Рива, отомсти за нас

Бутримонис

От составителей

"Хозяйка могил" — так называли ее литовцы.

— Это дело Ривы, — говорили евреи, когда требовалось рассчитаться с бандитами.

— Мои мертвые, — говорила сама Рива Лозанская о погибших евреях Бутримониса, — они не дают мне спать и сегодня.

Страшная и высокая судьба. Печь, поглотившая еврейскую общину Литвы, так опалила Риву, только потому, что она осталась в живых.

Горе и ужас смывали с лица человеческие черты. Не выдерживая, сходили с ума мужчины. А худенькая девушка смотрела, широко раскрыв глаза, чтобы запомнить и отомстить.

Эта книга — запись воспоминаний. Здесь только правда. Несколько нитей, выкрученных из тугого клубка памяти.

— Сорок лет — не сорок дней, — говорит Рива. — Самое страшное человек забывает, иначе нельзя выжить.

Она не забыла. Не должны забывать и мы.

Да ниспошлет Господь покой тем, кто пережил и еще жив. И долгой памяти народу Израиля.

Иоселюнас за ногу тащил Шмелевича. По мостовой

тянулся обильный кровавый след. Шмелевич все кричал:

— Отомстите!

Потом увидел меня, закричал:

— Рива! Отомсти за нас!

Я родилась в Бутримонисе. Мои сестры — Бася, Циля, Нехама родились в Бутримонисе. Наша мать, Дора Ицкович, родилась в Бутримонисе.

Если вы пойдете по дороге из Бутримониса на Клиджёнис и найдете две большие братские могилы, то почти все, кто сгнил в них, тоже родились в Бутримонисе.

Наши родители поженились в 1911 году. Отец , Борис Лозанский, был родом из местечка под Киевом, но женился и остался жить в Литве.

Младшую, Нехаму, назвали в честь его брата, Нехемьи. Жил он в Киеве. Прибежал после погрома к дяде, увидел шесть убитых двоюродных братьев, пришел домой — и умер. Ему не было и тридцати.

У Нехамы был сильный характер, и она хотела очень учиться. Мы все учились. Бася кончила еврейскую гимназию, я отучилась семь классов, Циля — шесть. Только четыре класса были бесплатными. За остальные в еврейских гимназиях платили, и довольно много.

Отец сказал:

— Все коробки в лавке пустые, только для вида стоят, стыдно. А без денег у нас не учат. Пусть Нехама учится на портниху.

Нехама — наотрез:

— Жить не буду, если не буду учиться!

Она даже отравиться пыталась. Но платить за учебу все равно было нечем.

Бесплатной была литовская гимназия, вернее, платили раз в год, очень мало. Но надо было хорошо знать литовский язык. И Нехама специально пошла в четвертый класс литовской начальной школы.

Еврейские дети бегали за ней по местечку и кричали:

— Гоим! Зачем пишешь в субботу?

Об этом узнал раввин, вызвал ее к себе. Она расплакалась и принесла записку от директора школы, что по субботам не пишет, а только слушает. Раввин записку взял. Но все равно по субботам она ходила в школу через огороды.

Прошел год. Мы обеднели еще больше. Жила бы Нехама с нами и училась в местечке, денег хватило бы. Но литовская гимназия была в Аукштайдвoрисе. Платить за жилье, да еще за обучение, даже в литовской гимназии, отец уже не мог.

Тогда Нехама пустилась на хитрость. Учебный год только начался, девочка не находила себе места.

Отец собирался к знакомой польке, Рассохатской, — купить яблок на зиму. Рассохатская жила недалеко от Аукштайдвoриса, и Нехама упросила отца взять ее с собой. Никто не заметил, что она прихватила узелок со школьным платьем.

Они приехали. Oтец пошел договариваться с пани о цене. Нехама осталась на повозке. Когда Лозанский вышел, девочки не было.

Рядом с домом Рассохатской было озеро. В нем разводили карпов. Отец испугался, позвал пани, она — работников, подняли шум, искали сетями, пока один из работников не вспомнил:

— Девушка с рыжими волосами переоделась в саду в школьную форму и ушла в сторону Аукштайдвoриса.

Отец верхом попытался догнать. Уже в самом местечке (Аукштайдвoрис — одна улица) видели, как девочка зашла к директору гимназии.

Отец не владел литовским. Он и на идиш говорил плохо. Лозанский был русский еврей. И для объяснения с директором пригласил случайно встреченного бутриманца Бадоша.

Нехама сидела за столом и писала заявление. Бросилась к отцу, просила не говорить ничего.

А директор говорит Бадошу:

— Впервые вижу ребенка, который настолько хочет учиться, что готов отрабатывать и квартиру, и еду.

Он был так растроган, взял девочку к себе в дом.

Нехама училась, делала уроки с двумя детьми директора, первоклассниками, вышивала коврики, наволочки. Через полгода сняла квартиру у новой знакомой.

Тот, кто учился только на пять, получал право учиться бесплатно. Отцу ни разу не пришлось платить за Нехаму. Никогда он не посылал ей денег на жизнь. Не знаю, как она жила. Но на праздники приходила к нам за 25 километров и приносила подарки.

После четвертого класса переехала в Кайшедорис — учиться дальше. В Кайшедорисе Нехама организовала общество помощи еврейским детям из бедных семей. Давала часть своих денег, заработанных уроками, собирала у других, шила платья, помогала готовить уроки.

При Советской власти ее выбрали комсоргом. Пришли активисты, попросили выступить на митинге за присоединение к СССР:

— У нас народ неграмотный, а ты девочка умная — должна призвать всех голосовать за присоединение.

Она боялась учителей на выпускных экзаменах (она перешла в последний класс), но выступила.

Поэтому, когда старшую сестру Басю,которую родители заставили выйти замуж за Данцига, состоятельного человека, торговца смазочными маслами, керосином, владельца мастерской, где все это изготовлялось, должны были вывезти в Сибирь, Нехаме удалось заступиться.

Она пошла в райком:

— Сестра из бедной семьи. Вышла замуж из-за денег. надо было помочь родителям.

Басю с семьей оставили в Кайшедорисе. Лучше бы ее вывезли...

Тогда многих вывозили. Отец был в Алитусе, вернулся — рассказывал:

— Вывозят невинных людей в Сибирь, неизвестно куда.

Отбирали лишнюю жилплощадь, подселяли активистов из деревень. Оказалось, кухня в жилплощадь не входит. Все стали перегораживать дома, делать большие кухни. Мы тоже присоединили к кухне одну комнату. Принесли дрова, корыто от коровы. Осталось четыре комнаты. Мне с родителями хотели оставить одну.

Циля уже была замужем за Шейнкером в Пренае. У нас жил раввин Любавский с женой и сыном. Раввин был из Польши. Польские беженцы появились в Бутримонисе за полгода до прихода русских. Был организован комитет помощи. Приютили, дали работу, помогли деньгами.

Я поехала в район к председателю райисполкома, показала свои набухшие от работы руки:

— За что мучаете рабочий класс? Мы так долго ждали Красную армию, а она выгоняет нас из дома. не могу я, взрослая девушка, жить в одной комнате с родителями. У нас же нечего национализировать.

Он позвонил в Бутримонис. Нас не тронули. Но раввина Любавского заменили на землемера Каминскаса.

Для активистов в волостном управлении задешево продавали вещи, конфискованные у тех, кого вывезли в Сибирь. Жена Каминскаса купила кровать, коврик, вышитые подушечки. Принесла домой, показала нам.

Будь моя воля, не было бы в моем доме чужих вещей. Потом полиция сразу все нашла. При продаже записывали, кому — что.

Мне предложили работу в военторге в Варенах. Давали квартиру. Я должна была жить только у евреев. Так хотел отец. Весь товар принять не успела. В среду уехала домой — собраться. В понедельник приступала к работе.

А в субботу явился офицер:

— Срочно упакуйте все необходимое, поедете с нами в Варены эвакуировать магазин.

Отец остановил:

— Не могу я девушку отпустить одну с солдатами.

Это было в субботу после обеда. Я осталась.

В воскресенье утром отец выехал в Кайшeдорис к дочери, но через час вернулся очень встревоженный:

— Немцы бомбят Алитус! (15 км от Бутримониса).

Недалеко от нашего местечка сбили русский самолет, спустился раненый летчик.

В 9 утра русская армия потянулась на Вильнюс. Сын Цафна, еще школьник, вскочил в одну из машин и уехал. Что-то его толкнуло. Остался жив.

Отец работал на лесозаготовках. Хорошо знал леса, много друзей было по хуторам. Мы могли уйти быстрее, чем армия.

Пришел наш сосед Шмелевич, гордонист Дойв Штукаревич. Говорили:

— Соберем людей, будем уходить лесами в Россию. Будете проводником.

Отец отказался:

— Где вы видели отца, который думает о себе, забыв о детях. Нет со мной трех дочерей. Куда я без них?

Но пошел посоветоваться к родственникам Тевье, мужа Цили, — богатым, грамотным.

— Мы не партийные, работали на своей земле и будем работать. Кто же нас тронет, невинных людей? — так они сказали.

Многие собирались в лес — переждать. Два-три дня — и придут русские танки. Мы тоже укладывали имущество в повозку.

Но в 16.00, без бомб, как на парад, через Бутримонис прошли немцы. И стало пусто.

Взяли, что получше, корову. Прихватили соседок Шкляр с пятью детьми, ее мужа еще при Сметоне посадили за контрабанду. Семью комсомольца Рацина и Кузмицкене — ее муж сразу удрал.

Поехали в заросли, но не прятались. Поставили повозку у дороги, развели костер, накормили детей, сидим.

В девять вечера появились мотоциклисты с белыми лентами. В каждом доме они говорили:

— Никуда не отпускать евреев.

Они и нам приказали убираться домой.

Мы своих соседей не боялись. В мирное время не было антисемитизма. Рыба гниет с головы, а Сметона дружил с евреями. Были, конечно, отдельные антисемиты.

Прибежал Лобанаускас. Мы были недалеко от его дома:

— Уходи от евреев, Кузмицкене, пропадешь! К нам иди!

Девушка пошла. Навстречу выстрелы, крики:

— Мы с тобой рассчитаемся за мужа-коммуниста!

Бросила Кузмицкене узлы, убежала обратно. С нами не осталась. Ушла к себе в Даугавский район, в родную деревню. Ей было 19 лет.

Мы отправились еще за два километра на хутор Рацининки к Борткевичу. Здесь жил брат Рассохатской, другие старые знакомые. Дружили еще наши прадеды и прабабки. Борткевич впустил нас, 11 человек, в сарай. Возле сарая и собирались в такую ночь евреи и поляки. Сидели, беседовали. К полуночи вернулись из Бутримониса сыновья Рассохатского:

— Приказано не пускать к себе евреев, иначе сожгут усадьбу.

Борткевич извинился:

— Сами понимаете, могу ли я вас оставить.

Утром он покормил нас, взял у отца на хранение, что получше из вещей. Они попрощались, поцеловались и расплакались.

Деваться некуда — поехали домой. По дороге шли танки, войска. Свернули на проселок. Встретили Нехаму. Она окончила гимназию двадцатого июня, пошла домой. Война застала ее в дороге. Русские звали с собой, но хотелось к родителям.

Вечером двадцать второго в Бутримонисе все было закрыто, грабили магазин. Нехама встала в очередь, хотела проверить, помнят ли ее в местечке. Девушка очень чисто говорила по-литовски. Была светловолосой. Не узнали — сунули ботинки. Искала и нашла нас утром на дороге.

Отец остановил повозку перед местечком. Пошел узнать, есть ли евреи. Двадцать второго все подались к самым надежным из знакомых поляков и литовцев.

Оказалось, вернулось все местечко, до одного человека. Многие — без поклажи. Их не только прогнали, но и отобрали скарб. Это был первый массовый грабеж.

Ехали по вымершим улицам. Окна, ставни, двери закрыты. Войти в дом не решились. Попрятались по огородам.

Немцев в местечке не было. Всем заправляли учитель Савицкис, начальник полиции Пилёнис и активисты-добровольцы: Прошкус, Иосилюнас и Питинскас из Гируляя, Асакавичюс из Пласафининкая, Арбанавичюс, братья Коска и Струмкис из Бутримониса, Синявскис, бывший коммунист из Клиджёниса, Лещинский из Эйчюнай, Красинскас из Эйгердониса, да разве всех перечислишь!

Два дня провели в страхе. На улицу не показывались. Пришла Циля. Тевье помогал русским эвакуироваться, пришел в Бутримонис через неделю.

Из домов получше, в центре местечка, евреев выселили. На остальных друзья отца, Руткаускас и Войткявичюс расклеивали таблички с надписями по-немецки и по-литовски:"Здесь живут евреи". Активисты зачитывали приказ. Нам тоже прочитали:

— Евреи не имеют права ходить по тротуару, уходить из местечка, должны носить желтую звезду и появляться на улицах только с 8.00 до 18.00.

Потинскас заявил:

— Могу убить любого безнаказанно.

Магазин для нас был открыт в определенное время. Мы знали: там бьют и издеваются. Многие в местечке уже голодали. Нашу семью спасли корова и огород.

Отправиться за покупками меня уговорила Злата Резник, вдвоем не так страшно. Пошли босиком. Местные власти к приказам фашистов отнеслись творчески: в Бутримонисе евреям можно было ходить только босиком.

В магазине несколько человек стояло за гнилой селедкой. Продавец Коскене возмутилась:

— Сколько жидов сразу! Где Иоселюнас? Сейчас он вам даст!

Мы испугались и убежали.

Ходили друг к другу. Подбирали запасы. Мы делились с детьми молоком, давали огурцы с огорода.

Отец сокрушался:

— Обидно и больно смотреть на друзей. Ты прожил с ними жизнь — они тебя грабят и насмехаются.

Нехама хотела уйти:

— Не держите меня. Пойду по Литве туда, где меня не знают. Я не похожа на еврейку. Буду учить детей. Маленькая одна не пропала — и сейчас не пропаду.

Я уговорила:

— А мы? Ты так хорошо знаешь литовский, такая красивая. Грабители видят тебя — разговаривают вежливее. Что будет с отцом? Он совсем не знает литовского.

Сама, своими руками, положила ее в могилу.

На седьмой день арестовали всех оставшихся коммунистов, учителей и наиболее уважаемых мужчин. Посадили в тюрьму, некоторых отпустили. Пошел слух:

— Берут только тех, кто сотрудничал с русскими и отправляют на работу в Алитус.

Их, на самом деле, отправляли в Алитус, но не работать, а на расстрел.

Часть отпустили по дороге. Через неделю забрали снова. Больше их не видели.

Они рассказали о смерти учителя Арпахсандера. У него болели ноги. Учителя Линецкий и Литвин вели коллегу под руки. Полицейским это надоело. Они вытащили больного из строя и расстреляли.

Спустя несколько дней через местечко на Алитус прогнали большую колонну русских военнопленных. Раздетые, босые. Их били. Немцев не было. Вели солдаты в форме литовской буржуазной армии. В колонне шли и знакомые — евреи и коммунисты из Онушкес. Остановили на отдых возле маслозавода:

— Кто хочет, принесите воды и хлеба.

Мальчик двенадцати лет, литовец, Борисас, принес ведро воды. Бросил в него пару кусков хлеба.

Кусок хлеба бросила и старая еврейка, Шофер Бейле, ( ее мужа и детей расстреляли в первой партии — они были коммунистами). Охранники погнали ее вместе с колонной. Полная пожилая женщина шла с трудом. На полдороге ее ликвидировали. Потом колонны шли довольно часто.

Активисты поймали беглого военнопленного в крестьянской одежде. Отрезали язык. Пустили по местечку. Смотрели, кто покормит.

Нехама обязательно хотела накормить солдата. Взяла ведро, спрятала в нем хлеб. Пошла за водой. Оставила ведро у колодца. Русский взял хлеб.

Под вечер Иоселюнас с подручными отвел его за местечко, заставил выкопать яму. Они закопали этого парня живым.

В Бутриманское гетто привезли евреев из Пуня. Среди них — двоюродную сестру нашей мамы, Мазовскую, с мужем, дочерью Шушаной и внуками-близнецами.

Детей у Мазовской было пятеро. Двое живы. Сын Моняс Мазори и дочь Рахель перед войной уехали в Палестину. Они и сейчас в Израиле.

Были и близнецы — сыновья, Мендл и Элиягу.

Элиягу перед войной взяли в армию в Варене в литовские войска. Все разбежались в первый день войны. Элиягу убили недалеко от дома.

Мендл женился в июне 41 года на девушке Розе, сироте. В ее воспитании принимал участие пуньский ксендз. Ксендз взял у Мазовских большую часть личных вещей и спрятал Мендла с молодой женой. Ксендз — активный "шаулис", участвовал в расстрелах. Но продержал у себя еврейскую семью до прихода советских войск. Мендл по ночам ходил к Баранаускасу. Жаловался на голод.

С Баранаускасом бандиты расправились после войны.

А Мендла убил ксендз. То ли он испугался, что еврей расскажет о его связях с "шаулисами", то ли жалко было отдавать награбленное. Вдвоем с Касперавичюсом зарубил Мендла, Розу и их двухлетнего сына в собственной кухне топором. Расправу видела кухарка ксендза. Она рассказала мне об этом несколько лет спустя.

Шушана вышла замуж за Ицхака Кушелевича из Езнаса. Они очень любили друг друга. Двадцать второго июня езнасские активисты повели коммуниста Кушелевича на расстрел. За ними с полугодовалыми детьми на руках бежала Шушана. Привели его на еврейское кладбище, поставили на колени перед ямой и расстреляли на глазах у жены. Пиджак и сапоги ей вернули.

Она надела их и больше не снимала. Добежала до озера в центре местечка, бросилась в воду. Шел мимо полицейский, спас вдову и сирот.

Шушана ушла в Пуню к родителям. Все радовалась одежде мужа. Смеялась, не переставая.

Родную сестру Мазовского в числе заложников за убитого немецкого солдата расстреляли в Алитусе в первые дни войны.

Мазовский просил раввина разрешить ему самоубийство:

— Зачем жить? Зачем такая жизнь?

Приказали сдать паспорта. Русские не успели обменять. Сдали, думали, немцы этим займутся.

К этому времени начальником полиции назначили Касперунаса. В Бутримонисе его не знали. Говорили, был при русских бухгалтером в Алитусском пищекомбинате, коммунист, в буржуазной Литве служил в армии в чине капитана.

По его приказу каждый день от каждого дома выставляли работника. Убирали чистые улицы, ремонтировали дороги, чистили уборные.

Из деревень в Бутримонис не приезжали. Евреи попрятались. Смоугики грабили.

В местечке расположилась на отдых немецкая часть. Немцы

срезали старикам бороды. Раввина, кантора, шамесов заставляли бросить в огонь Тору, бить стекла в синагоге.

Одну Тору спрятал Бельчюнаc, литовец-коммунист. После войны отдал мне. Я храню ее.

Было приказано:

— Собраться в 8.00 на площади.

Мы стояли у дома еврея Двоговского, единственного двухэтажного дома в Бутримонисе. Касперунас разместил в нем управу. Трудно поверить: образованный человек мог командовать бандитами, грабить, убивать.

Окруженные полицией, подавленные, сбитые с толку, люди сетовали:

— Те, с кем в прекрасных отношениях прожили жизнь, врываются в дома, раздевают, убивают.

Под вечер явился комендант немецкой части, его заместитель, несколько солдат с собаками.

Немцы — по-немецки, литовцы — по-литовски зачитали приказ:

— Евреи — лодыри, никогда не работали, работать не умеют и не хотят. Они должны учиться у такой трудолюбивой нации как литовцы. Завтра вся молодежь будет работать на литовцев-хозяев. Бесплатно. И пусть скажут спасибо, что не надо платить за науку.

Я хорошо знала немецкий — увлекалась им в гимназии. Читала книги. Немецкий похож на идиш. Я все поняла до перевода на литовский. На немецком обратилась к офицеру:

— Чему меня могут научить литовцы? Я с детства работаю. Посмотрите на мои руки.

Комендант улыбнулся:

— Очень хорошо. Ты работаешь и будешь. Будешь у меня переводчицей.

Подошли крестьяне из деревень. Активисты распределили между ними молодежь.

— Сейчас — разойтись. Завтра — на работу.

Я сожалела, что погорячилась, пыталась ускользнуть домой. Меня остановили:

— Ты что, не слышала? Я приказал тебе быть переводчицей.

Меня отвели во двор дома Шейнкера. Здесь жил комендант. Перепуганная мама держалась поодаль. Я в дом не пошла:

— Господин комендант! Молодая девушка не может находиться в одной комнате с солдатами. Направьте меня на работу, как всех.

Адъютант вынес во двор стул. Комендант сел.

— Тебе нравятся немецкие законы?

— Мы, евреи, теперь без прав. Правды сказать не могу. Врать не хочу. Лучше не отвечу.

— Даю слово, ничего плохого не будет. Хочу знать твое мнение.

— Вы начали сортировать людей. Раньше в Бутримонисе сортировали только муку: первый сорт, высший... Людей ценили по достоинству. Кровь у всех одинаковая, что у меня, что у вас.

Комендант спрашивал еще — я отвечала. Тихо, как бы про себя немец произнес:

— Дома, в Германии, у меня дочь твоих лет.

И добавил:

— Завтра в десять у нас с литовцами собрание. Это быдло не понимает по-немецки. Будешь писать и переводить.

Идем с мамой домой. Солдаты с собаками поднимают народ с огородов. Заставляют открывать и мыть окна, двери, вселяются в квартиры. Люди по-прежнему спали и жили на огородах. Hемцы боялись эпидемии.

Сестры занялись уборкой. Я нагнулась мыть пол. Сняла халат со звездой, осталась в сарафане. Вдруг отворилась дверь, вошел помощник коменданта с собакой и палкой. Вцепляюсь в халат, натягиваю, пытаюсь извиниться. Hемец, понизив голос:

— Не надевай. Мне стыдно за наши законы. Когда прихожу я, можно не надевать.

Мама пригласила его к столу. Угостила лучшим, что было в доме, — молоком и хлебом. Сел с охотой, но сказал:

— Попробуй сама.

— Неужели мы вас отравим?

— Таков закон военного времени. Я — обер-лейтенант, Ганс Иоахим Плюшке. Мне двадцать девять лет. Женат. До войны был провизором в Магдебурге. Комендант приказал тебе придти завтра в десять. Без меня не ходи. Не дай Бог, поднимет на тебя руку — застрелю. Скоро будем на фронте. Все равно застрелю его в бою. Очень плохой человек.

Утром смотрю, кто-то в немецкой форме лезет через забор со стороны огорода. Мы, конечно, испугались. Вся жизнь тогда была соткана из страха. К нему не привыкнешь.

Оказалось, Плюшке с пакетом подмышкой:

— Можешь идти. Буду ездить по двору на велосипеде. Если что — кричи. Про меня не говори ни одному еврею. Плохо будет и вам, и мне. Пусть считают, что ношу белье в стирку.

Успокоил маму. Отдал пакет с солдатскими завтраками в тюбиках и ушел. Уже не через забор.

Минут через десять заметила его в управе с велосипедом. И еще много лошадей на площади. Мне пришлось писать расписки об их изъятии по-литовски и по-немецки по длинному списку. Список вручил мне комендант. Сам выдал расписки. Крестьяне, все знакомые, в глаза не смотрели.

Комендант приказал ходить каждый день, — переписать что-нибудь, переводить "этих мужиков".

На следующий день пришел Плюшке. Больше ходить не велел:

— Надо будет — отведу сам. И семья пусть не ходит в магазин и на улицу. Литовцам дано право вас убивать.

— Хвалятся, всех евреев уничтожат. Правда?

Ничего Плюшке не ответил. Только:

— Прячьтесь, сколько сможете. Я был в Польше. Видел муки евреев. Прячьтесь. Жаль, не долго смогу вам помогать. Наши обещали через две недели взять Москву. За такой срок этого не случится. Скоро нас отправят на фронт. Тогда вам будет совсем плохо.

Вскоре он пришел в последний раз. Принес три килограмма масла, мыло:

— Пришла телеграмма. Ночью мы выступаем. Если проеду мимо вашего дома на лошади, громко запою. Знайте, Москву взяли, мы едем на фронт. Уходите и прячьтесь. Литовцы воспользуются правом уничтожить вас всех.

Попрощался, заплакал и ушел.

Мы не спали ночью. В три часа услышали, Плюшке громко пел военную песню.

Утром стало известно: немцы ушли.

Нам объявили:

— Всем евреям вернуться в местечко, сидеть дома. Никуда не отлучаться.

Двенадцатого августа в семь утра всем от пятнадцати до шестидесяти лет велели собраться на площади. Кто ослушается — расстрел.

Умные, конечно, не пошли. Но их было очень мало.

Нехама боялась: припомнят комсорга, голосование за вступление

в СССР. Да и Милюньский, сапожник, назначенный старостой гетто, говорил:

— Смоугиками записано, кто накормил русского военнопленного.

Рано утром Милюньский был у нас:

— Идти нужно всем. Не пойдет Нехама — застрелят раввина. Мы— то знаем, что она здесь.

Он уже тогда говорил "мы" о себе и наших палачах.

Нехама спустилась с чердака:

— Никого расстреливать за меня не надо. Лучше стреляйте в меня.

Нас было много. Мы ждали до часу дня. Полиция окружила площадь. Касперунас с балкона управы делил толпу надвое. Вызывал молодых по списку и отправлял за второе кольцо полицейских.

Вызвали нас. Спросили:

— Кто Нехама?

Она ответила.

Вопрос ко мне:

— Сколько лет?

— Двадцать три.

— Вернись.

А Нехаму повели.

Она послала мне воздушный поцелуй:

— Рива! Меня сегодня убьют. Сохрани аттестат и школьную форму. Я отдала за них жизнь.

Дыхание остановилось. Дальше все смутно. Отобрали человек сто — юноши и девушки. Среди них Беньямин Боярский, руководитель "Ахшара". Остальных отпустили.

Меня вел домой татарин Радкевич, наш сосед. Он же отдал ленты Нехамы.

Молодежь отвели за канцелярию. Раздевала и осматривала их Павка Соболевская. Забрали, какие были, колечки, сережки. Будущее от ребят скрыли. Думали — в Алитус работать. Как и в первой партии, несколько человек отпустили по дороге. Через одного из них Нехама передала своему парню, Мееру-Нохему Кабачнику, племяннику Дойва Кабачника: колечко его сохранила, с ним и умрет.

После войны алитусский еврей, Ицхак Лившиц, (сейчас он в Израиле) рассказал:

— Меня и еще нескольких алитусских евреев выгнали на работу, отвезли в лес, заставили копать ямы. Нас отвели в сторону. А к ямам пригнали людей, раздетых, избитых. Знакомых бутриманцев я узнал. Все видел. Видел, как поставили ко рву, как расстреляли. как упала Нехама.

В местечке надеялись на лучшее. Выгнали на работу. Приятели успокаивали евреев:

— Не бегите. Ваши все живы. Мы сами видели.

Прибежал Федрук из деревни Маженай:

— Твоя сестра работает с военнопленными на шоссе. Гуляют веселые, здоровые, с буханкой хлеба.

Ночью мы с мамой ходили в деревню Паранкава за двадцать пять километров к Волхавичене, учительнице Нехамы в литовской гимназии. Беда носила. Давали большие деньги, умоляли вызволить Нехаму из Алитуса. Она обещала. Но денег не взяла.

Циля просила Касперунаса . Это было опасно. Могла понравиться. В его гареме было шесть девушек. Касперунас отказал:

— Твою сестру отпустить нельзя. Она комсорг литовской школы. Выступала на митингах. Нехама свое заслужила.

Следующей ночью отправились за пять километров на хутор к Люциюсу Константиновичюсу, поляку, тоже учителю литовской гимназии. Наши матери дружили. Он — человек образованный. Подскажет, поможет. Константиновичюс сразу с гордостью предъявил справку: "...принимал участие в расстрелах советских военнопленных в Варенах. Заслуживает уважения со стороны властей"...

— Не ищите. Молодежь из Бутримониса расстреляна. Нехаму лично застрелил Прошкус из Гируляя.

Мы поверили.

В Бутримонисе что-то подозревали. Ходили неприкаянные, грязные. Кричали друг на друга:

— Так нельзя!

Но ничего не менялось.

Из местечка не позволялось высунуть носа. Мы очень рисковали с ночными прогулками.

Белоповязочники специально пускали слухи. Когда угасала надежда, прибегала какая-нибудь соседка:

— Никому не верьте. Только что говорила со старым другом-литовцем. Сказал, что все живы-здоровы.

И опять терзали сомнения.

Отец не хотел жить без Нехамы. Лицо опухло, глаза налились кровью. Она была его гордостью.

Циля с мужем жили у Шейнкеров. Еще в июне мы приютили друзей из центра местечка: Нохема Каселиса с дочерью Басей и сыном Меером.

Эти августовские ночи проводили вместе, лежа в большой комнате в полузабытьи, разговаривая. Каждый раскат грома принимали за русские бомбы. Шум мотора — за русские танки. Верили: русские скоро вернутся.

Ночью с двадцать первого на двадцать второе августа вспыхнули прожектора. Забарабанили в окно.

В ночной рубашке кинулась к окну:

— Кто?

В ответ — рычание:

— Открывай немедленно! Полиция!

— Подождите, я оденусь.

Открывай! Мы сегодня всяких видали.

В дом ворвались Касперунас, Ерушавичюс, Йонейка, Стошкус. С ними — Милюньский.

Касперунас сел на стул. Мужчин поставили лицом к стене.

— Деньги и золото — на стол!

В грудь уперлось пистолетное дуло:

— Открой шкаф!

Я подала ключи. Полицейские опустошили шкаф и комод. Набили мешки. Стали обыскивать.

У Баси Каселис нашли в рукаве деньги. Поставили ее вместе с мужчинами. С ними же вывели из дома. Все в белье. Одеться не дали. Не дали взять с собой поесть. Мы с мамой суетились. Касперунас усмехнулся:

— Хватит с них хлеба.

Милюньский добавил:

— Завтра, может, принесете.

Очнулась, в доме тишина. Маму нашла в спальне на полу без чувств. Подняла ее. Сама — на улицу. Узнать, что у соседей. Наткнулась на Двойру Вольпянскую. Плачет. Осталась одна. Увели трех братьев. Так в каждом доме. Забрали всех мужчин.

Обернулась на страшный крик. Иосилюнас за ногу тащил Шмелевича. По мостовой тянулся обильный кровавый след. Шмелевич все кричал:

— Отомстите!

Дотащили до огорода возле тюрьмы. Еще живого засыпали в яме.

Утром рассказали:

— Окружили дом. Шмелевич выскочил в окно. Иоселюнас выстрелил беглецу в живот. Забрали всю семью непокорного. Жену, дочь, сына.

Арестованных согнали во двор тюрьмы. Сто мужчин и пятнадцать женщин. Рабби Виткинду вырвали половину бороды. Евреев раздели. Скрутили руки проволокой. Погнали в Алитус.

Обессиленных везли на повозке. За повозкой бежали соседка Пителевич и моя мать. Хотели бросить немного хлеба. Маму ударили плетью по голове. Упала. Оглохла на одно ухо.

Наш раввин носил высокий шелковый цилиндр. В местечке жил сапожник, очень маленького роста. Носил крошечную кепку. Полицейские поменяли им с раввином головные уборы. И очень веселились.

Ямы в Алитусе были готовы. Здесь же, возле ям, мужчин заставили написать домой письма с просьбой прислать еду и одежду. Отец тоже написал письмо. просил курево, одежду и пищу.

Письмо принес Войткявичюс, хороший друг отца. Сказал:

— Передам посылку.

Сбежались соседи. Каждый просил передать что-нибудь близким.

Войткявичюс милостливо согласился. Собрал со всех вещи, деньги, еду и отвез прямиком в свой сарай. Впрочем, в следующий свой приезд в Бутримонис передел всем нам приветы.

Приветы от тех, кто давно лежал в братской яме. Мы этого не знали. Верили: живы, работают. Были очень благодарны Войткявичюсу. Многие тогда же спрятали у него остатки имущества.

Убийцы хотели убедить: убивают не сразу.

В ночь акции Йозас Асанавичюс вытащил Арона Куца из дома и застрелил. Сестра Куца готовила для Касперунаса. Он ей разрешил похоронить брата на еврейском кладбище — ночью, тайно.

А на утро на виду у многих евреев Асанавичюса арестовали. Власть, мол, справедливая.

Через два часа Асанавичюс разгуливал по местечку.

В Бутримонисе остались беспомощные женщины, дети, старики. Никто не сопротивлялся. Все сидели и ждали смерти. Мы понимали, куда всех гонят. Но не хотели этого осознавать.

Несколько бутриманских мужчин успели спрятаться. Успели спрятаться и Циля с Тевье.

Дом Шейнкеров был большой — восемь комнат. Молодожены спали в дальней, рядом с черным ходом. Когда ворвались полицейские, схватили братьев Тевье, молодые успели выскочить через черный ход и спрятаться на огороде.

Прятались немногие. Люди отупели от ужаса. Да и охраняли нас старательно. Так прошла неделя. На работу гнать было уже некого.

Но двадцать девятого августа в Бутримонис согнали оставшихся евреев из Пуня и соседних деревень. Около семи — десяти человек. Поселили на Татарской улице.

Наутро — приказ:

— Собраться на площади. Перераспределят квартиры на Татарской и Клиджёнской улицах. Кто ослушается — останется без жилья.

Я, Циля и Тевье спрятались на поле в картошке. Мама заупрямилась:

— Моей подруге, Добл Бадаш, перед войной оперировали голову. От ее семьи осталась только она с маленькой дочерью. Им негде будет жить. Надо помочь переехать. Взяла Бадаш под руку и пошла на площадь.

Явившихся окружили плотным кольцом. Отобрали новую партию для Алитуса. Молодых мужчин и женщин из Пуня и тех, на кого указали литовки. Литовки кружили по площади. Это у них евреи спрятали свои вещи в надежде, что хоть толику вернут тому, кто выживет. Литовцы такие верующие. Не захотят отдать — можно пожаловаться ксендзу.

Они захотели вещи навечно. Каждая старалась отыскать ту свою подругу, ту знакомую, которая оставила ей наследство. Смоугики отгоняли жертву в сторону.

Войткявичене указала на маму.

Эту группу повели по старому маршруту — во двор канцелярии и тюрьмы. Просидели до темноты. В двенадцатом часу начали по двое вызывать в канцелярию.

Слышались стоны. Мама видела в маленькое круглое окошко: вызванных бросали на скамью, били по голове нагайками, скручивали по двое проволокой, выводили во двор и бросали на землю.

Мазовского Мойшу-Юде избили так, что мама еле узнала родственника.

Выволокли на крыльцо и Гольдберга Моше:

— Сволочи, что же вы делаете? Всю жизнь я работал с вами, дружил. За что перед смертью еще так издеваетесь?

Его толкнули в общую кучу.

Вывели дочерей раввина, близнецов Мирру и Голду. Девушки кутались в платок. Моселюнас сорвал последнее и голых столкнул с крыльца. Туда же столкнули племянниц Гершеса Нисана (он сейчас в Израиле).

Стояла темень. Мама проскользнула мимо пьяной охраны. Легла между связанными. Так поступила не она одна.

Глубокой ночью смоугики пошли еще раз выпить перед дорогой. Мама выскочила за ограду в тюремный сад, спрыгнула в яму. В одной из таких ям недавно зарыли Шмелевича.

Слышала, вернулись активисты. Кто не мог идти, тех побросали в повозку. остальных построили в колонну. Только когда колонна вышла из Бутримониса, мама выскочила из ямы. Oгородами добежала домой. Спряталась в беседке.

Мы — я, Циля и Тевье весь день пролежали на огороде у Шейнкеров. Высокая ботва была в том году у картофеля. Ждали мать Тевье или нашу. Подняться мы могли только по их сигналу.

Хая Шейнкер пришла вечером:

— Партию на Алитус уже собрали. Мы должны идти в гетто.

Говорить о маме она отказалась.

Я почувствовала недоброе. Циля и Тевье отправились в деревню к знакомому литовцу.

Я кинулась в гетто искать мать. Фейга Яновицкая, моя подруга, сказала:

— Твою маму отвели в канцелярию.

Значит — в Алитус.

Фейга погибла позже. Ей удалось убежать из ямы во время расстрела. Как, я не знаю. Два года она пряталась в лесу. Встретила беглого русского военнопленного. Жили вместе почти год. Фейга забеременела. Совсем не могла прятаться. Повивальная бабка из Паранкавы сделала ей аборт. Неудачно. Девушка умерла. Военнопленный дождался Советской армии. Ушел воевать. После войны не раз приезжал на ее могилу.

Но это — позже. А тогда я решила быть с мамой. И Фейга силой пыталась меня удержать. Я вырвалась. Мать Фейги выскочила за мной.

Дом Яновицких стоял против синагоги. Полицейские хранили в ней лучшее из мебели, отобранной у евреев.

Перед синагогой — длинная пароконная повозка. Ксендз из Пивашунай, его органист Станулёнис грузят на нее эту самую мебель.

— Неужели и ксендзы грабят?

Она ответила:

— Что ты! Разве ксендзы грабят? Он ее прячет, потом вернет нам. Это же ксендз!

Долго пользоваться награбленным ксендзу не удалось. Посадили его после войны. В доме его организовали "Дом престарелых". Хорошая мебель была в доме для престарелых.

Я рвалась из гетто. Часовые не пускают. Прибежала к Милюньскому. В доме никого. На комоде — какие-то вещи, кипа наших прошений. Писали их двенадцатого августа. Забрали молодежь, и Милюньский всем посоветовал писать на имя Касперунаса. Рекомендовал просьбу подкрепить подарками. Отдавали самое ценное. Я узнала знакомые часики.

Кинулась прочь. На пороге столкнулась с хозяином дома. Упала на колени, просила отвести к матери. Милюньский пьяно покачивался — даже не смог ответить. Снова бросилась к часовым.

Часовой в зеленой форме лесника откликнулся:

— Неси матери передачи в тюрьму.

— Не хочу, чтобы мама одна там мучилась.

Он меня повел. Местечко мертвое. Только на втором этаже управы (дом Дворовского) из ярко освещенных окон доносятся пьяные выкрики и смех. Часовой обнял меня за плечи. Прижал к стене.

— Холодно. Нужно пальто. Пальто в гетто.

Про себя:

— Без прав. Ночь. Никого вокруг.

В гетто, в доме Шеваха-музыканта собралось больше двадцати семей. Семья — это один, двое. Результат четырех акций. Слева от двери, на полу — жена сапожника Штукаревича с тремя маленькими детьми. Под столом — Шейна Лерман, жена шамеса. Там же — Злата Адельсон. Ни мужей, ни сыновей. На маленькой кушетке — сам столетний Шевах с женой. Мне места не было.

Пол завален кастрюлями, подсвечниками, подушками. На шум вышла из задней комнаты старшая сноха Шеваха, единственная, кто остался у них.

— Надо принять. Куда она пойдет? Уступлю полкровати.

Пробралась в кровать. Легла. Мама стоит перед глазами. Одинокая. Ждущая смерти.

От Милюньского я успела забежать к Перцаковичам, точнее, к Лее Перцакович. Ицика и детей уже не было. Копл, Исраэл, Залман, Малка, Сарра, Гита. Только Залман попал в Каунасское гетто, затем — в Германию. Его освободили американцы. Сейчас — в Израиле.

Лея сказала:

— Вчера в Езнасе расстреляли всех евреев. Расстреляли и наших. Расстреляют и эту партию. Твою мать и моего мужа. Не ходи. Лучше спрячься.

Стук в дверь.

— У вас прячется девушка!

Оказывается, мой лесник не успокоился. Поднял Милюньского. Вместе искали меня в гетто.

Дом переполошился. Не утратил самообладания только старый Шевах. Bелел на его кушетку лечь, накрыл тряпьем, лег сверху.

Открыли. Объяснили:

— Никто не забегал.

Вошли проверить. Испарения не одного десятка тел, спертый воздух. Леснику это не понравилось. Повертел носом. Окинул беглым взглядом комнату и вышел.

Я села у окна. В доме стихло. Через полчаса по стеклу чуть слышно постучали. Приоткрыла створку. За окном старый Ицик Перцакович:

— Не плачь, доченька!Твоя мама сбежала вместе со мной. Иди скорее, ищи где-нибудь на огороде.

Рассветало. Охраны незаметно. Огородами пробралась к дому. В беседке стоит мама. Волосы распущены, глаза безумны. Плачу, трясу ее. Она молчит. За руку, как ребенка, вела ее в гетто. Там на огородах маме сказала:

— Знаю точно. Их всех убивают. Не говори матерям.

Мы нашли приют в домике Рашл, служанки рабби. Тогда же решили бежать. Спрятаться в лесу.

Вообще-то бежать было некуда. Всего из Бутримониса бежало восемьдесят человек. Выжили десять.

Думала так:

— Еды нет, но можно будет выменять на вещи.

Собрали все ценное, что осталось после грабежей. Запрятали на чердаке у Рашл. Вещей было много. Нашей семьи. Циля привезла из Кайшeдориса. Отец при национализации Баси взял кое-что. Не одно поколение собирало это барахло.

Но мы с мамой разносили его по знакомым татарам. Хуторяне приезжали сами, предлагали свои услуги:

— Оставь вещи мне. Останешься жить — отдам.

Знали, что нас ждет.

Отдашь все в одни руки — сразу выдадут. Этот вопрос обсудили в местечке. Решили: разделить многим. Не отдадут одни — другие вернут. Кто-нибудь да останется. У меня так и вышло.

А вот Хона Боярский ушел с пустыми руками. Потому и погиб.

Кое-что мы отдали Лещинскасу.

Тулявичене с дочерью и Фердук Гицевич из Мажунай приезжали в начале августа. Видели, мол, Нехаму с русским военнопленным. Звали прятаться у них. И прятать вещи. Тулявичене сама взяла стулья из комнаты. Не ждала нашего разрешения. Ее дочь училась вместе с Нехамой. Попросила, что осталось. Платье Нехамы, чулки шелковые .

Я засуетилась:

— Бойтесь Иоселюнаса. Он из вашей деревни. Все отберет.

Успокоили:

— Мы из одной организации. Шаулисы.

Приезжал ксендз из Пуня, к нам и к Мазовским. Приехал с любовницей Зосей:

— Ваша тетя (Мазовская) поверила, дала свои вещи, давайте и вы.

— Зачем прятать вещи. Все равно убьют. Спрячьте меня. Почему только вещи?

Стал грузить, не спрашивая. Нагрузил повозку и уехал.

Доктор Габай встретил пуньского ксендза двадцать второго июня. Уходил под бомбежками из Алитуса в Бутримонис. Ксендз бегал по шоссе:

— Где же шаулисы? Русские убегают, а стрелять уже нечем!

Ни одной ночи с двадцать девятого августа по девятое сентября мы в гетто не ночевали. Ночевали у Тулявичуте, Лещинского. Принимали нас хорошо. Кормили. Уговаривали не бегать.

— Ничего с вами не будет.

Я еще тогда не знала, что нашей Баси нет.

Она погибла двадцать седьмого августа в Кайшeдорисе.

Рассказала об этом ее бывшая домработница-татарка, Радлинскене. Встретились после войны в санатории. Через весь Кайшeдорис шла Бася к яме с трехмесячным сыном на руках. За юбку держались пятилетний сын и трехлетняя дочь. Данцига, ее мужа, застрелили на пороге. Его отца с богатыми евреями, кантором и раввином закрыли в синагоге и сожгли.

У Гицевичуса мне попала в руки газета. Статья под названием "Литва — литовцам". Прочла:

— Еврейский вопрос надо решить окончательно.

Не поняла или не захотела понять. Вопрос надо было решать окончательно также с коммунистами, русскими, поляками и цыганами. Все равно я не верила.

— Скоро здесь будут русские.

Мы верили в то, во что хотели верить.

Лещинские — наши хорошие знакомые. Бросились в глаза наши скатерти на столах, наши занавески на окнах, наши платья, уже перешитые. Все это Лещинские брали на сохранение.

Неужели и хорошие знакомые ждут нашей смерти? Мы виду не подали. Я спросила Юозаса:

— Как ты не боишься? Ведь с сорокового года милиционером в Вильнюсе.

— Я себя оправдал. Жил в одной комнате с двумя политруками. Убил их в первый же день, и вещи их могу показать.

Вытащил патефон. Завел "Тучи над городом встали".

— Если милиционер добровольно становится полицейским, его прощают. Я пойду в полицию.

Мы ушли от них. Шел дождь. Промокли. Хотелось есть. Ходить полями надоело. Потянуло в гетто. Узнать, жив ли кто. Переодеться.

— Надоело таскаться. Надо разделить общую судьбу.

Ближе к Бутримонису наткнулись на доктора Габая. Искал, куда спрятать семью: жену, двух детей, девяностолетнюю мать, слепого брата, родственника Финка с сыном.

У брата Габая собиралась по субботам молодежь. Читали ему газеты, обсуждали новости из Палестины.

— Куда вы? Бегите! Я лечу Касперунаса от ревматизма. Завтра уничтожат всех. Касперунас предупредил:"Беги, если можешь. Я тебя искать не буду."

Мы пошли в гетто взять вещи. Переодеться в сухое, теплое. Все уговаривали себя:"Может, на работу."

Рядом с домом Рашки Прусс, на крыльце Сморгонских, сидела опухшая от слез Мазовская с одним из близнецов на руках. Второго держала Шушана. Я попросила одного ребенка взаймы. Активисты женщин с детьми не трогали. Как выяснилось, оставляли напоследок.

— Мне не надо будет прятаться.

— Нет, — услыхала наш разговор старая Мазовская, — Я пойду в яму с обоими.

— Ребенок тебе не поможет, — рассмеялась Шушана. Со дня расстрела мужа она не переставала смеяться. — В Езнасе уже всех расстреляли. У моего Ицика такие хорошие были племянники. Их тоже. Никого нет в Езнасе. Всех до единого закопали на полях у Квинта.

Мама заговорилась с сестрой. Я побежала переодеваться. Мокрое повесила сушить. Надела летнее платье и вдруг увидела за окном белоповязочников. Они гнали по улице Шушану Штукаревич с детьми и других женщин.

Входная дверь открывалась вовнутрь. Как я оказалась за ней, когда она распахнулась, не помню. Комнатка была маленькая. Дверь так и не закрыли. Активисты шагнули сразу во вторую комнату. Приказали Рашке со старухой-матерью собираться.

— Оставьте меня, — просила Рашка, — Кто будет носить кушать моим детям и мужу, вы их уже забрали.

— Хватит им хлеба. И тебе тоже.

Дом опустел. Дверь осталась открытой. На улице причитали и шли. Из кухни имелся вход в сарай, оттуда — на чердак. Кинулась туда прятаться. Сразу споткнулась. Чердак завален вещами раввина, соседей Рашки, да и еще многих. Сунулась было под тюки. Спохватилась: за ними же сразу придут бандиты. Ведь именно грабеж вдохновлял их в страшном деле.

Через слуховое окно видно: гонят всех — все гетто.

Вниз! Из сарая еще выход. Туда. Там я оставила маму. Выскочила за ворота. Молча схватила ее за руку. Потащила за собой на

Глядянскую улицу.

Начало сентября было холодным. Меня знобило. На ходу выхватила из какого-то дома первое, что попалось на глаза. Так на моих плечах оказалась скатерть.

Обе улицы гетто, Глядянская к Клиджёнская, были оцеплены. Деваться некуда. Нас подхватила толпа. Впереди — Касперунас с вахмистром. Брушавичюс верхом и еще несколько полицейских. По Клиджёнской из местечка на дорогу к деревне Клиджёнис.

Тут мама захотела вернуться за фотографиями на память. Я зажала ей рот:

— Вернешься, как Тейбке Лекер. Бежал из Алитуса. Город бомбили. Вернулся за пальто. Погиб под бомбой на пороге собственного дома.

Прошли около двух километров.

— Должно быть, нас гонят копать картошку в Нивошунай (10 км от Бутримониса), — это Пилевич, — Тут недавно вырыли яму, наверно, хранить ее.

— Если Бог отвернулся от нас, пусть поможет тому немцу, что нам помогал, — откликнулась жена грузчика Михла.

Значит Плюшке носил еду не только нашей семье.

Другая соседка по колонне, Фрида:

— Рива, отомсти за нас!

— Нас же вместе гонят.

— Ты все равно убежишь, я знаю.

— Давай вместе!

— Нет. Со мной маленькая Двойреле. Я не могу ее бросить. С ребенком далеко не убежишь.

Крики, плач, стоны, смех охраны. Многих по дороге били.

Я, не выпуская маминой руки, норовила в край колонны. Улучить момент. Сбежать.

Навстречу по обочине потянулись незнакомые белоповязочники с винтовками. Один остановился напротив.

— Где здесь дорога на Bысокий Двор? — спросила я по-польски.

Он был пьян и просто махнул рукой.

Шагнул через кювет. Неподалеку темнели кусты. Какие-то люди, оставив свои дела, глазели на женщин, детей, стариков — на евреев. Может быть, они думали: евреев больше не будет.

— Может, имеете сыр на продажу? — обратилась я к пожилой женщине. Та глянула, как на сумасшедшую.

Потихоньку забрались в кусты. Только там вспомнила про скатерть. Вид у меня, конечно, был странный.

Рано темнеет в сентябре. Недолго мы ждали сумерек. Резко похолодало. Разом, громко залаяли собаки. Земля заколебалась от выстрелов.

— Их уже стреляют?

— Нет. Это собаки, — я боялась за мамин рассудок.

Скоро стрельба смолкла.

Было девятое сентября. Подробности рассказал мне Юозас Карпавичюс. Перед войной, при русских, он рисовал плакат :"Сметона удирает в Америку". Ему это вспомнили.

Заставили рыть ямы и засыпать землей трупы.

Начали с мужчин. Одной ногой поставили на край. Приказали пригнуться. Стреляли сзади.

Жена Германавичюса раздела женщин. Белье, как ни просили, не оставила. Не дала пропасть добру.

Загнали их на дно. Заставили лечь на трупы. Места всем не хватило.

Ионейка спустился в яму. Начал раскладывать экономнее .

Вцепились в волосы. Схватили за горло.

Рыли глубоко. Пришлось спускать веревку, помогать винтовками.

Вторая яма была неподалеку, в песчаном карьере. К ней согнали детей, свезли стариков, больных, Хану Резникович. Она вот-вот должна была родить. Уже не вставала с повозки.

Защелкали выстрелы. И поднялась волна крика. Их сталкивали в яму. Остраускас на палку с длинными гвоздями натыкал подвернувшегося ребенка и стряхивал вниз.

Германичене суетилась, разносила пиво и вино. Бочки стояли под деревьями. Там же — зрители. Сбежались посмотреть. Одна любопытная упала в обморок.

В детей почти не стреляли. Засыпали так. Два дня шевелилась земля.

Все закончив, поделили вещи между палачами и разошлись.

Заметили мальчика.

Раненый малыш выбрался из ямы. Пытался отползти. Подождали. Когда расстояние показалось достаточным, открыли стрельбу по движущейся мишени.

Жить остались: староста Милюньский с женой; Цви Мостович, конюх у Касперунаса; шорник Иосиф Лейзер с женой; гарем — две пуньские девушки, внучки Гецла, Мина Гольдберг (ей тогда было пятнадцать лет), две сестры и Аста Бавер. не расстреляли и отца Асты — Арона Бавера. Красивые были девушки.

Гольдберг взял в наложницы полицейский Лапинаускас. Жил с ней еще до начала октября. Кто-то донес в Алитус:

— Жива еще еврейка.

И он пригласил ее погулять. Только пальто с каракулевым воротником не велел надевать. Было холодно. Мина поняла. Принялась умолять. Лапинаускас поволок ее через местечко на еврейское кладбище к загодя вырытой могиле. Столкнул в нее. Застрелил и ушел.

А Павка Соболевская отрубила убитой голову и выбила золотые зубы.

Сестры в конце сентября сбежали.

С остальными покончили на еврейском кладбище Бутримониса первого октября. Арон Бавер мог бежать. Дочь предупредила его. Не захотел. Плакал:

— Не сумел вместе со всеми. Лежал бы с уважаемыми людьми.А сейчас — с Милюньским.

Аста и нас предупреждала. Перед девятым сентября металась по гетто:

— Уходите! Завтра всех убьют!

Ее Касперунас прятал до ноября. А в ноябре Аста Бавер разделила участь своего местечка.

Тогда в кустах ничего этого мы еще не знали. Светало. Пошли подальше от знакомых в сторону польских деревень.

Среди смоугиков поляков почти не было. Но весть о запрете прятать и кормить евреев облетела все деревни. Сколько ни ходили — никто на порог не пустил.

Приютил знакомый, Райнис. У него на хуторе, на гумне, прожили несколько дней. Держать нас дольше он побоялся.

Пошли к Воверису. Жена его была старой знакомой матери. Ездила к мужу в тюрьму в Каунас — останавливалась у нас. Да и сам Воверис приглашал к себе еще в первые дни войны. Видел, как пололи мостовую.

Думала, хочет свой грех искупить. Человек богатый, поляк, в тюрьме сидел за страшное дело. Дочь и сын у него были. Жена еще родила — близнецов. Он их сварил, скормил свиньям. Это видел пастушок. Убил пастушка, закопал в лесу, сверху березку воткнул. Березка привяла. По березке и пастушка нашли.

Мы попросились:

— Вы приглашали. На улице холод, дождь. Мы голые, голодные.

— Ладно. Идите в сарай. Прячьтесь в сено.

Жена Вовериса сняла с моей головы платок:

— Тебя все одно убьют. А я хоть в костел схожу.

Воверис зашел в сарай:

— Где ваша лошадь, самовар?

Проговорилась:

— Лошадь у Янковского из Жалейи, — но спохватилась и замолчала.

Всю неделю каждую ночь Воверис с сыном привозили полную повозку награбленного у евреев из Онушкес и Высокого Двора. Обычно его сопровождали полицейские. Всю ночь пьянствовали.

Нас хозяин не боялся. Хвастался даже, мол, достались вещи раввина из Онушкес.

На шестое утро прибежала хозяйка:

— Муж пьет с сыном. нехорошее задумали. Надеются, золото есть у вас. Бегите!

Днем далеко не убежишь. Здесь же в деревне постучали к поляку Монтвилу. Мы старались обращаться к полякам. Монтвил накормил, дал денег. Плакал:

— Куда я вас отпускаю?

Но держать не стал. Трое детей.

Переночевали. Ушли в лес. Спали на земле, согревая друг друга. Труднее всего согреться утром.

Пока не наткнулся на нас парень в военной форме.

— Все. Увидел — и расстреляют.

— Я вас знаю. Я помогу.

Был это Игнаций Шестаковский. Его деревня, Паранкава, — в двадцати пяти километрах от Бутримониса. В тридцать девятом году лежал в больнице в Каунасе. Денег на обратную дорогу не было. Сил идти — тоже. Моего отца Игнаций встретил на автобусной станции. Отец посадил молодого поляка в автобус Боярского, заплатил пять литов, отвез к нам домой, накормил, оставил ночевать. Утром Шестаковский ушел к себе.

Все это рассказал в лесу. И повел в Паранкаву к брату Михалу. Михал ушел в Бутримонис на базар. Дома застали жену — Михалину. Она отвела нас в сарай:

— Должна уговорить мужа.

Мы не очень надеялись. Ведь из-за нас — смертная казнь. Но день в тепле и поесть — большая радость.

Вернется из Бутримониса Михал, подтвердит: никого не осталось. И не будет надежды на чудо.

Он пришел под вечер. Михалина упала на колени, обняла мужа за ноги:

— Михалюня! Разреши мне подержать двух евреечек! Нашла в лесу. Голодные, замерзшие.

— Подержи немного.

Радостная, прибежала к нам:

— Разрешил! Через пару дней война кончится. Русские близко. Слышали по радио: американские евреи хорошо заплатят тем, кто вас прятал.

Я уверена: не из-за мифических денег Михалина нас приютила. Она хотела помочь. И помогла. Дала горячей воды помыться, чаем напоила, накормила, чем могла.

Я все плакала по сестрам.

— Не по ним надо плакать. Они отмучились. Над тобой надо плакать. Один Бог знает, что тебе предстоит.

Мы жили на сеновале. Каждый день хозяева приносили с базара горькие вести:

— В Бутримонисе точно всех расстреляли.

— Всех евреев убили в Онушкесе, в Аукштайдвoрисе.

По деревням организовали отряды самообороны. Они должны поймать и уничтожить скрывающихся евреев и военнопленных. По ночам подслушивают под окнами: нет ли еврейской речи, не плачет ли чужой малыш, не жгут ли в неурочное время огонь, нет ли следов обуви (деревенские ходят в клумпах).

Почему отряды карателей назвали отрядами самообороны? От кого они оборонялись?

Хозяева копали картошку. Меня оставили в доме. Благодарная, я вымыла окна, застелила кровать, все убрала. Заштопала Михалу брюки. Вернулась Михалина, испугалась:

— Что ты наделала? Сразу поймут: евреи у нас. Мы не моем окна. И нет моды застилать кровать. Никогда не делай так!

Михал похвалил:

— Вечно я ходил с разодранными брюками. Теперь махры не болтаются.

Вскоре Шестаковских напугал сосед:

— В соседней деревне обыскивают дома. Ищут евреев. Скоро к нам пожалуют.

Шестаковские собрали семейный совет. Решили сделать убежище. Михал сказал так:

— Уж такое ваше счастье! Рыть будем яму, будто под картошку. Застанут соседи — так и скажем. Но спрятать вас тогда не сможем. Про бункер будут знать.

Пол в хате глиняный, без настила. Михал — столяр. Работает дома. Яму выкопали под верстаком. Шириной — в метр, глубиной — в полтора , длиной — в рост. Закрывалась она крышкой. Крышку обмазали глиной. Свет и воздух попадал в убежище по железной трубке. Через фундамент трубка выходила на улицу.

Никто из посторонних в этот день к Шестаковским не зашел.

В яме душно: сохнет глина, дышим мы. Пот льет ручьем. Тело чешется. Стены мокрые. Мы раздеваемся — это не помогает.

У хозяев нашлась одна книга. Старая. Почему-то на немецком. Прочла все, до последней буковки. Двигалась за лучиком света и читала. Перед глазами — сестры. О себе думать — не лучше. Хозяин когда-нибудь да выгонит.

Глубокой ночью деревня засыпала. Нас выпускали в комнату подышать, обсушиться, поесть.

Печь — напротив окна. Мы — на ней. Смотрим в окно. Не идет ли кто? Успеть спрятаться.

Хозяева наши жили впроголодь. Мы тоже. Утром — немного вареной капусты с хлебом. Ночью — пару картошек. Были сыты горем, но есть хотелось.

Хотелось отблагодарить хозяев. Помочь. Написала записку Янковскому — богатому поляку. У него наша лошадь, часть вещей:

— Лошадь отдать Игнацию Шестаковскому.

Игнаций вернулся ни с чем:

— К Янковскому приезжал Воверис, привез записку, якобы от Ривы (сам Воверис и написал). Требовал деньги за лошадь. Янковский не поверил. Воверис угрожал. И Янковский деньги отдал.

Неделю спустя приехал сам Янковский. Привез четыре центнера картошки, хлеб. Очень просил хозяев подержать нас, пока смогут.

С нами вел счет:

— За платье для дочери — мешок картошки. За пальто — мешок муки и т.д.

Это было наше счастье.

Посадил меня на колени. Поцеловал:

— Всех евреев в Кайшедорисе убили. И вашу Басю. По всей Европе евреев убивают. Немцы говорят, ни единого не оставят.

Он приезжал раз в месяц. Привозил продукты, отдавал хозяевам.

Наша порция оставалась неизменной. Иначе не утерпеть до ночи, пока выпустят во двор. За полгода в яме высохли, как щепки.

Михал неустанно трудился над верстаком. Крышка всегда была засыпана стружкой. И все же хозяева решили доказать соседям: в доме нет посторонних.

Собрались на три дня в гости в другую деревню. Пригласили соседку присмотреть за детьми.

Нам дали хлеба, кувшин воды, ведро для нужды. Залепили крышку глиной.

Три дня мы молчали. Боялись кашлянуть. Болит живот. Так душно, что рвет тело. Три дня в могиле.

Шестаковские вернулись. Соседка ничего не заподозрила. Жизнь продолжалась.

Спим ночью на печи. Во сне пришел к маме отец, мой дедушка Ицхак:

— Вставай, доченька. Принимай гостей. К тебе дочь твоя идет, Циля.

Мать с печки. К окну:

— Циленька! Тевье! Кум агер! Мы здесь, мы живы!

Она сошла с ума?

За окном маячили две тени.

Проснулся хозяин, вся семья. На пороге стояли Тевье и Циля.

— Это моя дочь и мой зять.

— Ладно, — махнул рукой Михал. — Где двое, там и четверо.

С этого дня в тайнике двое сидели на маленькой скамеечка, двое лежали. Потом менялись.

Но каждый день я молила Б-га, дать прожить этот день. И каждый день зимы сорок первого приносил горе: то одних знакомых поймают, то других.

В Алитусе 12 тысяч военнопленных заставили выкопать ров. Раздели, загнали в ров и заморозили.

Михал наткнулся по дороге из соседней деревни на замерзшую еврейскую девочку.

Расстреляли братьев Голомбевских, хозяев хутора. Евреев прятали.

Расправа напугала. Риск был очевиден и велик.

Тем, кто еще прятался, пришлось уйти в лес. Собрались и мы. Шестаковский остановил:

— Куда пойдете? Все равно поймают. Пыток не выдержите. Выдадите. Все и погибнем.

Пойманных евреев убивали не сразу. Пытали. Хотели вызнать, кто кормил.

— Был бы один, — что с вами, то и со мной. Детей жалко. Нет выхода. Ни вас пускать, ни вас держать.

Вечером Шестаковские обсуждали нашу судьбу. В яме был слышен даже шепот.

Решили: другого исхода, как обрушить на яму печку и похоронить нас под обломками, нет.

Я хозяев не виню. У них, действительно, не было другого выхода. Спасибо и за полгода. Не на деньги польстились — помочь хотели.

Мы и сейчас встречаемся. Вечерний тот разговор не напоминаю. Не слышала.

Благодарна Шестаковским всю жизнь. Спасли. Уберегли в первую военную зиму.

Кто-то из них предупредил Янковского. Примчался Янковский. Шепнул потихоньку:

— Немедленно уходите.

Вначале он ездил к Шестаковским часто. Но работники обратили внимание:

— Вроде нет у вас в Паранкаве родственников, хозяин.

Стал ездить раз в месяц. К себе не мог пригласить — слишком много посторонних глаз в его хозяйстве.

Шестаковские не торопились. Да и не могли они решиться. Не хотелось им убивать.

На Пасху вечером ушли хозяева к брату — праздновать. Тевье выбил головой крышку. В чем стояли, ушли в лес.

Тевье повел к Малданисам. Малданис покупал землю у старшего Шейнкера. С братом Тевье в армии служил. Разрешил в своем лесу прятаться:

— В государственном воруют дрова — не спрячешься.

Спали на ветках. Потеснее. Днем не так мерзнешь. Ночью лучше двигаться. Просить хлеба ходили далеко. Сбивали со следа.

Иногда приносил поесть один их братьев Малданисов. Оставлял в установленном месте. Молочный суп, картошку.

Мы расплатились письмом к татарину Раецкому из Бутримониса. У него хранилось немного нашего имущества.

Приезжали к Малдaнисам гости, родня из Рудишкеса. Выпили, закусили, разговорились. Дошло до евреев:

— У нас в лесу тоже прячутся. Мы за лес не ответчики.

Пошли показывать. Принесли хлеба, еды, четвертинку самогона. Давали советы. Тевье самогон вылил. А мы только есть хотели.

Было, конечно, на что посмотреть. Я в одном платье пряталась всю войну. Оно на мне истлело. Это платье в Яд Вашеме.

Голодными были всегда. Когда горе и голодный — спится. Спали как-то на листьях. Утром — следы велосипеда вокруг. Узнали потом: алитусский немец, Губерт, варил скипидар в лесу неподалеку. Не выдал. Даже Малданисам не сказал.

Свалилась еще беда. Циля родила мертвого ребенка и тяжело заболела. Тевье привязывал ее к спине и переносил на себе.

Встретили Бернштейна. Нашего, бутримонского. Его прятали Хлебовичи из Паранкавы. В лес после расстрела Голомбевских ушел. Сделал себе логово. В густых зарослях. Еще кусты поставил. Не продерешься.

Вспомнил наших. Доктора Габая. В гетто оставались девяностолетняя мать доктора и его слепой брат. Бежать они не могли. Габай дал им яд:

— Выпейте, когда придут. не будут мучить.

Они так и сделали. Шаулисы нашли только трупы.

Сам Габай с женой, дочерью пяти лет, сыном девяти месяцев и Финк с сыном ушли к Янковскому. Детей увезла в Вильнюс родственница Янковского, монашка. Всю войну прятала.

Финка из концлагеря освободили американцы. Писал из Америки. Слал посылки. Звал к себе. Мальчик принял фамилию названной матери. К Финку ни он, ни она не поехали.

Габай с женой прятались в деревне Полукнас у знакомых Янковского. Соседи заметили, донесли. Пришли с обыском. Не нашли. Но жена Габая сошла с ума. Перебрались в Вильнюсское гетто. Там она умерла. Сам доктор остался жив.

Монахиня спасла детей. После войны ходила в школу на родительские собрания. Помогла им с отцом уехать в Польшу. Уже из Польши семья Габая выехала в Израиль. Там и записки доктора об оккупации.

Прошла весна. В июне прибежала жена Малданиса.

— Альфонсаса нет. Уехал. Бегите! Лес окружен. Прочесывают. Ищут евреев.

Облава шла третий день. Недаром меня мучило предчувствие. Даже не пошли за хлебом.

Только скрылись за кустами, на нашу поляну вышли смоугики.

Бросились было наутек. Вспомнили про Бернштейна. Подняли его, сонного. Вместе дошли до опушки. Стали в тени деревьев. На наше счастье, Тевье все слышал, замечал:

— Рива, посмотри направо.

Встретилась взглядом со смоугиком. Они лежали цепью в траве опушки.

— Бегите! — это Тевье.

Схватила за рукав Бернштейна. Он рванулся:

— Пусти!

Прогремел выстрел. Бернштейн упал мне на ногу.

Обернулась. Тевье с мамой и сестрой бегут к лесу. Я — за ними.

Тевье понял: окружают. Резко развернулся. Пробежал вдоль опушки к полю. По полю — шли, боялись привлечь внимание.

Какой-то крестьянин пахал. Мимо него на Чертово болото вывел нас Тевье:

— Прыгать только по кочкам. Промахнетесь — не вытащу. Болото засосет.

Мы прыгали. Дикие козы тоже прыгали. Было невероятно красиво. Цветы на кочках. Изумрудная трава. Она резала ноги не хуже бритвы.

Оставляя кровавые следы, добрались до центра болота. Отдышались. Услышали топот копыт. Тевье ушел. Bернулся бледный:

— Верховые прочесывают лес. Болото окружено.

Тогда во ржи они нашли сына Ковальского — Янкла. Там он погиб.

У нас не было выхода. Простояли в воде до темноты.

Ночью Циля и Тевье пошли к Малданисам. Встретили крестьянина Жемайтиса из Эйгердониса. Он нас спас. Это он пахал днем. На вопрос преследователей:

— Не пробегал ли кто?

Ответил:

— Нет.

Хотя прекрасно нас разглядел.

Малданисы — уважаемые люди. Полицейские всегда у них останавливались. У них ночевали и в эту ночь. Тевье постучал. Один из смоугиков поднял хмельную голову:

— Кажется, стучат.

— Послышалось, сейчас посмотрю.

Хозяйка высунулась за дверь, шепнула:

— У нас смоугики.

Позже нам рассказали, как издевались над раненым Бернштейном. Хотели знать, кто кормил. Отрубали палец за пальцем, пока не осталось ни одного. Он ничего не сказал.

Эта облава унесла еще несколько еврейских семей и военнопленных. Тогда мы вроде тронулись. Ходили по полям, почти не прячась. Дошли до шоссе. Залегли во ржи рядом с домом Рандоманского. Там и пролежали до урожая. И снова в лес.

Как-то в кустах среди берез нашла нас Дульскене. Знали ее хорошо. Часто нанимали полоть огород.

Женщина хотела наломать веток для метелки. Раздвинула кусты.

Мы лежали. На руках, плечах, коленях сидели птички. До сих пор вижу: мама ест хлеб, сыплются крошки. Их подхватывают птицы, чирикают у мамы на голове, на плечах. Мы меняли место — они перелетали за нами.

Анеле испугалась. Я обняла ее за ноги. Заплакала:

— Накорми нас.

Пообещала отвести нас к матери.

— Интересно, как вас птички не боятся. Приведу мужа. Покажу.

Действительно, через полчаса пришла с мужем. Принесла хлеб.

Вечером пришла, закутанная в покрывало. Боялась, узнают. Проводила нас в Эльчунай к Сакавичусам. Мы оставили у них вещи. Взамен я попросила хлеба.

Сакавичене лежала в постели в моей ночной рубашке, но вскочила:

— Снимай пиджачок.

Очень старый пиджачок отдал мне кто-то из крестьян.

— Что ты? — попытался остановить муж, — последнее с человека снимаешь. Голая останется.

— Зачем ей? Не сегодня завтра убьют.

Я попыталась защищаться:

— Ты же останешься в доме. А я уйду под небо.

— Тише ты! Тут полиция близко. Позову — ничего больше не понадобится.

В одном гнилом платье шла я обратно.

Правду говорят:"Пошел верблюд рога просить, ему и уши отрезали".

Анеля, спасибо ей, отвела нас к родителям. Там мы и перезимовали.

Всяко прятались. В ямах, в сараях. Выбирали убежище подальше от людей. А пустят люди, дадут кусок хлеба, мы расспрашиваем, где кто живет, чтобы ориентироваться.

Летом — во ржи, в кустах. Сожнут рожь — лезем в сарай. Из бесконечной череды сараев, в которых отлеживались, запомнила сарай Ивановского.

Уже после войны подвозил в Бутримонис какой-то поляк. Проезжаем мимо Ивановского, он говорит:

— Этот — мой. В нем зимой прятались военнопленные. По весне стали брать клевер. Глядим, — внутри место вылежано. Видно, были люди. Вот так.

Поняла: это Ивановский. Раньше его в лицо не видела.

— Мы у вас прятались.

В сарае были сложены сено и клевер. Залезли в клевер. Знали: до весны не тронут. Глубоко в стогу промучились три недели. Хотелось пить. На весь день — бутылка воды. По нужде выходили ночью. Ели снег.

Я и Тевье отправлялись по хуторам просить хлеба. По дороге не ходили. Дороги охраняли отряды самообороны. Ходили пахотой. Разговаривали с нами в темноте. Свет зажигать было опасно.

Зашли к одному знакомому второй раз. Замахал руками:

— Погубить меня хотите? Вся деревня знает: евреи ко мне ходят.

Тевье удивился:

— Нас никто не видел.

— Вы в галошах. А наши все в клумпах ходят. По следу сразу видно.

Мы бы и рады что-то другое надеть. Да Тевье достал старые галоши. Ногу — в тряпку, сверху — галошу. Так и ходили. Чтобы следов не оставлять, стали тряпками и сверху обматывать.

Трижды в день приходил Ивановский с сыном за кормом для скота. Слышим — дергают из стога сено. Тихо сидим, как мыши.

Вдруг мама закашлялась. Сын вздрогнул:

— Слышишь, тут кто-то есть.

Отец усмехнулся:

— Ты что? Кто-то присел до ветру за сараем, тебе и чудится.

В конце третьей недели всю ночь неподалеку шла стрельба. Утром Ивановский пришел один. Тевье вылез и поздоровался:

— Иду к своим. Жена и сестра у хороших людей. Знаю, вы тоже человек хороший. Знакомы давно. Плохого не сделаете. Я переночевал и ухожу. Что было ночью?

— Пятеро партизан зашли в баню. Не знаю, зачем. Среди них и бутриманский еврей — Страж. Их заметили. Подъехали активисты, твой старый знакомый — Рачкис. Баню подожгли. Всех перебили. Своим не скажу. Только уходи сразу.

Ночью мы ушли.

Летом сорок третьего решили разделиться. По двое легче прятаться. Мы с мамой нашли во ржи воронку от войны четырнадцатого года. Недалеко от деревни Йанавка. Тевье по ночам приносил поесть.

Но пришли на поле косари. Двое. Юргис Янушаускас, пьяница и буян, заметил нас. Обомлел.

Худые, с воспаленной изодранной кожей грелись мы на солнце.

— Погодите. Сейчас принесу поесть. Прибежал. Принес свой обед. Хлеб с молоком:

— Принес бы больше — напарник выдаст. Скажу, чтобы завтра принес еды. Принесет — значит пожалел и не выдаст.

Утром следующего дня пришли к яме женщины: дочь Юргиса, жена его напарника и еще две — наши знакомые. Стали мы есть. Жена напарника шепчет тихонько:

— Уходите. Боюсь, Юргис выдаст.

Я нарочно громко его дочке:

— Твой отец не может выдать.

Дочь — кричать:

— Мой отец — дома. Это твой муж ушел утром в Бутримонис. Не за полицией ли?!

Так и ушли, ругаясь.

Мы помедлили. Идти днем — опасно.

Но пошли. Метров через пятьдесят встали оглядеться под густым деревом. Оглядеться. Над ямой раздались выстрелы.

Мимо нашего дерева прошли полицейский из Бутримониса, Стельмахавичюс и учитель Люциус Константинович. Учительский портфель проплыл буквально в метре от меня.

Чудо! Стельмахавичюс пристрелил бы нас, глазом не моргнув. Многие на его совести. В яму стрелял так, для веселья.

Бесконечные скитания то вдвоем, то вчетвером привели к Швабовскому. Горела за окном лучинка. Слышалась польская речь. Рискнули войти.

Швабовский гнал самогон. Попросили его пустить в сарай погреться. Может быть, на несколько дней. За те вещи, которые у нас с собой. Обещали принести еще.

Раздался стук. Чей-то голос за окном заторопился:

— Дяденька! Я принес две штуки полотна. Дело чистое. Взял его на гумне, где хозяева прятали, что получше. Под большим камнем, в ящике. Я камень сдвинул. Вытащил полотно. Снова поставил камень. Следов не оставил.

Мы укрылись за печкой. Лучина догорала. Было темно. Дальше порога Пилевича (узнали его) хозяин не пустил. Они сторговались на каком-то количестве самогона. Пилевич ушел.

Пустили на солому над коровами и свиньями. Раз в день обещали кормить горячим без хлеба. Горячее хозяйка приносила где-то к середине дня. Когда все, включая собаку и скотину, были сыты. Вода далеко. Для нашего супа хозяйка брала снег за домом, куда все ходили по своим делам. Бросала туда гнилые свеклы.

Постирали свое белье. Это лохмотья. Но незадолго старая приятельница мамы, Борткевич, подарила ей свою рубашку. Рубашку эту, когда она сушилась, хозяйка сняла сама. Не постеснялась украсть нашу торбу с хлебом. Мы его нажебровали.

Циля проговорилась:

— Умею шить.

Взяли в дом. Кроила и шила рубахи из полотна. В доме ее и увидел Пилевич. Узнал. Надо было уходить. Но фронт близко. Пилевич сам боится властей. Мы решили рискнуть и остались. Мама вязала чулки. Сестра шила. Снаряды и стрельба подошли вплотную. Люди попрятались.

А мы вышли. Радовались и гуляли:

— Смотри на небо. На самолетах русские звездочки. Дожили до свободы!

В лесу остановил русский часовой. Выглядели мы ужасно. Я опиралась на палки. Мама поддерживала меня за спину. Иначе я падала. Жили только глаза.

Солдат сообразил: перед ним евреи. Отвел к лейтенанту. Лейтенант оказался евреем. Обрадовался. Еще кто-то выжил. Нас накормили. Есть при всех мы не могли. Оставили одних. Лейтенант собрал деньги:

— Пусть первые деньги на свободе будут у вас мои.

Мы были вне жизни. Когда расставались, поделили деньги поровну -разорвали каждую банкноту на четыре части.

Вернулись к Швабовскому. Ждали Тевье. Они с Цилей отправились к Янковскому — все узнать точно.

Янковский встретил хорошо:

— Русские в Бутримонисе.

В местечке Тевье мало обрадовались. Те, у кого оставались наши вещи, даже разговаривать не хотели. Только Троцкис дал Тевье фуражку получше и полбуханки хлеба.

В Бутримонисе в еврейских домах жили активисты или их помощники. Кто этим не занимался, сидел в своем доме.

Они понимали: не навсегда поселились. Снимали с окон рамы. Продавали. Сдирали кафель с печей.

Тевье вернулся к Янковскому.

Нас же Швабовская позвала в дом. Гостил у нее младший брат, Федоравичюс. Раскричался:

— Стыдно! Ты жидов держала. Из-за тебя они выжили. Я хорошо их сестру помню. Сам добил. Перед смертью кричала:"На нашей крови не построите независимую Литву!" Ох, мы и врезали ей тогда.

Мы сбежали. Бежали долго. Опомнились у ворот усадьбы Янковского.

Семья его нас не узнала. Думали, нищие. Я расплакалась:

— Неужели вы забыли? Мы — Лозанские.

А нас просто невозможно было узнать.

Янковская тоже заплакала. Пригласила в комнату. Мы в комнату не пошли. Были очень грязные. Хозяйка вынесла переодеться. Отправились к болоту — мыться. Мама носила воду в коробке от консервов и мыла меня.

Свое платье я бросила. Мама взяла на память. Хранила его. Сейчас оно в Израиле, в Яд Вашеме.

Накормили. Угостили салом. Хотели, как лучше. Но животы, конечно, разболелись с непривычки. Стали неловко. Простились. Пошли к другим.

Туда и приехал Тевье на повозке. Я уже совсем не могла ходить. Увез нас в Бутримонис.

Тевье привез нас в свой дом в Бутримонисе.

Там остановились русские офицеры. Внутрь мы зайти не решились. Устроились во дворе, на соломе. Убийцы, захватившие дом, сбежали, не успев убрать. Хороший человек не бросит родное место ради чужого очага. У Тевье четыре года жили бандиты из соседней деревни. Неудалые хозяева, они и в местечке развели беспорядок.

С приходом русских, поспешили убраться. Только неприбранные копны соломы остались во дворе.

В соломе и заночевали. Было уже тепло. Май! Фронт проходил совсем рядом. Брали Алитус.

Русские солдаты спали в доме. Это была первая спокойная ночь за последние годы.

— Какое счастье, — думала я, — спать без страха!

Наутро нас окружили солдаты. Смотрели, как на чудо. Как сумели женщины выжить среди врагов! Из тысячи — один не хотел выдать, и то выдавал — по глупости.

Фронтовики оказались хорошими людьми. Каждый хотел помочь — давал хлеб, сахар, консервы. Мы отказывались — они оставляли тайком. Помогали со всех сторон.

Первое время мы и жили тем, что давали солдаты.

Но есть хотелось все время. Поэтому раз в несколько дней рисковали ходить по хуторам. Обращались к тем же старым знакомым, что не дали нам умереть в страшные военные годы. Не слишком они нас баловали, но, когда заходили, выгнать не могли, все равно что-то давали.

Возвращаясь вечерами, делили напрошенное. Тевье резал хлеб на куски. Он все эти годы носил в рукаве ножик. Говорил:

— Живым они меня не получат!

Делил поровну на несколько дней вперед. А я сильно хотела есть, потихоньку щипала — съедала все в один день. На следующий день голод разыгрывался еще пуще.

Цеплялась к Тевье:

— Ты меня обманываешь!

Раз дошло до драки. Я бросалась на Тевье, расцарапала ему лицо, требовала хлеба. Стыдно теперь, но тогда мы были сумасшедшие. От горя и голода слабеет ум человеческий.

Подошел к нам военный — врач. Разобрал спор, сказал:

— Больше не драться! Приходите с хлебом прямо ко мне в лазарет. Я — посторонний, буду делить честно.

И еще сказал о себе:

— Моя судьба не лучше вашей. Я тоже еврей. Сестру повесили за связь с партизанами, мать сожгли. И вернуться не к кому.

Мы ходили к врачу, пока не бросили просить милостыню.

Из двора почти не выходили. Больно было ходить по местечку. Еще живы в памяти лица соседей, слышны их голоса.

Местечко смотрело провалами вырванных окон, снятых дверей. Бандиты чувствовали: заселяются ненадолго. Снимали на продажу оконные рамы, двери вместе с косяками, кафель с печей.

Во всей апилинке, кроме нас, ни одного еврея! Литовцы смотрят волками — на каждом кровавое клеймо. Один убивал, другой грабил, третий держал, чтобы не сбежали! А мы — единственные свидетели...

Через пару дней объявился Элиягу Гробман из Пуни. В сорок первом он ушел с Красной армией из Каунаса. Потом воевал в шестнадцатой литовской дивизии. Теперь живет в Израиле.

Гробман вместе с солдатами сколотил для нас нары в одной из комнат — спать во время дождя. На доски бросил ту же солому — единственное наше достояние.

Мама хотела застелить — сделать хоть подобие постели. Но в доме пусто. Уходя, бандиты подобрали все до нитки.

Я сунулась было к литовцам, кто брал на хранение наши вещи и вещи соседей. Будто не узнают меня. Цедят сквозь зубы непонятное, а то и вовсе на двор не пускают.

Пошли к Ионасу Андриконису, ксендзу. Литовцы ведь набожные, боятся своего бога, ксендза. Если ксёндз скажет — вернут.

Но и ксендза не послушали. Андриконис сам ходил по местечку, просил для нас одежду, постель. Принес пару подушек, простыни, мелкие вещи.

Тевье пошел к Вайткявичюсу. До войны он дружил с отцом, потом многие прятали у него вещи. Кто-то верил, что отдаст, кто-то надеялся: придет справедливая власть — заставит.

Много Вайткявичюс и сам похватал. Даже все музыкальные инструменты Шевахов оказались у него. Но мы подумали: хоть живым отдаст!

Вайткавичене увидела Тевье — стала скучная, отвернулась. Куска хлеба не дала. Тевье ушел ни с чем.

Тут мы вспомнили все фокусы Вайткявичюса. Вспомнили, как он таблички на дверях вешал -"Здесь живут евреи", как старостой был. Почему об этом сразу не подумали? Сидело в голове — друг отца — и только.

Прошло несколько дней. Жить на подаяние становилось невозможным. Просить милостыню на свободе? Просить у вчерашних убийц?!

Я сама пошла к Вайткявичюсу. Хозяйка жарила блины — готовила еду для русских офицеров. Уже ласкались к русским.

Ко мне даже не повернулась. Я говорю:

— В сорок первом году вы сами предлагали спрятать у вас вещи. Я лично отдала вам стулья, одежду, деньги. Теперь нам нечего есть, нечего носить. Прошу вернуть!

Она говорит:

— Стулья сломались, вещи оборвались, деньги истратились. Иди себе миром.

А сама блины на маминой сковородке печет!

Взяла у нее из рук сковородку, пошла домой.

На следующий день вместе с Тевье отправилась к пуньскому ксендзу — Рудзявичюсу. Ему я своими руками в предпоследний день гетто отдала мамину одежду. Он человек божий — должен вернуть.

Рудзявичюс только возвратился. На время близких боев он куда-то уезжал. Зашли в дом. На полу грудой навалены вещи. Я узнаю мамины, Тевье, свои. Экономка ксендза — Зося увидела нас и как закричит:

— Доукрывали жидов на свою голову! Сейчас последнее отнимут!

Я говорю:

— За такие слова ксендз тебя не пожалует,

Зося только усмехнулась.

Прошли в горницу. Там сидели военные, офицеры на постое. Ксендз ходил по комнате в маминой шубе, наброшенной на плечи. От новой власти, видно, и в мае знобило. Воротник спорол, иначе заметили бы — женская.

Я подошла к Рудзявичюсу, попросила вернуть вещи. Говорила специально по-польски и медленно, чтобы поняли офицеры.

Ксендз отмахнулся:

— Что вы тут лезете со своими тряпками? У самого большая беда: бомбежкой крест с костела сбило.

Я вдруг онемела. Стояла столбом, не решалась сказать про вещи в соседней комнате. А чего боялась — не знаю. Глубоко засел страх четырех лет тайников, подвалов, леса.

Потом решилась:

— Отдайте хоть шубу!

Ксендз промолчал. Больше просить не стала, глянула на военных, подошла, взялась за обшлаг — сняла шубу. Ксендз не противился. С тем и уехали.

Вернувшись, пошли к Андриконису. Просили поговорить с Рудзявичюсом. Через несколько дней к нам зашла Зося. Улыбается — хоть к ране прикладывай. Принесла три метра ситца на платье, пару туфель. Не наши — мертвых.

Приглашает:

— Приезжай сама, ксендз еще даст.

Я в ответ:

— Да, да. Спасибо. Зайду обязательно.

А внутри все дрожит. Я тогда уже знала...

Утром прибежала литовка, которая жила неподалеку от Пуни. Схватила меня и шепчет:

— Дай руку, что никому не скажешь.

А сама вся трясется.

Я говорю:

— Расскажи, в чем дело. Не бойся, дам слово — не нарушу.

Она:

— Сначала поклянись.

Я дала слово. Потом вспоминала, в школе учили не давать клятв и зароков, да поздно.

Литовка рассказала:

— Утром пошла к ксендзу — заказать молитву по умершему отцу. Пошла очень рано — перед работой. Открыла дверь на кухню — великий боже — все залито кровью. На полу валяются ваш Мендке (Мендл Мазовский из Пуни), его жена, Роза и мальчик ихний. Порублены на куски.

Тут ксендз влетел коршуном, схватил за ворот, как зашипит:

— Кому слово скажешь — вырежу всю семью.

— Рива! Я в себе не удержала — сказала тебе. А ты — молчи! Молчи, умоляю, детей моих пожалей!

До сих пор себя казню — зачем дала слово? Вспоминаю — кровь кипит!

Одно лишь сказать: видела, переживает литовка за Мендке. Мало кто тогда нас жалел. Его не поднимешь, а шуметь начнешь — опять кровь прольется. Тогда в Литве и не за такое убивали.

Я промолчала. Литовка переехала в Каунас — побоялась остаться. Заявила в НКВД. Стали проверять — нет свидетелей. Так и подох Рудзявичюс своей смертью. Никогда себе не прощу.

Через несколько дней вышел приказ русского командира: всем жителям покинуть местечко и выехать за два километра. Объяснили: фронт близко, в прифронтовой полосе гражданским находиться не положено.

Надо было уходить. А куда? В лесах — бандиты — недавние подручные фашистов, на хуторах — родственники и друзья убийц. Те немногие, кто чист, боятся бандитов.

Знакомые рассказывали: на стаклишской дороге нашли еврейскую девушку. Разорванную пополам. Кто-то укрывал всю войну, а тут не выдержал. Немцев боялись меньше, чем ушедшего в лес соседа.

На счастье, остановился возле местечка большой русский командир. Может, даже командующий фронтом. У него было много охраны. Офицеры называли его генералом.

Прибежал активист из волости — Карпавичюс — коммунист с довоенным стажем, говорит:

— Генерал интересуется, не осталось ли живых евреев. Так что, собирайтесь.

Стали решать, кому идти. Все очень плохо одеты. Мамина юбка — мешок, подвязанный веревкой. На голове — кусок занавески. У Тевье совсем красивый вид. Четыре года мы валялись по оврагам и ямам. Брюки сзади совсем продрались. Циля обрубила брючины ниже колен, наложила заплаты. В рубашку завернули мертвого ребенка — пиджак носил на голое тело. Обувь разорвалась. Тевье нашел женские галоши, отрезал задники, связал веревкой.

Лишь у меня было старое, с рваными рукавами платье — подарок Янковского. Мама решила: пойду я.

Рукава закатала, волосы подвязала проволокой — пошла. Правда, босиком.

Генерал оказался довольно молодым, с простым, открытым лицом, на боку — сабля. Я поздоровалась по-польски. Сказала, что могу еще по-немецки.

— Говори по-немецки, — сказал генерал, — я понимаю. Мы проехали много местечек, но нигде не встречали евреев. Неужели только ты уцелела?

Я ответила:

— И мама, и сестра с мужем, и еще несколько человек. Больше никто из нашей апилинки.

Генерал поднялся. Попросил разрешения зайти к нам домой, познакомиться.Пошли пешком в окружении большой охраны.

Мама пригласила в дом. Генерал присел на топчан, стал расспрашивать. Мы рассказали, как убивали наше местечко, как мы спаслись. Он не перебивал, слушал молча. Часто доставал большой белый платок, утирал слезы. Я отчетливо помню: русский начальник, и вдруг — слезы, белый платок. Особенно платок. Я уже забыла, как используют эти кусочки белой материи.

В конце разговора генерал предложил свою помощь. Мама попросила разрешить евреям остаться в местечке под защитой Красной армии.

Генерал тут же приказал одному офицеру не выселять нас.

Так мы и остались в местечке вместе с русскими. Тогда я впервые поняла, что у нас появился защитник и что Красная армия не забудет пролитой крови невинных.

Генерал уехал. В доме Шейнкеров разместился штаб. Одна комната осталась за нами. Но спали в сарае на сене. Слева спали мы, справа — офицеры. Спать — только считалось — за четыре года мы привыкли ночью бодрствовать. Ходили по хуторам, искали хлеб, грелись. Ночью в лесу холодно, а на ногах не так мерзнешь. Уже на свободе еще полгода спали днем, украдкой, по несколько часов..

В одну из ночей два офицера переоделись в штатское, проверили пистолеты и ушли. Мы испугались, лежали тихо. Навалился страх: опять начнут убивать.

Перед самым приходом русских в местечке появились плакаты:"Уничтожим всех жидов и пленных! Каждый из них выдаст тысячу литовцев!"

Власти проводили собрания, доводили этот призыв до каждого. Про это нам рассказал Швабовский. Не верилось, что такое повторится при русских. Голова не верила, а сердце дрожало.

Утром на улице узнали: ночью убит Пляткус. У Милькявичюса сгорел дом. Дочка не успела выскочить — погибла в огне.

Мы с мамой подошли к офицеру. Рассказали, что видели ночью. Оказалось, налетели на одного из тех двоих. Он достал блокнот, показал план местечка, дом Пляткуса. Рассказал вот что:

— В сорок первом, ночью на двадцать четвертое июня, он, его брат и еще один офицер проходили через Бутримонис. Постучали к Пляткусу, попросили еды и показать дорогу. Хозяин вывел за околицу, предупредил:

— В местечке много шаулисов.

А чуть отошли — стал стрелять вслед. Убил брата.

Завязалась перестрелка. Из домов повыскакивали активисты. Погнались. Еле удалось уйти.

И вот вчерашней ночью он вывел Плятикуса к месту гибели брата, напомнил и застрелил.

Милькявичюсов подожгли за выдачу немцам пленных.

— У нас, — сказал, — своя прокуратура и свой суд. Если брать по закону — половины не докажешь. А пока фронт близко, многое можно.

Почему офицер нам доверился? Думаю, понимал: не расскажем. Или хотел научить, что делать.

Несколько дней в Бутримонисе только о том и говорили. Не знаю, откуда, но всем литовцам стало известно, за что убили и подожгли. Еще знали: сделали русские.

Говорили:

— Правильно. Получили по заслугам.

...Вчера лизали один сапог, сегодня бросились к другому...

Фронт отодвинулся. Штаб выехал. В местечке осталось несколько русских, а к нам вернулся страх.

Вокруг живут убийцы, по лесам прячутся бандиты. Знают: новая власть им не спустит. А свидетели — мы.

Опять по ночам уходили в огороды, прятались в лесу.

Наконец, в Бутримонис вошла воинская часть. Русские ловили бандитов. Bернулись домой.

Жизнь начала как-то устанавливаться. Надо было трудиться, зарабатывать на хлеб. Мы пошли в управу Бутримониса просить работу. Hам отказали. Тевье собрал остатки хозяйства отца, принялся обрабатывать землю. Мы потихоньку возились на своем огороде. Люди понемножку давали семена, а я высадила грядки, ухаживала за ними.

Мама выменивала на еду вещи, которые удавалось найти и забрать. Она была как мать всем уцелевшим евреям апилинки. Тех, кто возвращался, посылали к ней:

— Идите к Лозанской.

Помню — вечер, костерок во дворе. Мама варит картошку. Вокруг огня — последние евреи Бутримониса. Мама делит еду. Шумят деревья, блестят звезды. И горько, и сладко.

Когда 16 дивизия вернулась в Каунас, в местечке появились наши евреи: Хаим Цофнас, Залман Перцикович, Борух Бакшицкий, Реувен Рашкович. Стало веселее. Первое время все жили у нас. Мама вела хозяйство. Как-то вышла на рынок — посмотреть. Грустное зрелище! Раньше площадь пестрела знакомыми лицами. Литовскую речь редко услышишь. Даже заезжие говорили, мешая польский с идиш.

Теперь на весь рынок одна еврейка — мама. И что за базар?! Литовцты привозят из города спички, соль, дрожжи. Продают, меняют.

Пранас Бонислаускас из семьи коммунистов одолжил нам 25 рублей. Мама пустилась в "большую коммерцию". Заметила, кто постоянно продает дрожжи. Увязалась с ними в Каунас на рынок. Магазинов тогда еще не было — все по карточкам, остальное на базаре, у людей.

Приметила хозяина. Вошла следом, стала просить:

— Знаю, есть у вас. Продайте!

Хозяин подумал и согласился. У мамы не хватило денег — дал в долг:

— Вижу, — сказал, — ты — еврейка, не обманешь. Я помогал вашим из гетто — ни разу не провели. Бери, потом вернешь.

Сложил и дал — нитки, спички, дрожжи. Так началась мамина "торговля". На вырученные деньги покупала хлеб, картошку, молоко. Особенно трудно пришлось в первом послевоенном году. На второй год подошел урожай с огородика — стало легче.

Прошло несколько месяцев. Народ от нас потихоньку разъезжался. В местечках евреи жить не хотели. Возвращались с фронта — находили лишь могилы, а в родительском доме — убийц.

Приходили к нам, а скоро перебрались в Каунас, Вильнюс. Одинокие, без семьи — в голодные чужие города. Нелегко было расставаться... Потихоньку все разъехались, остались мы с мамой. Так и не поднялись. Женщины — не было сил переезжать. Да и куда? К кому? Где жить, где работать?

Мы старались держаться ближе к русским. По Литве разворачивалась борьба с лесными бандитами. В апилинке и в Бутримонисе добавилось войск. Мы искали евреев среди солдат, они искали нас. Так я познакомилась со своим будущим мужем, Абрамом Богомольным из Одессы.

В мае сорок пятого мы поженились. Собралось несколько евреев возле братской могилы, сказали молитву, надели кольца — и вся свадьба. Навек тогда обручили меня с Абрашей и с моими мертвыми...

Кольца отца и матери вернул Янковский. Привез и сказал маме:

— Остались дети — пусть носят.

Военные, сослуживцы Абраши, принесли свой паек, мама сготовила, что имели.

Жениться тоже было непросто. Абраша написал заявление командиру части:

— Родственники и вся семья в Одессе убиты. Возвращаться некуда. После демобилизации хочу остаться в Литве. Семья невесты, хоть и проживала на оккупированной территории, с немцами не сотрудничала.

Командование разрешило. Но счастье длилось недолго. Через две недели Абрашину часть увезли на войну с Японией. Он вернулся только в конце сорок шестого.

В нашем доме жил офицер по фамилии Калаев. Однажды к нему пришел Баранаускас — крестьянин из-под Бутримониса. Поговорил немного и ушел. Я давно знала Баранаускаса. Еще с тех пор, когда мы прятались в лесу у его соседа Малданиса. Тогда Леопольд Малданис предупредил:

— Баранаускас все доносит немцам. Если что узнает — выдаст и вас, и нас.

Не понравился мне визит Баранаускаса.

Через несколько дней на базаре рассказали;

— Малданисы сидят в тюрьме. В Алитусе. Взяли по доносу Баранаускаса.

Дело было так. Из Германии гнали скот в Россию. Бандиты отбили стадо лошадей. Спрятали в лесу Малданисов. С их согласия или без — не знаю. Бандиты не церемонились. Кто не соглашался помочь — убивали сразу. Тех, кто давал согласие — забирали русские.

Баранаускас донес:

— Лошадей отбили Малданисы.

Солдаты окружили лес. Прочесали, нашли табун. Бандиты успели скрыться. А братьев Малданисов взяли.

Я поехала в Алитус. В нем шесть тюрем. Где искать? Обошла все. Малдонисы оказались в последней. Вызнала у охраны, где НКВД, нашла дом. На крыльце сидел офицер. Поняла: начальник.

Трудно сказать, почему. Но тогда я многие вещи понимала ниоткуда. Словно кто вкладывал в голову знание.

Подойти не решилась, ходила вокруг, думала, сам пригласит. Начальник посидел, покурил, вернулся в дом.

Только минут через двадцать я решилась подойти к часовому. Говорю:

— Меня начальник пригласил. Проведи к нему.

Часовой не поверил. Я описала внешность. Отвел.

Начальник оглядел меня, удивился, давай ругать часового. Я вмешалась:

— Солдат не виновен. Я — обманула.

И начала рассказывать свое дело.

Он отправил часового, меня посадил, стал слушать. Я рассказала, как Малданисы нас прятали. И не только нас, еще и русских солдат. Теперь они невиновны. Произошла ошибка. Просила отпустить братьев.

Начальник подумал, сказал:

— Помочь можно. Нужно заявление с подписями тех, кому помогли Малданисы.

Я вышла. Попросила часового написать заявление по-русски. Он поначалу противился, но узнав, какое заявление — согласился.

С заявлением пошла по улице. Думаю:

— До Бутримониса далеко. На дорогах бандиты. Братьев надо спасать. Написала свою фамилию — расписалась. Потом мамину девичью — подписала другой рукой. Потом Тевье с женой. Получилось три фамилии — четыре человека.

Заявление отнесла начальнику. Посмотрел, говорит:

— Нормально. Иди домой. Завтра отпустим.

Я давай просить:

— Отпустите сейчас. Вдруг ночью увезут по ошибке, А Россия большая...

Улыбнулся.

— У нас — говорит — ошибок не бывает. Ну да ладно, коль так просишь — пойдем, опознаешь.

Пошли в тюрьму. А я боюсь — не ошибиться б! Братьев то я видала только ночью, при лунном свете.

Зашли в общую камеру. На полу лежало много людей. Один подскочил, бросился ко мне, начал целовать. Кричит другому:

— Смотри! То Рива, швагерка Тевье, пришла нас спасать!

Это был Леопольд Малданис. Вместе с Тевье он служил в литовской армии.

Потом укрывал нас от немцев к литовцев.

Начальник увидал такое дело, говорит:

— Всё ясно. Завтра они будут дома.

Так и вышло. А через несколько дней Леопольд привёл нам корову. Говорит:

— Она совсем старая, без зубов. Когда даёт литров пять молока, когда нет. Но хоть голодать не будете.

Тевье возразил:

— Не нужно. За мицву не берут денег.

Но Малданисы и слушать не стали. Отвязали корову от телеги и уехали. Не вести же ее обратно.

Корова, действительно, нам очень помогла. Особенно, когда я заболела.

Чуть только жизнь начала входить в мирное русло, навалились болезни. Bсе хвори, отодвинутые борьбой за жизнь, стали брать свое. За четыре года оккупации мы ни разу не болели. Спали на снегу, ходили почти босиком, неделями голодали. И даже насморк не прицепился. Зато теперь началось...

У меня сильно разболелась нога, не могла ходить. Залман Перцикович отвез меня в Каунас в клинику.

Профессор поставил диагноз:

— Туберкулез коленного сустава. Надо в гипс.

Наложили гипс. В нем я прожила до пятидесятого года.

Операцию делали в день большого наводнения. Такого паводка никто не помнил. Вода дошла до центра города, затопила район бывшего гетто, подступила к кафедральному костелу.

Из окна палаты я видела Неман. Чего в нем только не было. Вот плывет вся мастерская сапожника: стул, верстак, фартук — только хозяина не хватает.

Паводок унес много жизней. Ксендз кафедрального костела, в первые дни войны призывавший паству не прикладывать рук к убийствам, теперь сказал:

— Это божья плата! Вы пустили евреев на небо огнем — поплатились водой.

Я смотрела на волны и слышала голос Шмелевича, стук выстрелов, лай собак. Решила: когда и как свершится Его суд — не знаю. Но по законам Неба и земли убийцы должны быть наказаны. И я, Рива Лозанская, сделаю все, чтобы земная кара настигла бандитов.

Слова Шмелевича звенели в голове. Я не могла успокоиться. Не могла, как многие евреи, просто жить. Жить и радоваться, что живу. Я чувствовала себя в долгу перед мертвыми. Словно виновата в том, что хожу, а они лежат.

Я выспрашивала все про бандитов: где прячутся, где их семьи, родители. Узнавала, не думая, как смогу применить эти сведения.

Сообщила офицерам.Они ответили:

— Не время. Подожди. Еще война не кончилась.

Но время так и не пришло. То было рано, то поздно. Правда, полицейских и откровенных пособников фашизма русские брали сразу. Остальных пришлось добывать мне. Советская власть осуждала, но, чтобы добиться суда, надо было очень много потрудиться.

Убийцы поменяли шкуры, разъехались по Литве, бросились помогать новой власти.

Чтобы доказать на суде вину, нужны свидетели. Кого убили, где, как. Это мне объяснили в НКВД Алитуса. Сначала я обратилась к ним. Мне прямо сказали:

— Докажешь — посадим. А без свидетелей не имеем права.

Я скорее к своим евреям. Стыдно сказать: мало, кто помог. Наоборот, пугали:

— Ты смерть за собой таскаешь! Из-за тебя нас гранатами забросают! Дай забыть — мы жить хотим!

Трудно их винить — время было страшное. Каждую ночь по Литве горели хутора. Сколько народу побили лесные бандиты!

А я не имела покоя ни днем, ни ночью. Искала свидетелей среди литовцев. Совсем трудно. Большинство свидетелей годятся в обвиняемые. Трусят: вдруг на процессе подсудимый спросит свидетеля:

— Разве не ты выдавал мне евреев? Или мы не грабили вместе хозяйство убитого?

Другие говорили так:

— Все одно, вы — нехристи. Вас и убить не беда. А выдать на смерть католика-литовца — большой грех.

Но Б-г увидел мои заботы. В сорок шестом году приехал в Бутримонис новый следователь НКВД Аба Вайнштейн.

Он был не первым уполномоченным в нашем местечке. Когда я лежала в Каунасе, к Тевье обратился следователь. Его интересовали полицейские. Посидел вечером с Тевье, а наутро взял Вайткявичюса и Германавичюса.

Я вернулась из больницы, Тевье говорит:

— Рива! Есть тебе хлеб!

Рассказал, что творится. Я, как была — на костылях — бегом к уполномоченному. Назвала всех: фамилии, адреса, факты — все, что нужно. Увы, кроме тех двоих, бандитов в местечке уже не осталось. Разбежались по лесам.

Следователь записал фамилии и уехал. Потом прислали Вайнштейна. Он из Симнаса, Алитусского района. В сорок шестом ему было двадцать два года. В войну партизанил, держал связь между отрядом и каунасским гетто. Выводил оттуда и прятал по хуторам детей. После войны его взяли работать в НКВД.

Близкий друг Вайнштейна, Моше Пучкарник, командовал Езнасским отрядом народных защитников.

Суд у них был короткий: Аба узнавал, где прячутся бандиты, потом, вместе с отрядом Пучкарника, брал убийц.

Были свидетели — передавал суду. Не было — погибали при задержании.

Аба взял Остраускаса. Того бандита, что перед ямой насаживал на палку с гвоздями еврейских детей. Оформил так, что без суда отправил в Сибирь. Оттуда Остраускас не вернулся. Вообще, из тех, кого оформил Вайнштейн, почти никто не вернулся.

Допросы убийц он вел по ночам. Однажды взял меня с собой. Б-же! Что он делал! Мне стало страшно. Аба сказал:

— Рива! Разве они нас жалели? Это не люди — спрячь сердце!

Бандиты у него всегда признавались и все подписывали.

Внешне Аба не походил на еврея. Голубоглазый блондин, прекрасно говорил по-литовски, щегольски одевался. Ходил на танцы, вовсю ухаживал за девушками. Как бы ненароком выспрашивал про отцов, братьев. А потом поднимал по тревоге отряд Пучкарника. Бывало, они неделями рыскали по лесу. Не одного бандита и убийцу отыскали и передали в руки правосудия. Мы очень уважали Вайнштейна и Пучкарника. Это — настоящие герои. Их имена не должны забыться!

Собственно, благодаря Пучкарнику, я и познакомилась со своим мужем. Абраша рассказывал:

— Шел по улице, услыхал крик. Вбежал в дом. Увидел: мужчина, еврей, бьет пожилую литовку головой о стену. Бросился к нему:

— Немедленно прекрати!

Тот крикнул:

— Уходи, не твое дело!

Абраша ответил:

— Я тоже еврей. Значит и мое.

Тогда мужчина, а это был Пучкарник, объяснил:

— Она выдала мою мать немцам.

Не помню, чем кончилась эта история, но Моше привел Абрашу к нам.

Потом он помогал Вайнштейну и Пучкарнику в их ночных делах.

Однажды Аба узнал, где скрывается убийца его отца, учитель литовской гимназии из Симнаса. Вместе с народными защитниками взял убийцу. А на допросе не выдержал — застрелил прямо в своем кабинете.

Вот, что мне потом рассказал Пучкарник:

— Вызвал меня начальник НКВД. Он похож был на еврея, да наверно и был им. Сказал так:

— Вайнштейн доигрался. Если бы убил на улице, списали бы, как раньше, — при попытке к бегству. Теперь же придется арестовать и судить. Когда вернется домой — сразу сообщи мне.

Пучкарник жил с Вайнштейном в одной комнате, крепко дружил. Начальник знал об этом.

Аба ночью пришел к нам прощаться. Взял с собой еврейского мальчика — одного из спасенных им детей гетто. Он его очень любил. Хотел воспитать евреем. Говорил:

— Наши дети должны жить там, где то, что случилось, никогда не повторится.

Куда они пошли, не знаю. Много лет спустя знакомые получили от мальчика письмо из Эрец Исраэль. Дай Б-г Абе и его детям здоровья на долгие годы.

Спустя несколько недель приехал новый уполномоченный — лейтенант Ноженко. Он прожил в Бутримонисе долго и взял всех полицейских и явных пособников фашистов.

Ноженко мне объяснил, что немедленному аресту подлежат те, чьи фамилии числятся в специальных списках. Полицейские, старосты, бургомистры.

А сколько было добровольных помощников, сколько списков не попало в руки русских. И теперь на каждого нужны свидетели, свидетели, свидетели...

Мне казалось, что я бессильна что-либо сделать. И тут случилось мое первое дело — процесс Лещинского.

В сороковом году Лещинский служил милиционером.В первые дни войны убил двух политруков и записался в полицию. Расстреливал евреев Бутримониса. Потом с батальоном смерти убивал по всей Литве.

Янковский, его двоюродный брат, предупреждал:

— Юозас работает с вермахтом — к нему не ходите. В своей деревне, Эйчюнай, он грабит даже литовцев.

Но однажды — не выдержали голода — решились зайти. Перед началом массовых расстрелов мы заходили к Лещинским, даже беседовали с Юозасом. У Лещинских было много наших вещей. Сосед, Кубелюс, разузнал:

— Юозаса нет дома.

Постучали, вошли.

Мать Лещинского подбежала вплотную:

— Зачем пришли? Разве не знаете, мой Юозас — в вермахте. Увидит — убьет!

Мы — бегом из дома. За нами выскочил старший брат. Выстрелил вслед. Не попал в темноте.

Когда литовцев стали брать на фронт, Лещинский исчез. После войны узнали: прятался у сестры. Сестра, жена лесника под Онушкес, за деньги прятала евреев. Потом они ушли в партизанский отряд из гетто. Лещинский пристал к ним — будто помочь. Евреи были с другого конца Литвы, не знали, что берут убийцу.

Приняли. Дали винтовку. К русским Лещинский вышел партизаном и потому в списках Ноженко не числился.

Сначала работал где-то в Симилишкесе, потом объявился в наших краях. Я сразу сообщила Ноженко. Он опять за свое:"Свидетели нужны, факты. Тем более, партизан." Но тут Лещинский сам мне помог.

На бутриманском рынке колхоз продавал помидоры. Лещинский напился, гулял по базару, поругался с продавцом, опрокинул весы, корзину с помидорами. Кричал на весь рынок:

— Жидов стрелял и колхозников буду!

Да не заметил рядом Дашко — начальника НКВД апилинки и народных защитников. Они его быстро скрутили и затащили в тюрьму.

Я поняла: настал мой час!

Бутриманский колхоз подал в народный суд на Лещинского за хулиганские действия. Я пришла на процесс, села в первом ряду. Вошел Лещинский. Как старой знакомой протянул руку. Я отвернулась. Его посадили перед скамьями. Пересела к нему за спину, чтобы слова не пропустить.

Дали ему выступить. Он встал, начал врать. Мол, в оккупацию партизанил, а до того работал продавцом в магазине. Кричал на рынке — спьяну, что — не помнит.

Потом свидетели выступали. Все подтвердили.

А свидетели кто?

Сестра замуж вышла — на другой фамилии, вот и свидетель. Брат двоюродный, тетка, еще родственники. Вижу, дело к концу идет. Судья на Лещинского добром смотрит. Вроде, выпил партизан, а нервы войной потрепаны...

Поднялась я, говорю:

— Врет Лещинский. Он убийца. Не было таких продавцов в Бутримонисе. Проверьте, он — неграмотный, даже подписаться не сумеет. Убийца он. Возьмите меня в свидетели.

Судья Яцунскас говорит:

— Полно! Все зарегистрированные свидетели уже выступили. Не мешай, девушка.

А прокурор, женщина, говорит:

— Не поздно! Скажите свою фамилию и выйдите в коридор, я вас вызову.

Потом я узнала: муж у нее погиб от рук бандитов.

Я вышла. Скоро меня пригласили. Я все рассказала. Судья глядит с недоверием. Как же — одна против всех свидетелей!

Тогда я прямо на них и пошла:

— Вот ты, мать, ты же мне сама говорила:"Мой Юозас большой человек у немцев."

— А ты, Кубилюс, ты же ходил узнавать, нет ли Лещинского дома. Говорил:"Боюсь за тебя, Рива, — убьет."

— И ты, Юозас, ты ведь сам рассказывал, как убил двух политруков. Помнишь, как ставил их пластинку на патефон — "Тучи над городом встали".

Посмотрите мне в глаза. Разве я вру?

Опустили головы свидетели. Ни один не сказал против.

Суд отложили. Дело передали на доследование. А мать

Лещинского вернулась домой из суда и умерла.

Скоро вызвали меня на допрос. В комнате следователь Лапене и я.

Тут этого бандюгу завели с руками связанными.

— Сейчас, — думаю, — он нас, двух баб, и порешит.

А Лещинский, лишь меня увидел, набрал полный рот слюны — как плюнет! Я отскочила, а Лапене он все лицо заплевал.

На допросе Лещинский от всего отказался. Дело передали в Верховный суд.

Через месяц пришли в Бутримонис повестки на суд в Каунас. Абраша уже вернулся из армии и работал на почте. Он удивился: повестки пришли всем свидетелям, кроме меня. А я — единственный обвинитель. Решилась на хитрость. Председатель колхоза, Бонислаускас, выделил свидетелям машину. Пришла к Бонислаускасу, прошу:

— И у меня повестка. Не забудьте заехать.

— Конечно, Рива, конечно. Это же твой суд. Как без тебя?

Поверил. Утром приехали в Каунас. Я говорю Абраше:

— Беги скорее в НКВД, расскажи, что и как, а я пойду к судье.

Зашла, спрашиваю:

— Почему мне нет повестки?

Судья как закричит:

— Что ты пришла, как к теще на блины? Здесь суд, а не посиделки! Кого нужно, пригласили. Раз тебя — нет, значит и не нужно!

Вышла, подождала Абрашу. Он, грустный, вернулся.

— Им,— говорит, — сейчас стыдно вмешиваться. Сказали:

— Это наша работа была — судить Лещинского, а теперь, раз народный суд взялся — мешать не можем.

Почему "не можем"? За что стыдно? До сих пор не пойму. Думаю — не хотели. Когда хотели — вмешивались.

Начался суд. Лещинский нанял лучшего адвоката, набрал свидетелей. Привел евреев из партизанского отряда.

Смотрю, суд как в прошлый раз пошел. Лещинский врет, свидетели подтверждают, судьи слушают. Дело идет к оправданию.

Как только возникла пауза между свидетелями, я выскочила в проход и закричала прямо в зал:

— Не верьте! Это убийца! Я все про него знаю. Почему меня не спрашивают? Почему не дают сказать? Снимите мои показания!

Судья приказал было вывести меня из зала, да народ зашумел:

— Дайте девушке слово! Пусть говорит!

Дали мне слово. Я все рассказала. И суд перешел в другое русло.

Присудили Лещинскому десять лет лагерей. Больше народный суд дать не мог. Почему только десять? Почему за убийство одного человека выносят смертную казнь? А за десятки, сотни убитых — всего десять лет?!

Отсидел Лещинский пару годов — вышел. Не знаю, по амнистии или за хорошее поведение, но через пять лет мы встретились в Бутримонисе.

Увидел, зашипел:

— Доберусь еще...

Живет до сих пор. Внуков, правнуков дождался. Там же, в Эйчюнай.

После Лещинского я взялась за Богданавичюса. Сапожник, литовец, жил в местечке. Дружил с евреями, работал вместе с еврейским сапожником Рашковичем. Богданавичюс был очень хороший мастер и человек вроде неплохой. Но выпал случай и подхватился убивать первым.

Девятого сентября после массового расстрела, зашел к Даукше — соседу. Помыть забрызганные мозгами сапоги, похвастать.

Даукша — нелегальный коммунист, после войны рассказал мне об этом. Сын Даукши, комсомолец, вместе с Залманим Рацином ушел в сорок первом с Красной армией. Погиб на фронте.

Богданавичюс какое-то время после войны скрывался, потом вернулся в Бутримонис. Думал, не докажут, нет свидетелей.

Я отвела Даукшу к Ноженко. Сняла показания. Богданавичюса взяли. Вызвали Даукшу на очную ставку. И я напросилась присутствовать.

На ставке Даукша начал крутить. Там недовидел, тут недослышал. Испугался, голову опустил. Потом оправдывался:

— Стыдно стало брата-литовца на смерть выдавать.

Я подступила к нему и прямо в глаза:

— Зачем покрываешь убийцу? Или кровь твоего сына уже смыта?

Даукша подтвердил показания.

Суд проходил в Вильнюсе. Я выступила первая, рассказала, что видела сама, что говорил Даукша и другие, с кого не смогла взять показания. Объяснила: все свидетели, кроме коммуниста Даукши, отказались выступать.

Вместе с Богданавичусом судили и Гицявичюса. До войны я его не знала. Неприметный, неграмотный литовский крестьянин. В гетто он приехал уже барином, на повозке Каселиса. Наших мужчин уже всех взяли. Он расхаживал по гетто и грабил.

Потом я узнала: Гицявичюс конвоировал группы мужчин в Алитус. И убивал. Его нашли и арестовали по моему заявлению. На Гицявичюса я добыла свидетелей. Уже знала, как искать. Беда учит.

С утра до вечера я расспрашивала людей. Открылся в Бутримонисе магазин — пошла работать. Умела считать и писать — взяли продавщицей. К тому времени выучила русский. У каждого, кто заходил, допытывалась, что видел, что слышал. Сразу записывала. Если чувствовала, что момент удачный, вела свидетеля в сельсовет, ставила печать на показания. Многие потом приходили, плакались:

— Ой, Рива! Теперь жалеем. Верни бумагу, нас пугают. Нельзя нам за евреев идти!

Но такого, как c Рудзявичюсом больше не случилось. Если свидетель отказывался идти в сельсовет, я не настаивала. Вечером отправлялась в НКВД, писала заявление: такой-то такой-то рассказал мне то-то и то-то. Свидетеля вызывали. Я просила разрешение присутствовать на допросе. Если отказывали, у меня находились слова. Все подписывали. Я ночами не спала, думала, что скажу и как. С Вайнштейном было легче. Он приходил ночью после допросов и учил меня. Учил так давать показания, после которых бандиту не отвертеться. Спасибо Абе. Он раскрыл мне глаза на многое.

Богданавичюс и Гицявичюс получили по десять лет тюрьмы и пять лагерей. Это был стандарт. Практически все, кого я довела до суда, получили такую меру.

Но большинство ушло от наказания. Сколько их числилось в моем списке! Но все не докажешь. Разве много я оформила — тридцать пять бандитов, а были сотни! Одни из полиции, другие — из пожарной команды, просто активисты. Они расползлись по советским учреждениям, пробились в партию, в административные органы. Прошлое, конечно, скрывали. Да никто особенно не допытывался. Сколько я могла дуть против ветра?

Так вышло с Юозасом Красинскасом. Я знала его как активиста-белоповязочника. В бутриманских расстрелах участия не принимал. Аба оформил его на три года.

Отсидел, вышел, зажил тихо в Эйчюнай.

Потом Кубилис говорит мне:

— Рива! Красинскас по пьянке хвастал, что ездил с командой до Польши, в Майданек. Расстреливать.

Я не поверила. Не велика птица Красинскас, чтобы его в Майданек возить. Там своих убийц хватало.

Спустя месяц заехал к нам шофер Герасимов из "Кооперации". Он ездил по хуторам, собирал яблоки, отвозил в Каунас. Хороший знакомый.

Вошел белый, как мел, говорит:

— Рива! Я у вас останусь. Со мной Красинскас навязался — боюсь ехать.

В Эйчюнай, в магазине, работал брат Красинскаса. Прошлую ночь Герасимов провел у него. Пришел Юозас. Выпили. Бандит стал хвалиться:

— О, в зондеркоманде ездил в Майданек! У меня сотни летели через печь. А сколько там было волос, костылей, детских игрушек!

И еще много таких же страшных подробностей.

Я спросила:

— В НКВД подтвердишь?

— Подтвержу.

Назавтра поехала с ним в Вильнюс, завезла в НКВД. Смотрела, чтобы допросили при мне.

Красинскаса арестовали. А через три дня выпустили. Сказали:

— Уже отсидел.

Я говорю:

— Отсидел за одно, теперь другое всплыло.

— Все равно — отсидел.

Потом ездила, писала заявления, жалобы. Так толку и не вышло.

Из всех моих "подопечных" высшую меру дали только Иоселюнасу. Иосилюнас — палач Бутримониса. Самый безжалостный и кровожадный убийца. Убивать евреев было для него удовольствием.

Я долго выясняла, где он. Безуспешно. Помог случай.

Бандит скрывался в лесах под Пренай. Там его взяли народные защитники.

Подержали неделю в тюрьме. Собрались отпускать. В Пренай его не знали. Улик никаких. Только и вины, что в лесу сидел. Глубоко не копали. Подошли формально.

Прибежал ко мне Янкл Горбовский, говорит:

— Рива! В Пренай поймали Иоселюнаса! Я бросила все дела, скорее — в Пренай.

Еду, а перед глазами Шмелевич.

Как приехала — сразу в отделение НКВД. Они говорят:

— Вовремя! Приказ на его освобождение уже подписан, не успели отнести.

Как рассказала я про зверства Иоселюнаса, лейтенант побледнел.

— Сейчас, — говорит, — мы тебе очную ставку устроим.

Потом, тихо:

— Заведу тебя в камеру — делай с ним, что хочешь.

А что я могу — вся в гипсе! Были б силы, задушила бы собственными руками!

На очной ставке убийца молчал. Не отрицал и не подтверждал. Дело передали в прокуратуру Каунаса.

Я записала в свидетели себя, мать, сестер Резник. Сестры боялись, не хотели идти. Я не стала дожидаться их согласия. Внесла в список — и все.

Суд был военный, закрытый. В небольшой комнате — председатель, два офицера и мы — свидетели.

Привели Иоселюнаса. Мы по очереди рассказали про его зверства. На десять смертных казней хватило.

Дали слово убийце:

— Я был солдат, — сказал он. Делал, что прикажут. Убивал, не отрицаю.

И на меня пальцем:

— Жаль, тебя не убил, жидовка проклятая!

Суд посовещался минут пять и огласил приговор: высшая мера. Иоселюнас сразу попросил бумагу — писать прошение о помиловании.

Председатель усмехнулся:

— Со своим прошением он может сходить в туалет. Наши приговоры не обжалуются.

Прошло два года. встретил меня Казис Вайткаускас, удивляется:

— Рива! Ты же говорила Иоселюнасу смерть присудили. А я вчера с ним в Провинишкес разговаривал. Живет у дочери. Очень доволен.

Я не поверила. Пошла в НКВД уточнять. Ноженко отвернулся:

— Да, выпустили. Из-за слабого здоровья.

— При чем тут здоровье, — говорю.-Зачем здоровье покойнику? Ему же смерть присудили. Он у своих жертв про здоровье не спрашивал. А там много больных было. Женщины рожали прямо у ям.

Покраснел офицер.

— Не знаю, — говорит. — Не мы решаем.

Я потом много писала, жаловалась, адвоката нанимала. И к Руденко обращалась, и к Хрущеву. Бесполезно. Живет до сих пор убийца. Жаль, Вайнштейна уже не было.

В сорок седьмом году зашла в магазин литовка с окраины Бутримониса.

Рассказала:

— Собаки таскают черепа, кости, роют в поле яму.

Абраша взял винтовку, пошел проверить. Точно. Ямы раскопаны. Но не собаками — людьми. Рядом лопаты лежат.

Сразу не поняли, в чем дело. Что еще нужно от мертвых евреев?

Позже один из убийц — Громаускас, рассказал:

— Немцы сами не стреляли — фотографировали. Кто убивал, кого, как. Пленки запечатывали в бутылки, бросали на трупы. Это называлось: связать кровью. После войны убийцы стали уничтожать свидетельства своих преступлений.

В самый первый день свободы я пошла на могилы. Просидела до темноты. Не плакала — горло перехватило. Подходили офицеры, что-то спрашивали. Не могла отвечать. Тогда решила: будут силы — поставлю памятник.

Собрали кости. Уложили обратно в яму. Закопали. Поговорили с Абрашей: пора привести могилы в порядок.

Наши лежат в двух ямах. Отдельно — взрослые, отдельно — дети. Мы были молоды. Не знали, как обращаться с мертвыми. Посоветоваться не с кем. Пошли к Андриконису. Ксендз — хороший человек. Не убивал, не помогал другим убивать. Он посоветовал:

— Пока свежие — объедините могилы. Дети лежат в карьере, откуда берут гравий для дороги. Могила может осесть.

Решили перенести детей ко взрослым.

Собрались Донской с сыном, Абраша, я. Мама дала простыню для переноски. Откопали часть ямы. Зрелище страшное. Дети переплелись. Кто лежал, кто стоял — один клубок. На плечах, головах — бутылки из-под извести. Очень сильный запах. Одежда еще держалась — не сгнила.

Абраша спрыгнул — хотел переложить девочку на простыню. Она лежала лицом к земле. Поднял за плечи — нижняя часть туловища оторвалась, разлетелась на куски. Розовое-розовое мясо. Будто покрашено. Голубой шарф на шее девочки. А лица уже нет — съедено известью.

Попробовал еще раз — в руках оставались куски мяса.

Абраша сказал:

— Их уже людской силой не сдвинуть. Пусть остаются здесь. Будем делать два памятника.

Так и решили. Да дело-то непростое. Яма у взрослых — сорок метров на десять, детская — немного меньше. Где взять деньги, материалы? Нужно нанять работников — самим здесь не управиться.

Собрали деньги — все, сколько было. Куда там — копейки! Пошли в сельсовет — и у них с деньгами не густо. На семена и инструменты не хватает, где тут до мертвых евреев...

Через несколько дней прибегает Абраша:

— Рива! Палецкис приехал!

Председатель Совета министров Литовской ССР. Зачем, почему приезжал — не знаю. Б-г помог.

Я скорей на площадь. Охрана не пускает. Но меня в те годы трудно было остановить.

Он заметил. Подошел сам, поздоровался за руку, спросил:

— Чьи это дома? Кто здесь жил раньше?

Ответить было просто. На фасадах еще сохранились довоенные таблички с фамилиями владельцев.

— Двоговский, Штукаревич, Куц. Теперь они в яме, а на их могилах пасутся коровы, собаки таскают кости.

Государство распределяет дома убитых. За стоимость одного дома можно огородить могилы. Помогите!

Палецкис сразу отозвался:

— Да, надо. Я вам оставлю своего представителя, товарища Вильджюнаса. Он все организует. Если еще что-нибудь потребуется, приезжайте в столицу. Обращайтесь ко мне. без стеснения.

Пошли с Вильджюнасом на ямы. Посмотрели, измерили, обдумали. Сколько материала нужно, какого, сколько рабочих. Вильджюнас все записал, велел приехать через неделю в Вильнюс.

.....В Вильнюсе дал записку на склад. Там выписали железные трубы, цемент, дали машину. Я заплатила все деньги, что собрали. Смехотворная сумма, но — взяли, сказали:"Достаточно."

Через пару дней приехали из города трое рабочих. Дело пошло.

Тяжелая оказалась работа. Грунт — глина с камнями. А силы наши какие!

Пришел Андриконис, сказал:

— Знаю, вы собирали деньги. Возьмите и от меня. И сам хочу помочь.

Мешал цемент, носил глину. Пять или шесть дней подряд. Потом привез саженцы сосен. Посадил в ограде.

Приходили и другие литовцы, родственники Остраускаса. Издевались над Андриконисом:

— Ксендз, а жидам помогаешь.

Потом плюнули в него, пошли.

Андриконис грустный стоял. Глядел на могилы, на спины уходящих. Сказал:

— Иногда мне стыдно, что я — литовец.

Из цемента и труб обнесли изгородями ямы. Поставили серые обелиски из цемента с железными досками:

"Здесь зверски замучены литовскими националистами 376 взрослых евреев и 265 детей. Вечный позор убийцам!"

Может, и не очень складно получилось. Через несколько лет приехали из Алитуса рабочие, сорвали доски, повесили другие:

"Здесь лежат советские граждане, погибшие от рук немецко-фашистских захватчиков."

Не были они советскими гражданами. Просто не успели. Нам даже паспорта не обменяли. Жили и умирали по документам еще Литовской республики. Да разве важно, с каким паспортом тебя убивали? Было у нас местечко, люди, история. А теперь — две ограды в соснах и безымянные доски. Как просто...

Я жила в двух мирах. В одном — ходила на работу, возилась по хозяйству, лечилась. В другом — мои мертвые. Звенело в ушах. Казалось: они говорят со мной. Требуют:"Отомсти!" Во сне и не во сне видела их. Почти каждую ночь говорила со Шмелевичем. Я была, как сумасшедшая. Думала только об одном. Со всеми заводила разговоры о бандитах. Их фамилии и приметы не сходили с языка. Твердила об этом всем евреям, знакомым и незнакомым. И если они узнавали что-либо, шли ко мне. Так и говорили:

— Это Ривино дело.

Лейзер Цофнер переехал в Вильнюс. Сейчас он, слава Б-гу, в Израиле. В его поликлинике работал хозяйственник Стожкус. Приметы бандита Лейзер знал от меня. Пригляделся — вроде похож.Позвонил мне в магазин:

— Рива! Кажется, можешь взять убийцу.

Я помчалась в Вильнюс. Идти опознавать боялась. Вдруг узнает и сбежит. Поговорила с Лейзером. Он описал хозяйственника, назвал фамилию, имя. Остальное сердце подсказало.

Сразу в НКВД — заявление. Я тогда не ошибалась. Сколько раз по описаниям, по обрывкам разговоров узнавала бандитов. Ни разу не осеклась.

Стожкуса судили. Дали стандарт — десять плюс пять. Оттуда не вернулся.

Могилы огородили. Я сходила в Алитус узнать, как мои дела про бандитов. Дела не двигались. Власти не очень бросались искать убийц. Да и кому браться? Русские наши дела не знали, а у литовцев часто один брат в лесу, другой — в райкоме.

Я решила просить помощи у Палецкиса.

Поехала в Вильнюс. Пришла в Совет министров. Написала заявление, отдала охране. Спросили:

— По какому делу?

Сказала:

— По личному.

Взяла заявление, дописала:"По делу о бандитах , убивших мое родное местечко."

Села на скамейку ждать. Не знаю, сколько просидела. Думала. Что сказать, как. Все-таки, хозяин Литвы — нельзя ошибиться.

Вызвали. Пригласили зайти. Привели в большой, красивый кабинет.

Палецкис вышел из-за стола, подал руку. Встретил очень тепло, как старую знакомую. Попросил рассказать все.

Я говорила долго, наверно, несколько часов. Как убежала от ямы, как мучили и убивали наших близких. И эти бандиты ходят по Литве, радуются жизни, будто не было крови.

Он внимательно слушал, не перебивал. Иногда задавал вопросы, записывал что-то. Потом взял телефонную трубку, пригласил к себе министра госбезопасности.

Я рассказывала дальше. Тогда все помнилось ярче, стояло перед глазами.

Вошел министр, с ним еще несколько человек. Палецкис говорит:

— Вот девушка, чудом осталась в живых. Знает бандитов, которые убивали военнопленных и евреев. Органы государственной безопасности должны использовать ее информацию, найти и покарать убийц.

Поехали в министерство госбезопасности. Там я написала много заявлений — на всех бандитов. Где кто скрывается, что сделал. Стельмахавичюс, Потинскас, Степанавичюс, Жичкус, Лапинаускас, Чеснаускас и еще двадцать — тридцать фамилий.

Если не знала, где прячется бандит, описывала внешность, место рождения, совершенные злодейства.

И помогло. После моей поездки в Вильнюс многих взяли сразу. Потом еще долго приезжали ко мне, привозили фотокарточки на опознание. Да и я часто ездила в министерство. Hесколько раз была у Палецкиса — советовалась. Когда бандитам давали мелкие сроки (5 — 6 лет), министр госбезопасности по моим заявлениям начинал повторное следствие. После него, как правило, все получали одинаково: 10 лагерей плюс 5 ссылки.

Допытывалась:

— Почему этого не взяли, того?

Министр:

— Не знаем, где живут.

Я наводила справки, писала евреям по всей Литве.

Сейчас понимаю: для русского было главным взять людей, чьи руки явно запачканы кровью. С ними не церемонились. Особенно с полицейскими. А штатских брали, если слишком много за ними стояло.

Русские хотели показать свою гуманность. Да и трудно было судить по справедливости. Пол-Литвы встречало немцев хлебом-солью, стреляло в спину отступающей Красной армии. Один офицер госбезопасности сказал так:

— Если всех литовцев выстроить и стрелять через одного, а оставшихся — еще через одного, может, тогда и сочлись бы.

Страшно сказать. Но ведь из двух тысяч жителей моего местечка в живых осталось десять человек.

Пришел как-то Донской. Говорит:

— Рива! Я видел Макавецкиса. Послал его к тебе.

Макавецкис сам не убивал. Но выдал немцам Волпянского. После войны спрятался, прожил тихо несколько лет. Услыхал про суд над Стожкусом, испугался, решил откупиться.

Просил меня замолвить слово, предлагал деньги. Он думал, евреи имеют большой вес у русских. Поначалу многим так казалось. Потом сообразили.

Один бандит, которого не смогла взять, сказал в 65 году:

— Надо было искать не в лесу, а в партии.

Я поговорила с Макавецкисом. На следующий день поехала в Вильнюс, в министерство.

Абраша смеялся:

— Ты, Рива, большой человек! В столице только в два места ходишь: в Совет министров и в Министерство госбезопасности.

Макавецкиса посадили. Следователь мне посоветовал:

— Напиши всем евреям, кого знаешь. В Палестину, в Америку. Пусть ищут твоих бандитов. Один убийца из Таллина сбежал в Канаду. Когда увидел в канадской газете свой портрет и объявление о розыске, — повесился сам. Пиши — может, еще кто повесится.

И я писала. Особенно в Канаду, где в Торонто живет главный палач моего местечка — Касперунас. Часть писем вернулось обратно, на большинство никто не ответил. Я продолжала поиски.

В один из приездов в Вильнюс остановилась у знакомых, бывших соседей из местечка Стаклишкес — Петлюков. Сейчас они в Израиле. Рассказали:

— Есть хороший знакомый — литовец. Работает вместе с нами. Много помогает, и бескорыстно. Не все же литовцы плохие. Фамилия его Йонейка .

Я вздрогнула: не "мой" ли убийца? Был в Бутримонисе полицейский с такой фамилией. Во время расстрелов раскладывал женщин в яме, чтобы побольше вошло.

Я осталась в городе — посмотреть. Прождала весь день, но Йонейка не вышел на работу. Чуял, наверное.

Тогда Петлюк снял с Доски почета его фотографию. Узнала. Побежала в Министерство писать заявление.

Назавтра Йонейку арестовали. К тому времени взяли и Степанкявичюса. Он был уже партийный.

Перед судом меня пригласили в Вильнюс. Следователь Каплан, из Бобруйска, сказал:

— Собери евреев. Пусть смотрят, как судят убийц их близких.

Я сообщила всем, кого знала. Известила и Янкла Горбовского. Степанкявичюс убил его брата.

На суде, как обычно, села прямо позади бандитов, чтобы слова не пропустить. Янкл сел рядом.

Йонейка рассказывал, как взяли Липку Горбовского. Поставили возле ямы.

Мальчик просил:

— Дяденьки, цельтесь прямо в сердце, чтобы не мучиться.

Ему попали в голову, она разлетелась на куски.

Смотрю, Янкл белый, как смерть, вскочил, проскользнул мимо часового, бросился на Степанкявичюса. Начал душить. Подскочили солдаты, еле оттащили.

Я выбежала, стала просить суд:

— Не берите его. Он — за брата. Он брат Липки.

Отпустили. Вывели из зала.

В перерыве вышла в коридор. Кучкой стоят родственники бандитов. Подошла к ним, говорю:

— Вы женщины, матери. Как родили, как воспитали таких зверей?

А они мне:

— Жидовка поганая! Всех вас убить надо было. Как тебя пропустили!?

Так будьте же прокляты вы, и потомки ваши, и ваша Литва, где не каждой опушке еврейские могилы. Кто вершит Суд, покарай убийц невинных детей!

Я выступила свидетелем. Приговор был обычен — десять плюс пять.

Обратно Йонейка и Степанкявичюс не вернулись.

В пятидесятом году с меня сняли гипс. Смогла ходить без костылей, но самочувствие было неважным. Меня лечили, посылали в Крым. Регулярно ездила в Вильнюс к профессору. В одну из таких поездок встретила на Кальварийском мосту Ерушавичюса. Его отец, зажиточный литовец, жил возле местечка. Очень дружил с евреями. Сын, Ионас , ухаживал за моей сестрой. До сих пор храню фото: я, сестра, Ионас. Улыбаемся. Сороковой год.

А в сорок первом Ионас Ерушавичюс руководил расстрелами. Ходил начальником на облавы. Взял моего отца.

Остановились. Поговорили. Очень хорошо поговорили. Приглашал в гости. А как узнал, что по-прежнему живу в Бутримонисе, предложил заночевать. Я с удовольствием согласилась. Записала адрес. Обещала, сразу после клиники — к нему.

И пришла. Вместе с особистами. Заявление на Ерушавичюса я написала 5 лет назад. Все время спрашивала про него у следователя.

Тот отвечал:

— Узнаешь адрес — приходи.

Теперь запели другую песню:

— Давай свидетелей!

Свидетелей я нашла много. Ерушавичюс был у нас человек известный. Это он организовал в сорок втором спектакль с Меиром Волпянским.

Меир, как и мы, прятался в лесу. Зимой, в морозы, не выдержал, пришел к Макавецкису, попросил спрятать до весны. Его отвели на сеновал и побежали за полицией.

Пришел Ерушавичюс. Стал вилами тыкать в сено, нашел Меира, заросшего, оборванного, босого — одна нога без ботинка — и уже почти сумасшедшего.

Ерушавичюс отвел его в Бутримонис. Держал в будке на площади. Показывал за одну марку последнего живого еврея Бутримониса. Потом убил.

В суд я привела 32 свидетеля. Взяла у председателя машину. Быстро рассказывать, но каждый процесс готовился месяцами. Думала, не переставая, как заставить свидетеля выступить на процессе. День и ночь, ночь и день.

Как всегда на суде выступила свидетельницей. Ерушавичюс встал.

— Она, — говорит, — не может быть свидетелем. Она специально это затеяла, потому что я арестовал ее отца.

Судья усмехнулся:

— То, что она хотела засвидетельствовать, вы подтверждаете сами!

Потом мои свидетели, литовцы из Бутримониса, два дня рассказывали суду про убийства евреев и военнопленных.

Суд посовещался и решил: 25 лет тюрьмы, конфискация имущества и выселение семьи из Вильнюса.

Свидетель Кулавичюс, портной из Бутримониса, подошел ко мне.

— Что ж ты, Рива, собирала нас, уговаривала, везла... Стыдно за такой суд. Отдали б его нам, каждый по разу бы ударил — и весь процесс. А вы, евреи, что смотрите? Навалились бы и задушили прямо в зале, пока суд совещался.

Написала жалобу Руденко. Нет ответа. Через несколько лет — Хрущеву, просила пересмотреть решение. Из Москвы письмо направили в Вильнюс. Меня вызвали, стали ругать;

— Зачем писала? Разве мало ему дали?

Я — следователю:

— Если бы он твоего отца в яму уложил — и ты бы писал!

Ничем это не кончилось. Через пять лет Ерушавичус вернулся и живет до сих пор в Вильнюсе.

Шел пятьдесят второй год. Отношение ко мне следователей и работников НКВД начало меняться. От прежнего понимания, а иногда и сердечности, не осталось и следа. Со мной стали говорить официально и сухо.

Я не могла понять, в чем дело, до истории с Монтвилом.

Мы давно его знали, с довоенной поры. За четыре года скитаний не раз заходили к Виктору Монтвилу, поляку из местечка Витартонис. Он всегда помогал: кормил, укрывал на несколько дней. Несколько дней в тепле, с едой, в относительной безопасности! Если бы вы знали, как это много!

Давая нам приют, Монтвил каждый раз рисковал жизнью.

Врезалась в память картинка:

Виктор и я — у окна. Мимо дома, внизу, у подножья холма проходит отряд смоугиков. Вокруг дома — пустошь. Задами не уйти. Если отряд завернет к Монтвилу, — смерть и нам, и ему. Тевье мечется по комнате. В доме нет подпола, а лестница на чердак — на виду у смоугиков. Отряд медленно проходит мимо...

Война закончилась. Русские освободили Литву, спасли немногих, чудом уцелевших евреев от неминуемой гибели. Я попыталась записать случившееся с нами. Тогда все стояло перед глазами, ярко, остро. Сорок лет, не сорок дней. Писала не памятью — сердцем.

Записи отдала на хранение Монтвилу. Он читал их при мне. Слезы заливали его лицо, катились на листы.

Кто нас жалел? Как мало среди народов людей, симпатизирующих евреям. А тогда, в атмосфере ненависти и презрения, такое сочувствие и понимание было для нас неоценимой духовной поддержкой, более важной, чем куски хлеба, что совали нам крестьяне.

Записи пролежали у Монтвила несколько лет. Руки не доходили. Все свое время я отдавала поискам бандитов и свидетельствам их преступлений.

Летом 1952 года, наконец, собралась к Монтвилу. В печати иногда появлялись рассказы о страшных делах, творящихся в Литве под немцами. Я подумала, может, и мои записи прочтут люди.

Опоздала на год. В 1951 году Монтвила вместе с семьей как кулака вывезли в Сибирь. Вывезли, в общем-то, несправедливо. С 1950 года вся его земля перешла в колхоз, но продналог ему установили прежний. Клочок земли оставался у семьи Монтвила, не мог дать и половины требуемых продуктов.

Я начала хлопотать по этому делу. Виктор из ссылки прислал некоторые документы, говорившие в его пользу ( см. приложение). Наша семья составила заявление о том, что Монтвил укрывал нас во время оккупации.

Поехала в Вильнюс, в НКВД. Следователь удивленно повертел в руках документ.

— Рива, ты ведь всегда против, а тут за. Странно...

Долго думал, листал справки, потом сказал:

— Эх, как не вовремя! Разве ты газет не читаешь?! Что ваши соплеменники в Кремле творят! Может, и врачей тех в оккупацию кто укрывал — ему теперь спасибо не скажут! Обожди год, ну полгода. Пусть они там, наверху, разберутся. Тогда и мы посмотрим, что к чему.

С тем и ушла. Виктор писал письма (см. приложение), просил сообщить, как его дело. А что я могла написать? И ждала.

Судьбу человеческую не втиснешь в рамки обстоятельств. В августе пятьдесят второго Виктор умер. Эти полгода оказались для него последними.

Обстановка накалялась. По радио не смолкали передачи, обвиняющие врачей.

Постоянно твердили:

— Джойнт! Джойнт!

Литовцы, поджавшие было хвосты, распустили перья. Смотрели гневно вслед:

— Отравили Сталина!

Те же, что насмехались в сорок первом:

— Ну, где ваши русские танки? Сталин теперь далеко, не поможет... Теперь Гитлера просите!

Тевье чуть не каждый день приезжал из Каунаса — проверить. Рассказывал:

— Евреи покупают большие корзины, пакуют вещи.

Потом добавил:

— Наверно, будут нас вывозить. Готовьтесь. В лесу теперь не отсидишься — придется ехать. Соберите, что потеплее — в Сибири холодно.

Я не могла поверить. Мы так ждали русских, надеялись на справедливость. Не американцы и англичане — Советская армия вернула нам жизнь и свободу, сделала нас вновь людьми.

— Не может быть, — думала я. — Не может такое повториться дважды.

Абраша не отходил от репродуктора. Боялся пропустить слово. В один из дней — я была на дворе — выскочил из дома, как сумасшедший.

— Рива, Рива! Они невиновны! Понимаешь, сейчас передали: они невиновны!

Выбежал за ворота, помчался по местечку. Кричал всем встречным:

— Вы слышали? Они невиновны!

Вечером приехал Тевье. Улыбается:

— Видели бы, что творится в Каунасе! Евреи на улицах обнимают, целуют друг друга, чуть не пляшут, как в Симхэс-Тойра!

Ну, что ж, слава Б-гу, пронесло беду. Будем жить дальше.

В стране творились большие дела. Менялись правители, правительства. Каждый раз городские евреи пугали меня:

— Куда ты опять лезешь?! Властям не до твоих бандитов. Успокойся. Смотри, "угостят" тебя те или другие!

Да и работники НКВД, а потом КГБ предупреждали:

— Будь осторожней, на суды не показывайся. И мы тебя вызывать не будем. Если что узнаешь, позвони по телефону, скажи:"Логан просит о встрече." Это будет твоя кличка. Назовешься — скажут куда и когда придти.

Мне это не понравилось. Я все равно открыто ходила на процессы и в НКВД. Разве могла не довести дело до конца, пустив суд на удачу?

Теперь понимаю: действительно, часто вела себя безрассудно. Являлась прямо в семьи бандитов, расспрашивала. Где проговорятся, кто по злости, а то случай поможет. Долго ходила по ниточке, и в конце концов до меня добрались.

Вечером смотрела телевизор. Абраша куда-то ушел. У литовцев был праздник поминовения усопших. В этот день ходят на могилы.

Я тоже вспоминала своих мертвых, глядела, ничего не видя, на экран, уснула.

Закрыли окна, заперли дверь — подожгли дом. Я не слыхала. Спала как убитая. Там бы и осталась, если бы не сосед. Русский, Киселев, инвалид войны. Увидел пожар. Вырвал дверь, вытащил меня. Пока из Алитуса приехали пожарные, все сгорело: дом, сарай, хозяйственные постройки. Случилось это в 1968 году.

Приехал следователь из КГБ. Поджигателя не нашел, а нам предложил уехать из Бутримониса.

— Не дай Б-г, что с вами случится — стыда не оберешься! Еще до заграницы дойдет. Сколько лет после войны прошло, а в Литве все еще убивают. Переезжайте в Алитус — дадим квартиру.

Я говорю:

— В Алитус не поеду. Там я про всех знаю. Не смогу смотреть на лица убийц. Дайте квартиру в Вильнюсе: и евреев там больше, и с бандитами тамошними я не знакома. Хоть по улице буду ходить спокойно.

Квартиру дали. Мы переехали в Вильнюс, где и записаны эти воспоминания.

***

Я прожила долгую жизнь и многое повидала. Видела капитализм и фашизм, живу при социализме. Много горя и несчастья выпало на мою долю, много людей разных национальностей, вер и убеждений прошло через мою жизнь. И, если попробовать обобщить опыт моих страданий, борьбы и коротких счастливых минут в несколько фраз, то вот они.

Мы небольшой народ, но можем рассчитывать только на себя. Не жди в трудную годину помощи от больших государств и добрых соседей. Из ваших и своих детей они выберут своих. Бывают, конечно, исключения, но рассчитывать на них нельзя.

Когда я росла, у моего народа не было своего места. Теперь оно есть. И потому сегодня уже нельзя быть патриотом за тысячи километров от Родины. В наши дни настоящий еврей тот, кто живет в Израиле.

А вам, процветающим в Америке и Канаде, и вам, едущим туда по своей воле, да вернет Б-г счастье, оторванное от нас. И пусть детям вашим не доведется ставить памятники на ваших братских могилах!

Будьте счастливы, евреи!

***

Приложение

П Р О К У Р О Р У Л И Т О В С К О Й С С Р

тов. Галинайтису

от Богомольной Ривы Борисовны,

прож. Литовская ССР, дер. Бутримонис

Алитусского района

Ж А Л О Б А

Я проживаю по указанному адресу всю свою жизнь. Я одна из немногих уцелевших от массового уничтожения жителей деревни Бутримонис еврейской национальности.

В послевоенные годы я сделала все, что в моих силах, для того, чтобы помочь разоблачить и наказать фашистских прислужников — буржуазных националистов, которые на моих глазах убивали невинных людей.

Я проходила свидетелем по ряду процессов, чем заслужила лютую ненависть тех, кому по тем или иным причинам удалось избежать наказания.

В конце октября 1965 года один из бывших бандитов, Коска Ионас, зашел в магазин, где мы с мужем работаем, и с криком "убью последних жидов" стал наносить мужу удары. Когда я вмешалась в защиту мужа, то удары он стал наносить и мне.

Коску Ионаса не наказали. Вначале подумывали о том, чтобы привлечь его за ..... мелкое хулиганство, а потом почему-то передумали.

Между тем, Коска Ионас — активный участник расстрелов советских граждан, матерый бандит в прошлом.

Такое попустительство окончательно развязало руки фашистским пособникам.

Первого ноября 1965 года был совершен поджег строений, прилегающих к моему жилому дому. Сгорели три сарая, корова, ряд вещей. С самого начала не возникало сомнений в умышленном характере поджога. Затем пошли разговоры о том, кто совершил поджог и из каких соображений. Все следы вели к Коска Ионасу. Тем не менее алитусская милиция начала с того, что ..... обвинила нас в том, что мы сами подожгли сарай. Следствие пошло именно по этой предвзятой линии. Никто не обратил внимания на то, что имеется ряд данных, в частности, то, что у горящих сараев мой сосед, Киселев, видел именно Коску, что его брат, Коска Стасис, в тот вечер, когда пожар еще только занимался, и об этом никто не знал, уже будил соседей и предупреждал о пожаре.

Я не стану перечислять в этом заявлении всех данных, которыми я сейчас располагаю, и, при наличии желания, могла бы располагать и алитусская милиция. Но дело в том, что желания разоблачить бандитов, навести порядок в районе у руководителей местной милиции, очевидно, не оказалось. Дело спустили на тормозах.

Что же получается? В 1966 году, т.е. спустя более 20 лет после разгрома фашистских убийц, на территории Литвы двух чудом уцелевших людей, сбежавших буквально с края ямы, где осуществлялись массовые расстрелы, те же убийцы и насильники травят и преследуют, поджигают и избивают на глазах у органов Советской власти, при попустительстве некоторых из них.

Я прошу Вас о том, чтобы это дело было поручено опытному следователю, чтобы было сделано все для разоблачения и наказания бандитов и поджигателей, чтобы те, кто мстит мне за свидетельства в суде против фашистов, понесли наказание по закону.

1 марта 1966 года /Богомольная/

Рива Борисовна Лозанская-Богомольная

Родилась в Бутримонисе. Была свидетельницей Холокоста в Литве. После окончания войны добивалась наказания литовских коллаборационистов, участвовавших в массовых убийствах евреев. 

Перейти на страницу автора