Есть горячее солнце, наивные дети...
Родилась в Кирсанове, в российской глубинке, потом жила в Мичуринске. По окончании Воронежского госуниверситета (1978 г.) работала переводчиком проектной документации и научно-технической литературы в Харькове. С 1996 г. в Израиле. С 2004 г. работает в издательстве «Достояние». Автор нескольких книг стихов и переводов. Организатор проекта «Время вспоминать». Живёт в Иерусалиме.
Недавно вечером в автобусе, по дороге в Гило, мне вдруг вспомнилось одно стихотворение, довольно длинное. Сначала отдельные строфы, потом начало, а к концу поездки – всё, от первой до последней строки. Не знаю, почему оно выплыло, не думала даже, что помню его. Конечно, оно нравилось мне классе в шестом, как и другие стихи этого автора, но недолго – писал он не самые бездарные, но всё же весьма примитивные агитки (хотя, как выяснилось позже, не только их).
Имя поэта не важно. Просто о своей жизни, уже перевалившей за шестой десяток, я помню не так уж много и довольно обрывочно, часто совсем не важное или кажущееся таким на первый взгляд.
Кое о чём я решила написать во второй части своих воспоминаний. В отличие от первой[1], это будет не цельный текст, а разрозненные описания кусочков жизни, даже не всегда в строгой хронологической последовательности. Может быть, получится ненадолго вернуться в те дни.
Хотя я с детства пишу стихи и пять моих книжек, конечно, меня отражают, всё-таки людей и события легче закрепить в прозе. И самое время: старшего поколения уже нет, у дальней родни свои истории, а уходящее превращается в ушедшее всё стремительнее.
* * *
Помню маму, она красивая и играет на пианино. Я сижу рядом на маленькой скамеечке, слушаю и тихо горжусь.
Мама у меня учительница, а папа – «по тологанатам», так я это понимаю (значит, занимается какими-то «тологанатами»). Он весёлый, катает меня на санках и пьёт чай из стаканов с подстаканниками, и я люблю его больше. Когда спрашивают, правду нельзя говорить, отвечаю, что одинаково. Но мама знает. Это, наверное, ещё в Кирсанове, т. е. мне ещё нет трёх, а может быть, одна из съёмных квартир в Мичуринске – там есть печка, её надо топить, а она никак не хочет топиться. Воду папа носит из колонки вёдрами.
* * *
Мы живём у дедушки с бабушкой. Дедушку зовут Володя (самое лучшее имя, так звали Ленина), а бабушку – Нетта (так больше никого не зовут). Это папины родители. Они старые, но красивые и любят хорошо одеваться. Дедушка – глазной врач, к нему приходят домой больные (об этом не надо никому рассказывать). Бабушка тоже врач, только это почемуто неинтересно. Мне нравятся тёмно-бордовые с золотом обои, огромный буфет, высокие напольные часы с гирями (в них хранятся какие-то бумаги) и огромный раздвижной стол. Всё резное, из красного дерева. Письменный стол тоже из красного дерева, очень красивый. Над ним большая нецветная картина: врач в белой шапочке с измученным лицом, похожий на папу, отталкивает смерть от женщины (она голая, но тела почти не видно, оно закрыто её длинными волоса-
Папа с дедушкой встретились на войне. Ок. 1944
ми). Это из Германии. Дедушка сначала учился в Германии, а потом был на войне и привёз. На столе стоят две коричневые деревянные коробки. Я уже скоро пойду в садик и знаю, что их трогать нельзя.
* * *
Садик я сначала не люблю и каждый вечер канючу: «А в саа-дик я завтра не пойду-у…» – и спрашивается, куда же маме, бедной, меня девать? – но потом привыкаю и даже не хочу возвращаться домой. Вечером как-то говорю папе: «Папа, скажи в больнице – давайте много и долго работать, моя дочка не хочет уходить из садика!». Воспитательницы умирают со смеху. Один раз спрашивают: «Ирочка, а мама с папой ссорятся?». Я киваю. «А из-за чего они ссорятся, Ирочка?» – «Мама говорит папе – возьми чистую рубашку, а он говорит – эта ещё чистая!». Я чувствую, что чем-то отличаюсь от остальных детей, но меня не обижают, даже наоборот. Немного попало мне только один раз – когда надоело играть в прятки и в «бабкиёжки», я придумала игру в Ленина и Крупскую… С октябрьских праздников по майские у нас живёт Грёша, мамина мама (о ней я писала), я её очень люблю. Она учит меня читать. Помню момент – я выхожу из садика и на вопрос, сколько мне лет, радостно кричу: «Пять с половиной!»
* * *
Маму всё больше люблю. И побаиваюсь тоже – знаю, нервы у неё плохие, а рука тяжёлая. Когда я сержусь на неё или обижаюсь, то сама себе говорю: «Мамочка хорошая, она мне добра желает!». Мама учит меня английскому языку и читает на ночь стихи. И у неё такие красивые платья, мне нравится их трогать. А недавно она мне отдала футляр от своей старой помады, белый с золотистым ободком на крышечке, и там внутри как будто лифт… Может быть, когда у неё кончатся болгарские кремы «Филодерма» (папа ей откуда-то привёз набор), она мне эти бутылочки странной формы тоже отдаст? Не знаю, что я из них сделаю, но они мне ужасно нравятся – светло-зелёные, из мягкой-мягкой матовой пластмассы… Наверное, они такие красивые, потому что импортные. Всё импортное красивое, но наше тоже бывает ничего. Хотя редко.
* * *
Оказывается, дедушку по-настоящему зовут не Владимир, а очень странно – Вульф, бабушка ещё иногда называет его «Вэлвелэ» и разговаривает с ним на идиш, чтобы я не понимала. А её по-настоящему зовут Эстер. Это потому, что мы, оказывается, евреи. Я даже знаю несколько слов на идиш: «дрейкин копнит», «нетукинтам» и то, что звучит чаще всего, – «фур декиндер дус истнит подходяще»[2]…
* * *
Но интересно всё же – что в дедушкиных коробках? Открываю, когда никто не смотрит. В одной рядами в гнёздышках стоят стёкла для очков. А во второй? Там… глаза! Стеклянные, страшные, совсем как настоящие – голубые, серые, зелёные, карие, а белки с красными прожилками. Дедушка потом объясняет, что если у кого-нибудь нет глаза, он ему вставляет такой, чтобы было не очень заметно. Дедушка меня балует – я на него похожа, все говорят. Мы с ним готовим невероятное блюдо: смешиваем вишнёвое варенье с грецкими орехами! И ещё он кладёт на стол много больших подушек, я на них прыгаю и хохочу. Мама говорит строго: «Владимир
Молодой дедушка (в центре, с тросточкой)
Захарович, зачем вы балуете ребёнка?». А дедушка отвечает: «У ребёнка есть характер, это прекрасно!». Мама раньше называла дедушку папой, а бабушку мамой, но на «вы», а теперь стала называть по имени-отчеству.
* * *
А вот раннее садиковое. Мы осколками стекла соскребаем кору с тонких веточек – откуда мы их берём, неужели ломаем? – и нюхаем. Пахнет весной. Голая веточка белая и гладкая-гладкая, как кость. Веточками этими мы рисуем на земле крестики и тут же стираем, рисуем – и опять стираем: это мы то думаем, что бог есть, то – что его нет. В конце концов решаем, что его нет, а есть только небо. Когда на нём след от реактивного самолёта, появляется гордость за страну (конечно, самую лучшую в мире!) и за наших лётчиков – вон они как высоко забрались. А наша армия! В группе надо делать альбом с вырезанными из газет фотографиями пограничников, а мы дома никак не можем найти ничего такого. Чувствую, что
Я – снежинка на новогоднем утреннике. Мичуринск, 1961
всех подвожу, и очень волнуюсь. Но вот, наконец, нашли всё-таки: два солдата в касках лежат на земле и смотрят в левую сторону, это они защищают нашу границу от врагов. Газета в альбоме быстро желтеет от клея, но солдат всё равно видно.
* * *
В садике у меня подружка Лиза. У неё карие глаза и грустный рот с опущенными уголками. Волосы у неё, как и у меня, короткие и пушистые, но посветлее. Мы вместе боимся цыган. И вот мне снится
сон про нас с Лизой – как нас украли цыгане. Там какое-то разноцветно-тёмное подземелье и старая цыганка, она берёт дудочку с пола губами (!) и играет странную тревожную мелодию.
Просыпаюсь с чувством, что Лиза куда-то делась, я должна её найти и спасти… Помню это чувство, а больше ничего про Лизу не помню. Она перестаёт ходить в садик – может быть, папа военный и его куда-то перевели.
* * *
В группе появляется мальчик с маленькими пустыми глазами и всегда открытым ртом. Его зовут Женя, родители у него врачи. Они как будто не мама с папой, а бабушка с дедушкой. Наверное, потому что они такие старые, Женя ничего не понимает и после сончаса его матрас всегда выносят сушиться. Над ним все смеются, а мне его жалко. Он незаметно исчезает.
* * *
Девочка Рита из нашей группы летом утонула. Её мама приходит в садик, плачет и всё время рассказывает, как Рита утонула. Она некрасивая, с бесцветными волосами и деревенским лицом. Рита была точно такая же, только маленькая. Я с ней не дружила, но всё равно страшно.
* * *
Нас с Олежкой из младшей группы вдруг поднимают во время сончаса и помогают одеться. На мне шубка и зелёная шапочка с белым мехом, на нём серое пальтишко и цигейковая шапка с ушами. Выводят во двор, мы взбираемся на горку, Олежку сажают в мои санки с бомбошками на сиденье – и я как будто сейчас покачу его с горки. Тощий дядька с фотоаппаратом нас фотографирует. Вырезка из «Мичуринской правды» с нечётким снимком под названием «Зимний этюд» долго потом хранится в нашем альбоме.
* * *
Самая любимая наша воспитательница – Мария Александровна (мы зовём её «Маликсанна»). Она большая, румяная, похожа на матрёшку и смеётся низким голосом. Тёмная коса у неё уложена вокруг головы. Её дочка Таня иногда приходит в садик с чёрной папкой для нот (и у меня потом будет такая). Таня тоже румяная и с длинной косой. Таню все жалеют – Маликсанна почти всегда на неё кричит, а один раз я вижу, как она даёт ей настоящий подзатыльник. Больше я Маликсанну не люблю. А она вскоре к тому же остригает косу и красит волосы в жёлтый цвет.
* * *
Есть ещё строгая Мария Григорьевна с серыми, как будто гофрированными, волосами и худая-прехудая Мария Дмитриевна с жёлтым лицом и ярко-красными губами (это такая помада). Её сын Коля в нашем садике, но в другой группе, и он замучил всех воспитательниц. Мария Дмитриевна говорит, что он больной, а ей отвечают «больной-стальной», мне это ужасно нравится. Одна из моих любимых книжек – пословицы, поговорки и детские песенки, я её прямо до дыр зачитала (ну не до дыр, конечно, но цветная обложка с петушком уже почти отвалилась).
* * *
А ещё есть молодая Клавдия Ивановна, она всё время красит ногти бордовым лаком (узенькой полосочкой посередине) и поёт тонко и печально: «Мы с тобой два берега у одной реки» (эту песню часто передают по радио). Я делаю вывод, что она не замужем, но очень хочет замуж. Она тихо говорит на лестнице папе: «Знаете, я вашу девочку даже боюсь немного, она как будто всё-всё понимает».
* * *
Музыкальные занятия у нас проводит Нина Матвеевна, бабушка Миши Б. Она в очках, седая, всклокоченная и ходит раскорякой – в общем, совсем старая, а когда играет на рояле, сильно бьёт по клавишам и трясёт головой. Миша – мальчик «из хорошей семьи». Его мама похожа на осу и работает в вузе имени Мичурина, а где папа работает, не знаю, но очень хорошо помню выражение его лица. Миша милый, мы вместе делаем калейдоскопы из бумаги и насыпаем туда фантики, а потом показываем друг другу, что получилось. Мне подарили и настоящий калейдоскоп, с зеркалами и цветными стёклышками, я могу крутить его без конца – узоры бывают замечательные и никогда не повторяются, чудо просто! А Вова, Мишин старший брат, похож на принца и уже ходит в школу, у него серая форма, ремень с пряжкой и герб на школьной фуражке.
* * *
В это время мы с мамой как раз читаем «Серебряный герб» Корнея Чуковского, я целые куски помню почти наизусть. Миша с Вовой потом ещё будут ходить ко мне на дни рождения и подарят «Круглый год 1962» и «Круглый год 1963». Это большущие книги, их обложки так и стоят перед глазами, и там всё по месяцам: стихи, сказки, рассказы, советы для юннатов и для тех, кто любит сам мастерить игрушки. Я как раз люблю, потому что покупные мне не нравятся, но делать мебель и машинки из спичечных коробков, фольги от чая и пустых катушек быстро надоедает. Раньше я рисовала, а теперь всё время леплю из пластилина. Сначала – Буратино, Чиполлино, Гурвинека, Карандаша и других из «Клуба весёлых человечков» журнала «Весёлые картинки», а потом просто людей, которых сама придумываю – например, мальчика-скомороха. С ним я вожусь очень долго, много-много дней, но мне нисколько не надоедает, и он становится всё лучше. Я решила быть скульптором.
* * *
Чуть не забыла про свою любимую нянечку, тётю Олю – она добрая, ходит в белом халате, и у неё смешная причёска: рыжая чёлка поднята надо лбом и заколота сзади невидимками, как у артисток. Она помогает накрывать на стол, подкармливает тех, кто плохо ест (а противный рыбий жир дают воспитательницы, всегда несколько подписанных бутылочек стоят на подоконнике, и моя, конечно). Тётя Оля зимой угощает своих любимчиков чёрным хлебом с чесноком или горчицей или сахаром (с сахаром неинтересно). Из того, что дают в садике, я больше всего люблю гороховый суп из концентрата.
* * *
А дома мама варит бледный бульон или борщ, дежурное блюдо – печёнка (в ней полно жилок, но ничего), иногда котлеты, изредка отбивные (свиные, конечно, но ох, до чего же вкусные!). Папа обожает жареную на сале картошку, но с ней много возни, легче варить гречневую кашу, а если картошку, то в мундире. По воскресеньям у нас всегда картошка с селёдкой и луком (мама обдаёт его кипятком, чтобы горечь ушла, и красиво выкладывает кольцами вокруг селёдки). А Грёша иногда готовит форшмак, «фальшивое» (с жареным луком, но без мяса) жаркое, шейку, а на Песах – фаршированную рыбу. Она привыкла всё экономить, и продукты, конечно, тоже, и говорит, что «вкусно готовить нерентабельно» (последнего слова я не знаю, но из-за частицы «не» чувствую, что оно какое-то неодобрительное, и огорчаюсь). У продуктовых магазинов, если вдруг что-нибудь «выбрасывают», всегда
Папа дурачится. Он студент
Саратовского мединститута, 1952
выстраиваются очереди «в три вилюшки» (так говорят в Мичуринске), и то, за чем стоят: мясо по госцене, колбаса, рыба хек – может перед самым носом закончиться. Но папа предлагает «огорчаться умеренно» – он лечил одного мясника, и тот по старой памяти иногда может дать ему «красивый кусочек»[3]. И ещё к нам иногда приходит толстый косой Савва-колбасник со своим тощим сынком. Папа мнёт сынку живот, слушает трубочкой и даёт советы, и Савва оставляет в коридоре сумку с «дефицитом» – хорошей колбасой,
ветчиной, окороком (наш мичуринский мясокомбинат даже в Москву всё это отправляет, но в магазинах ничего такого сроду не увидишь). На прощание он говорит: «Пока у меня есть колбаса, друзья у меня всегда будут», – и, когда за ним закрывается дверь, мы все начинаем хохотать. Шутки шутками, но мне иногда кажется, что из-за таких, как Савва, евреев и не любят.
* * *
Евреи у нас в Мичуринске почти не водятся. Вернее, они появляются изредка и как-то не задерживаются. Но есть и постоянные – вот, например, Эсфирь Абрамовна Р. с огромным носом и добрыми печально-карими глазами, лучший детский врач в городе (её московская племянница Соня однажды поразит меня рассказом о Рембрандте, и я полюблю подолгу рассматривать альбомы с репродукциями картин, их у нас много). Её муж, Борис Леопольдович В., толстый и седой, с очень тихим хриплым голосом (по светлым ресницам и по тому, как он краснеет, когда рассуждает о политике, я заключаю, что раньше он был рыжим). И ещё – смешная пара Ш.: крошечная, не замолкающая ни на минуту Анна Эммануиловна с быстрыми глазками и страшно густыми коротко стриженными серыми волосами и огромный, добрый и медлительный Беньямин Осипович, похожий на толстого красивого индуса. Их сыновья, Исаак и Наум (Налик), мелкие (дедушка говорит, что Анна Эммануиловна «испортила породу»), старший математик, а младший экономист. Налик долго не женится, всё никак не может найти «хорошую еврейскую девочку», а когда наконец найдёт, нас пригласят на свадьбу. У старшего, Исаака, жена украинка, и, хотя живут они ужасно, у них четыре дочки, одна красивее другой: Риточка и Ларочка, а потом Элинка и Коринка. С Ларочкой я люблю играть, когда они приезжают из Кишинёва. Она однажды спрашивает мою бабушку, в каком году был сделан их книжный шкаф, и, узнав, что в 1921, говорит задумчиво: «Счастливый, он ещё Ленина видел…». А её детская фраза: «Мы так халясё игляли, а вы плисьли и испольтили нам всю иглю», – надолго входит в наш семейный фольклор.
* * *
Знаю, что был ещё режиссёр нашего драмтеатра Гайсинский. Я его не помню, но говорят, что дедушка с бабушкой устраивали для него и его артистов обеды. Артисты молодые и голодные, а бабушке с дедушкой нравилось, что они такие «покровители искусств» (это, наверное, мама говорит, она возмущается: сыну родному с семьёй не помогают, а чужую ораву кормят!). А мне жалко, что мы не можем пригласить такую «ораву» и гости к нам редко приходят. Но ведь у нас и угостить-то нечем, и в доме совсем не то, что у них, и вообще… Мама говорит: я всё сама, у меня домработниц нет (это намёк на то, что к бабушке ходит Феня, которая, кажется, работает у дедушки в больнице, она два-три раза в месяц помогает с уборкой и стиркой).
* * *
У дедушки с бабушкой ремонт. Вот тут-то, по-моему, в столовой и появляются бордовые обои, а до этого стены были салатные, с серебряными листочками «накатом». Но самое главное вовсе не обои, а унитаз (вместо этого ужасного деревянного сиденья с дыркой – туда сыпали хлорку, и сразу, как войдёшь, начинали течь слёзы!). Ванну им, кажется, тогда по-
ставили тоже. Мы живём уже напротив дедушки с бабушкой и можем видеть со своего балкона, как они выходят на свой и поливают цветы или просто сидят. Наш дом на той же улице Советской, номер 268, квартира 16. А у них дом номер 295, а квартира 9. Но у нас две соседки, Юлия Васильевна и Ольга Васильевна, а у них квартира отдельная, потому что дедушка – главный врач больницы, лучший глазной хирург в городе и участник войны. Его уважают и побаиваются. Он смеётся: «Чего они меня боятся? Я ведь никому ничего не сделал!». Но видно, все как-то чувствуют, что с дедушкой шутки плохи. И я чувствую… А зато у нас в квартире душ есть!
* * *
Папа тоже участник войны, но он совсем никакой не главный, а просто участковый врач и ходит по вызовам. Не ездит, а именно ходит пешком, и в дождь, и в мороз – ко многим его больным на автобусе не доехать. Зимой по вечерам на окраинах часто валяются пьяные, и папа всегда затаскивает их в подъезды, чтобы не замёрзли насмерть. Папа не похож на дедушку, его никто не боится, а все любят – он не только лечит хорошо, но всегда так поговорит с человеком, что ему сразу становится легче. Иногда больные его как-то благодарят – дарят конфеты, банку мёда или деревенские яйца. А один раз под Новый год он ходил на вызов к каким-то старушкам-сёстрам, и они ему подарили самодельные ёлочные игрушки из яичной скорлупы. Это два клоуна в фиолетовом и малиновом жабо, в колпаках, с какими-то дореволюционными лицами, они совсем не подходят к остальным игрушкам на нашей ёлке. Их лица помню до сих пор.
* * *
У папы ужасный заведующий отделением, Николай Павлович, он его всё время унижает и насмехается над его почерком (а почерк и правда никуда). Папа приходит с работы, ложится на диван и так лежит. Мама говорит: «Яшик, плюнь!», но папа не может, вот до чего ему это «осточертело» (он всегда говорит именно это слово). У мамы тоже неприятности – завуч даёт ей мало часов. Когда она только начинала работать в школе, ей сказали: «Инна Арнольдовна, у вас очень трудное отчество, дети не смогут его выговорить. Давайте вы у нас будете Инна Александровна!». Но мама – молодец, не согласилась, и дети прекрасно выговаривали. А вообще мама на хорошем счету, она ведёт методобъединение учителей при гороно.
* * *
Я худая и часто болею, поэтому летом недели на три мама возит меня в учхоз Калинина – «дышать свежим воздухом и пить парное молоко». Ещё я там плаваю, смотрю на синих стрекоз… Там есть мальчик Женя с мамой, они из Москвы, и Ёжик, который нас всё время фотографирует. По-настоящему его зовут Ежи, он из Будапешта, учится в вузе Мичурина, а в учхозе Калинина у него практика. Он высокий и кудрявый, говорит со смешным акцентом и называет меня «моя невеста». Ёжик говорит, что, когда я вырасту, мы поженимся и уедем к нему в Венгрию, а чтобы я не сомневалась, на одной из фотографий оставляет свой адрес (даже почерк помню). На этой фотографии мы стоим рядом с памятником Мичурину (значит, он с нами встречался и потом, дома), и вид у меня торжествующий. Фотографировала Валя, она красивая, со светлой косой, и учится вместе с Ёжиком (я иногда боюсь – а вдруг он женится
Мы с Женей не на мне, а на ней?). На всех
фотографиях у меня разноцветное платье, похожее на бабочкины крылья, из того же материала, что и мамино (это Грёша пошила нам обеим, других своих летних что-то не помню).
* * *
Живём мы каждый год у одной хозяйки, но перед самой школой случается вот что. Хозяйкино имя забыла, но хозяин был дядя Коля, это точно, и как-то он с другом и бутылкой приходит домой, а там только мы с мамой. Хозяина, когда он выпьет, на подвиги никогда не тянет, он сразу мирно засыпает, а его друг, одноногий страшноватый мужик, начинает метаться по «зале» и стучать своей деревяшкой. Когда он оказывается перед нашей дверью, мама набрасывает крючок, смешная! Дверь рывком настежь, он хватает меня… Мама хочет отнять, но где там! Она кричит, зовёт на помощь, я даже кричать не могу, а он бежит со мной кудато к полю. Тут набегают бабы, как-то ловят его… И вот я уже опять в хозяйском доме, сижу за какой-то занавесочкой в мелкий цветочек и не плачу, а только дрожу и стучу зубами, стучу – не могу остановиться. Все боятся, что я вообще больше не буду разговаривать или останусь заикой, суют мне гранёный стакан с водой…. Прибегает хозяйка и напускается на мужа, а он сонно бормочет: «А я чё? Я ничё… Инна, ты скажи, ну разве я чё?». К вечеру я прихожу в себя, а по учхозу разносится новость: Колин друг у квартирантов чуть девчонку не утащил. На этом поездки в учхоз Калинина прекращаются и дошкольное детство тоже. Дальше – школа.
* * *
Первого сентября дождь, и торжественное собрание проходит в школьном зале. Рядом со мной сидит девочка Марина с косичками и забинтованным лбом (она окажется единственной, с кем я проучусь с 1-го по 10-й класс, наша конкуренция со временем прекратится в свя-
С Ёжиком. Мичуринск, 1961
зи с «разделом сфер влияния»). Директора школы Николая Константиновича я знаю, он с женой и дочкой Леночкой раньше жил в нашей квартире. Тогда я впервые слышу непонятное слово «коллаборационист» (говорят, что его отец помогал немцам). У директора жирные коричневые волосы распадаются на прямой пробор, и он хромает на правую ногу. Он говорит громко и долго, а мама то и дело смотрит на меня с тревогой – я болею, но остаться дома не соглашалась ни в какую, и вот, хоть и с температурой, но сижу в зале вместе со всеми. Потом нас начинают разводить по классам, и я вижу свою учительницу Ольгу Дмитриевну. Она немолодая, кудрявая, в очках и улыбается мне. Оказывается, её сын Алик учится в мамином классе в 16-й школе, а теперь вот я буду учиться в её классе в 18-й. Мама ей чтото тихо говорит (наверное, про мою температуру). До меня доносится: «Ну хорошо, дома пусть нарисует яблоко». Мы уходим. Потом я узнаю, что яблоко рисовала только я.
* * *
На уроках мы пишем в тетрадках в косую линейку перьевыми ручками (помню латунный цвет и форму перьев). У каждого есть перочистка и своя чернильница-непроливайка (почему-то чернила из этих чернильниц то и дело выливаются). Перочистку мне пошила Грёша, а чернильница моя тёмно-бордовая, красивая, но из неё тоже всё выливается. Руки поэтому часто в чернилах, а в тетрадках кляксы. И писать красиво у меня не выходит. А вот у Марины Л. палочкикрючочки все ровненькие, с правильным нажимом и наклоном, и тетрадочки чистые, прямо загляденье. На их обложках скоро появляются красные звёздочки (мне таких не видать, хотя соображаю я гораздо быстрее). Когда выясняется, что у меня только одна четвёрка, по чистописанию, я начинаю стараться изо всех сил, и, чтобы в нашем 1-м «А» стало одной отличницей больше, О. Д. «натягивает» мне пятёрку. Но мне этого мало, мне надо ещё услышать от неё, что я стала писать лучше, ведь я люблю, чтобы всё было «по правде».
* * *
К О. Д. я отношусь хорошо, но долго не могу простить ей одну обиду (вообще-то я обидчивая и злопамятная). Мама как-то приносит мне от знакомой большую обтянутую коричневым мехом (ненастоящим, конечно) пуговицу от шубы. Я тут же решаю, кто это у меня будет, и берусь за дело: распарываю её, потрошу, набиваю ватой… Потом зашиваю, выстригаю мех на мордочке и пришиваю бусинки-глаза и бусинкунос. Получается ёжик, все говорят «ой какой!», а мне самой он так нравится, что нет слов – ведь его не было, а теперь вот он есть, это я его сделала! И тут как раз начинают готовить школьную выставку, все приносят свои рисунки, фигурки из пластилина, поделки их шишек, желудей и каштанов. Мне ёжика отдавать на выставку страшновато, но хочется, чтобы его увидела вся школа. Отдаю его О. Д., а когда выставка заканчивается, хочу скорее получить обратно. А его нет: то ли потерялся, то ли слишком кому-то понравился. Пропал мой ёжик. Но он и сейчас у меня перед глазами. А ещё – рисунок одной девочки из 10-го класса, она ходит в художественную студию (я тоже потом недолго буду туда ходить). Это автопортрет акварелью, а девочкина фамилия Филипенко. Лицо у неё ангельское: огромные голубые глаза, золотистые кудри, маленький прямой носик (не то что у меня) – и всё это нарисовано один к одному, просто удивительно! Через несколько лет узнаю её на улице – одетую как попало, растолстевшую и, кажется, пьяную (может быть, поэтому и помнится).
* * *
Помню своих одноклассников – ну Марину, конечно, Олю Д., Наташу С., Витю К. Витя этот всё время дразнит меня еврейкой, я плачу и жалуюсь О. Д. Но однажды наконец не выдерживаю и изо всех сил бью его по башке пачкой тетрадей, которые мне поручили раздать. И что же? Всё раз и навсегда прекращается, и он даже начинает звонить мне и предлагать дружбу, дурак такой (он потом, кажется, сделает карьеру в КГБ). Однажды Наташа С. приходит к нам в гости ещё с одной девочкой, они предлагают мне сказать скороговорку и нехорошо смеются, хотя я говорю чисто и правильно. Потом я понимаю, что там получается неприличное слово (у нас дома таких слов не говорят, а вокруг все говорят).
* * *
Дом учителя прямо рядом с нашим домом, там есть библиотека, хор и танцевальная студия. В хоре мы поём песню про Щорса – «Шёл отряд по берегу», в студии ставим ноги в разные позиции, но это всё для меня быстро заканчивается. Зато черноглазая толстая Вера Ильинична с очень смуглым лицом удивляется, как быстро я возвращаю книги, ведь беру помногу. А я смотрю на её худенькую дочку Наташу, смуглую, черноглазую, очень красивую – и вдруг вижу: да они же одно лицо! И, значит, Вера Ильинична была такая же худенькая и красивая? А Наташа, значит, будет такая же старая и толстая? Наглядность того, что делает время с людьми, впервые поражает меня.
* * *
Голоса у меня нет, но слух есть, и петь я люблю. И слушать песни тоже. Одна из самых любимых – про геологов. Там в начале: «Я уехала в знойные степи, / ты ушёл на разведку в тайгу», а в конце «Мы умеем и в жизни руду золотую/ отличать от породы пустой» ‒ мне это очень нравится. Припев тоже замечательный: «Держись, геолог, крепись геолог,/ Ты ветру и солнцу брат». После этого припева ещё такой тревожный кусочек идёт, он меня почему-то очень волнует – и я решаю, что буду геологом. А песню эту поёт у меня в памяти не певица, а мамина подруга Д. М. Вот к кому я привяжусь всей душой! Она читает мне наизусть «Сапсан» Бунина, а стихов помнит даже больше, чем мама. И ещё она подарит мне маленький перочинный ножик с коричневой ручкой, а мама с папой ни за что не хотели (у нас во дворе все играют в ножички)
Д. М. появляется у нас в доме, когда мне лет восемь, и ходит к нам часто и долго. А мы к ней почти не ходим – в её комнатушке и одному-то человеку не повернуться, а книги, пластинки и одежда навалены там вперемешку. Д. М. преподаёт немецкий язык в техникуме, с мужем давно разошлась, а её дочка Маша угорела и умерла, когда ей было пять лет (я даже фотографию видела и не могу забыть её лицо). Д. М. говорит, что это она виновата – закрыла вытяжку, и дым от печки пошёл в комнату… Как можно после такого жить? Но она как-то живёт и даже приглашает маму на Йом Кипур слушать «колнидры» (пластинку она привезла из Риги).
Она поёт ещё другую песню, со смешным припевом «рулатэ, рулате, рулате, рула», и я не понимаю, почему, «если к другому уходит невеста, то неизвестно, кому повезло» – ну как это? Д. М. смеётся и объясняет, что если невеста бросила одного, то может бросить и другого, и зачем тогда о такой невесте жалеть? А-а, теперь ясно. Но кто объяснит мне, как можно бросить? Ведь «лучше друга нигде не найду я, /мы геологи оба с тобой»… Я бы ни за что не ушла к другому и не бросила друга, это я точно знаю.
Вдруг Д. М. звонит по телефону и просит меня передать маме, что умерла Шеля. Голос её еле узнаю. Шеля – её старшая сестра, она жила в Москве и работала в какой-то засекреченной лаборатории или институте. И вот умерла… Приходит мама, и я выпаливаю, что им надо срочно доставать билеты в Москву и ехать на Шелины похороны, ведь у Д. М. теперь на всём белом свете никого не осталось. Они, конечно, и так бы поехали, но мама смотрит на меня какими-то новыми глазами… Они приезжают из Москвы мрачные и привозят серый ящик. А в ящике, оказывается, урна с тем, что осталось от Шели. Ужасно, когда в доме находится такое, но Д. М. в конце концов всё уладит и похоронит урну. Ходят слухи, что Шеля не просто умерла, а отравилась из-за несчастной любви к заведующему лабораторией или отделом, но разве можно любить в старости? Ведь ей же было целых сорок два года!
Мама будет всё время пытаться помочь Д. М. с одеждой и продуктами и выслушивать её истории, а папа – устраивать её к разным врачам. К врачам она будет ходить, а папу вдруг начнёт обижать – то и дело подчёркивать, что он не умеет себя вести, мало читал и ничего не знает, кроме своей медицины. Папе это надоест, терпеть он будет только ради мамы, но и мама окажется не в состоянии выносить бесконечные нападки Д. М., и они поссорятся. Тут-то и выяснится, что последнее увлечение Д. М. – как раз папа. Вот этого понять я уж никак не смогу…
А через много лет найдётся её Саша Чёрный из «Малой библиотеки поэта» и листок со странным почерком – «Есть горячее солнце, наивные дети, /драгоценная радость мелодий и книг…». Листок потерялся, стихи я запомнила сразу и навсегда, а книжка лежит у меня на тумбочке – маленький томик в серо-голубом переплёте.
* * *
В моём классе учатся Лена Н. и Саша Т. из нашего дома, после уроков мы встречаемся во дворе и играем в лапту, штандр и бадминтон. Саша мне немножко нравится, хотя мама у него противная и торгует в «Гастрономе», отчим – пьяница и, кажется, недавно из тюрьмы, а белобрысую и сопливую сестрёнку Маринку все во дворе терпеть не могут.
Дружба с ним прекращается после того, как у него в альбоме обнаруживается почти вся моя Монголия (мы собираем мар-
Наш двор. Я справа, в центре Ленка Н., слева Саша Т. Во втором ряду Галька Н. и Вовка Ш.
ки, и огромный бордовый пятирублёвый кляссер долго остаётся моей мечтой). Зато с Леной и её старшей сестрой Галей (мы их называем «Ленка и Галька», «девчонки», а старухи во дворе – «Станкевы девки» или «Станкевки») связано много всего.
* * *
Папа девчонок Герман Петрович Н. – режиссёр нашего театра и артист тоже. Он замечательный: высокий, худой, в очках, с усами и небольшой бородкой (а вокруг все мужчины, даже папа, бритые). И всё время шутит. Я иногда хожу к нему меняться марками или просто так забегаю к Ленке и наблюдаю жизнь этого семейства. У них всё не так, как у нас: за порядком никто не следит, а квартира гораздо больше нашей и без соседей – с ними живут дедушка и бабушка. Дедушку, Василия Николаевича С., часто приглашают в школу на сборы – рассказывать, как он участвовал в революции. Он старый большевик, я, кажется, даже видела у них в альбоме его фотографию в будённовке со звездой. Вообще-то узнать можно: сейчас он похож на старого жирного кота, а тогда был похож на молодого худого. Ну и что, подумаешь, а мой дедушка зато с самим Григорием Котовским встречался и даже, может быть, его лечил (насчёт последнего ‒ это, конечно, мои фантазии, а встреча такая во время гражданской войны в самом деле была). Бабушка девчонок, Сальма Гансовна, – эстонка, она почти всегда сидит на кухне и чистит картошку (очисток прямо горы, и горы немытой посуды). Она похожа на старую мышку, смотрит на меня светлыми глазами с опущенными наружными уголками и грустно говорит: «Керман очэнь люпит картофэль, а Кляра совсэм нэ люпит картофэль». Клара, мама девчонок, худенькая, с перманентом, в очках, всегда куда-то бежит и ничего не успевает. Она работает в ЦГЛ[4] и пишет кандидатскую, но что-то непохоже, что когданибудь напишет. Зато она умеет вязать, у них по всему дому валяются спицы с разноцветным начатым вязанием (один раз я вижу на ней кофту – значит, что-то довязала всё-таки). Девчонки тоже вяжут, особенно Галька (она большая и глупая, но очень хозяйственная, и у неё потом всё сложится замечательно – она выйдет замуж «в Германию»).
* * *
Я больше дружу с Ленкой, она со смешными косичками, некрасивая, но страшно живая и весёлая, в отца, к тому же, как и я, любит мастерить. Больше всех мастерит сам «Керман» – он делает космонавтов из крышечек от тюбиков для масляных красок (может, он и рисует тоже?) и много ещё чего для девчонок (а вот мой папа ничего мастерить не умеет, и дедушка тоже, они только лечить умеют). И ещё у девчонок есть Бубус – японская болонка, а потом черепаха, и к ним в гости приезжает из Эстонии Тина. Сальма Гансовна Тине очень рада – они говорят по-русски с одинаковым акцентом, но ведь они и по-эстонски могут поговорить. Тина синеглазая, с белыми кудряшками, прямо принцесса из сказок братьев Гримм, и классно катается на роликах. Девчонки на её фоне смотрятся бледно и, конечно, терпеть её не могут, ждут не дождутся, чтобы она уехала в свой Таллин. Я им это прощаю, ведь они мне и журнал «Весёлые картинки» дают, а когда я заболеваю скарлатиной, то говорят, что пусть журналы остаются у меня, они теперь заразные.
Про «Клуб весёлых человечков» и его роль в моей жизни я уже писала. Но вот выплыло, что своё первое письмо я написала именно в редакцию «Весёлых картинок»: там был смешной рассказ одного мальчика «Сухарик», а я вдруг обнаружила, что он его стащил, кажется, у Виктора Галявкина. Через некоторое время мне выписывают журнал «Пионер», и я начинаю посылать в отдел поэзии «Кораблик» свои стихи. Сочиняю я, сколько себя помню, и иногда мне кажется, что их вполне могли бы взять, но литконсультанты В. Лапин и В. Вишняков считают по-другому и объясняют мне в письмах, почему они так считают. Хотя до публикаций не доходит, эти письма поднимают меня в собственных глазах: никто из моих знакомых в московские журналы не пишет, а уж ответов не получает и подавно.
* * *
Ребятни во дворе у нас много, но те, кто постарше, с нами не играют (разве что Серёжа, младший сын другого режиссёра нашего театра, Павла Дмитриевича Е.). Есть ещё Вовка Ш., у его папаши, депутата горсовета, ужасно глупая рожа (мне не даёт покоя, как с такой рожей можно быть депутатом, а главное, какие же это выборы, если кандидат всего один). Но сам Вовка умный и злой, как его мамочка, и один глаз у него наполовину закрыт. Он запускает ракеты из фотоплёнки, завёрнутой в фольгу (когда они сгорают и падают, вонь стоит жуткая, она соединяется в моей памяти с запахом карбида из нашей котельной, когда его заливают водой). И ещё он мучит кошек и собак. А потом он будет участвовать в уничтожении моей куклы. Куклу бабушка решает сшить мне от отчаянья, шить она не умеет. Когда я ещё не ходила в школу, она два раза водила меня в театр, а теперь иногда кормит вкусными куриными котлетами и необыкновенным бульоном. И торты у неё необыкновенные. Но мне с ней неинтересно (не то что с Грёшей, она даже самиздат нам из Харькова привозит, и я нашла и читала про суд над Бродским). И вот бабушка решает вместе со мной сшить куклу – в последней надежде как-то меня завоевать. Это ненадолго удаётся, и жуткую голую уродку из белой ткани (на лице вышито еврейское страданье) я выношу зачем-то во двор. Ну и, конечно, мальчишки её сразу же отбирают, начинают пинать ногами и подбрасывать в воздух. Плачу, хочу отнять нашу уродку, спасти, но все против меня. В конце концов её топят в бочке с грязной водой. Я чувствую, что это всё не просто так, и с рёвом убегаю домой. Бедная бабушка понимает, что теперь будет ещё хуже, и она права...
* * *
А вот ещё обида: я приглашаю на день рожденья гостей – и никто не приходит. Это какие-то «придворные интриги» девчонок и Леночки Б. по прозвищу Баранчик – худенькой, беленькой, но очень коварной. Потом день рожденья всё-таки состоится, и девчонки подарят мне собаку-неваляшку (тогда такие только появились, а в русских книжных магазинах Израиля они и теперь продаются). Кукол-неваляшек с их идиотскими улыбками я терпеть не могу, а своего Пифчика, к удивлению родителей и Грёши, каждый вечер укладываю спать, завалив подушками. У него глаза сделаны из стёклышек для часов и кусочков чёрной пластмассы. Стёклышки отклеиваются и теряются, и я ношу его чинить к своим друзьям в часовую мастерскую, она совсем близко от нашего дома. Дружба наша началась с того, что я однажды по дороге из школы на радостях показала им через стекло ладонь с растопыренными пальцами – «пять!», и они меня позвали в гости. Там работают два Лёвы, худой и толстый, прямо вижу их обоих. Худой учился с папой в одном классе, он мрачный, много пьёт и, кажется, потом повесится, а у толстого нет ноги, штанина подколота булавкой, рядом с его стулом стоят костыли, но он всегда смеётся. Оба воевали. Помню и других, но не так отчётливо. Из мастерской я всегда возвращаюсь с разными колёсиками и шестерёнками – чёрными, золотистыми, серебристыми. Из них тоже что-то мастерю, а можно и просто их крутить, как волчки (Серёжа Е. делает нам волчки из спичек и картона, но мои прочнее и красивее, с зубчиками).
* * *
Ещё воспоминание из тех времён. Летний вечер. Посреди двора – высоченная куча угля для котельной. Легко взбегаю по ней и легко сбегаю вниз. Но, как назло, во дворе никого нет, и никто мне потом не верит. «Ах, так?! Ну смотрите!» – я опять наверху и бегу вниз, но спотыкаюсь. Дальше уже качусь до самой земли – локти и коленки все в крови, мелкие кусочки угля забились под кожу. Знаю, что если заплачу, все будут смеяться, и сжимаю зубы. Вот, наконец, наш четвёртый этаж, вот он, звонок… И, только увидев ужас в глазах мамы, во весь голос реву. На станции скорой помощи кусочки угля долго и больно вынимают пинцетом, забинтовывают меня, как раненого солдата, и делают укол от столбняка. Я опять сжимаю зубы, ведь мы с мамой только недавно дочитали книжку «Четвёртая высота» про партизанку Гулю Королёву. Врач удивляется: «Какая мужественная девочка!», а у мамы на лице сострадание. Перед сном последняя мысль: «Всётаки я молодец…». Назавтра весь двор смотрит на меня с уважением, за это и пострадать не жалко.
* * *
Есть наш двор, а есть «тот двор», он слева от нашего, за воротами, если стать лицом к моему подъезду – прямо рядом с его разбитыми бетонными ступеньками. Там живут румяный туповатый Борька З. и его дебильный младший брат Cашка по прозвищу Сася-Бася с невероятно синими глазами. Он однажды скажет мне: «Боля тебя любит, мой Боля», – а потом вырастет в толстенного бугая и будет грузчиком в том магазине, где его мамаша торгует водкой. Если выйти через «тот двор» на Украинскую и идти к скверику с белыми колоннами, там справа будет окно, из него с утра до вечера торчит бритый наголо идиот с красно-синим лицом и орёт, мы все его боимся. Ещё мы боимся похорон, когда по улице несут или везут на обитой красным машине гроб и духовой оркестр траурным маршем просто сердце разрывает (я в это время всегда забиваюсь под стол и зажимаю уши, но всё равно слышно). Оркестр и процессии вскоре запрещают, теперь гроб и близкие родственники едут в одном автобусе, провожающие – в другом, и это не бросается ни в глаза, ни в уши.
* * *
О, выплыл ещё один участник нашей дворовой жизни – Васька Т. Мне нравится с ним разговаривать, потому что он старше нас и тоже много читает. Он и в бадминтон играет здорово, хотя толстый и ноги ставит по первой позиции. Его маму-армянку зовут красиво – Лина Ильинична, она учительница математики (Васька на неё похож, просто копия). А папа у него седой и лохматый, в очках, намного старше мамы, он скоро умрёт. У Васьки есть песенка, из неё я помню только припев:
Улюль-булюль, сосиска,
Улюль-булюль, колбаска,
Улюль-булюль, свининка…
Откуда он это взял? А может, сам придумал и больше в песенке ничего и не было? Васькина песенка тянет за собой опасный стишок тех времён:
Ленин, Ленин, открой глазки, Дай нам колбаски и мяски!
«Колбаски и мяски» хочется всегда.
А с Линой Ильничной я ещё встречусь в 1991 году, когда приеду в Мичуринск рожать свою Туську и впервые за много лет буду жить дома. Мы столкнёмся на Советской во время проливного дождя, я узнаю её, а она меня – нет. И тогда я закричу: «Лина Ильинична, я Ира, мы жили в одном доме!», а она вдруг обнимет меня и заплачет. А потом скажет: «Ой, Ирочка, Вася ведь в Ереване, женился на армянке. Там внуки, а я вот тут…». Это будет вскоре после распада Союза.
* * *
А вот и Вадик С. – сколько же лет я его не вспоминала?
С. живут в нашем подъезде на первом этаже. Вадик меньше нас, красивый, всегда нарядный мальчик. Говорит он смешно – вместо «р» у него выходит «г». Помню две его фразы: «Игина Тагана – пгосто любимая девочка» и «Всё хогошо, кгоме одного» (это мы дома сразу же присваиваем). Вадикина бабушка Татьяна Леонидовна – крошечная сгорбленная еврейка из Ленинграда, по-моему, её муж умер в лагере. На столбе в подъезде то и дело появляются записки с большими кривыми буквами – это она просит моего папу зайти и померить ей давление. Папа, конечно, после работы берёт свой чёрный аппарат Рива-Роччи, спускается к ней и даже рецепты выписывает, чтобы ей не ходить в поликлинику. Заканчивается это всегда одинаково: Т. Л. извиняется за то, что «утилизирует» его, рассыпается в высокопарных благодарностях и по секрету рассказывает, как издевается над ней невестка.
Нина и Андрей красивые, румяные, спортивные, ну прямо как строители коммунизма на плакате, зимой они катаются на лыжах и всегда смеются. Андрей окончил филфак нашего пединститута, но работает тренером. Вдруг он начинает пить, толстеет, лысеет и становится всё больше похож на алкаша с плаката, а из-за их двери постоянно доносятся крики. Пройдёт совсем немного времени – и весь двор ахнет: «Господи, такой молодой…». Слава богу, Т. Л. уже нет. Нину потом помню морщинистой тёткой в спортивной шапке с бомбоном, а Вадика – тощим хипповатым студентом, лицо у него жалкое и какое-то нехорошее.
* * *
С четвёртого класса меня начинают отправлять летом в пионерские лагеря, даже иногда на две смены. Лагерь папиного профсоюза медработников называется «Чайка», он бедный-пребедный, там домики-развалюшки и кормят плохо (это отражено в строках: «Каждый день одно и то же / нам дают в столовой/ – на втрое макароны/, ну и суп перловый»). Но в родительский день мамы-папы привозят печенье, конфеты и яблоки, а мы им показываем концерт, это называется «художественная самодеятельность».
В лагере «Спутник» завода «Прогресс» (он называется
«почтовый ящик» и работает на оборону, достать туда путёвку не так-то просто) и кормят получше, и корпуса нормальные, но меня это мало радует. Линейки, военные игры и костры мне давно надоели, и я ни с кем не дружу. А если и удаётся с кем-то подружиться, то потом эта подружка обязательно меня бросает, переходит в «стан врагов» и обижает меня вместе со всеми. Такое коварство меня поражает, я пишу домой отчаянные письма и прошу маму забрать меня до конца смены, но она уговаривает потерпеть и обещает в августе взять на море…
Спасаюсь тем, что во время сончаса рассказываю бесконечные истории, переплетая сюжеты из фантастических романов Беляева и Лагина с собственными выдумками и останавливаясь на самом интересном месте (как евреи в камерах с уголовниками). Каждый раз не знаю, куда мой язык заведёт меня, просто самой интересно, а про палату и говорить нечего[5]. Если бы не интрига, которую я как-то выстраиваю, не избежать бы мне «тёмной». И ещё – если бы не Галя и Света, вожатая и воспитательница нашего отряда. Они студентки филологического факультета нашего пединститута, обе милые, особенно Галя. Узнав, что я могу без конца читать совсем не детские стихи и сама пишу, они берут меня под защиту. Галка худенькая, синеглазая, с тёмно-рыжими волосами и хрипловатым голосом. Цвет её лица просто непостижим... Потом хожу к ней в институт, жду после лекций, она бывает у нас дома, я у неё тоже один раз побываю.
* * *
Летом, после сессии, студентов пошлют на строительство нефтепровода «Дружба», и я скажу Галке, что приеду её навестить. Она рассеяно кивнёт, не придавая этому особого значения. Но я действительно разузнаю, куда направили их стройотряд, и по жаре, где пешком, где на попутках, доберусь до этого места. Галка чуть в обморок не упадёт, когда я, вся в поту и пыли, с торжествующим видом предстану перед ней. А чего удивляться-то? Я же сказала, что приеду, вот и приехала! Подробностей возвращения домой не помню, кажется, кто-то поедет на машине в Мичуринск и студенты его уговорят меня прихватить. Родители только потом узнают про это моё путешествие.
На двенадцатилетие Галка дарит мне роман Симонова «Солдатами не рождаются». Потом она выходит замуж, заканчивает институт и уезжает, а незадолго до этого раскрывает нам с мамой секрет своего удивительного цвета лица – это, оказывается, у неё пудра такая! Образовавшуюся пустоту я пытаюсь заполнить дружбой с другой вожатой, но где ей до Галки! Потом появится старшеклассница из нашей школы Галочка М., она будет писать стихи и делиться со мной переживаниями своей первой любви. Подражая ей, отрежу чёлку и даже тощие косички заплету, и Лёвка М. скажет с неподражаемым смешком: «Русские косы…».
В пионерских лагерях расцветают первые и не первые романы, девчонки там уже красятся вовсю (в школе нельзя, ни-ни!), модничают (в школе – только форма и чулки «в резинку»), получают от ребят записочки и ждут танцев. Сёстрыблизнецы Ч., Наташа и Таня, красотки и сердцеедки, не знают отбоя от кавалеров. Как-то раз перед танцами кто-то предлагает и меня накрасить, я почему-то соглашаюсь...
И в лагере, и в школе гадают, кто мне нравится, и я честно отвечаю – никто. При этом меня всё же огорчает, что на танцах меня никогда не приглашают, ведь я не такая уж уродка. Но я – чужая.
* * *
В школе я пытаюсь как-то законтачить с Валей и Вовой П., с Геной Ш., но они, хоть и похожи на евреев, записаны русскими и чуть ли не шарахаются от меня. Ладно, как говорится, не очень и хотелось. После четвёртого класса мама переводит меня в 5-й «В» – этот класс более сильный, а мама Марины Л. (она ведёт в школе танцкружок) решает, что, значит, надо и Марину перевести. Марина замечательно танцует, шьёт и вяжет, а учится не очень. Я ни в чём таком не замечена, но по-прежнему почти отличница, и к тому же «активистка»: создаю кукольный театр, выпускаю стенгазету, пишу стихи, организую «Суд над фашизмом», капитанствую в КВНах – и при этом подсказываю и даю списывать. Авторитет мой в классе растёт, про национальность как бы забывают… В конце школы я даже попаду в лагерь «Орлёнок», но там меня не оценят, будет обидно до слёз.
* * *
Нашим классным руководителем назначают Светлану Сергеевну П., учительницу по литературе, и мы рады: она маленькая, некрасивая, но справедливая и добрая, и уроки её нам тоже нравятся. А через несколько дней вдруг оказывается, что нашей классной будет Авторучка – грубая толстая тётка деревенского вида, похожая на матрёшку, с косой вокруг головы (она ведёт у нас математику). В один из первых дней она заявляет, что я «сижу и улыбаюсь, как идиотка» – ну кому такое понравится? Мы идём к директору и просим оставить нам С. С., она тоже хочет взять наш класс, но приходится смириться… Постепенно выяснится, что Авторучка не лишена чувства юмора, да и человек неплохой, а главное, учит нас толково (жизнь спустя я даже смогу найти ошибку в Туськиной домашней работе по математике в 11 классе израильской школы). На одном из родительских собраний она говорит: «Я знаю, они меня Авторучкой называют. Ну хорошо хоть не Бочка…» – «Не Бочка, а Автобочка», – смеётся папа после собрания. Прозвище, на самом деле, безобидное: АВТ – её инициалы, её зовут Александра Васильевна. У неё хватит ума предоставить нам свободу действий – и вскоре она станет лучшим классным руководителем школы. Правда, потом она часто будет повторять, что такого класса, как наш, у неё не было ни до, ни после. Когда я приеду ненадолго забирать родителей в Харьков перед отъездом в Израиль и увижусь с ней, она в ответ на мои сбивчивые объяснения скажет: «Ты думаешь, я не понимаю? – и процитирует вдруг Лермонтова: «Прощай, немытая Россия…», а мне захочется плакать.
* * *
В конце каникул перед 7-м классом я прихожу к дедушке с бабушкой – и в первый момент ничего не понимаю: они стали совсем маленькие. А это просто я за лето вытянулась. Но они всё-таки тоже как-то уменьшились, особенно дедушка – это потому, что он болеет. Он перестаёт по утрам ходить на речку (она Лесной Воронеж называется), ложится на обследование – а в конце марта я со страхом
Мичуринск, 1960-е годы иду в больницу и вижу умирающего дедушку. У него такие бледные
тонкие руки, а ногти у нас совсем одинаковые, от этого ещё страшнее. Он говорит мне, чтобы я берегла бабушку, но, конечно, просто потому, что так надо говорить, сам-то он никогда её не берёг. У папы несчастное лицо, такое у него всегда бывает, когда ничего нельзя сделать… На похороны я не иду – болею. Вспоминаю почему-то большой китайский огурец, длинный и гладкий, без пупырышек, который дедушка мне принёс зимой в детстве, когда я тоже болела. Бабушка сразу как-то сдаёт и из красивой пожилой женщины превращается в почти глухую старушку, а ведь ей всего 74. Дедушке было 78, и, если бы не этот рак, он бы ещё долго шутил, всеми командовал и ходил на речку. Мы решаем съехаться с бабушкой и вскоре меняем нашу с подселением и её двухкомнатную на большую трёхкомнатную квартиру (правда, в худшем районе, рядом с вокзалом). Теперь две бабушки – любимая всеми Грёша и овдовевшая бабушка Нетта, привыкшая жить в своё удовольствие, – оказываются под одной крышей. Начинается ревность, борьба за право кормить обедом папу, который привязан к тёще гораздо больше, чем к своей родной маме, обиды, ссоры. Но всё это скоро перестанет меня волновать – на меня вот-вот обрушится любовь.
* * *
К нам иногда заходят Семён и Галя Ф. Они недолго жили в
Мичуринске, но быстро поняли, что он дыра дырой, и вернулись в Подмосковье. Он немного моложе мамы, небольшой, спортивный, водит машину и похож на Сент-Экзюпери. Она некрасивая и неумная, и даже не родила ему никого. Теперь Семён появляется обычно один – он адвокат и у него здесь дела. И ещё ему нравится мама. Очень. Он ей тоже нравится, это видно. Бедный папа тушуется, неудачно шутит (обычно он шутит очень смешно) – он совсем не в курсе журнальных новинок и «еврейских дел», а Семён всё читал, всё знает (именно от него мы узнаём о самоубийстве Ильи Габая). Однажды он рассказывает, как надавал по морде молодому парню, да так, что никаких следов не осталось, а потом сказал: «А теперь иди в милицию, жалуйся!» (тот назвал его жидом). Папа разве смог бы так за себя постоять? Но ведь папа был на войне…
Однажды папа на дежурстве, мы уже собираемся ложиться спать – и вдруг звонок в дверь: Семён! Слышу мамин голос: «Заходи скорее! Что случилось? На тебе лица нет!». Назавтра узнаю, что Семён ночевал у нас в столовой на раскладном диванчике – засиделся заполночь. Они с Галей попали в аварию, она в больнице в тяжёлом состоянии, забрали по скорой. За рулём был он… Утром он убегает в больницу. И тут выходит бабушка из своей комнаты и говорит дрожащим голосом: «Ну, Инна, такого я от тебя не ожидала – Яшенька на работе, а ты оставляешь у себя мужчину!». Мама кричит: «Нетта Яковлевна, вы с ума сошли!». Тут приходит папа и тоже начинает убеждать её, что мама ни в чём не виновата, – но она же сама видела, как мама стелила Семёну постель… Хорошо хоть папа верит. Семён с Галей приходят несколько раз вместе (после нескольких операций она ходит с палочкой), все пьют чай, а потом Семён перестаёт приезжать.
И вот недавно в Иерусалиме я почему-то вспоминаю всю эту историю и как бабушка не верила, что мама не виновата. Папе уже за 92, он ещё живёт дома. Он смотрит прямо мне в глаза и спрашивает тихо: «Так ты хочешь мне сказать, что в нашей семье ничего не произошло?». И тут до меня доходит, что сейчас он говорит не со мной, а с мамой. И что это мучило его всю жизнь.
* * *
Любовь обрушивается на меня через вторую городскую олимпиаду по русскому языку среди школьников. Её проводит кафедра русского языка нашего мичуринского пединститута, и я занимаю первое место (а в прошлом году заняла только третье). Иду в пединститут получать грамоту и попадаю в поэтическую комнату Леонида Мартынова. Стихи Мартынова там читает В. М., а потом на вечере поэзии он и свои читает – и всё, я пропала… По совету нашей Светланы Сергеевны я начинаю ходить на литгруппу при редакции газеты «Мичуринская правда», В. М. тоже туда ходит. Ведёт студию завкафедрой советской литературы пединститута Анатолий Рафаилович М. Он много лет занимается изучением творчества пролетарского поэта Демьяна Бедного, а В. М. нравятся совсем другие поэты, и они часто спорят. Но кое-что из моих новых стихов нравятся им обоим. Тут меня впервые печатают в нашей газетке, потом приглашают почитать стихи по областному радио – а мне всё больше хочется видеться с В. М., слушать, что он скажет о моих стихах и вообще о поэзии. Но у него есть невеста Наденька, они вместе учатся и почти всегда ходят вместе (в институте их называют «Ленин и Крупская»). Они как брат и сестра – голубоглазые, светловолосые, только она кажется красивой со своими удивительными волосами, а у него волос немного, огромный лоб и очки в чёрной оправе. Когда он не читает стихи, то заикается. Видеть его с Наденькой для меня мучительно, но совсем его не видеть ещё хуже.
Иногда мы встречаемся, гуляем или сидим где-нибудь в сквере и разговариваем. Он приносит мне книжки, я ему тоже – кажется, журнал «Москва» с «Мастером и Маргаритой», сборник стихов Тувима, рассказы Бабеля… Всё это разворачивается в течение полутора лет на глазах моих родителей, подруг, студентов и преподавателей института – городок-то маленький, и нас многие знают. Наденька сначала подтрунивает над ним, но потом перестаёт. Я выросла, и это уже не смешно.
* * *
Я в 9-м классе
Потом они уезжают по распределению учительствовать в разные деревни Новосибирской области (он отказывается от аспирантуры в Москве), потом, наверное, съезжаются и женятся, потом расстаются – и всё это время мы в длинных письмах описываем своё житьё-бытьё, наводим критику на стихи друг друга и упражняемся в остроумии. Книжки он мне оттуда тоже присылает. Все стихи его я помню наизусть, ровесников не вижу в упор и живу от письма до письма. Потом письма прекращаются. Я кончаю школу, уезжаю из дому, поступаю в Воронежский университет и, хотя одета хуже всех, почему-то становлюсь очень популярной. И вот весна, конец 1-го курса, сессия – и вдруг он появляется в Воронеже. Он уже ассистент кафедры. В наших метаниях по маршруту Мичуринск-Воронеж и обратно пролетают ещё полтора года. Вокзалы, гостиницы, парадные, пластинки, альбомы репродукций, лодка, лыжи, занятия фотографией… И книги, книги. Эмоции захлёстывают, но мы воспитаны в строгих правилах – сначала надо пожениться. «Спокойно, товарищ, спокойно,/ у нас ещё всё впереди»[6].
В начале 2-го курса моя хозяйка Марья Михайловна отказывает мне от квартиры – сначала я её развлекала, а теперь волную, она чувствует, что добром всё это не кончится. Начинаются мои скитания: неделю живу у одной подруги, три дня – у другой, меня прячут в общаге… Учёба, конечно, идёт вкривь и вкось, дома и вокруг чувствуют неладное, но я даже слушать никого не хочу. Мы едем на «смотрины» в Кочетовку (это станция рядом с Мичуринском). Мать у него повар, отец машинист, маленькая комнатка, полная книг, деревянный домик посреди степи... Но тут Наденька собирается замуж за своего бывшего одноклассника-лётчика – и В. М. наконец понимает, что я всё-таки чужая, а она родная и он вот-вот потеряет её навсегда… В последнем письме он просит меня и моих родителей простить его за невольный обман. Потом я увижу эту историю длиной почти в пять лет совсем другими глазами, но сейчас мне восемнадцать. За ночь исписываю стихами целую тетрадку, решаю, что с глупой девчонкой должно быть покончено любой ценой (я ведь говорила ему, как всё будет, если что), еду в другой город, пускаюсь в загул… Прямиком к гибели ведёт меня судьба, но почему-то на последнем краю притормаживает.
* * *
Родителей вызывают в деканат. Поверить в то, что им говорят, они не могут. Я подтверждаю спокойно – да, всё правда, и это ещё не всё. Кончается дело буйным отделением тамбовской психушки. Описывать почти три месяца в её стенах не буду, хотя помню хорошо. Выхожу оттуда не собой. Городишко, естественно, гудит сплетнями самого банального толка, ведь фантазия у людей, как правило, небогатая. А в университете тощая, с глазным протезом завкафедрой английской филологии Евдокия Ивановна В. настаивает на моём отчислении «за аморальное поведение» (это на нашем-то факультете!), но меня спасает наша красавица-декан Ирина Васильевна К. Она преподаёт на испанском отделении, а я учусь на английском и она знает меня только понаслышке, зато маму мою хорошо понимает. Её собственная дочка Маша, совсем не похожая на неё румяная русая девочка с тяжёлым подбородком, во время языковой практики в Германии встретила молодого немца и форменным образом сходит с ума, если не полетит к нему несколько раз в месяц. И меня не отчисляют, а отправляют в академический отпуск…
Правда, в психушке родителям говорят, что учиться я не смогу, работать – тем более, и замуж не выйду. Но академик Морозов, побеседовав со мной через некоторое время в московской клинической больнице им. Кащенко, успокаивает их – всё обойдётся, это у меня просто характер такой. Он окажется прав: университет я благополучно закончу, даже получу рекомендацию в аспирантуру (она через много лет отчасти пригодится мне в Еврейском университете) и буду работать в Харькове переводчиком до самого рождения Туськи. А что почти всю жизнь потом, с перерывами в несколько лет, придётся принимать “mood stabilizers” – так это, наверное, защитит меня от нервного истощения и срывов, хотя на качестве стихов будет сказываться, думаю, не лучшим образом.
* * *
Последний раз я увижу В. М. на похоронах Анатолия Рафаиловича. У них с Наденькой родится сын, но семья всё же распадётся (обо всём этом тоже будут стихи). Вторая семья окажется прочной, там двое детей, дочь и сын. Его мама была неправа, когда сказала ему про меня: «Не по себе, ты, Володька, дерево рубишь». Профессором он станет рано, создаст две кафедры на филологическом факультете одного из российских университетов и будет заведовать ими, напишет несколько монографий (одна о творчестве О. Мандельштама, другая об А. Ахматовой) и учебников для студентов-филологов, придёт к религии… А в 54 года скоропостижно умрёт. Об этом я с большим опозданием узнаю от мичуринских друзей. В стихах его памяти[7] попытаюсь осознать, кем он был и что для меня значил, и поставлю свечку за упокой его души в иерусалимском храме на Русском подворье. Потом найду в сети адрес его жены и отошлю ей копии его юношеских фотографий и стихов из писем. Не получив ответа, отправлю всё это профессору мичуринского пединститута В. А.: мы с ним учились в одной школе, он долгие годы дружил с В. М. и вроде бы собирается издать сборник его стихов (знаю, что писал он их всю жизнь, в последних, как сказали бы критики, «очень сильны христианские мотивы»). От В. А. тоже ни ответа ни привета, но то, что хотела, я сделала[8]. Видимо, дедушка и академик Морозов были правы, характер у меня всё-таки есть.
В книжке одной израильской поэтессы российского происхождения мне понравилась недавно строка: «כאחרית דבר שלושים השנים הבאות/ נוספו»36 («Последние тридцать лет уместились в эпилоге»). Тридцать лет или сорок – не принципиально. У меня ещё есть планы, но подвести предварительные итоги уже вполне можно. Я переехала в другую страну, ушла от мужа, вырастила одна поздних детей, дочь и сына, похоронила родителей, уже почти полтора десятка лет занимаюсь тем, к чему меня с детства тянуло… В любви не везло никогда, зато в дружбе везло и немало было разных удач и встреч с талантливыми людьми. Может, ещё расскажу когда-нибудь и об этом. Если суждено.
[1] Альманах «Время вспоминать», 4-я книга («Достояние», Иерусалим, 2016), стр. 176-188.
[2] Не морочь мне голову, не тот вкус, не подходит для детей (идиш, искаж.).
[3] Прямо как у Межирова в «Прощании с Юшиным» (прим. автора).
[4] Центральная генетическая лаборатория им. Мичурина (прим. автора).
[5] В 1991 году, почти через четверть века, мы с мамой пойдём в Мичуринске на барахолку и встретим Олю Щ. – одну из моих коварных подружек тех дней. Я её узнаю, а она меня – нет, но когда я назовусь, она скажет вдруг, что мои истории помнит до сих пор. (Прим. автора)
[6] Строка из песни Ю. Визбора (прим. автора).
[7] Наперечёт. Достояние, Иерусалим, 2009, стр. 139-142.
[8] Недавно я встретилась в Фейсбуке с дочерью В. М., психологом и поэтессой, хочу переправить ей связанные с ним материалы и завершить таким образом историю почти полувековой давности. (Прим. автора)
נדיה עדינה רוז, דיו של שלג 36