О том, что осталось в памяти
- Введение
Летом 1987 года на даче в Сосново – 69 км сосед и давний сослуживец по Теплоэлектропроекту (ТЭП) и Энергосетьпроекту (ЭСП) Давид Исакович Веприк дал нам с Лидой свои воспоминания. Мы прочли их с большим интересом. Я тоже решил написать, что помню о прошлой жизни. Мои дети, внуки и внучки с любопытством прочтут эти записки, а быть может они будут им чем-то и поучительны.
Естественно, я напишу, как помню сейчас, когда мой возраст приближается к восьмидесяти, а может быть будет и больше. Е.Б.Ж., как писал Лев Николаевич Толстой – и это значит: «Если буду жив».
7.10.87. Ленинград
- Боровичи
Город Боровичи Новгородской области, а раньше губернии, расположен на Северо-Восточной окраине Валдайской возвышенности, где в основном сухие высокие места с глубоко врезанным в них руслом реки Мсты.
В этом городе я родился 17/30.12.1909 года. Родители уехали из Боровичей, когда мне было 5 лет, и у меня мало что осталось в памяти о тех годах. Помню огромный сундук в темной комнате на больших из цельного дерева колесах, под который я любил залезать, и очень гордился тем, что туда могу залезть только я один. Помню двор и невысокий сарайчик, на крышу которого кто-то посадил меня, думаю, Шурка, мой старший племянник и сын моего старшего брата от первого брака отца. К сарайчику подошла лошадь, я быстро перебрался к ней на спину, она вздрогнула и пошла, я вцепился в гриву и приготовился заорать, но видевшие эту сцену домочадцы поощрительно засмеялись, и я проглотил свой рев.
Помню, как меня кормили почти несоленым супом с взбитым туда сырым желтком, и как это было невкусно. Я давился, плакал и глотал – за маму, за папу, за брата Соломона, за няню и так далее, вплоть до большой и очень доброй собаки – ньюфаундленд, которую я любил и подолгу играл с ней, иногда меня сажали к ней на спину, и она тихо шла по двору.
Помню, но, наверное, из более поздних рассказов мамы, как папа посадил меня в санки и поехал прокатиться по городу, он очень любил покрасоваться на своем жеребце – сером в яблоках. Одновременно с нами выехал наш сосед, тоже лошадник, и они с отцом затеяли гонки. На виадуке сани тряхнуло, наклонило, и я вылетел под откос. На мне было надето все белое: заячья шубка, шапка-ушанка, валеночки, и спохватились они не сразу. Меня долго искали, а я с голыми руками, варежки слетели, все это время пролежал в снегу. Дома мне оттирали руки снегом, вызвали врача, но зябкие руки у меня остались на всю жизнь.
Помню, как я болел золотухой: почти без кожи желтоватые от гноя пальцы и трехразовое питье рыбьего жира.
Вот и все, что осталось в памяти от детских лет.
- Вышний Волочек
Насколько я понимаю, переезд в Вышний Волочек был вызван желанием родителей улучшить финансовое положение семьи. Брал ли отец деньги в долг, я не знаю, но на новом месте он стал совладельцем кирпичного заводика, где работало десять-пятнадцать рабочих. Прежним владельцем заводика, а теперь совладельцем отца, был Матвеев, который жил в одноэтажном деревянном доме у главных ворот завода. По другую сторону ворот находилась контора. К заводу примыкала большая территория, имевшая форму треугольника и ограниченная с одной стороны дорогой на Тверь, с другой – рекой Тверца, а с третьей – городской застройкой.
Вышний Волочек расположен на водоразделе рек Мсты, впадающей в озеро Ильмень, и Тверцы, левобережного притока Волги. Свое название он получил из-за волока между бассейнами рек Волги и Невы. Недалеко от города расположено водохранилище для подпитки верхнего бьефа Вышневолоцкой системы. Город небольшой, но приятный: хорошая частично каменная застройка, две текстильные фабрики, кажется Морозова и Рябушинского, на центральной площади торговые ряды, рядом парк, река и за ней собор.
Там я прожил с 1914 по 1920 годы, пошел в первый класс Вышеволоцкой гимназии и там, в феврале 1919 года умер мой отец, которого я помню очень смутно, мне было всего 9 лет.
Я любил ходить на завод. Рабочие хорошо относились ко мне и однажды, по какому-то торжественному случаю парадно одетый, я прошел по всем закоулкам завода, чтобы похвастать своим нарядом. Конечно, я здорово испачкался и попался на глаза отцу, который, увидев меня замарашкой, рассвирепел и избил меня своей тросточкой, чем и завершился праздник не только для меня, но и для всей семьи.
В дни еврейских праздников у нас обязательно жил и столовался кто-либо из бедных местных или приезжих евреев. Особенно помню пасху – парадные одежды, пасхальное вино, мацу и разные вкусные блюда, приготовленные из молотой мацы, весь торжественный ритуал вопросов и ответов.
Отношения между совладельцами завода были далеко не мирные. Однажды во время очередной перебранки Матвеев с веранды своего дома через окно выстрелил в отца из пистолета, и осколок стекла попал тому в глаз. В роли миротворца всегда выступала мама, но часто и ей не удавалось восстановить мир. Характер у отца был вспыльчивый, как говорится, бешеный, правда, отходчивый. Как я теперь понимаю, рабочие относились к отцу не слишком хорошо и после национализации завода просили маму (насколько я помню, просили, а не требовали), чтобы отец не появлялся на заводе, и обещали устроить его на другую работу – официально он числился служащим Матвеева. Маму же просили остаться на заводе и вести дела, как и прежде, но она не согласилась, чтобы не расстраивать отца.
С нами жил Шурка (Александр), старший сын моего старшего брата Соломона. Он был лет на 101 старше меня и уже начал ухаживать за барышнями. Мы, ребятишки, бегали в парк и к купальням смотреть, как Шурка ухаживает за барышнями, как выглядят эти самые барышни, и недоумевали, почему их зовут барышнями, а не просто девушками. Однажды Шурка взял заводскую лошадь, запряг ее в дрожки и поехал с соседским мальчиком в сторону железной дороги. Конечно, они гнали вовсю. Соседский мальчик, звали его, кажется, Васька, на одной из колдобин не удержался, свалился под колеса,
и задним колесом дрожек его переехало по животу.
1 Александр Соломонович Вязьменский 1903 года рождения, т. е. на 6 – 7 лет старше М. Б. В. Примечание М. В.
Помню ужас, когда к нам пришел его отец. Шурку спрятали в задних комнатах, но сосед в дом не пошел, и объяснение происходило на крыльце.
Отец кричал, что Васька виноват сам больше Шурки, сосед винил Шурку, мама старалась внести примирение и на слова соседа, что бы она сделала, если бы это произошло с ее сыном, в запальчивости сказала: «Вы что, это же хотите сделать с Момой? Нате берите его – вот он!» Помню, я страшно испугался. Но сосед махнул рукой и сказал: «За кого вы меня принимаете, Мария Моисеевна! Kак вам не стыдно!»- и ушел. Васька не очень пострадал, ему повезло – дрожки были легкие, без груза и колеса подскочили, переезжая Васькин живот.
Из Вышнего Волочка мы дважды ездили в Петербург – Петроград. Один раз на золотую1 свадьбу брата отца Абрама. Он, как и их отец, купил себе звание купца первой гильдии и поэтому имел право жить в столице2. Такое же право имели евреи – зубные врачи. О других врачах я не знаю.
Жил дядя Абрам в Пятой Роте Измайловского полка. Тогда это была почти окраина города. Через два квартала протекал Обводный канал, за ним находилась городская бойня, а дальше Горячее поле, куда свозили разные городские отбросы, и от их гниения земля была теплая. На этом месте спали нищие – босяки, гопники или иначе «горячепольцы». Чуть дальше и на другой стороне дороги высились соборы и другие строения Новодевичьего монастыря, еще дальше располагались одноэтажные дома предместья и заводы.
Дядя Абрам имел трикотажную местерскую. Его квартира, с окнами на улицу, была на третьем этаже, что считалось престижным, и состояла из пяти комнат, людской и большой кухни.
В поселке Вырице, известном дачном месте, облюбованном чиновниками и купцами средней руки, он имел двухэтажную деревянную дачу с большим лесистым участком, выходившем на крутой берег быстрой и чистой реки Оредеж.
Золотую свадьбу дяди Абрама я, конечно, помню плохо: мне было только четыре года. Помню, что было много народу, все меня рассматривали, как дикого заморского зверька, кажется, восторгались. То ли мил, то ли мал, то ли красив. Угощали какими-то вкусными кушаниями, сладостями. От усталости, разнообразия впечатлений или по какому-то другому поводу я ревел и мне говорили, что глаза у меня на мокром месте.
Второй раз мы приезжали уже в Петроград во время войны. Мне удаляли гланды. Самой операции я не помню совсем. Помню, что после операции меня кормили большими порциями мороженого, и я гордо заявлял, что согласен еще на одну операцию, пусть только дают побольше мороженого. Приезжали мы в столицу, когда строго соблюдалось правило о черте оседлости. Отец, сын купца первой гильдии и сам купец третьей гильдии3, имел право жить в столице какое-то определенное количество дней. Нужно было регистрироваться в полицейском участке, что мы и делали. Меня предупредили, чтобы я никому не говорил, кто я, откуда, какая моя фамилия. Потом уже мама мне рассказала, что тетя Рая, жена дяди Абрама, платила дворнику, чтобы он о нашем приезде и проживании не сообщал околоточному, то есть квартальному полицейскому.
1 М. Б. В. ошибается, в 1913 году праздновалась серебряная свадьба А. С. и Р. А. Вязьменских. Примечание М. В.
2, 3 В «Справочной книге о лицах Санкт-Петербургского купечества за 1913 год» упоминаются оба брата – Абрам и Борух Шефтелевичи Вязьменские, как Санкт-Петербургские купцы второй гильдии. Примечание М. В.
Революцию я, конечно, не помню. В памяти остались только плакаты на стенах и как мы с ребятишками бегали в торговые ряды смотреть самого высокого купца, а может быть приказчика, которого считали большевиком.
О первых двух классах Вышневолоцкой гимназии в памяти только и осталось: большой зал, мы все стоим и слушаем директора. Однажды я опоздал на урок и спрятался в уборной. Зашел учитель и, удивленно посмотрев на меня, велел идти к моему классу и там стоять у дверей. Но как только прозвенел звонок, я резво побежал вниз по лестнице и смешался с толпой выбегающих из других классов детей. На уроке закона божьего меня выставляли из класса: «Ты обрезанный»!»- кричали ребята. Зимой, наверно во втором классе, в гимназии было холодно и мы все, школьники и учителя, ходили в лес собирать шишки для отопления, а старшеклассники ходили разбирать на дрова разные строения: киоски, сараи, ветхие дома.
В феврале 1919 года идти работать на завод мама не хотела. Встал вопрос – на что жить, и мама сдала часть комнат и низ дома жильцам. Сосватала их нам двоюродная или троюродная сестра отца, зубной врач нашего города, низенькая и толстая старая дева.
Мы жили в двухэтажном доме, низ был каменный с высокоми сводчатыми потолками. Раньше в нем была кузница, а теперь новый жилец устроил там склад продуктов. Деревянный верх дома имел четыре комнаты: людскую, большую кухню и две темные комнаты – прихожие. Две комнаты сдали новым жильцам, гостиная была общая, а угловая комната осталась за нами.
Глава семьи квартирантов, очевидно, был снабженцем и хранил на складе много разных продуктов, которыми подкармливал и нас. Его жена, изнеженная, избалованная и по-библейски красивая еврейка, кое-как варила еду мужу и детям и изнывала от безделья. Она мало обращала внимания на своих детей –Яшу лет шестнадцати-семнадцати и четырнадцатилетнюю Полину.
Яша познакомил нас с Полиной с сексом. Против нашего дома через дорогу был огороженный участок выгона, где торговали скотом. Я привык наблюдать случку лошадей и коров. Это было естественно и не вызывало у меня особого интереса. Но Яша загорался от этих зрелищ, заставлял смотреть нас с Полиной, таскал нас наблюдать за случкой свиней и возбужденно все это комментировал.
Однажды он предложил Полине сделать с ним то, что делают животные. Она почему-то сказала, что сначала попробует со мной. Конечно, из этого ничего не получилось, и Яша набросился на нее. Пока она яростно сопротивлялась, в комнату на шум заглянула зубная врачиха и с криком бросилась к Яше. Он сначала оторопел, а потом, поняв, что она предлагает себя, сначала нерешительно, а потом все больше входя в раж, набросился на нее. Мы с Полиной с ужасом смотрели на них, а когда они встали с измятой постели, убежали в сад, где Полина пыталась мне объяснить, что они делали, и внушить, что это очень приятно. Соседский Васька тоже участвовал в зрелищах случек, он все чаще стал липнуть к Полине, которая, как мне помнится, была очень интересная девочка. Яшка увидел и предупредил Ваську, чтобы он отстал от нас, тот отказался, и они стали драться: до первой крови или до бегства одного из драчунов. Васька оказался слабее и запросил пощады. Драка прекратилась, и Яшка сказал: «Больше к Полине не лезь». Васька на какое-то время исчез с нашего горизонта.
Наша квартира так была расположена, что по внутренним темным коридорам можно было подойти к дверям любой комнаты. Мы трое ходили смотреть, как вечером, еще засветло, мать Яши и Поли, звали ее Рая, насиловала мужа, требуя еще и еще. Приставала она и к моему брату Соломону, и мы трое с любопытством наблюдали за этим.
У нас в Боровичах и в Вышнем Волочке вплоть до смерти отца жила прислуга Ефросимья, служившая еще при его первой жене. У нее было трое детей, и спустя много лет мама рассказала мне, что все трое были детьми моего старшего брата Соломона. Из-за этого его оставила жена, уехавшая к своим родителям в Латвию, в Даугавпилс.
Зимой 1920 года наши жильцы уехали в Израиль. Кормушка со складов на нижнем этаже закончилась. Жить в Волочке стало хуже, и мы уехали в Витебск, где жила больная туберкулезом, добрая, приветливая и очень красивая младшая сестра мамы Рахель. Ее муж тоже служил снабженцем. Там же жила семья его родственников, предложившая поселиться у них.
- Отец
Я никогда не называл маму матерью, только мамой, и при ее жизни, и после смерти. А вот отца наоборот – всегда называл не папой, а отцом. Наверно, когда он был жив, я звал его папой, ведь мне было только девять лет, когда он умер. После его смерти я и в мыслях, и в разговорах всегда говорил «отец». Почему? Hе знаю. Может оттого, что он был сух со мной. Я не помню, чтобы он играл или занимался мною. Похвастаться мною он любил, это осталось в памяти. Может быть, он хотел дочь, ведь у него уже было два сына и два внука. Правда, была и внучка, но она жила с матерью, а Эмма1 (жена Соломона) не любила, когда дед (мой отец) занимался с детьми. Да и сам отец не очень-то любил этого. Он всегда был занят собой и своими маленькими удовольствиями.
Отец родился в семье богатых еврейских лесоторговцев. Его отец, мой дед, был купцом первой гильдии, имел большую контору, продавал лес за границу. В Голландии, по-теперешнему, в Нидерландах, поселился и, как я теперь понимаю, принял голландское подданство, родственник деда, кажется, его двоюродный брат. Его фирма существовала и вела торговлю с Россией до второй мировой войны. Я, конечно, не знаю, как дед разделил свое наследство. В памяти осталось только, что отец считался в семье легкомысленным, жуиром и оттого неудачником. Женили его на наследнице богатых купцов – землевладельцев, конечно евреев. Выделенное ей имение было, как мне помнится, в Воронежской губернии, и приносило хорошие доходы. Все свои деньги, которые отец получил в наследство от деда, он вложил в имение жены, а после ее смерти ничего не получил или получил небольшую сумму отступного, ибо по-брачному контракту после смерти жены имение оставалось в их семье. Очевидно, все это мне рассказывала мама.
Ему снова пришлось стать брокером или приемщиком леса, что в его годы было не так уж легко. Кроме того, осталась привычка к безбедной свободной жизни. В своем первом браке он был как бы муж-консорт или иначе муж при жене. У них было два сына – мои старшие братья. Младший Арон умер в 1904 году от брюшного тифа. С его вдовой, врачом-фтизиатором, и с очень красивой дочерью Бебой я встречался после переезда в Ленинград. Старший брат Соломон любил меня и хорошо относился к маме. Отец даже ревновал к нему маму. Брат дожил до Отечественной войны.
1 Жену С. Б. Вязьменского звали Анна Зильберт. Примечание М. В.
Через некоторое время после смерти первой жены отец женился во второй раз. Было это в 1908 году – очевидно в конце года. Мама считалась «разведенкой»,
ибо она развелась со своим первым мужем в день их свадьбы, когда, едва выйдя из-за свадебного стола, молодой муж спохватился, что потерял свой бумажник.
Мама бумажник подобрала и спрятала. Молодой муж отругал ее и сказал, что его деньги ее не касаются, и чтоб она это знала. Она тут же позвала мужчин и при них дала ему развод. Отец был хоть и не очень молодой, но видный, статный мужчина с удлиненным лицом, тонкими, красивыми чертами лица, с закрученными вверх усиками «а ля кайзер Вильгейм» и конечно считался завидным женихом для старой девы.
В 1914 – 15 годах отец ушел из лесного дела и купил часть кирпичного завода. Мы переехали в Вышний Волочек. Как я помню, и как мне рассказывала мама, производством кирпича руководила мама, консультируясь с Матвеевым, который уже давно занимался кирпичным производством. Завод производил высокосортный огнеупорный белый кирпич. Отец в основном занимался реализацией продукции. Это он знал и любил.
Умер он по собственной вине – где-то простудился и заболел воспалением легких. Только-только начав поправляться, потребовал посадить его к окну. Уговоры мамы успеха не имели. Был февраль, дули ветры. Его продуло, он подхватил плеврит, через несколько дней его не стало. Помню, он лежал на досках в столовой на полу, а приехавший Соломон, Шурка, живший у нас, мама и кто-то еще сидели на очень низеньких скамеечках и читали «Кадиш» – заупокойную молитву. Это сидение продолжалось неделю, а я ходил как неприкаянный из комнаты в комнату все дни, пока его не похоронили. Похоронили его в углу кладбища и на могилу положили большую каменную плиту с выбитыми годами рождения и смерти (1850-1919) и надписью «Борух бен Шевтелевич Вязьменский». Мама говорила, что ему было не 69, а 79 лет1, и что он уменьшил себе годы, когда сватался к ней, чтобы была не такая уж громадная разница лет. Три раза в день в течение целого года я ходил в синагогу, куда приходили десять мужчин, и читал с ними заупокойную молитву «Кадиш». Часть пути в синагогу проходила мимо площади бывшего сенного базара, куда раньше, до войны и революци, съезжались по воскресеньям телеги с сеном, соломой и тому подобным. Однажды весной, кажется, это было в апреле, меня в этом месте подхватил смерч. Вихрь поднял меня и, протащив метров двадцать, бросил около конавы на прошлогоднюю траву и мягкую землю. На этом же выгоне, проходя днем 2 мая девятнадцатого года, я увидел какую-то игру. Двадцать два человека бегали по полю и пинали ногами один мяч. Я засмотрелся, опоздал в синагогу, и мне здорово попало. На обратном пути я снова увидел ту же игру и узнал, что это в футбол играет команда Вышневолоцкой мануфактуры. Ее футболисты были в красных футболках, a приехавшие из Петрограда игроки «Унитас» в полосатых. Так я в первый раз увидел футбол, мое теперешнее хобби, мою боль и мое удовольствие. Уже переехав в Ленинград, я узнал, что в числе игроков «Унитаса» был молодой инсайд, будущая гордость советского футбола, Михаил Бутусов. Вместе с ним в команде играли и два его брата.
1 В «Справочной книге о лицах Санкт-Петербургского купечества за 1913 год» упоминается Борух Шефтелевич Вязьменский 57 лет. Т.е. приблизительно 1855-1856 года рождения. Примечание М. В
- Витебск
После отъезда квартирантов мама решила переехать в Витебск, где жила семья ее младшей сестры Рахили, красивой, болезненного вида, еще молодой
женщины. Она была замужем за снабженцем Исааком Таубкиным. У них были дети: сын Бодя (Борис) и дочь Витя (Виктория). О них я расскажу позже. Жили они в небольшом деревянном домике, где остановились и мы с мамой. Через пару лет тетя Рахель умерла от туберкулеза – от чахотки, как тогда говорили. Умирала она, медленно угасая.
Из-за тесноты долго жить у тети Рахили было нельзя, нас пристроили у родственников в доме тети Мери. Ее муж, хороший сапожник, имел двухэтажный кирпичный дом, на нижнем этаже которого по одну сторону ворот размещалась обувная мастерская, а по другую – большая комната, где был «хедер», еврейская школа. Ребе, его имя я забыл, жил с женой и дочерью Зиной в однокомнатной квартире во дворе. Квартира тети Мери на втором этаже состояла из двух комнат с окнами на улицу, гостиной с выходом в эти комнаты, прихожей и кухни. Кроме того, на втором этаже была небольшая комнатка с выходом в переднюю, где жили муж с женой, кажется, поляки, которые собирались уехать в Польшу. Под окнами их комнаты, гостиной и кухни проходил балкон, от него спускались ступеньки к квартире ребе. Тетя Мери уговорила поляков согласиться подселить нас с мамой к ним в комнату еще до их отъезда, и мы прожили совместно с ними несколько месяцев.
Мама когда-то училась и немного работала повивальной бабкой, но устроиться акушеркой она не смогла. По совету дяди и с его помощью мама начала торговать на рынке – толкучке – разной мелочью (потом такие рынки стали называть барахолками). Мама поставила стол, стул и навес. Насколько я помню, все это сооружение к ночи убиралось. Она сидела – стояла на рынке с семи утра до пяти – семи часов вечера. Рынок был ее местом работы все годы, что мы прожили в Витебске.
Уходя на рынок, мама ставила в русскую печь, которая была на кухне, глиняный горшочек с фасолью и кусочками баранины, это был мой неизменный обед. В воскресенье и по праздникам, когда мама не ходила на рынок, она варила полный обед с первым и вторым блюдами, бывало ли третье, я не помню.
Мало что осталось в памяти и от двух лет учебы в начальных классах первой ступени. Учились мы в Александровской гимназии, помещавшейся за мостом через Западную Двину; в это белое красивое четырехэтажное здание упиралась Вокзальная улица. Из всех учителей я помню двоих: одного – низкого роста, вечно небритого, желчного и злого учителя ботаники и зоологии. «Смех без причины верный признак дурачины «– говорил он к месту и не к месту. Второй – Лиоронцевич, я забыл его имя – отчество, преподаватель математики и наш завуч, представительный высокий шатен с умным и волевым лицом, всегда безукоризненно одетый и вежливый даже с нами третьеклассниками. Я его обожал и считал идеалом человека. Много позже в Ленинграде я узнал, что он страдал запоями.
Лиоронцевич был безумно влюблен в мать нашего соученика Жоры Судакевича, дальнего родственника известного тогда художника. Мы жадно наблюдали, как он оказывал ей знаки внимания, во всем его облике, повадке и взглядах была печать глубокого уважения и любви. Она заслуживала этого – красивая, стройная, высокая, доброжелательная ко всем, с кем она общалась, включая нас, соучеников ее сына. Говорили, что Лиоронцевич отбил ее у мужа и не отпускал от себя ни на шаг. После окончания Жорой школы, они переехали в Ленинград, чтобы Жора мог продолжить образование, жили на Мойке недалеко от Невского. Жора умер от туберкулеза, кажется, в 1928 году, а его мать и отчим в блокаду.
Часть первой ступени мы проучились в здании бывшей мужской гимназии. Два последних года школа помещалась в отремонтированном после разрухи здании женской Варваринской гимназии около моста недалеко от Александровской гимназии.
Из учеников мало кого могу вспомнить. Пожалуй, только двух девушек восьмого или девятого классов – они вечно тискали и ласкали меня, восхищаясь моим лицом и особенно длинными ресницами. Я бегал от них, старался не попадаться им на глаза, поскольку ребята дразнили меня из-за их приставаний. Есть с этим связь или нет, но старшеклассники как-то поймали меня внизу на черной лестнице и запихали в мусорный бак. Мне бы тихонько пересидеть в нем, но я страшно испугался, кричал, буйствовал и даже потерял сознание.
Из-за большого нервного потрясения со мной произошло что-то вроде родимчика. Я несколько недель был болен и лежал дома. А потом долго боялся замкнутого пространства. Кажется, мама ходила жаловаться, но чем все это закончилось, не помню. Лежа в постели, я подолгу разговаривал с соседкой Зиной, детьми тети Мери и много читал, хотя врач велел мне не переживать и читать поменьше. Тогда было мало книг советских авторов, в основном мы читали книги дореволюционных писателей: Чарской, Лукошевича, сборник «Светлячок» За время болезни я прочел почти все повести Лидии Чарской и отождествлял себя и окружающих меня людей с героями ее книг. Все положительные взрослые были похожи на Лиоронцевича
(вот проклятая память, я так любил его, уважал, боготворил! а имени – отчества ни его, ни матери Жоры, его жены, вспомнить не могу). Да не только их имена я не помню, многих других людей тоже, а спросить не у кого. Иных уж нет, а те далече. Да и Бог знает, где они? Живы ли?
- Вторая ступень
В те годы советская школа была девятилеткой: четыре класса первой ступени и пять классов второй. В 1925 году Витебскую область передали Белорусской ССР, школа стала восьмилеткой, и многие мои товарищи-соученики уехали из Витебска, чтобы продолжить образование, окончить нормальную школу и поступить в ВУЗ.
Мне же предстояло учиться в Витебской школе второй ступени еще четыре года. Если одноклассников по первой ступени я не помню совсем, то дружба с товарищами и друзьями по второй ступени продолжалась много лет даже после окончания школы и отъезда из Витебска.
Два или три последних школьных года мы учились по так называемому «Дальтон плану»: группа из восьми – десяти человек слушала лекции, готовила уроки, но по ответу одного ученика аттестовалась вся группа. Мы быстро сообразили, что нам всем незачем учить все, распределили, кто за какой предмет отвечает, и делу конец. Каждый учил «свой» предмет на «хорошо» или «отлично», а остальные, как хотел сам. Я отвечал за историю и литературу, по этим предметам получал пятерки или значительно реже четверки, что считал для себя провалом. Литературу приходилось учить больше, чем на пятерку, ибо преподаватель Тихомиров, по прозвищу «Таракан», рыжий, с торчащими кверху тоже рыжими усами, мягко говоря, меня недолюбливал и, задавая вопрос за вопросом, забирался довольно далеко от первоначального. Но я обожал читать, да и, зная «любовь» Таракана ко мне, основательно готовился к его урокам, поэтому по литературе наша группа получала хорошие или отличные оценки. Я даже ответил ему на вопрос о роли Достоевского в русской литературе, а тогда Достоевского в школе не проходили, и знать его было необязательно. Таракан мог бы оценить мой ответ очень низко, но честность педагога взяла верх, и он поставил мне «отлично», сказав при этом: «Ставлю Вам отлично за речь и язык, а не за знания». Говорили, что Таракан упорно ухаживал за Судакевич, приводя в ярость Лиоронцевича, который, забыл сказать, был поляком или полуполяком, и эта ярость зачастую провоцировала того на запой. Мы, конечно, целиком были на стороне Лиоронцевича, ведь Жора учился с нами в одном классе и рассказывал домашние новости.
В классах второй ступени общественная жизнь била ключом. Широко были распространены диспуты, инсценировки судов и споры на забавные темы. «Судили» Николая Первого за убийство Пушкина. Наталью Николаевну – за провоцирование дуэли. Серьезно спорили на диспуте «Кто нам сейчас более близок: Пушкин или Демьян Бедный?». Проводили диспуты на темы: «Есть ли Бог или Мировой разум?» или «Если Бог есть, то где он: внутри или вне нас?» С огромным интересом следили за сообщениями газет о диспутах Луначарского с Патриархом Русской Православной Церкви Никоном (?) – с удовольствием повторяли их остроумные политические выпады. Мы очень интересовались вопросами веры в Бога и атеизма. Я принимал самое активное участие во всех этих мероприятиях, правда, я вдруг перестал выговаривать букву «ж» и вместо нее говорил «и». Слово «может» звучало как «моит». Слушая мои выступления, ребята следили за пропущенной буквой «ж» и громко считали «раз, два, три», а я старательно избегал слов с «ж», из-за этого строя не совсем удачные фразы. Мое мучение продолжалось год, затем помогла тренировка произношения этого звука.
Создали мы и кружок любителей мироведения и даже переписывались с обществом мироведения в Петрограде. Я занимался в астрономической секции. Мы выписывали издания, посылали в Петроград свои наблюдения по метеоритам. Мы наблюдали их на большом дворе маленького одноэтажного дома братьев Угорец, которые жили на Канатной улице, где жил и я. Мы взяли в школе небольшой телескоп, с помощью которого следили за движением луны, планет, видели небольшие затемнения луны и солнца. Наблюдая за затмением солнца при переменной облачности, я для лучшей видимости снял темное стекло, но неожиданно солнце вышло из-за туч, и я обжег себе глаз. С этого времени началась моя близорукость. Однажды в небе Витебска промелькнул болид или большой метеорит. Мы обошли ряд улиц города и близкие к городу селения, отыскали очевидцев полета «огненого шара», детально опросили их и с их слов нанесли трассу его полета на звездные карты, записав, конечно, дату, время, места наблюдения очевидцев, а собранный материал послали в общество мироведения. Скоро из Петрограда приехали двое студентов-уроженцев Витебска, которые еще до нас наблюдали такое явление природы. Они приняли участие в нашей работе, помогли нам наставлениями, и с их помощью была организована экспедиция по поиску этого метеорита. Поехали некоторые из моих товарищей, меня же не пустила мама. Из Питера приехал представитель АНССС Кулик, впоследствии знаменитый организатор поиска Тунгусского и других метеоритов. Было организовано три поисковых группы. Одну из них возглавлял Кулик, вторую Сешевский, в будущем доктор географических наук, а третью возглавляла девушка – студентка, приехавшая на каникулы из Петрограда (фамилию ее забыл). Ездили они, кажется, десять – пятнадцать дней, достаточно точно определили возможное мeсто падения, но сам метеорит не нашли. Только через несколько лет один крестьянин нашел его на краю рощи, там, где его и искали.
С моим товарищем Вульфом Абезгаузом мы разработали гипотезу создания Вселенной при распаде атомов, так называемую атомарную систему происхождения Вселенной. Несмотря на замечания товарищей, что «раз вы до этого додумались, значит, это давно известно», отправили письмо в Астрономический институт Академии наук. Мы были горды и разочарованы, получив ответ, что эту гипотезу, но более полно разработанную, три года назад предложил один английский астроном. Письмом, где нас благодарили, мы очень гордились.
Летом мы часто бывали в доме Игнатовича, он жил на берегу Витьбы. Там мы купались, играли, читали и спорили по любому поводу. Зимой двадцать четвертого года 21 января вечером было уже темно, я шел через мост в Александровскую гимназию и увидел, как на балкон второго этажа прикрепляют траурный флаг. Я спросил того, кто стоял на земле:» Kто умер?» Oн, размахнувшись, чтобы бросить моток бечевки, с выдохом прокричал:
« Ленин умер!» Так и остался в памяти этот миг – смерть Ленина и летящий на балкон моток бечевки. В школе состоялся траурный митинг, и мы все решили, что в связи со смертью Ленина, мы больше не будем подавать руки для рукопожатия. Через несколько дней я встретил на улице у вокзала дядю Исаака, он протянул мне руку, но я не подал свою, сказав: «Рукопожатия отменены». «Ты что, заболел чесоткой?» – спросил дядя с испугом. Я ответил: «Так мы решили отмечать траур по Ленину», он облегченно сказал: «Ну, это лучше, чем чесотка».
До четырнадцати – пятнадцати лет я был маленького, можно сказать, очень маленького роста, всегда стоял последним в шеренге учеников, был даже ниже всех девочек. Это меня очень угнетало, я безумно хотел вырасти. Где-то я прочел, что для этого нужно спать только на спине и обязательно вытянувшись во весь рост. Прямо и на спине – именно так я и стал спать.
В это же время пришла ко мне первая влюбленность, и я, конечно, считал, что это любовь. «Любовь» даже не с большой, а с огромной буквы. Kонечно, любовь на всю жизнь, до гроба, не иначе. Она, Рива Фактурович, была ученицей параллельного класса, высокая, я ей был чуть выше плеча, стройная (кто не строен в тринадцать – четырнадцать лет), шатенка с волнистыми волосами и мягкими чертами лица. За ней ухаживали взрослые парни из девятого класса и она, мягко говоря, мало обращала на меня внимания, хотя и прибегала к моей помощи, когда встречались затруднения по истории, литературе и естествознанию, моим коронным предметам, по которым я считался непревзойденным авторитетом. Магазин тканей отца Ривы находился на Вокзальной улице почти напротив лавочки продавца брошюр, журналов и газет, и раньше я часто туда наведывался, чтобы взять пакет газет для продажи. Потом, когда мама запретила мне заниматься этим, я приходил туда купить какую-нибудь брошюрку с надеждой увидеть Риву в лавке отца. Но это бывало очень редко.
Осенью 1924 года, придя на занятия в восьмой класс, мы узнали, что по его окончании мы получим удостоверения как окончившие семилетку, ибо в Белорусской ССР, куда передали из РСФСР Витебскую область, нет других школ, и никаких других документов нам не выдадут. Mы были вынуждены заниматься в школe по программе восьмого класса с добавлением белорусского языка. Мы все остались. Ушли немногие. Знания мы все же получили за полный восьмой класс, девятый нужно было кончать в РСФСР, к чему большинство из нас и стало готовиться.
С учителем белорусского языка нам не повезло, им оказался бывший участник Гражданской войны, хромавший после ранения, сухой и желчно-злой человек лет тридцати пяти, который требовал, грубо придираясь, срочно и хорошо овладеть белорусским языком. Меня, признанного любимца класса, он невзлюбил за свободные манеры, острый язык и за действительно плохое знание белорусского языка. Надо правду сказать, моя грамотность и по русскому языку, очевидно, с первого класса оставляла желать лучшего. Отношения с белорусом еще более обострились, когда я написал сочинениe о сравнительно небольшом стихотворени Янки Купалы «Осади назад». Он посчитал это издевательством и влепил мне двойку. С помощью товарищей я ее исправил, и он со скрипом поставил мне спасительную тройку.
С алгеброй оказалось хуже. По бригадному методу физику, химию и математику я не учил, просто проглядывал и присутствовал на лекциях. Считалось, что кто-то один сдает предмет, а всей группе ставят ту же оценку, согласно правилам «Дальтон плана». Но с переходом в Белоруссию этот метод отменили. Как, впрочем, во всем СССР и теперь каждый сам должен был сдавать все экзамены. Довольно быстро и легко я подогнал физику, химию и геометрию, а вот с алгеброй застрял. Ребята мне здорово помогли, и со второго захода я получил по алгебре тройку, а с ней и свидетельство об окончании семилетки.
С осени двадцать пятого года в Витебске открыли двухлетние курсы по подготовке в институт, но мы с мамой решили уехать из города. Она уезжала в Ленинград, так был переименован Петроград после смерти Ленина, чтобы там устроиться, а меня отправляла на год к своему брату в Смоленск.
Когда мы поселились в квартире тети Мери, теперь не могу вспомнить, в каких мы были родственных отношениях, ее семья состояла из четырех человек: ее самой, мужа, десятилетнего Изи и четырехлетней Поли. В двадцать четвертом году она родила еще одну дочку Раю, блондинку с голубыми глазами, о чем злословили соседи. Конечно, семье тети стало тесно жить, и она попросила маму освободить нашу комнату. Пришлось думать, куда нам податься, и мама решила уехать в Ленинград, где жили родственники отца, тем более, что торговать на рынке ей стало трудно. Мама предложила мне поехать в Смоленск к дяде, о существовании которого я не подозревал, и закончить там последний класс (тогда наша средняя школа была девятилеткой). Сама же она поедет в Ленинград, устроится там и вызовет меня к себе. Под ее диктовку я написал дяде в Смоленск.
Мои близкие товарищи уезжали в Ленинград, в том числе и Вулька Абезгауз с младшим братом, оба брата Угорцы, старшие сестры Раи Златкиной и Блюмы Лисогор, уехал туда и Лиоронцевич с семьей. В Москву уезжал Игнатович и моя первая детская любовь Рива. Я потом слышал, что она сделала блестящую карьеру, кажется, на профсоюзной стезе. Ну что ж, даже сейчас я рад за нее, детская любовь или, вернее, влюбленность навсегда остаются в памяти, как чудный сон. Больше я никогда ее не видел, да и чудные сны снятся один раз и никогда не повторяются, потому они и чудные. Очевидно, ее облик глубоко врезался в сознание и сформировал мой вкус, в последующей жизни мне нравились женщины высокого роста, с мягкими чертами лица и красивыми руками, хотя очень часто они не обращали на меня внимания.
Последние два года жизни в Витебске я был вожатым отряда октябрят. Получилось это как-то само собой, просто я заходил к ним в класс, помогал делать уроки, учил стихи и организовывал игры. Ребятишкам это нравилось, и они липли ко мне. Если на какой-то перемене я к ним не приходил, они бежали за мной и буквально силком тащили к себе. Особенно в этом усердствовали девчонки, которые говорили, что они меня обожают. При этом я еще не был комсомольцем: моя мать была торговкой, и я считался «чуждым элементом». Много нас было тогда таких «чуждых». Дважды подавал я заявление в комсомол, и дважды решали «подождем». Меня это обижало и унижало, тем более, что в комсомоле состояли ребята, которых мы, большинство школьников, не уважали и не считали их лучшими. Отличными учениками, активистами, участниками всех литературных диспутов были зачастую ребята из «чуждого элемента». Только перед самым отъездом в Смоленск меня приняли в комсомол.
- Дядя Соломон – Александр
Мой дедушка со стороны матери был из плеяды знаменитых бешенковических равинов, так, во всяком случае, говорила мама. Мама очень гордилась тем, что ее отец был родом из колена Израиля, из которого происходили иудейские цари и священнослужители храма Соломона. Дед, Мойше бен Эйдельсон, отчество деда я, конечно, забыл, считал, что он согрешил перед Богом, за что наказан двумя дочерьми и одним только младшим сыном, не захотевшим стать равином, пойти по стопам отца и унаследовать его священнический пост.
Да и обе дочери не вышли замуж за равинов, то есть зятья не могли наследовать деду, и род равинов Эйдельсонов на нем кончался. Кажется, уже после смерти деда его сын Соломон вступил в секцию большевиков партии социал-демократов, окончил курсы землеустроителей и, чтобы иметь возможность работать на селе, в том числе и вне черты оседлости, они вместе с женой Полиной и их старшим сыном крестились. Дядя уверял, что сделал это он по решению партии, так, во всяком случае, говорила мне мама, когда она в первый раз рассказала мне о дяде, и впоследстви тетя Поля. Потом дядя окрестил и двух детей, родившихся уже позже в 1904-1905 годах. При крещении они оба, он и его старший сын Соломон, получили имя «Александр». Младшего сына назвали Виктором, он был мой одногодок, а дочь Женей.
До революции дядя работал землемером, а после революции долго служил в армии политработником, комиссаром. Ему-то я и написал под диктовку мамы письмо, якобы от своего имени, с просьбой разрешить мне пожить у них, чтобы я смог закончить девятилетку, в Смоленске, где дядя, кажется, служил в штабе Западного военного округа. В это время мама хотела переехать в Ленинград, устроиться и вызвать меня. После дядиного крещения все родные от него отказались и прекратили с ним всякую связь. О смерти тети Рахили ему даже не сообщили. Вот почему писал ему, якобы я, а не мама. Дядя сразу же ответил и сообщил, когда он за мной приедет. Разговаривая, он обращался к маме, а не ко мне, а мама прямо к нему не обращалась и вела разговор через меня. Дядя говорил: «Муся» и дальше, а мама говорила: «Передай своему дяде..». Когда он приехал, тетя Мери даже не вышла к нему. Начевал он, кажется, у дяди Исаака, а назавтра я с ним уехал в Смоленск. Мама попрощалась со мной дома, провожать на вокзал не пошла.
Cемья дяди жила в небольшом деревянном одноэтажном домике около крепостных ворот в военном городке. В доме было четыре комнаты, небольшая кухонька и кладовка. Жить было довольно просторно, но, когда наступили холода, мы все перебрались в две комнаты, где спали почти вповалку. При каждой оттепели, когда температура в неотапливаемых комнатах чуть-чуть повышалась, хотя и оставалась ниже нуля на несколько градусов, Сашка и я переселялись на свои кровати в холодные комнаты, и тетя Поля наваливала на нас все теплое, что было в доме. Дровами занимались мы с Сашей, между собой мы звали его Санькой. Тетя Поля относилась ко мне, как к родному, вернее, как к «сиротинке». Она очень хорошо отзывалась о моей маме, но в то же время защищала крещение своей семьи: «Tак было нужно дяде,» и только жалела, что это повлекло за собой разрыв с родными. Дядя относился ко мне, как к своим сыновьям, может чуть-чуть суше, а вот в дочери он души не чаял, ей разрешалось все, и она пользовалась этим. Санька относился ко мне хорошо, во всем старался помочь и защищал от высокомерия и командирства Виктора и капризов Жени.
От школы никаких воспоминаний не осталось, учился как все, лучше Виктора, но хуже, чем было бы нужно. Куда делась моя справка об окончании девятилетки, не знаю, но уже в Ленинграде я предъявлял справку только об окончании витебской семилетки. Летом я уехал обратно в Витебск, чему был очень рад. Почти сразу мама уехала в Ленинград, а я остался у тети Мери, но частью жил у Зины. Мы с ней вместе возились, баловались, что вызывало недовольство ее поклонников.
Больше о дяде и его семье я ничего не знаю. Как они все пережили тридцать седьмой год и войну? Он ведь служил в штабе Западного округа и был довольно близок с командующим Тухачевским, у которого бывал дома и который однажды был у дяди, где я его видел. Дети, как я знал от дяди Исаака, уехали в Москву учиться. Часто бывая в Москве, я пытался отыскать кого-либо из них, но справочное бюро неизменно отвечало: «Такие в Москве не проживают», а в середине 60-х годов наша партия работала в Смоленске, и я пытался узнать что-нибудь о дяде, но военный поселок сгорел, а ни в горсовете, ни в адресном столе никаких сведений о дяде и его семье не было.
В Витебске я радостно пообщался с ребятами, правда, многие уже уехали. По команде мамы я отправил в Ленинград наш багаж, состоящий почти только из книг, и сам уехал к маме. Багаж был упакован в большой сундук размером приблизительно 1 X 1 X 2.5 метра, где поместилось, как мне помнится, 400-450 книг русской классики издательств Вольфа и Сойкина, в основном – приложения к журналу Нива. Но до Ленинграда книги не дошли, кто-то вскрыл сундук, выгреб их все и положил обернутые в тряпье кирпичи. Так пропала моя первая библиотека. Все эти книги мама купила еще в Вышнем Волочке у кого-то уезжавшего. Tак как багаж был отправлен малой скоростью, нам выдали вместо компенсации какие-то гроши, кажется, рублей пять.
А сундук дожил у нас с Таней до Отечественной войны и сгорел вместе с домом на Кондратьевском проспекте.
- Ленинград
Причин для переезда в Ленинград было много. Во-первых, мама хотела, чтобы я продолжил учебу в ВУЗе, во-вторых, ей стало трудно торговать на рынке, в-третьих, ее племянники Витя и Бодя уехали в Ленинград и, наконец, там жили родственники отца, которые могли бы помочь ей найти работу по ее давней специальности повивальной бабки. Но устроиться акушеркой ей так и не удалось, в Ленинграде все еще свирепствовала безработица. Я тоже не мог поступить в институт, поскольку мне еще не исполнилось шестнадцати лет, да и из Смоленска не прислали мои документы об окончании школы, кажется, я что-то не досдал, поэтому я пошел на биржу труда и встал в очередь на работу.
Месяц или чуть больше я работал грузчиком в порту, грузил клепку (дощечки, из которых собирают бочки) в тачку, а рабочий вез ее на коробль. Пока он вез, я нагружал другую тачку и так – все четыре часа. Подростки до шестнадцати лет работали только четыре часа. Через месяц – полтора срок моего направления в порт окончился, и на это место отправили другого подростка. Нас меняли, давая возможность всем немного подработать.
Потом я стал помогать маме мотать нитки и завертывать конфеты в бумажки, что давало какие-то средства для жизни. Немного деньжонок, как мне кажется, мама привезла и из Витебска. Никакой другой работы мама не нашла, а года через два у нее начался туберкулез и всякая работа, конечно, прекратилась, тем более что она подолгу лежала в больницах. Я же продолжал ходить к тете Рае мотать нитки, чем и зарабатывал на жизнь. Потом вдова моего брата Арона и давно уже жена его товарища стала мне ежемесячно давать по тридцать рублей, что очень нас поддержало, и продолжала помогать, пока я был учеником и получал шестнадцать рублей.
Ее муж, Абрам Аркадьевич Буховский, был фактическим владельцем маленького заводика «Бурав», и он предложил мне работу, хотя это было непросто оформить. Как я упомянал, в стране была безработица, и принять на работу без направления биржи труда запрещалось, особенно строго было с наймом на работу подростков. Мало того, что их нельзя было принимать, минуя биржу труда, их должено было быть не больше, кажется, пяти процентов от числа всех работающих взрослых, за чем строго следил профессиональный союз. Профсоюз металлистов завода «Бурав» дал мне направление на биржу труда, размещавшуюся на проспекте Максима Горького (там сейчас какие-то факультеты ЛИТМО), с просьбой направить меня на завод сверх лимита подростков. Пришлось долго ходить туда – сюда, носить письма и ответы на них, и только в конце сентября 1926 года я стал рабочим. Мама, пока была здорова, продолжала завертывать конфеты, за товаром я ездил по вечерам куда-то в район Сенной площади, теперь площади Мира. Через райком комсомола меня направили в одну из школ, расположенных в Ротах, где я тогда жил, там завязались у меня хорошие знакомства, главным образом среди девушек. C одной из них, Валей Цевлевой, худенькой блондинкой, мы встречались постоянно в течение двух – трех лет. Oна, кончив школу и начав работать, ушла из дома, кажется, из-за меня. Валя мне очень нравилась, но я дал слово маме, что пока она жива, я не женюсь на нееврейке. А вот еврейки мне совсем не нравились, и среди моих знакомых девушек их не было. Кроме долгих поцелуев и объятий у нас с Валей ничего не было, что, очевидно, и послужило причиной нашей размоловки в тридцатом году.
Большую роль в моей жизни играла работа на заводе, люди, работавшие там, и мое место среди них. Завод своей южной оконечностью выходил на Благодатный переулок, теперь он приобрел статус улицы. Электрический трамвай ходил только до железнодорожного виадука, а дальше мы шли пешком две остановки. От Пятой Красноармейской улицы, которая до 1923 года именовалась Пятой Ротой, там когда-то размешалась пятая рота Измайловского полка, до трамвайного кольца я добирался на трамвае, проезд на котором стоил от Пятой Роты десять копеек, а от Обводного канала, то есть через одну остановку, уже семь. Мой бюджет в те годы строго регламентировался сорока -пятьюдесятью копейками в день, поэтому от Пятой Роты до Обводного я или шел пешком, или старался незаметно проскользнуть мимо кондуктора на первую площадку, или, что бывало чaще всего, проезжал эту остановку зайцем на колбасе.
Три копейки значили очень много: это была стоимость половины моего завтрака. В те годы на всех окраинах города по ночам работали закусочные для извозчиков, их еще называли «обжорками». У входа стоял хозяин или приказчик и собирал с взрослых по десять копеек, а с нас по пять, за эту цену можно было есть, что хочешь и сколько хочешь. Было только одно непременное условие: доесть все, что взял, хлебом вытереть тарелку и его тоже съесть. В больших кастрюлях, ведрах и корытах лежали куски рубца, потроха, мозговые кости с остатками мяса, реже печенка, студень и разные вареные и сырые овощи и конечно вареная и печеная картошка. Oбычно я там завтракал, если же опаздывал на завод, то на бегу проглатывал кусок хлеба с рубцом, купленным у баб, торгующих против ворот завода горячими потрохами. Особенно импозантными торговки становились с наступлением холодов, в тулупах сидящие на чугунах, прикрытых досками и стоящих на сковородах с углями. Баба лезла вилкой под доску в чугун и доставала кусок рубца стоимостью три-пять копеек в зависимости от его величины и качества. Обедал я уже после рабочего дня либо опять у одной из баб, либо в столовой, «обжорки» в это время были закрыты, где брал обед из двух блюд за двадцать – двадцать пять копеек с бесплатным хлебом, либо, значительно реже, порционное первое за двадцать пять копеек или второе блюдо за тридцать пять. На первое давали огромную миску (объемом в две с половиной нынешних глубоких тарелки) супа, щей или борща, а на второе – две бараньи отбивные или большую порцию гуляша. Такого обеда вполне хватало до ужина, как правило, состоящего из сладкого чая с булкой и колбасой, тогда продавали колбасные обрезки, известные под названием «собачья радость», которые были дешевле самой колбасы. Кажется, они стоили двадцать копеек за фунт, то есть четыреста грамм, что вполне хватало на ужин мне и маме.
По воскресеньям, тогда выходной день был только по воскресеньям, мы с кем-нибудь из заводских ребят брали два порционных блюда, первое и второе, делили их пополам и получали два полноценных обеда. Хлеб был бесплатный, а на третье – по стакану компота или сладкий чай за две-три копейки. Иногда перед получкой, а чаще перед получением денег от Буховских, на ужин у нас с мамой, а потом у меня одного был хлеб, фунт которого стоил десять копеек, и не всегда сладкий чай. Я был молод, считал, что если не покорю мир, то уж перо жар-птицы обязательно поймаю, переносил все навзгоды легко. Маме, конечно, было много хуже, и такая жизнь была одной из причин развития у нее туберкулеза.
Завод «Бурав» занимал одноэтажное кирпичное здание, в правом крыле которого, если смотреть из переулка на завод, помещалась кузня с одним ковочным молотом, затем шло помещение с десятью токарными станками, парой фрезерных, сверловочным и долбежным, затем через проход слесарная мастерская и в торце дирекция.
За первый месяц я получил шестнадцать рублей, кажется, это была минимально допустимая зарплата, в слесарной мастерской я учился работать с нажовкой и напильниками, к механической пиле подростков не допускали. Потом меня перевели на самый старый в цехе маленький токарный станочек, вращение которому давала трансмиссия, проходившая от машины, расположенной в кузне, на шкив. Ремень станка мы набрасывали специальным шестом с роговым металлическим наконечником на конце. Моим сменщиком работал Борис Лямин, скоро мы стали работать на один наряд. Работа была однообразная, мы точили стойки к выпускаемым заводом станкам для бурения артезианских скважин. Я осваивал работу на токарном станке под руководством двух старых питерских рабочих, настоящих мастеровых, из тех, что «подковали аглицкую блоху». Это были не только мастера высокого класса, но люди большой души, высоких нравственных принципов. Один из них, Николай Иванович Костров, старый холостяк, жил с незамужней сестрой, был худ, остер на язык, с хитро поблескивающими из-под очков глазами. Его сменщик был наставником Бориса. Cемейный, полноватый, добродушный, но любивший при случае подковырнуть, он через год оказался моим учеником, я его подготавливал для поступления на рабфак, а уже в достопамятном тридцать седьмом году я случайно узнал, что он окончил и рабфак и ускоренный курс ВУЗа и был выдвинут на руководящую работу. Искренне за него порадовался.
К концу моего ученичества я уже нарезал многоходовые резьбы внутри цилиндра, сдавая пробу на третий разряд токаря, а по слесарному делу выпилил ласточкин хвост. Вода, правда, протекала и работу оценили на троечку. После присвоения мне третьего разряда наставники потребовали: «Веди в «Квисисану», обмыть надо, иначе успеха тебе не будет». Пошли в субботу в «Квисисану», это была такая престижная пивная на Невском, сейчас там нижний этаж ресторана «Север». Пошли наставники, мы с Борисом и еще пара ребят, захватили с собой ликер «Абрикатин», заказали ящик пива, закуску кроме той, что полагалась к каждой бутылке пива. Повторить пиво наставники не дали: «Мы пришли сюда не пьянствовать, а обмыть разряд, как требует обычай». Посидели два-три часа, и пошли по делам, и в мыслях не было добавить без наставников.
При первых же выборах меня избрали в завком и поручили работу в конфликтной комиссии от рабочих, где я сначала был вторым, а затем первым ее членом. Наше слово много значило. Без нашего согласия администрация не могла ничего предпринять, чтобы наказать рабочего. Решение рабочей части конфликтной комиссии мог отменить только полный состав завкома. Дисциплина на заводе была очень строгая, уволят, иди на биржу труда, получай пособие по безработице двадцать один рубль и будь здоров. Местом дорожили, в курилке проводили пять-семь минут в час, не более, а то мастер оштрафует. Главный инженер завода, строгий и деловой, был конструктором наших буровых станков. После ухода с нашего завода он поступил на Путиловский и стал одним из ведущих конструкторов советских мощных паровозов типа «Пасифик», за что и пострадал. Его заместитель, умный грузин, хорошо знал все работы, держал все дело и в руках, и в голове, с ним-то мне и приходилось спорить в РКК (рабочая конфликтная комиссия), что требовало от меня консультаций со старыми рабочими. Запомнился он и тем, что, когда на две-три копейки подорожали его любимые папиросы «Сафо» и стали вместо двадцати четырех копеек стоить двадцать семь, он, заядлый курильщик, бросил курить. Говорили, что оба этих инженера были совладельцами завода.
В начале 29 года завод национализировали, создали ликвидком, оба инженера уволились, Буховский ушел главным бухгалтером на завод «Красное знамя», а я перестал получать от него деньги, но вскоре стал сам зарабатывать по восемьдесят – сто рублей в месяц и уже не нуждался в помощи.
С первых же дней на заводе меня подключили к общественной работе, а в начале 29 года предложили вступить кандидитом в члены партии. Конечно, я был рад этому, ибо не мыслил себя вне забот, работы и радостей моей Родины, комсомола и партии. Осенью 1929 года я стал кандидатом, чем очень гордился. Моей общественной обязанностью стали политинформации по текущему моменту, и я стал регулярно посещать лекции на эти темы в Доме молодежи Московско-Нарвского района имени Глерона, который помещался на Звенигородской улице. Там, кстати, работал кружок «Синяя блуза», их постановки были остры, злободневны и проходили на очень хорошем уровне исполнения. Оттуда вышел Аркадий Райкин и многие другие знаменитые артисты.
Это было время ленинградской оппозиции и нас, слушателей политзанятий, глубоко захватили дискуссии, доходящие порой до взаимных оскорблений, возникавшие, когда угодно на переменах и даже на занятиях. Мы читали все партийные документы, все материалы оппозиции, которые могли достать, в том числе и завещание Ленина, которое потом не публиковалось долгие годы до смерти Сталина. Все это горячо обсуждалось, и каждый из нас неоднозначно относился как к вывозу на тачках Ворошилова и Калинина с завода «Электросила», так и к приезду Кирова и Косырева. Большинство все же считало, что раз не только Сталин, но и другие соратники Ленина и деятели революции идут за линией ЦК, значит и нам нужно идти этим путем. Помнится, некоторые наиболее рьяные сторонники оппозиции через некоторое время исчезли из клуба. Говорили, что их куда-то выслали, как раньше «губоревцев».
Не помню, чтобы на нашем заводе особенно обсуждались политические вопросы, тем более что это можно было делать только в курилке, за станком при сдельной работе много не поговоришь, а в курилке можно было находиться не более пяти минут, да и то не каждый час, особенно нам, ученикам – повременщикам. За всей работой, в том числе и за курилкой, внимательно следил мастер, наш Бог и царь, единственный хозяин сдельщиков.
Моим сменщиком по станку и товарищем на все время работы на заводе был Боря Лямин, среднего роста, коренастый, с копной светлых вьющихся волос, с круглым лицом, широким курносым носом и большим ртом с тонкими губами. Жили они с матерью и женатым братом в полуподвальном этаже с входом со двора. Много времени проводил я в их простом и хорошем семействе, где меня принимали как своего. Никогда я там не чувствовал, что я еврей, насколько я помню, тогда национального вопроса вообще не существовало. Жили Лямины дружно, ссор не помню, о пьянстве, запоях не было и понятия, пили, вернее выпивал по праздникам, с получки. Но все это дома за столом с закуской, разговорами, песнями, там я привык выпивать и несколько раз мы, ребята, собирались у меня. Однажды мне вместо воды, я привык запивать водку водой, подсунули стакан с водкой. Пока я разобрал, пару глотков успел сделать, конечно, сразу окосел и после этого случая прекратил у себя эти сборища. Два раза в год ляминские ребята, трое мужчин и мальчик, на праздники Первого мая и Седьмого ноября одевали все новое, начиная с нижнего белья, костюма и кончая кепкой, пальто же покупали, если старое уже не смотрелось. Раз в год обязательно шили костюм, это было большое событие, и мы все вчетвером шли к частному мастеру, выбирали материал, обсуждали фасон, заказывали и через четыре – пять дней, ну, в крайнем случае, через неделю, получали готовый костюм.
Получив зарплату за апрель 29 года и отпускные за год, я прикинул, что смогу себе позволить сшить костюм, и пошел в ДЛТ, тогда называвшийся ДЛТ (Дом ленинградской кооперации). В бюро заказов мне дали сопровождающего мастера и с его помощью я заказал серый костюм, мне подогнали его по фигуре, пальто, кепку, белую рубашку с галстуком и шевровые, обязательно шевровые, полуботинки, что стоило дорого, двенадцать рублей вместо шести – семи за хромовые, но это был предел мечтаний, кроме того нижнее белье, носки с резинками и два носовых платка, и за все про все я уплатил, помнится, сто рублей с копейками и рубль дал на чай сопровождавшему, это был полный шик, но Борис, а потом и все Лямины меня одобрили. Покупки принесли мне на дом. В первый же воскресный день я пошел в больницу к маме, повертелся перед ней, показался, она всплакнула и грустно, но с гордостью сказала: «Ты большой, совсем большой». Пиджак от этого костюма я выкинул в апреле сорок пятого года перед отъездом из Вечернего Кута в Ленинград.
Летом 29 года мы с Борисом получили путевки на двадцать один день в дом отдыха рабочей молодежи в Старом Петергофе, там отдыхали девчата с текстильных фабрик и ребята с металлических заводов. Хорошие летние солнечные дни, море, молодежь, почти сразу разбившаяся на пары, на компании, экскурсии, прогулки, поцелуи и объятия при луне в аллеях старого парка. Отлично прошел отпуск. Борис нашел партнершу в лице приятной круглолицей Нины, которая сразу ему сказала, что у нее есть жених и ничего кроме гуляний она не допустит. Моей партнершей стала Катя, стройная блондинка с тонким аристократическим лицом, мило грассирующая и очень серьезная. Сразу после Петергофа она спросила: «А дальше что?» Я ответил, что пока то же самое. Нам было по восемнадцати лет, еще жива была мама, да и с Валей, мне казалось, не все кончено. А Катя была сирота, жила со старшей сестрой и хотела скорее определить свою судьбу, выйти замуж. Осенью- зимой мы пару раз ездили за Нарвскую заставу, где в полутораэтажном деревянном домике жила Нина. В ее семье нас радушно принимали, зимой мы получили приглашение на свадьбу, а потом, не помню почему, топали с Борисом по крепкому морозу ночью к себе в Роты в Сименце, как звали район Рот. Нинин дом был где-то в районе улицы Крупской, так что оттопали немалый конец. Катя резко оборвала знакомство. Борис пытался свататься к ней, но получил от ворот поворот. И осталась Катя в моей памяти c летними днями, проведенными в Петродворце. Хорошая девушка, надеюсь, она была счастлива.
Летом 27 года, когда кто-то из учеников перешел на рабочую ставку, нам направили учеником слесаря Колю с Лиговки. Он опасался поступать к нам, их лиговская шпана враждовала со шпаной Московской заставы, которая, кажется, даже называлась «заставской». Действительно, Коля был с хулиганскими ухватками, щеголял блатными словечками и часто хвастался подвигами лиговцев. Он-то и принес нам первые вести о драме, произошедшей в Чуборовом переулке, когда подвыпившие ребята затащили студентку в сад Cангали и что-то около тридцати человек изнасиловали ее. Следствие и суд были быстрыми, многие из лиговской шпаны были осуждены, а еще больше высланы из города. Хулиганы решили отомстить и подожгли квартиру прокурора Познера (?), пытались его не то убить, не то избить. Начались репрессии не только по отношению к шпане с Лиговки, но и из других районов. Сотни ребят были высланы из Ленинграда и со шпаной в городе практически было покончено. Забрали и нашего Кольку, говорили, что он был одним из главарей группы нападения на квартиру прокурора.
В воскресенье мы, как правило, ходили в кино. Первый сеанс был самый дешевый, билет стоил десять копеек. Места были не нумерованы, и поэтому нужно было прийти за час – полтора до начала сеанса, стоять у двери или как можно ближе к ней и пулей влететь вовнутрь. Дверь открывалась только за пять – десять минут до начала показа. Кажется, только в 29 году места стали нумерованными и стоили от десяти до пятидесяти копеек. Перед фильмами, как правило, выступали певцы, чтецы-декламаторы, особенно популярным был одетый нищим Вася Гущин, он заявлял: «Я самый добрый человек, когда яйца варю, бульон нищим отдаю «, и буквально буря аплодисментов.
Тогда много шло заграничных фильмов с Пола Негра, Лилион Гиш, Янсингсом, Валентино, Лиопутти. Одни названия что стоили: «Сюркуд – гроза морей» то ли в двенадцати, то ли в двадцати сериях, «Индийская гробница», «Кабинет доктора Каллгори» с Фейдтом в главной роли,» Мой лорд Фаунтлерой», «Моя лучшая девушка» и «Поцелуй Мери Пикфорд» с Мери Пикфорд и ее мужем Дугласом Фербенксом. «Знак Зорро», «Три мушкетера» и «Багдадский вор». Янинге и Лио де Пути в «Варьете» – имя им легион, а наши советские фильмы начали выходить, только когда появились на сцене Мозжухин и Ильинский.
Если в кино мы ходили чаще всего с Борисом, то в театр я, большей частью, ходил один. Почему так получилось, не помню, вроде Борис театр не жаловал, а все мои витебские знакомые жили на Васильевском острове. Я ходил в Большой драматический театр на Фонтанке, конечно, на самые дешевые места, на боковые скамьи галерки, которые назывались «парадизом», и даже на первом ряду приходилось стоять, да еще изо всех сил тянуть шею, чтобы что-то увидеть. Но зато, какое блаженство было смотреть и слушать пьесы Шиллера, Шекспира, Мольера. Не могу перечислить всех авторов и особенно всех артистов, но Монахов и Максимов остаются в памяти до сегодняшнего дня. Многие пьесы шли без купюр и спектакли зачастую кончались в час ночи, а то почти в два, и я шел пешком, погруженный в только что пережитое, вспоминая блестящую игру артистов, долгая дорога казалась короткой и ворчание дворника, открывавшего мне ворота, мало трогало. Вечера, проведенные в театре, были блаженством, высоким-высоким наслаждением.
Вечерами я любил бродить по улицам города: Забалканский, теперь Московский, Загородный, Нахимсона – Владимирский проспекты, Садовая -улица 3-го июля, проспект 25 октября – Невский, Майорова, набережные Невы. Я часто бродил один, мало кто разделял такие вкусы.
Еще с витебских времен я пристрастился к всеядному чтению, первые годы в Питере, так еще долго называли между собой Ленинград, я брал книги у знакомых, реже в библиотеках, которых тогда было еще очень мало, да и выбор книг был не ахти какой. Потом, перейдя на рабочую ставку, стал покупать книги, главным образом, в киоске на Витебском вокзале и в лавчонках букинистов, которых было полно на Загородном и проспекте Володарского, теперь опять Литейном. Первое время на сэкономленные от еды копейки покупал тоненькие книжки в ярких обложках: «Ник Картер», «Ник Пинкертон», «Пещера Лейхтвейса», «Парижские тайны» и нашего «Антона Кречета», многие уже забыл. C 28 года покупал приложения к журналу «Вокруг света», сорок восемь выпусков Джека Лондона, Ги де Мопоссана, книги Романова «Луна слева», книги ЗИФа – прекрасное было издательство. В развалах у букинистов стал подбирать книги русских писателей, которых еще мало знал: Лескова, Бунина, Вересаева, Гарина-Михайловского.
В лавке одного из букинистов произошла встреча, осташаяся в памяти во всех деталях. Однажды я зашел в один из маленьких магазинчиков на Загородном. За конторкой стоял хозяин, в дальнем углу читал книгу кто-то в очках, а у самой двери листал дешевые брошюры небритый старик в старом, чем-то подпоясанном, длинном пальто с шалевым воротником с отпоротым мехом. Он взялся за ручку двери, и дверной колокольчик уже было звякнул, но он не вышел, а стал что-то разглядывть на полке. Гражданин, что стоял в глубине лавки, решив, что старик вышел, спросил хозяина:» Это кто-то из бывших?» Хозяин, видя, что старик не вышел, ничего не ответил, но тот, выпрямившись, громко сказал: «Вы обо мне, сударь? Я – бывший министр двора его Божьей милостью Императора и Самодержца Российского, а ныне герцога преисподней», повернулся и снова звякнул колокольчик. «Так кто это был? – повторил вопрос «сударь». Хозяин пожал плечами, а я сказал: «Это был барон Фредерикс, министр двора Николая Второго». «Откуда вы это знаете, молодой человек?» Я пожал плечами: «Читаю книги». Фредерикс назвал малый титул царя, я его полностью не запомнил, а сейчас, когда пишу эти строки, я его не нашел. В декабре 1934 года я прочел фамилию Фредерикса в числе группы «бывших», растрелянных после убийства Кирова.
Витебское землячество иногда собиралось у кого-нибудь, бывал там и я. Чаще всего виделся с Вульфом Абезгаузом, он снял комнату в доме на углу улицы Пeтра Лаврова и Литейного проспекта, жил с младшим братом, поступил в ВУЗ, хорошо учился, был серьезным, обстоятельным и вполне положительным человеком. Поэтому я несказанно удивился, когда он рассказал мне, что шестеро студентов содержат женщину, к которой ходят по очереди раз в неделю, и предложил мне войти в их группу, так как один из них женится и освобождается день. В основном под влиянием мамы я резко отрицательно относился к подобным связям, но Вулька настойчиво меня убеждал, особенно напирая на медицинскую сторону дела, уверяя, что это просто необходимо для здоровья, и уговорил зайти к ней, познакомиться. Она, имени ее не помню, жила где-то на Моховой в большой коммунальной квартире. Hебольшая скромно обставленная комнатка и огромная кровать. Сама, стройная блондинка лет тридцати с белым лицом и ярко накрашенным ртом, приветливо пригласила зайти, о чем-то говорила, сказала, какой день у нее свободен, с какого и до какого часа можно у нее быть, что можно быть спокойным. Я плохо слушал, плохо соображал, хотя, надо сказать, был весь наэлектризован. Hе помню как, я быстро сбежал. Вульке ничего не сказал и долго к нему не ходил, только в сороковом году зашел и узнал, что он женился на худенькой невидной девушке, его сокурснице, и, о! ужас для стариков, на русской. Вулька ушел в ополчение и погиб в сентябре сорок первого на Лужском рубеже, его жена умерла в блокаду. Все это рассказал мне его брат, которого я навестил весной сорок четвертого, когда приехал в Ленинград.
Женская часть Витебска собиралась на Васильевском острове либо у старшей сестры Раи Златкиной, либо у приехавшей Блюмы Лисагор. Рая болела туберкулезом, от которого тогда не было лекарства, и тихо таяла, зная свою судьбу и покорно ее ожидая. Oна умерла осенью, когда я был на изысканиях.
У родителей Блюмы была в Витебске, недалеко от рынка, лавка скобяных товаров и, чтобы не портить карьеру дочерей, старшая дочь раньше нас уехала в Ленинград учиться, родители ликвидировали лавку, а сами уехали в Крым, где формировалась еврейская сельскохозяйственная колония, и работа в которой давала дочерям право поступить в институт. Очевидно в тридцатом или тридцать первом году старшая сестра Блюмы, взяв с меня слово, что я не проговорюсь, сказала: «Блюма тебя любит, она будет очень хорошей женой. Вы с ней хорошие друзья, поженитесь и будете оба счастливы, ведь ты совсем одинок после смерти мамы». Блюму я очень ценил как хорошего человека, знающего и умного, но о любви и не думал и в ответ лепетал что-то невнятное ее сестре, после чего стал бывать у них все реже и реже. В Блюму влюбился какой-то парень, студент-сокурсник. Она долго сопротивлялась, потом сдалась, но перед регистрацией рассказала ему об отце, он не только отшатнулся от нее, но сразу же донес, тогда это считалось гражданским долгом. Ее исключили из института как дочь торговца. И Крым не помог. Что-то она все же кончила и потом была хорошим экономистом. С любовью и семьей ей не повезло, сначала она сошлась с одним из витебских парней, скоро его бросила, потом вышла за брата мужа сестры, родила дочь Таню, но и с ним разошлась, уж очень он был пустой и ветренный мотылек. Несколько раз я ее встречал и стыдился, что я так счастлив своей семьей. После смерти Тани я получил от нее открытку с соболезнованиями, кажется, это был последний призыв, но я не ответил. Не сомневаюсь, что она была бы хорошей женой и матерью моим девчонкам, но я всегда считал ее только другом, да и первое время после смерти Тани я был оглушен горем, попивал и помнил слова Тани, сказанные в больнице: «После моей смерти не женись на знакомой женщине, выбери такую, чтобы она была хотя бы хорошей мачехой».
- Моя мама
Мой дед, Мейше бен Эйдельсон, был равином в местечке Бешенковичи Витебской губернии. По словам мамы, а все, что я пишу в этой главе, осталось в памяти со слов мамы, он был главным равином местечка и пользовался большим почетом и влиянием. Разбирать споры к нему на суд ездили не только из ближайшей округи, но из Витебска и многих отдаленных мест даже за чертой оседлости, Его решения были непререкаемы, и их невыполнение грозило виновному полным бойкотом общины, фактически гражданской смертью. Дед был не только хасидом, но, чем особенно гордилась мама, он был родом из колена Давида, первого рода Израиля, из которого могли выходить служители храма и иудейские цари. Дед считал, что на нем лежит проклятие Иеговы, грозного и карающего Иудейского Бога, ибо кроме двух дочерей он дал ему только одного сына и тот не захотел стать равином и преемником своего отца.
Моя мама была глубоко религиозным человеком. В день моего совершенноления она уговорила меня идти в синагогу читать Тору. Тору я читал в первый и последний раз в жизни, а в синагоге был в последний раз. Уж не знаю почему, мама долго не выходила замуж. Судя по фотографиям более позднего времени, она была не красавица, как ее младшая сестра, но с умным и привлекательным лицом. Потом ее сосватали, но в день свадьбы ее только что испеченный муж потерял бумажник, который мама нашла и убрала. Когда молодой спохватился, что нет бумажника, мама сказала: «Он у меня, я его нашла и спрятала», – на что он резко и грубо сказал: «Запомните раз и навсегда, мои деньги – это мои деньги, и Вам незачем знать, сколько их у меня и что у меня в бумажнике». Мама пошла, принесла бумажник, не говоря ни слова, отдала ему, не ответила на какую-то его фразу, позвала десять мужчин, в их присутствии сказала своему мужу, что дает ему развод, и прекратила свадьбу. По слухам, ее бывший муж – не муж уехал в Америку и разбогател там. Мама же стала разведенкой и могла выйти замуж только за вдовца, что и произошло, когда ей было тридцать шесть лет.
В эти двенадцать – четырнадцать лет до замужества мама кончила в Киеве курсы повивальных бабок (акушерок), я помню красиво оформленный аттестат, и работала. Следует напомнить, что это был конец девятнадцатого, начало двадцатого веков. Tогда женщин – акушерок было не так уж много; и поступление на эти курсы, кажется, в Киеве, и работа акушеркой требовала немало мужества, силы воли и упорства, чем мама обладала в немалой степени.
В браке она едва ли была счастлива, уж очень разные характеры были у нее с отцом и весь воз семейного бюджета, забот и устройств легли на нее. Я был у мамы единственной радостью и отрадой, и она очень ненавязчиво, но упорно лепила меня, образовывала по своему образу и ее представлению о настоящем честном человеке. Не все конечно осталось в памяти, но вот помню, как, взяв грех на душу, кормила меня ветчиной, никогда не клала ее на тарелки, они ведь были кошерные (годные для приема еврейской еды), а давала мне с бумажки. Я так и звал ветчину: «мясо на бумажечке».
Мама сохранила глубокую религиозность до самой смерти и когда лежала в больнице смертельно больная, в двадцатых годах не было эффективных лекарств от туберкулеза, не ела ничего мясного, поскольку мясо было трефное, то есть от коровы, у которой во время забоя не была выпущена кровь, да и кроме того, вся задняя часть говядины считается не кошерной. Кошерное мясо – это мясо передней части коровы, зарезанной равином. Я ездил в синагогу за разрешением маме есть трефное в связи с ее болезнью. За эту бумагу я заплатил десять рублей, но мама, сама дочь равина, усмотрела, что на разрешении нет второй подписи и печати, я поехал снова и заплатил вторично из- за своего головотяпства и незнания, и только тогда мама согласилась есть больничную еду.
В детстве она мне рассказывала, что я сначала рос у нее в животе, и поэтому у нее был большой живот. На мой вопрос, как же я туда залезал и вылезал, она ответила, что я был крошечный и вылезал через рот. Однажды я вылез, побыл сколько-то времени с мамой и за это время так вырос, что обратно через рот пролезть не мог и остался жить на белом свете с папой и мамой. В седьмом или восьмом классах, когда я стал петь дифирамбы Риве, мама поняла, что пришла первая любовь. Она очень тактично рассказала о святом чувстве любви, о взаимоотношениях полов, особенно об их чистоте и исключительности, о грязи жизни, болезнях, безконтрольных отношениях и тяжелых последствиях беспорядочных связей. Как бы случайно, мама предложила мне прочесть книгу «Половой вопрос», автора теперь уже не помню, которую я, что называется, проштудировал, стал знатоком, специалистом и передавал авторитетно свои приобретенные знания товарищам. Не помню, что и как мне рассказывала мама, только помню, что она, неплохо знавшая русскую и классическую литературу и медицину, внедряла в меня мысль, вбивала ее, что всегда нужно быть человеком, всегда поступать разумно, уметь заводить только хорошие знакомства с хорошими людьми, быть всегда и во всем честным. Только ее влиянию я обязан тем, что во все годы изысканий, несмотря на соблазны бурлящей от долгого воздержания плоти, доступность удовлетворения желания и совсем близкие примеры, я ни разу не согрешил. От многих бед, болезней, переживаний и неприятностей уберегло меня мамино воспитание. А ведь все это она делала после многочасового стояния на рынке, торговли, вечной настороженности, а потом приготовления еды. Как она на все находила время, спокойствие, доброжелательность, заинтересованность для откровенного разговора со мной, как с равным, вот что подкупало и благотворно действовало в нужном направлении. Ее рекомендации по чтению всегда мне нравились и были полезны, кроме одного: она очень любила, восхищалась и рекомендовала мне обязательно прочесть книгу американского фантаста Эрнеста Белиома «На сто лет вперед». После войны я купил у букиниста эту книгу, прочел ее и остался в недоумении, что моей умной и начитанной маме понравилось в этой мало фантастичной и такой дидактичной книге? Mне она совсем не понравилась, оставила совершенно равнодушным. Только потом, став отцом взрослых дочерей, понял, как часть проблемы отцов и детей, что у каждого поколения свои кумиры, привязанности и идеалы. Эта осознанная мысль заставила меня быть чуть более терпимым, раньше я был абсолютно нетерпим и считал свое мнение за истину в последней инстанции и дома и на работе.
Кажется, моя бабушка, мамина мать, тоже умерла от чахотки, и две ее дочери унаследовали эту, тогда безжалостную социальную болезнь, которая свела в могилу маму в пятьдесят семь лет, ее сестру Рахель в сорок с чем-то. Конечно, многолетнее стояние на рынке и последующая жизнь на случайные заработки способствовали развитию болезни, мама уже в двадцать восьмом году попала в больницу. Года полтора больница перемежалась с кратковременными выходами из нее, а с осени двадцать девятого года и до самой смерти мама уже из больницы не выходила и умерла в 1930 году 21 января в день смерти Ленина1.
Не помню, почему я не был в этот день у нее, и это до сих пор грызет меня, как я мог променять посещение мамы на что-то другое, уже не помню на что. Она ничего от меня не требовала, всегда была рада тому, что я пришел, всему, что я принес, всегда была согласна, если я говорил, что в следующий впускной день я куда-то пойду и к ней не приду, так получилось, что я видел ее в последний раз за несколько дней до смерти. А она, лежа в больнице и узнав, что у соседки по палате есть дочка, чуть младше меня и конечно тоже еврейка, пыталась мне ее сосватать, но эта милая, как помню, девушка, мне не понравилась, и я больше ее не видел, чему мама немало огорчалась.
Хоронили маму, как дочь уважаемого равина, на еврейском кладбище недалеко от синагоги, этого добился Бодя, который практически и оформил все похороны. Он, Шурка и еще восемь человек читали на ее могиле кадиш, я же побоялся доноса, что начало входить в обиход, меня сразу бы исключили из партии. В последующие годы, проводя на изысканиях помногу месяцев, я очень редко бывал на ее могиле. Поставить какой-нибудь памятник я не сообразил, хотя деньги-то, в общем были. В блокаду на этом месте устроили братское захоронение, и после войны найти мамину могилу стало невозможно.
Память о маме осталась в моем сердце и в облике Маши, которая очень похожа на нее внешне и некоторыми чертами своего характера.
1М. М. Вязьменская умерла 23 января 1930 года, имеется свидетельство о ее смерти. Примечание М. В.
- Родственники
Комната, которую сняла в Ленинграде мама, находилась в доме номер семнадцать на Пятой Kрасноармейской в дворовом флигеле на четвертом этаже пятиэтажного дома, и до двадцать девятого года мы платили за квартиру бывшей хозяйке этой четырехкомнатной квартиры Софье Александровне, двоюродной сестре отца и сестре жены моего богатого дяди Абрама. Все четыре комнаты соединялись между собой и выходили в длинный коридор, одним концом упиравшийся в прихожую с парадной дверью, а другим в ванную, отапливаемую дровяной колонкой. Когда наш район газофицировали, плиту на кухне и колонку в ванной перевели на газ. Красноармейские Роты или, как теперь называют, улицы были первым газофицированным районом в Ленинграде.
До конца двадцать восьмого года или до начала двадцать девятого, хорошо не помню, мама, а потом я платили (кажется тридцать рублей) хозяйке квартиры Софье Александровне (фамилию я не помню), а потом, похоже это было после выдачи первых паспортов, пришло извещение из домоуправления, что я
прописан постоянно и должен платить квартплату в ЖКТ (жилищно-коммунальный трест). Софья Александровна была недовольна, но закон есть закон, и она смирилась, тем более что к этому времени я совсем порвал с ее сестрой и путей воздействия на меня уже не было. Бывшая хозяйка этой квартиры осталась в самой маленькой комнате, примыкавшей к кухне, где она жила со своей стареющей дочерью. Я предлагал им поменяться комнатами, но Даша, ее дочь, категорически отказалась. Как я понимаю, ей не хотелось, чтобы другие соседи, а не я, слышали ее крики на мать и не очень тихую возню, когда приходил ее, так называемый, жених. Eго властная мать не разрешала ему жениться на бесприданницe Даше, ему полагалась богатая невеста. А пока этот господин, представительный и дородный мужчина лет сорока, ходил к Даше раз в неделю – две. Чем они там занимались, и что это была за возня, я долго не мог сообразить, и только попав в такое же положение, понял причину происходящего. Еще позже я узнал, что, уходя от Даши, «жених» спускался этажом ниже и заходил к Зине, подруге Даши по гимназии, которая принимала мужчин у себя на дому и очень редко выходила на угол Пятой Роты и Забалканского, который назывался Международным, имени Сталина, а уже потом получил нынешнее название Московского проспекта. На этом углу помещалось здание разрушеного во время войны кинотеатра и ресторана «Олимпия», и степенно прогуливались «дамы», ожидающие кавалеров. Даше наверно было лет тридцать пять – тридцать семь, она была среднего роста полноватая брюнетка с хорошей фигурой, привлекательным лицом и отвратительным характером, мать она третировала хуже, чем служанку. Ко мне она относилась как старшая родственница и, когда уходила куда-нибудь ее мать, подробно рассказывала о таганцевской гимназии, об учившихся там дочерях дворян, о встречах с молодыми гимназистами и курсантами артиллерийского училища, об интимных играх, где единственным условием было сохранение девственности партнерши. Все это выдавалось постепенно, время от времени, потом, когда мама надолго легла в больницу, она стала привлекать меня к активным играм «полудев». Продолжалось это по два – три месяца в году во время моих приездов в Ленинград в течение двух – трех лет до появления Тани. Я тогда считал, что это лучше Вилькиного «колхоза», лучше, чем спускаться к Зине, которая неоднократно звала, уговаривала, что это будет всегда после регулярного врачебного обследования, это было лучше, чем идти на призывную формулу «я живу недалеко». Так называлась заметка в журнале «Огонек», где была помещена фотография из-за витрины Пассажа алчно завистливых лиц разодетых жен непманов и совслужащих, которые подрабатывали на наряды, приглашая мужчин этой фразой – паролем.
В это же время главным образом издательство ЗИФ (Земля и фабрика) печатало много, как теперь принято говорить, сексуальных произведений. Мариенгофа «Роман без вранья» о его похождениях с Есениным, Малашкина «Луна слева», Романова и многих других, особенно одного француза, где было дано почти полностью описание полового акта. Все это возбуждающе действовало на парня девятнадцати – двадцати лет, и Даша была не худшим способом удовлетворения зова плоти. Осенью тридцать четвертого года в мою жизнь вошла Таня, а в тридцать пятом году мы с ней переехали на Кондратьевский проспект, и я потерял из виду и Софью Александровну и Дашу. После войны я узнал, что они обе умерли в блокаду.
В этой же квартире после войны было совершено зверское преступление. Осужденный по раппорту командира матрос, отбыв срок, пришел к семье командира и убил его жену, дочь и заступившуюся за них прислугу. В этом же доме, в парадной его части с окнами на улицу, жила вдова моего дяди тетя Рая с дочерью Дашей, невесткой эстонкой1, врачом больницы им. Коняшина, и ее
двумя дочерьми, почти моими ровестницами, Дашей и Лизой2. У них на даче в Вырице я провел один из отпусков, а еще раньше работал у тети, мотал нитки на шпульки, она содержала дома подпольную чулочную мастерскую. Ее сын Абрам3, военный врач, был арестован в числе многих военных. До войны сидел в лагере, после войны и смерти первой жены – эстонки1 женился вторично. Как узок мир, мою дочь Лену подготавливал по физике для поступления в ЛИТМО преподаватель, который учился в институте с Лизой4.
К тете Рае я однажды пришел одолжить у нее рубль. Мама приехала из больницы, а у меня в это время не было денег, не было их и у Софьи Александровны. Не знаю, что ответила бы мне тетя Рая, но тут вышла из комнаты ее дочь Даша, моя двоюродная сестра, и, отстранив мать, сказала мне резко, зло и назидательно: «Стыдно просить, теперь в порядке вещей, что я покупаю туфли за пятьдесят рублей, а у моего двоюродного брата нет рубля на
1Невестка Раисы Александровны Вера Оттовна Вязьменская была эстонкой.
2Раиса Александровна Вязьменская жила в одной квартире со своей незамужней дочерью Дарьей Абрамовной, детским врачом, и с семьей сына
3Моисея Абрамовича Вязьменского, родившегося в 1892 году в городе Велиже Смоленской губернии. М. А. Вязьменский был военным врачом в
Военной электротехнической академии РККА. В 1938 году он был награжден медалью «20 лет РККА». М. А. был арестован 23.02.1938 и 2.10.1938 осужден на 8 лет особым совещанием при НКВД СССР по обвинению в шпионаже.16.10.1957 Военный трибунал Ленинградского ВО реабилитировал М. А.
У М. А. и В. О. Вязьменских были две дочери Рита и Лена, вероятно, Маргарита и Елена Моисеевны.
4 Лена Брагинская (Вязьменская) считает, что ее учитель называл имя Лена, а не Лиза. Примечания М.В.
еду». Кажется, я даже не попрощался, просто повернулся и ушел, и больше никогда не заходил в эту престижную квартиру с окнами на улицу.
Я поехал к брату отца дяде Мише на Коломенскую, он был беден, чуть ли не побирался, но безо всяких разговоров и расспросов дал мне два рубля и сказал, что возвращать не надо. Но я из первой же получки отнес ему долг, зная, что эти два рубля у него далеко не лишние – от денег он не отказался, наверное, в это время у него их не было.
Я купил еду, маме сказал, что ездил искать еду получше, а себе дал слово, что с родственниками отца больше общаться не буду.
Тетя Рая умерла в блокаду от старости. Даша – желчная, тощая, черная, старая дева, хотя, как говорили, хороший врач, умерла после войны. Больше я никогда их не видел.
Дядя Миша умер перед самой войной летом, я был в очередной экспедиции и не был на его похоронах.
Напротив дома тети Раи жил Арон, сын брата моего отца, у него был сын Юля, почти мой ровесник. Юля кончил институт Лесгафта и работал физкультурником в Большом доме, где, как известно всем ленинградцам, размещалась ЧК, а затем ОГПУ и КГБ, даже в самое антисемитское время,
возможно потому, что его родители, эвакуированные из Ленинграда, были захвачены гитлеровцами в Краснодаре и казнены на главной площади города, где им потом был поставлен памятник. Жена Юли была чемпионкой
Ленинграда по рапире, ее брат работал у нас в ТЭПе начальником партии на Дальнем Востоке и вместе с моим другом Славкой погорел на каких-то аферах с
казенными деньгами. Юлька их выручал – мир узок, как его охарактеризовал матерый черносотенец Пуришкевич, прокурор святейшего синода, «как обкаканная детская рубашка».
Изо всех родичей я встречался с братом Соломоном до самой его смерти и пару раз с его сыном Шуркой, но о них речь впереди, они родные, а не просто родственники. Может быть, родственники со стороны отца, это лично мое предположение, были недовольны вторым браком отца, и эту нелюбовь
перенесли с мамы на меня, может быть, это и не так, дядя Миша относился ко мне очень хорошо, как к родному сыну. Совсем неплохо относились ко мне и в семье Юлия, ну а семья тети Раи – особая статья, они не только к маме, но и к папе, их родному члену семьи, тоже относились, если не плохо, то безразлично, поэтому разрыв с ними не огорчил ни их, ни меня.
Еще до нашего с мамой приезда в Ленинград туда же переехали Витя и Бодя Таубкины. Поселились они очень удачно: на Старом Невском в доме 105 на втором этаже в семье Эмдиных они сняли комнату, через год Витя вышла замуж за старшего сына Эмдиных, а через некоторое время и Бодя женился на дочери Эмдиных. Витя закончила с отличием консерваторию по классу вокала, но из-за нервного заболевания: страха пустого пространства сцены, она так и не смогла выступать и на всю жизнь осталась мужней женой, матерью сына и домашней хозяйкой. Бодя не получил высшего образования, кончил какие-то курсы и более тридцати лет работал заведующим складом «Дома Книги» издательства «Ленкнига.» Он был аккуратист, сугубо честный, с мягким коммуникабельным характeром, блондин с круглым лицом, курносым носом, на еврея совсем не похож. Витя же была похожа на мать, красивая, статная, потом уже дородная блондинка. Младший Эмдин Наум после окончания школы не мог поступить в ВУЗ как очень многие, кончил курсы бурмастеров ручного, то есть неглубокого, до двадцати метров, бурения и в двадцать девятом году уехал в экспедицию Укампрека, а весной тридцатого года после смерти мамы предложил мне ехать с ним в экспедицию слесарем по ремонту бурового оборудования на Немский волок, то есть на водораздел реки Немь Северо-Двинского бассейна и реки Березовка Камского бассейна. Экзотика или романтика меня соблазнили, я уволился с завода и буквально удрал в экспедицию. Осенью тридцатого года после приезда с полевых работ Наум женился на очаровательной Зое Поплавской, бывшей графине, но счастье было недолгим, той же зимой Зою уволили по сокращению штатов. В Ленинграде найти работу она не смогла и уехала на строительство Свирской ГЭС-2 у села Подпорожье. Несколько раз она приезжала к Науму, а весной тридцать первого года ушла от него, подарив нам на прощание свою задорную фотографию с подписью: «Вот они, какие безработные в дни пятилеток!» и объяснила нам, что она не может переносить бурный африканизм Наума. На стройке она вышла замуж снова за еврея: «Видите, – сказала она, – я не из-за этого ушла от Наума». Наум замкнулся, отдалился от всех нас, в том числе и от Мити Коренистова, своего лучшего друга, и вдруг женился на Жене, броской, кудрявой шатенке, бесконечно доброй девушке, ее любовниками побывали многие. Выбор нас ошеломил, это еще больше отдалило его от нас. Он перешел на строительство НКВД, стал референтом большого начальника и погиб во время войны от случайного снаряда, залетевшего на строительство оборонных сооружений, где он был руководителем. Женя, выйдя за Наума, стала примерной женой, родила дочь и, говорят, прекрасно ее воспитала. После войны Витю и Бодю я уже не встречал, была своя семья, свои интересы и заботы.
- Укампрек (1930 год)
Укампрек (Управление работ и исследований к составлению проекта Камо-Печерского водного пути) помещалось в доме номер 15 на углу Невского проспекта и улицы Герцена, где сейчас находится кинотеатр «Баррикада». Там я оформился слесарем на летний сезон в Немский буровой отряд. Начальником отряда была геолог Лидия Николаевна Васильева, молодая миловидная женщина с роскошными длинными рыжеватыми волосами и противным чисто бабьим характером. Как начальник она была нуль и хорошо, что ей попался крепкий партийный руководитель в должности завхоза и два толковых буровых мастера: мой родич Наум Эмдин и Борис (забыл его фамилию). Техником -топографом в отряде был Митя Коренистов, впоследствии мой близкий друг, теперь уж явно до смерти одного из нас. На работу я был оформлен 16 мая 1930 года. Вскоре вместе с начальником и бурмастерами я уехал на Немский волок сначала поездом из Ленинграда до Перми, а дальше пароходом до города Чердынь. Там мы взяли снаряжение со склада Укампрека и спирт в деревянных бочонках «для протирки визирной оси», так, во всяком случае, было написано в требовании Васильевой в местную торговую организацию. Хорошо, что я, ходивший с этой бумагой в какой-то отдел Чердынского торга, не знал, что визирная ось – это просто взгляд через оптические линзы – и протереть ее невозможно, поскольку ее в природе не существует. Если бы я это знал, стал бы смеяться, а не доказывать с пеной у рта, что нам нужно два бочонка по двадцать литров, а не один, иначе сорвем работу. Что такое визирная ось не знал не только я, но и те, кого я убеждал, и нам дали требуемое количество спирта.
Снарядившись, мы отправились на барже, влекомой буксиром, вверх по течению реки Вишерки до села Ныроб. В царское время там отбывал ссылку Клим Ворошилов, а теперь, спекулируя этим именем, богател его бывший хозяин. Письмо от Ворошилова висело у него в рамке за стеклом, почти под иконами, и читать его и даже подходить к нему по постеленному половичку хозяин разрешал далеко не всем, а только уважаемым лицам, чему мы сподобились. В Ныробе, пополнившись каким-то снаряжением, купили лодки и поплыли с подвернувшейся оказией – буксир, шедший вверх в село Три сосны, подцепил нашу флотилию. Плохо было с туалетом, правда, потом приспособились: раздавался крик с укампрековской хохмой: «Иду, кокну!», и наши три дамы: начальница, повариха и ее помощница поворачивали головы вперед по ходу, а мы шли на последнюю лодку и там справляли свои дела. Иногда туда дружно втроем шли дамы, и тогда мы, все мужики, поворачивали головы вперед.
От Трех сосен мы на веслах пошли вверх по реке Вишерке до Усть – Еловки, где стояло несколько старых купеческих амбаров, а оттуда вверх по реке Еловке к Немскому волоку, месту, где Еловка подходила к реке Немь Вычегодского бассейна и где с древних времен сохранилась впадина – канава, по которой, как говорили, еще новгородские укшуйники перетаскивали свои челны из Двинского бассейна в Волжский и обратно.
Почти на середине этого волока, чуть ближе к Еловке, должна была расположиться база нашего отряда. Путь по реке Еловке занял три дня, хотя расстояние там было меньше ста километров, во многих местах река была перекрыта упавшими деревьями. По команде дежурная группа прыгала в воду, которая была очень холодная, выпиливала проход для лодок, затем, стоя в воде, протаскивала в него лодки и вспрыгивала в последнюю. Снимали сапоги, выливали из них воду, отжимали партянки, штаны и прочее, получали примерно по пятьдесят граммов спирта и плыли дальше, отталкиваясь шестом от берегов или дна. Реже шли на веслах, частые и крутые повороты русла реки не позволяли этого.
Через три тяжелых романтических дня мы пришли к началу Немского волока, переночевали и утром отправились, неся груз, к месту сооружения барака. За несколько дней мы перенесли из лодок весь груз, вытащили лодки на берег до осени, до отъезда домой, и стали обживаться на месте будущего лагеря. В это время прибыла вторая часть отряда, пробиравшаяся к Немскому волоку со стороны Двинского басейна по рекам Вычегда и Немь. Их путь был легче: до Усть – Неми пароходом, а дальше на лодках бичевой по реке, где почти не было завалов.
Перенеся все грузы с Неми на расстояние семи километров, стали рубить барак, а мы с двумя студентами – практикантами поставили себе палатку, где я прожил до октября, до сильных ночных заморозков. Рядом поставили палатку для поварих, с ними временно разместилась и начальница. Барак рубили из четырех отделений: кладовая, ИТРовская (инженерно – технические работники), для начальницы и для рабочих. Строили барак из сырого леса, из сосновых стволов, около двух недель, правда, за это время перенесли на своих плечах палатки, продовольствие, снаряжение и буровой инструмент на места Северной и Южной дамб. Отметка уровня водохранилища была двести тридцать метров, а отметка земли в местах сооружения дамб – двести пятнадцать на Северной и двести десять метров на Южных дамбах.
Митя делал детальную съемку мест сооружения дамб, Наум и Борис бурили разведочные скважины и жили около них в палатках, потом к ним перебрался Митя с тремя рабочими, а в бараке, построенном с большим трудом, остались жить начальница, завхоз и пятеро рабочих. Вот тогда-то я понял споры Мити и Наума с Васильевой, что барак не нужен, он действительно простоял все лето пустой, а из-за него мы потеряли две недели, и чуть было не зазимовали в тайге далеко от Чердыни.
Началась обычная работа, Митя снимал места отсыпки дамб и карьеров, буровики Наум и Борис бурили скважины и отбирали в специальные ящики образцы грунтов, я же, когда не было бурового оборудования для ремонта, вместе с группой носильщиков доставлял продукты, инструменты и прочее. От лагеря до дамб было примерно по шесть километров, до Северной чуть больше, за день нужно было сходить к обеим дамбам, то есть отшагать двадцать пять километров, половину из которых с грузом двадцать – тридцать килограммов в рюкзаке, а иногда нужно было принести с дамб ящик с образцами.
Моя слесарная мастерская находилась в пятидесяти метрах от барака на пригорке, с которого открывался чудесный вид на тайгу. Я ремонтировал только самое необходимое из бурового оборудования. Однажды меня навестил медведь, он подошел так тихо, что я не услышал, вдруг треснул какой-то сучок, я от тисков поднял глаза и застыл. В двадцати метрах от меня, склонив голову чуть набок и открыв рот с высунутым языком, на задних лапах стоял медведь. Мы застыли, глядя друг на друга – я оцепенело, он с любопытством – и только, когда он повел куда-то в сторону языком, меня обуял ужас и я с диким воплем «медведь» помчался, сломя голову и не разбирая дороги, вниз к лагерю, куда только что вернулись студенты. Они похватали ружья и помчались к моей кузне, обгоняя их, унеслась лайка нашего охотника, по его словам она догнала медведя, но одна не смогла его посадить. Это была моя первая встреча с медведем.
Не помню, чтобы наш охотник уж очень часто баловал нас дичью, но несколько раз он приносил по паре птиц. Крупнее дичи он не убивал и рано осенью уволился. Кроме охотника в отряде был хлебопек. Жил он на реке Немь, в двадцати километрах вниз по течению стояла избушка с русской печью, где он пек хлеб, и раз в неделю привозил его нам в отряд. Оригинальный был хлебопек! Он был сослан под Иркутск, затем служил поваром у Иркутского митрополита, потом у губернатора, дальше у кого-то из нэпманов и так далее. Он прекрасно жарил мясо, грибы, отлично варил борщи и тому подобное, но так себе, мягко говоря, пек хлеб. Пару раз я плавал в пекарню, обратно же мы чаще всего шли бичевой, так было легче, чем на веслах. Однажды, выйдя из-за крутого поворота, мы увидели лежащего на другом берегу в метрах тридцати от нас спящего медведя. Мы успели в него выстрелить и бросить топор, он взвыл, похоже, ранили, но не очень серьезно, и быстро улепетнул. Пообсуждали – пообсуждали, сплавали за топором, и пошли дальше, переживая и делясь впечатлениями.
Примерно с середины августа, когда стало ясно, что буровики обойдутся тем инструментом, что остался в отряде, и ремонтировать сломаное оборудование не нужно, я стал руководить (как это громко звучит!) бригадой носильщиков, доставлявших главным образом продукты питания буровым бригадам. Ходили, как правило, по три – четыре человека, и я перестал бояться медведей. Первое время после визита медведя я носил с собой ружье шестнадцатого калибра, купленное мною в Ленингаде, как только я узнал, что еду в тайгу. Вскоре, окончив топографические работы, к нам присоединился и Митя со своими рабочими. Мы стали носить грузы с дамб на базу, а затем и к лодкам.
Весной с Неми прикатили бочку с кислой капустой и оставили ее, потому что весь рассол вытек, и капуста стала дряблой. Здешние лагерники закопали бочку в болото, оставив торчать десять сантиметров верха. После приезда Мити мы попробовали капусту и, о радость! она оказалась вполне съедобной. Капуста была уже списана, ничего нам не стоила, а мы так соскучились по чему-либо соленому и кислому, что первое время просто обжирались щами, даже надоевшие консервы из зайца (очевидно, из кролика) и высушенную до консистенции камня картошку в них не клали. Добавляли грибы и дичь.
Грибы мы собирали по дороге с дамб и возле базы, где совсем маленькие грибы не трогали два – три дня, пусть подрастут, а, чтобы не потерять их, рядом ставили консервные банки. Из моей бердянки били птиц, в основном дятлов, но иногда голубя и даже глухаря, вот когда был пир, так надоели заячьи консервы.
Когда уехали студенты, я переселился к Мите в ИТРовскую часть барака, хотя Лидия Николаевна и поворчала. С ней вообще все лето происходили смешные истории, когда она неожиданно появлялась в нашей шумной компании. Совсем поздней осенью мы уже жили в бараке, и вот однажды рано утром Митя быстро оделся, выскочил, сел оправиться и видит, за елками сидит, вроде, медведь. Митя на рысях домой – медведь! Тут мимо окна, тоже бегом и оглядываясь, промчалась начальница. Тоже, поди, приняла Митю за медведя! Думаю, что она поняла причину нашего хохота.
Из-за строительства барака, медленного хода работ, разных нехваток продуктов и снаряжения бурение затягивалось. К началу октября выяснилось, что оставшиеся работы займут еще месяц, тогда наши бурмастера уговорили начальницу пересмотреть запланированное количество скважин и их глубину и буквально вырвали разрешение на сдельную работу. Мы начали переносить грузы к стоянкам лодок на Неми. По реке Еловке должны были уплывать те, кто не должен был возвращать оборудование на склад в Усть Неми.
Когда же закончились буровые работы на дамбах и все оборудование и снаряжение перенесли на базу, грянули нешуточные морозы, пару ночей температура снижалась до двадцати градусов холода, а днем было минус пять, минус шесть. Мы опасались, что наши местные носильщики разбегутся по домам, тогда все оборудование и снаряжение пришлось бы оставить тут в бараке и часть его могли растащить высланные – сосланные, которых стало появляться здесь все больше. Приплывавшие осенью по грибы и ягоды местные жители рассказывали, что в Усть Еловке создают лагерь для заключенных и первые группы уже прибыли. Так что базу зимой почти наверняка разграбят и все нужно увести на склад в Усть Немь.
Если сравнивать с летними нормами переноса грузов с Неми, считая по двадцать пять километров в день, мы таскали бы груз восемь – десять дней пока все реки бы не замерзли, поэтому рабочие предложили начальству перенести весь груз сдельно по пятьдесят рублей на брата. Торговля шла день, мороз крепчал, груз переносили медленно, и еще через день Васильева сдалась. Договорились носить все кроме женщин, оплата по сорок рублей на брата, и мы стали брать по тридцать – сорок килограммов, кто, сколько мог, в день проходили по сорок – пятьдесят километров и за три – четыре дня перенесли все к Неми. Вечером нам начислили и выдали зарплату по день приезда в Ленинград. После торговли с Лидией Николаевной дорогу оплатили из расчета восьми дней, она хотела дать по пять дней, а на самом деле мы проехали десять.
Те, кто плыл по Неми, ушли на реку вечером. Мы же, кто шел на Еловку, ушли затемно рано утром. Двое наших еще с вечера приготовили лодки, мы пришли и сразу тронулись. Нам повезло – новых упавших деревьев через реку Еловку не было и к обеду мы доплыли до Усть Еловки. Там я знал хозяйку, она быстро сварила нам суп, нажарила свежей картошки. Вот блаженство – есть курицу и картошку после наших надоевших консервов!
Летом я приходил в Усть Еловку, когда мы остались без соли. Поднимаясь с грузом по Неми, лодка опрокинулась и, если все остальные продукты мы потом подсушили и съели, то соль и сахар растаяли. Сахар на базе еще оставался, а вот соли не было, и мы больше двух недель ели все пресное, пока наша не столько разумно – строгая, сколько взбалмашно – вздорная начальница не разрешила двоим сходить в Усть Еловку за солью. На двести километров туда и обратно по таежным просекам она дала четыре дня, и мы с одним местным мужиком пошли и принесли сорок пять – пятьдесят килограммов соли, которой хватило до прихода лодки из Усть Неми.
От приезжавших на лодках по грибы и ягоды из Усть Еловки и других деревень жителей мы знали, что у них плохо с куревом, поэтому перед уходом с базы набили чемоданы махоркой и папиросами, выкинув практически все свои вещи, вернее надев на себя все, что было можно, ведь мы плыли на лодках, а мороз уже был минус пять, минус десять градусов. Махоркой мы расплатились с хозяйкой за обед и приготовленные ею для нас в дорогу хлеб и вареные куры.
Дома в Ленинграде я всегда на ночь одевал ночные рубашки до пят. Три или четыре штуки взял с собой в экспедицию, но конечно не носил их, а вот выбросить не выбросил и вез обратно в Ленинград. Теперь об этом смешно вспоминать, ведь и в Ленинграде я их тоже больше не носил, ушла в небытие еще одна мамина памятка.
Поев и немного отдохнув, мы спешно поплыли к городу Березовка на озере Чусовом, хозяйка сказала, что озеро этой ночью встало, но может днем ветер сломал лед. К озеру мы приплыли уже в темноте и, взяв примерное направление на исток Вишерки, тронулись. Не доплыв до середины озера, уткнулись в лед. Хорошо, что в деревне Семь Сосен у кого-то еще горел свет, поплыли на огонек и всю дорогу рубили лед, двигаясь к деревне. Добрались, оставили лодки под охраной и наняли одного из деревенских, который на волокушах, с запряженной в них лошадью, перевез наши чемоданы до еще незамерзшей Колвы, где подрядили лодку до Чердыни и успели к последнему пароходу. За все рассчитались махоркой.
С переходом от леса, волокуш, лодок к четырехместным каютам второго класса, первого на том колченогом пароходике вообще не было, мы оказались от счастья на седьмом, а нам казалось даже на семнадцатом, небе и под мерный стук плиц мы поплыли в Пермь. В Перми пересели на поезд в плацкартные вагоны. Здесь дали знать себя мышцы, они сокращались и болели, очень болели. Мы не могли спать и только бродили по вагону. Вид у всех был просто страшный – оборванные штаны, куртки, заплаты, обгорелые кепки. Ни в Чердыни, ни в Перми у нас не было времени купить белье и одежду.
В таком виде мы появились в предпраздничный день шестого ноября на площади перед Московским вокзалом и гордо взирали на тех, кто оглядывал нас с любопытством и удивлением. Хотя каждый из нас привез по тысяче и больше рублей, взять такси мы не догадались. Я на трамвае поехал домой и сразу пошел в баню. Непередаваемое блаженство – париться в ленинградской бане после пятимесячного умывания у костров с укусами комаров и мошек, а потом после мытья одеть чистое свежее белье, ради одного этого стоит прожить месяцы в тайге!
Полтора месяца я не работал, гулял, кайфовал, хорошо, догадался сшить, именно сшить, а не купить, себе новый костюм. Обязательно черный – самый шик!
Вскоре после приезда пошел на Киевскую к родственникам Вали Цевлевой и с грустью и обидой узнал, что летом она была в экспедиции, там вышла замуж и теперь ее фамилия Волакуцкая и живет она рядом со мной на Шестой Роте. Я пошел к ним в гости, познакомился с мужем, простым и хорошим парнем, мы с ним здорово выпили, и я спьяну затеял с Валей глупое и неприятное объяснение. Больше я ее не видел. После войны узнал, что ее муж погиб на фронте в первые дни войны, он был совсем слепой, носил очки -10, а Валя с сыном умерли от голода в блокаду.
Зимой тридцатого – тридцать первого годов я много ходил в театры, особенно в мой любимый Большой Драматический, полюбил и оперетту, помещавшуюся на Невском в здании Елисеевского магазина, там было много хороших артистов.
Мои занятия на рабфаке прекратились, о чем я жалел и тогда, и потом, и жалею всю свою жизнь. К занятиям на ускоренных трехгодичных курсах меня не допустили, я не закончил второй курс: занятия кончались десятого июня, а я уехал пятнадцатого мая, да и приехал шестого ноября, а занятия начались первого сентября, то есть я пропустил два с половиной месяца занятий. Завуч сказал, что мне не догнать и посоветовал пойти учиться на второй курс обычного рабфака, то есть еще два года. Я обиделся и перестал посещать рабфак вообще. Никто меня не поправил и не направил на путь истинный.
В Укампреке я работал на должности вычислителя за восемьдесят пять рублей в месяц и прослушал неполный курс занятий для буровых мастеров, что дало мне возможность в 1931 году поехать на полевые работы буровым мастером ручного до двадцати метров бурения.
Я увлекся одной чертежницей Женей (фамилии как всегда не помню). Зимой она принимала мои ухаживания, весной провожала меня на полевые работы, а летом вышла замуж за какого-то знаменитого актера. Брак, как мне говорили, был несчастливым, они быстро развелись, но она стала актрисой не большего полета и подвизалась на разных сценах, пока совсем не пропала из виду.
В Укампреке полностью оправдывалась старая русская пословица «Каков поп – таков и приход». У великолепного инженера Иогансона работали прекрасные исполнители инженеры, ставшие потом замечательными главными инженерами проектов по гидротехническому строительству: Н.В.Разин, главный инженер Куйбышевской ГЭС; Дмитриев, автор проекта переброски части стока северных рек в Волгу; многие другие. Выделялись и техники: К. Лепарк и К.Есипов, классные мензулисты, по скорости работ и отличному качеству изображения рельефа им не было равных; будущие выдающиеся проектировщики Д.В.Коренистов, мой друг Митя, и Я.В.Куприянов, составитель многих тысяч километров проектов землечерпательных работ на реках нашей страны. И совсем безвестные техники С.Пашков, Гудков, Ю.Вальтер, Н.Эмдин, Б.Василов и многие – многие другие.
Они сами о себе слагали песни, анекдоты, хохмы и рассказы, скрашивавшие быт и говорящие об их незаурядности.
- Верхняя Кама (1931 год)
В 1930 году, когда я осваивал трудное житье – бытье изыскателя и получал первые уроки экспедиционной жизни, было принято решение о резком увеличении строительных, а значит и проектно – изыскательных работ по рекам Советского Союза, в первую очередь его европейской части. Было решено создать новые речные судоходные пути, построив каскады гидростанций, как например на Волге, или соорудив каналы типа Беломоро – Балтийского. Для этого требовалось увеличить количество изыскателей и проектировщиков всех специальностей, поэтому все проектно – изыскательские организации были объединены в одну – Всесоюзный проектно – изыскательский институт проектирования на водном транспорте – Гидроречтранс.
Меня, как уже опытного изыскателя, отправили тридцатого апреля организовывать изыскательские работы для проекта шлюзования Верхней Камы вверх от реки Вишеры. Мой опыт заключался в работе в тридцатом году на Немском волоке, окончании краткосрочных курсов буровых мастеров и удачном доставании через райком юнгштурмовок, которые у нас пошли вместо спецодежды, с ней уже стало туго. Особенно был доволен Борис Николаевич Федосеев, руководитель и прекрасный организатор наших изыскательских работ, человек большого роста и солидной комплекции, ему я устроил два костюма пятьдесят шестого размера, самого большего из полученных нами, и то в райкоме удивлялись: «Неужели есть такие комсомольцы?»
Как я понимаю, Дядя Боба, так мы между собой звали Борисa Николаевича, и устроил меня передовым в партию Верхней Камы к старому опытному изыскателю Борису Васильевичу Белоусову. С первого мая я заступил на должность десятника с окладом в сто пять рублей. До прихода партии я должен был получить в затоне брандвахту, загрузить ее в Перми и Березниках спецодеждой, оборудованием, инструментами и консервами и отбуксировать ее на Верхнюю Каму в районный центр Гайны, где нанять рабочих и ждать приезда партии. Ждать пришлось долго, партия прибыла только в середине июня, что потом было одной из причин затягивания работ и их очень позднего окончания.
Паводок в том году был высокий и я без особых трудов отбуксировал брандвахту в поселок Гайны.
В Пермь я приехал ночью, взял извозчика и поехал искать место в гостинице. По дороге стал расспрашивать извозчика, он на все охотно и многословно отвечал, а на вопрос о питании и продуктах, сразу повернулся ко мне и выпалил: «Мясо пропало, пельмени не из чего лепить. В магазинах одна конина, точно мы татары. Немеднись жена слепила пельмени из конины, свинины, ясно, добавила, свинина-то своя, то поверишь, после работы с голодухи проглотил только с полсотни пельмешек. Не принимает душа, конина, она конина и есть.» Но в городских столовых, а тем более в ресторанах, да и на пароходах, где я много плавал, так как был у меня сезонный билет второго класса, кормили вполне прилично. И пельмени тоже были вполне съедобные, меня с души не воротило.
За эти полтора месяца, когда я ждал партию и занимался организационными делами, я много бродил по вытянутой вдоль левого берега Камы Перми, где сохранилось много и старых домов, и старых обычаев, и похожих на горьковских героев людей. Так же спали у пристани грузчики, так же носили на спине большие тяжести, так же пили и ели, сидя на земле и разложив еду на нечистых тряпицах, вечерами пела гармоника и барышни с буфами и разной длины юбками гуляли по краю Камского берега.
Брандвахта уходила за буксиром в Березники, затем в Чердынь и снова спускалась до Камы и опять тащил нас буксир в поселок Гайны. Я нанял нужное количество рабочих, конечно подобрал себе четырех крепких ребят на буровые работы, они все были из Гайн. Поварихой нанял девицу – кубанку, она имела справку от сельсовета, что отпущена на работу. Хозяйка, в доме которой я остановился и проспал из-за клопов только одну ночь, говорила, что Надя, так звали кубанку, хорошо готовит. Надя явно была из раскулаченных, которых уже стали возить выше по реке на север, но справка у нее была датирована осенью прошлого года, а на догадки я закрыл глаза. Готовила она хорошо, вкусно, всегда выделяла меня, хотя котловое питание у нас было общее. В конце лета, уже совсем осенью, когда я иногда оставался в палатке из-за своих непрерывных нарывов на стопе левой ноги, Надя пришла ко мне и рассказала, что она из раскулаченных, но ее отец красный казак и середняк, а раскулачили их потому, что отец не ладил с председателем комбеда и тот давно грозил ему попомнить. Ее семью, восемь или девять человек, отправили вверх по Вишере к Полудову Камню, а ей в сельсовете выдали справку и сказали идти на все четыре стороны. Вот она сюда и приехала, и от родителей недалеко, и ее парень, который ушел на службу в армию, обещал за ней приехать, да летом написал, что он боится на ней жениться, себе, дескать, жизнь испорчу. Рассказав все это, она упала передо мной на колени и заплакала: «Женитесь на мне, Борисыч (так меня много лет и потом звали в партиях), привезете в Питер, там я от Вас отстану, уйду, наймусь на работу с общежитием и освобожу Вас, а пока буду Вас обслуживать, молиться буду как на икону, я ведь гарная девка и все у меня на месте. Вы ведь один, поживите со мной, не побрезгуйте, не пожалеете, и меня спасете от лютой судьбы».
Так или почти так молила она меня, но мой идеал женщины был навеян Ривой, а никак не этой статной, красивой и объемистой девахой, да и испугался я, очевидно, и сказал: «Что ты, что ты!» Что-то лепетал и клял себя, что раньше, сидя с ней у костра, говорил, что нет у меня никого. Она была красива очень яркой южной красотой, но чересчур массивна в объеме, в два – два с половиной раза больше меня, кроме того начитанности и интеллигентности ни на грош. Сам себе я был противен, не герой Чернышевского, далеко не герой! Жаль ее было, как потом сложилась ее судьба? Хочется думать, что избежав спецлагерей раскулаченных, она нашла где-то кусочек своего женского счастья. И сейчас, вспоминая ее, я испытываю стыд и сожаление, не захотел помочь человеку. Что греха таить, я боялся. Боялся, ибо уже не один мой знакомый по Дому молодежи имени Глерона отбыл в края не столь отдаленные, главным образом на Ангару, и они же писали: «Hе ищите нас, не пишите, мы опасно заразные». Мы еще тогда всего этого не понимали.
Вот написал и вроде покаялся, попросил у нее прощения.
Переправив брандвахту в Гайны, поехал в столицу Коми – Пермяцкого округа Кудамкор, кажется тогда он именовался райцентром, а городом стал только в 1938 году, то есть через семь лет. Ехать пришлось верхом. Быстрей, чем шагом, лошадь не шла, да и я быстрой езды опасался. Туда – еще куда ни шло, но обратно – это была мука, и часть пути я плелся пешком, сидеть в седле было невмоготу, болела и горела та часть тела, где, как писал Гоголь, спина потеряла свое благородное название.
Секретарь окрсовета долго не мог понять мое имя Моисей. Я его так и эдак поправлял, наконец ему надоело, и он сказал: «Хорошо, понял, записал». А потом в Гайнах я получил письмо с разрешением производить работы в округе, на конверте красовалось Бумазею Борисовичу Вязенскому. Оставалось только смеяться. На свое несчастье рассказал об этом Митрию, и он до сих пор нет – нет да напишет «Бумазею», вот как прилипчивы клички.
По разрешению окрсовета я нанял рабочих, потом снял себе квартиру в самом богатом доме. Отдельных комнат не было и в помине, и я поставил свою раскладушку в угол. «Э, нет! – сказала хозяйка – там тебя клопы зажрут. Hа ночь ставь посреди комнаты, а я ножки кровати керосином смажу». Ночью я проснулся от нестерпимого зуда – меня жрали, натурально жрали, клопы. Ночь, темно, хозяева, особенно дети, спят, стонут во сне, остервенело чешутся и снова спят. Попробовал и я заснуть, но куда там, жрут, сладу нет, как же женщина говорила: «Вот керосином помажу», помянул я хозяйку недобрым словом, и вдруг что-то шлепнулось на меня сверху. Стало светать, я увидел, как большие жирные откормленные клопы прыгают с потолка на мою прокеросиненную кровать. Делать нечего, встал, оделся, пошел в сени, разделся, обобрал тьму клопов и следующие ночи спал на сеновале, первое время было холодновато, но с каждым днем все теплее и теплее. Так и прожил до летних ночей, когда уже можно было обойтись без сена и перебраться на брандвахту.
Прибыла партия, основной костяк которой составила молодежь, прошедшая в этом году курсы, большинство было мне незнакомо. Партия собиралась и ехала так долго, что мой укампрековский сослуживец Юрка успел за это время жениться на Полине, небольшой плотненькой брюнетке в очках. Юрка был мой единственный старый знакомый, поэтому я прилепился к ним, и потом, когда мы разъехались по бригадам на разные точки, я изредка ходил и плавал к ним на лодке. Как-то летом Полина объяснилась мне в любви, и я перестал к ним ездить, что она мне через пару лет припомнила.
Примерно через неделю после приезда партии я забрал свое оборудование, снаряжение и рабочих, отбыл на самый первый створ запроектированных плотины и шлюза и оттуда тронулся вниз. Каждый створ занимал у нас десять – двенадцать дней на разбурование. Таких створов предполагалось наметить шесть – восемь, а с учетом переезда и обустройства мы могли разбурить два – два с половиной створа в месяц, значит нам нужно было торопиться, ибо в конце сентября можно было ожидать шугу, а вслед за ней полный ледостав. По плану мы должны были окончить всю работу в теплый период и зимней спецодежды нам не выдали, только одни ватники, без них сентябрьскими вечерами и ночами холодно.
Мой лагерь состоял из большой восьми – десятиместной палатки, где вдали от входа собирались нары на шесть человек, в середине палатки два походных столика и восемь складных табуреток, справа от входа моя походная каракатица (тогда были у нас высокие походные кровати на деревянных ножках, складывающиеся гормошкой), а слева от входа такая же походная кровать поварихи, которая боялась спать в отдельной палатке. Режим работы был установлен очень жесткий: подъем в шесть, завтрак, с семи до двенадцати работа, в час обед и снова четыре – пять часов работы. Cдельщина всех подгоняла, один я был повременщик, но больше всех заинтересованный в спорой работе, чтобы поскорее вернуться домой, я ведь еще думал, что пусть Женя и не пишет, но может ждет, да и в зиму влезть было совсем некстати, нет теплой спецовки, да и как потом выбираться с тяжелым оборудованием и багажом, которого набиралось больше тонны. Мой транспорт состоял из большой лодки – завозни, спокойно поднимавшей тонну. А для разъездов еще была лодка на пять – семь человек.
С первых же дней я строго следил за соблюдением графика и ходом работ, когда было нужно, мы продлевали часы работы, на что рабочие шли охотно, они ведь и нанялись в партию, чтобы летом подзаработать.
Моим непосредственным техническим, вернее геологическим руководителем был инженер – геолог Жук. Не знаю, насколько он был хорош как геолог, но бурения он не знал совершенно. Он сразу предупредил, что никакими хозяйственными и организационными делами заниматься не будет, документацию скважины с подробным описанием пробуренных грунтов должен вести я, а он будет во время своих приездов ее проверять и корректировать, и вообще ему нужно собирать материалы и он большую часть времени будет проводить (простите, оговорился, он сказал: «буду занят») в разных организациях по сбору материалов. Маленький, с надменным лицом навозного жука, огромным самомнением и с не менее огромной жаждой ничего не делать, он был личностью пренеприятной. Где-то в конце августа, уже после моего падения с крутого откоса и ранения ноги, он на мою просьбу отпустить меня на пять – семь дней к врачу сказал, назидательно покачивая польцем: «Бросьте эти жидовские штучки». Хотел послать его подальше, этому диалекту я уже обучился в совершенстве, но сдержался и сказал: «В дальнейшем я буду говорить с Вами только на сугубо служебные темы». Уже поздней осенью перед отъездом, когда он обратился ко мне с просьбой помочь найти лошадь или лодку, чтобы добраться до Усолья или Чердыни, куда еще заходили катера и пароходы, я мстительно ему отказал. Правда потом наказал рабочим, чтобы после работы отвезли его в село Репино на левом берегу Верхней Камы в восемнадцати – двадцати километрах от Чердыни, постарается, найдет там лошадь. Не хотел скандала в Ленинграде.
Начальник партии Белоусов был человек абсолютно другого склада и характера. Небольшого роста, худощавый, лет так под шестьдесят, старый русский интеллигент чеховского склада, он был всегда безукоризненно вежлив и сдержен. Старый изыскатель спартанского образа жизни, он прекрасно знал весь комплекс изыскательских работ и вечно был в пути, ибо партия была разделена на бригады, разбросаннные на расстоянии пятидесяти – двухсот километров, и он сам плавал на долбленке (лодка на одного – двух человек, выдолбленная из осинового кряжа). Вверх он ходил с шестом, вниз с одним кормовым веслом. Раз, а то и два в месяц он приплывал обязательно. Очень хороший был человек, умер в ленинградскую блокаду.
Кажется, в начале августа, в один из приездов Жука, а приезжал он чуть не на каждый створ, требовалось замерить и описать разрез обнажения. Разбуравливаемый створ упирался в высокий двадцатиметровый правый коренной берег реки, рабочие расчистили канаву обнажения, и я, разувшись, чтобы легче держаться на 70 – 75 градусном склоне, полез буквально по обрыву. Почти до самого верха все шло хорошо, я лез, отбирал в мешочки образцы, передавал Жуку метры и номера образцов. За метр – полтора до верха стало совсем круто, чуть не девяносто градусов, почти вертикальный отвес, в поисках опоры я ухватился за пучок травы, а он остался у меня в руках и за ним открылась дыра, из которой, шипя, выкатывался клубок змей. Я не успел понять, что это за змеи, как они чуть ли не коснулись моих плеч, я инстинктивно отпрянул и кубарем полетел с откоса. Острый пенек, еле торчащий из земли, пропорол ногу. Промыл рану речной водой, залил иодом и забинтовал. Через пару дней почувствовал боль, разбинтовал и увидел нарыв. Так и пошло, выдавлю нарыв – на два – три дня улучшение и снова нарыв, а то и несколько. Ходить, ощущая боль, было трудно, стал мало подвижен. Так продолжалось до приезда в Ленинград.
В другие бригады нашей партии я приезжал раза два. Однажды, когда мы работали на одном из створов, недалеко от нас стояла брандвахта, которую из-за низкой воды сплавляли своим ходом вниз к устью Вишеры, а в начале сентября, когда мы разбуривали последний створ невдалеке от деревни Ракино, к нам пришла бригада продольных нивелировщиков, они шли сверху от начала работ партии вниз, двумя нивелирами прокладывая основной высотный ход, устанавливая реперы около створов проектируемых плотин.
Старшим в бригаде и первым нивелировщиком был Мягков, старый, лет под шестьдесят, грузный, с тяжелым характером, изо всех топографических инструментов он знал только нивелир, но зато знал все типы инструмента и классы нивелировки в совершенстве – работа была его жизнью, чуть не до пятидесяти восьми – пятидесяти девяти лет он жил холостяком, только года два – три назад женился на очень молодой, весьма миловидной женщине, немного грустного вида. Некоторые нескромные остряки дразнили его, человека замкнутого, нелюдимого характера, он отмалчивался, шея багровела, в какой-то момент не выдерживал, вставал и уходил. Был он силен, здоров, пил мало и редко, в еде был неприхотлив, следил за своим здоровьем, купался с весны до самого ледостава. Я видел, как он входил в воду, расталкивая шугу, окунался и шел к берегу, отфыркиваясь, неторопливо и сильно растирался большим полотенцем и шел в палатку пить очень крепкий и ароматный чай.
Вторым нивелиром шел Вася Громов, он в том году кончил курсы, учился и проявил себя на практике хорошо, поэтому Мягков взял его к себе, и Вася осваивал все виды работ по нивелированию. Среднего роста, худощавый, с удлиненным аристократическим лицом, Вася держался с рабочими надменно, говорил свысока, они его не любили, но слушались. Изыскания были не для него – он очень тяжело переносил полевые работы, особенно комаров и мошек, лицо опухало, уши вставали торчком и вид был отвратительный. Тем не менее, он следил за собой, всегда был тщательно одет.
Шла шуга, а мы еще разбуривали последний створ, неясно было, успеем ли до ледостава. В августе запросили расчет все пятеро рабочих из села Гайны, а они уже привыкли к работе, освоили ее, все шло как по маслу, но им нужно было косить, потом жать, поэтому пришлось дать расчет и искать новых рабочих. Через некоторое время я их конечно нашел, но новая бригада была сборная, люди не притерлись друг к другу, совершенно не знали работу и работали медленнее. Дня за два до окончания последней скважины рано утром мимо нас проплыл техник (назовем его Виктором, настоящего имени его я не помню) с двумя нанятыми в Ленинграде рабочими. На легкой лодчонке он вез все планшеты мензульной съемки и полевые журналы, кроме журналов Мягкова, который никому не доверял, всегда сам их обрабатывал, оформлял и вез в Ленинград. Виктор отдохнул у нас пару часов, поел и поплыл дальше, к вечеру он хотел приплыть в устье Вишеры и там ждать любое судно, а через четыре -пять дней планировал быть в Ленинграде. Однако днем к нам прибежал его рабочий, сказавший, что их лодка опрокинулась и утонули все вещи. «А журналы?» – спросил я. Он ответил, махнув рукой:» Уплыли. Только часть железных листов (мензульных планшетов) достали да инструмент». Я поехал туда, оказалось, чемодан с журналами был открыт, журналы вывалились и их разнесло течением, похоже, они были плохо или вообще не связаны.
До самого вечера мы бродили по перекату, искали утонувшее, нашли часть планшетов, инструменты и все. Их опрокинуло на перекате, на быстром течении с извилистым ходом и при густой шуге нужно было держать ухо востро, а рабочие говорили, что в этот момент Виктор бросил кормовое весло и копался в чемодане, который был открыт. Журналы не были перевязаны, поэтому и поймали только несколько из них. Утонула часть планшетов мензульной съемки, Виктор их использовал как щиты для защиты от ветра. Потом рабочие стали говорить, что он полез в чемодан за бутылкой водки, и якобы всю дорогу прикладывался к бутылке. Они приехали к нам, обогрелись, обсушились, наняли лошадь, Виктор с рабочими уехали.
В январе 1932 года Виктора судили, если мне не изменяет память, дали ему три года и отправили отбывать наказание то ли в Восточную Сибирь, то ли на Дальний Восток, за ним уехала Вера Куришенок. Рассказывали, что Виктор с Верой поженились и прожили всю жизнь на Востоке, приезжая отдыхать на Кавказское побережье, где их и видели.
Но пока что я отправил с Виктором письмо Белоусову, что через два – три дня кончаю створ и из-за нарывов вынужден уехать в Ленинград. Когда же я через семь – восемь дней, с трудом преодолев плечо Верхней Камы у Усть Вишеры, приплыл в Усолье, где был наш склад, то получил телеграмму от начальника с указанием приехать в деревню Рокино и ждать его там. На попутном буксире я доплыл до Чердыни, день искал лошадь до Рокино и обратно, но никто не захотел ехать. Дорога замерзла комьями, колеями, снега еще не было, ни проехать, ни пройти. Пришлось идти пешком. С утра вышел и шел почти десять часов эти восемнадцать – двадцать километров. Наступать на левую ногу было мукой ада, по всему телу разливалась резкая боль. Я сосчитал, что таких шагов я должен сделать тысячу пятьсот или тысячу восемьсот. Дважды менял портянки, промывал раны водкой, заливал йодом и ковылял дальше. Уже в темноте пришел в Рокино, где меня с утра ждал Белоусов. Вид моей ноги убедил его, мне даже показалось, что именно для этого он меня и вызвал, сказал: «Поезжайте в Гипроречтранс, передайте письмо, расскажите все начальству как можно выше, и срочно, как можно скорее, вышлите нам зимнюю спецодежду».
Через неделю я был в Ленинграде, доложился по начальству, все передал, получил заверения, что спецодежду отправят быстро, и с легкой душой пошел в Травматологический институт, который тогда помещался на улице Ленина. Доктор посмотрел, ахнул и вызвал профессора. Тот взглянул и сказал: «Либо нужно отнимать ступню, либо будешь орать пять минут. Кто по специальности?»
Узнав, что я изыскатель – полевик, сказал: «Потерпишь, будем чистить надкостницу, обезболивание не поможет. Готовьте к операции через пятнадцать минут». Он был тысячу раз прав, что стал делать операцию сразу же, не откладывая на завтра, я мог поволынить и остаться без ступни. Велели сесть на табурет, сказали схватить руками перекладины, задрали ногу, сзади меня за руки держала сестра, и адская, невыносимая боль пронзила меня насквозь и не отпускала. От боли я отупел, и вдруг меня как будто подбросило вверх – я сломал перекладины табуретки. Почти сразу же острая боль исчезла, стала слабее, слабее и совсем прошла, наступило блаженство. Мне вызвали такси, я уехал домой, приезжал в Травматологический институт еще три раза и остался с ногой.
Зимой ближе сошлись с Митей, его друг Наум женился на Зое Поплавской, и Митя стал часто бывать у меня. К тому же нас обоих выбрали в бюро комсомола, меня секретарем, а Митю моим заместителем, но так как я полевик и должен был часто ездить в поле, практически делами комсомола занимался Митя, тем более что он перешел в проектный отдел и больше на изыскания не ездил. На зиму он и меня устроил в свой проектный отдел по землечерпанию свободных рек, кроме того, я занимался на курсах топографов. Геодезия и топография мне нравились больше.
В то время группа наших инженеров взяла работу со стороны, так называемую «халтуру». Работа была большая – изыскание и проектирование трехкилометрового водовода от озера до Свердловска. Работали вечерами и, чтобы не уронить марку ленинградских инженеров, сделали проект на очень высоком уровне. Для оформления таких работ в те годы существовал кооператив, который заключал договор между заказчиком (в данном случае со свердловским Горисполкомом) и группой исполнителей. Помню, платили хорошо.
А вот с продуктами стало плохо. В столовой Гидроречтранса (Банковский переулк, дом три) на первое давали жидкий суп, а на второе, обычно, кашу. Мы
вываливали кашу в миску с супом и съедали с двумя – тремя кусками хлеба. Вечером хлеб, чай и копчушки или соевая колбаса с редкими кусочками сала, которые мы выковыривали, чтобы поджарить на нем колбасу. В том году были введены карточки, наша хлебная норма была восемьсот грамм, я иногда продавал свою, и мы с Митей покупали что-то себе на ужин. Свой сэкономленный хлеб Митя отдавал матери и маленькой сестре Лене, им их четырехсот иждивенческих граммов да без обедов в столовой было совсем недостаточно. По субботам мы втроем собирались у Ярослава за преферансом, иногда находился четвертый, играли по полкопейки, в перерыве ужинали, почти всегда покупали поллитра, хлеб, копчушки, чай, иногда пирожные, их продавали без карточек. Жиры и мясо, если удавалось, отоваривали колбасой, сыром, консервами, что можно было сохранять пару дней.
Были молоды и эти трудности переносили легко. Много читали, спорили, ходили в театры, вернее в один театр – Александринский, к тому времени именно там собрались лучшие актеры Ленинграда. Один Юрьев чего стоил, а Симонов, Корчагина – Александровская и многие другие талантливые актеры и актрисы.
- Снова Немский волок (1932 год)
Страна начала строить водные пути, предполагалось, что скоро начнут сооружать Камcко – Печорский водный путь, для этого была организована изыскательская партия, куда записали и меня, только что испеченного техника -топографа и нивелировщика. Начальником партии назначили пятидесяти семилетнего старого изыскателя Николая Евстигнеевича Борминского, полноватого, седоватого, с мягким характером и мягким юмором, спокойного человека. Свою карьеру изыскателя он начинал у известного писателя и менее известного изыскателя железных дорог Н.Г.Гарина – Михайловского в 1898 году и описан писателем в его путевых очерках «По Корее, Манджурии и Ляодунскому полуострову» под инициалами Н.Е.
Не знаю, какой он был полевик, но камеральщиком он был изумительным, особенно виртуозно он чертил, перышком так закреплял горизонтали, что просто загляденье, всюду ровная линия одного цвета, одной ширины, вычисления он, правда, знал самые простые: увязку теодолитно – нивелирных ходов да мензульную съемку и, кажется, все. У нас, восемнадцати- двадцати двухлетних только что испеченных техников, он пользовался непререкаемым авторитетом.
В партии было два отряда – правого и левого берега. Нашим западным отрядом руководил Коля Елецкий по прозвищу Душка, улыбка не сходила с его круглого и славного лица. Он работал на изысканиях с двадцать восьмого года, все полевые работы знал в совершенстве, да и человек был простой и коммуникабельный.
Очевидно, как человеку хорошо себя зарекомендовавшему выполнением всяких хозяйственных поручений, в Усть Еловке, где Борминский разместил свою базу, мне поручили пойти с группой рабочих на Печору в поселок Якшу, там уже несколько лет находился склад оборудования Укампрека, теперь перешедшего в распоряжение Гипроречтранса, отобрать нужное нам снаряжение. Кроме того, мне предстояло договориться с Управлением Печорских концлагерей и взять на работу на период летних изыскательских работ тридцать заключенных, погрузить их и отправить по Французскому визиру на реку Березовку. Я с четырьмя уже проработавшими в наших отрядах по два – три летних сезона рабочими – старожилами на лодках добрался до Французского визира, нашел его и по нему пошел на реку Печору. Французским он называется потому, что в 1910-1913 годах одна французская фирма получила большую концессию на заготовку и вывоз леса, для чего прорубила визир шириной в пять – шесть метров и устроила лесовозную дорогу. Сосновые хлысты сплавляли по Печоре и Волге до железной дороги. По этой широкой просеке (ее ширина и теперь, несмотря на наступление подлеска, была равна двум – трем метрам) проходила утоптанная, расширенная тропа, по которой мы и пошли к Печоре. Примерно на середине пути на покрытой молодым и частым сосняком сопке визир пропал, очевидно лет пятнадцать – двадцать тому назад здесь прошел лесной пожар. На болотистых местах огонь шел верхом, а на сухой сосновой сопке выжег всю растительность до самой земли, и тропинка была почти не видна. Я прошел по ней метров десять и решил, что нет, тут не пройдешь. Я вернулся и пошел по согре (мокрому и кочковатому месту, поросшему черным лесом) слева от сопки и вдоль нее, огляделся – новые густые заросли сосняка дошли до визира уже за сопкой, а по согре я спокойно дошел до Печоры. По дороге мы затесывали деревья, белые затесы хорошо были видны в еловом лесу и по ним спокойно дошел техник Сергей, тем более, что там, где визир уперся в молодую сосновую поросль, я поставил веху и оставил наказ идти по затесам.
Переправилися на тот берег, стал отбирать снаряжение по списку и паковать его в рюкзаки по двадцать – тридцать килограммов каждый, у выхода визира к реке организовал круглосуточное дежурство лодки, чтобы перевезти пришедших в Якшу, а сам уехал в Троицко – Печерское, где размещалась резиденция Печерлага. Коми в чине подполковника выделил мне тридцать человек, которые дали слово вернуться обратно и быть в ответе за каждого, а каждый за всех, что означало, что, если кто сбежит, его срок разделят на всех остальных. Старшим назначили Яшку Захарова, осужденного на десять лет за грабеж крупной суммы из Свердловского банка.
Я привез рабочих в Якшу и стал ждать тех, кто должен был прийти из партии, но в назначенный срок студент Костя не пришел, а на следующий день пришли техник Сергей с рабочим, отдохнули и утром с пятью заключенными из партии Яши Захарова ушли обратно по визиру. К вечеру пришел еще один техник с рабочим, теперь уже все идущие по визиру знали, как нужно обходить сосновую горку, и утром я их проводил обратно с пятью рабочими, а Кости все не было. На четвертый день утром прибежал местный парнишка и сказал, что в километрах двенадцати от нас ниже по течению Печоры из леса вышли двое и кричали, что они заблудились. Я схватил двух рабочих, умеющих грести, и мы ходко помчались вниз по течению. Там, где их видел парнишка, их уже не было, только через шестнадцать – семнадцать километров от Якши мы их догнали, посадили в лодку и повезли, они молили дать им поесть, но у нас с собой ничего не было.
Когда мы приплыли в Якшу, Костя еле шел, на приплеске лежало тонкое бревно, он поднимал, поднимал ногу и не смог поднять, зацепился за бревно и растянулся во весь свой стодевяностосантиметровый рост. Профессорский сын и маменькин сынок, он был совсем не приспособлен к изыскательской жизни, лесу, тайге. День я дал им отдохнуть, а потом отправил обратно с другим опытным техником, и они дошли благополучно. Оказывается, дойдя до горки, они не пошли по затесам, а решили, что найдут тропу, вон она видна. Тропу потеряли, как прошли сквозь линию затесов, не заметили и пошли блуждать два горожанина, впервые попавшие в настоящую тайгу. Три дня с утра до вечера они шли, как они сказали, на солнце. Им просто здорово повезло, что они вышли на Печеру и догадались идти вдоль нее, с них стало бы снова свернуть в лес.
С этим отбывающим не практику, а лесную каторгу Костей была еще одна смешная история. У нас плохо было с бумагой для курева и иногда на завертку использовали полевые журналы. Однажды Костя, который очень страдал от комаров, а пуще от мошки, она и на самом деле кусается злее, да и ранки от ее укусов болезнее, сидя у костра в полосе дыма, наслаждался отсутствием гнуса, а тут новые рабочие привязались к нему: «Дай журнальчик для завертки!» Чтобы они отстали, он страдальчески отмахнулся: «Возьмите там, в сумке». Они достали из сумки журналы и честно решили, что чистые нужны, а исписанные можно на курево, и скурили всю работу Кости за несколько дней. На базе в бывших купеческих амбарах Усть Еловки это вызвало шок, больше Костю к самостоятельной работе не допускали и направляли в поле только под приглядом кого-нибудь более опытного.
Дней десять – пятнадцать я пробыл в Якше, в основном отдыхал и отъедался печорскими деликатесами: копченым и сушеным мясом, рыбой, строганиной, шаньгами из всех сортов круп, овощей и картошки, рыбниками из разных сортов рыбы, и все это в наступавшие уже голодные годы. Хозяин сторожил наш склад и говорил: «Почти год получаю деньги ни за что». Кроме того, мы подбрасывали ему продукты, которых давно не видели в Якше. Сахар, курево, в основном махорку, особенно ценилась фабричной марки «Белка», муку крупчатку, что не завозили в обычные сельмаги.
Окончив все дела, я с оставшимися рабочими ушел на Березовку на базу отряда Душки, а через день мы ушли с бригадой в пять человек отдавать двести тридцать горизонтов по правому берегу Еловки. Еще на Печоре Яша сказал мне, не то спрашивая, не то утверждая: «Я пойду с тобой подносчиком. Ты будешь у меня как у Христа за пазухой, реечниками – вот этих двух пацанов, а рубщиком кого?»
«Рубщиками – сказал я ему – меня ждут мои рабочие тридцатого года, их двоих вполне хватит, сработают вместо четверых». Потом мне пришлось сказать Яше, что мои рубщики подчиняются не ему, а только мне. После этого разговора к ним относились как к своим, но ели они отдельно из домашних мисок своими ложками – они были староверами – кержаками. Распорядок и дисциплина были установлены и неукоснительно соблюдались во все время работы – ни одного раза мне не пришлось никому ничего указывать.
Мне поручили теодолитно – нивелирный ход по правому берегу Еловки с установкой реперов на отметке двести тридцать метров через каждые два – пять километров и так до выклинивания отметки двести тридцать на урезе реки – это и была отбивка зоны затопления после сооружения плотин на Печоре и Колве.
Распорядок был простой и твердый: подъем в шесть, мои часы всегда лежали наверху рюкзака, выход на работу в семь, работа до шести вечера, одиннадцать часов без перерыва на обед, на очередном перекуре пожуем, если было что, и дальше. Вечером варево: как правило, одного из реечников отпускали на час -полтора раньше, он варил почти полное ведро крупы – почему-то почти всегда пшена, а как оно упреет вываливал в него две, редко три банки мясных консервов по четыреста – пятьсот граммов. Сверху пожиже – первое, пока мы его едим, содержимое ведра допревает у костра, затем снизу погуще – второе, миски наливали, накладывали полные, а они в два – два с половиной раза больше любых глубоких тарелок. Хлеб нам приносили из расчета восемьсот граммов в день на человека, тогда была такая норма для рабочего первой категории, у нас хлеб шел ненормированный – ешь, сколько хочешь. После жратвы, простите, после ужино – обеда блаженное состояние сытости, цигарка, чай из большой поллитровой кружки, а в тридцать втором году у меня была вызывавшая всеобщую зависть литровая кружка, эмалированная, раскрашенная, хорошая и сейчас вспоминаю ее с теплым чувством. Начинались разговоры, шутки, воспоминания, взаимные расспросы и сон восемь, реже девять часов. Спали под брезентом, постеленным на вытянутые под углом сорок пять градусов жерди, подстилка – еловый лапник и брезентовый плащ. Было лето и костер, тем более ночью, не разжигали, иногда только в мокрых местах, где уж очень много комаров, а особенно мошки, она много злее комаров кусается, налаживали дымник. Мы так уставали за день, что спали, как говорится, мертвым сном.
Проходили мы в день с поперечниками до отметки двести тридцать, установкой реперов и прочими работами по три – четыре, реже пять километров, в бору до восьми, а в согре и по два.
Продукты с базы нам носила группа специальных носильщиков, оставляла их с запиской под брезентом и шла обратно с нашей заявкой на cледующую доставку, у каждой бригады был свой день. Однажды, придя с работы, я не увидел на рюкзаке забытые мною кожаные перчатки и часы. «Украли, сволочи!» – подумал я с тоской и так стало противно, жить не хочется. Я не стал есть и завалился под брезент, подсел Яшка: «Что случилось, Борисыч?» Я озлился и выпалил все, он посмотрел на меня и сказал: «Подлец буду (он выразился крепче), это не мы. Кому сегодня носили еду? Ярославу, что ли?» Я подтвердил, сегодня должны были нести Ярославу. Яша ушел, поговорил со своими пацанами, он звал их шкетами, и снова пришел ко мне: «Разреши Сашке уйти на базу. Завтра к вечеру он придет, а я похожу с задней рейкой и инструмент тебе буду носить, пока ты переднюю читаешь – записываешь». Назавтра мы так и работали, шли обычным темпом, прошли три километра, для согры это отлично, а часа в четыре пришел Сашка, подошел к Яшке, тот ко мне и отдал перчатки и часы. «Одна падла была, больше никто ничего у тебя не возьмет». И тут же попросил разрешения уйти на пару дней. «Может задержусь еще на день, так шкеты все за меня сделают. Надо с одной падлой рассчитаться, остальное потом расскажу». Его не было три дня, еще и ночь прихватил, пришел утром измученный, принес приказ Душки идти как можно быстрей, ставить репера на болотах чаще, сзади нас догоняет лесной пожар, сам Яшка уже шел по Еловке, прорываясь сквозь стену огня. Пошли быстрее, работали все светлое время, свои пожитки, те что мы раньше переносили через два – три дня в новый лагерь, стали носить с собой на работу и оставлять на очищенных от сучьев деревьях на болотных островках. Так прошло дней десять – двенадцать, пожар шел следом, отставая от нас в согре и болотах и успешно догоняя на сухих местах. К отметке воды двести тридцать в Еловке мы пришли чуть ли не вместе с пожаром и тут же наткнулись на Ярослава, нашли на реке плечо пошире, сложили на плоту вещи и просидели в воде, поливая друг друга и дрожа, пока пожар не прошел мимо нас или, вернее сказать, через нас. Немного переждали, отдохнули, почистились и пошли к базе, сначала по руслу неглубокой здесь речонки, затем по сплошь черной, обгорелой земле, где она уже остыла. На базе нас ждали, беспокоились, сразу затопили баню, мы не мылись три недели, нижнее белье и снимать не пришлось, оно просто истлело на теле, да и верхняя рубашка рассыпалась в руках, пока снимал. Кто еще кроме вот таких заросших грязью может оценить прелесть бани, пара и веника!
После бани, находясь на базе в состоянии двухдневного блаженного ничегонеделания, я из разных уст, в том числе и от самого Яшки услышал следующее.
Зимой тридцать первого – тридцать второго годa на Усть Еловке существовал лагерь для заключенных. Сооружали его поздней осенью, стройматериалов не было, копали землянки, из чего могли сами мастерили буржуйки, продуктов было в обрез, овощей и картошки и того меньше, с декабря цинга стала косить людей. Охранников не хватало и в охрану стали брать зеков. Если законные охранники свирепствовали, не считая зеков за людей, то вновь испеченные сторожа были просто звери, били, морили голодом, убивали просто так. К весне из шестисот с чем-то заключенных остались только тридцать и новых сторожей пять – десять человек. Лагерь ликвидировали, кто-то из зеков умудрился переправить письмо наркому Крыленко, очень скоро вроде приехала комиссия, ходила байка, что приезжал сам Крыленко, опросили оставшихся зеков, охранников, начальство и местных жителей и будто бы многих расстреляли, говорили, пятнадцать – двадцать человек, в том числе зеков, служивших в охране, остальных оставшихся в живых зеков – охранников зеки – заключенные приговорили к смерти сами. Один из наших шкетов увидел на базе бывшего охранника по кличке Москва, который работал в другом отряде нашей же партии и был в лесу, когда мы пришли с Яшкой с Печоры, и ляпнул ему, что тут Яшка, Москва испугался и дал драпу вниз по реке на лодке еще до прихода Яшки из леса. Яшка и еще кто-то, а может и двое с ним, не помню, погнались за ним вдогонку, догнали, убили и на двух лодках приплыли на базу. Яшка сразу уплыл ко мне, тем более нужно было сообщить нам о пожаре.
После работ на Еловке мне поручали работы в основном на поперечниках, измерение углов на большем четырехсоткилометровом полигоне мне еще не доверяли, а основной нивелирный ход вели сработавшиеся еще в прошлом году Мягков и Громов. На Васю жалко было смотреть, он был не искусан, а просто изъеден, всюду волдыри, язвочки и расчесы, мучился ужасно, такой всегда выдержанный денди, он оброс и обовшивел, клялся, что больше на изыскания ни ногой, и правда, с тридцать третьего года он перешел в какую-то организацию, работавшую только в пределах Ленинграда. Один раз я его встретил, он снова был лощеным франтом.
Над Мягковым зло подшутили, если эту подлость можно даже условно назвать шуткой. Один наш хлыщ написал любовное письмо жене Мягкова, которая была моложе мужа лет на двадцать пять – тридцать, та сдуру ответила, как потом оказалось, отвергнув все домогательства. «Шутник» попросил одного парня из нашей партии подбросить конверт с тщательно подобранными клочками письма, утром Мягков нашел в нивелирном ящике конверт, решил, что это часть любовной переписки, и послал жене письмо с разводом и предложением убираться. Исполнитель этой пакости, смеясь, рассказал ребятам, те передали Борминскому, который постарался успокоить Мягкова и вроде удалось. В Ленинграде Мягков устроил жене разнос, говорили, избил ее, но в доме оставил. «Шутника» по просьбе всех техников отправили в Ленинград, ему предложили либо добровольно уволиться, либо обещали судить судом чести, он выбрал первое. А одаренный был человек, потом публиковались его статьи с описанием изобретений.
В конце сентября работу закончили, вот – вот и Питер, вдруг как гром среди ясного неба – в теодолитном полигоне невязка десять градусов. В двух местах делали привязки к пунктам триангуляции, но координат не было, и мы все были посланы налегке в лес спасать положение. Я был доволен, буду измерять углы, мы мерили их по пятнадцать – двадцать в день, то есть проходя восемь – десять километров. Через три дня пришел гонец – нашли, снова на базу, снова считать, готовиться домой.
В один теплый ясный день бабьего лета стали делить лодки для обратного плавания, для проверки лодок на них сделали круг вокруг наших бараков, когда вернулись, обнаружили, что почти у всех что-то было украдено. Работа закончилась, мы расставались и наши урки, наши рабочие, решили поживиться, взяли из рюкзаков у кого что, все носильные вещи: брюки, пиджаки, белье, обувь, брали с разбором, не очень и торопились, знали, что все мы на реке, и они сразу увидят, что мы возвращаемся. Ничего не взяли только у меня и еще одного техника – фина Хомялайнена. Начались разборы, допросы, крики, рабочие молчали, никто не брал, никто ничего не видел, твердо стояли на своем, все как один. Тогда Душка попросил меня поговорить с Яшкой, он ведь их старший, их атаман. Я пошел, попросил его выйти из барака поговорить, но он сказал: «Мы все тут. Все все знают – говори – мне от них скрывать нечего». Я попросил все вернуть, сказал, что многим не в чем ехать домой, он меня прервал, спросил: «Что взяли у тебя?» Ответил: «Ничего». «А у Хомялайнена?» «Тоже ничего». «Вы двое ничего от нас не прятали, любой кусок делили на всех, ведь колбасу копченую прислали только тебе, одеколон ты отдал мне, когда я попросил выпить после Москвы, так и финн, а остальные жрали за кустом, белая кость – голубая кровь, не проси, Борисыч, меня не послушают». Глухой ночью они все ушли.
Я видел Яшку еще раз, это было в Ленинграде, кажется, в тридцать шестом году, я был уже женат на Тане, он нашел меня на Кондратьевском, пришел с бутылкой водки и большим флаконом тройного одеколона, пил он в основном одеколон и редко – редко, говорил «от тоски», водку. Я ему искренне обрадовался, посидели, выпили, поговорили, я понял, что он в бегах, и уже не Яшка Захаров, а кто-то другой, механиком на Треугольнике. Увидев мою кожанку, пообещал принести новую, много лучше: «Hе бойся, не из комиссионки будет взятая, с чеком принесу», еле-еле уговорил, чтоб не приносил. Он хотел еще раз зайти, говорил «отогреть душу в хорошей семье» и больше не пришел.
Рассказал, за что сидел. В году, кажется, одна тысяча девятьсот тридцатом в Свердловске шел по площади кассир какого-то завода с крупной суммой денег в саквояже и в сопровождении охранника, вдруг из-за угла вылетела легковая машина, со всего маха стукнула обоих, куда саквояж, куда ружье, пока народ поднимал сбитых, хватал шофера, саквояж исчез, а был в нем миллион без малого, деньги сгинули, а Яшку продал кто-то из-за бабы. И сразу: «Простите, Танечка, это не о таких, как Вы, они там настоящие бабы».
После перемерки углов мы получили увязку полигона и координаты триангуляционных пунктов, к которым был привязан полигон, но оказалось, что найденные десять градусов на одном углу – липа, перемерявший этот угол техник подмаханул эти градусы, чтобы поскорее уйти, мол, кто там проверит, полигон то увяжется и все в порядке, но привязка все это высветила и оказалось, что на участке в сто пятьдесят километров от привязки до привязки невязки нет, вот на втором участке длиной почти двести шестьдесят километров сидят уже двенадцать градусов, остались не перемеренными около ста километров. Основная часть рабочих, зеки, ушла, остались восемь – десять человек. Из рабочих и техников создали шесть бригад, работы на два – три дня, а с ходьбой заняло всю неделю. Некоторые пошли без брезента, но мы с моими староверами – кержаками ладили на ночь крытый в два слоя корой ели шалаш, внутри выстилали его лапником и брезентом и так прожили пять дней, принесли перемеренные данные, проверили, все правильно, можно ехать.
Опять лед на озере, шуга на реках, но уже выше Ныроба поймали буксир, на нем доплыли до Чердыни, до нормального пассажирского парохода, на нем до Перми, а там поездом два дня до Питера, до дома.
После первой же ночи полного отдыха начались боли в ногах, растянутые ежедневной тяжелой ходьбой мышцы ног сокращались и болели и первые шаги по Питеру мы делали, ковыляя.
Опять баня, бритье, белье в мусорный ящик, опять борьба со вшами, все это неизбежно, наши рабочие приносили вшей из лагеря, мы спали вповалку, так что вши законные.
Сразу в отпуск, тогда мне полагалось только восемнадцать рабочих дней в год, на время отпуска нам обязательно давали путевку в дом отдыха, что всегда было кстати, отдохнешь и, главное, войдешь в человеческое общество из экспедиционной замкнутой групповщины.
Не очень приятно, когда тебя сразу после отпуска снова шлют в поле, да еще просто на поперечники, правда только на месяц, возвращение к Новому году гарантировано. Что делать, поехал с кислой миной, иногда приходится глотать горькие пилюли. Срочная съемка левого берега реки Луги у самого устья от реки аж до самой Эстонской границы или до моря.
Выехали вместе с завхозом партии вечерним поездом. От станции Усть Луга дошли до реки Луги и узнали, что вечером река стала – замерзла. «Идите -сказал один местный – только что один парень с той стороны перешел, вон и шест его лежит». Пошли, в руках по шесту длиной три – четыре метра, рюкзак с вещами на дощечке c веревкой, чтоб сразу можно выпустить из рук, расстояние между нами три – четыре метра, лед хрустит, видно, как прогибается, местами замерз совсем ровно как стекло и сквозь него видны проплывающие рыбы. Страшно! Идем, скользя ногой по льду, тихо, осторожно, облегчаясь, как лошадь. Когда перешли, оказалось, я весь взмок. Добравшись до конторы, где завхоз оставил меня, я присел на лавку и, хотя ночь кончалась, мгновенно и глубоко заснул. Проснулся от женского щебета, меня внимательно оглядывали и обсуждали, ох, сколько милых девичьих лиц и, кажется, сразу обратил внимание на девушку с тонкими чертами лица, ласковыми глазами, стройную, с длинными ногами и красивыми руками, сразу екнуло сердце и влюбился с первого взгляда.
Пришел начальник отряда Кувалдин, в Ленинграде он был у нас заместителем начальника топографического отдела Лухнева, я успел получить инструмент и бригаду рабочих и сразу же уехал на хутор за пять километров от базы, размещавшейся в селе Большое Кузьмино.
В мою задачу входило прокладывать замкнутые теодолитно – нивелирные ходы от реки Луги, по берегу которой проходила магистраль, к востоку от залива по сплошному болоту и так с половины ноября до двадцатого декабря.
По вечерам меня ждал вкусный ужин у хозяйки, где я столовался, пища была очень жирная, жареная на сале, или на решетке – как деликатес, хотя это была их обычная ежедневная еда, так продолжалось три – четыре недели, пока ловилась рыба. А потом почти каждый день ходил в Большое Кузьмино к девчатам. Они сразу определили, что я хожу не просто к ним, а к одной определенной девушке – Асе, сиречь Таисии Ивановне Морозовой. У нее было много ухажеров, поклонников и воздыхателей. Большой и сильный Слава Стрельжин, ее соученик по курсам, страшно ревнивый и считавший, что он, и только он, будет ее избранником, и все делавший, чтобы так оно и было; младший брат Ярослава Сева, мальчик семнадцати лет, влюбленный в Асю по уши, которые краснели при первом упоминани ее имени, при взгляде на нее. Было и приятно и досадно смотреть, как она с ним играла, как кошка с мышкой, тогда как у нас остальных текли слюнки. Кроме нас троих были еще и другие, так что она с наслаждением царствовала в своем, курящем ей фимиам, мирке. А поздней темной безлунной ночью я шел домой на хутор, тревожа пограничные патрули.
Вернулся я в Ленинград перед самым Новым годом, а вот где встречал его, не помню, очевидно в Славянке у Аси. Там, в семи – десяти минутах ходьбы от станции, родители Аси имели маленький одноэтажный домик в три комнаты, где жили мать Аси Полина Евсеевна, женщина лет пятидесяти, сухощавая, с рябыми руками и добрым лицом, и ее младшая сестра Вера, по возрасту старая дева или около того. Отец Аси год как умер, жили они если не бедно, то в очень небольшом достатке, на зарплату Веры и Аси, подсоблял огород, где все лето неустанно работала Полина Евсеевна. Зачастил я туда, зачастил. Ася мне все больше и больше нравилась, хотя мне было не по душе ее кокетство с остальными поклонниками, и я дал себе слово в будущем году попросить ее руки, а если она откажет, сразу уйти с глаз долой. Обнадеживало меня то, что Полина Евсеевна благоволила ко мне и успокаивала, дескать, Асе нравится кружить головы, подожди, потерпи, перемелется – мука будет. Я и надеялся.
Раз в неделю мы собирались у Ярослава за пулькой, иногда выпивали, реже, чем в прошлом году ходили в театр. Свободные вечера проводили с Митей. Сева часто ездил в Славянку, все больше и больше увлекаясь Асей, наверно он много говорил о ней дома и то ли по своей инициативе, то ли по просьбе матери, Ярослав попросил меня свезти его в Славянку, ввести его в дом, представить, поехали, пару раз он приезжал со мной, а потом и без меня зачастил, очень привлекала домашняя атмосфера, создаваемая Полиной Евсеевной, да и потихоньку он стал влюбляться в Веру. Странная они были пара. Вера была хорошенькая блондинка с пустыми серыми глазами, самая обыкновенная глупенькая барышня, но любовь зла и Ярослав влюбился в нее, а у меня появился компаньон для поездок в Славянку. Также регулярно туда ездили Стрельжин и Севочка, да еще два – три человека, все Асины поклонники.
У Мити тоже начался, кажется, не очень удачный роман с Лизой Бензер. За время их совместной работы в бюро комсомола они сблизились, и если для Мити эта близость обернулась безоглядной любовью, то для Лизы очередной игрой. Невысокого роста, круглолицая, курносая, с очень живыми глазами, вся как ртуть, она нравилась мужчинам и широко этим пользовалась, а Мите доставались минуты, когда не было никого другого, поживей и поденежней.
- Волгобалтстрой (1933-34 годы)
Для соединения реки Невы с Волгой в 1703-1709 годах была сооружена Вышневолоцкая водная система длиной 612 верст через реки Неву, Волхов, Мсту, Тверцу и Волгу. В первой половине XIX века по ней проходило в год до пяти тысяч судов, а после сооружения Мариинской системы Вышневолоцкая постепенно захирела и последние суда прошли по ней в 1893 году. По повелению Петра I в 1710-1714 годах были проведены изыскания на трассе Мариинского водного пути по рекам Неве, Свири, Вытегре, Ковже, Шексне и по озерам Ладожскому, Онежскому и Белому. Начало работ задержалось и путь был открыт только в 1808 году. Его длина 1054 версты, он имел 292 вырытых канала и 38 шлюзов, продолжительность прохода шлюзов длилась от 25 до 58 дней, через шлюзы проходили до 34 барж и плотов в сутки грузоподъемностью до десяти тонн.
К тридцатым годам нашего столетия пропускная способность канала была полностью исчерпана и для ее увеличения требовалось произвести реконструкцию водного пути. Для проектно – изыскательских, а затем и строительных работ по сооружению Волго – Балтийского канала в начале 1933 года было создано управление Волгобалтстроя. Начальником управления был назначен Гусев Максим Ефремович, построивший в конце двадцатых годов Ленинградский торговый порт, главным инженером стал Станкевич, парторгом, они тогда только – только стали назначаться, был Гриша Баранов, заместитель начальника отдела снабжения. В новое управление были переведены самые хорошие кадры, в том числе мензулисты Лепарк, Есипов, Казанский и другие. Начальником отдела изысканий стал Куницын Зосима Зосимович, его заместителем Коля Лухнев, начальником топографического отдела В.Н.Франтов. Начальником экспедиции стал Кузнецов, меня назначили парторгом. Объем работ в этот первый год был не просто большой, а огромный. В начале мая мы выехали к месту работ, наша база размещалась в поселке Ковжа в восьми – десяти километрах от районного центра Аненнский мост. В этом году нужно было составить технический проект, для обеспечение которого требовалось покрыть район триангуляцией и теодолитными ходами для производства мензульной съемки масштабом 1:10000, которая должна была явиться топографической основой технического проекта.
Вернулся к нам Слава Казанский, он два года проработал на Памире в экспедиции наркома юстиции Крыленко, где подхватил жесточайшую малярию и был вынужден срочно оттуда уехать, но и здесь его по нескольку дней трепала лихорадка. С ним вместе мы прожили все лето, он правда работал в поле, а я первую половину лета ведал камералкой, где под моим началом трудился целый букет девушек из выпуска все того же 1931 года. В их числе была Оля Лухнева, с которой Славка только что развелся, прельстившись броской библейской красотой Регины, нашей геологини, которую Зосима довольно быстро отправил Лухневу в Ленинград. Оля, очень миловидная, тихонькая блондинка, ходила со страданием на лице и олицетворяла собой покорность судьбе, мне было ее жалко, и я пытался ее развлечь, но она скорбно сказала: «Не тратьте время, я – однолюбка и буду ему верна всю жизнь». Говорить, что я просто хотел отвлечь ее от мрачных мыслей, было неудобно и я ретировался. Вскоре она ушла от нас и замуж на самом деле больше не вышла.
А я оказался объектом внимания приехавшей на практику студентки третьего курса Ленинградского университета Оли Покровской, высокой, представительной и приятной девушки, с ней было интересно беседовать, но не более, сердце мое было заполнено Асей. Я часто писал Асе, но она отвечала редко и то, подозреваю, по принуждению Полины Евсеевны, относившейся ко мне с симпатией и явно поощрявшей мои надежды относительно своей дочери. Всю мою жизнь пожилые и старые дамы были ко мне благосклонны.
Кроме камералки я иногда проводил целые дни в поле, осваивая мензульную съемку масштаба 1:10000, заранее зная, что осенью мне придется работать на съемке Кемского озера, которое должно будет служить емкостью для поднятия шлюзов верхнего бьефа. Моими учителями были Слава и особенно Костя Лепарк, наш лучший мензулист, виртуоз-художник, смотреть, как он работает, было наслаждением. Много полезного я получил от обоих своих учителей, много мне дало и руководство камералкой под надзором опытного изыскателя Зосимы, всегда выдержанного, спокойного и внимательного.
Спецодежды почти не выдавали, с питанием было и того хуже, мы-то на базе ели в столовой, хотя в основном рыбу, но кое-что привозили и из Аненнского, а бригады зависели только от центролизованного снабжения. Помогала артель рыбаков, которая ловила лещей в Кемском и Ковжском озерах. Рыбу варили, жарили и коптили впрок. Ситуация изменилась, когда Гусев добился от облисполкома распоряжения, чтобы хлеб и другие продукты нам выдавали в соответствии с фактической нормой выработки и не меньше установленной нормы выдачи хлеба и продовольственных продуктов. Это распоряжение сразу повысило нормы выработки, ибо местное население получало по триста -четыреста граммов хлеба в день на человека, а на наш паек давали и восемьсот граммов хлеба и поллитра водки, триста граммов мяса и пять килограммов картошки или капусты. Питание бригад сразу улучшилось, приток рабочих резко увеличился, у нас появилась возможность выбирать более работящих и избавиться от всех лодырей и пьяниц – бражку и медовуху варили во всех деревнях.
Гусев и Баранов были довольны не столько проводимой мною партийной работой, сколько моим сравнительно регулярным информированием их о ходе работ, трудностях, успехах и необходимой помощи. Зосима тоже был доволен и стал мне подробно рассказывать о делах для передачи информации в Ленинград, что освободило его самого от писанины.
Если основанием мензульной сьемки по оси будущего канала являлись теодолитные полигоны, привязанные к отдельным пунктам триангуляции, то для съемки Кемского и Ковжского озер нужно было построить триангуляционные пункты, отнаблюдать их, уравнять и проложить необходимое количество теодолитных ходов, чтобы каждый планшет мензульной съемки имел минимальное количество аналитически определенных точек планово – высотного обоснования. Из-за этого приступить к съемке района озер можно было только в середине августа и поскольку совершенно не хватало мензулистов, меня тоже отправили в поле на съемку Кемского озера. Бригаду я подобрал себе давно и был уверен, что мы будем работать быстро и хорошо, хотя мне самому нужно было еще освоить съемку и приобрести навык, чтобы так работать.
Все работы принимались специальным инспектором – приемщиком, бывшим военным топографом Курошем. Очень опытный, знающий и придирчиво аккуратный работник, внешне очень суровый, он не только проверял, но и подсказывал, как и что именно нужно сделать.
С полей в большом количестве начали поступать журналы и планшеты, из Ленинграда приехал Кувалдин для квалифицированного руководства их камеральной обработкой, и я стал проситься в поле на мензульную съемку масштаба 1:10000. После согласования с управлением мне разрешили выехать в поле. Партийные дела я передал заместителю начальника экспедиции старому партийцу и опытному снабженцу Сергееву, а сам отбыл в район своего планшета. Снимать нужно было четырнадцать – пятнадцать километров из шестнадцати квадратных километров площади планшета, район резкопересеченный, на девяносто процентов поросший черным, то есть еловым, лесом с подлеском. По нормам мне полагалось делать его восемьдесят пять -девяносто дней, то есть до первых чисел декабря, но мы, наша бригада, пятеро рабочих и я, решили закончить за полтора месяца к первому октября. Работали от зари до зари, вернее выходили затемно и возвращались в темноте, спали под брезентом с надвесом, я использовал уральский опыт. Ребята раз в две недели ходили в баню в одну из деревень, а мы с моим старшим рабочим, подносчиком и подмензулистом Борей Журкиным (он работал у буровиков и охотно ушел со мной, благо заработок не меньше) раз в три или четыре недели.
В очередной мой приход на базу Курош забрал у меня планшет, держал всю ночь, а утром сказал, что пойдет со мной на приемку, дал слово, что отнимет не больше двух – трех часов, и действительно не помешал, а наоборот очень помог мне советами, объяснением приемов работы и главное показал, как лучше и точнее рисовать горизонтали. Он взял там две контрольные точки, одну в болоте, где пикетов было явно мало, а вторую на очень крутом склоне и она, это из области чудес, попала точно между двумя нужными горизонталями, я радостно заулыбался, он усмехнулся и ушел, категорически отказавшись от провожатого.
К первому октября я закончил планшет, пришел с надеждой через два – три дня уехать, но Зосима попросил меня и Славу сделать еще по шесть – семь квадратных километров, разделить один планшет на двоих. Слава, как более опытный, взял себе восемь квадратных километров, а мне оставил чуть более шести. Мы закончили вместе с разрывом в один день и первого ноября были уже в Ленинграде, а второго я был уже у Асиных ног.
Снова пошла зимняя жизнь: Славянка, театр, преферанс и очень частые ссоры на заданную тему с Митрием.
На работе мне поручили руководство камеральной обработкой съемочных работ, ребята шутили, что моя подпись золотая, ибо, расценивая планшет мензульной съемки, я на полях писал его стоимость и сразу покрывал эту надпись бесцветным лаком. Сдельщина, вернее аккорд, ограничений не имели, нам нужно было к моменту составления технического проекта иметь подтверждение о приемке планшетов государственной комиссией.
Все больше и больше беспокоили своей беспросветностью отношения с Асей, но Полина Евсеевна все меня уговаривала, что Ася очень хорошо ко мне относится и через какое-то время это перейдет в любовь, мне так хотелось в это верить. Блажен, кто верует....
Часто в Славянку теперь ездил Ярослав, его ухаживания за сестрой Полины Евсеевны Верой были приняты благосклонно и сначала неофициально, а к концу тридцать четвертого года официально он стал числиться Вериным женихом. Очевидно это было последним толчком к его решению уйти из изысканий на проектную работу в отдел землечерпания к Митрию.
Быстро прошла зимняя камералка, и мы со Славой поехали на Вычегодский склон на крупномасштабную съемку зоны канала и плотин, в первую очередь шлюзов. Съемка проводилась полными планшетами маштаба 1:2500. На Вычегском склоне начальником отряда был Игорь Суслов, высокий, представительный, красивый мужской красотой, знающий топограф – съемщик. Обоснование он знал много хуже, но тут его подкреплял Курош. Мы, трое топографов, поселились вместе у шлюза номер два в приличной деревне. Я, Слава и Кирка Каплин, наш третий топограф, в прошлом женатый на очень изысканной и балованой женщине из богатой семьи, кажется, ювелиров.
Нам предстояло заснять до десяти планшетов и сделать их обоснование, мы быстро приготовили обоснование на четыре – пять планшетов путем наложения полигонов теодолитных ходов. Я натянул сети триангуляционных фигур пятого класса по линии съемки зоны канала к перевалу, к Ковжскому озеру. Через какое-то время съемку и обоснования после четырнадцатого шлюза передали другой бригаде, а мы должны были сделать все до. Я переложил триангуляционную сеть на наш район, вставил изрядное количество жестких фигур, вся цель хорошо уравнялась, и я тоже приступил к съемке. Мой первый планшет был сплошь залесенный и кое-где застроенный. Начал снимать и через два дня посыпались казусы – снятое с одной точки, с другой не бьет – не сидит на волоске, хуже того, ориентирушься по одной из сторон обоснования, а стоечка на другом пункте не бьет, еще хуже с мензульными ходами, порой невязки больше, чем грубые, ни в какие нормы не влезают. На третий или четвертый вечер пошел к Игорю, он ничего не мог сказать, назавтра передал совет Куроша проверить триангуляцию. Я проверил, работая от зари до зари, все правильно, ночью в четыре руки со Славкой проверили вычисления – нет ошибок. Курош приказал прекратить съемку, но Игорь связался с Ленинградом и получил приказ съемку продолжать, срочно нужен этот планшет для пректирования и я, чертыхаясь, с тяжелым чувством продолжил работу. Мой планшет отставал, и я гнал с утра до ночи, не обращая внимание на невязки, но работать было противно, все время пункты, не говоря уже о строениях и жестких контурах, не были, не сидели на волоске, а иногда очень далеко от него. Приехал Курош, просмотрел весь планшет, обоснования, вычисления, наколки пунктов обоснования, и не установил причену невязок. Мне стало спокойнее, если он, после тридцати лет работы по специальности не смог установить, в чем дело, то что же требовать от меня, мензулиста с трехлетним стажем. Совсем вечером я закончил планшет, отправил его на базу, мы поужинали, крепко выпили и с радости, и с горя, а рано утром приехал Игорь. В руках у него планшет, сердце у меня екнуло, что-то стряслось, если он так рано, а он вошел, поздоровался, сел, дал мне планшет и говорит: «На планшет, наколи пункты и снимай его заново, считай, что и та и эта съемка будут оплачены полностью, по радио согласовано с Гусевым и Зосимой». «А в чем дело?» – с замиранием сердца спросил я. Игорь помолчал, предвкушая предстоящий эффект и сказал, улыбаясь: «Ты не виноват, просто тот планшет был неправильно разбит на дециметры, одна диагональ планшета была длиннее другой на 4,3 мм». У меня камень свалился с души, и я почти за одну неделю снял планшет заново, ведь визиры были проработаны.
Мы, трое мензулистов, работали быстро и хорошо, Курош принимал наши планшеты практически без замечаний. Но тут выяснилось, что северная бригада или ее часть здорово отстают. Игорь предупредил, что нам придется им помогать, мы взбунтовались, это грозило зимней работой, повторной корректурой или пересъемкой в будущем году, а значит очень поздним возвращением в Ленинград. Мы поставили перед Игорем вопрос ребром: «Дай нам заранее обьем работ на этот год, мы его выполним и уезжаем». Он согласился. Весь оставшийся объем мензульной съемки Игорь поделил поровну между нами и северной бригадой. Это означалo, что за год мы сделали, примерно, шестьдесят пять процентов работ, a они только тридцать пять. Мы трое переглянулись и согласились. Игорь не ожидал нашего согласия и сказал, подслащивая пилюлю, что всю работу он сейчас рассчитает и заплатит нам аккордно. Мы в изысканно русских выражениях выразили свое мнение о тех слабаках и начали работать как одержимые, от первого света и до поздних сумерек. И на работу, и с работы ходили в темноте, уже стоял сентябрь.
Осень была дождливая, мы торопились попасть в Ленинрад к ноябрьским праздникам и работали без выходных, под любым дождем, приходили совсем мокрые, утром одевали сменную одежду и снова шли купаться под дождем. Раз я подхватил простуду: водка с перцем и много ходьбы – через три дня был в строю. Охота пуще неволи. Помогал нам и Курош. Oперативно, по мере их готовности, принимал планшеты, тратя по три – четыре часа на приемку одного. К первому ноября мы закончили, Игорь уехал на Шексну, но рассчет оставил и приказал нам все выплатить. В день отъезда, уже когда мы сидели в каюте парохода, он появился. «Неужели снимать с парохода?» – мелькнула мысль, но Игорь спросил: «Может останетесь на пятнадцать – двадцать дней? K расценкам дам коэффициет 0.5». Мы отказались, даже не глядя друг на друга, тогда он сказал:» Давайте тяпнем на дорогу». Пошли в буфет, тяпнули, поговорили, Кирку он уговорил остаться. Кирилл ушел от богатой жены, жил один, собирался жениться на Оле Покровской, ему нужны были деньги. Они с Игорем остались, пароход ушел и четвертого ноября мы со Славкой были в Ленинграде, а восьмого я уже числился в отпуске.
Тем же вечером, за несколько часов до отъезда в дом отдыха в Александровский дворец города Пушкина, я увел Асю из большой комнаты в спальню и попросил окончательного ответа на предложение быть моей женой. «Пусть это будет не сейчас, когда-нибудь потом, но я буду знать, что ты выйдешь за меня замуж, эту атмосферу бега за любимой я больше не могу выдержать и спрашиваю в последний раз, если «нет», то я сразу уйду. Должен только тебя предупредить, что, вступая в партию, я скрыл свое сословие и из-за этой глупой проформы меня могут из партии исключить, но начальником изыскательской партии или экспедиции я все равно буду и жить мы будем безбедно, ты знаешь, что я люблю тебя так сильно, как только могу. Но если не сейчас, а когда-нибудь в будущем ты захочет мне сказать «да», я брошу все и приду к тебе». Она ответила, что пока никого не любит, что я ей близок, меня любит мама, что может быть когда-нибудь потом она и скажет мне «да», а пока у нее нет никого ни в жизни, ни в мыслях, она просит меня не торопиться, пусть пройдет еще какое-то время, еще несколько лет, тогда видно будет. Я переспросил: «А сейчас ты говоришь мне «нет»?» Она сказала: «Сейчас я могу сказать только «нет»«. Я церемонно поцеловал ей руку: «Спасибо за честный ответ», и вышел в залу. Мне казалось, что я улыбался, но наверно вид у меня был бледный, недаром Полина Евсеевна. увела меня на кухню, все выспросила и в который уже раз просила не уходить, не рвать, не терять надежду, вы, дескать, еще так молоды. Молоды! Мне, как и Асе было уже почти двадцать пять, в двадцать семь лет Лермонтов умер, обессмертив свое имя. Сославшись на то, что мне нужно еще собираться в дом отдыха, я довольно быстро уехал. С разбитым сердцем? Теперь мне кажется, нет. Внутренне я уже был готов к этому, больше всего ныло оскорбленное самолюбие. Если бы это было не так, то не вошла бы так скоро Таня в мою жизнь, но о ней речь ниже, после еще одного сезона.
С этого дня я стал редко бывать в Славянке. Зимой по просьбе Аси дал ей несколько выгодных планшетов, она хорошо чертила, закрепляла планшеты на ватмане. Однажды, уже весной тридцать пятого года, она почему-то принесла закрепленные планшеты мне домой рано утром в воскресенье и застала нас с Таней в постели. Даже без очков я увидел ее оторопелый и жалобный взгляд, она наверно думала, что я еще вернусь, еще не все потеряно. Сказала: «Поздравляю». Ответил: «Спасибо» Я видел ее еще один раз, когда летом приехал в Ленинград после изысканий трассы ЛЭП и расстроенный письмом Тани, что мы больше не увидимся, приехал со Славкой в Славянку.
О дальнейшей судьбе Аси я иногда узнавал от Ярослава. Очень скоро на катке она познакомилась с молодым лейтенантом, через него с его начальником майором, за которого вскоре вышла замуж, став также любовницей его порученца, того самого лейтенанта. Во время войны майор стал подполковником, затем полковником, был адьютантом генерала Ватутина и оставался при нем до самой его смерти. После войны Асин муж служил в генштабе и до его смерти у них так и сохранялась любовь втроем, после чего от нее ушел и возлюбленный, женившийся на молодой женщине, заведший нормальную семью и уехавший из Москвы.
После смерти Тани я хотел повидать Асю, просил Ярослава устроить наше свидание, когда она будет в Ленинграде, но он этого не сделал, очевидно, она не захотела, ну и Бог с ней, прошлое хорошо только тем, что его можно вспоминать.
А тогда, в конце тридцать четвертого, Ярослав сделал предложение Вере, получил согласие и в 1935 году они собирались пожениться. Слава тоже собирался жениться на Кате, Митя на Лизе, а я на Тане. Да-да, так уж получилось, познакомились мы девятого ноября, до конца декабря втроем: я, Таня и Митя встречались два раза в неделю по средам и воскресеньям, и в первую же среду, когда она пришла ко мне одна, она стала моей, так и осталась моей до самой смерти, но обо всем этом позже.
А пока зимой я снова руководил камералкой, в основном, чертежной обработкой планшетов съемки 1: 2500. Почему это поручили мне, а не Николаю Елецкому, который тоже работал на вычерчивании планшетов и к которому я часто обращался за советами, я не знаю или не помню, может быть сыграло роль, что начали проявляться мои организаторские способности.
Почти весь этот год или эту зиму мы следили за судебными делами начальника топографического отдела В.Н.Франтова. Старый холостяк и жуир, пару лет он был в интимной связи с одной нашей очаровательной машинисткой, имени которой я сейчас не помню. Он подчеркнуто вежливо за ней ухаживал, но явно считал, что снизошел до нее. Мы откровенно ему завидовали и проявляли к ней всяческое внимание, за что она царственно одаривала нас своей лучезарной улыбкой. Наш Франт стал погуливать на стороне, видимо, хотел показать, кто из них главнее, и вдруг она забеременела. Франт сразу заявил: «Нет, это не я!» И многим говорил: «Подумайте, тридцать лет ни разу никто не беременел и вдруг беременна от меня, нет, это не я, я умываю руки. Нет, мне не жалко тридцати рублей (стоимость аборта в то время), но я принципиально ничего не дам». Ей было уже за тридцать, и она решила оставить ребенка, что еще больше утвердило Франтова в мысли, что пора разорвать отношения.
В это время в нее влюбился или, вернее, влюбился раньше, а теперь решился высказать ей свои чувства, один молодой инженер, милый и застенчивый юноша лет двадцати трех – двадцати пяти и стал всюду за ней ходить. Мы шутили, что у нее появился маленький тоненький хвостик. Узнав о ее беременности и разрыве с Франтовым, что сам Франтов распространял по всему Волгобалту, молодой человек предложил ей, как говорится, руку, сердце, любовь и всего себя. Подумав, годы-то уходят, а он был мил, влюблен и действительно ей предан, она согласилась. Дело шло к венцу и счастливому концу и вдруг Франтов громогласно заявляет, что он на ней женится, что это его и только его ребенок, в этом нет никаких сомнений! Она уперлась, нет, за тебя я замуж не пойду, только за него, да и ребенок не твой. Что тут началось, я не в состоянии описать! Мы долго следили за всеми перепетиями, зная подробности истории со слов Франтова, он громогласно обсуждал их со всеми, включая меня, хотя я был на двадцать лет его младше.
Франтов на самом деле подал в суд, чтобы его признали отцом ребенка, мы смеялись и ужасались одновременно. Вся эта история тянулась очень долго, молодые поженились, родился ребенок, кажется, девочка, они уволились и куда-то уехали. Доходили слухи, что они жили счастливо, хотя она и была старше его на десять лет. А Франтов в блокаду не захотел уехать из Ленинграда и умер от голода.
У Митьки в это же время происходила трагикомическая история в другом духе. Работая в бюро комсомола вместе с Лизой Бензер, он влюбился в нее и они стали близки. В те годы, чтобы считаться мужем не нужно было регистрироваться, но он не был ей мужем, не знаю, можно ли сказать, что он был ее любовником, на мой взгляд, это была просто случайная связь, но, как я понимаю, она длилась уже пару лет с перерывами. Ходили упорные слухи, что Лиза одновременно жила с несколькими мужчинами и, как правило, либо это были начальники, как наш заместитель директора Громов, либо типа Мити и розовощекого херувима Ильина, был у меня такой в партии – друг нашего Леши Крылова. Митя попросил меня передать Лизе тридцать рублей, он сказал, что это его долг, он занимал у нее, а сейчас они повздорили и он не хочет подходить к ней. По простоте душевной, а вернее просто по глупости, я взял деньги, принес Лизе, отдаю ей, а она и говорит: «Почему он решил, что это от него? Горе с этими невинными херувимами», – она выразилась короче, грубей и точней. Я молча отдал ей деньги и ушел, сразу же вспомнив слухи, что она получила по тридцать рублей от нескольких человек. Мите я сказал, что деньги передал.» А она?» – не удержался, спросил выдержанный Митя. «Она брать не хотела», – ответила я и на этом разговор, к счастью, закончился.
В ноябре, сразу после моего возвращения из дома отдыха, у нас проходила партчистка. Я рассказал о себе, о работе, мой рассказ дополнил секретарь парткома Гриша Баранов и вдруг тот самый техник – лодырь из северной группы, за которого мы со Славкой вкалывали, говорит, что я – из князей. Коля Лухнев, смеясь, сказал, что князья были Вяземские, а я – Вязьменский, и что евреи князьями не были. А Гриша Баранов, секретарь партбюро сказал, что вот у него две справки с кирпичного завода в Вышнем Волочке, что мой отец там работал и был служащим, там и умер, одна справка от тридцатого года и вот только что полученная по вашей жалобе, что он скрывает свое происхождение. На том все и закончилось. Мне стало муторно и из-за того, что скрыл сословие отца, и из-за совпадения, почему он стал говорить об этом теперь, после того, как я сказал Асе, неужели тут есть связь? Во всяком случае эта мысль испортила мне настроение.
Первого декабря убили Кирова, в Ленинграде его боготворили, он ходил без охраны, во всяком случае, без всякой видимой охраны, заглядывал буквально во все двери, так из Спаса на крови приказал срочно, в тот же день, убрать камнедробилку, таким фактам несть числа.
И именно его убили, да где, прямо в Смольном, на пороге его кабинета, уму не постижимо!
Через пару дней опубликовали сообщение о расстреле группы бывших, якобы террор в ответ на террор, расстреляли и встретившегося мне Фредерикса, бывшего министра двора. Помнится, что уже вечером первого декабря было передано сообщение по радиосети, утром я точно его прослушал, в трамвае только и разговоров было об этом, все были угнетены. В подавленном состоянии я пришел в отдел, сел за стол и вяло здоровался со всеми входящими, большинство из которых, очевидно, уже знало. Люди шли тихо и грустно, вдруг входит ведущий триангулятор, бывший геодезист Генштаба и капитан царской армии, и громко возглашает: «Добрый день, товарищи!» Я грустно ему говорю: «День-то совсем не добрый – Кирова убили».
Он осекся, прошел в свою комнату, а потом подошел ко мне: «Вы не подумайте, – сказал он, – я ведь ничего не знал, поверьте». Стало муторно и противно, за кого же он меня принимает, мой сотрудник, с которым несколько лет ели черт знает, что и кормили одних и тех же вшей. Сказал: «Ну что Вы, за кого Вы меня принимаете?» – он ушел, может не совсем уверенный, но в надежде, что я на него не настучу. Этот, так распространившийся потом термин, стал уже входить в наш словарный фонд.
Через несколько дней было объявлено, что Николаев, убивший Кирова, расстрелян. Он был исключен из партии, уже не помню, за что, говорили, что его жена работает в обкоме, ходили слухи, которым ленинградцы не верили, что Николаев убил Кирова из ревности.
Хоронить Кирова повезли в Москву, передавали слова Сталина: «Не сумели сохранить, не дадим у вас хоронить». На похороны, вернее на время перевозки гроба от Смольного до Московского вокзала, нас вывели на улицы. Сотрудники Волгобалта стояли у дома 51 по Литейному проспекту. Народ стоял на тротуарах на всем протяжении траурной процессии, гроб везли на лафете, за ним шел Ордженикидзе в шинели, а дальше, чуть выделяясь из шеренги, Чудов, потом ряды разных деятелей. Говорили, что Сталин выносил гроб из Смольного, затем, не доверяя Ленинграду, за гробом не пошел, а на машине проехал на Московский вокзал, где уже вносили гроб в поезд.
Кто тогда знал или предполагал, что это убийство послужит началом и предлогом страшных последующих лет, известных под названием культа личности, кощунственно говорить – эпохи культа личности. Время культа личности – куда ни шло, но эпохи – нет, слишком громко, слишком высокопарно.
Скоро изъяли Чудова, второго секретаря Ленинградского обкома, сняли Медведя, потом рассказывали, что он был начальником лагеря или лагерей на Магадане и его убили заключенные. Через некоторое время пропал Миша Русаков, он был другом детства Чудова, и не скрывал этого, гордился своим с ним знакомством, иногда бывал у него в гостях. Но об этом подробнее дальше.
- Первая трасса ЛЭП (1935 год)
В начале года вызвал меня Гусев, у него был Станкевич и проектировщик -электрик Берштейн. После пары вводных комплиментов мне предложили возглавить отряд по изысканиям трассы высоковольтной линии электропередач от Свири I или II до Камышева. Работа не столько изыскательская, сколько проектно – изыскательская, дескать, это новый вид работ с большим будущим, у нас пока есть только две – три такие линии. Одна из них – линия Свирь – Ленинград. Не существует руководства по выполнению таких работ, нужно ознакомиться с прежними разработками и, взяв за основу технические условия сооружений этих линий, составить для себя инструкцию. Заманчиво и трудно. «Нужно,- сказал Максим Ефремович,- мы на тебя надеемся. Заодно станешь начальником отряда, мне давно говорят, что ты заслуживаешь». Поклонился, поблагодарил за доверие и дал согласие. «Подумай еще»,- сказал Максим Ефремович.
Передал свои обязанности по руководству камеральной обработкой планшетов мензульной съемки Кувалдину и, получив от Франтова разрешение на свободный режим рабочего дня, пошел искать, не зная где, не зная, что.
В Свирьстрое нашел десятилетней давности, тоненький, чисто топографический отчет об изысканиях сорокакиловаттной линии Свирь – Ленинград и свежий отчет о двухсотдвадцатикиловаттной линии того же направления. Все, с кем я говорил, смотрели на меня снисходительно и были уверены, что по изысканной нами трассе построить высоковольтную линию будет невозможно. Единственно, что я нашел – книжку Радцига «Изыскание и проектирование линий электропередач и технические условия на сооружения этих линий».
Долoжил Гусеву, он сказал: «Дерзай, тебе поможет Берштейн. Танцуй от печки». «А где печка?» – спросил я, он ответил, не улыбнувшись: «А печка – это мой приказ, мое доверие». На мне был речфлотовский китель с шевронами, я вытянулся и ответил: «Есть танцевать от печки и оправдать доверие!» И пошел его оправдывать.
Вместе с Берштейном мы составили программу работ или постановление, наметили по карте 1:100000, более крупных карт этого района не было, трассу с возможными вариантами, остальное подлежало уточнить на месте. Начальники отделов с опаской визировали задание, каждый долго держал его у себя. Узнав об этом, Гусев всех вызвал к себе, первым подписал задание и сказал: «Новое дело начнем по-новому. Первым подписываю я, за мной Лухнев, Франтов, Кувалдин и Берштейн. Начнем». Все с облегчением вздохнули и безропотно подписали. «Вот тебе еще мое напутствие», – добавил Максим Ефремович. «Первое, всегда критически оценивай свою работу, всегда будь недоволен собой. Второе, помни, «взялся за гуж – не говори, что не дюж». Hачатое обязательно доведи до конца. И третье, всегда будь впереди, всегда будь примером, будь там, где труднее всего. С четвертого февраля ты назначаешься начальником отряда с окладом в сто восемьдесят рублей. Коля! – Это Лухневу, – сегодня же дай раппорт».
Тогда я и не предполагал, что этот шаг на много лет вперед определит мой род занятий, мою профессию.
Я стал начальником отряда и отныне мне нужно было заботиться обо всем: заниматься хозяйственной деятельностью, финансами, нарядами и руководить не тремя – пятью людьми бригады, а двадцатью, такова была численность нашего трассировочного отряда по изысканию линии Камышево – Свирь. Договорились с Франтовым, что в отряд войдут мои друзья Слава Казанцев и Леша Крылов, третьего мне подсунул Кувалдин, сказав, что он хороший нивелировщик, но не сказав, что у него сволочной характер, а я по своей неопытности не догадался поспрашивать людей, ранее с ним работавших, и пришлось нам терпеть его с конца апреля до середины июля, когда он сам от нас уволился.
Смету нам составил Кувалдин, оборудование мы отобрали на складе отдела снабжения и с первыми пароходами отплыли в Вытегру, а уже через пару дней вышли в поле. Карты были только 1:100000, да и то, составленные по верстовкам чуть не прошлого века, и совсем не отражали нынешнюю ситуацию. Пришлось прокладывать по Архангельскому тракту теодолитно – дальномерный ход. На первых же двадцати – тридцати километрах трассы отработали расстановку кадров и стали в цепочку. Ход по тракту прокладывали я или Слава, очень редко Леша, мы же и рубили просеки, закрепляли трассу, измеряли углы, за нами шел Леша с пикетажем и вел абрис. Последним шел нивелировщик, он же делал поперечники. Перебазирование отряда осуществлял наш завхоз, очень честный и аккуратный работник, рекомендованный Мишей Русаковым. В день переезда перед выходом на работу мы собирали свои вещи, завхоз с двумя поварихами и с оставленной им в помощь бригадой, чаще всего нивелировщика, реже Лешиных пикетaжников, все перевозил, а вечером мы уже приходили на новую квартиру, где были расставлены походные койки и лежали наши вещи. Переезжали каждые двадцать пять – тридцать километров, в зависимости от того, как располагались деревни. За почтой первое время ездили в Вытегру, потом в Мегру, Вознесенье и в самом конце в поселок гидростанции Свирь II. Проходили в день два – пять километров в зависимости от состава и густоты леса. При ориентировочной длине трассы в сто сорок – сто пятьдесят километров мы должны были закончить работу за пятьдесят пять – шестьдесят пять рабочих дней плюс восемь – десять выходных, всего шестьдесят три – семьдесят пять дней, то есть срок окончания мы определили серединой июля. Но пословица гласит: «Человек предполагает, а Бог располагает», так оказалось и с нами.
Еще по дороге нам говорили, что в селе Юксовичи люди болеют новой, раньше не известной болезнью и село закрыто на карантин. Врач в Мегре заверил нас, что если мы пройдем через Юксовичи без остановки, то нас не задержат. Обходной дороги не было, и мы поехали. В Юксовичах нас задержали, начальник медицинского отряда из села нас не выпустил и предложил остаться на десять – двенадцать дней карантина, строго наказав не пить сырой воды, по возможности ничего не покупать в селе, особенно рыбу и продукты, не предназначенные к тепловой обработке, а мясо варить не менее часа в кипящей ключом воде. Начальником медотряда был в будущем знаменитый член АН СССР паразитолог Павловский. Пришлось перестраиваться, заняться камералкой, трассу ухитрились протянуть за Юксовичи на тридцать километров, а предварительный ход по тракту на все пятьдесят, для чего несколько ночей провели в лесу в шалашах из еловой коры и ветвей. Слово, данное Павловскому, выполняли: в деревни не заходили и с другими людьми не общались.
Болезнь заключалась в параличе разной степени тяжести, наступавшем после еды. По наблюдениям местных жителей и врачей бригады Павловского против болезни помогал спирт или водка, что мгновенно и охотно больные сельчане приняли на вооружение.
Наша отрядная столовая стала кормить тех, кто не уходил в поле, по три раза в день: раньше мы питались два раза – утром и вечером. Хлеб стали печь сами из муки, привозимой из Вознесенья, и за все время пребывания в селе у нас в отряде никто не заболел.
Через двенадцать дней Павловский нас выпустил, и мы сразу уехали за пятьдесят километров от Юксовичей. Из-за принятых нами мер, в том числе при зачете всех дней простоя как выходных, мы почти ничего не потеряли во времени и шли в своем же графике, да еще окончили камеральную обработку семидесяти – восьмидесяти километров трассы.
На период подхода к подстанции ГЭС приехал Берштейн и с его помощью мы все незнакомые нам работы на подходе и присоединению к подстанции выполнили быстро. Хороший и простой человек был наш проектировщик. Очень остроумный, всем интересующийся, огромной работоспособности, он не только не мешал нам работать, но старался во всем помочь. Общение с ним было для нас очень полезным, он много знал и рассказывал о линиях передач, подстанциях и его беседы послужили основой моих знаний ЛЭП и целых энергосистем.
Беру на себя смелость утверждать, что аббревиатура ЛЭП была создана у нас в отряде. А себя считаю, если не единоличным, то уж одним из ее авторов. Еще в Волгобалтстрое во всех согласованиях и письмах мы употребляли сокращение ЛЭП, что было наименованием высоковольтных Линий ЭлектроПередач. Я, тут уж только я, ибо я один писал отчеты и проводил согласования, перенес это сокращение в Лениградское отделение теплоэнергопроекта, где мы трое (Слава, Леша и я) продолжили работы по изысканиям трасс ЛЭП.
Лучших рабочих во главе с завхозом, со всем оборудованием и снаряжением, мы отправили из Подпорожья в поселок в районе Аненнского моста, где мы должны были доснять отдельные планшеты, чтобы разбить сооружения (шлюзы и плотины) на мощности и сделать досъемки по требованию Госнадзора.
Мы трое инженерно – технических работника выехали в Ленинград, где провели пару недель на камеральной обработке. В одно из воскресений я поехал в Славянку, где меня нашел Митя, приехавший из командировки и заставший дома повестку из Большого дома, или ОГПУ (Отдел государственно -политического управления), с указанием явиться. Митя полагал, что такие повестки зря не присылают, решил повидать меня и просил сообщить его родным. Он оказался прав – его арестовали, но через три месяца освободили, после чего он уехал работать на канал Волга – Москва и мы увиделись только в недоброй памяти 1937 году.
В конце августа мы выехали на свою новую отрядную базу на водораздельном шлюзе, где мы уже базировались в 1933 году. В наш отряд включили техника Ильина, мужа Лизы Бензер, возлюбленной Мити. На четырнадцатом километре была база отряда геолога Лыжина, которого мы должны были обеспечить топографическими работами и в первую очередь разбить в натуре, то есть на местности, основные точки будущих шлюзов. С этой работой связана одна история, которая могла бы закончиться трагически, не будь Гусев таким настойчивым и решительным.
У капитанов буксиров, ходивших по Мариинской системе, особым шиком считалось влететь в камеру шлюза на полном ходу, там мгновенно дать задний ход и остановить буксир буквально на месте. Однажды в один из шлюзов сверху влетел буксир и, не совладав со скоростью, вышиб в шлюзе ворота в нижний бьеф. С волной на большой скорости он разнес ворота еще одного шлюза и воткнулся в берег.
В этот же день Лыжин, ничего не зная об аварии, отправил на почту телерамму: «Ленинград Волгобалтстрой Гусеву Два сооружения разбиты срочно шлите материал разбивки остальных Лыжин». Сверхбдительный почтарь позвонил в отделение ОГПУ в Аненнском мосту, после чего и Лыжина и подлинник телеграммы срочно туда доставили. Жена Лыжина случайно поймала меня на тракте. Несмотря на слезы и подтеки туши, она, одетая в ночную пижаму, производила такое странное впечатление, что я не сразу поверил в арест Лыжина – но, увы, пришлось поверить. На первом же буксире я прибыл в ОГПУ. О чудо! Уполномоченный меня сразу принял, а говорили, что обычно нужно было долго ждать. Не успел я поздороваться, он сразу спросил: «Узнать о Лыжине? – и, не дав мне сказать ни слова, прочел лекцию о потере бдительности. Наконец я смог спросить, за что арестован Лыжин? Чисто театральным жестом он вынул из стола злосчастную телеграмму. Прочтя ее, я захохотал, он оторопел. Глянув на него, я проглотил смех и объяснил ему технический смысл написанного в телеграмме, он не хотел верить. «Я уже сообщил в Вытегру и Ленинград, кем ты меня хочешь выставить перед начальством?» После долгих убеждений я спросил, по какой же статье он хочет судить Лыжина? Он ответил назидательно: «Был бы человек, а статья найдется». Мне стало жутко. Сообщать в Ленинград он запретил, тогда я совершил обходной маневр, просив разрешения обратиться в управление, чтобы прислали геолога для продолжения срочных работ по правительственному заданию. Он разрешил, мы написали телеграмму и по его телефону я передал ее на нашу радиостанцию. Мой расчет был прост: получив утром такую радиограмму, Гусев сразу позвонит Лыжину, у которого на квартире стоял телефон, и жена Лыжина ему все расскажет. Днем Гусев вызвал меня по радио, я все ему рассказал, а для перестраховки сразу позвонил в Аненнский. Вечером Лыжина освободили, но настроение было не радостное, а поганое. Насколько же оно было бы хуже, если бы мы могли предположить, что и задержание Мити, и арест Лыжина – звенья одной цепи и только начало всего того, что нам предстояло пережить.
Когда мы летом снова поехали на полевые работы, Лухнев попросил взять на работу подмензулисткой, то есть вычислителем для подсчета отметок при мензульной съемке, Бетти, сестру его жены Регины. Бетти работала на кинофабрике, сошлась с одним из режиссеров, была вынуждена уйти с работы и пока ее режиссер оформлял развод и разъезжался с женой, Бетти лучше было уехать из Ленинграда.
Слава тоже просил взять к нам его старую любовь, интересную брюнетку, за одну неделю потерявшую мужа и дочь и тоже нуждавшуюся в срочном отъезде из Ленинграда. Так, несмотря на мое нежелание брать женщин в партию, их оказалось сразу две.
К любовным романам располагала вся обстановка, к тому же рядом с нами бросила якорь брандвахта с группой молодых актеров Александринского театра на борту. Воцарилась атмосфера летнего флирта и влюбленности. На этом фоне очень обидно было прочесть где-то застрявшее почти на месяц Танино письмо из Ташкента, что мама ее в Ленинград больше не пускает, что ее сватают за местного русского парня, давно влюбленного в нее, и что, как это ни грустно, нам придется расстаться и забыть друг друга. Славка еще раньше говорил: «Не женись на Тане. Девушка, которая так быстро тебе отдается, так же быстро тебе изменит». Я спрашивал себя, за что у меня такая несчастная судьба? Один, снова один, мелькнула любовь и нет ее. Вот чем объяснялось столь долгое отсутствие писем от нее.
Слава, получив от ворот поворот от своей старой любви, почти открыто стал жить со своей реечницей, Любушкой – голубушкой, красавицей с Кемского озера, которая еще в прошлом году работала у него. Славина старая любовь покрутила со мной и, подчеркнуто не скрываясь, стала жить с Ильиным, первым мужем Митиной любви Лизы Бензер.
И тут случилось ЧП. Леша Крылов несколько раз предлагал своей подмензулистке Бетти руку и сердце. Она, влюбленная в своего Пашку, и помыслить не могла ни о ком другом, все отделывалась уговорами и отговорками, а Лешка, как потом оказалось, повторял свое предложение по нескольку раз в день, чуть ли не на каждой стоянке. Однажды, отправив реечника куда-то далеко за болото, Лешка набросился на лежавшую навзничь на солнце Бетьку и, несмотря на ее сопротивление, изнасиловал ее. Бетька в слезах, в порваном платье примчалась домой, где Славка сидел на камералке, и все рассказала ему. Славка рассвирепел, бросился в лес избить, убить, растерзать Лешку, не нашел его и чуть остывший вернулся домой. Я постарался еще больше остудить его, сказав, что нужно все замять, чтобы не испортить Бетьке жизнь. И мне и ему нужно молчать, чтобы больше никто не только не знал, но даже не догадывался. Вечером я по-свойски поговорил с Лешкой и строго наказал ему оставить Бетти в покое, не то отправлю его в Ленинград с докладом о происшедшем, только скрою имя изнасилованной. Он пытался что-то бормотать, но дал слово, что оставит Бетти в покое и обо всем будет молчать. Вечером он напился в стельку. Через месяц выяснилось, что Бетти беременна, она поехала в Вытегру, да, так и есть. Нужно делать аборт, но не раньше, чем через две недели, к тому же обязательно требуется согласие мужа. Недели через три Бетти, и я поехали в Вытегру, представившись ее мужем, положил ее в больницу (тогда не требовалась регистрация брака, достаточно было сказать – это моя жена). Через шесть дней, якобы сделав какую-то срочную работу, вернулись на базу, так и осталось все шито – крыто.
Слава получил письмо от Кати, что она согласна стать его женой. Он добивался этого чуть ли не год, с тех самых пор, как Александр, его брат, привез Катю из командировки и поселил ее в их общей комнате, где кроме них еще жила их сестра Валя, студентка медицинского института. Александр хотел жениться на Кате, но она, узнав от Вали, что у него в Москве есть жена и дочь, которых он бросил, якобы потому, что жена ему изменила, отказала ему. Валя уверяла, что Александр выдумал эту чушь, мы со Славка считали так же.
Мне стало еще грустней, а тут вдобавок приехал новый парторг Тенч, назначенный обкомом и бывший его член, и на его придирчивые расспросы я рассказал, что мой отец был сыном купца. Тенч же показал справку из Вышнего Волочка, что мой отец служащий. Мое будущее рисовалось мне в черном свете – одиночество, неприкаянность и тоска.
В это время Лыжин привез мне из Вытегры давно прибывшие на мое имя два письма из Ленинграда, еще пару дней я за ними не поехал, и Лыжин прислал мне их с оказией. Я глянул, Господи Боже мой! От Тани да из Ленинграда! Она писала, что бабушка уговорила мать отпустить ее ко мне, которого она любит. Таня в Ленинграде, работает, ждет меня и любит, любит!
Не надо говорить, как мы со Славкой рванули работу! Леша нам активно помогал. Ильина отделили, он и так был далеко, а тут еще пришла команда Волгобалтстрой законсервировать. Рассмотрев технический проект, Совнарком решил, что пока нет возможности выделить такие деньги и реконструкция системы может подождать еще пять – десять лет. Мне была дана команда закончить съемку планшетов, остальные работы не начинать, а начатые прекратить. Я и Лыжин должны были сдать оборудование, инструменты и снаряжение на склад строительства. 7 ноября вся наша команда поплыла в Ленинград и выгрузилась на пристани на Синопской набережной, что чуть ниже больших Калашниковых складов.
- Сказка только твоя
В начале тридцатых годов всем изыскателям, вернувшимся с полевых работ, давали очередной отпуск и бесплатную путевку в дом отдыха. Вот и мне в 1934 году оформили отпуск с девятого сентября и дали путевку в дом отдыха, помещавшийся тогда в одном из флигелей бывшего Александровского дворца города Пушкина. В дворцовых комнатах и залах размещались спальни, где одновременно жило десять и даже двадцать человек. Тогда это никого не смущало, о двухместных номерах никто и не помышлял. Чтобы получить место в наименьшей комнате и, по возможности, с окнами на юг – все же светлей, а может и теплей, когда выглянет наше скупое на тепло солнышко – я приезжал к началу регистрации, к восьми или девяти часам утра, еще до завтрака.
В том году я также приехал к восьми, занял койку в четырех или пятиместной комнате, что по тем временам являлось большой удачей, и пошел в столовую. Я сразу обратил внимание на высокую, стройную и громкоголосую девушку с белым кокетливым платочком на коротко остриженной голове. После завтрака вокруг девушки собралась группа ребят и все пошли гулять по парку. Один из парней, Слава, мой сосед по палате, позвал меня с ними. Девушка глянула на меня внимательно и тоже пригласила присоединиться. Делать мне все равно было нечего, и я пошел со всеми. Гуляли, шутили, смеялись, весело проводили время. Так и повелось, вся околотанина компания (девушку звали Таней, и сразу вспомнилось: «итак она звалась Татьяной...») по два-три раза в день, если не было дождя, отправлялась гулять, а вечером в кино. Если же начинался дождь, устраивались в одной из комнат дома отдыха. Эта мужская компания вокруг одной девушки напоминала мне Славянку, и время от времени я уходил гулять сам по себе. Таня спросила: «Почему?» Я ответил: «Люблю тебя, моя комета, но не люблю твой длинный хвост», на что она очень серьезно заметила: «Ведь это временно, в Ленинграде хвоста не будет». Это был знак, что мы сможем встречаться и в Ленинграде. Я сказал, что принимаю это как обещание и не перемену им воспользоваться.
Через несколько дней меня приехал навестить Митя. Моросил дождь, мы с ним разговаривали в зале, напротив, как всегда в кольце ребят, сидела Таня, Митя часто смотрел на нее, попросил познакомить, мы подошли, я представил его и сказал: «Прошу любить и жаловать». Вскоре Митя засобирался уезжать, я позвал Таню проводить его на станцию. Из-за дождя мы ехали в автобусе, а обратно в дом отдыха шли пешком, дождь перестал. Разговаривали. Я узнал, что Таня из Ташкента, вернее, из-под Ташкента – из поселка Луначарское. Отец – преподаватель литературы и русского языка в школе-десятилетке, расположенной почти напротив их дома. Мать – домохозяйка, младшая сестра учится в девятом классе. Сама Таня учится на первом курсе химического факультета вечернего отделения Ленинградского университета. Живет у тети Оли, знакомой родителей. Она, Ольга Эвертовна Кнорринг-Неуструева – ученый-ботаник, ее муж, очень известный почвовед Неуструев, недавно умер. Таня живет в одной комнате с прислугой тети Оли – Линой, много лет служащей в этом доме.
Мы с Таней обменялись телефонами и адресами, договорились встречаться в Ленинграде. Я сделал это не столько из-за себя, сколько из-за Мити, которому Таня очень понравилась. В то время Митя с Лизой в очередной раз разошлись, и было непонятно – на время или насовсем. Сам я тогда относился к Тане спокойно, хотя мне было приятно общаться с ней, простой и милой девушкой.
В тот год заезды и отъезды из дома отдыха происходили каждый день. Таня уезжала пятнадцатого, а я двадцать третьего, и она предложила приехать в день моего отъезда, чтобы мы вместе уехали в Ленинград, на что я, конечно, с радостью согласился.
Пятнадцатого ноября мы провожали Таню большой компанией, а двадцать третьего перед самым обедом она приехала и часов в пять, когда большинство отдыхающих ушло на послеобеденный мертвый час, мы уехали в Ленинград. Я проводил ее домой на Мытнинскую набережную, и мы договорились, что на днях созвонимся о встрече.
Так мы трое – Таня, Митя и я – стали встречаться два раза в неделю по средам и воскресеньям у меня на Пятой Красноармейской. В эти дни Миша, мой сожитель, уходил и, как правило, не возвращался ночевать. К приходу Тани мы с Митей покупали пирожные, несмотря на карточную систему продававшиеся свободно, то есть не на талоны из продовольственной карточки; правда, до вечера все пирожные, даже картошка, раскупались. Мы пили чай, болтали. Наши встречи втроем продолжались месяц – с конца ноября до конца декабря.
Во второй половине декабря Митя как бы засиял, оказалось, Лиза снова его поманила. Он сказал, что наверно скоро перестанет ходить на наши свидания, будет по вечерам занят. Но неожиданно эти встречи втроем закончились раньше. Не то двадцать второго, не то двадцать третьего декабря после очередного чаепития мы поехали на трамвае провожать Таню домой. Уже в ее подъезде Митя, а может и сама Таня, но кто-то из них сказал то ли «можно Вас поцеловать?», то ли «поцелуйте меня». Митя сразу охотно ее поцеловал, я же стоял как оплеванный, и, мне казалось едко, ответил: «Я не люблю коллективные поцелуи», повернулся и ушел. Митя догнал меня на мосту, и я зло и истерично ему выдал. Что это было? Ревность? Oпять как с Асей, оскорбленное самолюбие? Hаверно, и то, и другое.
Митя попрощался и поехал домой на Скороходова, хотя обычно после наших встреч с Таней мы вдвоем возвращались ко мне ночевать.
Следующее свидание с Таней приходилось на двадцать пятое декабря, звонить ей я не стал, она тоже не позвонила заранее и вечером пришла, как всегда. Разделась и жалобно сказала :»Мома, Вы обиделись на меня, а я так хотела, чтобы Вы меня поцеловали». И, стоя у стола, мы стали целоваться, много-много и долго-долго, а что было потом, я помню отдельными, застывшими в памяти картинками: она лежит на кровати, а я нервно запираю дверь. Отдалась она безо всякого сопротивления и все закрывала ладонью глаза.
Пришла она и двадцать восьмого, и тридцать первого, поздравила меня с днем рождения, хотела остаться, чтобы вместе встретить Новый год. Но мы четверо – Митя, Ярослав, Слава и я – договорились встретить Новый 1935 год без девушек: мои друзья собирались в наступающем году жениться, и встреча Нового года была одновременно мальчишником. Мы выпили за старый год, за новый, третий тост обычно провозглашали за милых женщин, вот и теперь решили выпить за них, но с поправкой, что каждый будет пить за свою девушку.
Митя ревниво за мной наблюдал: «А ты за кого пьешь?»
«За Таню», и когда Ярослав co Славой что-то горячо обсуждали, сказал ему, что мы с Таней живем. У него глаза полезли на лоб.
Таня стала регулярно приходить ко мне и оставалась ночевать. Однажды ранним воскресным утром в конце января кто-то постучал в дверь. Не вылезая из кровати, я сказал: «Войдите». Oказалась, Ася, бравшая у меня вычерчивать планшеты, уезжая куда-то на неделю, принесла мне законченную работу. Увидев завернутую с головой в одеяло Танину фигуру, сделала вопрошающее лицо: «Кто это?» Я громко ответил: «Таня». Ася сказала: «Поздравляю Вас». Но глаза говорили иное, она не ожидала, что я так скоро забуду ее и заменю другой.
Мы с Таней не делали секрета из своих отношений. Слава, узнав о моем намерении жениться, долго и горячо отговаривал меня, не надо, мол, брать в жены ту, которая отдалась тебе до свадьбы. Она так же отдастся и другому. Его Катя не подпускала к себе, пока они не расписались.
Почему мы не зарегистрировались и что собирались делать дальше? Помню, я предложил Тане поехать со мной на изыскания. Она спросила: «Кем я поеду?» «Моей Таней», – ответил я. Наверно нужно было сказать: «Моей женой», и была бы поставлена точка. Но я не сказал, и не потому, что не хотел жениться на Тане, нет, а только потому, что в те времена многие не регистрировали свой брак, ведь фактическое сожительство юридически приравнивалось и к зарегистрированному в загсе браку и к церковному венчанию. Таня говорила, что мама требует ее возвращения в Ташкент, не одобрив нашего сближения и не считая его браком. После моего отъезда на полевые работы Таня сразу же уехала домой.
Вначале она часто писала ласковые, любовные письма. Писала, что мама не пускает ее в Ленинград и пытается выдать замуж в Ташкенте (за Таней серьезно ухаживал и, видимо, любил ее старший сын из старой русской дворянской семьи Бородиных). Я отвечал ей, насколько помню, все более нежными письмами, вдруг Таня замолчала, потом пришло письмо: «Больше не пиши, я в Ленинград не вернусь. Ты останешься в моей памяти как до конца не рассказанная сказка».
Я послал несколько писем, просил изменить свое решение, приехать в Ленинград, стать моей женой, в ответ молчание, я тоже прекратил писать. Очень переживал: только что Ася, теперь Таня, что же я за разнесчастный человек! Стал больше работать, с головой ушел в дела, много бывал в поле, уставал и постепенно стал забывать Таню. Неожиданно в конце сентября от нее пришли два письма из Ленинграда – она там, ждет меня и любит, любит!
Мы перебазировались в Вытегру, и раз-два в неделю я звонил ей и писал часто и много. Седьмого ноября я приехал на пароходе в Ленинград, на машине домой, а там накрытый скатерью стол, тарелка с кистью винограда и бриоши. Таня пришла после демонстрации, на которую тогда ходить было строго обязательно. Долгие поцелуи, объятья, не наглядеться, не оторваться друг от друга, что-то говорим, говорим, говорим.
Ее мама, Евгения Александровна, сравнительно молодая женщина тридцати восьми лет, по рассказам Тани очень красивая, была фактически главой семьи, ее слово было законом для всех домашних. Она вызвала Таню в Луначарское и не хотела отпускать ее в Ленинград. Бабушка, Елена Александровна Перетти, жена учителя и мать двоих сыновей, была неизлечимо больна запущенным, а потому не операбельным раком матки и жила у своей дочери. Елена Александровна любила Таню больше, чем дочь и вторую внучку Наташу. Таня была с бабушкой очень близка и рассказала ей обо мне, о наших отношениях, о своей любви, прочла бабушке мои письма, и та твердо сказала ей: «Ты должна ехать к нему в Ленинград». Поэтому последней просьбой к дочери смертельно больной Елены Александровны было отпустить Таню в Ленинград. К ней присоединился и Танин отец, Петр Петрович. Мама сдалась, согласилась, Таня быстро собралась и укатила.
Сейчас самое время написать о Таниной семье, что я знаю со слов самой Тани, Ольги Эвертовны и Петра Петровича. Мама, Евгения Александровна, была скрытной и мало что рассказывала. Вот эта история, как она мне запомнилась.
После завоевания Ташкента русскими войсками генерала Черняева в 1865 году были выделены земли для всех офицеров и солдат экспедиционного корпуса. Вблизи Ташкента построили поселок Троицкое (потом он назывался Ордженикидзе, Луначарское, а теперь это один из районов Ташкента), где среди прочих получил надел и полковник-сапер Александр Савич. Вскоре он женился на немке Вильгельмине Августовне, и у них родилась красавица – дочь Елена, Танина бабушка. По преданию в нее влюбился и просил ее руки получивший воспитание в Петербурге сын Бухарского эмира от вывезенной из Парижа француженки. Выдать дочь за сына «сорта», как презрительно русские называли узбеков, нет, ни за что! Полковник просто выгнал его из дома. Тогда оскорбленный и влюбленный сын эмира увез Елену и, как говорят, опоив, лишил ее невинности, надеясь, что теперь полковник выдаст за него дочь. Вместо этого солдаты-саперы убили похитителя, а полковник куда-то увез забеременевшую дочь, где она тайно родила девочку. Дед окрестил внучку Евгенией и официально удочерил, сделав своей наследницей. А дочь Елену с очень большим приданым выдал замуж за учителя рисования Ташкентской гимназии, выходца из Италии Василия Перетти. Она прожила с ним не очень счастливую жизнь и родила двоих сыновей. Заболев раком, она переехала жить к дочери и умерла уже после отъезда Тани в Ленинград.
В первый же день моего приезда Таня сказала, что в ноябре-декабре в Ленинград приедет мама навестить Ольгу Эвертовну и Савичей, своих родных по деду, ну и конечно посмотреть, каков он есть, ее зять.
Мы с Таней договорились, что двадцать седьмого ноября пойдем в загс, я ушел на работу, закрутился и совершенно забыл. Таня нашла меня на совещании у Гусева, я попросил разрешения уйти, пришлось объяснить причину, совещание прервалось, все дружно благословили нас, и я умчался на угол улиц Садовой и Майорова, где размещались райисполком и загс. Процедура бракосочетания не заняла много времени, только регистраторша долго и придирчиво расспрашивала меня, в первый ли раз я женюсь. Мы заранее не договорились о фамилии, и поэтому Таня осталась Бочарниковой. На работе меня поздравили кто сочувственно, кто иронически, и никто не предложил обмыть, выпить, это было не принято.
Назавтра после моего приезда пришел Мишка, я ему сказал, чтобы он освободил комнату, как мы и договаривались, когда по просьбе его старшего брата Лазаря Гринберга, работавшего на заводе «Бурав» начальником отдела снабжения, я его к себе прописывал. Мишка замялся, мол, выехать ему некуда, за это время оба брата женились и заняли жилплощадь, где он проживал, и вообще, за прошедшие почти четыре года он имеет такое же право на комнату, как и я. Я напомнил ему обещание Лазаря, «вот и говори с ним». Я поехал на завод к Лазарю. Все меня встретили радостно, тепло, как своего, зашел к парторгу Козлову, он спросил: «Tак или по делу?» Рассказал, зачем пришел. «Очень ты добрый парень, ну сходи к Лазарю, не договоришься, веди его ко мне, надо же помочь тебе, добряку», прозвучало как «дураку».
Зашел к Лазарю, он уже знал, зачем я пришел: «Это дело твое и Мишкино, я ни при чем. Мало ли, что было сказано-обещано столько лет назад, я ничего не могу и не буду делать». «Все?» спросил я. Он ответил: «Все, а что еще?» Я, не выдержав, выложил весь запас русских ругательств, что слышал от водоливов барж на шлюзах Мариинской системы, а потом предложил зайти к парторгу. Козлов тихо и внушительно сказал: «Обманывать молодых не позволим. Чтобы к этому вопросу больше не возвращаться, сделай, как обещал». Лазарь взвился: «Не твое дело, я завтра же уволюсь!» Козлов ответил: «Уходи, но знай, найду, где ты будешь работать, и там договорюсь с парткомом. Учти, подумай». А мне сказал: «Иди и, если он ничего не сделает, заходи снова, найдем на него управу, так и знай, Лазарь».
Вечером Мишка просил не портить Лазарю жизнь и разменять нашу комнату на две, за что он отдаст свой мебельный гарнитур: диван, кресла, стулья и стол, мол, стоит это столько же, сколько платят сейчас за комнату.
В это время Беттин Паша стал разменивать свою комнату, а Беттину они согласились продать мне взамен Мишкиной мебели. Я стал оформлять обмен, но сходу получил отказ: «Вы явно покупаете комнату». Я стал искать дополнительные варианты и через две-три недели скомбинировал обмен, в котором участвовало семь семей. Инспектор сказал мне: «Чую, что тут незаконная торговля жилплощадью, но доказать не могу и вынужден дать Вам разрешение на обмен». Я церемонно поклонился, сказал: «Благодарю», и мы с Таней срочно переехали.
Забыл написать, что Таню я перевез к себе еще на Пятую Роту. Переселение не потребовало большого труда – два чемодана среднего размера и связку книг мы перевезли на трамвае. Для Таниной прописки в мою комнату требовалась подпись второго сожителя. Мишки обиженно заартачился, мол, почему я его не спросил, когда перевозил Таню, и неудобно ее прописывать в комнату вместе с ним. Я не стал материться в присутстви Тани и насколько мог спокойнее спросил: «Ну что, опять идти в партком?» Он молча расписался на моем заявлении.
Наша новая четырнадцатиметровая комната была на втором этаже двенадцатого корпуса дома номер сорок по Кондратьевскому проспекту. Комната была очень светлая, большое окно выходило на широкий двор и газон. Мы перевезли в нее старый, еще привезенный из Боровичей, раздвижной квадратный обеденный стол на круглых фасонных толстых ножках, сундук, метр двадцать на метр тридцать и тоже из Боровичей, и металлическую полуторную кровать с двумя большими «еврейскими» подушками.
Наконец-то у нас своя комната и мы в ней одни! Таня шепчет мне в ухо: «Мом, ты понимаешь, близость с тобой – это сказка, настоящая сказка».
Так и осталось, сказка – это наша близость.
В 1937 году при работах на трассе Кемерово-Сталинск у нашей партии был почти полуторомесячный простой. В самую летнюю пору мы были вынуждены
заняться камеральной обработкой, конечно по вечерам были выпивка и девушки. Слава всерьез закрутил любовь с одной милой парикмахершой, а я только смеялся. Рассказал Тане в письме, она ответила ревниво – тревожно, чтобы развеять ее опасения, я телеграфировал «сказка только твоя», она успокоилась, прислала ласковое, извиняющееся письмо, где описала, как ее папа удивился моей телеграмме: «Как умеют переврать телеграмму на почте – осталась одна чушь».
Через пару дней, вернее в первое воскресенье, мы навестили тетю Олю. Ольга Эвертовна Кнорринг-Неуструева была одной из первых в России женщин-ботаников, участвовала во многих трудных экспедициях. Она была из обедневшего шведского дворянского рода, конечно с изрядным добавлением русской крови. Они с сестрой рано осиротели и воспитывались в Мариинском сиротском институте для благородных девиц, по окончанию которого учились на женских курсах, а потом Ольга Эвертовна поехала коллектором (помощником ботаника) в экспедицию в Среднюю Азию, где встретила и стала женой знаменитого ученого-почвоведа Неуструева. Я познакомился с Ольгой Эвертовной уже после его смерти от острого сердечного приступа в поезде Москва-Самара, он забыл взять с собой нитроглицерин. Ольга Эвертовна стала крупным специалистом по флоре Средней Азии, особенно ее высокогорной части. То ли через мужа, то ли через своих высокопоставленных родственников (ее дядя был одним из близких друзей Маннергейма, царского конюшего, а потом фактического диктатора Финляндии) Ольга Эвертовна познакомилась с сосланной в Ташкент под надзор полиции народоволкой княжной Ольгой Николаевной Мещерской, снимавшей комнату в доме Таниных родителей. Ольга Николаевна жила в семье Бочарниковых почти как родственница, она была очень дружна с Таниным отцом, Петром Петровичем Бочарниковым, окончившим Московский университет и бывшим настоящим русским интеллигентом. Ольга Николаевна охотно занималась с маленькой Таней, следила за ее чтением и общим развитием, а за цвет волос прозвала Аинькой-табачком.
Я полюбил ласковое прозвище Аинька и стал называть им Таню.
Таня была нежным и отзывчивым на ласку ребенком и немудренно, что Ольга Николаевна очень привязалась к ней. Ольга Эвертовна говорила, что Таня скрасила Ольге Николаевне Мещерской последние годы жизни, но и Таня много получила от нее. Под влиянием отца, бабушки и Ольги Николаевны Таня выросла настоящим хорошим человеком.
Когда Таня окончила школу, Ольга Эвертовна, которая, приезжая в Ташкент, всегда останавливалась у Бочарниковых, предложила родителям Тани отпустить дочь с ней в Ленинград поступать в институт.
Приехав в Ленинград в 1933 году, Таня поступила на вечернее отделение химического факультета Ленинградского университета и на работу химиком-лаборантом. Жила она в большой пятикомнатной квартире Ольги Эвертовны и ее сестры в комнате Лины, прислуги Ольги Эвертовны.
Я уже писал, что в предверии приезда Таниной мамы Евгении Александровны, мы с Таней срочно расписались в ЗАГСе.
Таня очень беспокоилась, как мама примет ее Мому, и постаралась сделать все, чтобы мама отнеслась ко мне хорошо, я, со своей стороны, тоже старался понравиться молодой, красивой и властной теще. Тридцативосьмилетняя Евгения Александровна была удивительно красива: невысокого роста, с великолепной фигурой и гордым прекрасным лицом, которое несколько портили строгие неприветливые глаза. Но когда она была в хорошем настроении, глаза добрели, и она становилась просто красавицей. С самого раннего детства, несмотря на любовь деда, она больно ощущала свое ложное положение в семье. Слуги, родственники, улица не давали забыть об ее незаконном происхождении, хотя и завидовали ей: красивая и богатая наследница деда, завещавшего еще при жизни все свое состояние удочеренной внучке.
Ей не было шестнадцати лет, когда на первом же гимназическом балу в нее без памяти влюбился только что приехавший из Москвы учитель литературы и русского языка двадцатисемилетний Петр Петрович Бочарников. Этот брак устраивал Савичей и, как только невесте исполнилось шестнадцать лет, их обвенчали. В семнадцать она уже родила Таню, не очень-то желанного ребенка, впрочем, весь этот брак был безо всякой любви с ее стороны. Обожание мужа она принимала как должное, как же иначе – с такой красотой и таким приданым!
А отец без ума любил Таню, и она росла под его и Ольги Николаевны влиянием. Мать заботилась разве только об одежде дочери, во все остальное не вмешиваясь. Таня выросла папиной любимицей, унаследовав от него мягкий и ранимый характер, непосредственность поведения и любовь к русской культуре, в первую очередь к русской литературе.
Евгения Александровна приехала и держала себя со мной очень строго, лучше сказать, чопорно. Я относился к этому легко и иронично, из-за чего Таня порой с опаской смотрела на мать, но теща то ли не замечала, то ли не обращала внимания на мое поведение и ясно давала понять, что я Тане муж и тут уж ничего не поделаешь, обдурил, дескать, девку. Весь вид ее говорил, посмотрим, что из этого получится. Даже уважение, каким я пользовался у Ольги Эвертовны и моих друзей, с которыми мы ее знакомили, мало повлияло на ее, более чем прохладное, отношение ко мне. Нанося визиты своим родственникам со стороны деда и родным знакомого по Ташкенту Александра Николаевича Калинина, она не только меня, но и Таню с собой не брала. Погостила она у нас недолго, недели две, оставила Тане деньги на мебель и укатила обратно в Ташкент, так и не взглянув на меня более-менее ласково. И остались мы с Таней вдвоем наслаждаться своей близостью, своей взаимной, с каждым днем все становящейся нежнее, любовью, а вскоре мы переехали на Кондратьевский в отдельную четырнадцатиметровую комнату. На подаренные тещей деньги мы купили платяной и книжный шкаф модного тогда светлого тона.
Мы старались не думать о висевшем надо мной готовящемся исключении из партии, как и о многом другом, что творилось вокруг нас.
Почти сразу после отъезда матери Таня забеременела и, уж не помню, почему, мы решили, что она сделает аборт, хотя прекрасно знали о вероятных плохих последствиях, но понадеялись на великое русское слово «авось». Авось минует нас чаша сия. Кажется, неопределенность моего будущего сыграла в этом решении далеко не последнюю роль. Таня лежала в больнице на Лиговке. В эти дни хоронили академика Павлова и, придя навестить Таню, я оказался запертым в больнице, так как на улицу никого не выпускали, и потому видел похоронную процессию, направлявшуюся в так называемую Павловскую церковь. Верующий Иван Петрович Павлов был председателем двадцати, то есть церковного совета церкви, стоявшей на углу Невского проспекта и улицы Восстания до самой его смерти. Перед войной ее взорвали, и груда кирпича лежала до окончания войны, в пятидесятых годах на месте церкви построили станцию метро Площадь Восстания.
В нашей квартире жило еще два семейства по четыре человека в каждом: муж, жена и по две девочки. Прихожая состояла из одних дверей, и только рядом с кухонной дверью, против двери в туалет, был небольшой, сантиметров шестьдесят, простенок c висящей вешалкой. Две хозяйки с трудом помещались на кухне, где стояли три маленьких стола и четырехкомфорочная газовая плита.
Но самое главное – мы имели свою комнату, и наше счастье было безгранично. Правда, вместе мы были очень немного – два-три, редко четыре месяца в году, но это только усиливало нашу взаимную любовь и счастье от общения. Это было больше, чем радость и счастье от полного слияния, это действительно была сказка, невысказанная сказка.
Поэтому я и телеграфировал Тане летом тридцать седьмого года: «cказка только твоя».
- Я – беспартийный большевик
Я вступил в комсомол в Смоленске, где я уже был не сыном базарной торговки, а племянником старого большевика, и никаких возражений против моего вступления не было.
Комсомольцем я приехал в Ленинград и встал на учет в Московско-Кировский райком комсомола. Заниматься общественной работой меня отправили в общеобразовательную школу на Второй Роте, где я познакомился с Валей и ее подругами: Верой Резвой и еще двумя девушками, чьи имена и фамилии я уже не помню. Они были очень красивые, но выше меня ростом, а я еще тогда не вырос и ухаживать за высокими девушками не смел.
В сентябре 1926 года биржа труда отправила меня на завод «Бурав» и уже там я встал на постоянный комсомольский учет. Первые два-три месяца я выполнял отдельные поручения комсомольского секретаря, а потом меня избрали членом конфликтной комиссии от рабочей молодежи, и я работал в ней до своего увольнения с завода. Осенью двадцать девятого года меня приняли кандидатом, а в апреле 1930 года членом ВКП(Б) (Всероссийской коммунистической партии большевиков). Вступить в партию мне предложил Козлов, секретарь партячейки, я ему рассказал о своем соцпроисхождении и он ответил: «Я посылал запрос в город Вышний Волочек и мне ответили, что твой отей работал служащим, а что он был сыном купца, так ты-то тут при чем?»
Я целиком был согласен с такой интерпретацией и в графе анкеты «социальное происхождение» написал «служащий». Так же я заполнил анкету в Укампреке, естественно, эта же анкета перешла в Волгобалтстрой, где осенью 1934 года я прошел партчистку, во время которой произошел такой случай: я и Слава числились у начальства в любимчиках, и хотя никаких выгод мы от этого не имели, некоторым ребятам не нравился сам факт и они старались, когда только можно, выставить нас в плохом свете; и вот один из них, его фамилию я конечно забыл, весной тридцать четвертого года сообщил секретарю нашей партячейки Баранову, что я скрываю свое происхождение. Теперь уже Баранов запросил Вышний Волочек и, как и прежде Козлов, получил ответ, что мой отец был служащим на кирпичном заводе Матвеева. На собрании по партчистке мой недоброжелатель выступил с предложением проверить мое происхождение, но председатель собрания зачитал справку из Вышнего Волочка и вопрос был исчерпан.
Однако после убийства Кирова, которое потрясло меня, как и очень многих, я решил, что должен сообщить о своем отце: служащим-то он был служащим, но в то же время сыном купца первой гильдии, поэтому имел право считаться купцом третьей гильдии и, чтобы посещать города вне черты оседлости, правом этим воспользовался1. Об этом я рассказал летом 1935 года Тенчу, новому секретарю партячейки, приехавшему к нам в полевой отряд, раньше он был секретарем обкома, но за несколько дней до убийства Кирова вернул партбилет Николаеву, убийце Кирова, за что был исключен из членов обкома и послан к нам на низовую работу.
1 В «Справочной книге о лицах Санкт-Петербургского купечества за 1913 год» упоминается наш дед Борух Шефтелевич Вязьменский, 57 лет, Санкт-Петербургский купец второй гильдии. Там же перечислены его домочадцы, включая сына Моисея двух лет. Примечание М. В.
Тенч вроде бы внимательно и сочувственно выслушал меня, сказал, что я поступил правильно, рассказав правду о происхождении отца, что он лично будет настаивать оставить меня в рядах партии, и показал мне полученную из Вышнего Волочка уже третью справку, что мой отец служил на заводе Матвеева. Потом мне передали, что в политотделе СЗРП (Северо-западного речного пороходства), который для нас являлся как бы райкомом, он требовал моего исключения. Секретарь политотдела СЗРП, куда меня вызвали по моему делу, со мной почти не говорил, просто попросил партбилет, перелистал его и спросил: «A что, собственно, Вы опротестовываете?» Я ответил, что ничего не опротестовываю, я сам все рассказал, ведь без моего признания я по всем справкам числюсь сыном служащего. На что он сказал: «По решению партячейки (о чем Тенч не сказал мне ни слова) и политотдела Вы из партии исключены и можете обжаловать это решение в обкоме».
Я написал в обком и, еще будучи на полевых работах, получил от Тани их ответ, что «для изменения решения политотдела у обкома оснований нет». Приехав в Ленинград, я написал письмо в ЦК (центральный комитет партии), именно просто в ЦК, хотя мне и говорили многие другие исключенные, а их действительно было много, только у нас в партячейке из десяти человек было исключено семь, что аппеляция, адресованная лично Сталину, в большинстве случаев имеет положительное решение, а адресованная просто ЦК, как правило, нет. Но к этому времени я уже ясно понимал, что все репрессии идут лично от Сталина, и просить его восстановить меня в партии не считал для себя возможным. Скоро я получил вызов в обком, где по аппеляциям работала комиссия ЦК под руководством, по-моему, брата Куйбышева.
Принявший меня работник комиссии, не в пример работнику политотдела, вежливо поздоровался, внимательно выслушал, задал пару вопросов о моей работе, прочел характеристику, отметил, что она хорошая, задал вопрос об отце, где и кем работал, где и когда умер, и, подумав, сказал: «Восстановить Вас в партии не в моей власти, а вот чтобы Вас не привлекали к ответственности за то, что Вы скрывали сословие отца (мне показалось, что он сделал ударение на словах «сословие отца»), я в Вашем деле запишу. Идите и работайте так же хорошо, как прежде, и высоко держите честь беспартийного большевика.» Писать на съезд я считал бесцельным, хотя оказалось, что я был не прав.
Нашего директора, Гусева Максима Ефремовича, исключили за попытку скрыть свое национальное происхождение, оказывается, мы и не знали, он был еврей с типично еврейской фамилией, а женившись, сменил ее на фамилию жены. Его жена была председателем ленинградского профсоюза, кажется, швейников и тоже пострадала от его исключения из партии. Гусев аппелировал к съезду и съезд его восстановил. Во время войны он руководил строительством укреплений на Волховском фронте, имел чин полковника.
Съезд восстановил также Инну Борисову (мать нашей ленинградской поэтессы Майи Борисовой), ее исключили из партии за то, что она родилась в Париже, где в эммиграции жили ее родители.
Мишу Русакова, настоящего честного коммуниста, прекрасного, всегда исполнительного заместителя начальника изыскательской партии, исключили за дружбу с расстрелянным, или тогда еще только сосланным, вторым секретарем Ленинградского обкома Чудовым. Съезд восстановил Мишу в партии, но очень скоро его арестовали и он, как многие в то время, пропал в лагерных пропастях земли где-то в Воркуте. Гусев обратился в партийные органы с ходатайством, дал отличную характеристику Мише, но это не помогло.
Нового секретаря и устроителя погрома нашей партячейки Тенча это не спасло, скоро его арестовали за возврат Николаеву партбилета и его дальнейшая судьба мне не известна.
В конце 1935 года пришло решение законсервировать строительство Волгобалта и у нас прошло большое сокращение, под которое попал я и мои ближайшие сотрудники по полевым работам последних лет Слава Казанский и Леша Крылов. Нам выплатили выходное пособие и уволили по статье «сокращение штатов».
- Моя специальность – изыскание трасс ЛЭП (1936 год)
Весной 1936 года многие изыскатели оказались безработными и устроиться на новое место оказалось не так-то просто. Мы трое, Слава, Леша и я, стали искать работу, скопом и поврозь ходили по организациям и скоро обнаружили, что после первого разговора нас троих охотно брали – все письменные отзывы и телефонные рекомендациии Лухнева, Франтова или Кувалдина были в превосходной степени. Но стоило нам заполнить анкеты, работу предлагали только Славе и Леше, а мне отказывали, отводя в сторону взгляд или невнятно говоря что-то типа: «Сами понимаете». Тогда ребята решили, что мы будем устраиваться на работу только втроем – все вместе. Чтобы не потерять непрерывность стажа, найти новое место работы нужно было в течении месяца, истекавшего девятого марта, но проходили день за днем, а мы так никуда и не устроились. Только в Ленинградском геодезическом тресте нам предложили компромисс: сейчас нас примут в изыскательскую партию, а осенью после приезда с полевых работ уже зачислят в штат; правда, Славу и Лешу предлагали зачислить в штат сразу, а меня осенью, но мы пообещали, что если до пятого-шестого марта мы не устроимся, то придем к ним.
В эти дни я зашел в Волгобалт – Франтов просил меня кое-что уточнить по согласованиям трассы ЛЭП, там я встретил нашего проектировщика Берштейна, он, узнав, что мы еще не устроены, посоветовал зайти в ЛОТЭП (Ленинградское отделение Теплоэлектропроекта), там начинают изыскания и проектирования ЛЭП, а знающих работников у них нет.
Назавтра я пошел в отдел кадров ТЭПа, поговорив со мной, человек явно инвалидного вида позвонил в ОИЗ (отдел изысканий) и сказал, что я сейчас приду – вопрос о моей партийности не поднимался. Я пришел к начальнику ОИЗа Леониду Александровичу Цветикову, интеллигентный вид, мягкие манеры и вопросы, вопросы, вопросы. «Кто Вас послал?»- сказал, что Берштейн. Он меня поправил: «Бернштейн». Я промолчал. «Хорошая рекомендация», – сказал он и обрадовался, услышав, что нас трое и все мы работали на трассе ЛЭП. Договорились, что завтра придем оформляться. Пришли, заполнили анкеты, отдали начальнику отдела кадров Ленинскому. «Придите завтра.» Пришли:» Идите в ОИЗ», – опять долгие расспросы, что мы знаем, что умеем. «Да, нам вы нужны, я звонил Франтову, отзывы самые хорошие, но все зависит от директора и отдела кадров, как я понимаю, вы идете только все вместе?» – ребята сказали: «Только вместе». Цветиков при мне позвонил Гусеву и Баранову (я назвал его секретарем партячейки вместо Тенча, который мог ляпнуть или нарочно сказать любую пакость). Директор Гурий Тимофеевич Клименков, крупный мужчина цыганистого вида, сказал: «Отзывы о тебе отличные. Будешь работать так же хорошо, как и раньше?». Сказал: «Да». «Даешь честное слово?» Я ответил: «Честное слово беспартийного большевика». Засмеялся. «Оформляй»,- сказал Ленинскому. Тот, чуть-чуть улыбаясь, ответил: «Не возражаю», – и повел оформлять.
В последнюю минуту я узнал, что меня оформляют не начальником отряда, а только старшим техником. Опять в ОИЗ. Звонки в отдел кадров и директору: «Поедете в поле – назначу начальником отряда», – согласился. 10 марта мы втроем вышли на работу и стали готовиться к полевым изысканиям трассы стодесятикиловаттной ЛЭП Черемхово-Иркутск. Через месяц буквально день в день меня назначили начальником отряда, а через пару месяцев мы выехали в Черемхово.
В поезде произошла одна занятная история: поезда до Иркутска шли дней семь с хвостиком и вот, проходя по вагонам в ресторан, я заметил, что одна женщина смотрит на меня слишком внимательно, а стоит нам прийти в ресторан, как она с подругами тоже приходит и садится, чтобы видеть меня. Ребята подтрунивали, я отвечал ей ухарскими взглядами, а через пару дней зашел к ней в купе и спросил: «В чем дело? Не зря же Вы так внимательно меня разглядываете». Она сказала: «Перед Новым годом я видела, как молодая пара долго и нежно целовалась на углу Пятой Роты и Измайловского. Это были Вы». «Наверняка мы!» – радостно ответил я, приятно было вспомнить.
Поцелуи на улицах были тогда редки, не то, что теперь. «Это выглядело дико? – спросил я, – все же зима, мороз и трамвайная остановка». «Нет, – ответила она, –я смотрела на вас с удовольствием и завистью». Вот и открылась тайна взглядов! Вскоре я вышел из купе, а вылетевшие стайкой при моем появлении ее соседки были разочарованы быстрым окончанием свидания, явно ожидая чего-то большего. Но я тогда был так полон Таней!
Кроме того, я никогда не был сторонником романов на день, неделю или пару месяцев. Боязнь случайных связей мне привила мама, это спасло меня от многого, я достаточно насмотрелся на своих товарищей.
В Черемхово распрощались, помахав друг другу ручкой, и больше я никогда ее не встречал, мы с Таней уехали на другой конец города.
В Черемхово нас ждал пустой перрон – нас никто не встречал. Было страшновато, я немного боялся неизвестной работы, но, как и в дальнейшем, это чувство заставляло меня мобилизовать все свои силы, знания и умение на ее выполнение.
Транспорт нам должен был выделить Дробышев, директор строящейся Черемховской ТЭЦ, очень толковый, умный и преданный делу человек, потом он стал замминистра, а в эпоху совнархозов председателем Карагандинского совнархоза, но за то, что он дал находившемуся у него в подчинении разжалованному Г.М.Маленкову путевку в Сочи, его сняли и досиживал он в должностях не выше директора средней ТЭЦ.
Принимал он нас хорошо, лучше сказать, по-семейному, чему способствовала его милая и исключительно интересная жена.
Больше всего нам нужна была грузовая машина, но у него не было: даже для своих поездок он просил машину у начальника строительства, тогда они с завхозом, посланным в наш отряд в какой-то мере для надзора над нами, пришлыми, приняли умное, но практически противозаконное решение разрешить нам оплату попутных машин, а по окончании работ составить акт и оправдать все расходы, не святым же духом будет выполнена работа-то.
Я очень опасался такой операции, но они оба уверяли, что все пройдет гладко. Мы стали останавливать машины на трассе, а надо сказать, что трасса ЛЭП проходила в пяти километрах от старого каторжного тракта и только в одном месте у деревни Суховской, почти на подходе к поселку Иннокентиевское (Ленино), отстояла от трассы на десять-пятнадцать километров, и несомненно на транспорте мы экономили.
Отряд состоял из шести инженерно-технических работников и из двенадцати рабочих. ИТР были мы трое; бурмастер Володя Ломковский, сын адмирала; оригинальный тип и не менее оригинальный нивелировщик Саша Мартыненко, прозванный нами «парикмахером», и наш завхоз, член партии и бывший типографский рабочий, которому врачи рекомендовали пару лет отдохнуть от свинцовой пыли, и полевые работы были очень кстати. Первое время он действительно приглядывал за нами как за жуликами, но убедившись, что мы обычные, как и он люди, стал жить с нами душа в душу. Он был хороший и простой парень, жаль, что из-за транспортных документов его отозвали в Ленинград и, разругавшись в ЛОТЭПе, он уволился.
Мы быстро устроились, распределили обязанности по организации работ, согласованию и рекогносцировке трассы. Сначала рабочих нам дал Дробышев, потом мы нашли своих и, как уже было отработано на Свирской трассе, выстроились в цепочку. Я с рубщиками и вешальщиками был передовым, Слава с теодолитом делал вешенье, измерение углов и засечки, дальше шел Леша с пикетажем и Сашка с нивелиром и поперечниками, а замыкал Володя Ломковский с легким буровым компонентом. Лесу как такового было мало, и мы шли быстро – иногда по десять километров в день, что дало возможность почти совсем не прокладывать рекогносцировочных инструментальных ходов, а просто вешать. Хорошо легла линия? Так и оставим! Плохо измеришь – на сколько и куда отнести? И перевешаем. Под конец так обнаглели, что пикетаж и нивелировку пускали прямо следом за вешеньем и конечно однажды нарвались на полуторокилометровую пойму ручья и хорошую пашню рядом с ним в ста пятидесяти метрах, ну и двенадцать километров хода пришлось бросить.
На подходе к поселку Ленино задержались с согласованиями и самим подходом, ведь стодесятикиловаттной части еще не существовало даже в проекте, тем более в натуре.
В середине работы или ближе к ее концу приехала инженер-проектировщик Надежда Ильинична Бернштейн, очень толковый молодой инженер и интересная женщина с темно-бронзовой косой до самых пят. Она просмотрела трассу с машины, с тракта и по картам, все приняла, нас похвалила и вдруг спросила: «А почему, поступая в ТЭП, Вы сказали, что Вас рекомендую я?» Только тогда я понял, почему и Цветиков, и Клименков так хорошо к нам отнеслись, услышав, что нас рекомендует Бернштейн. Рассказал ей, как было: cозвучие ее фамилии с фамилией Берштейн без первого «н» помогло нам устроиться в ЛОТЭП, посмеялись, она уехала, и, как мы потом узнали, дала нам в Ленинграде самую лестную характеристику.
Мы доделали необходимую камералку, начали рассчитывать рабочих, паковать багаж, вдруг пришла телеграмма произвести съемку района строящейся ТЭЦ в трех масштабах, саму стройплощадку в масштабе 1: 500, районы поселка и складов в 1: 10000 и окружающий район в 1: 50000.
Цветиков, хотя и поверил рекомендациям, данным нам Франтовым и Кувалдиным, прислал к нам «инспектора» – Ивана Васильевича Воронова, старого, еще со свирьстроевским стажем, изыскателя – и наделил его правами технического руководителя. Воронов знал только теодолитно-нивелирные ходы да простые цепочки треугольников и то, что мы в центре сотворили – центральную систему, пару четырехугольников и несколько пунктов воткнули обратными засечками – привело его в ужас. На наше счастье приехал геодезист иркутского госнадзора контролировать геодезистов-маркшейдеров Черемховского угольного бассейна, попросили его проконсультировать нас, он все проверил и одобрил, помог нам получить координаты пунктов геотриангуляции и маркшейдеровки опорной сети, тогда Воронов успокоился.
Работы набиралось аж до ноябрьских праздников, и мы со Славой вызвали в Черемхово жен. Дробышев устроил нам по отдельной комнате в одном из первых щитовых бараков (до настоящей зимы мы собирались закончить), еще одну комнатенку удалось получить для Леши и Ломковского, а «парикмахера», скулившего как щенок на непредвиденную задержку, отпустили с Богом домой, уломав Воронова, что сами сделаем и лучше и быстрее, а после одобрения наших материалов иркутским геодезистом он в нас верил.
Завхоза потребовали на правеж в ЛОТЭП. Кончилась эта история тем, что после оформления акта о списании этих семи или восьми тысяч (а при аренде машины эта сумма выросла бы до двадцати-двадцати пяти тысяч) деньги списали и завхоза уволили, а жаль, хороший и работящий был парень.
На время съемки площадки ТЭЦ строители выделили нам рабочих, давали машину и обеспечили жильем –дали комнаты в бараке ИТР. Мы со Славой сразу же вызвали жен и два – три месяца прожили как молодожены, кем собственно и были. Хорошее было время, чудная природа, сухая осень и предзимье, хотя было много работы, но она была разнообразной, то поле, то камералка с очень интересными новыми вычислениями, а вечером пару часов полноценный отдых в семейной обстановке.
Работу мы окончили к ноябрьским праздникам, мы с Таней уехали в Ленинград, а Катя чем-то серьезно заболела, ее увезли в черемховскую больницу, и Слава остался с ней. Когда я приехал в Ленинрад, Цветиков согласился с моим решением, что за это время Слава оформит все согласования в Черемхово.
В ЛОТЭПе нашей работой остались довольны и всем прибавили по двадцать пять рублей – тогда была такая мода: каждый год после полевых работ прибавлять к зарплате по десять – двадцать рублей.
В Ленинграде я отгулял отпуск и засел за камералку. С обработкой материалов и составлением отчета по площадке Черемховской ГЭС затруднений не было, все делалось по давно отработанным стандартам и с этим покончили быстро.
Другое дело был отчет по изысканиям трассы ЛЭП. В нем нужно было описать район, обосновать выбор направления трассы, а потом уж привести чисто топографические данные и точности увязки теодолитно-нивелирных ходов от одного опорного пункта до другого.
С первыми двумя разделами я здорово намучился, оказалось, я плохо владею техническим русским языком, обоснования получались неубедительными или маловразумительными, и я стал переписывать. Второй вариант отчета тоже не был одобрен и меня отрядили к руководителю гидрометеорологической группы Когану. Под руководством Когана, переписав отчет еще два-три раза, я наконец-то сделал его убедительным и сдал в печать.
На всю жизнь я сохранил благодарность Когану и Цветикову, что они научили меня писать отчеты по выбору трассы ЛЭП. До этого вообще не было таких отчетов, и мы создали первый его вариант, который потом год от года улучшался.
- Кузбасс – 1937 год
Только – только успев отгулять отпуск за предыдущий год, а тогда с этим было очень строго, пришел срок отпуска – иди отгуливай, и отмучаться с отчетом по ЛЭП, как мы снова получили срочную работу. Едва мы успели отправить в Кемерово карты, как нас еще в феврале выставили на срочную трассу ЛЭП 220 киловатт Кемерово – Новокузнецк (тогда он назывался Сталинск). Поехали две независимые друг от друга партии – наша и Жукова, назначенного начальником второй партии. Сделано это было потому, что Жуков был лет на десять старше меня, но до этого года работал только на площадках и специфику трассировки ЛЭП совершенно не знал, подчинить его мне сочли неудобным, а подчинять нас ему было просто глупо. При первом же зондаже Цветикова я это предложение резко отверг, да и Жуков, подойдя ко мне, сказал, что он тоже отказался как от подчинения мне, так и от моего подчинения ему: Tрассы разные, будем работать самостоятельно», – так и решили. Тем более, что мы должны были делать другую трассу Кемерово – Новосибирск для связи двух крупных станций и для электрификации железной дороги, движение по которой из-за вывоза угля на Урал было очень напряженным.
Однако перед самым отъездом выяснилось, что трасса Кемерово – Сталинск стала более срочной и нам дали участок этой трассы Прокопьевск – Белово длиной около восьмидесяти километров.
Морозы стояли под 30º, но мы начали споро, удалось быстро согласовать трассу вдоль существующей ЛЭП 110 киловатт того же направления и пришлось только попотеть над выходом из Прокопьевска, а потом уже и над подходом к подстанции строящейся Беловской ГРЭС.
Подход к подстанции Прокопьевск мы согласовывали вместе с Жуковым, и я с ужасом увидел, что он абсолютно не понимает, ни как прокладывать, ни как согласовывать трассу ЛЭП. Я счел себя обязанным написать об этом Папе Лене, так между собой мы стали звать Цветикова Леонида Александровича. Он действительно относился к нам по-отечески, прощая ошибки, вызванные азартом молодости, и при каждом удобном случае наставлял нас на путь истинный.
Шли мы довольно ходко, уж два – три километра давали ежедневно. Однажды, когда Слава из-за чирия остался дома распивать с хозяином Монаха (так называлась трехлитровая бутыль), я протрассировал два километра, замерз и пошел напрямую в деревню, где мы остановились. Не дойдя пяти километров до дому, я по пояс провалился в незамерзший ручей. Хорошо, что со мной шел рабочий – подносщик, я оставил ему теодолит и рванул к дому, но с каждым шагом одежда все больше замерзала, каменела на мне и я все замедлял и замедлял шаг. Все ахнули, когда я ввалился домой, срочно содрали с меня ватные штаны, белье и сходу дали один за другим два стакана водки. Я, как провалился, только утром проснулся с головной болью, чуть опохмелился, хотя вообще всю жизнь не любил опохмеляться и прибегал к этому средству только в самом крайнем случае, и пошел на работу. У Славы чирий лопнул, и мы рванули вперед на пять километров, хотя Славка мне с третьего километра стал давать отмашки, кончай, дескать. Однако я торопился до паводка добраться до Белова и, как в воду глядел, только перебрались в Белово, нас за ночь отрезало от всего мира, и мы четыре дня сиднем сидели в домике очень приветливой и гостеприимной хозяйки, с утра до ночи гнали камералку, тем более, что водки не было, а до магазина нельзя было добраться.
В Белово я получил телеграмму, что нам передан сорокакилометровый участок от Белова до Ленинска. Пока ребята камеральничали, я быстро согласовал трассу, мы за неделю его отмахали и, никому ничего не сообщая, переехали в Кемерово, разместились с комфортом в гостинице. Я позвонил Папе Лене и сказал, что через семь – десять дней мы окончим все профили участка Прокопьевск – Белово, а камералку Белово – Ленинск, дескать, сделаем на трассе Кемерово – Новосибирск. Через пару дней я получил приказ Клименкова сидеть в Кемерово, кончать камералку и трассировать Ленинск – Кемерово. Жуков, дескать, застрял на участке Прокопьевск – Сталинск и для нашего усиления нам командируют Семку Гуревича и Олю Елагину. Через неделю мы встретили чертежницу с их багажом, а сами они оказывается, отстали от поезда в Новосибирске. Назавтра мы с шумом и гамом встречали их на двух подводах, а они вышли с одним чемоданчиком на двоих.
Через десять дней мы довели трассу до Кемерова, заодно показав Семке и Оле, как надо трассировать. Им предстояло разбить в натуре опоры на участке Прокопьевск – Сталинск и Кемерово – Ленинск. Вместе с ними мы отработали методику разбивки опор, ведь ни мы, ни они этого раньше не делали. Начальником отряда разбивки опор назначили Славу, естественно забрав его от нас.
Жуков явно не оправдал надежд и не выполнил возложенных на него обязанностей. Одной из причин плохой работы партии Жукова был его роман с коллекторшей, он практически не работал, пустив все на самотек. Фактически работу возглавлял старший техник Козлов, хороший, надежный топограф, к сожалению, ничегошеньки не понимавший в выборе и согласовании трасс ЛЭП, поэтому они делали, а потом переделывали свою работу заново. Трассу длиной чуть более тридцати километров они ухитрились удлинить до пятидесяти, поэтому осенью и на следующий год мы с Семкой переделывали ее всю еще раз. Жукова вызвали в Ленинград, а камералку их участка передали нам, переведя к нам Козлова и еще одного старшего техника. Из-за этого мы просидели в кемеровской гостинице больше двух месяцев и здорово затянули начало работ по Новосибирской ЛЭП.
Когда же мы вышли на вторую трассу, оказалось, что всю трассу Кемерово – Сталинск нужно пересогласовывать, все областные и районные начальники, в том числе и начальники шахт, разрезов, ТЭЦ и заводов были объявлены врагами народа. Тихим – тихим шепотом рассказывали, как в Прокопьевск приехал Молотов, захотел проехать на одну из шахт и построенный около нее новый город, его отговаривали, ссылаясь на распутицу и очень плохую дорогу, он настоял, и кавалькада машин тронулась в путь. На одном участке, проходящем по высокой насыпи, машину Молотова занесло на обочину, и шофер чудом удержал ее на самом краю откоса насыпи дороги. Это сочли вредительством, попыткой убить Молотова и в Кузбасс прилетел Ежов, тогдашний начальник министерства внутренних дел, и пошло – поехало. Говорили, что Ежов самолично застрелил своего брата в своем кабинете. Геодезиста Кемеровоэнерго арестовали за то, что он был младшим офицером в отряде Арсеньева на Дальнем Востоке, он так и сгинул неизвестно где. Арестовали почто все руководство области, в том числе и Кемеровоэнерго. Мне передали приказ нового первого секретаря обкома повторить все согласования на новых синьках, чтобы ни одного имени арестованных не было упомянуто. Пришлось все срочно согласовывать заново – за две трассы у меня поднакопился опыт и я, согласовав материалы, отправил их в Ленинград от греха подальше.
Вследствии этого работы по линии электропередач на Новосибирск намного задержались и километров сорок трассы мы кончали в настоящие сибирские за сорокаградусные морозы.
Тут еще раз разразилась трагедия у нас с Таней, я уехал в июне, оставив ее беременной, рожать она должна была в августе и на два месяца приехала теща. В то время по приказу Сталина был распространен способ безболезненных родов, правда вместе с болями исчезали и потуги, и многие, ох многие детишки рождались мертвыми. Так случилось и с нашей первой девочкой. В роддомах старались скрыть, что причиной смерти явилось обезболивание родов, поэтому детей регистрировали как новорожденных, а умерших уже позже. Нашу дочку тоже зарегистрировали как родившуюся, нарекли Еленой и выдали нам ее тельце для захоронения. Под одним из деревьев Пискаревского кладбища была похоронена Елена Вязьменская. До самой войны я не пускал Таню на кладбище, а во время войны деревянный крест исчез и дерево, под которым она была похоронена срубили. Теща снова стала уговаривать Таню разойтись со мной, Таня мне написала, и я сделал все, чтобы она срочно приехала ко мне. Она любила меня и приехала ко мне в пригородную деревушку под Новосибирском, куда переехала наша партия.
Не помню уже почему, переезд организовывал не наш постоянный завхоз Володя Ломковский, а случайный работник, принятый в Кемерово на должность завхоза, который уже в Новосибирске попросил увольнения. Из-за него я лишился десяти тысяч рублей, всех моих накоплений за время полевой работы с февраля по декабрь.
Квартиру он мне нанял в маленьком двухкомнатном домике на самом краю деревни у опушки леса в красивом, но очень уж уединенном месте вдали от всех наших, которых он поселил на другом краю деревни у полотна железной дороги. Через пару ночей к нам вдруг влетела хозяйка с воплем, что кто-то ломится в дверь. «Стреляйте, стреляйте скорее!» – она вылетела в сени, Таня кинулась за ней и увидела, что та открывает засов дверей. Таня быстро задвинула засов, а хозяйка заверещала, что она, мол, от страха совсем из ума вон, не знает, что чуть не натворила. Я торопливо оделся, вынул из чемодана и рассовал по разным углам комнаты пачки денег, выбил раму из окна, выходившего в огород, в запале одним махом перескочил через полуторометровую изгородь и во всю прыть побежал к дому, где квартировали наши рабочие. Мужики, ломившиеся в дом, пустились за мной в погоню, но я бежал быстрее, меня гнал страх за Таню, за себя, за деньги. Я разбудил Ломковского, извозчиков, пару рабочих и вернулся к нашему одинокому домику. Володя остался у нас ночевать, рабочие посменно отдежурили ночь, а утром соседка под страшным секретом рассказала, что хозяйкин муж сидит в тюрьме и до его ареста в доме был притон. Мы переехали в дом у железной дороги, где жил Володя, тем более, что Таня через пару дней уезжала. Еще когда я в спешке рассовывал пачки по разным углам, мне показалось, что
денег-то мало. Утром их я собрал, пересчитал, не хватало десяти тысяч, моих накоплений за долгий сезон, я рассказал Тане, и мы решили задуманное для нее манто купить из крота, а не из темной ленской зимней белки, как хотели. Я посвятил в свои неприятности только Володю, уверенный, что он будет держать язык за зубами, но через год он рассказал Папе Лене, почему, уж не помню. Папа позвал меня и, сделав хорошую мину, заявил, что, если бы я сразу же рассказал ему, он бы нашел возможность возместить мне потерю. Старый и умный еврей, наш главный бухгалтер, узнав об этой истории и о реакции Папы прокомментировал:» Ох, дипломат! Возместить премиями он может и сейчас, но это будет за счет руководства, а на это они не пойдут, даже если бы Леня и захотел. Он не может этого сделать.» Я запомнил его слова на всю оставшуюся жизнь.
В конце октября, когда мы уже переехали под Новосибирск, к нам приехал Петя Ковылкин поднабраться опыта трассировки ЛЭП, он по одному дню пробыл в каждой бригаде, день провел со мной на согласованиях, две недели провел в гостинице и, поднабравшись опыта, отбыл восвояси. Примерно в это же время приехала чертежница и камеральщица Лида, очень милая толстушка с кошачьей мордашкой. Что тут началось! Все вдруг начали за ней ухаживать, предлагать руку и сердце, а я знал от Тани, что сия дива беременна и ждет весной ребенка. Спросив ее разрешения, я рассказал ребятам. Интересно было наблюдать их реакцию! Петр даже перекрестился:» Слава Богу, я чуть не влип». Вовочка Кугель весело прокомментировал:» Нет, так нет!» Костя Олюнин помрачнел, замкнулся, точно она его лично оскорбила. Володя Ломковский визжал как поросенок, но остался верен себе, проклинал ее, себя, пока еще неизвестного Его, но повторил свое предложение. Отцом будущего ребенка оказался Сашка Комаров, он на одной из тэповских загородных экскурсий сумел улестить и лишить невинности прелестную Лидочку. Сашка неожиданно приехал к нам за деньгами, поскольку я получал деньги от заказчика и выдавал их всем работавшим в Западной Сибири лотэповским отрядам. Сашка снова воспылал к Лиде: «Женюсь!» Но та уже дала слово Володе Ломковскому и опять началась трагедия, буря в ложке воды. Я строго предупредил Таню: «Не смей ничего советовать!» Сам я не стал вмешиваться, отказал Володе похлопотать перед Лидой, однако Таня меня не послушала и посоветовала Лиде выбрать Володю. Лида уехала в Ленинград, явилась к родителям Володи как его беременная жена и была принята с распростертыми обьятиями. Володины отец, старый флотский полковник, и мать, из старопетербургской интеллигентной семьи, боготворили родившуюся девочку, но Володя стал ревновать Лиду к прошлому, психовал, не хотел видеть ребенка и довел дело до разрыва. Для стариков правда оказалась непосильной тяжестью и еще до войны они оба умерли. Лида отвезла дочку к маме, а сама завербовалась в какую-то подмосковную организацию. С тех пор я старался женщин в партию не брать, в крайнем случае вместе с мужем.
К ноябрьским праздникам, когда мы уже завершили половину работы и самые необходимые проверочные вычисления, с проверкой приехал Розалиев, руководитель топографической группы ЛОТЭПа. Он просмотрел материалы, составил очень хороший акт, а потом вручил мне письмо Цветикова с указанием, что ввиду срочности работ необходимо прямо на трассе выполнить камеральную обработку, частями пересылать материалы в Ленинград и, получив пикеты мест установки опор, начать разбивать опоры в натуре. Я был несогласен с этим решением, но не смог убедить Розалиева, психонул и ночью на седьмое ноября в двадцатипятиградусный мороз ушел пешком в легких выходных туфлях к себе в деревню за двадцать километров от Новосибирска. Правду говорят, что пьяных Бог любит и бережет! Я не то, что не простыл, даже не зачихал после такой прогулки!
Утром после праздника я засадил своих ИТРов за камералку, рабочих послал заготавливать и складировать пикетные колышки и столбы для закрепления центров опор, а сам, не ставя в известность Розалиева, поехал к новосибирским строителям ЛЭП. Их строительная организация только что организовалась, они были совершенно не готовы немедленно начать работы по ЛЭП такой мощности и охотно дали мне справку, что до мая разбивка опор на трассе не нужна. В тот же день, ни слова не сказав Розалиеву, я уехал в Кемерово и в тресте Кузбассетьстроя получил такую же справку. Я снял с трассы всех ИТР и рабочих, послал в ЛОТЭП телеграмму и вернулся в Новосибирск к потерявшему меня Розалиеву. Он только ахнул: «Ну и ловкач!»
Ленинград, конечно, cогласился на консервацию партии в Кемерово, что споро и хорошо осуществил Володя, пока я опять мотался с согласованиями. Наученный горьким опытом, я оформлял согласования на отдельных листах, но все равно не уберегся. Зимой 1937 года было репрессировано руководство Новосибирскэнерго и все высшее начальство Западной Сибири, в том числе руководитель Запсиба Эйхе, и весной кучу материала мне пришлось согласовывать заново. Но в декабре я был уже в Ленинграде дома с Таней.
- Бедный ежик ежится (1938-39 годы)
Мы с Таней давно хотели иметь ребенка и, как только врачи разрешили ей забеременеть после первых неудачных родов, мы перестали предохраняться и вскоре после моего приезда с изысканий 1937 года Таня забеременела. Я же снова должен был уехать на очередную сверхсрочную работу.
По личному распоряжению наркома железнодорожного транспорта члена Политбюро Л.М.Кагановича ЛОТЭПУ поручили изыскания трассы ЛЭП Сталиногорск – Скопин в Рязанской области, где намечалось срочное строительство железнодорожного объекта. В пожарном порядке из начальников и главных инженеров отрядов была сформирована и послана в Скопин партия, начальником которой назначили меня. Мы уехали, не дожидаясь получения карт, и все необходимое снаряжение, инструменты, включая рейки, взяли с собой. Приехав в Сталиногорск (теперь Новомосковск), мы получили от ТЭЦ пять рабочих и лес для закрепления трассы, в ближайшем колхозе наняли подводу и вышли на работу. В самом начале мы со Славой проехали километров пятьдесят вдоль железной дороги, где должна была пройти трасса и, решив не прокладывать предварительных рекогносцировочных ходов, начали прокладку трассы, даже не закрепив ее столбами. Только когда мы проложили две-три линии, Костя Олюнин начал пикетаж, Володя Кугель нивелирование, а Леша Крылов стал снимать линии связи в зоне вешения.
Как и в прежние годы прокладывали трассу и выполняли ее вешение Слава у теодолита, и я впереди с вешкой в руках. Так как мы шли без карт и без рекогносцировочных ходов, трассу мы не закрепляли и в местах стоянок Костя или Леша выставляли теодолиты точно по инструменту и брали две пикетные точки впереди и сзади места установки закрепительного знака. Все хозяйственные работы и бурение, как и прежде выполнял Володя Ломовский. Так мы очень быстро весной в распутицу отмахали за один месяц более сто километров трассы, одновременно проводя и камеральную обработку. В конце мая мы все закончили, сдали профили проектировщикам, а те их в архив – я узнаю, что министерство путей сообщения решило не строить объект у Скопина, а значит и ЛЭП не нужна. Это была единственная ЛЭП, трассу которой мы изыскали, а она не была сооружена.
В том же году мне предстояло разбить опоры на участке Кемерово – Белово ЛЭП Кемерово – Сталинск, но так как эта работа не считалась сверхсрочной, и строители как всегда отставали, меня отправили в отпуск в июне, и мы с Таней поехали к ее родителям в Луначарское под Ташкент. С матерью Тани Евгенией Александровной я познакомился, когда она приезжала в Ленинград. Она всегда была ярой антисемиткой и до конца своих дней активно меня не любила. Танин отец мне потом объяснил, что узбеки и особенно русские выходцы из первопереселенцев в Ташкенте не любили среднеазиатских (бухарских) евреев за их очень низкую культуру, жажду наживы и отказ работать на земле. Они почти все торговали, занимались кустарным трудом и прочими отхожими промыслами.
Отец Тани, Петр Петрович Бочарников, выпускник Московского университета и филолог по образованию, приехал в Ташкентскую гимназию преподавать русский язык и литературу. На первом же гимназическом балу он увидел молоденькую шестнадцатилетнюю свояченицу преподавателя рисования и черчения Василия Перетти, безоглядно влюбился в нее и, несмотря на разницу в двенадцать лет и слухи об ее незаконном происхождении, вскоре сделал официальное предложение. Должность преподавателя гимназии и диплом Московского университета сыграли свою роль, и семья отставного полковника-сапера Савича дала согласие на брак. Очень скромная свадьба, ибо многие ташкенцы их круга уезжали летом от жары в Россию или в горы, состоялась летом 1913 года. 16 апреля 1914 года родилась первая дочь, которая в честь покровительницы МГУ была названа Татьяной, а через двадцать лет стала моей женой. В 1919 году родилась их вторая дочь Наташа, она вместе с родителями приезжала в Ленинград летом 1937 года, когда Таня была беременна в первый раз, и они с отцом уехали за несколько дней до Таниных родов. Наташа училась в десятом классе Луначарской школы. Школа находилась почти напротив дома Бочарниковых, недалеко было военное училище сухопутных войск, один из курсантов которого, Тихон Мудров, ухаживал за Наташей. После того, как Наташа окончила школу, они поженились и уехали на Дальний Восток, куда был назначен Тихон.
На участке в сто – сто пятьдесят соток располагался одноэтажный глинобитный дом из четырех комнат, прихожей и двухэтажной балахны, то есть сарая. В саду росли фруктовые деревья и кусты, виноград и огромное дерево грецкого ореха.
Меня как слона водили по гостям показывать «мужа нашей Тани». Таня откровенно гордилась этим показом, своим мужем, который, по ее словам, всем нравился. Все желали нам самого хорошего и даже теща охотно воспринимала всеобщее одобрение.
Я же объедался экзотической едой и фруктами и конечно немного выпивали. При каждой возможности я старался побродить по Ташкенту. Тогда это был старый в основном одноэтажный город с большими деревьями вдоль улиц, чья густая раскидистая крона создавала тень не только на тротуарах, но и над проезжей частью. В центре возвышался оперный театр. Чтобы добраться до города, нужно было идти пару километров до площади Сапир, где было кольцо трамвая, и оттуда ехать в постоянно битком набитых вагонах.
Узбечки еще носили паранжу и шли в ней до Сапира, а садясь в трамвай, закидывали паранжу за голову и по Ташкенту ходили с открытым лицом, но возвращаясь, при выходе из трамвая опять опускали паранжу.
Три недели прошли как сон из «Тысячи и одной ночи», так все было экзотично, так необычно. Кроме традиционной дорожной пищи мне на дорогу надавали всяких сладких угощений – изюма, янтарного урюка и конечно много вяленых дынь. А я прихватил пяток бутылок ташкентской водки, ее гнали дома из виноградного жмыха, остававшегося как отход виноделия. Виноградная водка почти не имела сивушных масел и была приятней на вкус, чем родная Ленинградская, считавшаяся одной из лучших в Союзе. Ребята с большой охотой выпили ташкентский самогон и жалели, что я мало привез.
Через несколько дней мы с Лешей и Олей Елагиной уехали разбивать опоры на ЛЭП Кемерово – Сталинск. Мы разбили опоры на всей трассе ЛЭП и выполнили ряд других мелких работ на площадках ТЭЦ в Кемерово, Сталинске, Белово и Новосибирске. Разбивка опор, и так рутинная работа, стала для нас еще более нудной, поскольку строители потребовали разбивать не только центр опоры, но центры подножников и направляющие на центры подножников. Деньги они платили свои, строительные, поэтому и я и ЛОТЭП не очень-то от этих работ отказывались. Так и прошло почти все лето до сентября.
Жили мы в домах при подстанциях, а для работы на дальних линиях, как например Кемерово – Ленинск, снимали дома у местных жителей на два – три дня. На одной из таких стоянок произошел казус, вспоминая который, я и сейчас краснею. В прошлом году Оля Елагина работала в отряде Савелия Дютеля, они разбивали центры опор от Ленинска до Сталинска. В Ленинске за ней стал ухаживать начальник подстанции. В конце концов Оля сдалась, они объявили себя мужем и женой, не помню, регистрировались или нет, но зимой он приехал в Ленинград и родителям был представлен в качестве мужа. Когда мы приехали в Ленинск, он всячески помогал нам, даже послал за нами машину в Кемерово, но Оля сразу ему заявила, что вышла замуж за другого. Сцена у любого фонтана ничто в сравнении с произошедшей мизансценой, где были плохо смотрящиеся мужские слезы, и мольба «Я Вас прошу».
Савелий Дютель еще в прошлом году, не стесняясь, заявлял, что очень хочет ее, и в конце концов уговорил Папу Леню и меня разрешить ей до начала разбивки опор поехать с ним на новую площадку под Иваново, а потом ни за что не хотел ее от себя отпускать. Мы подсмеивались, но я был непреклонен, дескать, уговор дороже денег, и добился, чтобы Оля приехала к нам.
Она заявила, что жить будет с нами, и, хотя спала на раскладушке в соседней комнате, ее голова была в нашей. Мы ни о чем ее не спрашивали, но догадывались, что Савелий своего добился.
В один из дней, когда Володя Ломковский привез почту, я стал читать телеграммы и в одной читаю: «Cогласен рождения ребенка будь моей любящий Сава». Покраснев, как рак, я только тогда посмотрел на адресата: «Елагиной». Обьяснения, извинения, оба смутились, но так мы узнали, что наша Оля скоро станет мадам Дютель. Фамилию она поменяла и, став женой Савелия, осталась Елагиной. До брака с Олей Савелий был женат и у него был ребенок, но он переехал к Оле, и они счастливо прожили до смерти Савелия. Беременность Оли закончилась рождением дочки Нины, а еще через три – четыре года она родила девочек двойняшек.
Во второй половине сентября 1938 года Таня тоже должна была родить, и Папа Леня разрешил мне заехать в Ташкент посмотреть на новорожденную дочку. Я ехал по недавно построенному Турксибу и весь день до темна смотрел во все глаза на растилавшийся за окном ланшафт: сперва лесостепь, затем полупустыня, потом южные сады и поселки.
Я приехал в Ташкент утром того дня, когда Таня должна была выписаться из больницы. Я встречал Таню с дочкой и тещу у калитки, спрятавшись за нее, увидев меня, Таня так и села. Стали обсуждать, как назвать дочку, теща попросила назвать Наташей, мы не возражали, пусть в семье будет еще одна Наташа. Осматривая девочку, Таня заметила на пальчике вроде пушинку, начала ее снимать, оказалась заусеница, оторвавшаяся как пушинка. Назавтра образовался нарывчик, пальчик опух, и Наташа начала орать. Громким требовательным и то же время жалобным криком она орала днем и ночью, особенно ночью, иногда забываясь, она засыпала, когда ее носили на руках, поэтому мы носили ее попеременно чуть не все двадцать четыре часа. Тане иногда давали отдохнуть, а мы трое, тесть, теща и я, передавая ребенка из рук в руки, носили его часами, буквально падая от усталости. Натка орала, уставшая, затихала на несколько мгновений, но как только ее клали, вздрагивала и начинала по-новой. Я кажется носил ее дольше всех, носил, думая о чем-нибудь сугубо постороннем и напевая как Таня: «Бедный ежик ежится, все ему неможется, заболела рожицa и болит живот, вот». Так продолжалось несколько дней, нарыв пропал, Натуська успокоилась, а тут подошел срок моего отъезда.
Уезжал я в самом начале октября и получил на дорогу разных фруктов и ягод. В мягком вагоне в моем положении оказались почти все пассажиры и мы все четыре – пять дней дороги перебирали фрукты и съедали все начинающееся портиться. Но несмотря на это, где-то около Кзыл-Орды накупили еще дынь, которые хорошо сохранились почти всю зиму. К Ленинграду груз уменьшился, но не на много, хватило преподнести всем близким друзьям, да и милым женщинам отдела изысканий осталось. Конечно выпили вновь привезенную ташкентскую водку, так понравившуюся всем ребятам.
Вдруг через пару дней приходит телеграмма от Тани: «Срочно выезжаем Ленинград встречай». Встречаю и узнаю, что у Тани нет молока. После прошлогодних родов Тане останавливали молокоотделение, вот и теперь организм сработал, как его научили, прекратил выработку молока. Натка голодала, орала, стала резко худеть. Таня привезла ее в Ленинград совсем худышкой, кожа да кости. Я встретил их на машине «Линкольн», сели, поехали, вдруг Таня закричала: «Она умерла! Она умерла», оказалось, Натка уснула от укачивания машины. Приехали домой, сразу к врачу в консультацию, ребенка прикрепили к донору и выписали питание в детской кухне. Кто-то посоветовал вызвать знаменитого педиатора Качку, работавшего в лучшей в Ленинграде детской больнице имени Раухфуса. Первое, что сделал Качка, это открыл окна, сказав: «Да в таком спертом воздухе она у вас задохнется», чем привел Таню в ужас. Он дал ряд дельных советов и главное – перед каждым кормлением давать девочке сосать обе груди и только после этого докармливать смесями или донорским молоком, и правда, постепенно у Тани стало появляться свое молоко, день ото дня все больше и больше, и мы скоро отказались от донорского. А через месяц Натка стала упитанным ребенком, совсем не похожим на привезенного из Ташкента дистрофика.
Началась счастливая семейная жизнь с единственным беспокойством, как ест, как растет Натуська. Она естественно стала для нас пупом всей земли. Наташа развивалась нормально, стала здоровым, толстеньким, не ущипнуть, младенцем. Конечно, будучи у мамы единственным, любимым и выстраданным ребенком, она росла избалованной – «что хочу, то и получу». Однажды, когда я приехал с изысканий, Таня куда-то ушла и оставила Натку на меня. Сначала Натка играла спокойно, потом стала требовать маму – бабу, не хочу папу. Конечно, она ко мне просто не привыкла, вот и звала маму. Не слушая моих уговоров, воет в голос, а сама все время искоса поглядывает на меня, проверяя, как я реагирую. Видя, что мои уговоры на нее не действуют, я демонстративно лег на кровать и отвернулся к стене. Натка повыла – повыла и вдруг успокоилась, я обернулся посмотреть, а она спит, накричавшись. Таня мне ничего не сказала, но взгляд ее был красноречив.
Очень обрадовался рождению Натки мой старший брат Соломон. Как только он узнал, что у нас родилась дочка, сразу приехал из Боровичей и нянькал ее, и наглядеться не мог, всячески ублажал и Таню и Натку и стал чаще ездить из Боровичей в Ленинград. А я с зимы тридцать девятого – сорокового годов и до самого начала войны много времени был на изысканиях и мало видел моих родных.
Зимой тридцать девятого года мы получили телеграмму – теща заболела раком груди. За несколько лет до этого от запущенного рака груди умерла ее мать, Танина любимая бабушка, и Таня, взяв Натку, срочно помчалась в Ташкент. Я провожал их на поезд. Ночной полутемный вокзал, Таня отогнула штору окна, Натуська запросилась на горшок, тронулся поезд и поехала Натуська в Ташкент на горшке. Так и осталась в памяти эта картина
- Перед войной
Новый 1940 год я встречал у Славы дома, Таня с дочкой еще не вернулись из Ташкента. Сразу после Нового года я получил задание изыскать небольшую ЛЭП Мурманск – Военга-2, которая должна была проходить по горам через цепь военных объектов вдоль Мурманского залива, чуть позже названных Североморском. Двух-трехэтажные дома Военги-2, где тогда находилась база Северного флота, предполагалось соединить линией электропередач в сто десять киловатт с Мурманской подстанцией номер два, которая была на юге города. Нам нужно было обогнуть зону водохранилища, питающего Мурманск, сам город с юга и востока и по возможности обойти прекрасную сосновую рощу западнее Североморска. Площадка для подстанции Североморск была выбрана вблизи строящихся шоссе и железной дороги на Мурманск.
Выбор площадки производила организация, изыскивающая и проектирующая базу Северного флота. Я начал искать карты и нашел одноверстку со штриховой фиксацией рельефа выпуска 1840 или 1850 года. Казалось, придется прокладывать множество предварительных рекогносцировочных ходов, при том все равно вести трассу ЛЭП либо по крутым поперечным склонам, либо с большим количеством углов для обхода трудных горных участков. Услышав эти разговоры, наш геолог Николай Иванович, в совершенстве владевший тремя европейскими языками, сказал мне: «Я Вам помогу», и через пару дней принес из Публичной библиотеки немецкий журнал, где на последней странице обложки была напечатана вполне современная карта района Мурманск – Североморск, кажется 1: 50000, с горизонтами, границами ситуаций и прочим. Карта была составлена Цеппелином, когда он искал экспедицию Нобиля и летал из Гатчины, где была его причальная мачта, на Северный полюс. По дороге он вел аэрофотосъемку и, пользуясь ориентирами старой русской одноверстки, выпустил хорошую карту. Журнал был выдан из Публички на два дня, за которые мы сняли с карты кальку и перевели немногочисленные названия озер, речек и поселков. Я официально отпечатал двадцать экземпляров синек и неофициально еще десять, отлично сознавая, что как только мы нанесем на синьки трассу ЛЭП, шоссейную и железную дороги, которые уже строили к Североморску заключенные, наша карта станет сверсткой и я ее не увижу.
В нашем отделе один Петя Ковылкин был допущен к секретным работам, но он был на Дальнем Востоке и эту работу волей – неволей поручили мне, хотя у меня не было допуска. В районе Североморска вся переписка, карты, планы, а частично и схемы имеют гриф «секретно». Чтобы помочь мне с этими делами, Папа Леня договорился с Клименковым и стал искать в родственных организациях работника с допуском к секретным материалам, чтобы он на месяц – два поехал с нами в Мурманск. Подходящий сотрудник нашелся в Ленинградском геодезическом тресте.
В нашу партию были включены также Савелий, Леша, наш неизменный завхоз и бурмастер Володя Ломковский, геолог Журавский и копировщица – камеральщица Марианна Терлецкая. Мы выехали в феврале с заданием к августу выполнить изыскания и выдать рабочие чертежи на строительство.
До отъезда из Мурманска мы должны были вынести в натуру оси подстанции Североморск и десять – пятнадцать центров опор со стороны подстанции Мурманск, то есть всю камералку, включая составление профилей, было необходимо сделать в полевых условиях. Ну что ж, нам не впервой, тем более, что у нас в партии была своя камеральщица, да и районный коэффициент 2,25
(225% месячной зарплаты) прекрасно стимулировал полную отдачу работе.
Мы разместились в поселке Роста судостроительного завода, что в северной части Мурманска. Наш заказчик, военный представитель по строительству базы Северного флота, инженер-подполковник, выделил нам полуторку, и работа началась.
Мы торопились, ибо приходилось выбирать дни работы в поле. Часто шел снег, он падал сплошной пеленой и с теодолитом можно было работать урывками в перерывах снегопада. Как только мы согласовали трассу от подстанции до северной оконечности водоохранной зоны, мы сразу вышли в поле и встали в обычную цепочку, только вместо Славы с теодолитом шел намного более медлительный Савушка, от чего вся работа шла медленнее. Леша и Костя ползли медленнее черепах из-за глубокого снега. По данным метеостанции снежный покров был в среднем более метра, а на трассе местами доходил до трех и все ложбинки занесло вровень с вершинками. Мы условились ставит пикеты через двадцать метров, а в промежутках, там, где было надо или вернее казалось, что тут что-то есть, отмечать пикетной точкой или поперечниками.
Работа выматывала, мало того, что на трассе ползли по полуторометровому слою снегу, но его приходилось пахать своим телом целый день. Когда мы форсировали высокую и крутую гору в районе кладбища, расположенного северо-восточнее города, я шел впереди и буквально выбился из сил. Наст снега на южном склоне был недостаточно крепким, чтобы выдержать вес человека, однако настолько плотным, что сквозь него приходилось пробиваться с большим трудом. Я совершенно обессилил, лег на снег и не мог подняться. Рабочие положили меня на плащ и потащили по склону к дороге на кладбище, хорошо, что нужно было тащить вниз, а не тянуть вверх. Шофер, такой молодец, прополз вверх к кладбищу, ведя правые колеса по утоптанной конной колее, а двумя другими выше колес зарываясь в снег, но доехал-таки до кладбища! Меня взгромоздили на машину и еле-еле поползли по старым следам вниз. Подобное случилось со мной единожды за всю мою изыскательскую жизнь.
Наст был первым предвестником наступающей весны, снег стал зернистый и совсем перестал держать. Через пару дней подул теплый ветер и все потекло, пришлось прекратить полевые работы и все мы скопом навалились на камералку, чтобы за время таяния снегов составить восемь – десять километров профиля и передать его группе проектировщиков Пореева, но тут грянула другая напасть.
Городской архитектор долго и нудно выяснял, откуда у нас такая точная современная карта, убедившись в правдивости истории, потребовал все экземпляры засекретить, и я не уже мог работать по ним. Как договаривались в Ленинграде, мы запросили ЛОТЭП прислать засекреченного товарища и дней через десять приехал работник Ленинградского геодезического треста, который должен был вести все переговоры и переписку по согласованию трассы. Маленького роста, с большим гонором, он сразу попытался спекулировать на своей засекреченности и исключительности, я, мол, приехал не как сотрудник вашей изыскательской партии, а сам по себе для выполнения специальной работы. И вы, дескать, не суйтесь со своим свинным рылом в мой калашный ряд. Пришлось ему элементарно объяснить, что, если он не входит в состав партии, значит он простой командираванный и будет как таковой получать командировочные, правда, с учетом полярных. Кажется, они тогда были 90%, а если он командирован в партию на полевые работы, то будет получать районный коэффициент, то есть 225%. Разница 135% от его месячного оклада. Парень был сообразительный, все сразу понял и спросил, что он должен делать.
Я ему объяснил – проводить все согласования со всеми заинтересованными организациями, а мне сразу сообщать текс согласования и возможные изменения трассы. Он опять затрепыхался, это он не может и не будет этого делать. «Не можете, не будете, отправляйтесь обратно в Ленинград». Опять раздумье, опять согласие. Я понял, что с ним только так и можно разговаривать, но боялся, что долго это не протянется и стал искать выход, тем более, что одновременно возник еще один конфликт. Мы приезжали в Мурманск в гостиницу к Порееву к восьми часам утра, а он отказался приходить так рано. Опять выяснение отношений, но тут половодье стало спадать, и мы снова вышли в поле.
Вдруг военпред вызывает меня и дает втык – почему мы, рассылая материалы согласований, долго за ними не приходим и не указываем обратного адреса, куда их вернуть. Пришлось рассказать все, как есть. Военпред, инженер – подполковник и опытный интендант, вызвал нашего согласователя и вставил ему фитиль, тот в ответ ему нагрубил. Стали выяснять, куда и когда высланы и когда вернулись материалы согласований, оказалось, что сделано меньше половины того, что необходимо было сделать за это время. Разразился скандал. Военпред потребовал все материалы согласований собрать в спецотделе штаба флота и выделил специального работника для завершения согласований. Я сообщил в ЛОТЭП о произошедшем и уволил горе – согласователя несмотря на его угрозы и скандалы, начислив ему зарплату до его возвращения в Ленинград. В своем письме Цветикову я написал, что больше никаких секретных работ выполнять не буду.
Весеннее половодье было бурным, но мы за несколько дней проскочили оставшиеся несколько километров до подстанции Военга, сняли площадку подстанции, подход к ней и заодно обошли чудесную сосновую рощу в низине. В условиях заполярья роща росла много десятков лет и являлась почти реликтовой. Когда я после войны приехал разбивать центры опор в натуре, от этой ценнейшей рощи торчали одни пеньки, во время войны деревья срубили на топливо.
Мы еще не закончили полевые работы, а из ЛОТЭПа уже посыпались приказы ускорить темп работы и срочно откомандировать людей на новую важную трассу. Я не поддался панике и, не покидая Мурманска, мы сделали всю камералку, разбили около десяти километров центров опор в натуре и сдали их строителям. Я договорился с военпредом, что летом будущего года мы приедем доразбить опоры, и мы все скопом выехали в Ленинград.
Первым делом я заявил Папе Лене, что-либо мне оформят допуск к секретным материалам, либо передадут работу другому. Он промолчал, и я решил, что засекретить меня нельзя, попросил выделить человека, способного закончить оформление материалов и отчета, текст которого я уже написал в Мурманске. Однако без меня выпуск отчета шел со скрипом, меня все время вызывали, что-то уточняли, спрашивали и прочее. Начальником первого отдела был Ленинский. Еще мальчишкой во время Гражданской войны он вступил в партию и взял себе эту фамилию. Он был очень больным человеком, почти желтого цвета и худым до невозможности из-за полостного ранения, полученного на войне. Наблюдая возню с моим отчетом, он спросил: «А почему тебе не оформят допуск к секретной переписке?» Я пожал плечами, мол, Вы же читали мою анкету. Он уточнил:» Только из-за этого?». Велел мне посидеть, сходил к Клименкову и дал мне рассписаться на обязательстве о неразглашении тайны. Кажется, к осени я получил вторую форму допуска, что позволяло работать с совершенно секретными материалами. Первым делом мелькнула мысль, что старый мой грех прощен или забыт, но пока шло оформление не раз накатывал страх, чем зто закончится, уж очень много людей исчезало в нетях и мало кто возвращался оттуда.
В числе счастливчиков, вернувшихся после ареста, оказался наш сосед по квартире Крюков, служивший главным бухгалтером завода медицинского оборудования. Еще до нашего переезда на Кондратьевский ему из-за язвы удалили три четверти желудка, и он был совсем больным человеком. В заключении он провел около года и естественно не мог соблюдать диету, но чувствовал себя хорошо, о чем его домочадцы, жена и две дочери, не знали и хоронили его заживо. Он вышел похудевшим, но вроде поздоровевшим и умер в блокаду от голода. В ночь его ареста вся квартира не спала, но выйти в коридор никому не давали. «Брысь в комнату!» – гаркнули мне как наблудившей кошке – отвратительное чувство.
Все это заставило меня снова держать наготове тюремное снаряжение, то есть твердо помнить, где что лежит из того, что необходимо взять с собой, хотя во время Финской войны и до начала Отечественной арестовывали меньше, чем в 1937-38 годах.
В отделе меня торопили закончить с Кольским полуостровом и срочно включиться в работы на Карельском перешейке. Дело в том, что по мирному договору с Финляндией, СССР отходил весь Карельский перешеек, на котором финны построили две гидростанции. Одна, мощностью сто десять киловатт, была уже закончена и питала район Хельсинки, вторая только строилась. Срочно требовалось построить две ЛЭП от этих гидроэлектростанций. Управление, специально созданное для строительства этих ЛЭП, должно было сдать в эксплуатацию стодесятикиловаттную линию от действующей ГЭС в районе Раухасепы к началу 1941 года, а от строящейся ГЭС ЛЭП нужно было соорудить к осенне – зимнему максимуму 41 года.
Изыскания первой ЛЭП проводил Ленэнерго, а проектирование второй поручили центральному, то есть московскому ТЭПу. Предстояла большая, примерно сто шестьдесят километров, работа, для чего в распоряжение московской бригады были откомандированы изыскатели и проектировщики из четырех – пяти отделений ТЭПа. Работами руководил Владимир Антонович Овсеенко, сын от первого брака знаменитого деятеля Октябрьской революции Антона Овсеенко, к тому времени объявленного врагом народа и расстрелянного.
Во время процесса над Антоном Овсеенко Владимир учился в институте и может быть искренне, ведь отец бросил мать, его и сестру, а может для карьеры отрекся от отца, что нелегко далось ему самому. Надо сказать, что сестра Владимира не пошла по стопам брата и испортила себе жизнь.
У Владимира Антоновича был тяжелый желчный характер, но мы с ним работали дружно и слаженно и у меня остались самые хорошие воспоминания о нем. Он относился ко мне по-товарищески и хотя я знал его историю, об аресте и расстреле Овсеенко мы никогда не говорили. Только однажды, уже не помню по какому поводу, он повторил: «Лес рубят – щепки летят». Ну, а если это не щепки, а головы, судьбы, тем более судьбы людей, которые могли бы быть не просто кочками на болоте, а высокими горами? Работником он был отменным, четким, строгим не только к окружающим, но щепетильно строгим к себе самому.
Трасса, которую еще предстояло изыскать и спроектировать, была поделена на участки и их распределили между отделениями ТЭПа, а все работы объединял и возглавлял В. Овсеенко. Когда я приехал, мне предложили быть заместителем Овсеенко по изысканиям. Я попросил месяц сдать дела по Северу, дали две недели, пришлось укладываться в этот срок.
Ленинградскому отряду поручили участок от старой финской границы до новой Ленинградской двухсотдвадцатикиловаттной подстанции в районе Славянки. До меня начальником ленинградского участка был Слава Казанский, но работу они начали поздно и к осени почти ничего не было сделано. Строительство этих двух трасс курировал заместитель министра Жимерин, вместе с Клименковым я поехал к нему и рассказал о трудностях согласований на ленинградском участке. Он при мне созвонился с начальником Ленинградского военного округа и с председателем Горисполкома (городской исполнительный комитет) и договорился с ними, что они дадут команду в две недели согласовать трассу. В тот же день я был в штабе округа, дал план, указал три точки: первая – на бывшей границе с Финляндией, вторая – переход через Неву в ста метрах от существующего и третья – выбранная площадка приемной подстанции в Славянке. Просил пометить и согласовать трассу через район старых пограничных укреплений в обход существующих поселков. Напомнил, что по приказу командующего мы должны быть у него с согласованной нами трассой или ее вариантами ровно через неделю в 11:30 утра. В ответ один из подполковников матюгнулся: «Широко шагаешь, портки не порви!» Пришлось вспомнить, как матюгались водоливы барж с Мариинской системы и выдать им этот репертуар, в ответ они минут пять гомерически хохотали и обещали все дать через неделю. Я нахально попросил дать точку на выходе из укрепленного района пораньше, обещали дать через три – четыре дня, взяли номер телефона и расстались едва ли не друзьями.
Жена Славы Наташа была беременна, он очень переживал и охотно передоверил мне руководство отрядом, но всегда и во всем помогал. Чтобы не терять времени, я поставил бригады в цепочку на нашем сорокакилометровом участке, предупредив, что часть работы может оказаться выполненной впустую, поскольку согласования еще не завершены, но что я заплачу за нее как за полноценную.
Через три дня, получив точку из штаба Ленинградского военного округа, я поехал в ГлавАПУ согласовывать трассу. Опять разговор на басовых нотах, опять звонки в Горисполком и Обком, опять приказ, опять мат, опять через семь дней получаю согласование. Оказалось, риск себя оправдал, переделовать нужно чуть – чуть. Замаячил конец работ, долгожданный отпуск. Сезон был – не дай Бог! Вдруг звонок Клименкова: «Завтра едем к Жимерину разговаривать о сроках разбивки опор в натуре. Строители Раухасепы кончают работы по трассе и им нужны центры опор. Овсеенко начнет давать тебе профили через пять дней. Приготовься к разговору, готовь предложения». «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!»
В машине по пути от ТЭПа на 2-ой Советской до Ленэнерго на Марсовом поле я успел сказать Гурию Тимофеевичу, что у нас нет ничего для полевой и кажется срочной работы, в ответ услышал: «Вот ты, именно ты и проси все, что тебе нужно. Но учти – работа будет срочной.»
Замминистра Жимерин сразу взял быка за рога. Строительство и монтаж ГЭС возобновилось. Шведы, а они вели монтаж, обещают первую машину к маю, к этому времени нужно окончить двухсотдвадцатикиловаттную ЛЭП (как мне помнится 160 км) и подстанцию, кроме того строители ЛЭП Раухасепы кончают работы и им срочно нужны центры опор в натуре. Я только успел вставить: «Когда и сколько?» Начальник строительства, раньше он был начальником ЛВС Лененэрго по строительству, ответил: «Все завтра.» «А если без шуток?» Жимерин меня поддержал: «Дайте реальный график.» Строитель уже серьезно спросил: «По восемь – десять километров на четырех – пяти участках можете дать?» «Да, – ответил я, – дам через дней деcять после получения профилей, Овсеенко обещал дать их через неделю.» «Значит, – заключил Жимерин – через десять дней. А всю работу к пятнадцатому ноября, нет, хорошая дата – седьмое ноября.» Я просто взвыл: «Унас нет для этого ни людей, ни транспорта, ни горючего, ни спецодежды, ни снаряжения.» «Пойдите в соседнюю комнату и с моим референтом составьте список, что вам нужно и когда, а строители вам все добудут.»
Через полчаса он подписал список и приказал выполнить в течении недели. Я включил в перечень все, что мне показалось возможным вписать туда: чуть ли не десять тонн горючего, сто комплектов ватных костюмов и требование, чтобы первые десять километров опор разбили те, кто трассировал эти участки – москвичи, уральцы и харьковчане. На прощание Жимерин сказал: «Ты получил все, что просил, так что шестого ноября жду телеграмму, иначе шкуру спущу, а сделаешь – к шкуре повесим кое-что.»
Но кое-что мне так и не повесили, Овсеенко передал: «Скажи спасибо, что тебе не вспомнили свинное рыло.» Но в 1962 году он все-таки добился, чтобы меня наградили, правда не орденом, а медалью «За трудовую доблесть.» «Тебе все еще припоминают исключение из партии.» Я поблагодарил его за хлопоты, он ответил в своей обычной ворчливой манере: «Не за что благодарить, ты заслужил большего. Ну, еще не вечер.»
Задержанные на пару недель техники из других отделений поворчали, но работу сделали в срок, каюсь, я им не очень-то поверил и Леша с Костей, потратив три дня, проверили правильность разбивки, тогда я отпустил иногородних с миром. Я поручил Славе участок от реки Сестры до подстанции Славянка, его нужно было сдавать в последнюю очередь, да и к Ленинграду было поближе, Наташа вот-вот должна была родить.
Себе я взял участок от старой границы до новой. Начальник пятого участка строительства, базировавшегося в Раухасепе, попросил дать ему сразу пятнадцать – двадцать километров пусть не через две недели, а через три – четыре. Я обещал и поставил туда быстрых Лешу и Костю. Неожиданно все застопорилось. Машина с пятого участка вернулась без бензина, назавтра смогли отправить на работу только одну бригаду, а две пошли пешком. Наутро я собрался поехать к начальнику участка, как вдруг поздно вечером на легковушке приехал Гурий Тимофеевич. Я подробно рассказал ему о делах, и он сказал: «Делай все, что наметил, я просто два дня поезжу с тобой и мешать тебе не буду. Вот моя машина, будем ездить вместе, я хочу лично посмотреть, как ведутся изыскания и как ты работаешь, а то тебя либо хвалят, либо обвиняют во всех смертных грехах. Ты не возражаешь?» Я ответил: «Буду рад.» Вечером он разговорил с рабочими и техниками, я нарочно ушел.
Когда стали укладываться спать, выяснилось, что завхоз Володя Ломковский все раскладушки раздал и у нас нет ни одной в запасе. Он понял мой взгляд и только сказал: «Завта же привезу от Славы.» «На чем?» – полюбопытствовал я. «Горючего ведь нет.» Узнав, в чем дело, Гурий Тимофеевич заявил, что ни на чью раскладушку не ляжет, а будет спать на полу. «Устройте только шофера.» У него шофером была женщина и мы раскошно устроили ее у паварих, а Гурия положили в нашей комнате на столе, куда навалили кучу матрацев.
Утром, как и накануне, одна бригада уехала на машине, одна пошла пешком, а две от нечего делать стали заготавливать закрепительные знаки и работать по хозяйству. Володя с тремя бочками на полуторке отправился в мехколонну, надеясь раздобыть немного бензина по старому знакомству, а мы с Гурием на его газике поехали по трассе навестить работавшие бригады и тоже завернули к строителям. «Здрасьте, здрасьте, разрешите познакомить – это Гурий Тимофеевич Клименков, директор ЛОТЭПа.» Начальник пятого строительного участка, чтобы перехватить инициативу, начал с места в карьер: « Срочно давай акт приемки центров опор, мы уже стали копать, где вы поставили знаки, но этого мало, давай больше опор.» Я сказал: «По подписанному графику первые опоры я должен сдать послезавтра, но у меня нет горючего, Вы (я подчеркнуто говорил ему Вы, а он мне ты) должны мне пять тонн, сегодня на работу вышла только одна бригада.» Он грубо прервал: «Нет у меня горючего, я что, должен из Питера возить тебе сюда горючее, лучше скажи, когда дашь центры опор.» Я спокойно и зло ответил: «Ни одной опоры не дам, пока не получу пять тонн бензина.» Тут он запустил матюга: «Буду копать, где стоят столбы и иди ты...» При Гурие мне неудобно было ответить матом, хотя очень хотелось: «Учти, раз такой разговор, пока я не получу пять тонн горючего согласно графику, ни одной опоры не сдам, а где стоят столбы центров опор, нашли невязку в сто метров, так что копаете вы зря.» Начальник опешил, сказал, что копать ему разрешил техник и обратился к своему секретарю: «Пиши телеграмму. Начальнику тчк центров не дают тчк колонна на простое.» Я не успел ответить, как вмешался Гурий Тимофеевич. «Нет, это не Вы будете жаловаться. Я сейчас же еду в Ленинград, позвоню начальнику строительства и Жимерину. Вы сознательно срываете наши работы.» Тут вошел Ломковский и мне на ухо сказал, что ему дали двести литров бензина и заправили и полуторку, и газик, здесь у них всего семь тонн, но в Выборг утром пришла цистерна. Все это я немедленно выложил начальнику пятого строительного участка и подчеркнуто вежливо поблагодарил за выданные двести литров. Не знаю, как описать последовавшую сцену, почти по «Ревизору,» но нам налили еще бочку и дали доверенность на все пять тонн, даже не удержав налитого.
Мы с Гурием Тимофеевичем поехали в Выборг, немного посмотрели город, оба видели его в первый раз, а потом объехали все уже работавшие в поле бригады, я сразу уходил в сторону, пусть он поговорит с людьми. Поздно вечером вернулись в нашу Мдола Ярви, Белую Виллу, как мы ее называли. «Как это ты точно знаешь, где кто работает?» – спросил Гурий. Я пожал плечами, я ведь топограф и начальник. Мне была бы грош цена, если бы не знал.
Вечером Володя соорудил праздничный ужин в нашей большой комнате. Гурий, спросив разрешения, поставил на стол поллитра, очевидно, пока мы осматривали город, водку купила шофер. Володя, взглядом спросив разрешения, поставил на стол еще два поллитра. Не дожидаясь реакции Гурия, я сказал: «Не беспокойтесь, завтра выйдем на работу в назначенное время, временами всем нам нужна разрядка.» Мы хорошо выпили и хорошо поговорили. Гурий сказал: «Благодарю вас всех за работу, а в тебе, Моисей, я теперь уверен. Кто тебя чернил, просто плохо тебя знают, забудь об этом. Еще раз, спасибо.» Выпили на посошок и Гурий уехал.
Много было у меня начальников и директоров, но я особенно запомнил двоих: Максима Ефремовича Гусева и Гурия Тимофеевича Клименкова, хотя они были совершенно разными во всем. Их обьединяло, что оба они, поверив человеку, проверя его, потом доверяли и помогали, если было нужно, не вмешиваясь по мелочам, всегда оставаясь умными руководителями, честными во всех отношениях и очень тактичными. Может это теперь так вспоминается, когда забыты все мелочные обиды, но кажется, их и не было вовсе.
Дальнейшую судьбу Максима Ефремовича Гусева я почти не знаю, слышал, что он был главным строителем на Волховском фронте.
А Гурия Тимофеевича в войну сгубила водка. Он был простым руководителем группы в Красноярске, не ужился с парторгом Жаном Тадде, который добился в Москве его увольнения. Гурий покатился ниже и ниже, умер старшим инженером, но на похоронах были все, кто с ним работал, кроме Тадде, а на поминках тепло вспоминали хорошего человека и прекрасного руководителя. Мне потом не встречались такие люди среди начальства.
У нас от темна до темна шла работа, тяжелая, изнурительная, но как никогда всем обеспеченная и очень нужная – центры опор брали прямо из-под рук, как только кончишь и проверишь прямую, а это еще больше подстегивало работу, девиз был один – давай, давай!
Поздней осенью, не помню в сентябре или октябре, Наташа Казанская родила дочь и Слава, захватив Таню, приехал к нам в отряд с полным кузовом вина и закуски. Я еще не вернулся, но зная, что он приедет на машине, оставил ему поручение съездить на южный участок и вывезти оттуда три бригады. Мы только начали там работать и дорог не знали, но Слава мог разобраться не хуже меня, ориентируясь по уже построенной подстанции Раухасепе. Приехав с трассы, я узнаю, что Слава, находясь в состоянии парения на облаках, никуда не поехал, а послал шофера, который, разумеется, никого не нашел и вернулся сразу следом за мной. Я вспылил, крикнул, чтоб садились без меня, вскочил в нашу полуторку, и мы помчались. Мы ехали по этой дороге в первый раз и вдруг в ста – ста пятидесяти метрах от дороги увидели большой костер и мелькавших около него людей. Мы остановились, и я побежал к огню, крича, чтобы тушили огонь и шли к машине, как вдруг увидел, что люди от костра бегут ко мне с топорами в руках, услышал нерусскую речь и крик шофера: «Назад, это финны.» До меня наконец дошло, и я рванул к машине, те, у костра, были от меня в метрах тридцати, я их опередил, вскочил на подножку полуторки, шофер нажал на газ и только мы разогнались до 35 – 40 км./час, как вылетели в кое-как засыпанный противотанковый ров, я совсем забыл, что дороги перепаханы такими рвами, мы на скорости перелетели его, меня подкинуло вверх и я чуть не попал под машину. Минутная задержка, я в кабине и снова полная скорость.
Через пять – шесть километров опять костер, громкое «ура» и чей-то торжествующий голос: «Я вам говорил, что Борисыч хоть ночь за полночь, а приедет за нами.» Быстро погрузились, я им коротко рассказал наше приключение, три бригады, да мы с шофером, вооружились топорами, штырями да плюс одно ружье, но когда мы подъехали к тому месту, костер догорал и никого вокруг уже не было.
Поехали домой, быстро согрели обед – ужин, ребята поели, а мы сели у себя за стол, конечно, они ждали меня, Слава подошел: «Не ругай сегодня.» Как положено, выпили за новорожденную, за маму, за сияющего как медный самовар папу. А утром в обычное время, как только начало сереть, все на работу. Закон один, пусть хоть камни падают с неба, а утром на работу и положенное количество центров опор разбей и закрепи и в этом же темпе до четвертого ноября.
Пятого я подписал последние акты сдачи центров опор строителям, мы послали телеграмму в Москву Жмерину и в Ленинград Клименкову и вечером шестого собрались и тронулись в Питер.
Это была кошмарная ночь, каждые два – три километра прокол колеса, останавливаемся, клеим запаску и в путь, снова прокол, меняем запаску, ставим новую и опять на пару километров ближе к дому.
Потом оказалось, финны хотели сорвать парад машин на Дворцовой площади и разбросали по дорогам ежи – согнутые проволочки с заостренными концами. Машины на парад прошли накануне и финские гостинцы достались изыскательскии машинам. Мы въехали во двор ТЭПа, когда все уже ушли на демонстрацию.
Мы разошлись по домам немного поспать и вечером при полном параде пришли на празднование годовщины Октября. Нас встречали как героев, Гурий отметил нас с трибуны, это было очень приятно и вполне заслуженно, ведь мы действительно работали здорово.
Но правды ради должен отметить, что ни до, ни после этого проекта мы не имели такого снабжения и обеспечения.
Отчет по разбивке опор занимает мало времени и в декабре мы все ушли отдыхать. Зимой я занимался сбором карт всех имеющихся масштабов от Москвы до Куйбышева, где начали строить большую. ГЭС. Каких только карт мы не насмотрелись, все дюймовых масштабов, вместо горизонталей штриховка. Съемок 1940 года было мало, больше попадались карты выпуска 1830 – 40 годов с имениями и мызами. Официально этой работой руководил другой человек, а я считался его помощником, но вся тяжесть работы легла на мои плечи, и я занимался ею до июня 1941 года, когда за пятнадцать дней до начала войны меня послали разбивать опоры на Кольский полуостров.
- Война
В самом начале июня 1941 года я выехал в Мурманск разбивать центры опор на ЛЭП Мурманск – Североморск. В прошлом году все еще называли аэродром Военга-2, а в этом году уже только Североморск. Когда я вышел из дому, начал сыпать мокрый снег пополам с дождем, и Таня не поехала на вокзал провожать меня, мы поцеловались на лестнице и оба не почувствовали, что разлучаемся надолго, как оказалось до июня сорок второго года. В мягком вагоне ехало три человека, я занял отдельное купе, попросил проводника разбудить меня к Петрозаводску и сразу провалился в сон.
Когда меня утром разбудил проводник, первое, что я увидел в вагонное окно – белая пелена снега до самого горизонта. В Мурманске я оформил все пропуска, разрешения и укатил в Североморск. Через несколько дней приехал Пореев, и мы с ним обошли часть трассы, чтобы приготовить фронт работ для торопящих нас строителей.
Первый ясный солнечный и теплый день наступил восемнадцатого июня, я стоял на горушке, вешал прямую, вдруг захлопали зенитки и облачко их разрывов окружило какой-то высоко летящий самолет, затем около него появилась пара наших тупорылых ястребков, пристроившихся ему в хвост, и они трассирующими пулями погнали его к военному аэродрому. Вечером нам рассказали, что в Военге-2 посадили немецкий самолет и взяли летчика в плен. А утром в комсоставовской столовой в сопровождении нашего офицера появился и сам немецкий летчик, его три раза в день под конвоем приводили в столовую, он вежливо и приветливо раскланивался с нами, а за завтраком двадцать второго июня его не было – уже гремела война.
Рано утром двадцать второго мы с Пореевым проснулись от того, что весь наш бревенчатый дом ходил ходуном, и мы, боясь, что он вот-вот рухнет, выскочили на улицу и увидели, как какие-то большие и почти черные самолеты пролетали над аэродромом и роняли маленькие капли, после чего раздавался грохот. Мы сразу догадались, что немцы бомбят аэродром. Потом взлетели наши ястребки и отогнали немцкие самолеты.
В двенадцать часов из репродуктора около штаба флота, включенного на полную громкость, прозвучало выступление Молотова и стало официально известно – война. Великая Отечественная Война.
Наш военпред сказал: «Пока работайте по плану, через несколько дней все станет ясно.» С утра мы с Пореевым начали обход трассы, уточняли, где и что нужно сделать. Когда мы, усталые и грязные, спустились с сопок к южной оконечности Мурманска, к нам пристала ребятня: «Это шпионы, шпионы.» Мы зашли в первую попавшуюся столовую, заказали по две порции жареной трески и пока обедали, ребята приволокли пару милиционеров, которые торжественно, в сопровождении оравы ребятишек, отконвоировали нас в отделение милиции. После проверки документов и звонка в штаб флота нас освободили к великому разочарованию ребят. Приехав в Североморск, мы получили у военпреда добро и документы на отъезд в Ленинград. Нам выдали два билета в мягкий вагон, а в коридоре на полу расположились женщины с детьми и наше нижнее место мы отдали одной мамаше с грудным ребенком, а сами спали по очереди на верхней полке.
Поезд подошел к Ленинграду, у Московского вокзала стояли толпы женщин и детей, ожидавших своих эшелонов. Я поехал домой переодеться, никого не застал, Таня была в Ташкенте, соседки с детьми, видимо, тоже эвакуировались. Позвонил Наташе Казанской, она сказала, что Славка ранен в ногу на третий день войны, лежит в госпитале на Суворовском, поэтому она сдала билеты и остается в Ленинграде до его выздоровления. Мои попытки уговорить ее уехать были отметены с порога. В ТЭПе меня отправили под Любань копать противотанковый ров. Мы жили в каком-то сарае, работа была тяжелейшая – копать глину и суглинок, возврашаясь со рва, все валились без сил на сено и забывались тяжелым сном. Там я впервые услышал, что четырнадцатого июня ТАСС сообщило о военных приготовлениях Германии на наших границах, которое немцы оставили без ответа. По моему глубокому убеждению, это являлось последним предупреждением, что война на носу. Но свои мысли и об этом сообщении и о многих других действиях наших вождей я держал при себе, вслух ничего комментировать было нельзя, только молчать, если не хотел одобрять.
В начале августа мы закончили свой участок противотанкового рва и рано утром вернулись в Ленинград. В ТЭПе я узнал, что назначен начальником Кирово – Чепецкого отряда и вечером уходит эшелон. Пока занимался комплектованием людей, оборудования, уточнением плана работ, наступил вечер, еле-еле успел съездить домой, покидал вещи, которые обычно брал с собой в экспедиции, в чемодан и так глупо не взял с собой ничего из хороших вещей, все осталось в квартире и сгорело вместе с ней. Оставил соседям записку с адресом, куда пересылать Танины письма. Еще днем я позвонил Володе Ломковскому, не застал его и передал матери, что уезжаю и когда уходит эшелон. Наташа Казанская снова отказалась уезжать пока Слава лежит в ленинградcком госпитале.
Я погрузился в вагон почти перед самым отходом поезда, вдруг
мне кричат и уже на ходу передают корзину с Таниными вещами, которую ей не разрешили взять с собой в эшелон. Поезд тронулся, стали устраиваться, и начальник бригады попросил меня положить какой-то сверток наверх, я взял его как легкую вещь, а он оказался очень тяжелым, я чуть не упал, едва удержался, остро кольнуло поясницу, и я еле сполз. Сильная боль не давала сидеть, стоять, я с трудом постелил плащ и лег на пол, так и пролежал два дня, в Кирове сумел встать и без особой помощи выйти из вагона. Дождались машины с Кирово – Чепецкоц ТЭЦ и отправились на стройку.
Яков Иванович Финогенов, наш главный инженер, возложил на меня обязанности по расселению и обустройству приехавших. Все прошло быстро и гладко, только с одной мамашей с грудным ребенком никто не хотел соседствовать из-за ее деспотичного и неуживчивого характера, начальство умыло руки, предоставив выкручиваться мне. В конце концов, я отдал ей свой чуланчик около пяти метров, предназначенный мне как начальнику партии, а меня приютили Дютели. Кто знал, что после войны в разгар антисемитского разгула эта дама доставит мне так много переживаний, требуя очистить ЛОТЭП от всяких космополитов и добиваясь решения о моем увольнении! После такого увольнения устроиться на другую работу было практически невозможно, и меня спасли тогда наш директор Андрей Уткин и главный инженер Антон Никифорович Четвериченко. Ну, об этом речь впереди.
Через пару дней мы пешком прошли выбранный ранее маршрут трассы, на нем было два перехода через реку с поймой два – три километра, и я предложил обойти излучину реки и не пересекать ее. По грубым подсчетам проектировщиков вариант обхода был ненамного дешевле перехода реки, но зато давал большую гарантию безопасности. Главк одобрил наш вариант, и мы тронулись в путь.
Работали как обычно. Отдельные бригады проходили через заранее снятые и обеспеченные продуктами, снаряжением и инструментами пункты. В последние дни поздней осени мы быстро проскочили всю трассу и к снегу и морозам собрались на восточной окраине Кирова, где посменно днем и ночью работали на камералке и уже в сентябре начали выдавать проектировщикам профили. Одновременно мы разбивали опоры в натуре, чтобы строители смогли начать работы.
В середине октября мы с горечью наблюдали, как мимо нас по железной дороге шли поезда с эвакуированными из Москвы предприятиями, как на открытых платформах ехали станки, оборудование и полураздетые люди, хотя ночью уже прилично подмораживало.
Наш геолог Рая Наумовна Подражанская попросила меня принять на работу ее дальнюю радственницу с двумя детьми, как и мы эвакуированную из Ленинграда, мол, она будет помогать мне составлять ежемесячные бухгалтерские отчеты и выполнять камеральную обработку материалов.
Мы получили первые письма из блокадного Ленинграда и с ужасом узнали о голоде, смертях, пожаре на Бодаевских складах, где по чьему-то «умному» предложению хранились основные продовольственные запасы города. Письма Олиного отца, старого военного еще царской армии, были полны горечи и предчувствий конца, вскоре он замолчал, и после мы узнали о его смерти. А Раина родственница стала получать из Ленинграда продовольственные посылки со шпротами, салом, копченостями, сахаром. Ее муж заведовал булочной. Это было омерзительно и, как только было принято решение о перебазировании партии на восток, я ее уволил. Рая пыталась защитить свою протеже, но, как она потом сама говорила, я на нее так посмотрел, что она прикусила язык.
Мы уже были, что называется, на колесах, как вдруг верхом на лошади в сопровождении ординарца прискакал Славка. Он был эвакуирован в Киров, его вылечили, поставили на ноги, зачислили артиллеристом в формирующийся полк. Однажды, проходя в городе мимо какого-то здания, он увидел вывеску «Кировэнерго,» зашел, спросил, нет ли в Кирове кого-нибудь из ЛОТЭПа, а ему вдруг ответили, что Вязьменский здесь, дали мой адрес и при первой же возможности он прискакал с возгласом: «Черт кудрявый! Ты тут, а я вот тут!» Мороз был подходящий и у него портянки примерзли к тонким хромовым офицерским сапогам. Тогда мы еще не знали, что в Ленинграде умерла от голода его годовалая дочка, а жена Наташа выжила, пойдя работать в столовую Н-ской части. Утром Слава ускакал в свою часть, а я вскоре переехал в Воткинск, и мы встретились вновь уже после его демобилизации осенью 1945 года.
Перед войной в районе города Воткинска планировалось сооружать ТЭЦ, туда завезли комплект бурового оборудования, а на реку Каму, где должны были строить водозабор, послали отряд гидрологов под началом Петра Носонова. Склад бурового оборудования в Воткинске караулил Антон Антонович Корчак. Он надежно обосновался, во время войны не хотел никуда двигаться и стал предлагать тамошним начальникам проводить изыскательские работы нашими силами. В Управлении капитальным строительством он нашел заказчиков. Эвакуированные проектировщики с киевского завода «Арсенал» и ленинградского «Большевика» ухватились за возможность провести полноценные изыскания площадки цеха для выпуска сорокопяток – пушек сорок пятого калибра.
В Воткинск переехали все, имеющие отношение к буровым работам, я был начальником отряда, а топографы Дютели и Олюнины уехали в Красноярск.
Я был мало знаком с буровыми работами и основательно подзабыл мелкое бурение в 1931 году на Верхней Каме, которое и не могло служить основой для сравнительно глубоких буровых скважин, пришлось проштудировать всю литературу, имевшуюся в воткинской и в ижевской библиотеках. Мы разместились в частных домах и получили продовольственные карточки, без них жить было просто невозможно. Из-за карточек произошла стычка с Раей Подражанской. Мне как начальнику партии выдали карточку на спецпайки, а ей рабочую карточку первой категории. Она потребовала отдать карточку на спецпайки ей, она, дескать, здесь ведущий специалист, а я просто заведующий хозяйством – завхоз. Меня это взбесило, и я предложил ей взять на себя руководство отрядом, а я готов уехать в Сибирь, что меня очень устраивало, я надеялся, что тогда смогу быстрее вызвать к себе Таню с Натуськой. Рая сразу пошла на попятный, а вскоре мне удалось выхлопотать спецпаек и для нее, что действительно давало возможность получать больше продуктов в то трудное время.
Рая была хорошим техническим руководителем, хотя и она многое из глубокого бурения не знала, но упорно копалась в книгах, ездила в Ижевск консультироваться, а от всех хозяйственных забот мы с завхозом ее совершенно освободили.
Рая была интересной женщиной – яркая брюнетка с копной жгуче-черных, редко, когда расчесанных волос, с черными глазами и ладной фигурой. Ее мужа, мобилизованного в первые дни войны, убили в первом же бою, и она стала главой семейства, ее мать и сын беспрекословно подчинялись ей. Из-за своей самостоятельности и властного характера она очень долго не выходила замуж второй раз.
Срочно бурили под цех, прямо под фундамент каждой опоры, одновременно вели камералку, а лабораторные работы нам выполняли в Ижевской заводской лаборатории. Вскоре заместитель директора по капитальному строительству, его называли короче «начальник УКСа», предложил нам, как он выразился, прочистить буровую скважину, расположенную около конторы заводоуправления. Воду из этой скважины брал весь центр города, но в последнее время воды становилось все меньше и меньше и появились опасения, что вскоре она совсем иссякнет.
Мы (я, Рая и оба бурмастера) посоветовались и взялись за дело, молодые были, храбрые, но ведь и дело было нужное. Как резервный вариант мы готовы были пробурить рядом вторую скважину. Нечего и говорить, как мы боялись неудачи! Разобрали будочку, в которой над скважиной находился насос, поставили треногу, с большим трудом вытащили обсадные трубы и ахнули, фильтр весь был замазан глиной. Заказали в мастерских УКСа новый фильтр, а сами разбурили старую скважину, вытащили много песка, гравия и снова опустили концы обсадных труб уже с новым фильтром. Пока плотник собирал будку над скважиной, мы установили центробежный насос и стали качать, как требовалось по инструкции, три дня. На второй день пошла чистая вода и жители стали брать ее домой, благодарили нас и, спору нет, слышать это было приятно!
В виде оплаты начальник УКСа дал нашим рабочим карточки первой категории, что было очень кстати, ведь мы питались только пайками, запасов не было, а рынок был не для нашего кармана. Спичечный коробок махорки стоил от трех до пяти рублей, мы все стали курить не больше пяти самокруток в день, нетерпеливо поглядывая на часы, когда же время покурить. Кроме того, УКС выделило нам по десять квадратных метров земли, насыпи вдоль заводского забора, и мы срочно посадили кто что мог. Корчак где-то достал семян турецкого табака, и я по его совету засеял весь свой участок табаком, только совсем по краю все же посадил лук, марковку, брюкву и долек десять чеснока. Как это все пригодилось зимой!
УКС предложило нам освоить бурение глубоких водных скважин.
В районе вокзала на склоне горы начали строить бараки для прибывающих рабочих, эвакуированных, в основном, из Ленинграда и Киева. Встала проблема снабжения жителей питьевой водой. Воду брали из прочищенной нами скважины в центре города и привозили в бочках, но сколько же нужно бочек на сотни человек! Подводы шли одна за другой, бочки мгновенно опоражнялись, а очередь с ведрами оставалась ждать следующей подводы и так с раннего утра до поздней ночи.
Летом хлынул поток эвакуированных из Сталинграда, их везли по Волге и Каме вместе со станками и оборудованием. С их приездом ситуация с водой резко ухудшилась и стало ясно, что бочками проблему не решить. Обсуждалось два варианта: трубопровод с Камы или артезианские скважины. Оставалось неясно, дадут ли скважины достаточное количество воды и как быстро их можно пробурить. Однако выхода не было, трубопровод без труб построить невозможно, а во время войны взять их было неоткуда, а потому решили пробурить разведочно-эксплуатационную скважину. Мы собрали трубы, приготовили штанги и начали.
Нам повезло, что в нашей партии оказался опытный и знающий буровой мастер Тимофей Иванович Волков. Работящий и основательный, он прекрасно знал весь комплекс бурения, а кроме того имел право производить буровые взрывные работы. Он хромал и всегда ходил с палочкой, не любил, когда ему указывали на ошибки, которые он допускал чрезвычайно редко. А работник он был каких поискать! Нужно сделать? Значит, он приложит все усилия и сделает как можно быстрее и лучше. У нас не доставало инструментов и оборудования, приходилось выкручиваться, изобретать велосипед, чтобы выйти из положения. Применяя все свои знания, умение и смекалку, Тимофей Иванович всегда был на высоте. Его семья из четырех человек доставляла мне меньше всех хлопот и беспокойства, они всегда справлялись сами и никогда не просили лишнего. Используя права и опыт Волкова, мы чередовали взрывы и прочистку скважин, и проходка пошла значительно быстрей, но, увы, много медленнее, чем было необходимо.
Рабочими у него были ссыльные слабосильные калмыки, маленького роста и хлипкие на вид, почти у всех свищи, редко у кого кожа хорошая. Их кормили трижды в день жидким супом из столовой, как тогда говорили «рототуем», с восьмьюстами граммами хлеба. Только с осени сорок второго года мы смогли прибавить им к пайку картошку и овощи. Их семьи жили неподалеку на Каме и все, что им выдавали сухим пайком, они отправляли домой. Лучшей наградой для них было, когда их отпускали на пару дней домой, помыться, сменить белье, пообщаться с семьей, чем-то помочь. Мы относились к ним как ко всем другим людям, никогда не поминали, что они ссыльные, они хорошо это чувствовали и платили нам старательной, безотказной работой.
Время было трудное: негусто с едой, плохие вести с фронта, неуклонно приближавшегося к Волге, а к нам по реке шли и шли баржи и эшелоны с людьми и станками из Сталинграда, куда катился вал войны, горя и разрушений.
Мы начали бурить скважину на воду, первоначально оценив ее глубину в тридцать пять – сорок метров. Но с глубины пять – семь метров пошел крепкий не выветренный известняк, проходили по двадцать – тридцать сантиметров в день, вот когда пригодились права Тимофей Ивановича производить буровзрывные работы! Мы ползли вниз очень медленно, никто нас не подгонял, все видели, что мы работаем изо всех сил. Организавать бурение в две смены мы также не могли, наш второй буровой мастер Герман Эндрикс был по горло занят мелким разведочным бурением под новые цеха и отдельные установки на самом заводе.
Герман рано ушел из жизни, а как много хорошего, полезного он мог бы еще сделать. По характеру он был закрытым человеком и никого не пускал в свою личную жизнь, но был настоящим товарищем для тех, с кем работал, кого любил и уважал, на него всегда и во всем можно было положиться.
В июне 1942 года ко мне приехала Таня, но приехала одна, внучку бабушка не отдала, считая, что у нас в Воткинске на Урале совсем есть нечего, раз уж в Ташкенте, городе хлебном, живут на грани голода. Но по тем временам военный завод снабжал нас вполне прилично: восемьсот граммов хлеба в день, сахар, крупа, яичный порошок, нет-нет и перепадало что-то мясное, американские консервы, например, которые с иронией называли «Вторым фронтом.» Настоящего второго фронта все неистово ждали, ждали, но в 1942 году так и не дождались.
Почти единственной радостью того года был урожай с нашего огорода, я собрал совсем крохи овощей, но зато много табака, выросшего с меня ростом и широкими листьями. По совету хозяйственного и все знающего Антона мы с Таней особым образом морили, сушили и рубили табачные листья. Нам с Таней казалось, что получилось очень много табака, и Таня продавала его на базарчике у ворот завода. Мы собирали деньжата купить кой-какие продукты для ее поездки осенью в Ташкент, чтобы привести Натуську в Воткинск.
Осенью 1942 года наши войска вели ожесточенные бои и все катилось, пятясь, к Волге, а все мы были твердо уверенны, что наше отступление временное, что придет зима и Генерал Мороз снова нам поможет, как он помог в предыдущую зиму 1941-42 годов. Мы ведь видели, как для фронта, для победы, делалось все возможное, как в еще не достроенном цеху, без стен, без крыши, в цеху, под которым мы бурили разведочные скважины, установили станки и стали выпускать так нужные фронту сорокопятки. Возвращаясь мыслями в то время, я не помню ни одной минуты сомнений в нашей конечной победе! Но с каким нетерпением мы ждали второго фронта! Думалось, как только появится второй фронт и оттянет хоть часть немецких сил, мы сразу пойдем вперед к нашей западной границе, к логову Гитлера в коричневой Германии.
Пришла осень, по Каме поплыл лед, наши войска докатились в районе Сталинграда до Волги. Эвакуированных в Воткинск сталинградцев селили в бараки на горе у вокзала, туда все еще бочками возили воду, а мы грызли и взрывали песчаник, дошли до уровня болота, показалось немного воды, мало и плохого качества, нет, не та вода нам нужна. Вздохнули и пошли дальше, затампонировав края скважины, чтобы уменьшить приток воды из плохого водоносного слоя. Только после Нового года пошла вода хорошего качества, которую мы искали. На самом деле ее было не так уж много, только десять – пятнадцать кубов в сутки, но и этого вполне хватало для всего поселка, не нужно было привозить воду бочками. Мастерские УКС быстро изготовили штанговый трехдюймовый насос и построили над скважиной будку с двадцатикубовым деревянным баком.
Первую воду из скважины торжественно отвезли на пробу директору завода и в райком и много-много людей приходили попробовать водичку. Наш авторитет укрепился и нам заказали пробурить водную скважину в городе, почти на самом верху горы.
Осенью 1942 года из Ленинграда приехала Роза, старшая сестра Раи Подражанской. Я впервые видел человека после блокады: Роза была нездорового темного, почти черного цвета, худая с огромным животом, что производило страшное впечатление – идет один живот на тоненьких ножках. Она еле-еле ходила и казалось, что при ходьбе качается. Месяц она отдыхала, поправлялась, набиралась сил, а потом начала понемногу работать, помогать мне с бухгалтерскими отчетами.
Я имел от ТЭПа доверенность самостоятельно заключать договоры на производство работ и нанимать работников любой нужной специальности. Наша партия могла расходовать на зарплату 33-35% заактированных сумм, за чем я строго следил. Актирование работ должно было проверять УКС завода, что сначала исправно происходило каждый месяц, но после семи – восьми проверок, ни разу не обнаружив ошибкок в наших активах, и после того, как мы дали воду из артезианской скважины возле вокзала, в УКС перестали нас проверять, поверили нам.
В качестве премии за хорошую работу партии УКС завода осенью дало нам наряд на заготовку в южных прикамских районах республики пяти тонн картошки и полторы тонны капусты. Корчак все замечательно организовал, приготовил подвалы для хранения овощей и лично привез из районов заготовленное в Воткинск. Это была бесценная премия и мы всю зиму до поздней весны 1943 года выдавали каждому работнику, эвакуированному из Ленинграда, картошку и капусту ежемесячно и с получаемым по карточкам пайком прожили зиму безбедно.
Антон Антонович Корчак, старый член коммунистической партии и опытный завхоз многих ТЭПовских изыскательских партий, очень помогал нам в войну, взяв на себя хозяйственные заботы, снабжение и обеспечение наших работ и работников, сняв с меня часть тягот по решению бытовых проблем.
Продав урожай табака, насушив немного картошки и капусты, взяв все, что мы скопили из пайков, Таня уехала в Ташкент за Натуськой и вернулась весной 1943 года, тогда мы по-настоящему и зажили своей семьей.
Осенью пришло письмо от Леши Крылова, что он ранен в ногу и после выздоровления его собираются демобилизовать. Письмо он написал Ломковскому в Ленинград, а уже Володя переслал его мне. Я ответил и успел застать Лешу в госпитале, позвал их с женой Валей и дочкой приехать работать к нам. Зимой 43 года они приехали, мы приготовили им квартиру, обеспечили топливом, что было проблемой в то время, и питанием, какое у нас было. Леша мне здорово помог, разгрузив от всех полевых и камеральных топографических работ, которые возникали время от времени. Его жена Валя, толковая и работящая женщина, много помогала нам со снабжением и доставкой продуктов, а также помогала Герману как коллектор при бурени скважин на заводе.
Как и в прошлом году, весной 1943 года мы засеяли огород и еще истовее ухаживали за этим клочком земли. Бурение второй глубокой артезианской скважины продолжалось весь год, осенью опять заготовка овощей и их распределение, но теперь все было значительно проще и спокойнее. Удалось всем семьям рабочих развезти овощи и картошку сразу по квартирам. Тем более, что получили новый заказ на бурение артезианской скважины для подсобного хозяйства одного из ижевских заводов. В Ижевск поехал Герман, а обслуживающие работы обеспечивала Галя Панас, наша давняя хорошая знакомая. Они с матерью и маленьким сыном попали в эвакуацию куда-то в Сибирь, бедствовали, голодали и наш вызов был для них спасением. За работу в Ижевске кроме оплаты мы получили пару тонн картошки, которая пригодилась во вторую зимовку в Воткинске.
В феврале 1944 года Таня родила вторую дочку, которую по просьбе Натуськи назвали Милочкой, сиречь Людмилой. В день ее рождения опекающий нас заместитель директора завода поручил пробурить скважину на городском мясокомбинате, попросту на бойне, за что мы получили тонну костей. Мы варили кости трижды: в первый раз получался студень, во второй – крепкий бульон, а в третий – не очень жидкий суп, что с известной долей роскоши разнообразило наш стол.
Весной я заболел. Субфибрильная температура, пот, слабость, доктор все твердил: «Воспаление легких», и держал меня в кровати. Потом выяснилось, что наша соседка больна открытой формой туберкулеза, мы срочно поменяли квартиру и только через пять лет уже в Новосибирске мне поставили этот диагноз.
В конце сентября 1944 года я получил распоряжение ТЭПа оставить в Воткинске Подражанскую с Волковым закончить начатые артезианские скважины, а нам с Германом и Лешей выехать в Кривой Рог выполнять изыскательские работы на разрушенных немцами линиях электропередач. Переезд в Кривой Рог оказался большим и сложным путешествием.
Сначала багаж, восемнадцать мест личных вещей, теодолит, нивелир и прочее перебрасывали из Воткинска на пристань Галево на Каме, затем три дня плыли пароходом по Каме и Волге до Сталинграда. Поездка на пароходе по Каме втроем в четырехместной каюте, обед в салоне, белые скатерти, официантки, подумать только, в белых передничках, фаянсовые тарелки. В каютах чисто, белые простыни, глаженое постельное белье, все было из сказки, далекой от нашей эвакуационной жизни. Все это венчала чудная летняя погода.
Я сидел на палубе, смотрел на проплывающие зеленые берега, быстро текущую воду, волны от нашего парохода и мысли сами собой возвращались к Воткинску, к проделанной нами работе, к пройденному пути, и я должен был признать, что несмотря на большие трудности и лишения, мы сделали большую и нужную работу, потому что жили все вместе, работали дружно и упрекнуть нам себя было не в чем.
Наконец мы прибыли в Сталинград. Пристань у города – пустыря. Развалины, даже не развалины, а остатки развалин, невысокие кучки битого кирпича, мусора, остатков блиндажей, окопов и пустота, пустота... Просматриваемая насквозь пустота до дымов паровозов там вдали, где угадывалась железная дорога, куда лежал наш путь, чтобы продолжить нереальное путешествие по поездам, вагонам, станциям и бесконечным базарчикам возле них. Нам предстояло еще три раза пересаживаться с поезда на поезд, питаться на этих базарчиках молоком, пирожками с картошкой, творогом, зеленью, фруктами, ягодами с забытым вкусом, невиданными за эти три года. Дикие нравы людей, с боем берущие поезда, битком набитые вагоны, воздух, густо настоенный на махорке, изощренный мат. На одной из станций в Донбассе едва тронулся поезд, в соседнем купе разразился скандал между каким-то парнем и тремя военными. Этот парень схватил один из чемоданов военных и выбросил его в окно, в ответ военные, не раздумывая, скрутили ему руки и под его нечеловеческий вой головой вперед вытолкнули его в раскрытое окно. Никто не сказал им ни слова.
На шестой или седьмой день пути мы прибыли на место на станцию Вечерний Кут и явились в только что воссозданную организацию Управление Криворожских сетей. Нас поместили в доме приезжих, где никого кроме нас не было, дали нам кровати, постельное белье, а на пропитание выдали мешок пшена, ведро подсолнечного масла, а через пару дней рабочие карточки по восемьсот граммов хлеба в день на человека. В помощь прикрепили трех девчат, и мы начали снимать профили уничтоженных немцами тридцатипятикиловаттных ЛЭП. Отступая, немцы спилили столбы почти всех опор ЛЭП, используя их на блиндажи и доты. Весь огромный район снабжала энергией одна турбина в Днепродзержинске, которую немцы, уходя, не взорвали, поговаривали, что один из немецких минеров, уже заминировав ее, нарочно перерезал провода.
Поздней осенью к нам с Лешей приехали наши семьи, и мы переселились на частные квартиры. Зимой приехали проектировщики, выбрали площадку и срочно начали сооружать ТЭЦ из привезенного из Германии оборудования одной из демонтированных там ТЭЦ. Восстанавливали Криворожскую ТЭЦ пленные немцы, надо сказать, работали они хорошо, очень аккуратно. Их кормили в лагере, но они часто просили принести зелень, ягоды, фрукты и обменивали на консервы или вещи из обмундирования. У ограды стройки шел бойкий обмен, но часто наши женщины приносили им еду просто так, как подаяние.
Зимой к нам пришла работать Вера, тоненькая-тоненькая, в длинной до пят солдатской шинели и с сидором – вещмешком, тоже тощеньким, как она сама. Она робко попросила: «Не выгоняйте, меня прислали к вам работать». Работник из нее был никакой, но мы все вместе решили, пусть пока отдыхает и отъедается, работать будет потом. Завезли ей на квартиру продуктов и уголь, местным жителям выдавали мало угля, и он очень ценился, за него хозяин дома кормил нашу Веру. Паек ей выдали полностью и месяц не давали работать, да и потом месяца полтора держали на камералке. Вера отъелась, окрепла и замечательно работала, вместе с нами восстанавливая ТЭЦ.
С приездом проектировщиков на меня легла куча хозяйственных забот по обслуживанию приехавших ленинградцев. Ничего, справились, особенно мне помогла Валя Крылова, Лешина жена, неторопливая, хозяйственная, заботливая и с добрым сердцем женщина.
В конце апреля 1945 года руководитель проектной бригады, строгий на вид, суровый, а вернее требовательный и неизменно справедливый, Николай Михайлович Кугушев выполнил свое обещание и, уехав в Ленинград, прислал мне вызов, и я второго мая выехал в командировку в свой родной город. В Ленинград впускали строго по вызовам или командировкам.
Я приехал в Ленинград за несколько дней до окончания войны. Временно меня прописали в общежитии, которое было оборудовано на одном из этажей ТЭПа. Руководство ТЭПа решило держать меня в Ленинграде пока не сумеет прописать постоянно, чтобы мы могли вернуться, а то мы с Таней, зная, что наша квартира сгорела, уже подумывали остаться в Вечернем Куте или переехать в Николаев, где мне предлагали работу в Управлении сетевым районом. Через два месяца меня прописали в восстановленных ТЭПом двух комнатах в полуподвальном этаже в доме на улице Марата, две степеньки вниз, окна на тридцать – сорок сантиметров выше уровня тротуара. Комнаты располагались одна за другой вглубь дома, поэтому вторая комната с примыкавшей к ней уборной и умывальником были темными, без окон.
Директор, Тимофей Иванович Уткин, добрый, обязательный, но слабовольный и выпивающий человек, обещал мне, что, как только в ЛОТЭПе появится подходящая квартира, я буду первым на нее претендентом. Я поверил и оформил на себя эти подвальные комнаты как временный вариант.
Мы прожили в этом подвале до 1958 года, в них от кровоизлияния в мозг умерла Таня, оставив меня с тремя девочками на руках. Но в тот день, когда я согласился прописаться в этих комнатах, все выглядело не так уж плохо, вот-вот должна была закончиться эта длинная, тяжелая, многокровная война.
Еще с шестого мая по городу поползли слухи, что завтра война окончится и будет подписан мир, но только в ночь на восьмое мая прозвучало радостное сообщение – Германия капитулировала.
С утра, много раньше, чем приходили на работу, в ТЭПе собрались все находившиеся в Ленинграде сотрудники. Те, кто потерял родных и близких, плакали, с ними плакали и те, кого война опалила, но никого из родных не отняла. Все пили и радовались, пели и ждали от будущего только хорошего, светлого и верили, что все плохое и тяжелое ушло в прошлое вместе с войной.
- Тогда правил Сталин
Всю ночь стучал метроном, а утром вдруг замолчал. Мы проснулись, и репродуктор нам сообщил, что ночью умер Сталин. Таня заплакала, я снова и снова стал думать, что теперь будет с нами, со страной, вообще в мире... Мы так привыкли, что обо всех и обо всем думает он и только он. Таня спросила: «А если бы для его спасения нужно было бы отдать всю свою кровь, ты бы отдал?» Я отрицательно покачал головой, продолжая всхлипывать, Таня пробормотала: «А я бы отдала ее всю капля по капле...» Это говорила Таня, которая еще раньше была уверена, что Кирова убил он, но недавно она повесила на стену нашей темной комнаты репродукцию картины «Сталин и Ворошилов на Беломорканале.» До этого никакого его портрета у нас не было. Повесив репродукцию, теперь уж не помню, какого художника, Таня сказала: «А то все удивляются, почему у нас одних нет ни одного его портретаa?» Я промолчал, а про себя подумал: «И на мою Таню подействовало это ежеминутное восхваление Великого Вождя...»
Я давно, сo времен первых концлагерей, знал ему цену, но молчал, даже Тане никогда ничего не говорил. Я, как и многие другие, привык о нем молчать, никогда ни при ком не говорить ни слова осуждения – это грозило годами лагерей. Через несколько дней во время его похорон Таня с тремя дочерьми мал мала меньше пошла на Невский, ее захлестнула толпа и хорошо, что несколько парней вытолкнули ее с детьми на Пушкинскую и она, помятая и испуганная, пришла домой на Марата, где мы тогда жили в полуподвале.
В тот же день утром Володя Белозеров сказал мне, что я должен выступить на траурном митинге, и добавил: «Отказаться Вам – он сделал ударение на слове Вам – нельзя!» Я сказал: «Хорошо», только попросил, чтобы он дал мне слово последнему, он согласился, а я, бросив писать отчет, стал думать, что я скажу, что я могу сказать.
Зимой то ли 27-28, то ли 28-29 годов я ходил на курсы политинформаторов в Дом политического просвещения молодежи имени Глерона Московско – Нарвского района на Звенигородской улице. Нас просвещали об официальной борьбе в партии, рассказывали об ошибках Ленинградской партийной организации и троцкизме. У нас в группе было много сторонников Троцкого и Зиновьева и по рукам ходили материалы оппозиции, в том числе письмо – завещание Ленина и его последние статьи, которые были опубликованы в СССР только после речи Хрущева на двадцатом съезде партии. Один из слушателей – модельщик с Кировского завода – снабжал нас этими материалами и строго предупреждал о конспирации, предсказывал гонения. В начале весны он пришел проститься, его ссылали на три года на Ангару. Он дал нам советы по конспираци, взял наши адреса и исчез. Только через три года я два – три раза в год стал получать от него коротенькие весточки из восточных краев, Казахстана и Западной Сибири, каждый раз из другого города. Я уже стал ездить в экспедиции и поэтому писал ему тоже два – три раза в год, реже из Питера, чаще из городов, которые проезжал по дороге. С того времени я и усвоил: «Меньше болтай! Держи язык за зубами!»
В 1930 году я ушел с завода на работу в экспедиции на Камcко – Вычегодском водоразделе, где впервые встретился с сосланными на Север урками, но это еще были либеральные времена, они работали с нами в тайге и пользовались относительной свободой, только осенью должны были отметиться в местных органах
В 1931 году в наш буровой отряд, работавший на Верхней Каме, я взял поварихой красивую кубанку, явно из ссыльных, однако ее паспорт был в порядке, варила она чисто и вкусно, и я не задавал лишних вопросов. Я уже рассказал в главе, посвященной этой экспедиции, как эта девушка взмолилась, чтобы я спас ее, взяв замуж, как я отказал ей и долго мучился, что не помог ей. В 1932 году я видел в тайге могилы сосланных в Федино и Усть Еловку кубанцев, они говорили сами за себя об их горькой участи.
В том же году к нам пришли работать заключенные из Печорских лагерей. Зимой в Усть Еловке был участок лагеря, нам рассказывали, что там было пятьсот человек и все они поумирали. Зверства надсмоторщиков были до того ужасны, что приехавшая из Москвы комиссия расстреляла многих из охранников и исполнявших эти функции зеков. Одного из уцелевших охранников зеки, работавшие у нас, опознали и устроили над ним самосуд – утопили его в реке.
Я вспомнил и историю, приключившуюся в 1934 году, когда я работал в Волгобалтстрое, с нашим геологом Лыжиным, пославшим в Ленинград телеграмму о разбивке шлюзов, за что его арестовали. Хорошо, что все закончилось благополучно, через несколько лет все могло бы закончиться для Лыжина много хуже.
В эти годы мы практически перешли на круглогодичные изыскательские работы, поэтому двух – трехмесячные перерывы в работе проводили весело – театры, рестораны, влюбленности. Я пропадал в Славянке у красавицы Аси. Там меня нашел Митя сообщить, что его вызывают в Большой Дом. Я увидел его только через два года уже в Москве, куда он переехал и работал на стройке канала Волга-Москва. Один из работавших у Мити рабочих сболтнул что-то в пивной о Сталине, его сразу загребли и на допросах, то ли пытаясь свалить вину на кого-нибудь другого, то ли по совету следователя, он вспомнил, что видел у Мити много материалов по истории русского флота. Мити собирал выписки из разных книг, журналов и вырезки из газет о действиях нашего флота во время похода эскадры Рождественского на Дальний Восток. Это оказалось достаточным, чтобы Митьку забрали и стали допрашивать. Один из следователей, недавно пришедший в органы рабочий паренек, выслушав Митю, неожиданно сказал: «Предположим я тебе верю, но как я могу доказать, что это старые, ничего не стоящие материалы. Кто это может подтвердить?» Митя попросил его переслать материалы в штаб Балтфлота, чтобы там дали заключение, являются ли они шпионского характера. Через некоторое время эти материалы вернулись из штаба с указанием, что все данные давно опубликованы в наших и заграничных изданиях, никакого интереса не представляют и уж конечно никак не являются шпионскими. Митю вскоре освободили с формулировкой «за недоказанностью преступления». Этого было достаточно, чтобы его не приняли обратно на работу, а следователь по-дружески посоветовал ему уехать из Питера. Митя долго и безрезультатно тыкался в разные организации, пока не догадался написать на строительство Москва – Волга начальнику Жуку и тот, вспомнив ранее работавшего у него техника, прислал ему вызов и Митя насовсем уехал в Москву.
Кажется, в это же время мы все, как это часто бывало, собрались посидеть за кружкой пива в пивной на углу улиц Марата и Невского, с чьей-то легкой руки прозванной нами «Пивная – голандская мебель». Леша пошел раньше, составил два столика, заказал дюжину пива и стал ждать нас. Вдруг пришла группа развязно ведущих себя людей и велели Леше убираться, а не то …, и они многозначительно замолчали. Когда пришли мы все, они снова сказали нам: «Проваливайте по добру-поздорову, а не то...», и снова выразительное молчание.
Стало противно и, что греха таить, страшновато. Были ли они их Большего Дома или родственного ему заведения, не знаю, но, посмотрев друг на друга, почли за благо убраться восвояси. Насколько помню, никто из нас больше не заглядывал в эту сравнительно уютную пивную. Может быть они были просто нахалы, но такая тогда была атмосфера, что десяток молодых, здоровых и не чувствующих за собой вины парней почли за благо проглотить плевки и молча уйти от греха подальше, так и не узнав, а кто они на самом деле, имеют ли они право плевать на нас. Боялись это выяснять, нами тогда правил вселенский страх. Недаром шутили только в своей тесной компании: «Я не знаю, где Госстрах, а вот Госужас там на Гороховой». Намекали на Гороховую 2, где до постройки Большого Дома размещались карающие органы.
Свободнее дышалось на изысканиях, хотя и там нужно было держать язык за зубами, а то не ровен час нарвешься на стукача. Вот почему я с ужасом слушал, как Митя свободно говорил со своим другом, о чем и помыслить было страшно! У меня спазмы сжимали тисками горло, я не то что слово вымолвить, помыслить о чем-то крамольном боялся! Таковы были нравы, таков был «Госужас»!
Я вспомнил священника из Печорского лагеря. Когда я приехал на Печору за рабочими, меня уже ждала подобранная бригада из тридцати зэков, давших слово круговой поруки, то есть если кто-нибудь из них сбежит, его срок разбросают на всех оставшихся, даже если его потом и поймают. Старший группы Яшка Захаров, имевший «десятку», то есть осужденный на десять лет, показал мне двадцать восемь мужчин и двух женщин, назначенных в бригаду. На мой вопрос, зачем женщины, он что-то невразумительно пытался объяснить и закончил просьбой: «Мы в лесу за них отработаем, а так они погибнут». Это меня убедило, и я согласился их взять. Тут ко мне подошел мужик почти двухметрового роста и, став на колени, пробасил как дьякон: «Возьмите меня Христа ради, я тут погибну, а у вас, клянусь, работать буду за двоих, за троих, пока силы есть, не сбегу! Я тут от голода помру, разве это еда для меня? Это для дитя малого!» Он так горячо и жалостливо убеждал меня, что я, несмотря на его статус политического, а не уголовного, заключенного и готовые на бригаду документы, уговорил начальника лагеря, вполне нормального мужика, коми-пермяка по национальности, и тот вписал мне его тридцать первым. Все лето священник проработал у меня в бригаде, и я ни разу не пожалел, что взял его. Он буквально работал за троих, с одного взмаха топора срубал сосенку десяти – двенадцати сантиметров в диаметре. Ел он тоже за троих, если не больше, и мы стали варить полное ведро каши с консервами. Его недостатком были анафемы. И во время работы, и во время отдыха он предавал анафеме всех врагов Христовых, всех начальников, всех партийцев, а особенно врага рода человеческого, конопатого и сухорукого Сатану, исчадие ада. В своих проклятиях он был неистощим! Все лето я не позволял себе улыбнуться и дать понять, что я слушаю его проклятья. Он трогательно с нами прощался, передо мной попытался встать на колени, но я резко отвернулся и ушел. Наверное, наш священник погиб, в лагере не выжить таким несгибаемым, мир праху его, как и многим обитателям Печорских лагерей. Уже с середины тридцатых годов режим содержания и питания заключенных резко ухудшился, смерть во всю косила их своей ржавой косой. Мир праху их, имя им легион!
Зимой 1953 года, последнего года Сталинского правления, с одной из наших сотрудниц произошла обычная для того времени история. Ее отец, полковник, праздновал свой день рождения в их семейном кругу. За столом сидели отец с матерью, она и ее сестра с мужьями – офицерами и их дети совсем еще малого возраста. Выпили, языки развязались, и отец рассказал анекдот про «Отца народов». Буквально назавтра его вызвали. Все известно, и что рассказали и что смеялись. Суд был скорый и милостивый – ее отца и зятя исключили из партии, выгнали из армии, они были радешеньки, что их не посадили. Хорошо, что это произошло в конце февраля 1953 года, уже в марте их восстановили в званиях и вместо выговора поставили на вид. Оказалось, что настучал на них ее муж. Семья распалась, двое детей остались без отца, их отец-стукач перевелся далеко на Восток.
Володя Белозеров не подвел и действительно дал мне слово последнему, я встал и сказал: «О том, кого мы потеряли, много говорили и до меня, я хочу только добавить, что теперь, когда он перестал думать за нас и руководить нами, мы должны сами отвечать за свою жизнь и свою судьбу и для этого должны проявлять больше активности и, хотя бы отчасти, заменить то, что мы потеряли. Нужно не ныть и плакать, а делать дело еще лучше, чем мы делали до сих пор.» На том я и закончил.
Володя тут же за столом президиума сказал мне: «Хорошая концовка митинга», а Хораев пoдошел и ничего не говоря показал кулак. «За что, Женя?» – спросил я. Он ответил: «Знаешь за что».
Я действительно знал за что, хотя не сказал и сотой доли того, что мог бы сказать, будь на то моя воля и я бы не боялся, ведь в разгоне было антисемитское время, нужно было молчать в тряпочку и не высовываться. Как это ни унизительно, но Госужас продолжал затыкать рот. Я только про себя мог вспоминать, что еще так недавно не было никакого антисемитизма и я не чувствовал разницы между собой и любым русским парнем. А сейчас в самом разгаре был антисемитизм, которому официально дали название космополитизма. Чтобы считаться культурной нацией вслух антисемитизм не проявлялся, только про себя, только при своих.
Мне вспомнились 1927-28 годы, когда я жил в Ротах и где однажды на Пятой Роте, совсем рядом с моим домом я столкнулся с идущими мне навстречу молодоженами, окруженными родными и друзьями. Они шли, весело и радостно разговаривая, и вдруг, словно увидев голову Медузы Гаргоны, резко отвернулись от меня и наклонились к мостовой. Я смотрел на них с непониманием и удивлением, а идущая сзади женщина сказала мне: «Они отворачиваются от Вас, потому что Вы еврей, чтобы Вы не сглазили их семейное счастье». Это было так дико и далеко от современной жизни, что я просто молча пошел дальше, но это нелепое представление навсегда врезалось в мою память.
Через двенадцать – тринадцать лет я снова столкнулся со вспышкой антисемитизма. В начале войны один из главных инженеров проекта, стоя в очереди в буфет, зло сказал: «А евреи, поди, никто на фронт не пойдет». Это было грубо и несправедливо, ибо уже много евреев из ТЭПа ушли на фронт и почти мгновенно я отреагировал: «Tы тоже на фронт не идешь, а получил броню», – хотя до этого я был с ним на «Вы». Он замолчал, отвернулся, никто не сказал ни слова, я достоял свою очередь до конца, хотя очень хотелось плюнуть и уйти.
Вскоре после войны начался разгул антисемитизма, потихоньку стали увольнять евреев. Ко мне подошел мой старый, еще с довоенных времен сослуживец и сказал, чтобы я предупредил таких-то и таких-то – их наметили к увольнению. Я предупредил и действительно их одного за другим уволили. Все принимали это спокойно и не сопротивляясь, да и как можно было сопротивляться? Tолько одна женщина, старая комсомолка, а может даже член партии, подняла шум, почему я, беспартийный, знаю, что ее уволят, почему не сказали прямо ей самой, но все это было простым сотрясением воздуха, ее уволили, только не сразу, а через какое-то время.
Меня тоже планировали уволить, но московское начальство предложило мне работу в любом отделении ТЭПа на выбор. Я решил переехать в Москву, но, когда в Ленинград пришел приказ откомандировать меня на работу в Москву, директор и парторг ЛОТЭПа обратились в Смольнинский райком партии с тем, что назначенного на увольнение Вязьменского сразу забирают в Москву, тогда райком разрешил оставить меня в ЛОТЭПе. Мне рассказал это директор Андрей Тимофеевич Уткин, я был позарез нужен ему для изысканий северного варианта пятисоткиловаттной трассы Москва – Куйбышев, этот объект был засекречен как объект Г.