Отблески

И день сгорел, как белая страница:

Немного дыма и немного тепла.

О.Мандельштам.

5 ноября, 2009г.

Мне 83 года. У меня рак. Я нахожусь в хосписе.

Жизнь прошла очень большая, и кое-что мне захотелось записать. Аллочка принесла мне эту солидную тетрадь, и вот я её раскрыла.

Вчера я не спала ночь, и передо мной стали, как в кино, проходить картины далёкого прошлого. Я решила рассказать о том, что было особенно ярко. Моё взросление. Это произошло внезапно, в первые дни войны.

21 июня 1941 года. День рождения моей любимой Таточки. Мама с Бобой и Леночкой на даче в Сестрорецке, а меня привезли в город на Таточкин праздник. Это суббота, а в воскресенье нам обещан Петергоф. На дне рождения было очень весело, и утром, 22 июня, мы встали, готовые этот праздник продолжать. Но... война. Всё оборвалось, хотя ещё до конца мы, дети, не понимали, что это такое.

Мне 14 лет. Мы готовимся уехать из Ленинграда. Эвакуировали школы. Мама согласилась ехать в качестве воспитателя и сразу же окунулась в хлопоты и суматоху, а я как будто в один миг превратилась из избалованного, изнеженного ребёнка во взрослую. На меня возложена забота о Бобе – ему 8 лет и о моей маленькой сестричке Леночке, которую я нежно люблю всю жизнь. Я почувствовала, что на мне серьёзная ответственность за неё. Я прощалась с детством. Начиналась моя взрослая жизнь.

Отъезд

Июль 1941г. Жарко. Подан состав для наших детей. Толпа родителей, ребят. Всё бурлит. Вагоны обычные пассажирские. Шум, гам, толкотня. Наконец мы сели. Все дети возбуждённые, оживленные, как будто они едут в лагерь. Среди провожающих высокая фигура папы. Вдруг он пропал, а поезд начал потихоньку двигаться. Неожиданно я его увидела – он подбежал к открытой двери вагона, в каждой руке у него было по бутылке лимонада, который он сунул проводнице, а она передала нам. Это был последний раз, когда я видела папу. Так и вижу его, бегущим вдоль поезда с бутылками лимонада. Мы все были уверены, что к 1 сентября вернёмся. Ведь надо в школу. Вернулись мы через 4 года.

Война прошла через нашу жизнь, изменила образ мыслей, характеры, обострила чувства.

Увозили нас в Ярославскую область на станцию Соть. После того, как над нами стали появляться немецкие самолёты, срочно начали формировать эшелоны для отправки детей в глубокий тыл. Это было поздней осенью, по-моему октябрь-ноябрь 1941 года. Прошло всего 4 месяца войны. Я увидела и узнала такое, что до сих пор в моей голове не укладывается.

Рассаживали ребят в зависимости от школ. У нашей школы было два или три вагона - уже теплушки, с двухэтажными нарами. Маме поручили группу, и она взялась за дело. Внезапно выяснилось, что в Соти или где-то рядом был детский дом, там находилась группа детей (мальчиков) лет 8-10, человек 6. Они были больны, не могли ходить, завшивлены так, что на голове была короста. Ни одна воспитательница не брала их к себе в вагон. И тогда наша мама, наша хрупкая и не очень приспособленная к жизни мама сказала, что согласна взять их к себе, не бросать же больных детей. В наш вагон их внесли на руках. Остальных расположили на противоположных нарах.

Сказать, что эти больные дети были запущены – это ничего не сказать. Ведь прошло всего 4 месяца войны - как можно было довести до такого состояния беспомощных мальчишек?

Мама отважно бросилась их спасать. Мы ехали на Урал. В теплушке стояла буржуйка, которую мы топили, воруя дрова па остановках, а остановок было много. Я до сих пор не могу понять, откуда у мамы взялись понимание и смелость ухаживать за этими детьми. Она раздевала их догола и держала их рубашки на раскалённой “буржуйке”, выжигая вшей. Вычесывала головы, ворочала мальчишек. Меня привлекала мало, хотя я и рвалась. На фронте гибли люди – это война, а эти больные дети – тоже война, хотя этих жертв могло и не быть. Ехали мы в Челябинск. Ехали около месяца. Всех мама довезла, и в Челябинске опять же мама настояла, чтобы этих детей поместили в больницу. Они все выжили, двое потом приехали к нам в интернат. Ну а нас из Челябинска отправили на санях в село Огнево (100 км, а мороз был 30 градусов). Но это уже другое кино.

*****

Мне очень хочется писать о маме, но я понимаю, что моего “таланта” для этого не хватит. Однако один эпизод я должна рассказать.

После тяжёлой, голодной, холодной дороги мы, наконец, оказались в селе Огнево, в помещении школы. Местные власти позаботились о продуктах, о дровах, и мы начали оживать.

Маму с нами (её детьми) поселили в небольшую комнату – может быть, это был какой-то кабинет или кладовая. Я очень хорошо помню, что вдоль одной стенки стояли две кровати, у окна – стол, а одна стена была свободна. На другой день директор интерната зашла к нам, и я слышу, как она говорит: “Лидия Михайловна, завтра привезут машину с хлебом, я боюсь, чтобы его не растащили. Единственный человек, которому я абсолютно доверяю – это вы. Я решила, что хлеб мы сложим в вашей комнате, вы будите пока в ней жить вместе с хлебом”.

Как мы все были голодны, представить трудно. Хлеб привезли. Я до сих пор чувствую его аромат. Хлеба было много. Его складывали штабелями вдоль свободной стенки, одну кровать вынесли. Хлебом была набита вся комната с пола до потолка, и только узкий проход к столу оставался свободным. Мы вдыхали запах, от которого кружилась голова. До следующего дня нужно было ждать, чтобы установить норму и порядок выдачи. Мы с мамой страдали, жевали сухари, выданные накануне, и устраивались на ночлег – четверо на одной кровати и на полу.

Мама очень строго сказала, что к хлебу притрагиваться нельзя – нюхать можно. Мы трудом это выполняли.

Ближе к ночи раздался стук в дверь. Вошли три воспитательницы и сказали приблизительно следующее: “Вы уже наелись, теперь дайте нам. Никому не убудет, если разрежем пару буханок”. И направились к хлебу.

И наша мама схватила нож, который лежал на столе, встала у стенки с хлебом и сказала, что, если кто-то подойдёт к хлебу, она за себя не ручается. Воспитательницы начали маму оскорблять, смеяться над ней, но к хлебу не притронулись. Я помню, что они обозвали маму дурой и ушли. Я тряслась и плакала, а мама сидела без сил на кровати.

На следующий день эти воспитательницы подозрительно посматривали на маму. Наверно, боялись, что она на них пожалуется. Я считала, что это надо было сделать. Но мама стала говорить, что они и их дети действительно были голодны, и они так поступили от отчаяния. К хлебу поставили сторожа, сделали замок на двери, началась выдача хлеба в столовую по нормам.

Мы потом выяснили, что эта масса хлеба завезена была к нам без учёта, никто не знал на сколько времени, сколько его было. По-моему интернат питался им довольно долго. Это был 1941г. Это была война. Мне было 15 лет. И я уже была совершенно взрослым человеком.

*****

От папы пришла одна открыточка. О блокаде ходили смутные слухи, но связи с Ленинградом не было ни у кого.

О папиной смерти мы узнали спустя два или три месяца. Он умер 13 марта 1942 г. Об этом написала Женя Файнберг, первая жена папиного брата Александра Штейна. Она была у папы накануне его смерти в госпитале.

Похоронен он был в братской могиле, но точно мы так и не знаем, на каком кладбище

О папе.

Из нас троих папу помню только я. Отношение моё к нему было особенное. Я его не просто любила, я была влюблена в него. Всё, что было связано с ним, вызывало мой восторг. Я никогда на него не обижалась и всегда с готовностью шла на всё, что от него исходило. Взрывной, вспыльчивый, он мог устроить бурю дома, но я всегда его оправдывала.

Папа – это был праздник. Красивый, мужественный, он всегда вызывал моё восхищение: были это занятия математикой (в 6 часов утра) или чтение стихов. Мы учили наперегонки “Графа Нулина” Пушкина, и я до сих пор помню эту поэму. Летом он обязательно 1-2 раза привозил меня с дачи, и мы “отрывались по полной”: кино, театр, мороженое и пр.

О себе он заботиться не умел и умудрился летом (не помню год, Леночки тогда ещё не было), когда мама с нами уехала на Украину, приехать к нам с цингой, но зато привёз два чемодана игрушек. Отъелся, поправился, но цинга-то была. Это стало семейным анекдотом.

Папа преподавал математику в педагогическом институте, но интересы его, как я понимаю, выходили за рамки этой науки. Политически папа был наивным человеком и Сталина уважал. У меня над столом висел портрет Сталина, где он сидит в кресле, а вокруг ковры, цветы, (может быть я это путаю). Правда я не помню, чтобы он читал мне политические стихи или пел революционные песни. Папа был очень музыкальным, обладал прекрасным слухом. К сожалению, унаследовала это только Леночка.

А читал он мне лирику. Мне запомнился “Спор” Лермонтова: “...как-то раз перед толпою соплеменных гор у Казбека с Шат-горою был великий спор”. Мне это безумно нравилось, хотя толком я тогда не понимала, о чём идёт спор.

У папы был красивый голос, и он хорошо пел. Это тоже унаследовала Леночка. Запомнились мне две песни из его репертуара: “Вот едет тройка удалая...” и на стихи Гумилева: “В том лесу белесоватые стволы...” Особенно мне нравились строчки:

“Только раз здесь как-то в вечер грозовой

вышла женщина с кошачьей головой

и в короне из литого серебра.

И рыдала, и стонала до утра.

И скончалась тихой смертью на заре,

перед тем как дал причастье ей кюре”.

Может быть, я сейчас неточно цитирую. Но эти стихи я всегда читаю своим ученикам.

Папа бывал разным. Он сочинял весёлые эпиграммы, дразнилки. В последний год перед войной я как-то очень закрутилась во всяких развлечениях. Папа сочинил про меня:

Скачет Ринна по балам,

Вечерам и прочим;

Скачет Ринна здесь и там,

Трудно Ринне очень жить –

Не поспеть повсюду:

Если к Гале я пойду,

Я в кино не буду –

Не поспею я в кино, буду в сильном горе я

Музыкальная тогда пропадёт история.

У папы бывали сильные мигрени, и когда он мучился, мне казалось, что всё болит у меня. Конечно, я не смогла по-настоящему описать папу, но мне очень хотелось.

Багарякская школа.

Наш интернат находился в селе Огнево, Багарякского р-на. Багаряк, районный центр - в 10 км. от Огнева. Там была средняя школа, в которой мне предстояло учиться.

В Огневской школе мне выдали свидетельство за 8 класс, а в 9-й надо было идти в Багаряк.

Мы с мамой решили, что за лето я могу подготовиться, чтобы осенью идти в 10-й. Оказалось это возможно.

Летом 43 г. я познакомилась с учителями, о которых мне хотелось бы рассказать.

Первая из них - математик Лидия Павловна Любимова. Представьте себе маленькую женщину (моего роста), очень живую, быструю, с уральским говорком.

К ней первой я должна была придти за заданиями. В Огневе меня снарядили: рюкзак с тетрадями, книжками и полбуханки хлеба.

Л.П. жила в большом доме около школы. Она повела меня не в школу, а к себе домой, напоила меня чаем и повела в огород, чтобы я полакомилась овощами. Я, конечно, вынула свой хлеб. Она его взяла и убрала.

Мы сели заниматься, а затем я засобиралась домой. Л.П. быстро убедила меня, остаться дня на три. Спать меня уложила с собой на кровать.

Рано утром, когда я проснулась, у нас уже топилась русская печь, а на столе был немыслимый завтрак: молоко, творог, сметана, картошка. Она жила своим хозяйством в одном доме с сестрой – женой директора школы.

Мы много занимались, она замечательно просто объясняла, и я вспоминала занятия с папой. Любимой её присказкой было: “чо уж!” Когда я пошла обратно, хлеб оказался в моём рюкзаке. Так началась моя Багарякская эпопея, эпопея моей первой влюблённости. Он – это учитель немецкого языка. Пётр Дмитриевич Степанов – немец с Поволжья. Было ему лет около 40, его сын учился в моём классе. Как он оказался в Багаряке – я не знаю. Человек он был образованный, увлеченный театром. Он создал театр в школе. Я у него бала “примой”. Ставил он, как я сейчас понимаю, очень профессионально. 1-й спектакль – “Машенька” Афиногенова, мелодрама, в которой я играла Машеньку, а П.Д.- проф. Окаёмова, моего дедушку. Мы разъезжали по клубам, пользовались большим успехом, а деньги за билеты собирали на танковую колонну. Деньги были посланы, и в школу пришла телеграмма: “...Передайте мой привет и благодарность Красной Армии”.

И.Сталин.

На телеграфе был великий переполох, а телеграмму переписали на большой ватман, вставили под стекло и заключили в рамку. Висела она на видном месте в коридоре.

Спектаклей было несколько, и любили мы наш театр очень, а я ещё и П.Д., Но о моей любви не знал никто.

Лидия Павловна была нашем классным руководителем, опекала нас и по- прежнему занималась со мной, оставляя ночевать и подкармливая.

Благодаря ей я отлично справилась с всеми экзаменами по математике: их было, по-моему, три. алгебра письменно, геометрия с тригонометрией письменно и геометрия устно.

В Богаряке у меня оказалась еще одна взрослая подруга. Сима Марковна Аннуда –

редактор районной газеты, тоже из Ленинграда.

Один раз в день по местному радио передавались известия: вести с фронта и вести с полей. Передача шла 20 минут. Сима Марковна пригласила меня на должность директора, даже положила мне зарплату. В определённый час я выходила в эфир, а мама к этому времени старалась быть в сельсовете, где была радиоточка.

Мы подружились с Симой Марковной. Она как-то зашла вечером ко мне в интернат (в Багаряке был филиал для старшеклассников) и увидела меня, сидящей на плите (для тепла) перед коптилкой с учебником в руках. Мне надо было готовиться к экзаменам, и так я устраивалась часто на ночь.

На другой день вечером она повела меня в редакцию, где горела яркая керосиновая лампа, было тепло и уютно. Это была сказка. Так я и сдавала экзамены, готовясь часто по ночам в редакции.

Потом, после войны, в Ленинграде я разыскала Симу Марковну - она работала в библиотеке Выборгского Д.К. Низкий ей поклон и благодарность.

Итак, январь 1944г. Наших мальчиков забрали на фронт, мы проводили их до военкомата, школу мы заканчивали в девичьем составе. Первая похоронка пришла через два или три месяца. А затем вернулся Саша Крапивин без руки.

Я получила все “отлично”. Вот копия моего аттестата, а эта заметочка в районной газете.

Багарякский период заканчивался.

*****

Село Багаряк находится между Челябинском и Екатеринбургом, (тогда Свердловском). Это большое, красивое село, до революции зажиточное. Природа вокруг роскошная. Земля богатая. Вокруг чудесный берёзовый лес, полный ягод и грибов. Дорога к Багаряку шла сквозь этот лес, и я 10 километров 2-З раза в месяц шла этой дорогой. Само село разделялось рекой Багаряк, через которую был проложен вполне солидный мост. Центр – учреждения, школа, наш интернат – на одном берегу, а избы (пятистенки), огороды большие, с обильными урожаями, особенно картошки – на другом. Но к тому времени, о котором я пишу, колхозы сделали своё дело. Ведь государство отбирало всё, но рынок всё-таки был, и я помню, как продавали зимой молоко – кругами замороженное в мисках.

Берега реки необыкновенно красивые, крутые, зелёные. А лес, особенно весной – просто сказка.

Я пишу об этом потому, что мне рассказали о трагедии, которая произошла в этих местах. Там была атомная станция, и произошла авария типа чернобыльской. Багаряка не стало, а районный центр переведён в г. Каслей (каслейское литьё). Но это не точные сведения, и я должна проверить.

Вот что я узнала.

29 сентября 1957 г. на производственном объединении “Маяк” Челябинской обл. (г. Челябинск-40. От Багаряка 100 км.) взорвалась одна из ёмкостей, в которой хранились высокоактивные отходы. 10% радиоактивности было поднято в воздух. После взрыва поднялся столб дыма и пыли высотой до километра, пыль мерцала оранжево - красным светом и оседала на здания и людей.

Не сразу обратили внимание на загрязнённые улицы, столовые, магазины, школы, дошкольные учреждения.

Территория, которая подверглась радиоактивному загрязнению в результате взрыва, получила название “Восточно-Уральский радиоактивный след”. Общая длина составляла 300 км. При ширине 5-10 км. На этой площади проживало около 27тыс. человек. На территории загрязнились поля, пастбища, водоёмы, леса, которые оказались непригодными для дальнейшего использования.

На этой территории находится Багаряк. Площадь поверхностных загрязнений составила 26700 кв.км.

А вот справка о Багаряке от 31 октября 1988 года. Праздновалось 320 лет со дня основания села. В этой справке говориться, что в 1970 г. число жителей Багаряка 2536 человек, А в 1995 г. – 2139 человек. Имеется детский сад, средняя школа.

Видимо, и к радиации человек может приспособиться.

В Ленинград на перекладных.

Ура! Я получила сообщение из университета, что меня зачислили на 1 курс филологического факультета. Мне был выслан вызов, по которому я могла получить пропуск. Однако дело застопорилось, въезд в Ленинград временно закрыт.

Это лето – осень 1944 г.

Только в марте 1945 года, я получила пропуск и смогла тронуться в путь. Аллочка недавно спросила меня, как мама могла отпустить меня 18 летнюю в такое тяжелое время одну. А как она могла меня остановить? Я уехала бы в любом случае.

Итак, в путь. Март на Урале – это месяц метелей, морозов – ещё зима. Ехать надо в Челябинск.

Из Огнева периодически отправлялись обозы с картошкой в Челябинск. 3-4 упряжки с санями ехали 2-3 дня. Мама договорилась, чтобы меня прихватили. На всякий случай, она купила мне небольшие саночки, на которые сложила мои вещи. Обоз тронулся.

Женщины пели частушки, какие-то песни, я была счастлива.

А потом началось то, что так блестяще описал Пушкин в своей “Метели”. Началась вьюга, затем закружила метель, лошади сбились с дороги, стало темно. Правда, это случилось недалеко от какой-то деревни. До этой деревни мы буквально дотащили лошадей. Возницы знали заезжий дом, куда мы, измученные, заснеженные ввалились Это был ночлег. Там уже расположились мужики, ехавшие на грузовике, гружённом бочками со спиртом. Хозяйка сказала, что они едут в Челябинск и тронутся, как только утихнет вьюга. Я пошла, договориться с водителем, простым грубоватым мужиком. Он как-то очень жалобно на меня посмотрел, но согласился взять, предупредив, что ехать я буду в кузове.

Я пишу об этом так подробно, потому, что мне опять посчастливилось встретить хорошего, доброго человека. Дело в том, что два его напарника были пьяные и куролесили. А я, измученная, легла на предоставленную мне лавку и уснула крепким сном. Проснулась оттого, что кто-то лезет ко мне за пазуху, а у меня там мешочек с документами и деньгами.

Два парня пытались то ли раздеть меня, то ли просто поглумиться. Я закричала и откуда-то сверху свалился мой водитель. Он раскидал этих двух, ругая их матом (это были его спутники) и грозя расправиться с ними, если это повторится. Мне сказал, чтобы я спала дальше и ничего не боялась.

В этой ночлежке мы провели весь следующий день, а к ночи погода стала успокаиваться, и водитель меня растолкал, чтобы я лезла в машину, в кузов. Я залезла, уселась, саночки с вещами у моих ног, а вокруг железные баки со спиртом – они его везли на водочный завод. Тронулись, постепенно я чувствую, что замерзаю. И опять этот водитель (как его звали – не помню) остановил машину и бросил мне какой-то огромный тулуп, потом протянул полстакана спирта – я выпила, даже не почувствовала, но согрелась.

Стало светать. Появились очертания города, это был Челябинск. Мой спаситель остановил машину, и, сказав, что дальше везти меня не может, нет какого-то пропуска, высадил меня с моими саночками. Постоял, как-то вздохнул, протянул мне какую-то бумажку и попросил написать адрес, куда он мог бы послать письмо или открытку. Я написала: г. Ленинград, Колокольная ул. Д.7, кв.З. (адрес Анечки и Таточки). Он уехал, а я осталась ночью на окраине незнакомого города, с вещами и с адресом, где я могла остановиться. Помню, что это была Хлебная ул. Месяца через два я получила от водителя открытку, но заверченная новой жизнью, так на неё и не ответила.

Холодно, утро только занимается. Я понимаю, что надо двигаться, но куда? Увидела какое-то строение вроде барака, в окнах свет. Я – в руку верёвку от саней и вперёд. Вдруг сзади какие-то шаги и пьяный голос: "Эта откуда взялась? Ты что тут с вещами?” Я обернулась – стоит пьяный мужичок и с изумлением на меня смотрит. Я ему говорю адрес, он не сразу соображает, а затем как-то радостно: “Так это в другую сторону. Я тебя днём отведу. А сейчас иди за мной, может, при тебе моя баба будет меньше ругаться”. Берёт мои санки и идёт, и я (мне уже всё равно) – за ним.

Шпи недолго, подошли к небольшому дому, мужик начал стучать. В ответ – жуткая ругань.

мужик: Перестань ругаться, я гостью привёл.

Жена: Вот и иди с ней, откуда пришёл.

Мужик: Да ты посмотри, девчонка совсем замёрзла, пусти в дом.

Жена ………….

Но дверь открыла. Её благоверный стоит с какими-то санками, а из-за его спины выглядываю я, растерянная, перепуганная. “Выйду ли я отсюда живои или нет,” – вот о чём я думала.

А передо мной стояла разгневанная женщина, у которой загулял муж да ещё девку привёл.

У меня, вероятно, вид был довольно жалкий и па девку я не тянула.

И вдруг из разъярённой фурии женщина превратилась в добрую хлопотунью. Втащила меня в дом, велела мужу ставить чайник – уж он то был – счастлив что гроза миновала. Стащила с меня сапоги, ватник. Налила в тазик горячей воды умыться, напоила чаем и уложила меня на какой-то кушетке, сказав: “завтра всё расскажешь”.

Ну, а завтра, вернее это уже было сегодня, они вдвоём проводили меня на Хлебную улицу, и мы распрощались.

Это ещё важный эпизод в моей жизни, я снова столкнулась с просто добрыми, хорошими людьми, хоть и здорово ругающимися матом.

Ленинград. Университет.

Сентябрь 1945 г.

Я – студентка филфака университета.

Позади тяжелое путешествие Челябинск – Ленинград. Весна 1945 год – конец войны, и я не старший препаратор лаборатории, а студентка, в числе первого послевоенного набора. Курс огромный. На специальности русский язык и литература 9 групп в среднем по 20 – 25 человек.

Я ошеломлена. 4 года сельской жизни – и сразу пёстрая толпа людей, таких разных и таких интересных. Постепенно я стала выделять то одну, то другую группу. Познакомилась с парой, они жили близко от меня, и мы вместе ходили домой. Очень не обычные, какие-то богемные: в них любовь и родство душ – это было видно.

Внешне они оба выделялись небрежностью в одежде и пренебрежением ко всему вокруг. Я пригласила их зайти, и, конечно, мама начала их чем-то кормить. Голодные они были очень. Говорили в основном о поэзии, которую я не знала. Имена Пастернак, Ахматова, Гумилёв – были мне не знакомы. Я бросилась искать сборники. Открыла Пастернака – впечатление было огромное. Стихотворение “Поэт” (“любимая жуть, когда любит поет...”) меня потрясло, хотя я ничего не поняла. Но музыка стиха не выходила у меня из головы. Ахматова была понятнее, ближе, и стихи её легко запоминались.

Как-то Ира пригласила меня зайти к ней, сказала, что Майкл будет читать свои стихи. Я согласилась. Квартира была страшная, не отмытая, закопчённая после блокады, холодная и тёмная. В комнате, на диване И.и М. полулежали, укутанные в какое-то тряпье и в полутьме читали стихи, были, по-моему, счастливы.

Я в смятенье ушла и больше к ним не ходила, они же стали у меня бывать чаще. Мама их жалела, подкармливала, а однажды И. призналась маме, что беременна и будет рожать. М. согласен и сам будет принимать роды по книжке. Я как-то от них отошла, меня раздражал их “выпендрёж”.

Но однажды И. пришла и рассказала, что родила она благополучно, но М. ей изменяет, и она обязательно ему отомстит. И отомстила. Написала на него донос. Потом спохватилась и помчалась его предупредить – он тут же поехал на вокзал, но было поздно: его арестовали прямо в поезде. Но и И. арестовали вместе с ребёнком.

Я их полностью потеряла из вида. Спустя много лет, моя подруга Инна Адмони оказалась в Пензе – она там жила и работала. Встретила там И. И. не призналась, что хорошо знала меня и маму – уж не знаю почему. Об истории с М ничего не рассказывала. Ребёнок вырос (уж не помню кто), а она по рассказам Инны очень уважаемая в Пензе дама.

*****

Наш курс особенный. Пришли те, кто пережил войну и не потерял желания учиться; некоторые начинали до войны, потом был фронт или эвакуация. По-моему, сразу после школы были немногие.

Постепенно я стала понимать, кто чего стоит, выделила самых ярких. Ведь на нашем курсе учились Юра Лотман, Марк Качурин, Володя Гольман. (Бахтин), Ю. Забимок. На курс младше – Федя Абрамов. Конечно, Юра (Юрмих) – так его называли в 1 арту. Ведь Юру и Марка не приняли в аспирантуру. Юра уехал в Тарту. Создал свою научную школу, читал изумительные лекции, написал прекрасные книги; Юр Мих известен всему культурному миру. А сколько было пережито. И обыски, и беседы с пристрастием, и угрозы. Так и вижу Юру – небольшой, хрупкий мужчина с пышными усами, длинным носом и морем обаяния.

Он и его жена Зара Минц создали в Тарту настоящей оазис русской культуры. Нашей Лесеньке выпало счастье у них учиться. Если бы она была жива, она смогла бы написать о Юре и Заре интересней и ярче. Последний раз я видела Юру на встрече, не помню которого по счёту юбилея нашего выпуска. Он был весел, доброжелателен, оживлён, совсем не похож на солидного учёного с мировым именем.

Леночка Рензина.

Мы познакомились и подружились на 2-ом курсе. Она перешла в мою группу, и мы стали неразлучны. Внешне она была очаровательна. Настоящая тургеневская девушка. Высокая, в меру худенькая. Что-то в её лице было восточное. Прекрасные глаза, чуть-чуть раскосые и роскошные длинные волосы, с которыми она не умела справляться. Очень приветливая, нежная, добрая. При этом она была немного угловата. Что придавало, по-моему, ей особенную прелесть.

Мы как-то сразу сошлись в основном на том, что на факультете душная атмосфера, что задавили нас общественно – политическими дисциплинами и что лекции Бялого (литература) – это прелесть. Пожалуй, с этого всё и началось. Мы стали родными людьми, и пронесли эту близость через всю жизнь. У Леночки она оборвалась в 55 лет. Я общалась с ней за несколько часов до её смерти.

Жизнь ее была не проста, воспитывалась она двумя тётушками, потому что отец её, профессор – филолог Горбачев был расстрелян как враг народа, а мама до 1954 года провела в тюрьмах и ссылках. Леночку спасло то, что фамилию она носила мамину – Рензина, иначе не видеть ей было бы филфака. (Зато после окончания её направили в Киргизию, где чуть не убили, требуя подписи под фиктивным аттестатом).

1946год. 2 курс.

Я уже не такая глупая и наивная, всё-таки умнее, чем была. Я очень много читала и за один год во многом догнала “продвинутых” однокурсников. Во всяком случае, с Ахматовой, Гумилёвым, Пастернаком не расставалась.

Когда грянуло постановление ЦК КПСС о журналах “Звезда “ и ”Ленинград", я была потрясена, возмущена, готова выражать протест. Сначала по наивности своей я ждала, что наши преподаватели нам будут объяснять, что это ошибка, что и Ахматова и Зощенко великие писатели. Но не тут-то было. Они вообще не касались этой темы. Конечно, мы бурлили, но из берегов не выходили. Мне стало на факультете душно. Я много пропускала, ходила только на те лекции, которые мне были интересны. Что происходило в глубинах нашего университета, я не знала. Во всяком случае, я сразу встала на сторону так безобразно оскорблённых, уничтоженных (их даже лишили продуктовых карточек) замечательных писателей.

Прошло время, всё стало на свои места, но ведь это надо было пережить и осмыслить. Я и осмыслила.

1947 год. 3 курс.

Я записалась на спецкурс и спецсеминар. Бориса Михайловича Эхенбаума. Одно общение с ним, его лекции – было наслаждение. Сначала была тема Лермонтов. Но даже он, специалист по творчеству Ахматовой, написавший о ней замечательную книжку, не касался темы постановления ЦК.

Потом я поняла: факультет был набит “стукачами”. Даже в нашей группе мне призналась Н.Ж., с которой я была в дружеских отношениях, что её вызывали в 1-й отдел и требовали доносов, в частности, на меня и Леночку. Родители – Н.Ж. были репрессированы, и ей грозили, что лишат диплома. Она выкручивалась, как могла. А были и добровольные доносчики.

1948 год. 4 курс.

Во всю идёт борьба с космополитизмом. В биологии полный разгром. Генетика – “лженаука”, а “вейсманисты – морганисты” – враги народа. Арестовывали и студентов, и профессоров.

На филфаке – тоже полный беспорядок Признаны космополитами лучшие профессора, в основном евреи. Борьба с космополитизмом – это, по сути, был поход против евреев. Вышло очередное постановление ЦК, где клеймили таких корифеев как Чуковский, Жирмунский, Азадовский, Г.А. Бялый, и, конечно же, Б.М. Эйхенбаум. К “счастью”, Б.Мих. слёг с инфарктом и всего этого не видел и не слышал. А в – университете открытый учёный совет. (Я потом уточню даты). Он проходил в актовом зале главного здания университета. Зал был забит и преподавателями и студентами.

Поочерёдно за кафедру вставали выступающие самого различного ранга и с умным видом, зачитывая выдержки из книг, обвиняли всех коллег или учителей во всех смертных грехах, связанных с так называемым космополитизмом.

Тогда я поняла, что такое настоящее предательство. За кафедру встал аспирант Л. Я хорошо знала, что это талантливый, способный, умный человек и что это любимый ученик проф. М.К.Азадовского. Развязно развалившись за кафедрой, обложившись книжками, он доказывал, как его учитель виноват перед наукой и народом. Это мне рассказала моя сокурсница, что она стояла с подругой у стенки, к ним подошли два каких-то гражданина и строго спросили: “А вы почему не аплодируете?” Я тогда была на 3-м курсе и мало разбиралась в тонкостях литературоведения, но что это было предательство в полной форме, я хорошо поняла.

Вечером мы с Леночкой пошли навестить Бор. Мих. в больницу. Нам сказали, что от него скрывают весь этот ужас, оказывается, ему кто-то подсунул газету. И он с горьким юмором нам рассказал, что раздумывает над тем, какую работу ему оставить: университет или Пушкинский дом. А оказывается, что за него всё решили – его уволили отовсюду.

Этот замечательный учёный, прекрасный писатель, гордость мировой филологической науки в течение ряда лет писал в “стол”.

Я периодически навещала Б.М. Он мне дал прочитать рассказ – эссе “ Зелёная палочка” о детстве Л. Толстого. Это просто литературный шедевр.

Однажды он мне сказал: знаете какой журнал я теперь больше всего люблю – “Огонёк” (а это был тогда журнал Сафронова – мракобеса). Я очень удивилась, а он, хитро улыбаясь, заявил: ”Это единственное издание, которое согласилось напечатать мою “палочку”.

Конечно, Б.М. в университет не вернулся. Его семинар распустили, темы дипломов ликвидировали, а нас – меня и Леночку передали А.Г. Демидаву, которому до нас было очень мало дел. Кое – как мы написали свои дипломные работы и защитили их.

С Б.М. я иногда виделась, но после окончания университета я уехала на 4 года в Карелию, и мои встречи с ним прекратились.

Умер Б.М. {Мне нужно уточнить и время, и обстоятельства).

В процессе борьбы с космополитизмом был арестован проф. Г.А. Чуковский. Он умер в тюрьме. Вот в это время, я считаю, в основном сформировалось моё мировоззрение. Оно сводилось к формуле: ”Я против!”

А в университет с этого времени евреев перестали принимать (кроме математико – механического факультета). Может быть, это началось позже – после “дела врачей”? – я точно не помню.

Ещё одно подтверждение страшного исторического закона: победители в войне зачастую усваивают нравы и обычаи побеждённых, СССР победил нацистскую Германию и начал преследовать евреев, несмотря, кстати, на фронтовые заслуги многих из них (а потом будет ещё и “дело врачей-убийц”).

О том, как всё это происходило, мы попросили рассказать очевидца – критика и литературоведа Бенедикта Сарнова.

Олег Хлебников.

Время, о котором я расскажу Олег Хлебников.

Про суды Линча я только читал в книжках. И никогда не думал, что мне доведётся самому побывать на таком суде. Однако – пришлось.

В то время, о котором я рассказываю, у нас в Литературном институте, где я учился помимо поэтических семинаров Сельвинского и Луговского и семинаров прозаиков, которыми руководили Федин и Паустовский, образовался уже и семинар критиков. Вёл его Фёдор Маркович Левин.

Человек он был опытный, знающий, и наверняка всем нам было чему у него поучиться. Но мы роптали. Нам на его семинарах было смертельно скучно. О чем мы, не смущались прямо говорить добрейшему Федору Марковичу. И он – соглашался. Но поделать нечего не мог, поскольку, как писал бессмертный Шота Руставели, из кувшина вылить можно только то, что было в нём.

И вот однажды, придя на очередной семинар, Фёдор Маркович сказал:

– Я всё думаю, как бы нам с вами оживить наши занятия. А тут – на ловца и зверь бежит. Сегодня по дороге в институт встретил – кого бы вы думали? – Иосифа Ильича Юзовского. Слово за слово – разговорились. И он сказал, что только что закончил весьма злую шутку и острую статью. А я возьми да и скажи: не согласились бы вы прийти к нам на семинар и прочесть её моим башибузукам? И он, представьте, согласился…

Мы, конечно, обрадовались: какое – никакое, а развлечение. А я, признаться, даже с нетерпением стал ждать следующего семестра: как-то в букинистическом я купил книгу старых (ещё 30-х годов) театральных фельетонов Юзовского и с наслаждением прочел её, от души завидуя остроте и лёгкости его пера.

Но на следующий семинар Юзовский к нам прийти почему-то не смог. А потом…

Потом разразилась катастрофа.

“Эти презренные юзовские и гурвичи”.

В ”Правде” появилась та самая, знаменитая статья – “Об одной антипатриотической группе театральных критиков”. “Группа” состояла из семи человек. Были названы имена: Ю. Юзовский, Г, Бояджиев, А Борщаговский, Л. Малюгин, Е. Холодов, А Гурвич, Я. Варшавский. Открывала этот список главных злодеев фамилия Юзовский. И на все время кампании он так и остался космополитом номер один.

Имя Юзовского в те дни стало как бы даже нарицательным: почему-то (впрочем, довольно легко догадаться почему) чуть ли не каждая статья, посвященная критикам – антипатриотам, начиналась неизменной фразой: “Эти презренные юзовские и гурвичи”. Ни Малюгин, ни Бояджиев, ни Холодов, ни Борщаговский такой чести не удостоились.

Оно и понятно. “Эти презренные малюгины и бояджиевы” звучало бы не так эффектно, как “юзовские и гурвичи”.

Впрочем, не исключено, что тут могла быть и другая причина: возможно, Юзовский и Гурвич особенно сильно насолили “драматургам” Софронову, Сурову и всем тем, кто раздул эту кампанию до масштабов вселенского антисоветского заговора.

Список “безродных космополитов”, открытый статьёй “Правды” между тем все разрастался, что ни день пополняясь новыми именами. И вот уже в какой – то газете мелькнуло в этом списке имя нашего Фёдора Марковича Левина.

И вот он стоит – бледный, растерянный – перед толпой жаждущих его крови преподавателей и студентов. И каждый спешит крикнуть из зала свое “Распни его!”, лично, собственными руками подтолкнуть несчастную жертву ещё на шаг ближе к разверзшейся перед ней пропасти.

– Этот затаившейся до поры до времени враг, этот волк в овечьей шкуре, – упиваясь своим красноречием, гремит с трибуны один из самых тихих и незаметных наших “семинаристов”, – решился, наконец, сбросить маску! Наглость его дошла до того, что он посмел пригласить к нам на семинар безродного космополита Юзовского! Чтобы мы, видите ли, поучились у него мастерству критика…

– Позор! – ревёт зал.

Фёдор Маркович порывается что – то сказать. Ему не дают. Из зала несутся злобные выкрики:

– Не надо!... Чего там!...Всё ясно!

Но председательствующий, играя в демократию, всё-таки предоставляет ему слово.

– Позвольте... я сейчас вам всё объясню, – начинает он. – Студенты, участники моего семинара, жаловались, что наши занятия проходят скучно, неинтересно… Я думал: как бы нам их оживить. И вот недавно, по дороге в институт, я случайно встретил Юзовского…

– Ха -ха! Случайно! – злорадно хохочет зал.

– Клянусь вам, совершенно случайно, – прижимает руку к сердцу Фёдор Маркович.

И даже я, точно знающий, что бедный старик говорит чистую правду, с ужасом чувствую, что это его искреннее объяснение звучит сейчас жалко и совсем не убедительно.

А из зала несётся:

Гы- гы!...Го-го-го!...

В голове у меня почему-то вертится: “С Божьей стихией царям не совладать...” Каким царям? При чём тут царь? Ну да... Стихия... Не Божья, конечно, но – стихия…

Да, это была стихия. Страшная, неуправляемая стихия темных чувств и низменных побуждений, вдруг выплеснувшихся из глубины подсознания, с самого дна уязвлённых, изувеченных человеческих душ…

“Товарищ Сталин нас учит...”

Председательствовал на том собрании заведующий кафедрой марксизма – ленинизма профессор Леонтьев.

Он важно восседал на председательском месте за столом президиума, а вокруг бушевал самый что ни на есть доподлинный суд Линча.

– В президиум поступила записка, – вдруг возгласил профессор, – в которой утверждается, будто под видом борьбы с космополитизмом наша партия ведет борьбу с евреями.

Зал притих. В том, что дело обстоит именно так, никто не сомневался. Отрицать это было трудно. Однако и признать справедливым такое клеветническое утверждение было невозможно. Все с интересом ждали, как профессор вывернется из этой, им же самим созданной тупиковой ситуации. (Если даже такая записка и в самом деле была послана в президиум собрания, отвечать на неё было совсем не обязательно: никто не тянул профессора за язык).

Убедившись, что аудитория готова внимать его объяснениям, профессор начал той самой классической фразой, к которой прибегал обычно в таких случаях во время своих лекций:

“Товарищ Сталин нас учит...”

И раскрыв специально принесённый из дому сталинский том, он торжественно прочёл заранее заготовленную цитату:

– “Советский народ ненавидит немецко-фашистских захватчиков не за то, что они немцы, а за то, что они принесли на нашу землю неисчислимые бедствия и страдания”.

И назидательно подняв вверх указательный палец, заключил:

– Вот так же, товарищи, обстоит дело и с евреями.

Голос из хора.

Ныне забытый, а тогда знаменитый драматург Анатолий Софронов начинал как поэт. И в одном из своих стихотворений замечательно выразил самое своё задушевное, воспев казачий “ремянный батожок”:

Принимай-ка, мой дружок,

Сей ремянный батожок…

Если надо – он задушит,

Если надо – засечёт…

Бей, ремянный батожок,

По суставам, по глазам,

По зубам и по усам…

Мой товарищ, мой дружок,

Бей, ремянный батожок!

Этим “ремянным батожком” тогда, в 1949-м, он нещадно лупил “безродных космополитов” и “по сусалам, и по глазам”, и по прочим чувствительным местам.

Среди многих других “судов Линча”, где во всю гулял этот софроновский “батожок”, особенно запомнился мне один. Много раз я пытался изобразить его на бумаге, но у меня ничего не получалось. И вдруг – наткнулся на рассказ о нем в книге Леонида Зорина “Авансцена”. Переписываю его оттуда дословно.

“Помню, как партия изгоняла из неподкупных своих рядов несчастного Иоганна Альтмана. Председательствовал, как обычно, Софронов. Он возвышался над залом как памятник, дородный, могучий, несокрушимый, помесь бульдога и слона.

– Мы будем сегодня разбирать персональное дело Иоганна Альтмана, двурушника и лицемера, буржуазного националиста... Цинизм этого человека дошёл до того, что он развёл семейственность даже на фронте. На фронте! И жена его, и сын устроились во фронтовой редакции под теплым крылышком мужа и папы. Впрочем, сейчас вам подробно расскажут.

На трибуне появился тощий, с лицом гомункулуса, человек:

– Всё так и есть, мы вместе служили, я наблюдал эту идиллию. Пригрел и свою жену и сына.

З а л: Позор! Ни стыда, ни совести! Гнать из партии! Таким в ней не место!

Альтман пытался объясниться:

– Я прошу слова. Я дам вам справку.

О б щ и й г у л: Нечего давать ему слово! Не о чем тут говорить! Позор!

Альтман едва стоит. Он бел. Капли пота стекают с лысого черепа. Вдруг вспоминаешь его биографию: большевик, участник Гражданской войны. Статьи, которые он писал, были не только ортодоксальными, но и фанатически истовыми. Я вижу растерянные глаза, готовые вылезти из орбит, – он ничего не понимает.

Г о л о с: Была жена в редакции?

А л ь т м а н: Была.

Г о л о с: Был сын?

А л ь т м а н: Был и сын.

Р Е В: Всё понятно. Вон с трибуны!.

А л ь т м а н: Две минуты! Я прошу две минуты…

Наконец зал недовольно стихает. Альтман с усилием глотает воздух, глаза в красных прожилках мечутся, перекатываются в глазницах. Голос срывается, слова не приходят, он точно выталкивает их в бреду:

– Жена должна была ехать в Чистополь... С другими жёнами писателей ... Но ведь она – старый член партии... Она стала проситься на фронт... Настаивала... Ну что с ней делать? Сорок шесть лет, кандидат наук... Всё-таки пожилая женщина. Поэтому я её взял в редакцию... Она работала там неплохо... даже получила награды... Возможно, ей надо было поехать вместе с другими... женами в Чистополь. Возможно... Она не захотела... Я взял её в редакцию. Верно.

Он снова вбирает воздух в пылающее пересохшее горло.

– Теперь – мой сын... Когда война началась, ему было только пятнадцать лет. Конечно, он тут же сбежал на фронт. Его вернули. Он снова сбежал. Опять вернули. Опять он пытался. Он сказал: папа, я всё равно убегу. И я понял – он убежит. Что делать – так уж он был воспитан. Тогда я и взял его в редакцию. Просто другого выхода не было. И вот в возрасте пятнадцати лет четырёх месяцев, исполняя задание, мой сын был убит. Мой сослуживец, который сейчас говорил о семейственности, вместе со мной стоял на могиле моего мальчика... вместе со мной...”

Прочитав этот рассказ в книге Зорина, я подумал, что это, может быть, единственный случай, когда история, давно живущая в моей памяти и настойчиво требующая, чтобы я её записал, изложена так, что мне совсем не хочется переписать её по-своему. Лучше и точнее, чем это сделал автор “Авансцены”, мне не написать. Но кое-что к тому, что вы только что прочли, я всё-таки хочу добавить.

– Этот человек... Он вместе со мной стоял на могиле моего мальчика... вместе со Мной... - сказал Альтман. И замолчал.

Зал, битком набитый озверевшими, жаждущими свежей крови линчевателями, тоже молчал. И в этой наступившей вдруг на мгновение растерянной тишине как-то особенно жутко прозвучало одно короткое слово – не выкрикнутое даже, а просто произнесённое вслух. Не слишком даже громко, но отчетливо, словно бы даже по слогам:

Не-у-бед-и-тельно…

Слово это скрипучим своим голосом выговорил Лазарь Лагин, автор любимой мною в детстве книги “Старик Хотабыч”. И оно, как говориться, разбило лёд молчания.

Суд Линча продолжался.

И продолжался он по всей стране.

Бенедикт Сарнов,

Специально для “Новой”. 25.01.2009.

Как я стала членом КПСС и как перестала им быть

Школу я благополучно закончила, вызов в университет получила, но отъезд пришлось отложить, потому что въезд в Ленинград был временно закрыт. Лето кончилось, свою норму по уборке картошки (на интернатском поле) я выполнила. У ребят начался новый учебный год, а я была не у дел. Однажды директор Огневской семилетки, встретив меня, спросила: “Ведь ты прилично знаешь немецкий язык – это правда?” Это была правда. И Анна Игнатьевна предложила мне вести уроки немецкого яз. в 5-7 классах. Я нахально согласилась. Какие уж это были уроки – можно себе представить, но я старалась. До марта 1945г. я исправно учила детей читать и писать по-немецки, а в марте получила пропуск в Ленинград. Но не тут-то было. Меня отпускали, если я найду замену. И я нашла. Конечно, это была моя мама. Она согласилась. Язык она знала. Свободно говорила, но никогда ничего не преподавала. Рассказывала, что к ней на уроки водили учителей: Она умудрялась весь урок проводить полностью на немецком языке. А я пошла в Багаряк оформлять документы. Встретила секретаря Райкома, по-моему, Калебина, рассказала ему о своих делах. Он то и предложил мне вступить в кандидаты ВКП (б), (по-моему, тогда ещё не было КПСС). Аргументы такие: Ты прекрасно училась, вела общественную работу, хорошо работала в школе. Ты молодая, энергичная. Такие партии нужны. Мы тебя примем в кандидаты, а в Ленинграде ты станешь через два года членом партии. Война скоро кончится и партии нужна будет молодёжь. Рекомендовать тебя буду я.

Я была очень польщена, патриотизма во мне было хоть отбавляй – Я согласилась. Оформляли приём быстро, и в Ленинград я приехала с кандидатским билетом.

Прошёл год. До приёма в члены оставался ещё год. Но я поняла, что не хочу в эту партию. Уже было постановление об Ахматовой и Зощенко, да много чего было.. На приставания парторга я отвечала, что ещё не готова и старалась держаться подальше, но на партсобрания ходила и членские взносы платила. Так прошёл ещё год. Постепенно я всё больше отходила от этой организации. Перестала появляться на партсобраниях, а на 4-ом курсе перестала платить членские взносы. Этого как-то никто не заметил, и я решила, что партийная эпопея закончилась.

Но не тут-то было. 4-курс прошёл спокойно, а на 5-ом вдруг спохватились. Парторгом курса был М.К., он вызывал у меня только хорошие чувства, и когда меня пригласили, чтобы сообщить, что на бюро ставится моё “персональное дело”, я была неприятно удивлена.

Меня обвиняли в отрыве от коллектива, в неуплате членских взносов, ещё в чём – то. Было принято решение исключить меня из кандидатов в члены ВКП(б). Я была рада, но радоваться было преждевременно. Это 5-тый курс. Близится выпуск. Моё дело передаётся в Райком партии.

Когда я всё рассказала маме, она пришла в ужас. 1950г. Меня могут посадить, диплома не дать.

Тут в Ленинград приехал Шурик (Александр Штейн). Мама поведала ему мою историю, на что он сказал – самое большое моё преступление это задолженность по членским взносам. Надо срочно её погасить. Помню, что мы с Шуриком поехали на такси в университет, в большой партком. Я сказала, что пришла погасить двухгодовую задолженность – казначей очень обрадовалась и заштамповала мой кандидатский билет.

Бюро райкома проходило странно. Члены бюро попеняли мне за то, что я не веду общественной работы, посмотрели мой билет – там всё проштамповано и приняли решение: принять меня партию, а парторгу дать мне важное партийное поручение. В партию меня приняли и поручение дали. Я должна организовать и провести кросс, без которого, нам не поставят зачёт по физкультуре, а значит, не выдадут дипломов.

Этот анекдот я много раз рассказывала. В результате кросс я сдавала в одиночестве, но зачёты получили все. Почти одновременно с дипломом я получила партийный билет. Так на долгие годы я, вопреки своему желанию, стала членом КПСС.

Наступили горбачевские времена. Наконец-то, можно было, не страшась ареста, снятия с работы, высылки и т.д., говорить и поступать как считаешь правильным. Да, я признаюсь, что до этого времени мы, за редким исключением “держали фигу в кармане”. А тут, наконец-то, я могла громко заявить о своём желании выйти из партии. Я и заявила. Конечно, не велика доблесть сделать это, когда тебе ничего не грозит, но как хотелось хоть так, но произнести слова: ”Я прошу отчислить меня из членов КПСС, так как политика партии расходится с моими убеждениями”. И я произнесла, выпалила эту фразу, которая жила во мне много лет. Повторяю, доблесть была невелика, но я была всё равно рада. Это было приблизительно в 1983 – 1985 г.

1950 г.

На север, в Карелию, на ст. Лоухи.

Главное здание ЛГУ, тогда им. Жданова, того самого, который в 1946 г. поносил А.Ахматову, назвав её “помесь монашки и блудницы”.

Около дверей ректората столпилась группа студентов, пришедших по вызову для распределения на работу. Многие правдами и неправдам пытались освободиться от распределения. Но я хотела уехать, начать какую-то новую жизнь. Не хотелось только забираться уж очень далеко от мамы и родных. В кабинет вызывали по – одному. Я уже не помню всю процедуру. Помню только, что была разложена карта, несколько человек предлагали варианты. Мне предложили Карелию и Киргизию. Я посмотрела карту. Школа на ст. Лоухи, от Ленинграда поездом 36 часов. Ближайший крупный населённый пункт – Кемь.До Петрозаводска 18 часов. Я вышла подумать. Слова Лоухи нам никому не было знакомо. Юра Забинков тут же начал рифмовать Лоухи – Олухи и Лоухи – лопухи. Кто-то вспомнил Кемь: не то Пётр1, не то Екатерина11, когда хотели избавиться от неугодных подданных, говорили отправить КЕМ – т.е. куда подальше, к такой- то маме. И отправляли именно туда. Так это место и стало называться, облагородившись “ь”. Позднее я не раз бывала в Кеми.

Я согласилась на Лоухи, а Леночка на Киргизию (2-х мест не там не там не было).

15 августа 1950 г. в 3 часа ночи я прибыла к месту назначения. Началась моя новая, совершенно самостоятельная жизнь, полная и радостей и разочарований.

Я думаю, что каждый учитель прошёл по-своему трудный путь становления. Порой бывало так, что хотелось на всё плюнуть и уехать (хотя это невозможно – отдали бы под суд, три года я должна была в любом случае отработать). Но были и прекрасные моменты. Я считаю, что это испытание я выдержала.

И снова мне хочется вспомнить человека, который поддержал меня в очень трудный момент. Это была инспектор из управления школ Кировской железной дороги, к которой наша школа относилась. Самое начало учебного года. Мне дали 5-ый класс, в котором были переростки со всех маленьких станций. Класс неуправляемый. Не буду рассказывать, что они вытворяли на уроках русского языка. Но зато на литературе, когда я им читала или пересказывала, сидели, как мыши.

Инспектор (не помню ни её имени, ни фамилии) сидела на обоих уроках, собрала у ребят тетради, ничего мне не сказала. На другой день был педсовет, на нём инспектор докладывала об итогах проверки. Педсовет проходил в библиотеке, я сидела за огромным бюстом Карла Маркса и тихо плакала. Обо мне она не сказала ни слова. Когда всё кончилось, директор меня позвал и передал листок бумаги, сложенный вдвое. “Это тебе от инспектора”, сказал он и ушёл.

В записке было написано (я помню слово в слово): “Уважаемая Ринна Самуиловна! Кому много дано, с того много и спрашивается. Помните о Вашем назначении быть инженером человеческих душ”. Не знаю почему, но на меня это произвело огромное впечатление. (Ведь было мне 24 года). Я воспряла духом, а после того, как вместе с пятиклассниками ловила в классе выпущенного галчонка, вообще всё пошло по- другому. Отношения с ребятами стали налаживаться, чернильницы перестали пропадать, а резинки, из которых стреляли по доске, выкладывали мне на стол по первому требованию. Я становилась учительницей.

Жила я в учительском доме, рядом был интернат, где жили ребята с маленьких станций. В интернате была своя субординация. Жил там и мой ученик из 9 класса (мой воспитательский) К.Е. Он был старше всех и при нём – его ординарец пятиклассник В.П. К.Е. по возрасту ненамного младше меня – года на 3-4. Большой, широкоплечий, несколько неуклюжий, с голубыми глазами и смолисто – чёрными волосами. Командовал в интернате “мелюзгой”, но они его очень любили и слушались, бегали за ним как собачонки. Учился средне, с грамотностью очень плохо, к литературе глух..

Семья очень плохая – выпивохи. Рассказали мне, что и он К.Е. не дурак выпить. На уроках моих сначала был безразличен, потом я стала замечать, что ему всё время хотелось возражать, спорить, но делать это ему было трудно – он ведь ничего не читал.

Я как-то ему сказала, что для спора надо иметь аргументы, а для этого необходимо читать. Словом, нормальная была беседа.

Как-то один из оруженосцев К.Е. мне сообщил, у К. день рождения. Я решила подарить ему “Мартина Идена” Д. Лондона. Он был несколько смущён, но как донесли мне его оруженосцы, читал всю ночь, потом положил книжку под подушку, а утром сказал: "Кто тронет – убью!”

– Ринна Самуиловна, что это за книжка - допытывались они у меня.

Прошло время. Отношения с К.Е. были какие-то странные. Он то вёл себя вызывающе, то прогуливал уроки, то отказывался отвечать, хотя я знала, что он мог бы. Против его фамилии стали появляться двойки.

Мальчишки всё время мне пытались что-то объяснить. Он-де всё учит, прочитывает то, что я задаю, а на уроке отвечать не будет. “Вот пусть потом она меня спросит, и я отвечу!” Я велела передать, что отвечать он должен, как все, на уроке.

– А он не будет! Мы знаем почему!

– Так скажите.

– Он нас убьёт.

Так и продолжалось.

Тем временем наступила зима, суровая северная зима, с северным сиянием и сплошной ночью.

Недалеко от нашего дома была воронка от снаряда, оставшаяся со времён войны. Она была полна льда, в котором проделали прорубь.

Однажды ночью (это было часа в 2) в мою дверь раздался стук, и я услышала крик мальчишек: “Ринна Самуиловна! Колька утопился в проруби!” Подняли весь дом. Действительно, К. напился, побежал к проруби и бросился в нее. Ели-ели его вытащили. Он, конечно, протрезвел, его уложили, я со всеми хлопотала вокруг него. А мальчишки пятиклассники прыгали вокруг меня и кричали: “А мы знаем, почему, но не скажем – он нас убьёт”. Я выгнала всех, села около него и взяла за руку, Он сделал вид, что спит, но руку мою держал крепко.

Мальчишки радовались, а один мне шепнул: ”Он вас любит”.

Вот так мужчина из-за меня прыгнул в прорубь.

Был, конечно, у меня с ним разговор.

Отношения стали нормальные. За тот прыжок ему было очень стыдно, но литературу он мне отвечал, и сочинения писал сносно, хотя и с ошибками.

Никаких выяснений отношений не было. Пятиклассники стали шёлковыми, потому что К. сказал : “Будите у неё на уроках дурить – убью”. Да, ещё как-то он заявил: "Хотите верьте, хотите нет – но пить я не буду никогда, даже в Новый год”. Разведка донесла, что в тот Новый год он действительно, демонстративно нс пил: “Одному человеку слово дал”.

Закончился учебный год. Весной К.Е. вместе со своими оруженосцами возил меня на рыбалку, мы жгли костёр, варили уху – всё было в порядке.

10-й класс, как всегда, напряженный, то был мой первый выпуск. Я волновалась страшно: и экзамены, и выпускной вечер, и предстоящий переезд в Петрозаводск.

Наконец экзамены сданы, предстоит выпускной вечер с банкетом. Накануне К. подходит ко мне и говорит:

– Обещайте мне одну вещь.

– Что именно?

– Обещайте, я ведь вам обещал не пить и не пью.

– Я не сдавалась.

– Обещайте, что на выпускном вы будите танцевать только со мной.

Я обещала и обещание выполнила.

В ту же ночь я уезжала в Ленинград. Прямо с банкета. К. пошёл меня провожать, сел со мной в вагон и проехал три остановки. Мы попрощались. Больше я его не видела. Письма получала, знала, что он поступил в военное училище и закончил его.

Прошло лет шесть. У меня уже были Толя и Аллочка.

Как-то я прихожу домой, и мама мне рассказывает, что приходил какой-то военный, красивый, голубоглазый, оставил записку.

Начало было такое:

Дорогая Ринна Самуиловна! Посетил ваши департаменты и дальше о своих успехах.

Это был К.Е. Больше я о нём не слышала.

Библиотекарь.

Екатерина Александровна Бибергаль.

Конечно, я в первые же дни приезда в Лоухскую школу пошла в библиотеку и была приятно удивлена. Она располагалась в просторном классе, где всё было, как надо. Библиотечная стойка, стеллажи, немного, но в образцовом порядке, столики для занятий. Из-за стойки поднялась высокая, стройная, на мой молодой взгляд сильно пожилая женщина и, приветливо улыбаясь, вышла ко мне навстречу. Выглядела она не современно, как будто сошла со старой гравюры. Длинное прямое платье с отложным белоснежным воротничком. Седые волосы убраны в узел на макушке и слегка приспущены в виде напуска.

Мы познакомились, она радостно сказала, что это замечательно, когда приезжает учительница из Петербурга. Так и сказала: из Петербурга. Я очень удивилась – ведь это 1950 год и никто Ленинград Петербургом не называл. Говорила она тихо и как-то напряжённо. Интеллигентность чувствовалась во всём её поведении и речи.

Словом, она мне очень понравилась, и я обрадовалась, узнав, что живёт она в том же учительском доме, что и я.

Как она сюда попала, где и как она была раньше. Позднее я всё это узнала. Мы подружились. Ей тогда было около 60 лет.

С началом учебного года я поняла, какое сокровище эта Бибергаль! К детям она относилась замечательно, всех называла по именам. Когда во время перемены гурьба орущих мальчишек вваливалась в библиотеку, она тихим голосом говорила: “Выйдите и войдите в библиотеку”. И эти сорванцы тихо выходили и возвращались, чуть ли не на цыпочках, судорожно обтирая руки о штаны, и протягивая ей ладоши, показывая, что они чистые.

Она разговаривала с ними, как с равными. Журила за двойки, за замечания в дневниках, за драки, эти шалопаи слушали её внимательно, что-то возражали, с чем-то соглашались. Е.А. никогда с ними не сюсюкала, но выгнанные с уроков, приходили в библиотеку и иногда долго обсуждали правильно или нет его выгнали. Потом она усаживала его за стол, давала посмотреть книжки или поучить урок.

Всегда подтянутая, с неизменно белым воротничком, в туфлях на каблуках, она вызывала какое-то почтение. В мороз она ходила в шляпке пирожком, поверх которой одевала платок. С немудренным хозяйством справлялась сама, только дрова ей пилили и кололи, причём часто это делали мальчишки. Е.А. была человеком замкнутым и о себе рассказывала мало. Но постепенно я стала кое-что от неё узнавать. Конечно, она была из ссыльных. Сидела, была в лагерях, и в Лоухах оказалась на поселении.

Рассказывала, что была знакома с Блоком и Любовью Дмитриевной Менделеевой (его женой), а с А. Грином у неё был роман. С мужем их развели, и он умер.

Мне это всё было очень интересно, ведь для меня она была человеком почти прошлого 19 го века.

Речь её тоже было несколько архаична. И то, что тогда в ней удивляло, сейчас многое воспринимается нормально. Например, я собиралась на Новый год в Ленинград.

Она мне говорит: ”Как я Вам завидую, ведь в Петербург на Рождество съезжается вся Россия”. Сегодня эта фраза никого бы не удивила, а тогда меня поразило каждое слово: Петербург, Рождество, Россия. Так не говорили, но прошло каких-нибудь 40 – 50лет, и эта форма вернулась.

Позднее я прочитала об Е.А. в книге о Грине. Она была членом партии эсеров на Украине, неоднократно арестовывалась. В книге есть даже её фотография. Вот вам и Бибергаль.

Когда умер Сталин в 1953 г, мы все были в полной растерянности, и мне захотелось поговорить с Е.А. Я зашла к ней в библиотеку. Перед ней лежала развёрнутая газета с фотографией похорон тирана. Ближе всех к гробу стоял Берия и Маленков. Е.А. взглянула на меня, потом показала пальцем на физиономию Берии: “Не дай бог придти к власти этому человеку” – это был первый раз, когда она заговорила на политическую тему.

В последствии Е.А.была реабилитирована и получила разрешение жить в Ленинграде. В 70 лет она умерла от гангрены на ноге.

Я вспоминаю её очень светло и благодарно.

“Голубка” застрелился.

Это случилось на 2-м году моей работы в Лоухах. У меня был 8-й класс, очень хороший, любивший литературу. Я много с ними занималась. Среди тех, кто участвовал в моём кружке, был Серёжа Голубков – “Голубка”. Красивый мальчик, молчаливый и застенчивый, прозвище ему очень подходило. Он всегда приходил на кружок и хотел участвовать в литературных вечерах, которые я готовила. Меня, конечно же, это радовало. Ребята относились к нему по-доброму, хотя часто подшучивали над его скромностью и застенчивостью.

В один из дней после зимних каникул ко мне в класс влетели восьмиклассники с криком: ”Голубка застрелился!” В школе уже эту новость знали все. Застрелился он из охотничьего ружья.

Когда шло следствие, всплыл его дневник. Обыкновенный школьный дневник для записи уроков. Дни последней недели были заполнены записями того, что ему мешаег жить и заставляет уйти из жизни. Записи примерно такие: у меня ничего не получается, играл в волейбол – команда проиграла. На уроке математики не решил задачу – а она была простая.

Р.С. сказала мне, что Григорий Отрепьев – не моя роль, не хватает наглости, и она эту роль передала Костикову.

Спросил Люду “ хочет ли она со мной дружить” – она сказала: нет .

И итак все 6 дней. Воскресенье было обведено чёрной рамкой. В этот день он застрелился.

Для всех нас это было потрясением, каждый чувствовал свою вину – я во всяком случае.

Приехала комиссия, в том числе из политуправления железной дороги (школа была железнодорожной). Собрали комсомольское собрание с целью осудить поступок “Голубки” и исключить его из комсомола за проявленную слабость. Вначале было тихо, Никто не хотел говорить. Потом после пылкой речи представителя из управления кто-то из ребят встал на защиту “Голубки”. И тут как прорвало. Ребята доказывали, что подготовиться к смерти и уйти из жизни – для этого нужна сила воли. Когда поставили на голосование вопрос о посмертном исключении “Голубки” из комсомола, ребята проголосовал против. Директор получил втык за плохо поставленную идейно – воспитательную работу.

А “Голубку” похоронили.

Сейчас, спустя столько лет, я не могу анализировать причины этой трагедии. Но чувство своей вины осталось: ведь не дала я ему роль Гр. Отрепьева.

“Бериевская амнистия”

Март 1953г.

Вскоре после смерти Сталина (Он умер Змарта 1953г.) Берия (министр внутренних дел) объявил амнистию. Из колоний и тюрем выпустили 450 тыс. из 900 тыс. заключённых. Причем выпустили уголовников. Политические заключенные, т.е. 58 статья – практически люди ни в чём не виноватые, остались в лагерях и тюрьмах.

Результат этой амнистии не заставил себя ждать. У нас в Лоухах, мы это быстро почувствовали.

Лоухи – это станция, через которую идут поезда с севера в Ленинград и в Москву. Ленинградский поезд приходит на станцию в 3 часа ночи, в Москву – вечером. Поезд стоял на станции 20 минут – менялись паровозные бригады.

И вот картина. Открываются двери вагона и высыпает толпа бандитов. Потрясая пачками денег и кулаками, они вламываются в магазины и требуют водки и еды. В нашем единственном магазине водка и спирт были, а вот еды не было, кроме шоколадного ассорти и консервов треска в масле, никакая милиции сделать ничего не могла. Рушились прилавки, избивались продавцы, а толпа уголовников рассыпалась по посёлку, терроризируя население.

Обратно в поезд садились не все, и по улицам шныряли бандиты, угрожая, избивая друг друга и местных. Были и убийства. Убили своих же но, насколько я помню, милиция не смогла выяснить, кто и кого убил. Это продолжалось около месяца. Я не знаю, где жили те, кто не уехал, но они свободно ходили по улицам, ели в чайной и пытались вступать в контакт с населением. Один даже написал мне письмо о том, как “судьба играет человеком” и как совершенно ни за что он получил 10 лет и, отсидев почти весь срок, выпущен на свободу. И что делать с этой свободой он не знает. Там, в лагере, всё привычно, никаких забот. Вспомнились мне стихи Некрасова:

“Порвалась цепь великая -

Порвалась, расскочилася -

Одним концом по барину,

Другим по мужику”.

Я в это время жила в учительском доме, в одной комнате с молоденькой учительницей Л.С. (19 лет). Дом наш был хлипкий, все двери на крючочках, и было нас в трёх комнатах – 4 человека – женщины. И вот однажды ночью, после прибытия очередного поезда, раздался стук в дверь, и все крючки заходили ходуном. Мы вскочили, спрашиваем: “Кто?” В ответ ругань и требование открыть. Мы схватили верёвку от ведра, зацепили за ручку двери, вцепились вдвоём в эту верёвку и держим. Крючок вот-вот выскочит. Соседки кричат, что они мужика забросают горшками с цветами. Я говорю: “Давай откроем, в крайнем случае в него полетят горшки”. Открыли. Ввалился детина соответствующего вида. Осмотрелся – ничего хорошего не увидел и сказал: ”Напиться дайте”. Мы дали. Он закурил и начал рассказывать свою историю. Эти истории построены по одному образцу. Конечно, он не виноват, конечно, его “подставили“, конечно, жена стерва ему изменила, и он, конечно, её “достанет”. Мы слушали, кивали головами. Так он просидел у нас до утра, потом встал, как-то безнадёжно махнул рукой и ушёл. Это тоже – амнистия.

Вот, что я прочитала в материалах Игоря Панкова, журналистское бюро “Курсив – пресс“.

“Времени зря не теряли. Между тем по городам и весям с посвистом и гиканьем растекалась масса людей, буквально молившихся на Лаврентия Палыча (Берия). Они грабили поезда и пристанционные буфеты, магазины ОРСа и окрестные дома....

На станции Волочаевка Еврейской автономной области 19 мая амнистированные с поезда N 701 ограбили квартиру местного жителя, а на попытку их задержать ответили огнём из револьверов ...

Ночью следующего дня на станции Михайло – Чесноковская группа бывших сидельцев громила перронный ларёк, пока другая пыталась отобрать наган у постового Гаврилова. С подоспевшим патрулём урки начали нешуточный бой, в ходе которого были ранены 12 налётчиков и 6 сотрудников милиции”.

А вот хроника (далеко не полная) эшелона N 17308 за три дня следования по Кировской железной дороге (т.е. той, по которой ездила я).

Станция Кемь (помните, куда Екатерина II ссылала неугодных). Вскрыв два вагона – ледника, призывники (из амнистированных) забрали 10 кг. рыбы и 30кг. огурцов.

Станция Лоухи. В зале ожидания разбили окна, утащили бачок с питьевой водой. Из кухни дома отдыха паровозных бригад прихватили 22 кг. масла, попутно избив работницу Исаеву. В рабочем клубе (где я рассказывала машинистам о Толстом) сорвали картины, напали на подвернувшегося солдата (того пришлось отправлять в госпиталь), потом подрались между собой и забросали камнями пассажирский поезд. Вот такая амнистия, и я её непосредственный свидетель.

82 ШРМ (школа рабочей молодёжи).

Моя северная эпопея закончилась через 4года. (3 года - Лоухи, 1 год-Петрозаводск). В Петрозаводск меня перевели завучем в мужскую школу, – это особая песня.

После долгих хлопот, хитросплетений, уловок мне удалось вернуться в Ленинград в 1954 году. Устроиться в школу было практически невозможно. В ГОРОНО стояли очереди, особенно в переизбытке были гуманитарии. Кстати, юридические специальности были тоже в избытке.

Я уж пришла в отчаяние и решила возвращаться в Петрозаводск, но тут мне повезло. Моя подруга работала в вечерней школе и сказала, что у них открыли дополнительный класс, и учителя перегружены, им нужен учитель на неполную нагрузку. Это было везение. Я пошла знакомиться. В кабинете сидели две женщины: директор и завуч. Они обе были такие обаятельные и красивые, что мне захотелось работать только с ними. Директор Е.Я. – была старше. Лицо мягкое, доброе, радушное. Завуч – Н.М. красавица, при этом лицо мадонны. Не было оно ни высокомерным, ни безвольным. Какое-то необыкновенное чувство собственного достоинства, строгость и при этом доброжелательность. Одна мысль вертелась в голове: “Хоть бы понравиться”. Я понравилась, и за много лет совместной работы моё первое впечатление не изменилось.

Тут ещё такой нюанс. Это было время разгара антисемитизма. Позади – “дело врачей ", борьба с космополитизмом. Евреев не принимают в ВУЗы. Преподавать русский язык и литературу брать евреев не хотят. А в этой небольшой школе две русские женщины сумели сделать так, что главное для них было качество работы, взаимопонимание с учениками. В те годы в школу рабочей молодёжи приходили взрослые, не успевшие получить среднее образование из-за войны, серьёзные ребята.

И в нашей школе собралась большая группа учителей – евреев. Вот их имена: Гинда Исааковна, Раиса Давыдовна, Ирина Исааковна, Цивья Исааковна, Ринна Самуиловна, Роза Исааковна.

Все учителя отменные, все проверки проходили на Ура! Но факт в те годы вопиющий. Как уж им удавалось держать такой коллектив – не знаю, но мы все очень старались, и школа наша стала греметь, её сделали экспериментальной при научно – исследовательском институте образования взрослых. Нас перевели из помещения дневной школы в здание института на набережной Кутузова, и отдали целый этаж, место – одно из красивейших в Ленинграде, от дома близко, и работа – одно удовольствие. Я ходила в школу, как на праздник.

Но такое долго продолжаться не могло. В школу пришёл учитель математики Б.П. молодой, симпатичный, математик прекрасный. В него влюбились все: и ученики и учителя. Ко всему он был очень интересным человеком: хорошо знал искусство, великолепно читал стихи, особенно Блока. Ребят водил по выставкам, музеям. С нами, учителями, подружился. Мы поздравляли его, когда он женился, когда родился у него сын.

И вдруг... – это “вдруг” всегда не кстати. Выясняется, что он не равнодушен к мальчикам и стал домогаться одного из учеников. Ребята это узнали, но нам боялись рассказать. На следствии они говорили: “Его так все любили, что нам бы не поверили”. Был суд – Б. получил 14 лет, а частное определение предписало рассредоточить педколлектив по другим школам. Нас и рассредоточили. К сожалению, закончилась наша “праздничная ” работа, с литературными вечерами, капустниками, поездками за город.

А.Б. честно отрубил (по слухам) все 14 лет.

Меня перевели в детскую школу N 99, где я и отработала завучем до ухода на пенсию. Здесь было много и хорошего, и плохого, но я с благодарностью вспоминаю и директора Р.П. и зам. по воспитательной работе Л.Е. – обе они ушли в мир иной. А ученики мои (многие) меня не забывают, и это приятно.

Признание в любви.

О том, что значит любить, я здесь не буду рассуждать. Но за мою долгую жизнь я это чувство испытывала и испытываю много раз. И сейчас я хочу сказать эти слова тем, кто дал мне возможность любить так, как мне отпущено уж не знаю кем: богом или судьбой, а может быть, это одно и тоже.

Мои родные. Мамочка! Моя любовь к тебе переживала разные периоды. Но любила тебя, восхищалась и любовалась тобой всегда.

Я помню во время войны в Огнево, ты одевалась, чтобы пойти на встречу Нового года. “Одевалась” – это громко сказано. У тебя было одно чёрное фай-де-шиновое платье с очень красивым гипюровым воротником. Что-то сделала с волосами – тогда ещё седины в них не было, и стояла посреди комнаты. Ты была такой красивой, что у меня дух захватило. Для того чтобы увидеть так человека, надо его очень, очень любить – “Красота в глазах смотрящего”. Эта любовь сохранилась до твоего ухода.

Тогда в Огневе тебе было 44 года. Как всегда, перед любимыми чувствуешь какую-то вину. Чувствую её и я. Закрученная работой и семьёй, я недостаточно часто тебя навещала, не помню, каждый ли день звонила. И никогда – никаких упрёков. Только один раз как-то мне сказала: “Знаешь, доченька, я теперь с птицами разговариваю, чтобы не разучиться говорить". Эти слова меня мучают до сих пор. Ведь Леночка работала в Комарове, Максим был в армии. Ну, а Гриша для тебя не был собеседником. Прости, моя любимая, самая лучшая и самая красивая мамочка.

******

Папе я уже признавалась в любви. К несчастью, его не стало слишком рано. В 1942 году ему было 44года.

Папочка! Моя любовь к тебе живёт до сих пор, такая, как была в мои 14 лет.

******

Я очень люблю мою сестричку Леночку. Эта любовь долго была материнской. Я переживала, когда в жизни твоей, моя любимая, было не так, как нам хотелось бы. Пытались что-то исправлять, но, как всегда, эти усилия бывали тщетны. Просто, я тебя принимаю и люблю такой, как ты есть. Красивую, умную, добрую, очень мужественную. Я благодарю того (бог или судьба), кто дал мне счастье на 83 году жизни сказать тебе: “Ленусенька! Я люблю тебя”.

******

Я люблю тебя мой сумасбродный братик. Люблю ни за что-то, хотя, есть за что, а такого, какой ты есть. И ты знай, в твоих жизненных передрягах, какие бы они ни были, я всегда на твоей стороне. Это счастье, что моё признание в любви я могу произнести, глядя тебе в глаза

******

Лесенька! Это наша общая боль. О моей любви к тебе ты знала, наверно, поэтому ты так настойчиво просила меня приехать, когда почувствовала, что конец близок. Девочка моя! Я до сих пор ощущаю на своей руке твоё слабое прикосновение. Ну почему любовь не может вернуть жизнь? Я люблю тебя, и как всегда, перед ушедшими чувствую вину. Прости меня, моя любимая девочка.

******

Таточка, Татуля! По-моему я тебя полюбила с того момента, как в 1930 или 31 году вы приехали в Ленинград, и ты появилась в моей жизни. Возможно, что это было не так – ведь мы были маленькие. Но, сколько я себя помню, наши жизни шли рядом, и я не переставала восхищаться тобой. Ведь после четырёхлетней разлуки мы встретились, как будто расстались вчера. До сих пор ты моя любимая, красивая и очень мне нужная. Люблю тебя.

******

Ликуша! Конечно, Толенька связал нас на всю жизнь. Но я тебя любила и до него, а уж когда появился он, ты стала неотъемлемой частью моей жизни. Я люблю тебя, твой талант, твоё умение любить и быть верной любви. Прими моё признание, хотя ты и без него всё знаешь.

******

Неожиданно пришло ко мне новое чувство – Машенька. Я ведь знала Вас очень поверхностно, как Ликушиного друга. Вы мне казались закрытым человеком. И вот сейчас, в очень для меня тяжёлое время, Вы рядом, Вы открыты, и я могу со всей искренностью сказать: “Я люблю Вас, Маша!”.

И ещё Ликуша подарила мне верного, преданного друга. Это наш “стойкий оловянный солдатик – Бела. За последние годы, Белочка, я увидела в тебе так много, что слова любви рвутся с моих губ. Белочка! Я люблю тебя. Это признание не пустые слова – поверь.

******

Из моих друзей последних лет я хочу признаться в любви Асе, Асеньке, с которой меня связывает юность, университет, Вася Филиппов. Я не хочу писать, за что я тебя люблю, ведь любят не за что, а кого. Вот я так тебя люблю, Асенька, моя мужественная, сильная, умная подруга.

“Поговорим о странностях любви”.

А. было совсем плохо. Ей всего 52 года. До сих пор сохранила красоту. Только, вот нездоровая полнота – следствие неизлечимой болезни, делало её неподвижной и беспомощной.

К ней приходил сын, очень внимательный и озабоченный её состоянием и тем, как и чем можно ей помочь.

Я сказала ей, что у неё замечательный сын и она ответила: “Да ведь он дитя любви. Его отец – единственный мужчина, которого я люблю всю жизнь”.

– Где же он?

– Мы поженились, когда нам было по 18 лет. Я сразу понесла, а он не был готов к свалившимся на него заботам. Он весельчак, душа любой компании, но подумать о том, на что нам купить еду, был не в состоянии. Я не выдержала и ушла с малышом, а он не потратил никаких усилий, чтобы меня удержать. Так мы и жили с моим мальчиком вдвоём. Ему уже 31 год, у него семья, а я не держу на А. зла. Ведь он подарил мне такого сына.

– А где же сейчас А.?

– Я не знаю, а сын - Д. не хочет знать. Но ведь я всё равно люблю его – А. И моё самое большое желание – увидеть его, знать, что он жив.

Видимо, она об этом сказала сыну. Он какими-то путями узнал, что отец жив, узнал его адрес. И вот через несколько дней Д. приходит в больницу с мужчиной, очень похожим на него (сына). Д. зашёл в палату, что-то сказал маме. Она разволновалась, потребовала зеркало, чистый халат - её усадили в кресло, Я вышла, а они (отец и сын) вошли. Д. сразу вышел, и я видела, как вытирал слёзы.

Через некоторое время я зашла в палату. Л. Было не узнать: она сидела в кресле, разрумянившаяся, глаза горели, была она очень хороша. А он стоял рядом, несколько растерянный, красивый, в хорошем белом свитере и смотрел на неё, по-моему, с удивлением. Это сияние Л. продолжалось 2 дня. Мне показалось даже, что болезнь её отступила.

Отец с сыном уехали, а Л. мне опять и опять рассказывала, как она любит этого человека и что ей только надо знать, что он жив. Через пару дней пришёл Д. и на мой вопрос, как ему удалось всё это сделать, рассказал такую историю. Он решил во что бы то ни стало разыскать отца. Через кого-то узнал, что живёт он в каком-то захолустье под С-Петербургом, живёт в бараке без водопровода, без отопления, пробивается кое-как, делая мелкий ремонт и осенью собирая клюкву.

Д. (благо он на машине) поехал туда. К нему вышел старик с грязными длинными волосами, обросшей бородой, давно, видно не мытый и не чёсанный. Словом, “бомж”. Д. его забрал, привёз к себе домой, вымыл, переодел, свёл в парикмахерский салон и доставил красивого, чистого, нарядного мужчину в больницу к маме, сделав её на несколько дней счастливой. Глядя на маму, Д. не возмущался, а радовался, что смог это для неё сделать, хоть пожимал плечами и говорил, что такой любви он не понимает. А Л. сейчас стало совсем плохо. Но ведь мы говорим о “странностях любви”.

В Петрозаводске у меня образовалась хорошая компания из молодых специалистов: в неё входили выпускники ЛИИЖТа, молодые докторши и я – учитель, завуч мужской школы. Кроме меня и моей подруги – врача, все жили в общежитии, а мы с 3. имели комнату в маленькой коммуналке. Поэтому все наши вечеринки, общие ужины проходили у нас. Ребята (мальчики) были весёлые, доброжелательные, отношения между нами были хорошие. Но был среди них (мальчиков) лидер. Очень обаятельный, весёлый, остроумный. Хорошо пел, особенно одесские песни. Мы все, девицы, были в него влюблены. Но он ни на кого не реагировал. Уже образовались пары, а он по-прежнему ко всем относится одинаково ровно, ласково, но по-дружески. На выходные он уезжал в Ленинград (а это ночь в дороге), не пропуская ни праздников, ни воскресений. Мне он объяснил, что у него очень пожилые родители, и он должен их навещать. Как-то это казалось странным.

Наша дружба продолжалась и в Ленинграде. Мы часто встречались, повыходили замуж, и только А. был холост и по-прежнему любил всех одинаково.

Однажды после чьего-то дня рождения А. пошёл меня проводить. Был грустный, молчаливый. И вдруг говорит: “Выслушай меня и скажи, что мне делать?”

Он рассказал мне. что много лет любит одну женщину, которая на 20 лет старше его. У неё есть муж, дочь и внучка. Она тоже его любит. Они не могут жить друг без друга. А теперь об этой любви кто-то рассказал его родителям. И мама пошла к этой женщине, устроила ей скандал, а сына грозила проклясть, если он ещё будут с ней встречаться.

– А я не могу без неё. Мне никто не нужен. Она (эта женщина) запретила ему приходить. Дома – ад. Что делать? Отец в прединфарктном состоянии, мама – в истерике, а он, А. близок к безумию.

Что я могла ему сказать? Что посоветовать? Любовь эта какая-то странная, перспектив – никаких, надо подчиниться обстоятельствам. После этого разговора я долго не видела А. Однажды мне позвонила наша общая знакомая и рассказала, что женщина эта выбросилась из окна, А. в больнице – у него инсульт.

2010

Ринна Самуиловна Штейн

Ринна Самуиловна Штейн (1926 - 2010) — педагог, училась на филологическом факультете Ленинградского университета вместе с Юрием Лотманом.

Перейти на страницу автора