История одной провокации

Тяжело мне вернуться к воспоминаниям тех жутких лет, пережитых мною. Но считаю своим долгом написать эти строки после того, как я узнала о Ленинградском процессе.

После ликвидации Вильнюсского гетто нам стало ясно, что и Каунасское гетто на очереди. И я решила бежать из этого ада. Но бежать из гетто – это значило бежать навстречу смерти, т.е. на 99,9% не быть.

Но несмотря на все, я решила взять судьбу в свои руки. Я скиталась несколько недель, как затравленный зверь, за которым гонятся. Знакомые литовцы перебрасывали с места на место. Я с большим теплом вспоминаю этих людей, которые рисковали, чтобы меня спасти. Но жила я под вечным страхом. Не раз я мечтала попасть обратно в гетто, но это было еще более опасно.

Я постоянно ставлю себе вопрос: как мир мог молчать и спокойно смотреть на эту страшную бойню? Это уму непостижимо.

Но я не собираюсь писать о геттовском периоде. О нем уже столько писали, хотя все это – капля в море по сравнению с действительностью. Я хочу рассказать о провокации летчиков в советской Литве.

Приближалась советская армия. Гитлеровские звери успели перед отступлением ликвидировать Каунасское гетто. Об этом я узнала, когда вернулась после моих скитаний. Я никого и ничего не нашла. Кое-где встречала одиноких, как я, людей, которые случайно остались в живых. Они блуждали, как тени, как деревья без ветвей. Страшно было ходить по этой пропитанной кровью земле. Каждый шаг напоминал мне гибель моего мальчика, мужа, родных и близких. И тут во мне воскресла моя давняя мечта – Израиль. Так как легально нельзя было уехать, то я стала искать путь, как туда выбраться. В 1945 году представился случай. Я услышала от знакомых, что советский летчик, который систематически летает в Румынию, берет каждый раз с собою нескольких евреев, которые хотят соединиться со своими родными в Израиле, так как из Румынии легко уехать туда. Это мне говорили люди, которые сами хотели уехать. Таким образом, собралась группа в 11 человек. Среди них были знакомые, с которыми были вместе в гетто.

Этот советский летчик приходил в еврейские дома, рассказывал чудеса про евреев, которых он перевез в Румынию, будто бы они уже успели оттуда уехать дальше и т. д.

Наконец, мы дождались письма от первой группы. Там было сказано, что они «в полном благополучии» прибыли на место, и даже был написан условный знак. Как после оказалось, в тюрьме заставили одного из первой группы написать это письмо. И Бог знает, как его заставили. Только замученные, отупевшие мозги, как у геттовских евреев, могли поверить такой провокации советского «друга».

Услыхав теперь, после стольких лет, о Ленинградском процессе, я остолбенела. Опять повторение прошлого? Опять новые жертвы! Опять несчастные, потерянные жизни!

Как жутко! Кто так знает это, как я, которая это все перенесла на своих плечах в течение 8 лет: голод, холод и непосильная каторжная работа. Я тогда не верила, что выживу. Но моя сильная воля помогла мне пересилить все эти ужасы. Солженицын, этот великий мастер, своим произведением «Один день Ивана Денисовича» поднял весь мир на ноги. Он описал только один обыкновенный день заключенного в советском трудовом лагере.

Итак, настал день отлета. За нами приехал этот летчик. Ему прежде всего вручили сумму денег, довольно значительную, которую собрали между собой. Я все время с него не спускала глаз. При виде его лица меня охватывало ужасное беспокойство. Его лицо подергивалось, и он очень нервничал. Я вдруг подумала: не остаться ли мне? Но он так спешил, что даже некогда было думать о чем-нибудь. Кто-то забрал у меня мой чемодан, и я взяла пальто на руку и с тяжелым сердцем пошла вместе с остальными за ним. Даже не успела оглянуться, как мы уже были на месте. Это, видно, было очень близко. Нас подвезли прямо к трапу (нас было 11 человек), и мы поднялись в самолет. В полете самолет стал выделывать всякие выкрутасы, и кой-кому стало дурно. Через короткое время вышли из кабины двое и заявили, что машина не в порядке, и мы должны спуститься. Начали плакать, умолять, а я горько улыбалась. Сразу было ясно, что мое предчувствие оправдалось.

Нас посадили в старый грузовик и повезли куда-то. Когда приехали, а это было очень близко, набросили мне на голову мешок и за руку куда-то повели, как потом оказалось, в Вильнюсское НКГБ. Нас просто кружили над городом, качали до тошноты и там же спустили.

Сразу приступили к обыскам и забрали все, что было. Только после этого приступили к допросам. Я была удивительно спокойна и с большим интересом следили за происходившим. Совсем недавно гитлеровцы обыскивали нас, и все забрали. Опять новый, непонятный мир! Сколько миров в этом мире!

Чем еще можно было меня поразить после трех лет лагеря смерти и после моих скитаний? Перед допросом меня поставили в узкий шкаф-гроб, где можно было только стоять без движения. Я задыхалась.

И так началась моя новая жизнь. Меня и еще двух женщин после допроса повели в камеру в погреба НКГБ. Тогда я впервые услышала звук ржавого тюремного замка. Через несколько дней нас перевели в большую камеру.

Погреб НКГБ

В этой большой камере, как и в предыдущей, был только пол, потолок и параша. Камера была полна заключенных женщин, сидевших на полу, так как днем нельзя было лежать или спать. Среди них я увидела двух женщин из первой группы, о которых говорили, что они уже давно в Румынии и собираются оттуда дальше. Их вообще трудно было узнать. За такое короткое время они потеряли человеческий облик. Они нам рассказали, что все те, которые летели с этим летчиком, находятся в погребе НКГБ. Нам стало ясно, что «письмо, полученное из Румынии», с условным знаком, было написано в НКГБ. Как видно, этого человека заставили написать, что они «в полном благополучии», и таким образом НКГБ вербовало все новые и новые жертвы.

Я быстро теряла силы. Мне противно было дотронуться до тюремной баланды из воды и гнилой, нечищеной картошки. Хлеб, который мы получали, был тяжелый, как глина, не знаю, из чего его пекли. Голод – это страшная мука, которая не только изнуряет организм, но и опустошает душу. Он гложет, и нет другой мысли, кроме мысли о хлебе.

Я вынуждала себя думать разумно, повторять свой лозунг, который меня спас из гетто: выдержать, пересилить. Самое страшное – это равнодушие, безразличие. Многие погибли в гетто, потому что у них не хватило душевных сил. Для того, чтобы отогнать назойливую мысль о еде, я просила направить меня на работу, так как политических до суда на работу не посылали. Самое первое – не дать себя сломать. Для этого нужно начать жить «нормально».

Я начала следить за чистотой в камере, так как появились вши, каждая из нас должна была мыться и следить за порядком. Мы проверяли друг другу волосы, и я говорили им, чтобы не стеснялись, так как это очень важно. В конце концов, однажды утром вызвали из нашей камеры нескольких женщин на работу, в том числе и меня. Работа была жуткая: чистка уборных и мытье полов в коридорах. Она была мне не по силам, но зато у меня была возможность двигаться, и я себя почувствовала крепче физически и даже душевно. Но этого было недостаточно, чтобы не думать о еде. Тогда у меня появилась мысль: собирать русские песни, но так как писать нельзя было, то я стала учить их наизусть. Я очень увлеклась этим занятием, собрала уйму песен, и все время про себя тихо напевала, чтобы их не забыть. Это мне очень помогло. За одну песню чуть не получила карцер. Шуметь запрещалось: оказалось, наша камера выходила на главную улицу Вильнюса. Сколько раз я проходила мимо этого дома, не подозревая, что там существует такой жуткий погреб, где так мучают людей.

Я пела песню «Мама». Эта песня начинается так:

Мама, как хорошо мне всегда с тобой,

Всюду я вижу образ твой.

В праздник – хлопотливая,

В горе – молчаливая.

Мама, милая, милая мама.

В нашей камере были также молодые польки и литовки, и все они плакали, когда я пела эту песню. Дежурный спросил, кто пел, но камера запротестовала и первый раз мне простили.

Допрос

Меня долго не вызывали на допрос. Однажды ночью меня разбудил голос, назвавший мою фамилию. Конвоир меня повел с руками за спину по сырым, темным коридорам. Надо было куда-то подняться, и я попала в ярко освещенную комнату. За столом сидел военный средних лет, он указал мне на стул далеко от его стола. Никак не могла понять, почему я должна сидеть на таком расстоянии. Ведь оружия у меня не было, и физически я уже была изнурена. Но, видно, так нужно было.

Допрос начался криком: почему я хотела уехать? Кто еще занимается сионизмом? Если бы не советская армия, я бы погибла со всеми остальными, и, вместо благодарности, я изменила родине.

– Ты совершила страшное преступление и получишь самое строгое наказание.

Его крики становились все громче и громче. Я сидела и молчала. Он кричал:

– Отвечай! Отвечай!

И я ему ответила:

– Я видела, как убивали маленьких детей, я видела, как расстреливали беременных женщин, я видела, как сожгли на моих глазах больницу со всеми больными и всеми, кто был внутри. На моих глазах убили моего единственного ребенка. После того, как я бежала из ада гетто навстречу смерти, после всех моих скитаний, я потеряла веру в человека, и меня больше ничего не пугает. Раньше, чем вы меня забрали, вы уже обо мне все знали.

Он закончил допрос, и конвоир отвел меня обратно в камеру. Опять я прибегла к моему лекарству: выдержать! Непременно выдержать! Не дать себя сломить.

Через короткое время опять ночью вызвали на допрос.

Допрашивал меня тот же следователь, но говорил спокойнее, я бы даже сказала, вежливо. Говорил о моей работе: что они ценят искусство, он знает, что я заняла III место на международном конкурсе театральной портретистики и что я со временем заняла бы видное место в этой области и т. д.

Постепенно он начал расспрашивать, кто меня навел на мысль оставить родину, т. е. Советский Союз. Я ему мило улыбнулась и сказала, что живу своим умом. На сей раз вели не по коридорам, а через обширный двор. Завели в небольшой коридор, где толпились энкаведисты. Когда я увидела там несколько стоячих гробов-шкафов, мне стало неуютно. Но меня сразу завели в комнату, где за столом сидел другой следователь, который предложил сесть на стул у стола. Он на меня внимательно посмотрел, спросил, почему я без чулок в такой холодный, дождливый день, и поскольку я не отвечала, он сразу приступил к делу. Опять те же вопросы, но потом он сказал, что меня ожидает очень строгое наказание, но, несмотря на это, он постарается, чтобы ко мне мягко отнеслись. Он предложил, чтобы я ему рассказала, как мои друзья узнали, что я в тюрьме, т. е. как я могла им дать знать о себе. Я, конечно, страшно обрадовалась. Люди узнали, что я вместо Румынии нахожусь в НКГБ! Это спасет многих от повторных провокаций. (Только после освобождения мне рассказали, как люди узнали правду о нас.) А он опять начал ставить вопросы как предыдущий следователь. Я ему сказала, что если он так хочет мне помочь, то у меня к нему просьба: отправить меня обратно в камеру и без шкафа, иначе не знаю, выйду ли я оттуда живой. Меня в шкаф не поставили. Как мало нужно человеку.

Через неделю меня вызвали опять, но не на допрос, а подписать два больших листа, в которых были перечислены все мои выдуманные грехи. За столом сидел молодой военный с неподвижным, как маска, лицом и, не поднимая глаз, продолжал писать. Через несколько минут, не поднимая головы, он указал на стул. Он продолжал писать. Я ждала. Потом он подал перо, чтобы я подписала положенные передо мной листы. Я сказала, что хочу прочесть, он кивнул головой.

Я прочла и поняла, что у них такой стандарт для всей нашей группы. Я отказалась подписать, на что он мне ответил: «Нам твоя подпись не нужна». Я подумала, что меня сейчас отправят обратно, но не тут-то было. Он в течение нескольких часов каждые несколько минут спрашивал: подписала? Он не спеша писал, и после закусывал. Заходили к нему, он с ними беседовал и все время монотонно продолжать спрашивать: подписала? Нет. И опять, и опять то же самое.

Мой лозунг «выдержать» – не выдержал. Я себя вдруг почувствовала очень плохо: тошнота и головокружение. Чувствовала, что еще немного – и я упаду. Я собрала все свои силы, чтобы взять перо, – и подписала.

До камеры ноги меня дотянули, там я упала, как сноп.

Хорошо, что я подписала. Какая разница? Им нужен был материал для Москвы, только это. Женщинам дали по 8 лет заключения по статье 58-а с работой в трудовых лагерях. Нам вынесли этот приговор без суда, без защитника, без права апелляции. Судила нас знаменитая тройка в Москве под руководством Берии.

Вильнюсская тюрьма «Лукишки»

Нас посадили в автобус – известный «черный ворон». Внутри нет ни света, ни воздуха. Я только ощупью нашла место. Нас привезли в тюрьму и разместили по камерам. К счастью, я оказалась в одной камере с подругой. С ней мне было легче. Но ее скоро забрали в тюремную больницу. Она много болела. Она мне запомнилась как светлая личность.

Первое, что я увидела из решетчатого окна моей камеры, это был большой четырехугольный двор, окруженный высокими зданиями с окнами в решетках. В этих окнах стояли люди и делали какие-то знаки пальцами и руками. В первый момент я подумала, что это больница для психически больных. Но, как мне после объяснили заключенные, этими знаками они переговариваются друг с другом. Самая сложная структура – это человек! В тюрьме мы уже не были подсудимыми, а заключенными со сроком, и нас стали посылать на работу: чистить уборные, мыть полы, перебирать мерзлую картошку. (Там иногда находили мерзлую морковку, которую сразу съедали, если никто не видел.) Бывало, что посылали мыть баню. Это была самая хорошая работа: можно было помыть свои тряпки и мыться без конца.

Нас часто перебрасывали из камеры в камеру. Однажды я попала в камеру, где находились молодые литовки. Их было больше двадцати, всех обвиняли в сотрудничестве с немцами. Узнав, что я еврейка, они очень удивились, как я попала к ним. Ведь я прошла все круги ада. Так как у них были семьи, то они получали часто передачи: сухари, сушеный сыр, сало и другие продукты. Они были скупы и не делились ни с кем. Когда они ели, я закрывала глаза, тогда я меньше страдала. Но они любили мои песни, и за это я получала сухарь. Я его так долго жевала, пока не начинали болеть скулы. Однажды я их здорово напугала. Мы все лежали на полу тесно друг к другу, чтобы было теплее. Ночью я почувствовала, что мне что-то царапает голову, и когда я почесала это место, то нащупала мышь. Я так взвизгнула, что вся камера проснулась, и все вытаращили глаза. Я расхохоталась, и они подумали, что я сошла с ума. Когда же я им рассказала, в чем дело и что я бросила мышь, не зная куда, то поднялась паника в поисках мыши. После этого случая решили устроить дежурство, так как заметили дыру в стене, откуда, видно, мыши вылезали. У одной литовки были деревянные ботинки, в Литве их называют «клумпы». Ночью она садилась с этой клумпой в руке у дыры и так ловко убивала мышей, что от каждого удара все просыпались и с облегчением опять засыпали. Дежурный открывал волчок (смотровое окошко в дверях), и ему объявляли, что убили еще одну мышь, и он с полным пониманием закрывал волчок.

Через короткое время литовок забрали, и я осталась одна. Со страхом я ожидала ночи. Я садилась ближе к дыре и ожидала непрошеных гостей. Я себя чувствовала голодным, запуганным зверем.

Это продолжалось несколько дней. Когда я попала в другую камеру, то услыхала, что нас собираются отправить в этап. Я была очень рада, так как слышала, что в лагере можно свободно двигаться и никто не закрывает за тобой ржавый замок. И когда меня вызвали в комиссию и спросили, на что я жалуюсь, я ответила, что вполне здорова, боясь, что меня могут оставить в тюрьме. А тех, кто жаловался на здоровье, оставили в литовских трудовых лагерях. Среди них оказалась моя лучшая подруга, которая работала там врачом. Если бы мы были вместе, мне было бы намного легче.

Итак, меня и еще троих попавшихся на той же провокации отправили на Дальний Восток. Я вспоминаю утро нашей отправки. Нас водили по пустынным улицам Вильнюса. Все еще спало. Я была рада, что рано, так как боялась, что кто-нибудь из знакомых может увидеть меня в таком виде, с мешком на плечах, в истоптанных башмаках, с измученными глазами. Может быть, напрасно я беспокоилась – меня трудно было уже узнать, впрочем, я себя не видела в зеркале уже около года.

На вокзале было большое движение. Кроме нас, было еще много, много заключенных. Нас разместили по вагонам, в которых обыкновенно возят скот. Одна сторона вагона была заколочена досками и видны были большие щели, вероятно, для «вентиляции». По обе стороны были деревянные двухэтажные нары. Было так тесно, что ночью лежали сплошными рядами, и если хотелось переменить положение, это было невозможно.

Мы в дороге сильно голодали, и нам сказали, что до Дальнего Востока будем в дороге около месяца. Но после двух недель дороги я серьезно заболела, и меня перевели в этапную больницу. Это был такой же вагон, только не было щелей, и я так не страдала от холода, но зато было так грязно и вшиво, что я больше стояла, чем лежала. За занавеской в том же вагоне умирал молодой заключенный и все время звал маму.

На какой-то станции нас повели в баню. Я еще двигалась. Была очень темная ночь, и нас вели куда-то конвоиры с собаками и факелами. Далеко кругом виднелись огоньки – это были вышки вокруг лагерей. Я подумала, какое замечательное зрелище! Чудная сцена для фильма.

И эта баня решила мою судьбу. От слабости я потеряла сознание, и меня отправили обратно в вагон. В дороге запрещено было умирать, так как начальник этапа отвечает за полный состав эшелона. На следующее утро на этой же станции привели врача из ближайшего лагеря, оформили на меня документ, сняли с эшелона и отвезли в лагерную больницу, выкупали и уложили на чистую койку. Это был чудный момент, несмотря на то что я еле дышала. Только слышала, как кто-то сказал, что я вряд ли дотяну до следующего утра, это, видно, был диагноз врача. Интересно, что меня это не волновало. Я была страшно легкая, как будто все соки вытекли и осталась пустая коробка. Мне дали выпить какое-то лекарство, и я проснулась лишь на следующее утро. Видно, это была кризисная ночь. Я была очень слаба, но мне было страшно хорошо. Я увидела на небольших окнах белые занавески из марли, и кругом было очень чисто, и вдруг я заметила на моей койке табуретку и на ней стакан молока. Я опять закрыла глаза, боясь их открыть: а вдруг это сон. Я целый год мечтала о стакане молока. Оказалось, что рядом со мной лежала больная, заключенная из Красноярска, и ей приносили каждые несколько дней передачи. Она меня угостила молоком. Эта сибирячка помогла мне встать на ноги. Благодаря ей я стала постепенно поправляться. Меня на Дальний Восток уже не отправили, а оставили в Красноярском крае.

В больнице меня держали 5 недель, и когда я достаточно окрепла, отправили в трудовой лагерь Зыково, недалеко от Красноярска. Там я почувствовала, что такое трудовой лагерь, непосильная каторжная работа и ничтожный паек.

Оформили мои документы и отправили меня в барак, в котором было 20 двухэтажных нар на 40 женщин. Большинство из них было с Украины – молодые, здоровые. Меня включили в их бригаду. Первую ночь никак не могла уснуть из-за клопов. Их было столько, что назавтра встала вся в красных укусах.

Надо было вовремя вставать в ряды, конвоир не ждал, кто опаздывал, получал карцер. Днем тяжелая работа, а ночи у меня уходили на борьбу с клопами. Я придумала было защиту: сшила из простыни мешок и оставила только дырку для носа, но и это не помогло – они настигали меня через простыню. Время от времени в лагере делали дегазацию. Нас выгоняли на двор на три дня, заколачивали бараки и обрабатывали их изнутри ядовитым газом. В первое время было легче, но вскоре появлялись новые клопы.

Работы были разные: копать траншеи для заливки бетона под постройки, подносить бетон, тащить носилки с углем для электрической станции.

Сибирская осень очень холодная, и все время льет дождь. Мы, бывало, снимали мокрые бушлаты и опять их надевали, только выжав. Ботинки большие, полные воды, и еще тяжелые носилки. В конце концов, я упала с носилками на уголь и потеряла сознание. Пришла в себя на голой, мокрой земле, под головой - кирпич. Мне помогли встать, так как рабочий день кончился, и пятерка моего ряда в колонне помогла мне дотащиться до лагеря.

В лагере меня осмотрел врач, но освобождения я не получила, так как не было 38 градусов. Назавтра я там же работала из последних сил. А к вечеру меня забрали в больницу с высокой температурой. У меня был двухсторонний плеврит. Пробыла в больнице несколько недель.

Если бы не сестра, которая мне посылала временами посылочки, я бы, конечно, не выдержала. В начале войны она со своим 17-летним сыном бежала в Россию. Сын погиб, а она после войны вернулась в Вильнюс и узнала о моем аресте. Я часто сомневалась, выдержу ли, но моя сестра в 1948 году мне написала, что у нас есть собственный дом, и я себе сказала: выдержать! Ты должна жить для этого дома, для Израиля!

Был трескучий мороз. Нас гнали в новый лагерь из деревянных бараков. Топить нечем было, и я легла спать в чем была. Утром меня разбудил голос: Подъем! Подъем! Я не могла подняться и страшно испугалась. Тут надо спешить в ряды, а я не могу двинуться. Когда я насилу поднялась, оказалось, что мой бушлат примерз к стене, так как я лежала у окна. Комната, видно, нагрелась от людского дыхания, вода капала на мой бушлат, а ночью она у окна опять замерзла. Я все же успела к моей пятерке, но кусок бушлата остался на стене.

Мой последний лагерь был Черногорск. Нас посадили на грузовики и повезли через замерзший Енисей к Красноярскому вокзалу. Был сильный мороз, и мы, съежившись, сидели на наших вещевых мешках, и каждая думала свою думу. А мои мысли уносились далеко:

В краю снегов и вышек,

В далекой, заброшенной тайге,

Меж согнутых спин и потухших глаз

Мечта, как птица, родилась...

Мечта о свободе, о солнечных днях,

Мечта о тепле в родимых краях.

Об этом я мечтала, и мне становилось легче. Но я держала это в себе, так как никому нельзя было открыться.

На вокзале нас ждал поезд. Не знаю почему, мое сердце наполнилось радостью. Этот поезд напоминал мне свободу, мой старый мир, мне стало казаться, что я увижу его. Но когда я вошла в поезд, он оказался для з/к. Был узкий, длинный коридор и много, много клеток с решетками для зверей – для нас, заключенных. Этот поезд был еще страшнее моего первого поезда из Вильнюса, который был для скота.

В общем, в этих клетках мы должны были лежать железными рядами лицом к решеткам, чтобы конвоир мог за нами следить. Было так душно, что мы задыхались. Я себе представляла, какое жуткое зрелище это было бы для постороннего глаза. Какой страшный мир! И как мало мир об этом знает!

Привезли нас в Черногорск, где мы предстали перед комиссией, как во всех лагерях. Лагерный врач (тоже заключенный), начальник лагеря, начальник культурно-воспитательной части и начальник санчасти. И они решают твою судьбу, т.е. на какую работу ты способен. Частично раздевают, выстукивают, выслушивают, и создается впечатление «бесконечной заботы о человеке». Меня в этом лагере после осмотра забраковали, и я получила инвалидность. Меня посылали на так называемые «легкие» работы.

Черногорск был моим последним лагерем, где я закончила свое восьмилетнее заключение, как там говорят: «от звонка до звонка».

Зинаида Виленская
Текст впервые опубликован в тель-авивском журнале «Сион»: Цион. 1972. № 2–3. С. 203–210.
Перейти на страницу автора