилась организованная эвакуация. Числа 10 января я пошла к бабушке, чтобы рассказать о том, что в техникуме тоже идут разговоры об эвакуации. Застала Бориса. Он уже слег, а 14 января умер. Об этом я уже писала. Умирали люди как-то внезапно. Только вчера еще ходил на работу, а сегодня не пришел. Слег и умер.

Еще забыла написать об одном тоже очень важном и большом событии. Перед Новым годом прошел слух об открытии бани. Так как мы все уже давно не мылись, да и умывались-то кое-как, мы ждали бани с нетерпением. По-моему, открылась баня все-таки после Нового года. Возможно, в городе открылась не одна баня, но я знала только одну, где-то во дворе около Александро-Невской лавры. Очередь огромнейшая. Мы стояли в очереди всем общежитием, сменяя друг друга через каждые полчаса, потому что мороз был ужасный. Не помню, сколько дней мы стояли. Стояли все вместе, мужчины и женщины. И мыться проходили все вместе. Никто ни на кого не обращал внимания. Было такое впечатление, как будто двигаются скелеты. Когда я разделась, то увидела в зеркале идущую мне навстречу страшную фигуру, худющую-худющую. Видно было, что руки и ноги состоят из двух переплетенных в суставах костей. Я даже не сразу поняла, что это я. Все старались занять место около крана, потому что унести таз никто не мог, не было сил. Некоторые делали так (в том числе и я): один таз ставил на скамейку, а другим носили понемножку воды и доливали. В бане было холодно, нянечки поминутно открывали дверь, поторапливали кончать мыться. И все-таки трудно передать словами то чувство радости, которое испытали мы все после этой бани.

Помню, что в январе 1942 года занятий совсем не было. В техникум приходили только для того, чтобы съесть тарелку дрожжевого супа, погреться у титана, узнать новости. На ночные дежурства назначались только 2-3 оставшихся в живых преподавателя и студенты, живущие в общежитии рядом с техникумом, то есть из нашего общежития. Я в техникум приходила каждый день. Садилась у титана, грелась и читала. Вот в это время я и написала:

Но странно, что хочу я лишь одно:

Не смерти! Нет! А только жить и жить!

В общежитии было очень холодно. Как-то ко мне в общежитие пришла Маня Мазья. Мы стояли с ней у двери и разговаривали. Вдруг появилась комендант общежития, злая, ворчливая баба, которую в общежитии никто не любил, но все боялись.

— Что же это вы не выехали? — обратилась она к нам. — Ваши все давно в Ташкенте.

Я вначале даже не поняла, о чем она говорит. Маня побледнела, сжала губы. Старший Манин брат Исаак был на фронте. Маня мне сказала, что сейчас в Ленинграде очень много антисемитов и спросила, читала ли я статью Эренбурга. Я не только читала, но и прекрасно помнила эту статью, которая оставила такое большое впечатление. «Я русский. Я вырос в России, мой родной язык русский. Но я помню другое? мою мать зовут Ханна. Я еврей». После этого случая я стала замечать, как ненавидит меня комендантша. Я раньше просто не замечала ее, а теперь не проходило дня, чтобы она не придралась к чему-нибудь.

В общежитии стали составлять списки для эвакуации. Должны были эвакуировать IV курс. Но директор Рогачев дал распоряжение включить в этот список меня. Я думаю, что здесь имело значение, что я была совсем одна, без семьи. И то, что я была одной из лучших учениц техникума, всегда очень активной студенткой, Кировской стипендиаткой. Но вокруг меня разыгралось черт знает, что! Комендантша кричала, что вот теперь «все Хаимовичи стали русскими» и «вечно они умеют всюду пристраиваться», и что «нужно было бы всех уничтожить». Как мне в это время было стыдно, что я русская! Я не помню, чтобы кто-нибудь в эти дни заступился у нас в общежитии за другого. Каждый думал только о себе. Даже Зоя Симеон, с которой я когда-то делила 125 граммов хлеба, как-то отдалилась от меня. Кто-то в общежитии выбыл, и мы стали спать отдельно. Я совсем перестала бывать в общежитии. Когда не знала, куда себя деть, шла пешком по Обводному каналу на Подольскую, 17, к Мане Мазья. В этой семье меня всегда очень тепло принимали. Мне было у них очень хорошо, как в родном доме. И в такое трудное время ни разу эта семья не выпустила меня не накормив, не обогрев. У них тоже шел разговор об эвакуации. Они говорили, что были бы очень рады, если бы я могла эвакуироваться с ними вместо Исаака, как член их семьи. Когда я уходила от них, мне казалось, что я ухожу от самых близких людей. У бабушки и Бориса я не чувствовала себя так хорошо, как в этой семье, где было столько доброты.

Но к 1 февраля списки эвакуированных студентов были укомплектованы. У всех в эвакосправках было написано: направляются в город Саратов, в распоряжение Главка, кажется, нефтяной промышленности. У меня же в эвакосправке было написано: едет в город Горький по месту жительства тети. Кроме того, мне Борис Васильевич Кудрявцев дал рекомендательное письмо к своему другу Глаголеву, профессору Горьковского Химико-Технологического института, и на прощанье пожелал мне обязательно продолжать учебу.

Эвакуация была назначена на 12 февраля 1942 года. Как раз с этого дня была прибавка хлеба, вместо 125 граммов всем служащим и студентам начали выдавать по целых 200 граммов хлеба! По радио все время передавали о прибавке хлеба. И как-то казалось, что все уже будет хорошо, а мы едем неизвестно куда, где нас никто не ждет. Наши хлебные карточки были уже отобраны, а 200 граммов хлеба — это, вероятно, очень много! Накануне отъезда я пошла к бабушке. Узнав, что я еду в Горький, бабушка собрала все Налины вещи, огромный чемодан и еще узел с зимними вещами. Наля выехала из Ленинграда с заводом в июле 1941 года, не думая, что все это серьезно и надолго, поэтому не взяла с собой никаких зимних вещей. Я не представляла, как довезу эти вещи даже до вокзала, поэтому решили, что лучше всего мне принести мои вещички к бабушке, а утром бабушка меня с саночками проводит на вокзал. Так и сделали. Все мои вещи я завернула в один узел, в тоненькое детдомовское одеяльце. Туда же вложила и три тетрадки дневника, с которыми жалко было расстаться. Оказывается, у меня было вместе с Налиными не больше вещей, чем у других. И откуда только брались силы у всех нас тащить такие тяжелые чемоданы! Сбор был, кажется, у Финляндского вокзала. Во всяком случае, помню, что нас всех посадили в настоящие пассажирские вагоны. Потом пересадили на грузовики, и мы ехали через Ладожское озеро. Было очень холодно. Помню, что мы вытащили одеяла и все завернулись в них. Радовало всех одно. Впереди Большая Земля, так мы называли все, что было вне Ленинграда. Затем два пункта, Борисова Грива и Жихарево. На каком-то из них, не помню, на каком именно, нас кормили очень вкусной чечевичной кашей с мясом. Кто хотел, мог получись добавку, но нас предупредили, что было несколько случаев заворота кишок, поэтому особенно набрасываться на пищу не советовали. Я все-таки от добавки не отказалась. Потом нас всех погрузили в товарные вагоны-теплушки. Все это проходило, как в тумане. Какие-то люди помогали забрасывать вещи и нас самих. Несколько раз объявляли: «Воздух!», но из теплушек никто не выходил. Наконец, состав тронулся. Среди ночи состав остановился. По теплушкам прошел шепот, кто хочет, выходите, пока поезд стоит. Смотрим, из других вагонов уже все выскочили и уселись здесь же, не отходя от состава. Мы тоже вышли. Вдруг задвигались прицепы. Все бросились к вагонам. Поднялся ужасный крик, визг. Родители стали втаскивать прежде всего детей. Все цеплялись друг за друга, торопясь забраться в вагон. Я тоже ухватилась за чьи-то ноги, но на меня закричали. Поезд стал набирать скорость. Я отпустила руки и упала в снег. Поезд пролетал мимо, мелькали вагоны. Я бежала рядом с поездом и кричала: «Остановитесь, остановитесь!» Шум колес заглушал все.

Когда поезд прошел, я огляделась. Недалеко от меня виднелись еще две фигурки. Это были две девочки, одной лет 14, другой 12. Обе они плакали. Я вдруг почувствовала, что я совсем взрослая и стала успокаивать их. Ужасно то, что я была без варежек, без платка, в тоненьком беретике. Но на мне поверх лыжного костюма под пальто была одета Налина большая шерстяная кофта. Я вытащила длинные рукава и завернула в них руки, а спинку кофты подтянула на голову. Девочки как-то сразу притихли. Темно. Кругом снег и на нем виднеется узкая полоска рельс. Я сказала девочкам, чтобы они шли за мной. Была ужасная вьюга. Кругом ни души. Все в тех же дедушкиных валенках с одной красной галошей я шла, согнувшись, впереди. Девочки за мной. Мы шли очень долго. Вдруг увидели впереди огонек. Огонек приближался. Вскоре можно было разглядеть человеческую фигуру, движущую я с фонарем в руках нам навстречу. Это оказался стрелочник, а может быть, дежурный.

— Откуда вы взялись? — спросил он нас.

Я объяснилась.

— Вы ведь прошли около 15 километров. Ваш состав остановился сразу же у Волховстроя.

Этот человек привел нас в будочку, объяснил все другому, который дал распоряжение на одну минуту задержать проходящий состав с ленинградским домом инвалидов. Такие же теплушки, как наши. В одном из вагонов открыли дверь, и меня с девочками впихнули туда. Какой ужасный запах! Оказывается, многие из инвалидов уже мертвые. Многие ходят в уборную «под себя». Дышать совершенно нечем. Девочки прижались ко мне. Мы втроем стоим у дверей прямо у выхода. Здесь же недалеко ведро с испражнениями. Самое ужасное то, что совершенно нечем дышать. Поезд замедляет скорость, почти останавливается. Мы втроем приоткрываем дверь. Небольшой разъезд. К вагону подходят и спрашивают: «Мертвецы есть?» «Есть, есть!» — кричат из всех углов. «Ну, ладно, давайте до Тихвина!»

В Тихвине мы стараемся побыстрее вылезти из вагона. Я помогаю девочкам выбраться. И вдруг прямо к нашему вагону бегут две женщины и бросаются к обеим девочкам. Обнимают, целуют их. Это матери девочек. В Тихвине они сошли вместе с вещами и ждали своих девочек. Одна из женщин говорит:

— Кто-то из ехавших студентов говорил, что и их студентка отстала, но для нее ничего не передали. Вы обратитесь к начальнику станции.

Я пошла разыскивать начальника станции. Эвакосправка и паспорт были у меня при себе. Было немножко денег. Замещающий начальника станции направил меня выкупить по эвакосправке свой паек и «немедленно садиться в состав, в котором приехала». В Тихвине никто не имеет права задерживаться. Я получаю свой хлеб и кусок сала. Хлеб уплетаю сразу же, а сало боюсь. У очень многих испорчен стул, понос. А ведь у меня еще большая дорога. Кусок сала кладу в карман и бегу опять к своему составу. Там идет «обработка». Во всех вагонах вытащили мертвецов из всех углов в середину вагона. С них снимали казенное белье, а трупы складывали в одну кучу. Меня отталкивали от вагонов. Я всем объясняла, что до Тихвина ехала в одном из вагонов. Кто-то подтверждает, и я опять залезаю в «свой» вагон. Состав должен тронуться, а трупы из всех вагонов вынести еще не успели.

«Ладно! До следующей станции!»

Я опять пристроилась около двери, оставив маленькую щелочку, чтобы дышать. Не знаю, сколько часов мы ехали. Вдруг резкий толчок. Меня отбрасывает от дверей, и я падаю прямо на трупы. Я запутываюсь в скелетах и еле выкарабкиваюсь из них. Стою у дверей и с нетерпением жду станции. На первой же станции всех расспрашиваю о других составах, но и здесь составы не задерживаются. Выкупаю свой паек и опять влезаю к инвалидам. За это время трупы вынесли. Даже сделали дезинфекцию, но от этого запах в вагонах не стал лучше. С этим составом дома инвалидов я доехала до станции Котельничи. Это была очень большая узловая станция. Кормили бесплатно, ставя штамп на эвакосправках. Руки у меня окоченели. Безумно хотелось пить. На вокзале было очень много военных, очень много совсем молоденьких пареньков в солдатских шинелях. Ко мне подошел молоденький парнишка, солдат.

— Бабушка, вам плохо?

— Я только 1923 года рождения. Мне очень хочется пить, но у меня нет никакой посуды.

Парнишка убежал и вскоре принес мне воды в банке из-под консервов. Меня окружили военные. Один из них объяснил, что сейчас в Горький пойдет состав с ранеными. Нужно обратиться к военному коменданту. К коменданту стояло очень много народу. Какой-то военный обо всем меня расспросил и предложил следовать за ним. Мы вышли на платформу, где стоял пассажирский состав. Это был состав с ранеными бойцами. Военный объяснил проводнице и помог мне забраться на ступеньки. С верхней полки раздался голос:

— Бабушка, чай, ленинградская? Идите, присаживайтесь.

— Мне еще только 18 лет, — ответила я.

В вагоне стало очень тихо. Все рассматривали меня. С верхней полки какой-то пожилой военный сказал:

— Это ничего! Лишь бы кости были!

Военный подвинулся и уступил мне место на нижней полке. Поезд двинулся. Тот мужчина, который сказал «лишь бы кости были», дал мне мыло, расческу, полотенце и сказал, что мне лучше всего вымыться. В туалете я увидела себя в зеркале и не узнала. На меня, действительно, смотрела настоящая старуха, большие, очень темные ввалившиеся глаза, ввалившиеся щеки. длинный нос. Я чем-то очень напоминала бабушку. Не помню, сколько дней я была в дороге: три или четыре. За эти дни я ни разу не умывалась. И конечно, при виде воды обрадовалась. Я провела расческой по волосам и вдруг увидела вошь, много вшей. Я стала давить их. Кое-как вычистила расческу, провела по волосам пальцами, вымыла лицо и вошла в вагон.

— Ну вот. совсем другое дело, — отозвался все тот же военный с верхней полки.

Принесли кипяток. Кто-то положил для меня два кусочка сахару. Я тоже вытащила из карманов кусок сала, колбасу. Все заулыбались, стали обмениваться шутками. Ехала я в этом составе, вероятно, дня два. Помню, что мне все время уступали место у столика, где я спала, положив голову на руки. Меня очень беспокоило то, что у меня вши. Я с нетерпением ждала Горького. Когда мы приехали в Горький, кто- то из военных достал большой белый носовой платок, куда положили куски сахара, хлеба, колбасы, и дали мне.

— Возьми, пригодится.

А все тот же мужчина с верхней полки сказал:

— Вот видишь, входила в вагон — ничего не было, а сейчас уже узелок при себе. Так вот хозяйством и обзаводятся. Лишь бы кости были!

Этот военный возвращался домой без обеих ног. Ужасно было видеть, как его, такого большого мужчину, как какой-то мешок забрасывали на верхнюю полку.

ГОРЬКИЙ

В Горький состав пришел очень поздно. Улица, на которой жила Наля, находилась далеко от вокзала, поэтому я решила переночевать на вокзале, а на розыски Нали отправиться утром. И потом меня очень пугало явиться к ней в таком виде, без вещей. Утром я двинулась в путь. На трамвае доехала до конца и пошла по какой-то улице. Женщины на коромыслах несли воду. Ребята с портфелями и ранцами шли в школу. Бегали кошки, собаки! Как будто бы никогда и не было никакой войны.

Я нашла Налин дом. Позвонила.

— Кто там?

— Анастасия Игнатьевна Ганжуро здесь живет?

— Она на работе. Кто ее спрашивает?

— Я ее племянница. Из Ленинграда.

Кто-то спускается по лестнице вниз. Дверь открыла еще не старая, но очень полная женщина.

— Вы ее племянница?

И я вижу выражение удивления и ужаса на ее лице.

— Анастасия Игнатьевна говорила, что ее племяннице лет 18.

— А мне и есть 18 лет.

— Ну, раз племянница, проходите, раздевайтесь.

— Нет, я не могу. Я очень грязная. И потом я уже давно в дороге и на мне вши.

Хозяйка пугается и говорит:

— Так вы пойдите погуляйте, а я сейчас сбегаю за ней. Да вы, чай, без шапки совсем. Накиньте хоть это на себя.

Она дает мне какой-то рваный платок.

В кухне шумит самовар, доносится запах жареной картошки. У меня кружится голова от этого запаха. И вообще я чувствую, что сейчас упаду. Но накидываю на себя платок и выхожу. Слышу, внизу хозяйка говорит кому-то:

— Не знаю, говорит, племянница, а на вид лет 60, не меньше.

Я стою около дома. Открывается калитка.

— Да вы пройдите, погрейтесь, пока Лида за теткой сбегает.

У меня ужасно разламывается голова, меня знобит, но я боюсь войти в дом. На мне столько вшей! Мне кажется, что я просто вся усыпана ими. Одно дело — в дороге, а совсем другое, войти в чистый дом. Я благодарю. Отказываюсь. И продолжаю прохаживаться вокруг дома. Через некоторое время ко мне бросается Наля. Она обнимает меня, и мы обе плачем. Я здесь же, на улице, начинаю рассказывать, что отстала от эшелона, что вещи мои все уехали и с ними ее, Налины, вещи, что на мне очень много вшей. Наля ведет меня по лестнице в сени. Здесь же в сенях с меня все снимает. Пальто выбрасывают во двор, на снег, а остальное все сворачивают и завязывают в платок. Хозяйка уверяет, что все мои вещи надо сжечь, а Наля говорит, что где-то при бане есть санобработка. Волосы мои Наля сама срезает ножницами над газетой, а оставшийся ежик моет, вычесывает и натирает всю голову керосином. Ваткой Наля моет мое тело, а хозяйка, вздыхая и охая, поливает из кувшина. Каждый раз, когда Наля ваткой дотрагивается до меня, мне больно. Синяя гусиная кожа еле обтягивает кости. Наля одевает на меня какую-то фланелевую теплую большую ночную рубашку, укладывает в постель и приносит тарелку настоящей манной каши. Потом она добавляет еще и еще, смотрит, как я ем, и плачет.

Наля снимает у хозяйки 6-метровую комнатку без двери. В комнатке узенькая железная кровать, маленький стол и стул. На стенке висят на гвоздях ее платья, халат. Наля укладывает меня на кровать и просит уснуть. Я стараюсь заснуть, но слышу, как за стенкой хозяйка говорит Нале: «Она до вечера не дотянет». Потом я, вероятно, все-таки уснула, потому что, когда я приоткрыла глаза, то увидела очень много людей, услышала, как кто-то сказал: «Дистрофия третьей степени. Горячка». Оказывается, на заводе, где работала Наля, все узнали, что к ней из Ленинграда приехала племянница. Это был ленинградский завод «Промет». Почти у каждого из них оставались в Ленинграде родные, близкие. Все пришли посмотреть на меня, расспросить о Ленинграде.

В этой горячке я пролежала 10 дней. Наля спала рядом со мной на стульях. На работе ей дали отпуск, и она ухаживала за мной, как за маленьким ребенком. Волосы мои остригли совсем. Наля на меня получала какое-то питание на эвакопункте. Там же, на эвакопункте, она наводила справки об эшелоне со студентами Химико-технологическго техникума. Там уже было известно, что я отстала от эшелона. Когда я стала поправляться, Наля вышла на работу. С вечера она наваривала для меня на целый день алюминиевый солдатский котелок каши. Очень просила разделить хотя бы на две части, не съедать сразу. Котелок ставила мне в кровать. После ее ухода я съедала всю кашу сразу. Через несколько дней после Налиного выхода на работу я встала с постели. Чувствовала себя хорошо, но меня угнетала мысль, что я обуза для Нали. Кое-что из моего белья, пальто, лыжный костюм продезинфицировали, но у меня не было ни одного платья, ни белья, ничего. Наля дала мне на голову свой шарф оранжевого цвета. Надев на себя лыжный костюм, пальто и шарф, я с утра, взяв кастрюльки, отправлялась на эвакопункт за питанием. Очереди на эвакопункте были ужасные. Я занимала очередь, но стоять на одном месте не могла. Отходила в сторону и сразу же забывала, за кем стою. В очереди злились: «Вот этот рыжий платок всю очередь путает». Обычно с эвакопункта я возвращалась уже вечером. Весь день проходил в очереди. Удивительнее всего было то, что у меня была полная ясность мышления. Я думала о многом, вспоминала всех своих друзей, маму, Неллочку, Леника. А в очереди в эвакопункте стоять не могла. Однажды, когда я в третий или четвертый раз занимала очередь в эвакопункте за питанием, ко мне подошла сотрудница эвакопункта, белокурая, полненькая курносая девушка, и попросила мой паспорт. Через несколько минут через всю огромную очередь раздался голос:

— Каплан-Ганжуро просят пройти в столовую.

Я очень нерешительно стала пробираться к столовой. Очередь передо мной расступалась, пропуская вперед. Так началось мое знакомство с Марусей Спесивцевой.

О, помнишь ли, Маруся, то мгновенье,

Когда ко мне случайно подошла ты,

Для которой я пишу стихотворенье.

Чей образ светлым остается навсегда...

Вот мое мнение, Маруся, о тебе:

Ты откровенна, искренна, добра,

Ты даже ночью часто снишься мне,

О, если б я такой, как ты, была!

Позже я часто спрашивала Маню, почему она вдруг привязалась ко мне. Ведь в то время было столько горя, столько несчастных человеческих судеб, что всего и охватить было невозможно! Я помню, сколько маленьких детей оставалось без крова, без родных. А я выглядела, по-моему, просто жалкой — и только! Маня жила с двумя монашками. В 1924 году обе эти монашки, обе Любы, когда им было лет по 25, поехали в отпуск на Украину. Возвращаясь в Горький, в монастырь, они по дороге где-то у Белгорода встретили умирающую женщину с 6-месячной деточкой. Женщина перед смертью попросила их не оставить Машеньку. В Горький, в монастырь, монашки вернулись с девочкой. Сколько им пришлось вынести намеков, упреков, укоров, позора и прочее. Но девочка осталась в монастыре. Все монашки были у нее «мамами», все дьячки и прочие мужчины «папами». Так она росла до 1929 года, когда монастырь ликвидировали. Обе тети Любы пристроились в Горьком в двух маленьких комнатках в полуподвале на улице Большие Овраги. Марусю они взяли с собой. Тети Любы занимались рукоделием, стегали одеяла, вязали из веревок домашние туфли и растили Марусю. Были они очень религиозны, но на Маню их религия распространялась только в поучениях, что нужно всем людям делать добро. Когда Маруся, работая инспектором эвакопункта, рассказала им обо мне, они так и сказали ей: «Ты, чем можешь, должна помочь ей. Кто знает, может быть, это Бог специально послал ее тебе, чтобы ты ей помогала. Ведь ты вон уже какая, а еще не сделала ни одного доброго дела». И вот Маруся Спесивцева взялась «сделать добро». Она еще говорила мне, что ее всегда удивляли мои глаза. Она про себя думала: «Неужели она моя ровесница? Неужели она когда-нибудь смеялась?» Сама Маня была очень жизнерадостной девушкой и большой хохотушкой. Мы стали подругами. Маня устроила меня работать с испытательным сроком регистратором эвакопункта. А позже я была переведена на должность инспектора эвакопункта. Помню, что через Горторготдел Маня выхлопотала для меня ботинки с галошами и отрез, из которого тетя Люба сшила мне сразу два платья. А вторая тетя Люба связала мне туфли. Маруся дарила мне свое белье, уверяя, что оно ей узко: чулки, шерстяные носки. Поступив на работу, получив карточки и первую зарплату, я ожила. Прежде всего я написала письмо в Ленинград, в техникум, с просьбой восстановить мне документы об образовании. Мне прислали характеристику, дубликат зачетной книжки. Одним словом, все, что давало мне возможность думать о дальнейшей учебе.

Работая на эвакопункте, я встретилась с профессором Глаголевым, к которому у меня когда-то было письмо. Профессор Глаголев приходил на эвакопункт встречать жену и дочь, которые должны были приехать из Ленинграда. Он посоветовал мне пойти в институт к ректору и поговорить с ним о моем поступлении. В приеме в институт мне было отказано из-за отсутствия законченного среднего образования. Летом 1943 года я экстерном сдала экзамены за 10 классов и получила аттестат, который давал мне право поступления в ВУЗ без вступительных экзаменов. Но за это время мне попалась книга о жизни девушки-адвоката. Какой-то французский бульварный роман без начала и конца. Но именно эта книга заставила меня подумать о профессии адвоката. Оказывается, какое счастье, в Горьком есть филиал Московской правовой академии! Правда, туда принимают только лиц с юридической практикой, но документы у меня взяли. Я сразу же постаралась досрочно сдать несколько предметов, потому что чувствовала, что мне необходимо зарекомендовать себя активной студенткой. Это сказалось кстати. В середине первой четверти из Москвы вернулись мои документы: «Отчислить ввиду отсутствия мест». Вероятно, мое место нужно было кому-нибудь из практиков-юристов. Но здесь уже сам филиал хлопотал о моем утверждении.

За это время мне удалось узнать, что все мои вещи забрала с собой Шура Шильцина, которая по дороге изменила маршрут и уехала к себе на родину в город Кирсанов Тамбовской области. Наля решила использовать несколько дней своего отпуска, чтобы съездить в Кирсанов, потому что милиция подтвердила о приезде из Ленинграда Шильциной, а сама Шура на мои письма не отвечала. Вернулась Наля из Кирсанова со своим чемоданом, в котором лежали мои коньки, три тетрадки дневников и несколько вещичек, которые Нале пришлось буквально снять с Шильциной в присутствии милиции и огромной Шуриной родни.

Да, я забыла еще рассказать об очень для меня важном. Как только я приехала в Горький, Наля предупредила меня, что хозяйка не должна знать, что я Каплан и Хаимовна. Хозяйка была малограмотной женщиной, но в вопросах антисемитизма разбиралась «очень здорово». Наля сама взяла домовую книгу, сама сходила в милицию и хозяйке я была представлена как Ганжуро Нина Ефимовна. Маруся, да и многие сотрудники эвакопункта, были посвящены в это. Письма мне приходили только на Ганжуро, я известила об этом всех своих знакомых. И я сама очень быстро привыкла к тому, что я Ганжуро. Фамилия мамина мне всегда очень нравилась, гораздо больше, чем Каплан, фамилия эсерки. Мама тоже писала мне на фамилию Ганжуро. Правда, письма от нее приходили очень, очень редко.

В день своего рождения 24 августа 1943 г. я писала:

Мне двадцать лет. Сегодня день рожденья,

Но счастья нет. Душою я стара.

Мамуся, хоть письмо пришли мне в поздравленье,

Ведь так оно обрадует меня!

Кончаю. Все равно бездарное посланье

Беспомощно перед моей тоской.

Меня гнетет одно воспоминанье,

Мне хочется безумно быть с тобой.

В 1944 году Маня вышла замуж:

Маруся, мысль моя с тобой всегда.

Ты — мой единственный и самый лучший друг.

Пусть Боря любит так, как я люблю тебя,

А ты не забывай своих подруг.

СНОВА ЛЕНИНГРАД

В августе 1944 года я одна вернулась в Ленинград и поступила на второй курс юридического факультета Ленинградского университета. Сколько лет я мечтала об этом ВУЗе! Дальнейшая жизнь, вероятно, не многим отличалась от жизни всех моих сверстников. Учеба и работа.

В университете римское право читал у нас директор Библиотеки Академии наук, прекрасный специалист, влюбленный в свой предмет, и добрейший человек, профессор Иннокентий Иванович Яковкин. Он очень покровительствовал студентам, нуждающимся в работе. С нашего курса меня, Бориса Хаскельберга, ныне заведующего кафедрой гражданского права Томского университета, а в прошлом Сталинского стипендиата, только что вернувшегося с фронта, и Тамару Пекст Иннокентий Иванович пригласил на работу к себе в библиотеку. Правда, зимой работы было мало. В основном работали летом во время каникул по 7-8 часов в день. Работа наша заключалась в реставрации, вернее, в разборе иностранной литературы, за что платили по 10 рублей в час.

Вообще в студенческие годы я не отказывалась ни от какой работы, дающей мне возможность хоть немножко подработать. Довольно продолжительное время работала ночным сторожем в ателье на Разъезжей улице. Эта работа была очень утомительна тем, что я целыми неделями, за исключением одного дня, своего выходного, спала одетая, сидя у телефона. А днем занятия в университете, работа в штабе восстановительных работ. В 1944 году, да и в последующие годы, мы все очень много работали от штаба восстановительных работ, восстанавливали Университетскую набережную, складывая булыжник за булыжником, устанавливали печи, белили, красили аудитории, просто убирали, сажали деревья в парках.

К моменту окончания университета мечта об адвокатуре несколько поугасла. Во время практики я убедилась, что прокуратура, пожалуй, имеет больше возможности помочь невиновному, чем адвокатура. Поэтому, когда в 1947 году после окончания университета я получила назначение в Прокуратуру Ленобласти, я не была огорчена. Я заполнила огромные анкеты. Здесь уже нельзя было обойти вопрос репрессии родителей одной фразой: «14 лет лишилась отца. Мать проживает там-то». К этому времени из общежития меня выписали. Прописаться пришлось у одной подруги, жить у другой, ночевать у кого придется, поэтому назначения на определенную работу я ждала с нетерпением. Через несколько дней меня вызвал к себе прокурор Ленобласти Анатолий Николаевич Фалин. Я вошла в кабинет. В огромном кабинете за столом, покрытом зеленым сукном, сидел Фалин. Глядя на меня в упор, он заявил, что я не могу быть допущена к работе в органах прокуратуры и что вообще мой вопрос еще будет рассматриваться.

— А что мне сейчас делать?

— Ждите, когда вас вызовут.

Уж если так подробно писать о себе, то невозможно не написать о Райке, Рае Гуревич. В ноябре-декабре 1944 года в аудиториях университета было очень холодно. На занятиях сидели в пальто, шубах и даже преподаватели читали лекции в шубах и теплых шапках. В аудиториях были печки, которые топили дежурные студентки. Деканатом я была назначена старостой курса, поэтому в мои обязанности входило назначить дежурных. Но так как на нашем курсе всего три человека жили в общежитии, недалеко от университета, а остальные добирались из дома на нескольких трамваях, я просто приходила в университет пораньше, и сама затапливала печки в наших аудиториях. Я даже очень любила это занятие. Сидишь в аудитории одна, около горящей печки, смотришь на огонь, думаешь о чем-нибудь своем. Тепло. Хорошо! Однажды за этим занятием и застала меня Рая. Эта студентка, которую я заметила на курсе сразу же, казалась мне старше всех других. Может быть, она мне казалась старше потому, что она уже была замужем, что, кроме того, что училась вместе с нами, уже работала секретарем Военно-Медицинской академии имени Кирова. А оказалось, она старше меня всего на один год! Райка достала из портфеля бутерброд и заставила меня взять половину. Так мы встречались с ней по утрам до занятий. И вдруг Рая не пришла. Не пришла день, два, три... Я узнала в деканате ее адрес и после занятий поехала к ней. Оказывается, Райка приняла 10 ампул морфия. Соседям удалось спасти ее. Сейчас она у родных мужа. Мне дали адрес. Райка лежала на тахте, укрытая пледом. В шикарной, богато обставленной квартире напряженная тишина. По выражению Райкиного лица я увидела, что она обрадовалась мне. Уже поздно. Надо уходить, но Рая так просит еще немножко посидеть, что я задерживаюсь у нее. Когда мы расстались, для меня не было более близкого человека, чем Райка. А 8 января 1945 года Рая оставила Адьку, богатый дом его родителей, и мы стали жить вместе вдвоем в 14-метровой комнатке на Петроградской стороне, в районе площади Льва Толстого. Об этом периоде писать можно очень много. Мы обе учились и работали. Встречались поздно вечером и не могли наговориться. За какую-то баснословно дешевую цену соседи доставали нам дрова. Позже выяснилось, что и дрова, и найденные в комнате плитки шоколада, банки американской тушенки, все это Адька! А потом примирение Раи с Аркадием. Опять общежитие, Рая и Нина. Если бы не Райка, мы, вероятно, никогда бы не встретились с Ниной. Но Рая увидела на факультете Нину. И нас стало трое. Я редко появлялась в общежитии, продолжая жить между общежитием, Раей и Ниной. Эти два дома, Раи и Нины, стали для меня родными домами. А Нина Викторовна, мама Нины Фрикен, не только называла меня своей второй дочерью, но и относилась ко мне так, как могла относиться только родная мать. А после окончания университета мы все как-то растеряли друг друга. Я сейчас даже не могу припомнить, где была Рая. У нее на руках уже был маленький Илюша. Вероятно, она, получив назначение в Городскую коллегию адвокатов, уехала на лето с Илюшей. Нины тоже не было в городе. В июле 1947 года, когда я оформлялась на работу в прокуратуру, в Ленинграде была только Нина Викторовна. В это время у меня не было более близких людей, чем она. После разговора с Фалиным я вернулась к Нине Викторовне. Лежала на раскладушке всю ночь с открытыми глазами. Я даже не пыталась уснуть. Я не знала, что мне делать, что меня ждет. Нина Викторовна посоветовала мне попытаться самой найти для себя какое-нибудь юрисконсульство. Было совершенно ясно, что я не буду допущена к работе в органах Прокуратуры. Мне даже помогли узнать, что Леноблсобесу требуется юрисконсульт. Но когда я обратилась туда и объяснила свое положение, в приеме мне было отказано. Что делать? Я бродила целыми днями по улице, не зная, куда себя деть. Несколько раз приходила к Фалину в прокуратуру, но он «не принимал». Я стояла на углу Литейного проспекта и улицы Некрасова. Только что вышла из Прокуратуры, где мне сообщили, что нет приказа о моем зачислении (приеме) в Прокуратуру, поэтому Прокуратура не может выдать продовольственные карточки. В университете мне тоже было отказано и в стипендии, и в продовольственных карточках, так как уже был приказ о моем отчислении. Без денег, без продовольственных карточек, без собственного угла! И это после окончания университета, о котором я мечтала в течение всей своей жизни! Мимо проносились трамваи, троллейбусы. Я стояла и мечтала о том, чтобы меня насмерть сбила какая-нибудь машина!

Несколько дней я уже не приходила к Нине Викторовне. Однажды я пришла поздно. Позвонила. Мне не открыли, вероятно, все уже легли спать. А может быть, просто не услышали моего звонка. Я присела на лестнице, на широком подоконнике и так проспала до утра. Я знала, что Нина Викторовна тяжело переживает мои страдания, поэтому каждый раз выдумывала, что останусь ночевать у Аллы, у Лили Чудовой. Я действительно иногда ночевала у Аллы, иногда у Лили или у Жени Гольдберг, а иногда и просто ни у кого. Однажды я, усталая, зашла на Кировском проспекте в кафе «Белая ночь» и попросила разрешения «посидеть до утра».

— Нет, девушка, мы этого разрешить не можем. В 2 часа ночи ресторан закрывается.

Я опять просто бродила по ночному городу. И вот я стою на углу Литейного и Некрасова. Вероятно, я сошла с тротуара, потому что вдруг почувствовала чью-то руку на своем плече.

— Нина, это ты?

Рядом со мной стоял Борис Михайлович Рац, один знакомый по Горькому. Когда я работала инспектором Горьковского эвакопункта, он обратился ко мне с просьбой помочь ему и его жене вернуться в Ленинград. И я ему помогла. Мы были просто знакомы, но и он, и его жена Мария Владимировна всегда очень хорошо относились ко мне.

— Что с тобой?

Я расплакалась. Борис Михайлович повел меня в кафе, которое находилось здесь же, на углу, накормил, заставил меня взять у него 600 рублей с тем, что я верну их, когда смогу, и взял с меня слово, что я обязательно приду к ним. Вечером я пришла к Нине Викторовне. Помню, что я страшно дрожала, когда рассказывала Нине Викторовне обо всем. Мы обе плакали, а потом Нина Викторовна заставила меня заснуть. Утром она долго звонила по телефону всем знакомым, а потом сообщила мне, что в Ленинград приехали из Москвы прокуроры, прокурор Кудрявцев, заместитель прокурора Союза ССР по кадрам Архангельский и еще кто-то. Нина Викторовна одела на меня свой темно-синий костюм, который, как она уверяла, мне «очень идет». И действительно, в этом костюмчике я выглядела очень симпатично. Заставила меня «собраться», взять себя в руки и пойти в Прокуратуру. Я пришла туда и настоятельно попросила принять меня. Мне предложили подождать. Но ждать пришлось очень недолго. Когда меня пригласили войти, в кабинете, кроме Фалина, сидело пять прокуроров. Мне предложили сесть. Вероятно, все прокуроры уже знали обо мне, потому что говорить начал Кудрявцев. Не глядя на меня, он сказал: «Вот нам стало известно, что при поступлении в университет и от комиссии по распределению вы скрыли, что ваши родители были репрессированы...»

Я перебила Кудрявцева:

— Я ничего не скрывала, меня никто ни о чем не спрашивал, а я не афишировала свою биографию.

Я стала говорить, что вся моя сознательная жизнь прошла в этом городе. Вступая в комсомол, я говорила, что у меня родители репрессированы, а больше меня об этом никто не спрашивал.

— Я не совершила ничего преступного и не верю, что мои родители враги народа. Здесь могла быть ошибка. Я мечтала об окончании университета, чтобы иметь возможность взять к себе маму, которая живет у чужих людей и помочь брату стать на ноги.

— Мы можем вас использовать только на секретарской работе и то на периферии. Я вдруг вспомнила, что Анатолий Васильевич Венедиктов, декан нашего факультета и преподаватель гражданского права, рекомендовал мне серьезно подумать об аспирантуре.

— Я не знала, что такое четверка по гражданскому праву, а вы мне говорите о секретарской работе!

Кто-то из прокуроров сказал: «Дайте ей воды!»

— Мне не нужна вода! Со мной не истерика. Мне стыдно, что я плачу перед вами!

Всего разговора мне не передать, но помню, что я рассказала, что живу без хлебных карточек, без стипендии, без зарплаты, что меня не принимают даже на юристконсульскую работу в собес, хотя там есть вакантная должность юрисконсульта. И вдруг сидевший у окна заместитель прокурора Союза ССР по кадрам Архангельский говорит, что в отношении юристконсульской работы они выяснят, а пока просят меня выйти в переднюю и «немножко успокоиться». Когда меня снова попросили войти в кабинет, то все уже смотрели приветливее. А Архангельский сказал, что я могу в отделе кадров получить документ о том, что освобождена от работы в органах Прокуратуры и что мне разрешается устраиваться на работу по собственному усмотрению. И что завтра Анатолий Николаевич Фалин созвонится с Леноблсобесом. На следующий день утром, как только я пришла в Прокуратуру, мне в приемной встретился Архангельский.

— Ваш вопрос уже разрешен. Поезжайте в собес. Вы будете приняты на работу.

Это было 12 августа 1947 года. Я, счастливая, пришла к Нине Викторовне:

— Нина Викторовна, как вы думаете, я должна поехать в Прокуратуру рассказать, что устроилась на работу и поблагодарить прокуроров?

— По-моему, обязательно надо поехать.

На этот раз я поехала в своем сереньком платьице, но Нина Викторовна заметила мне, что и в нем я «выгляжу очень хорошо». Когда я вошла в приемную, мне сказали, что Фалин занят. Я уже собиралась уходить, когда открылась дверь и из кабинета вышел Архангельский. Он увидел меня.

— А, это вы?

Я сказала, что пришла просто поблагодарить.

— Одну минуточку подождите. Я только возьму папиросу, и мы с вами побеседуем.

Он предложил мне пройти в соседний кабинет, кабинет заместителя прокурора Ленобласти товарища Плохий. Архангельский очень тепло говорил со мной. Сказал, что я произвела на него впечатление очень серьезной девушки. И сказал, что у меня сейчас есть такая опора, как Фалин.

— А в случае, если захочется побеседовать, черкните. Пишите, я всегда с радостью отвечу вам.

И написал на листке бумаги адрес: Москва, Пушкинская 15А, Прокуратура Союза ССР, Архангельскому Владимиру Васильевичу.

Я поблагодарила его и, счастливая, уехала к Нине Викторовне, которая с нетерпением ждала моего возвращения. Я в то время не думала, что так скоро воспользуюсь адресом, который дал мне Архангельский.

Я начала работать юрисконсультом Леноблсобеса. Как какой-то страшный сон вспоминаю сейчас это время! Мы все перестали быть студентами. У всех была своя жизнь, свои заботы. Алла уехала в Псков в Коллегию адвокатов, Лиля Чудова в Петрозаводск, в Прокуратуру. Райка сбежала из Городской адвокатуры, устроилась преподавателем в Юридической школе. На руках у нее маленький Илюша и больная мама. К Нине очень часто стал приходить Костя. Я чувствовала себя всюду лишней. Моему приходу всегда радовались, оставляли ночевать. Но никто никогда не ждал меня, поэтому я часто оставалась ночевать просто на работе, в Леноблсобесе. Спала, сидя прямо за рабочим столом. Работа в Облсобесе не давала никакого удовлетворения, но мне разрешили эту работу совмещать с чтением курса «Основы гражданского и трудового законодательства» в Сиверской профтехшколе инвалидов Отечественной войны, подведомственной Леноблсобесу, и в бывшем моем Химико-Технологическом техникуме, в группе плановиков. Преподавательская работа мне очень нравилась. С большим удовольствием я не только читала свой курс, но и готовилась к нему. И все равно это были самые тяжелые годы моей жизни. Мне никуда и ни к кому не хотелось идти. Да и меня особенно никто не разыскивал. Даже Мишка Нагли, которого я считала своим большим другом, звонил не так уж часто.

И вдруг однажды мне на работу позвонил Веня Баснер, мальчик-скрипач, студент консерватории, с которым я была хорошо знакома, но который за мной даже не ухаживал. Мы всегда встречались с ним просто случайно. Случайно первый раз встретились 6 ноября 1945 года в доме маминой университетской подруги Полины Соломоновны Соскиной. Оказалось, что Люлька Алексеева, которая вместе со мной училась в университете, родственница Полины Соломоновны, а Люлькин муж, молодой парнишка, композитор Юра Ефимов, который еще совсем недавно был мужем нашей студентки Кати Ефимовой, лучший друг Вени Баснера. Люлька и Юра решили в гости к Полине Соломоновне взять с собой и своего друга, надеясь, что он понравится Любочке Соскиной. Полина Соломоновна и Лев Михайлович Соскины были большими друзьями моих родителей. Студентками Полина Соломоновна и моя мама жили вместе, а когда обе вышли замуж, разделили пополам свою большую комнату. Я родилась на полтора года раньше Любочки, поэтому моя мама и подбрасывала меня частенько Полине Соломоновне, которая со мной много возилась. А в августе 1945 года Любочка уже была взрослой девушкой и просто по ней было видно, что ей нравится этот мальчик-скрипач, влюбленный в музыку вообще и в музыку Юры Ефимова в частности. 8 марта 1946 года на одном из ефимовских «музыкальных вечеров», на которых в основном исполнялась музыка Юры Ефимова, на который были приглашены мы с Раей, а я даже умудрилась пригласить с собой Оську Баренбаума, имя которого в то время огромными буквами выводила на страницах своего дневника, я опять встретила Любочку Соскину с Полиной Соломоновной и Львом Михайловичем и Веню Баснера. Я очень хорошо помню этот вечер 8 марта 1946 года. Трио Ефимова исполняли сам автор (партию фортепьяно), виолончелист Леша Лазько и Веня. Помню, мне очень понравилось Юрино трио, но ужасно не понравилось, как двигался во время игры каждый мускул на лице этого мальчика-скрипача.

Потом было несколько встреч в театре Ленинского комсомола, где Веня работал скрипачом в оркестре. Я очень часто ходила в этот театр по контрамаркам, которые доставал Мишка Нагли. И каждый раз говорила: «У меня в оркестре знакомый мальчик». Подходила к оркестру: «Здравствуйте, Венечка!» — и всех с ним знакомила. Часто встречались просто на улице. Он жил на Петроградской стороне, снимал комнату недалеко от университетского общежития. Помню, однажды я купила курагу. Стояла на остановке и ела ее. И вдруг ко мне подошел Веня. «Венечка, угощайтесь!» Мы стояли на остановке, ели немытую курагу прямо из пакета.

С Веней Баснером было связано еще одно событие в нашей университетской жизни. Перед самым окончанием университета Лиля Чудова распространила слух, что она вышла замуж. Она решила, что документов спрашивать не будут, но учтут, что она замужем и после окончания университета оставят в Ленинграде. Слух этот распространился во время зимних студенческих каникул. Встретив в Театре комедии на спектакле «Смех и слезы» Мишу Мамаева, который в то время ухаживал за Лилькой, я решила поздравить Мишу. Но тот удивился.

— Лилька, за кого ты вышла замуж? — спросила я ее, как только увидела.

— Да так, за одного студента консерватории, Венечку Баснера, — бросила она.

Почему-то Веньку в то время мы все называли Венечкой. Так и осталась Лилька Чудова для всех нас «первой Венечкиной женой». Ужасно даже представить, что ее, такой веселой и жизнерадостной, любившей людей, всегда готовой прийти всем на помощь (в университете мы ее называли «палочкой-выручалочкой») уже давно нет в живых. Лиля умерла в апреле 1957 года от рака лимфатических желез.

И вот, когда этот Венечка Баснер позвонил мне на работу, я страшно удивилась.

— Венечка, откуда у вас мой телефон?

— Мне его дали Ефимовы.

Оказывается, накануне Веня с Юрой Ефимовым вместе обедали в какой-то шашлычной. «А где сейчас Ниночка Ганжуро?» — спросил Веня у Юры. Меня тоже почему-то в университете называли Ниночкой Ганжуро. Юрка начал ему рассказывать, что у меня какие-то большие неприятности, аннулирована путевка и прочее, и прочее. Он пообещал Вене узнать номер телефона, по которому можно меня найти. И вот Венин звонок. Веня сказал, что очень хотел бы видеть меня. Я пообещала прийти к Ефимовым. В университете мы не были особенно дружны с Лилькой Алексеевой, но она всегда приглашала меня на свои музыкальные вечера, хорошо ко мне относилась. Ефимовы встретили меня очень хорошо. Веня был уже у них. С этого дня началась моя большая дружба и с Веней, и с Ефимовыми.

Узнав, что я ночую на работе, Ефимовы категорически настояли на том, чтобы я жила у них. Правда, жить у них я не жила. Вещи мои были разбросаны по всему городу. Но когда очень поздно задерживалась, оставалась у них ночевать. У кого и где я только в то время не ночевала!

А здесь еще я узнаю, что мой Леня в Москве. Мама отправила его в Москву к родственникам, надеясь, что они помогут ему продолжить учебу. Но в Москве все оказалось гораздо сложнее. Леня сообщает мне, что поступил в кожевенный техникум, но этот техникум ему не нравится. Он очень хочет поступить в Военно-Морское училище. Уже конец октября 1947 года. Прием в училище окончен. Все училища укомплектованы, но я после работы бегаю по всем училищам и, наконец, добиваюсь приема у какого-то генерала Боброва, а затем у начальника Управления военно-морских училищ. Начальник принимает только по субботам. Я договариваюсь с завучем Сиверской профтехшколы, где читаю свой небольшой курс «Основы гражданского и трудового законодательства», переношу свои занятия с субботы на воскресенье и добиваюсь того, что Леня, в порядке исключения, будет допущен к экзаменам. Проверят его подготовку. Если он по знаниям подойдет, он будет принят. Я бесконечно счастлива. Но меня ожидает другое. В субботу в Сиверской в профтехшколе была комиссия из Облсобеса. За невыход на работу, за прогул без уважительных причин против меня Облсобес возбуждает уголовное дело в суде. Все это очень неприятно. Судебное дело окончилось оправдательным приговором и вынесением частного определения в отношении администрации собеса. Леня был принят в Военно-Морское училище. Для меня же стало ясно, что нужно расставаться с Ленинградом.

Я списалась с Красноярской городской коллегией адвокатов, а 29 октября 1947 года написала письмо заместителю прокурора Союза ССР по кадрам Владимиру Васильевичу Архангельскому. Пожалуй, это единственный случай, когда я писала письмо с черновиками. Через две недели пришел ответ от Архангельского, где он отговаривал меня от такого решения: «Конечно, Красноярск город, и даже краевой центр, но при условиях, которые сложились у Вас, он не является счастливой Аркадией. Я не верю тому, что в Ленинграде вовсе нет возможности приютиться молодой женщине. Есть много пожилых женщин-одиночек, которые могли бы разделить с Вами жилплощадь за цену, доступную Вам по заработной плате. Вы произвели на меня впечатление серьезной девушки, которая могла бы не только сидеть в конторе Облсобеса, но и найти приложение своим силам в педагогической, а может быть литературной или научно-исследовательской деятельности. Не надо лишь пугаться жизни! Она не так страшна, зато весьма многообразна, и примениться к ней можно. Тем более в Ленинграде!»

Я ответила на это письмо, и у нас завязалась переписка, длившаяся примерно год. С 22 декабря 1947 года, работая кодификатором Президиума Леноблколлегии адвокатов, я вновь вернулась к жизни. У меня появилось много хороших знакомых, новых друзей. Я чувствовала, что все мои не только друзья, но и знакомые искренне радовались за меня и за Леню. И это было очень приятно. В это время в доме Нины Фрикен я познакомилась с врачом Борисом Ароновичем Мархасьевым. И Нина, и Нина Викторовна искренне радовались, как внимателен ко мне этот Борис Аронович.

Большим вниманием окружал меня завуч Сиверской профтехшколы, где я продолжала вести лекции по «Основам гражданского и трудового законодательства». Я как-то очень легко принимала все эти ухаживания. Новый 1948 год я встречала у Ефимовых. И очень радовалась, когда мне в Коллегии говорили: «Опять пришел ваш брат». Почему-то все находили, что мы с Веней очень похожи. Веня часто приходил ко мне в Коллегию, просто днем. А я имела возможность полтора-два часа с ним поболтать. Вечерами он работал в театре им. Ленинского комсомола. И я с удовольствием ходила в этот театр. Однажды он заменил дирижера Джемала Далгата, который заболел, и дирижировал спектаклем Качурова «Тристан и Изольда». Это был очень трудный по музыке спектакль. Я очень волновалась за Веню, но оркестр играл в этот вечер великолепно.

Борис Аронович тоже часто приглашал меня в театр. Если у меня был свободный вечер, я шла с ним. Но меня ужасно раздражали всякие надуманные фразы этого Мархасьева. Угощая, например, меня пирожным, он произносил: «Я готов выполнить любой ваш каприз, но пусть на этот раз ваш каприз совпадет с моим желанием». И я сразу вспоминала, как великолепно во время антракта я, Веня и Юра разламывали батон на три части и с удовольствием его уплетали.

31 января была свадьба Нины Фрикен и Кости. Нина не была знакома с Веней. Она много слышала о нем, несколько раз отвечала ему по телефону. Накануне своей свадьбы Нина сказала мне:

— Конечно, ты можешь прийти, с кем хочешь. Но мне не хотелось бы, чтобы на моей свадьбе были новые лица.

— Что ты, Ниночка! И не надо, я приду одна!

В этот же вечер мы встретились с Веней. Я рассказала ему о завтрашней Нининой свадьбе и объяснила, что не могу его пригласить со мной. Мы бродили около дома Нины Сомовой. Я показала Вене Нинины окна и сказала, что свадьба Нины Фрикен будет в квартире Нины Сомовой. К себе на свадьбу Нина в числе гостей пригласила и Мархасьева. Позже Веня мне рассказал, что он 31 января подошел к дому Нины Сомовой и смотрел на окна, за которыми шла свадьба Нины Фрикен. На свадьбе было очень хорошо. Я искренне радовалась за Нину и Костю, от всей души желая им счастья. Было очень много стихов. Я всегда очень любила стихи Нины Сомовой и читала свои. Борис Аронович ухаживал за мной за столом и в этот же вечер пригласил меня в театр Комиссаржевской на спектакль «Глубокие корни». Я, как всегда, опаздывала. Когда сошла с трамвая та Инженерной, дорогу мне загородил Веня. Оказывается, позвонил к Нине Фрикен и узнал, что я ушла в театр Комиссаржевской. Вначале Веня стал уговаривать меня не ходить в театр, а потом просто заявил, что не пускает. «Если будешь удерживать меня (он загородил мне дорогу), мы расстанемся врагами». Веня пропустил меня. В театре Борис Аронович заметил, что я «очень нервно реагирую», что так «переживать спектакль» нельзя. А после спектакля я сказала Борису Ароновичу, что провожать меня не надо, потому что я иду ночевать к своим друзьям, которые живут совсем рядом. Я убежала, оставив в руках у Мархасьева свои туфли. Зашла в ближайший подъезд, достала из планшета, который всегда носила с собой вместо сумки, лист бумаги и написала: «Веня, я приходила. Нина». Веня в это время жил в общежитии театра им. Ленинского комсомола.

После того, как Веня успешно продирижировал «Тристана», театр предоставил Джемалу Далгату и Вене отдельную большую комнату. Как раз в это время Джемала забрал к себе Качуров, а у Вени гостила мама. Долгое время никто не мог поверить, что эта совершенно молодая, интересная, стройная женщина, Венина мама. В театре меня даже разыгрывали, уверяя, что Веня все время проводит в обществе очень привлекательной девушки. С Вениной мамой я уже была знакома. 27 января, в день Нины, Веня пришел ко мне в Коллегию с тортом и чулками «со стрелкой», которые в то время были очень модны. Мы ходили по улицам с тортом, пока не потеряли чулки. Потом до позднего вечера искали чулки, которые так и не нашли. Я не знала, к кому мне пригласить Веню с этим тортом. Кроме Ефимовых, у нас не было общих друзей, а у Ефимовых болела Нанка и им было не до нас. И тогда Веня пригласил меня к себе в общежитие, познакомил с мамой. После спектакля, в котором Веня почему- то не был занят, в общежитие пришел еще один мальчик-скрипач, Гриша Богуславский, с которым я тоже была знакома. Правда, мы посидели тогда в общежитии очень недолго. Пили чай с тортом и очень вкусным домашним печеньем, которым угощала нас Роза Григорьевна. И вот после спектакля я решила поехать в театр Ленинского комсомола и в общежитии, в дверях Вениной комнаты оставить свою записку. Я уже вошла во двор общежития, держа записку в руках. Вдруг раздался чей-то смех и прямо около меня из темноты выскочили Веня с Юркой Ефимовым. Я так растерялась, что начала рвать записку. Юра подобрал обрывки бумаги и стал их складывать. Это было 1 февраля 1948 г. Было уже очень поздно и холодно. Мы пешком шли через весь город. Веня провожал нас с Юркой. Я шла ночевать к Ефимовым. На следующий же день я ответила по телефону Мархасьеву, что мы с ним больше не встретимся. Мархасьев попросил сказать об этом не по телефону. Я пришла к нему за своими туфлями, которые он унес из театра. Он угостил меня очень вкусным киселем и попросил объяснить, почему же я так категорически отказываюсь от встреч с ним. «Просто я не умею встречаться одновременно с двумя, а кроме вас, я еще встречаюсь с одним мальчиком, который мне не безразличен». Мархасьев очень уговаривал отметить этот наш прощальный вечер хотя бы в ресторане, но я отказалась. Он проводил меня, а на прощанье сказал:

— Смотрите, Ниночка, как бы этот мальчик не оказался, действительно, просто мальчиком.

Я пришла к Рацам. Борис Михайлович сказал мне, что для меня у них есть приятная новость. Рацы предложили мне переехать жить в комнату их родственника. Этот родственник женился, комната была свободна. Специально платили женщине 100 рублей в месяц за то, чтобы она ежедневно протапливала комнату. Родственник Раца с удовольствием согласился на мое проживание в этой комнате. А я с благодарностью приняла это предложение. Собрала по всему городу свое барахлишко и поселилась на Большой Московской в доме 20, квартира 18. У меня появилась моя собственная комната! Я была по-настоящему счастлива. Теперь я могла всех своих друзей приглашать к себе. И Веня был частым моим гостем.

Ближе всех я была в это время с Ефимовыми. Юра тогда работал с Якобсоном и писал балет «Стрекоза» для Большого театра. Мы все жили Юриными интересами, интересами балета. Ругали Якобсона, переделывали на свой лад его либретто и очень много хохотали. Меня вообще в это время рассмешить было нетрудно. 14 февраля 1948 года я пришла к Ефимовым. Опять читала письма Архангельского. В последнем письме Владимир Васильевич писал:

«... а потом, потом Вы выйдете замуж и урегулируется Ваша жизнь ...»

Юрка вырвал из моих рук письмо Архангельского: «Венек, когда ты уже прекратишь всю эту переписку?»

Когда я приходила к Нине, Косте и Нине Викторовне, они переводили разговор на Мархасьева. Нине было непонятно, как я могла прекратить встречи с таким положительным человеком, который, действительно, по-настоящему хорошо ко мне относится. К моей дружбе с Веней Нина относилась очень неодобрительно, а узнав, что Веня очень часто приходит ко мне на Большую Московскую, сказала, что я «встала на скользкий путь».

Райка всегда внимательно слушала меня, когда я рассказывала ей о Вене. С моих слов, Веня ей очень нравился. И однажды мы с Веней пришли к Рае. Но у Илюши в тот вечер болел животик, плохо себя чувствовала и Елизавета Михайловна, Раина мама. Рае некогда было заниматься нами. Мы это почувствовали и, посидев немножко, ушли.

Не хотела слушать о Вене моя Наля. А когда я сказала ей, что Веня предложил мне выйти за него замуж, она вообще ужаснулась.

— Господи, о чем ты думаешь? Ни угла, ни кола. Оба голоштанные!

Я от Нали ушла и долго с ней не встречалась. Я вообще в то время ни с кем из родных не встречалась, не переписывалась. Да и мною никто не интересовался. У всех хватало своих забот. Правда, когда Веня мне сказал: «Давай всегда будем вместе!», я тоже ужаснулась.

— Ну что ты, Венька! У нас же у обоих нет даже своего угла. И потом я старше тебя. Я не музыкальная. Могу не отличить Чайковского от Мендельсона. И я тебя даже не люблю.

Я, действительно, сама себя не понимала. Мне было очень хорошо с Веней, я всегда всем с удовольствием о нем рассказывала. И мне было с ним очень интересно. С каждым днем я убеждалась, как он много всего знает. Мне никогда не было стыдно спросить его обо всем, чего я не знала. Он никогда не удивлялся моей необразованности, особенно в области музыки. Я знала, что он очень добрый.

Однажды мы пришли в Филармонию на концерт Миши Ваймана. Это был первый Мишин концерт. О Мише я много слышала от Вени и от Гриши Богуславского. Я знала, что они все вместе учатся в консерватории на одном факультете. Знала, что Миша очень талантливый скрипач. В Большом зале Филармонии он играл скрипичный концерт Чайковского. Веня пришел на концерт в каком-то потертом свитере, а Юра Ефимов стал объяснять, что не надо обижаться на Венечку, так как свой костюм он отдал для выступления Мише Вайману. Позже я из этого костюма перешила себе сарафан, а затем Оленьке пионерскую юбочку. Как-то я сказала Мише Вайману, что на старости лет буду всем показывать кусок материи от того костюма, в котором Миша первый раз выступал в Филармонии. Помню, на том же концерте я спросила Веню, что такое каденция, и он мне разъяснил. Он всегда очень просто объяснял мне все, чего я не знала, никогда не показывал своего превосходства, не удивлялся моему невежеству. На мои слова в отношении моей нелюбви, отсутствия угла и неумения отличить Чайковского от Мендельсона, Веня сказал:

— Мне важно, чтобы ты отличала меня от других. И я уверен, что ты меня полюбишь. Ну, а отсутствие комнаты, это все ерунда. Ты представь, что у нас все было. И вдруг пожар. Все сгорело. И мы начинаем жить сначала. Ведь ты меня не оставила бы? Давай, начнем жизнь сначала.

Его слова были очень убедительны и произвели на меня сильное впечатление. Но я стала уверять, что его родители, наверное, будут против этого брака, а я не хочу быть нежеланной в его семье. Я знала, что Веня очень любит своих родителей. И действительно была уверена, что родители посоветуют ему не торопиться с женитьбой. Ему только исполнилось 23 года, и он учился на третьем курсе консерватории. Веня стал уверять меня, что он лучше меня знает своих родителей. Он написал письмо домой, а через несколько дней радостный прибежал ко мне с ответом. Венины родители написали нам обоим. Они писали, что счастливы назвать меня своей дочерью.

26 февраля 1948 года мы зарегистрировались, а вечером пригласили к себе на Большую Московскую всех наших друзей. Веня переехал ко мне со своими вещами: в одной руке он держал скрипку, в другой белую наволочку, из которой торчала ручка сковородки. Там же лежали две железные миски, ложка и нож.

Меня немножко мучило, что я до сих пор не ответила на последнее письмо Архангельского. И буквально числа 27-28 февраля я написала ему хорошее письмо, которое закончила словами: «Да, действительно. Вы были правы. Я вышла за муж и урегулировалась моя жизнь. Н.Баснер». Он не ответил. На этом переписка с Архангельским закончилась.

А через три недели мы переезжали к Вене в общежитие театра имени Ленинского комсомола. Родственник Раца нашел обмен на свою комнату и попросил меня выехать. Мы переехали очень легко. Все наше имущество поместилось в одном чемодане. Период нашей жизни в общежитии мы сейчас вспоминаем с большой теплотой. Сколько там было интересных встреч, споров! Часто у нас оставался ночевать Гриша Богуславский. А потом присоединились еще какие-то юноши. Я жила в настоящем мужском общежитии. Было всего две кровати, а нас было пять человек: Веня, трое юношей и я. Из стульев и кресел сооружались постели. Бросали жребий, где кому спать.

Однажды Веня пришел из Консерватории и рассказал об увольнении Дмитрия Дмитриевича Шостаковича. Он рассказал о своей встрече с Дмитрием Дмитриевичем, которого Веня боготворил и учеником которого себя считал. Дмитрий Дмитриевич сидел в Консерватории на подоконнике. Веня подошел к нему, поздоровался. А через день Веня показал нам всем свой романс на слова Пушкина, который он посвятил Шостаковичу:

Кто, волны, вас остановил? Кто прекратил ваш бег могучий?..

Вышло правительственное постановление о «Великой дружбе». Сколько было споров о формализме в искусстве, о космополитизме, абстракционизме! Веня ходил на все совещания, а потом подробно рассказывал мне обо всех выступлениях. Особенно много спорили о музыке у Ефимовых. Юрка убрал со своего стола портрет Шостаковича, а Веня с пеной у рта говорил:

— Пусть пройдет пять, десять, двадцать лет, но я уверен, что единственный композитор, который своим творчеством утвердит себя, будет именно Шостакович. Шостакович гений. И я счастлив, что живу в одно время с ним!

Но споры не мешали нашей дружбе с Ефимовым. Веня очень любил Юру.

Нужно было серьезно думать о жилье. И вдруг я, работая кодификатором Президиума Леноблколлегии адвокатов, прочла новое постановление Ленгорисполкома о том, что «лица, состоящие на учете в РЖО1, имеют право открыть самостоятельный лицевой счет на любой внутрикомнатный излишек. В случае выбытия основного съемщика, выселению не подлежат». Постановление специально для нас. Но для этого нужно срочно взяться на учет в РЖО. Мы с Веней нашли женщину, которая прописала нас к себе, после чего я пошла на прием к Председателю Исполкома Московского райсовета и добилась того, что меня, в порядке исключения, поставили на учет в РЖО. Вера Ивановна, прописавшая меня как свою родственницу, через некоторое время открыла на меня самостоятельный лицевой счет на 6 кв.м внутрикомнатного излишка (вся комната 12 кв.м).

Я уже писала, что, когда настал срок маминого освобождения летом 1946 года, Булатовы, в семье которых жил Леня, выслали маме на дорогу денег и написали ей, что ждут ее и будут очень рады принять ее у себя. У мамы не было никакого выбора. Да и вообще ничего не было. Она писала мне, что с нетерпением ждет встречи со мной, с Леней, но вынуждена на некоторое время еще задержаться в Караганде у одного из начальников Карагандинских лагерей (Карлаг). Уже позже я узнала, что ей пришлось у этого начальника остаться на некоторое время в качестве няни у его маленького сынишки, чтобы заработать денег, необходимых ей на большую дорогу, потому что денег, высланных Булатовыми, в обрез хватало только на один билет. Я в это время сдавала экзамены в Университете и переходила на четвертый, последний курс. Я узнала, что в Карагандинские лагеря собирается ехать отец одной из заключенных, маминой приятельницы по лагерю Софии Степановны Солуновой. На скорую руку собрала маме посылочку. Отоварила свою продуктовую карточку и с отцом Софии Степановны переслала маме немного сахару, печенья, тетрадей и несколько листов чистой бумаги. А она в это время так нуждалась в какой-нибудь старой юбке, кофточке, белье. Но я об этом узнала гораздо позже, только когда встретилась с ней, увидела ее.

Письма от мамы стали приходить очень часто. В каждом письме она писала, что у нее все есть, что у нее только единственное желание, встретиться с нами, со мной и Леней. Приехать в Ленинград у нее нет никакой возможности. А к Лене она сможет поехать очень скоро. Только осенью мама, накопив немного денег, покинула дом начальника Карагандинского лагеря и поехала в Сибирь, в Красноярский край, в село Мотыгино, где в семье врача Булатова жил Леник. Кем только ни работала мама в Мотыгино — банщицей, водовозом, лесорубом, счетоводом... За обеды давала уроки русского языка. Жить ее к себе пустила одинокая женщина Маруся Павлова. Леня перешел тоже жить к Павловой, которая очень хорошо к нему относилась. Но фактически семья Булатовых продолжала заботиться о Лене, к которому они относились, как к родному сыну. Я уже писала, что в 1947 году мама отправила Леню в Москву. Он приехал настоящим сибиряком высокого роста, огромный, сильный. И когда о чем-нибудь рассказывал, всегда добавлял: «А вот у нас, в Сибири».

Не только я, но и Леня уже жил в Ленинграде. А мама продолжала жить в Мотыгино, жить письмами, которые она теперь уже ежедневно писала нам и

которые получала от нас. Я с нетерпением ждала своего окончательного устройства. Мама ждала того же. В феврале 1948 года я написала маме, что собираюсь выйти замуж за мальчика-скрипача. Но мамин ответ мы уже читали вместе с Веней: «...Артистом хорошо любоваться со сцены. А какой он будет в жизни? Может быть, просто какой-нибудь шалопай.» Мы послали маме фотокарточку «шалопая», на которой Венька улыбался своей добродушной улыбкой. Мы писали, что мама должна приехать к нам. Собрали ей посылочку. Послали на дорогу деньги. Но зимой двинуться в такой длинный путь было сложно. Мама сообщила, что сможет приехать не раньше мая.

В «нашей» квартире вместе с нами продолжала жить Вера Ивановна с 12-летним сынишкой. В 12-метровой комнате у одной стены стояла полуторная кровать, на которой спала Вера Ивановна с сыном, у другой стены наша узенькая железная кроватка, которая перешла Вене «в наследство» от Джемала Далгата, жившего с ним в общежитии. Наля в Ленинграде тоже жила без жилплощади. От ее дачи под Ленинградом остался один сруб, который она еще в 1946 году продала. На деньги, полученные от продажи дома, она продолжала снимать «угол» у какой-то девушки студентки, которая буквально обворовывала Налю, а потом выгнала на улицу. Одно время Наля жила у Раи, а позже у Вениной знакомой, Клары Волчок. Венины родные предлагали маме приехать в Ярославль, жить в их семье. Мы ждали маму.

В первых числах июня 1948 года она выехала из Красноярска. Ехала через Москву. Мы знали приблизительно день, когда она должна быть в Москве. Она не сообщила нам ни точного числа отъезда, ни номера поезда. Мы ежедневно звонили в Москву. Наконец, мы узнаем от папиной сестры Адассы, что мама уже в Москве и что она в этот же день собирается выехать в Ленинград. Каким поездом? Она никому ничего не сказала. Я взяла на работе отгул, Веня не пошел в Консерваторию. Мы в течение целого дня встречали все московские поезда. Встретив очередной поезд, мы поехали домой, так как следующий должен был прибыть часа через четыре. Было очень тепло. Домой в нашу полуподвальную комнату идти не хотелось. Мы стояли недалеко от дома и вдруг увидели небольшую, даже маленькую старушку, согну тую под тяжестью сколоченного из фанеры чемодана, который она несла на спине, перевязанного полотенцем и с узлом, висящим у нее впереди. На женщине был надет тулуп-стеганка, а на ногах какие-то разношенные, с чужой мужской ноги туфли, привязанные веревками. Женщина остановилась недалеко от нас, поставила чемодан на тротуар и посмотрела номер дома. Вся седая-седая. Лицо морщинистое. Совершенно светлые глаза.

Веня смотрел на меня. Я чувствовала его взгляд. А я не могла оторваться от этой женщины. Мы стояли на улице в нескольких шагах друг от друга. И вдруг женщина посмотрела на меня и на Веню и улыбнулась.

Мама!!

Я бросилась к ней. Мимо проходили чужие люди, оглядывались. Мы встретились. Встретились через десять лет и два месяца! Стояли и улыбались, плакали, смотрели друг на друга и опять сквозь слезы улыбались. Нужно было идти домой, но дома Вера Ивановна, которая ни о чем не должна знать. Правда, Веры Ивановны, кажется, еще нет дома, но все равно надо успеть маму как-то подготовить, рассказать ей обо всем, чтобы не вызвать никаких подозрений. Ведь маме нельзя жить в Ленинграде, нельзя даже ночевать. И никто об этом не должен знать. Мы отошли в сторонку. Сели в каком-то скверике на ближайшую скамейку. Веня стоял молча, смотрел на маму и тоже улыбался. А я повторяла только одно: «Почему ты не сообщила, не дала телеграмму?» И плакала. И тоже улыбалась.

Мы сидели за столом, когда в комнату вошла Вера Ивановна.

— Вера Ивановна, познакомьтесь. Это моя мама. Она только что вернулась из Сибири, куда уехала во время эвакуации.

Мама настояла на том, чтобы мы с Веней спали на своей кровати, а сама приготовила себе постель на полу. Через несколько дней мы взяли отпуск, и все поехали в Ярославль. Там маме в прописке отказали. Согласно Положению о паспортном режиме, она не могла жить и в этом городе. Мама устроилась жить под Ярославлем в селе Толбухино, где работала вначале счетоводом, а затем инспектором райздравотдела.

А после отъезда Веры Ивановны, когда у нас уже была восьмимесячная Оленька, по заявлению жильцов нашего дома, в Исполкоме был возбужден вопрос об аннулировании выданного мне ордера и о нашем выселении. Веня к этому времени окончил Консерваторию и работал в эстрадном оркестре Радио у Николая Григорьевича Минха. Когда Минх узнал, для чего Вене требуется ходатайство Радио, он сказал, что хочет сам пойти на прием к Председателю Исполкома. После прихода Минха в Исполком, вопрос об аннулировании нашего ордера с повестки дня был снят. Маленькая однокомнатная квартирка (12 кв.м комната и 6 кв.м кухня), бывшая дворницкая, в полуподвальном помещении, сырая, холодная (с одной стороны лестница, с другой улица, с третьей подворотня, одна лишь кухня соседствовала с чужой холодной кухней) была нашей собственной квартирой. И мы были счастливы! Правда, восьмимесячную Оленьку мы к этому времени должны были оставить в Ярославле на целый год и взять ее к себе в год и девять месяцев, когда мы обменяли нашу квартиру на нормальную 16-метровую комнату.

Однажды на трамвайной остановке, на углу Литейного и Невского, мы с Веней встретили Зою Симеон, ту самую Зою, с которой мы в блокаду жили вместе на 125 граммов хлеба. Это было в 1949 году. Зоя тоже вернулась в Ленинград. Мы обе очень образовались нашей встрече. Было приятно вспоминать, что все страшное позади, что мы обе остались живы. Зоя жила в Ленинграде одна, работала на Охтинском химическом заводе. Мы обменялись адресами, но на этом наша встреча и закончилась. Больше мы не виделись.

А однажды мы с Веней поздно возвращались от Нины Фрикен. Сели в трамвай на углу Кировского проспекта и улицы М. Горького. Я о чем-то рассказывала Вене и вдруг услышала свое имя. Я оглянулась и не поверила своим глазам, рядом со мной стояла Надя Клементьева, Неллочкина подружка по детскому дому. Надя вместе с нами была в Браиловском, а затем в Яновском детском доме. Надины родители в 1937 тоже были арестованы. О папе она ничего не знала, а мамы наши находились даже в одном Карлаге. Мы вышли на площадку трамвая и стали расспрашивать Надю обо всем. Надя сказала, что узнала меня по голосу. Все вместе поехали к нам на Лиговку. Надя осталась ночевать у нас.

Обстановки у нас не было никакой, кроме узенькой железной кровати, о которой я уже упоминала, одной табуретки, продырявленного фанерного столика, подаренного Ефимовыми, и прокатного рояля. Если у нас кто-нибудь оставался ночевать, то спал на двух чемоданах, в которых хранилось все наше белье, и на которые сверху клался ватный матрац. Обычно этот матрац на чемоданах застилался, как диван. А потом один из чемоданов был превращен в детскую кроватку, в которой спала Оленька.

Надя рассказала нам о себе. Она училась в Ленинграде в педагогическом училище. От Нади мы узнали, что немцы вошли в Янов в июле 1941 года. Леню Неллочка успела передать нашей отступающей воинской части, потому что при отступлении наши войска мальчиков забирали с собой. А всех девочек немцы угнали в Германию. Семь девочек из нашего детского дома, в том числе Надя, Неллочка и Рита Ржепецкая, дочь воспитательницы старшей группы детского дома (о ней будет рассказано позже), попали в город Карлсруэ. Вначале они все вместе работали на одном из военных заводов, делали патроны. Но однажды на завод пришел немец-врач и отобрал Неллочку для своего госпиталя. На следующий же день Неллочка от него убежала на завод, к девочкам. Но ее снова вернули в госпиталь. По воскресеньям Неллочка приходила к девочкам и всегда приносила для них что-нибудь из продуктов. Работая в госпитале, Неллочка стала одеваться поприличнее. Потом Карлсруэ начали бомбить. Город захватили американцы. Началась регистрация всех пленных, работающих на этом военном заводе. Все шесть девочек держались все время вместе. Они и вернулись на Родину вместе. Всем репатриированным нужно было вернуться только в ту местность, откуда их угнали в Германию. Там их опознавали и выдавали документы. Очень много эшелонов с репатриированными погибло: были взорваны, пущены под откос. Надя считала, что Неллочка, по всей вероятности, погибла, потому что она очень хотела вернуться и, если бы только оставалась жива, она бы вернулась... Всю ночь Надя рассказывала нам... А на следующий день приехала и привезла три Неллочкины фотокарточки, сфотографированных «на работе» в Германии. Много писем после этого отправила я в Москву, на Кропоткинскую, в Красный Крест, с просьбой помочь мне найти сестру, которая была угнана в Германию в город Карлсруэ. Но сведений о ней никаких не было. Мы решили, что Неллочка погибла.

НЕЛЛОЧКА

В 1959 году, когда наша жизнь уже урегулировалась во всех отношениях, мама (и папа посмертно) были реабилитированы, мама получила в Москве прекрасную комнату, могла приезжать в Ленинград и подолгу жить с нами; нашей Оленьке было уже десять лет, а младшей дочке Ленке около трех лет; Веня стал членом Союза композиторов и мы от Союза получили две хороших комнаты на улице Марата, позвонила нам Наля и сказала, что, когда ее не было дома, приходила какая-то женщина и оставила записку: «Дочь вашей сестры проживает в Польше». И оставлен номер телефона. Я срочно звоню по этому номеру. Незнакомая женщина, проживающая в Ленинграде как домработница, объясняет мне, что получила письмо из Польши, в котором пишут о моей сестре Нелли Ганжуро. Несмотря на очень позднее время, я прошу разрешения приехать к этой женщине. Мы с Веней берем машину и едем на Петроградскую сторону на улицу Чапыгина. Мне не терпится поскорее увидеть письмо. Я читаю: «Дорогая Ольга Николаевна. Пишет Вам Катя Зобек, которая всегда пишет Вам письма от имени Вашей сестры. На этот раз я пишу письмо от себя. Здесь в Польше проживает женщина, которую еще ребенком вывезли в Германию. Она помнит, что жила в Ленинграде. В Ленинграде у нее до войны на проспекте Красных Командиров проживали...» И вдруг я вижу Неллочкин почерк. Ее рукой написано: «Ганжуро Игнатий Иванович, Ганжуро Прасковья Терентьевна, Ганжуро Анастасия Игнатьевна, Ганжуро Борис Игнатьевич». Дальше читать не могу. Я вновь и вновь перечитываю начало и смотрю на прямой Неллочкин почерк. Он совсем не изменился. Точно такой же, каким был в детстве, прямой, ровный, какой-то необыкновенный. Он отличается от всех других почерков — его можно узнать сразу же! Это было в ночь на 1 марта 1959 года.

В это время в Ленинграде был Леня. Он с женой Жанной и сынишкой остановился у Жанниной мамы. Я прошу Леню приехать к нам. Мамы с нами не было, она уехала в Москву. 1 марта выборы в Верховный Совет. Мама обещала после выборов опять вернуться к нам. Мы с Леней всю ночь вспоминали наше детство со всеми мелочами, чтобы лучше представить себе Неллочку. Когда-то в детстве она резала ножом пряник, чтобы поделиться с Леником, и сильно порезала руку. На левой руке около большого пальца у нее был шрам. Кроме того, у нее в детстве были очень кривые мизинцы. Помню, она как-то спросила папу, почему у нее кривые мизинцы. Папа ей шутя ответил: «Вот на этот вопрос может ответить, вероятно, мама». У Неллочки были очень красивые серые глаза, тонкий мамин рот... Всю ночь мы вспоминали.

Уже под утро составили в Польшу телеграмму на имя Кати Зобек: «Передайте Нелле Ганжуро адрес сестры: Ленинград, Марата, 31, кв. 8 Мама Нина Леня Наля». Решили поставить все наши подписи, чтобы она поняла, что мы все живы. Потом я написала ей подробное письмо, в которое вложила фотокарточки свои, Ленины, мамины, Венины. Оли, Леночки... Стали придумывать, что и как сказать маме. В восьмом часу утра раздался звонок. Звонила из Москвы мама. Она уже проголосовала и звонила прямо с почты.

— Мама! У нас большая, большая радость!

— Приехал Леня?

(Мама еще не знала о приезде Лени в Ленинград).

— Леня приехал. Но эта радость очень, очень, очень большая!

Мама молчит, но я уже чувствую ее волнение. Боюсь сказать ей правду, но уже говорю:

— Неллочка жива!

— Ой! Что? Как?

Маме действительно стало плохо, не хватало воздуха. Она не могла продолжать разговор. Потом опять звонок мамы. Она прерывающимся голосом просит повторить и рассказать все подробно.

— Неллочка жива. Она живет в Польше. Больше ничего не знаем.

Мама плачет, но это уже слезы радости. В течение целого дня телефон не умолкал. Звонили друзья, знакомые, звонили все родные из Москвы. По совету Дмитрия Дмитриевича Шостаковича, мы заказали разговор с Польшей. А мы об этом и не подумали! Мне даже не верилось, что это возможно. Но у меня приняли заказ на разговор с Польшей, с городом Поромбка, на 18 часов 2 марта 1959 года. В шесть часов вечера раздался звонок с междугородной станции. В трубке я услышала совершенно чужой голос с польским акцентом:

— Алло! Алло!

— Пожалуйста, попросите Нелю Ганжуро.

— Я Неля.

Я не могу этот чужой голос назвать Неллочкой.

— Мне нужна Неля Ганжуро! — повторяю я.

А в трубке опять все тот же голос:

— Я Неля. Где мама?

Тогда я закричала в трубку:

— Я Нина! Неллочка, это ты? Мама живет в Москве. Она завтра будет у нас. Неллочка, мы все живы, и мама, и Леня.

Я говорю и плачу. Плачет на другом конце провода тот чужой голос с явно польским акцентом, который назвал себя Нелей. Плачет Оленька, плачет наша домработница Маруся и наша маленькая Ленка, которая сидит у Маруси на руках.

— Неллочка, как сейчас твоя фамилия?

— Гольба. У меня муж и дочка.

— А моя фамилия Баснер. У меня тоже муж и две дочки. Неллочка! Скажи свой адрес!

Веня стоит рядом со мной с бумагой и карандашом. Он записывает каждое повторяемое мной слово. Разговор подходит к концу. Я говорю Неллочке, что уже отправила ей письмо и все фотокарточки, что и сегодня, и завтра опять буду ей писать. После окончания разговора раздается заплаканный голос телефонистки:

— В следующий раз заказывайте Польшу после 19 часов. Разговор будет стоить в два раза дешевле.

Март, апрель, май месяцы мы живем только письмами. Я пишу Неллочке по несколько писем в день. Мы отправили ей вызов-приглашение. Мы уже получили очень много писем от нее. Первое письмо от нее было написано рукой Кати Зобек с несколькими написанными Неллочкиной рукой фразами. Я прошу Неллочку, чтобы она сама нам писала. У нее совершенно не изменился почерк. Точно таким же он был в детстве, в детском доме. Этим же самым почерком она подписывала маме свои фотокарточки. Все ее фотокарточки из детского дома у мамы сохранились.

По этим фотокарточкам, по этому почерку мы доказывали в ОВИРе1, что Гольба Нелла, у которой в документах написано, что она из рода Ганжуро, отец Юзеф, мать Фильна, моя родная сестра. Я еду в Василеостровский ЗАГС и достаю копию Неллочкиного свидетельства о рождении. Все, все ужасно запутано!

Она прекрасно помнила имена родителей, знала, что она Каплан-Ганжуро. Но для того, чтобы остаться в живых, ей пришлось многое изменить. Она сохранила правильным все, что могла, свое имя, день своего рождения 26 июля 1926 года и «из рода Ганжуро». Много осложнений, связанных с ее приездом к нам, было из-за Тересочки, восьмилетней Неллочкиной дочки. Дело в том, что Тересочка не Гольба, а Грондек. Отец Тересы, первый Неллочкин муж, не давал согласия на поездку ее в Советский Союз. В письмах я советую Неллочке обратиться в суд. Я пишу, что все родные проклянут его имя, если он лишит возможности Тересочку увидеть бабушку и всех нас. И действительно, только через суд Неллочка добилась разрешения на поездку Тересы к нам.

Судья в Польше спросил: «Так что же он ворог Советскому Союзу?»

И разрешил Неллочкиному мужу дать согласие вместо отца.

Договорились, что с дороги, переехав границу, Нелла даст телеграмму. По всем нашим расчетам, она должна была приехать 2 июня. Но 2 июня телеграммы нет. Во второй половине дня 2 июня пришел какой-то поляк — студент нашей Военно-Медицинской академии. Он сообщил нам, что

1 ОВИР — отдел виз и регистрации иностранцев

Неллочка ехала с ним в одном купе до Гродно, а в Гродно ее с дочкой высадили из поезда, потому что у нее в документах было что-то неправильно оформлено. Я звоню в Гродно. Прошу вызвать начальника станции. Он подтверждает, что не может пропустить мою сестру в Ленинград, потому что у нее в русской визе не хватает одной печати. Он приглашает к телефону Неллочку, которая вся в слезах объясняет мне, что у нее нет «печатки». Ей предлагают ехать назад в Краков и оформить документы. Она просит меня только взять Тересочку, которая в дороге заболела и с температурой 39 сидит на почте. Я обещаю Неллочке сделать все возможное. Но нужно успеть сделать все возможное до 14 часов следующего дня, потому что в Гродно ей оставаться не разрешают и 14-часовым поездом на следующий день отправят назад, в Краков. Лететь в Гродно за Тереской? Прямого самолета Ленинград

Гродно нет. Кроме того, Веня уверяет, что Тересочку без документов взять к себе я не смогу. Опять звоню в Гродно. Начальник станции подтверждает, что Тересу мне нельзя будет забрать. Но Тереса больна, ей нельзя двигаться в обратный путь. Я прошу начальника станции только не отправлять Неллочку с Тересой из Гродно. Я буду хлопотать и добиваться разрешения на их въезд в Ленинград. Ведь она уже переехала границу! Неужели никто в Ленинграде или в Москве не может дооформить визу, поставить недостающую печать?! Начальник станции еще раз подтверждает, что Неллочка может оставаться в Гродно только до 14 часов следующего дня. Я уже поздно вечером звоню в Краков, в русское посольство. Я возмущена тем, что, уже находясь в Советском Союзе, Неллочка должна возвращаться в Краков, чтобы поставить печать на русской визе.

— Вы знаете, куда звоните?

— Да, конечно. Я звоню в наше русское посольство.

Я объясняю, что в дороге у моей сестры заболела дочка, что она уже в Советском Союзе, в Гродно, что она не может и не должна возвращаться в Краков. Неужели в Ленинграде не смогут дооформить ей документы?

— Нет! Она должна вернуться в Краков или в Варшаву.

Я уже почти ночью звоню в Гродно, вызываю Неллочку и объясняю ей, что еще буду хлопотать, но пока передаю свой разговор с Краковом. Она рада уже хоть тому, что может вернуться не в Краков, а в Варшаву это ближе. Но как быть с Тересочкой? Я прошу Неллочку не беспокоиться, ложиться спать. А я что-нибудь придумаю. И я придумываю. Ведь должно же быть в Москве какое-нибудь учреждение, в ведении которого находится и русское посольство в Кракове! Я не могу заснуть и с нетерпением жду утра. На следующий день в десять утра я звоню в ОВИР и узнаю, что в Москве есть Консульское управление Министерства иностранных дел СССР. Мне даже дают номер телефона, по которому я могу позвонить. Заказываю Москву. Оказывается, по этому вопросу мне надо звонить в другой отдел. Звоню по другому телефону. Все объясняю и прошу пропустить Неллочку с Тересой в Ленинград. Мне обещают все выяснить и просят позвонить позже. Леня с другого телефона сообщает о моем разговоре с Москвой Неллочке в Гродно. Позже Неллочка мне рассказала, что как только начались наши звонки в Гродно, отношение к ней начальника станции и других работников вокзала резко изменилось. Все стали проявлять внимание, сочувствие, чего не было прежде. Я опять звоню в Москву. Мне сообщают, что еще не созвонились с Краковом. Только после разговора с Краковом они смогут дать распоряжение в Гродно.

— Но вы хоть предупредите, чтобы ее из Гродно в 14 часов не отправляли назад.

— Дело Гродно для нас, дело одной минуты, — отвечают мне.

А уже первый час. Я вешаю трубку. И опять заказываю Москву, так как заказ на разговор с Москвой принимают в течение часа. 13 часов 40 минут. Я очень прошу телефонистку ускорить мой заказ. Но Москву получаю только в 14:05. Поздно что-либо изменить. Совершенно безразличным голосом я говорю, что опять беспокоят по вопросу Гольбы. Я вешаю трубку. Заказываю Гродно. Я думаю: «Неужели могло так получиться, что распоряжение дано, а ее уже успели из Гродно отправить в Польшу?» И вдруг мне из Гродно сообщают: «Ваша сестра едет к вам. Встречайте. Вагон 6». Я чувствую страшную усталость. Мама с ребятами на даче в Ушково. К нам приходят Леня с Жанной, Валерий, Наля. Звонят все друзья, знакомые. На следующий день мы все с цветами едем на Варшавский вокзал встречать Неллочку с Тересой. Я, Леня, Веня, мы все всматриваемся в окна 6 вагона. В окне кругленькая мордочка девочки. Это Тересочка! Я бегу радом с медленно движущимся вагоном. Всматриваюсь в Тересу. Ее личико мне очень напоминает нашу Оленьку. Но я нигде не вижу Неллочки. Неллочка стоит в тамбуре. Она хотела первой выпрыгнуть из вагона, но ей страшно увидеть нас всех. Я и Леня вбегаем в тамбур.

— Нелька!

Это она! Как она изменилась! Седая прядь волос. Грустные, грустные глаза. Она выглядит старше меня. Она какая-то чужая. И в то же время это наша Неллочка. Тот же изгиб бровей. Мы с Ленькой обнимаем Неллочку, целуем ее. Рассматриваем ее всю. Берем ее за руки и видим кривые мизинчики. Мы стоим в тамбуре и все трое плачем. Плачем от радости. В дверях стоят Тересочка и проводница. Они смотрят на нас и тоже плачут. Неллочка всю дорогу расспрашивает нас о маме. Мы едем к нам на улицу Марата.В столовой накрыт стол, собралось очень много народу, все соседи по квартире, друзья, родные, знакомые и даже малознакомые.

Тереска очень кашляет. У нее температура, но Неллочка торопит нас не задерживаться в Ленинграде, ехать в Ушково. Она не видела маму 21 год! Мама оставила ее 11-летней девочкой, а сейчас ей уже 32 года! Но все-таки решили вызвать к Тересочке врача. Приехал наш музфондовский врач Владимир Семенович Витовецкий, чудесный человек. Его называли — «доктор детский Витовецкий», все дети его очень любили. Владимир Семенович нашел у Тересы воспаление легких, назначил лечение, уколы. И разрешил вывезти ее в Ушково. По дороге в Ушково мы все время смотрели на Неллочку, она на нас всех. И плакали. Я очень боялась за маму. Как встретится мама с Неллочкой? Ведь большая радость – это тоже очень большое потрясение. Мама уже два дня встречает нас. Увидев нас еще издали, она поспешила нам навстречу. Неллочка побежала. Обняла маму. Они обе заплакали и пошли вперед. За ними шла Тересочка и тихо плакала.

«— Мама, сзади Тересочка», — сказала я. Но мама меня даже не слышала.

А Тересочка шла одна, опустив голову, и тихо плакала. Оказывается, перед отъездом Тересочка сказала Неллочке:

— Я уверена, что бабушка первую обнимет меня, потому что я внучка и потому что она меня еще никогда не видела.

Но бабушка забыла о Тересочке. Она видела перед собой только Неллочку. А вернее, вообще ничего и никого не видела, потому что все время плакала. Еще поднимаясь по лестнице, Неллочка раскрыла сумочку и достала из нее маленький целлофановый пакетик, в котором лежали красненькие пуговки, и протянула маме:

— Вот все, что осталось у меня от дома.

Да, это были те самые красненькие пуговки, которые мама сама пришивала нам к нашим новым сереньким платьям, в которых нас забрали в детский дом. Позже, в детском доме, когда мы выросли из домашних платьев, мы отпороли эти красненькие пуговицы и постепенно пришивали их к другим, выданным нам в детском доме, платьям. Когда Неллочку увезли в Германию, на ней было одето детдомовское платье, но с домашними красненькими пуговицами. Уже в Польше, на границе с Германией, немцы заставили всех раздеться догола и с издевательствами и насмешками вели всех на санобработку. Неллочка оторвала от платья красненькие пуговки и зажала их в руке.

— А это что у тебя? — спросил немец. Это мое, — только успела она ответить, как немец ударил ее по руке. И все пуговки разлетелись. А когда Неллочка возвращалась (они все шли по кругу, опустив головы, прижав к телу руки), то Неллочка вдруг увидела на полу свои пуговки. Она огляделась. Никто не видит. Нагнулась и быстро подняла четыре пуговки. Красненькие пуговички… Неллочка пронесла их через всю жизнь. Они и сейчас лежат у нее в целлофановом пакетике. Это было единственное, что осталось у нее от дома.

В течение двух с половиной месяцев, что Неллочка с Тересой гостили у нас, мы слушали. Неллочка рассказывала, вновь рассказывала, повторяя и вспоминая отдельные мелочи. Это был очень большой рассказ. Немцы вошли в Янов в июле 1941 года. За несколько дней до их прихода через Янов отступали наши воинские части. Неллочка слышала, что воинские части забирают с собой мальчиков, поэтому схватила Леню, которому уже было 11 лет, и повела его на дорогу, передала военным. Когда она вернулась в детский дом, то вспомнила, что забыла дать ему с собой теплый свитер. А мама в каждом письме писала ей, чтобы она следила за Леником, напоминала ему потеплее одеваться, не забывать надевать шарф, потому что в детстве он болел воспалением легких. Неллочка с шарфом побежала на дорогу. Воинской части на месте не было. Местные жители сказали ей, что только что была страшная бомбежка и всю воинскую часть разбомбили. Неллочка возвращалась совсем убитая, она сама отправила Леню под бомбежку. Она была уверена, что он уже погиб. А в детском доме была страшная суматоха. Немцы подходили к Янову. Все начальство детского дома готовилось к отъезду, нагружали вещами детдомовские машины. Еще до прихода немцев в Янов, местные жители получили приказ к приходу немцев выдать все еврейское население.

Неллочка стояла во дворе. К ней подошла воспитательница Ирина Ниловна Ржепецкая и сказала: «Я должна тебя выдать немцам, потому что ты еврейский ребенок». Неллочка заплакала:

— У меня ведь мама русская, — сказала она.

Мимо проходил директор детдома Борис Григорьевич Пшеминский. Узнав, в чем дело, он приказал никого из детей немцам не выдавать и всем еврейским детям выдать документы, что они русские. Неллочке выдали справку просто на фамилию Ганжуро: Ганжуро Нелли Ефимовна, русская.

Накануне прихода немцев Неллочка собрала в большую пачку все наши фотокарточки. Их было очень много. Уничтожить их было жалко, а оставить при себе небезопасно. Неллочка перевязала пачку с фотокарточками веревкой, поднялась на чердак и там засунула всю пачку между двумя деревянными балками.

Почти все начальство детского дома бежало из Янова. Пятьсот детей без всякого руководства остались у немцев. Как только немцы вошли в Янов, они заставили все население рыть на окраине Янова огромный ров. Никто не знал, для чего это. Думали, что будут строить дом. Но потом все разъяснилось. В один из вечеров к этому рву повели строем все еврейское население города. Было темно. Путь освещали прожекторами. Неллочка забралась на чердак и из чердачного окошка всматривалась в бесконечную вереницу людей. Народу была масса, потому что Янов это вообще небольшое еврейское местечко. Неллочка всматривалась в лица, искала среди них свою подружку Еву. Но народу было очень много и все лица сливались в одну сплошную массу. А потом было что-то страшное! Слышны были крики, стоны и отдельные выстрелы. Всех евреев немцы бросили в ров и заставили украинцев засыпать ров землей. Кто сопротивлялся, в тех стреляли. В эту ночь в Янове никто не заснул. А земля в этом месте, охраняемая немцами, еще в течение двух недель шевелилась, дышала. Тогда у Неллочки впервые появилась прядь седых волос. Ей в это время исполнилось 15 лет.

В Янове установилась своя жизнь. Немцы выдавали еду только тем, кто выходил на работу. К осени одежда и обувь у всех ребят обносилась. Работали босиком. Неллочка простудилась и вскоре заболела плевритом. Больных немцы не кормили, а чаще всего просто расстреливали.

Одна украинская семья Шевчуков, которым Неллочка часто вышивала белье и вязала, спрятала ее у себя в погребе. Это было очень рискованно. Со стороны Шевчуков это был смелый поступок. Если бы немцы нашли Нелю, они бы расстреляли всю семью. В погреб Неллочке спускали еду. Она сидела в погребе с высокой температурой, вся в жару. Однажды она очень захотела пить. Подать голос боялась. По стене погреба капала вода: кап...кап... Неллочка прислонила горящее лицо к стене и слизывала капли стекающей воды. Она немножко поправилась, но была еще очень слаба. Однако нужно было выходить из своего убежища и начинать работать. А вскоре вышел приказ о том, что вся молодежь в возрасте от 12 до 20 лет подлежит отправке в Винницу на учебу. Всех детей посадили в грузовики и повезли в Винницу. Поместили всех в здании Фармацевтического техникума. А вскоре стало известно, что их всех немцы отправляют в Германию. В Винницу стали приезжать родные и родственники детей. За буханку хлеба можно было выкупить любого ребенка. И таким образом очень многим удалось избежать отправки в Германию.

Неллочка целыми днями стояла около высокого железного забора, всматриваясь в лица проходивших людей. Весь город знал, что всех этих девочек отправляют в Германию. Она надеялась, что, может быть, кто-нибудь просто из жалости выкупит ее. Но ее, как и всех, погрузили в товарные вагоны и отправили в Германию. В дороге некоторым удалось открыть дверь и выпрыгнуть на ходу. Но таких было очень немного.

Через Польшу, где они под издевательствами немцев прошли санобработку, их направили в Баварию, а потом группами развозили по разным городам. Неллочка и еще шесть девочек из детского дома (в том числе Надя Клементьева и Рита Ржепецкая, дочь воспитательницы Ирины Ниловны) попали в город Карлсруэ. Там их направили на военный завод, где делали патроны. Спали в бараках, на нарах по 2-3 человека.

У Неллочки глаза всегда были в ячменях, гноились. За станком они у нее от гноя просто слипались. Но однажды на завод пришел врач. Он выбирал из пленных девушек санитарку для своего родильного дома. И выбрал Неллочку. Вначале Неллочка очень его боялась. На другой день она сбежала от него на завод. Но ее вернули к нему. А этот немец-врач оказался очень хорошим, гуманным человеком. Прежде всего, он вылечил Неллочкины глаза. У него в больнице Неллочка вначале с другими женщинами стирала белье. Стирали машинами, но все равно работа была тяжелая, белья было очень много. Но каждое воскресенье у Неллочки был выходной день. Врач распорядился выдавать ей корзинку с продуктами, которую она относила девочкам на завод. Вскоре из Праги к врачу приехали жена и дочь. Дочка была ровесница Неллочке и очень плохо знала немецкий язык. Жена у врача была чешка. К девочке специально приходил учитель немецкого языка. Для того, чтобы ей было интереснее заниматься, врач предложил Неле тоже ходить на занятия и изучать язык.

Неллочку перевели на другую работу. Теперь она подавала и уносила маленьких детей. Одевали ее лучше. Многие платья дочери врача переходили к Неллочке. Часто врач включал приемник и слушал Москву. Просил Нелю переводить ему. И говорил: «Гитлер капут». «Но, — показывал пальцем на губы, — никому не говорить». Неллочка рассказывала, что он вообще был добрым, все старался делать только хорошее. Его все любили, даже пленные. Потом открылся второй фронт. Карлсруэ часто бомбили. Врач эвакуировал жену и дочь в Прагу, а сам оставался в городе. Он продолжал работать и никого не боялся, потому что был уверен в полезности своего дела. Но на больницу упала бомба. Некоторые были убиты, многие ранены. Неллочка была контужена. Врач был тяжело ранен. Их всех откопали и поместили в госпиталь. Неллочка и врач оказались в одном госпитале. После госпиталя врач предложил Неллочке поехать к его сестре, которая жила за городом и держала свою пекарню. Неллочка помогала ей по хозяйству.

А шел второй фронт. Вскоре в город вошли американцы. Они с шумом врывались в дома. Если видели портрет Гитлера, всех расстреливали. Они ворвались в пекарню. В комнате на этажерке у сестры врача стояла статуэтка какого-то философа, кажется, Вольтера. Американец-негр ворвался в комнату. Увидел статуэтку: «А, Гитлер!» — и направил револьвер на статуэтку, а затем на врача. Неллочка вбежала в комнату, хотела загородить врача. Успела только крикнуть, что он хороший. Но раздался выстрел.

Врач успел только произнести: «О, Неля!..» — и умер.

— Это кто, дочь? — спросил американец.

Но здесь вбежала сестра врача и другие. Неллочка и все сказали, что это не дочь. Всех забрали в концентрационный лагерь. В этой же деревушке был пленный поляк, шофер Богдан. Он несколько раз пытался заговорить с Неллочкой, но она его не понимала. Этот Богдан и Неля оказались в одном лагере. Там было много народа всех национальностей. Были и русские, и поляки, и французы, и чехи, болгары, румыны... Всем выдавали концентраты и больше никто пленными не занимался. Каждый приспосабливался, как мог. Среди американцев, охранявших лагерь, был один поляк, эмигрант, он разговорился с Богданом и сообщил ему, что американцы отбирают девушек в Америку для домов терпимости и, если он хочет спасти девушку, с которой знаком, пусть скажет, что это его жена. Богдан, как умел, передал это Неллочке и сказал, чтобы она при проверке не отказывалась, что она его жена. Вскоре началась сортировка пленных. Богдан сказал, указывая на Неллочку, что она его жена. Их вместе посадили в эшелон и повезли к польской границе. По дороге Богдан предложил Неллочке выйти за него замуж. Их вместе привезли в Польшу в городок Сосновец. где у Богдана жила мать. Мать Богдана была домовладелица. Нижний этаж она занимала сама, а верхний сдавала. Одну из комнат на втором этаже она отдала Богдану с Неллочкой.

Неллочку все называли «чужая». И она действительно была чужой. Без родных, без знакомых, без знания языка. Она целыми днями молчала и сама изучала польский язык. Мать Богдана настояла на том, чтобы они венчались. Неллочка всю ночь учила польские молитвы. Кроме того, нужно было оформить документы. Богдан сказал, что Неля полька, что они из одной местности, но она очень долго жила у чужих людей и забыла родной язык. Неллочка думала только о том, чтобы как можно больше сохранить свои подлинные данные. Она сказала, что ее фамилия Ганжуро, имя Неля. В Польше нет имени Неля, есть Анеля. Но она сказала, что она знает точно, что она Неля. Она назвала правильный день и год своего рождения, 26 июля 1926 года. Имя отца Юзеф. Имя матери Фильна. Ей хотелось сохранить имена, близкие настоящим, Хаим (Ефим) и Фекла (или, как маму называли, Фенна). Первый год Богдан и Неллочка жили хорошо. У них родилась дочь Вандочка. Неллочка окончила фармацевтические курсы. Овладела польским языком. Поступила на работу. Вандочку оставляли с бабушкой. А у бабушки, кроме Вандочки, была еще внучка двенадцати лет, у которой была открытая форма туберкулеза. И обеих девочек похоронили в одной могилке. Неллочка тоже заболела туберкулезом. Богдан был на 16 лет старше Неллочки. В 1950 году родилась Тересочка, но ее сразу же отстранили от Неллочки, а Неллочку отправили в Закопане, в туберкулезный санаторий. Богдан всегда любил выпить, а после Неллочкиной болезни совсем запил, спутался с какой-то женщиной. После тубсанатория Неллочка еще несколько месяцев пролежала в больнице, а затем вернулась домой. Жизнь в доме стала невыносимой. В одном коридоре с Неллочкой жила соседка пани Вероника, в прошлом подруга матери Богдана. Пани Вероника просто снимала комнату и в этой комнате про живала с мужем и сыном Болеславом, который всю войну с 19 лет провел в партизанском отряде, воюя и с немцами, и с русскими. При Беруте Болеслава посадили в тюрьму, а в 1953 году выпустили, реабилитировали, и он вернулся домой. Болеслав был на 10 лет моложе Богдана. В детстве они росли вместе. Когда Болеслав вернулся, пани Вероника рассказала ему о Неллочке, очень ее расхваливая, «и хорошая, и аккуратненькая, чистоплотная. Да и собой хороша. А Богдан так над ней издевается!» Богдан к этому времени, действительно, относился к Неллочке очень плохо. Неллочка ему рассказала о своей жизни, и он каждый раз пьяный кричал на нее: «Вот отправлю тебя в Сибирь, туда, где твоя мать!»

Неллочка всего очень боялась и все время молчала. Однажды, играя в карты, Богдан сказал: «Ставлю на свою жену!»

Болеслав ответил: «Нет, на твою жену играть не буду. Смотри, уйдет она от тебя». -— «А ей некуда идти. Здесь она и подохнет».

Пани Вероника в 1961 году мне рассказывала, что Болек все время прислушивался, не обижает ли Богдан Неллочку. И как-то сказал, что очень хотел бы, чтобы пани Неля была его женой. «Со мной бы она была хоть немного счастлива». Тогда пани Вероника стала всячески отговаривать его от этой мысли: чужая, больная туберкулезом, с ребенком, да еще при живом муже! Она старалась познакомить Болеслава с польскими девушками, но его как-то никто не интересовал, и он все время продолжал присматриваться к Неллочке. Неллочка видела, что пани Вероника и Болеслав хорошо к ней относятся. Она решила поделиться с ними своими планами, она решила бежать из этого дома. К этому времени она уже работала фармацевтом. Это было в 1956 году. Она даже узнала, что в двадцати минутах езды на автобусе от Сосновца, в маленьком шахтерском городке Поромбка открывается аптека, где требуется фармацевт. И даже предоставляется жилплощадь.

Неллочка договорилась в отношении работы и даже нашла машину, которая на следующий день должна была приехать за ней. Ночью она связала в узелки свои вещички. Договорилась во дворе с мальчишками. Как только подъехала машина, она выбросила из окна все свои узелки, которые мальчишки побросали в машину, выскочила и уехала в неизвестном направлении. Болеслав ей в этом побеге помогал. Он вскочил в машину на ближайшем углу. Они заехали в детский сад за Тересой. Никто не знал, куда бежала Неля. Когда Болеслав вернулся домой, пани Вероника рассказала ему, что буквально через 15 минут после Неллочкиного побега в комнату вбежал Богдан и поклялся перед иконой, что «ее убьет, ребенка убьет и себя убьет». Пани Вероника стала просить, чтобы он «оставил эту женщину». Болеслав сказал, что, если «мама так хочет», он «никогда больше этой женщины не увидит».

Проходили месяцы. Болек целыми днями сидел дома и все время работал. По профессии он краснодеревщик, и вот он все время что-то мастерил. С кем бы его ни знакомили, он ни на кого не обращал внимания. Наконец, пани Вероника не выдержала и сама предложила Болеку вместе с ней поехать к пани Нелле. Неллочка работала в аптеке и жила вдвоем с Тересочкой в маленькой чистенькой комнатке, где не было абсолютно никакой мебели. Спали они на полу на набитом сеном матраце, ели на окне стоя. Тересу Неллочка устроила в детский сад, и радовалась своей свободе. Она очень обрадовалась приезду пани Вероники и Болеслава. А пани Вероника так растрогалась, что дала свое согласие на их брак. Это было уже в 1957 году. В 1958 году Неллочке удалось через суд расторгнуть свой брак с Богданом, и они с Болеком зарегистрировались.

Болек никогда не расспрашивал Неллочку о ее прошлом, а она, напуганная Богданом, тоже ни о чем не рассказывала. Однажды Неллочка проходила мимо киоска и увидела карту Советского Союза. Она купила ее и долго рассматривала. С работы пришел Болек.

— Болек, а ты знаешь, я родилась в Ленинграде. И жила в Харькове, Киеве. Москве, — сказала ему Неллочка.

— Ну. у тебя фантазия, пожалуй, похлеще, чем у Богдана. Пойди, выспись.

На утро он спросил Неллочку: — Ну как, выспалась?

— Нет. Болек, я действительно родилась в Ленинграде.

И Неллочка обо всем ему рассказала, скрыв только то, что она еврейка. Это было все в том же 1958 году. Болек сказал, что положение в Советском Союзе после смерти Сталина очень изменилось. Отца, конечно, в живых нет. Нет, вероятно, в живых и брата, если воинскую часть, которой она отдала Леню, разбомбили. Но он уверен, что мама жива. Жива и сестра и, наверное, жива тетя. В Поромбке жили восемь русских девушек, которые во время войны вышли замуж за поляков и остались жить в Польше. Всех их и Неллочка, и Болек хорошо знали. Многие из них забыли русский язык, не выучив польского. Разговаривали на каком-то смешанном языке, а писать вообще не умели. Такой была и Таня Латка. Болек узнал, что у Тани в Ленинграде живет сестра, с которой она переписывается через Катю Зобек. Катя Зобек тоже русская, вернее, украинская девушка из Запорожья. У Кати очень хороший муж шахтер и два красивых сына. Катя очень энергичная, жизнерадостная. Все в Поромбке знают все. И все знают, что она из России.

То, что пани Нелла русская, удивило многих. Никто не хотел в это верить. Доктор Дружинский рассказывал мне, что всех русских он знал хорошо. А пани Нелю считал чистокровной варшавянкой. Удивительнее всего, что Неллочка по-польски уже в это время писала совершенно грамотно. Катя Зобек не забыла русского языка, поэтому она и писала письма в Ленинград сестре Тани Латка от Таниного имени. Болек заставил Нелю написать Таниной сестре Ольге Николаевне письмо по-польски с тем, чтобы Катя перевела его на русский язык. Неллочка совсем забыла русский. Но она не верила в Болекину идею, и поэтому не находила времени сделать это. Только через много месяцев, 13 февраля 1959 года, удалось Болеку отправить письмо Ольге Николаевне в Ленинград. А 1 марта 1959 года Катя с нашей телеграммой в руках стучала в Неллочкину квартиру. К этому времени Неллочка и Болек уже жили в отдельной двухкомнатной квартире. Неллочка была больна. Пани Вероника приехала из Сосновца, чтобы помочь ей по хозяйству. Услышав громкий стук в дверь, они обе испугались. И вдруг раздался голос Кати: Пани Неля, откройте! Ваша мама жива!

— Не может этого быть! — закричала Неллочка, и ей стало плохо.

Катя ворвалась в комнату.

— Нина есть? Леня есть? Наля есть?

А вслед за телеграммой пришло извещение: мы вызываем Неллочку к телефону.

Неллочку вывезли из Ленинграда, когда ей было шесть лет. Но удивительно, что она сразу узнала наш дом. где мы жили в детстве. А в Москве, когда мы приехали в наш дом, я предложила узнать у дворника, где живут Волковы. Людочка Волкова была Неллочкиной школьной подругой.

— Что ты! Я все прекрасно помню!

Пока я у кого-то спрашивала, проживают ли в этом подъезде Волковы, она вбежала на 3 этаж и уже целовала Людочкину маму.

За эти восемь лет Неллочка уже четыре раза приезжала в Ленинград.

Когда в июне 1959 года она приехала первый раз вдвоем с Тересочкой, без Болека, мы все очень надеялись, что она у нас останется навсегда. Она сказала, что, если бы это было три года назад, она бы не вернулась в Польшу. А сейчас там есть человек, который ее любит. Правда, от нас она написала Болеку о том, что она еврейка. Она боялась об этом сказать в Польше, потому что знала, как все в Польше относятся к этому. «Если для тебя это имеет значение, я могу не вернуться». Но Болек забросал ее письмами, писал, что очень скучает без нее и без Терески и просил побыстрее возвращаться. Болек тоже был у нас уже два раза. Он прекрасный человек. Очень остроумен. Добр. Очень любит и Неллочку, и Тересочку. Когда его приятель спросил: «Почему ты все время говоришь о Тереске? Она же не твоя», — он ответил: «Я хоть знаю, что она не моя. А ты уверен, что у тебя — твоя?» Болек и Веня очень полюбили друг друга. Вот только с Леней Болеку так и не удалось еще познакомиться, о чем он все время очень жалеет. А Тересочка, Оленька и Леночка не только сестрички, а и самые настоящие, большие друзья.

Мы же с Неллочкой мечтаем когда-нибудь вместе побывать в Киеве и поехать в Янов. Может быть, нам удастся найти фотокарточки, которые Неллочка в июле 1941 года спрятала на чердаке детского дома между двумя деревянными балками.

9 декабря 1966 года 6 февраля 1967года, Ленинград

Нина Ефимовна Баснер (Каплан-Ганжуро)

Родилась в Ленинграде. Юрист. Была замужем за композитором Вениамином Баснером. 

Перейти на страницу автора