Воспоминания. Часть II (13.08.41 — 20.10.44)
13.08.41 — 20.10.44
Начало пути было мне хорошо знакомо по неоднократным поездкам в Штендорф. Tа же дорога, те же картины . Только время не то. Сразу же за 17-ым разъездом наш эшелон атаковали немецкие пикирующие бомбардировщики. Поезд резко остановился. Черный, как цыган, с ампутированной до колена правой ногой, командир с двумя шпaлами на петлицах взял на себя миссию старшего по вагону. "Воздух! — закричал он зычным, привыкшим командовать, голосом. — Всем из вагона!" Все, то есть женщины с детьми, старики и раненные устремились к выходу. Двое лежали с перевязанными ногами, и те, кто был ранен не так тяжело, и женщины, у которых дети были постарше, на руках вынесли их из вагона.
— Всем в хлеб! Ложись!
Мама с Юриком на руках и я, ведя за руку бабушку Шейндл, вышли из вагона и укрылись в густой высокой пшенице. Роза Любарова помогала нести раненых.
На длинном перегоне между 17-ым разъездом и Галоганокой нас бомбили 3 раза, и три раза мы выскакивали из вагона и прятались в хлеб. Снегирёвку мы проскочили не останавливаясь.
Впервые я видел мост через Висунь при дневом свете, если не считать виденное в другом ракурсе с парохода.
Медленно проплыла станция Калининдорф, и мама прильнула к окну в надежде увидеть кого-нибудь из своих. Но поезд остановился лишь на минуту,я выскочил и тут же, повинуясь окрику одноногого командира, заскочил обратно.Но на перроне, кроме сонного, безразличного ко всему дежурного по станции, все равно никого не было. Hачиналась незнакомая мне часть пути. Hачинало темнеть, и я, устав от всего, прикорнул на коленях у красноармейца с перевязанной головой.
Среди ночи состав остановился. Слышались тревожные голоса, на кого-то громко кричали и ругались. Величко ( так звали одноногого командира) вышел и вскоре вернулся, мастерски управляясь со своим костылем. "Поезд остановился по техническим причинам. Всем спать," — это он говорил так, чтобы не поднимать паники. на самом же деле поезд остановился из-за того, шедший перед нами состав был полностью разбомблен, и нужно было время для расчистки и ремонта пути. Через несколько часов наш поезд медленно тронулся и полз с черепашьей скоростью. В предрассветных сумерках — обгоревшие искореженные вагоны, перевернутые, лежащие на боку, некоторые даже торчали вертикально. Проход между ними был настолько узким,, что еле ползущий наш состав протискивался со скрипучим скрежетом. В самых неестественных позах были разбросаны человеческие тела, их некогда было убирать. Стараясь не смотреть, я отвернулся от окна, но невольно глянул в другое. Человеческая фигура с вывороченными внутренностями торчал, вдавленная в груду искореженного металла, бывшего когда-то вагоном. Меня начало тошнить. Заснуть я уже не мог.
Перед Днепропетровском снова бомбили. Величко выгнал всех в хлеб, который был густым и высоким. Методично и аккуратно два немецких пикировщика заходили один за другим с хвоста поезда и летели низко над составом, но бомбы разрывались левее. Израсходовав, по-видимому весь запас, они, зайдя на этот раз с головы поезда, начали обстреливать состав из пулеметов.
После ночных кошмаров я был рад солнечному свету и с интересом наблюдал за манипуляциями самолетов. Я несколько увлекся и высунулся из колосьев. Но Величко грозно сверкнул глазами, зашипел на меня и ткнул лицом в рыхлую землю. Отплевываясь и отряхиваясь, я увидел, как самолеты разворачивались и, набирая высоту, уходили на запад.
— По вагонам! — раздался крик.
Медленно вплывал поезд в окруженные палисадниками одноэтажные домики пригородов Днепропетровска.
Перед мостом через Днепр мы стояли до самого вечера. Принесли два бидона с горячей похлебкой. Величко распорядился кормить сначала детей и раненых, а потом всех остальных. После обеда одноногий командир, как мог, развлекал детей, приободрял женщин, старался вызвать улыбку на лицах раненых. Мне он вырезал из бумаги рамочку и незаметно продетые через кольцо бумажные сапожки. Я должен был снять их, не повредив рамки. Я ворочал в руках рамку, крутил сапожки, но никак не мог их снять.
И тут снова послышался прерывистый звук немецких бомбардировщиков. Этот проклятый звук я буду помнить до конца дней своих. Появится новое, куда более страшное оружие, но отвратительный прерывистый звук никогда не выветрится из моей памяти. Hа этот раз команды выходить не последовало. Вокруг были не поля с колыхающейся на ветру пшеницей,а убогие домики пригорода и впереди — мост через Днепр. И поезд стал выезжать на мост. Справа и слева поднимались фонтаны воды, прерывистые звуки чередовались с жутким воем падающих фугасок. В сгустившейся тьме не было видно ни одного огонька. И вдруг все осветилось неестественно ярким меняющимся светом. Это немцы навесили на парашютах осветительные бомбы. Они снижались, все ярче освещая мост, выхватывая из тьмы берег Днепра и сгрудившиеся на причалах лодки.
И при этом меняющемся свете я, машинально еще держа в руке рамку с сапожками, сам не понимая как, снял последние.
Мы проскочили мост и, не сбавляя скоpости, неслись через город. Прерывистый звук и вой фугасок стали глуше. На нас нaпиpал эшелон, идущий позади. А за ним мерцали сполохи горящего Днепропетровска.
Я был вне себя от счастья. Небывалое чувство гордости pас –пирало мне грудь. Bеличко назначил меня своим помощником!!! Все произошло из за моей разболтанности. Я то и дето спрыгивал на ходу, пролезал под колесами, забирался на крышу вагона, во время движения поезда любил сидеть на подножке. Mама, и без того удрученная последними событиями и беспрерывными бомбёжками, должна былa ещё беспокоиться и обо мне, непоседливом оболтусе. Каждый раз когда поезд трогался, а меня не было на месте,она тревожно вскакивала и успокаивалась лишь тогда, когда Величко или кто-нибудь из взрослых не приволакивали меня, причём рычагом транспортировки чаще всего служили мои уши. Поэтому Величко и придумал назначить меня своим помощником, чтобы я всегда был на виду и при деле.У меня появилас куча обязанностей, как то: подавать питьё раненым, помогать мeдсестре разносить лекарства и следить за тем чтобы бачoк с питьевой водой не пустовал.
Воодушевлённый похвалами Величко, я рьяно исполнял свои обязанности, и вскоре все раненые уже знали меня по имени и звали, когда им что-то было нужно, а иногда и просто поболтать.
Я рассказывал им о Папанине,Чкалове, об одиссее «Челюскина», ледоколе «Красине», но больше всего о моих любимых кинофильмах. Теперь все были мной довольны: и pаненые, и Величко, и соседи по купе, но больше всех — мама.
В Батайске наш состав разобрали.Всех раненых препрoводили в спeциально поданный санитарный поезд и направили в Новочеркасск. Часть вагонов, и наш в том числе, прицепили к поезду, шедшему на Кавказ. Мы распрощались с Величко, добрым отзывчивым человеком, несмотря на его внешнюю командирскую стро гость.
По мере нашего продвижения к югу бомбежки становились реже. Теперь, когда в вагоне не стало раненых нам приходилось самим заботиться о пропитании. Несколько активных женщин бегали кудато на остановках и приносили в бачках похлёбку или кашу и несколько буханок хлеба.А я продолжал свою деятельность, которая сводилась теперь лишь к снабжению водой.
Однажды уже за Ростовом остановился наш состав на полустан- ке. Я моментально соскочил на землю и, вооружившись большим зелёным чайником с привязанной на шпагатике крышкой побежал пo напровлению к водокачке. На другом пути стоял состав прибыв- ший раньше, и я бежал межу двумя поездами, как по улице. Мнe вспомнилась Сувoрoвская , как мы гуляли между двумя рядами домов. Я невольно глянул вправо, где должен был находиться киоск тети Розы Бейм, и...увидел ее и Фиму в дверях двуосной теплушки. Я пробежал дальше, протирая глаза, пытаясь развеять это видение. Но потом остановился, постоял и вернулся. Да, действительно, сомнений быть не могло, это были они. Тетя Роза смотрела вдаль отсутствующим взглядом, а Фима сосредоточенно наматывал на палец проволочку.
От удивления я не мог даже крикнуть и стоял, пока меня не заметил Фима. Он растормошил задумавшуюся тетю Розу, и они соскочили на землю. Я повел их к нашему вагону, и они без всяких размышлений перебрались к нам.
Мы миновали Тихорецкую, Кропоткинскую, Армавир, Мин.Воды и Георгиевск. На станции Кума нас загнали в тупик и всем работоспособным предложили поработать в поле на уборке лука. Роза Любарова, Роза Бейм, Фима и я тоже присоединились к работающим. Нам выделили по две грядки, мы должны были передвигаться вдоль них, вырывать лук и складывать его в корзины. За это нам полагалось пол буханки хлеба и сколько угодно лука. После часа работы я сел на землю и оглянулся. Пройдено было лишь несколько десятков метров, а я уже смертельно устал. Я глянул вперед и глубоко вздохнул. Где-то далеко далеко зa невысоким курганом виднелась зеленая полоса лесосмуги, где предположительно заканчивались наши грядки. Все работающие ушли далеко вперёд. А я сидел и размышлял о том, надо ли работать за каких-то пол буханки хлеба, если даже при этом дают сколько угодно лука.
На следующий день все пошли зарабатывать по второй половинке хлеба, а я отправился купаться в реке Куме. Сильное течение пoдхватилo меня, а ледяная вода сковала движения. Я еле выкарабкался на скользкий берег далеко от того места, гдe вошел в воду, и больше уже не лез в эту проклятую Куму.
Через несколько дней нас вытащили из тупика и подсоединили к поезду, отправляющемуся назад на Мин.Воды.
Зашло солнце, и оранжевое небо, голубея, переходило в синий. Зажглись первые звезды.
Мы с Олечкой Теплицкой сидели на крыше вагона, болтали свисавшими ногами и смотрели на небо.
Вторые сутки мы торчали на запасном пути какого-то безымянного разъезда в двух перегонах от Георгиевска.
Олечка была на год или полтора старше меня, но мы быстро подружились и болтали без умолку. Мать Олечки — Лиза Теплицкая преподавала историю, знала в совершенстве английский, и Оля была очень эрудированной девочкой. А ее старший брат Нюся был заносчивым хвастуном и ужасно нудным. Они разместились в соседнем купе. После того, как перевели раненых, в вагоне стало просторнее, и мы могли расположиться поудобнее. Я спал на трeтьей полке и, хотя потом нашлось место и на нижней, я не хотел спускаться. Наверху было романтичнее.
Оля тоже была девочкой романтичной и тоже примостилась на третьей полке.Нас разделяла тонкая перегородка через которую мы перестукивались, как арестанты в камере, чем вызывали
естественное негодование взрослых, весьма далёких от романтики. Итак, мы сидели на крыше и смотрели на небо. Я показывал Олечке знакомые созвездия, она внимательно вглядывалась удивляясь моим астрономическим познаниям.
Внезапно, невысоко над горизонтом, в западной, еще не темной части неба появились три незнакомые мне яркие звёзды. Никогда раньше не видел я таких ни в западной, ни в какой другой частях хорошо изученного мной неба. Они были намного ярче Венеры в полной её фазе, а расположены наискось, наподобиe пояса Opиона. B памяти eщё свежи были осветительные бомбы над Днепропетровском, и первое, что мне подумалось — что нас сейчас опять будут бомбить. Я уже собирался, не избавившись еще oт комплекса «помощника Величко» крикнуть: «Bсем из вагона» . Но звезды висели совершено неподвижно, и мы никак не могли понять, что же это такое.
Раздался резкий толчoк, мы едва не свалились с крыши вагона. Это подцепил нас, наконец, маневровый паровозик и, выведя за cтрелки, потащил на главный путь и присоединил к соcтаву.Мы спустились на землю и вошли в вагон. Поезд тронулся и, набирая скорость, понёсся к Мин.Bодам. Но что удивительно: три звезды на западе продолжали висеть в том же положении, не склоняясь к горизонту. Большое удивление вызвало у нас, что, корме нас с Олей, никто на эти звёзды не обращал внимания.
Mама убаюкивала Юрика, и ей вообще было не до небесных загадок.
Две Розы — Бейм и Любарова – ломали голову над тем, где бы раздобыть еду назавтра. Фима — парень не склонный к мистике, понимающе усмехнулся и посоветовал не забивать голову ерундой. А мы с Oлечкой метались от окна к окну, в зависимости от поворотов поезда, смотрели на три загадочных светила и cтроили всевозможные догадки. Наконец, на одном из поворотов высоченный элеватор заслонил объект наших наблюдений, а, кoгда поезд снова повернул, их уже не было. В те времена интерес к НЛО и летающим тарелкам был заслонен войной и бомбёжками, и мы о Олей ещё некоторое время поудивлялись, пофантазировaли и легли спать.
Полсотни километров, отделяющих Георгиевск от ст.Mинераль- ные воды, поезд тащился двое суток. В купе перед нами ехали Яновские: мать, её сестра, дочь и сын. Несмотря на скудную и нерегулярную пищу, которой все мы довольствовались с самого дня отъезда из Херсона, семейка эта явно опровергала законы прямой пропорциональности. Тот, кто думает, что, ограничивая себя в пище, можно похудеть, — ошибается. Наглядным примером тому может служить вышеназванная семья. Все они от старшей по возрасту маминой сестры до младшего сына Вовы как бы соревновались за установление рекорда полноты. Дальше разместились две женщины с детьми и старушкой, ехавшие с нами на шарабане в Херсоне. Потом была семья Ассерзонов: отец — человек лет 60-ти, очень приятный, умный и обходительный, жена его Нина — полная противоположность мужу и по приятности, и по уму, и по обходительности. Их сын Додик, унаследовавший от отца ум, а от матери — все остальные качества. С ними была еще сестра жены по фамилии Торбейм — маленькая, почти квадратная особа с большой квадратной головой и квадратными линзами очков. В довершение монополии квадратов на ее коротких ногах были надеты мужские ботинки с тупыми квадратными носами. За ними размещалась семья Бизеров. Гриша Бизер — отец семейства, стареющий лысый маленький человечек финансово-экономического образа мыслей, жена — Бизерша — так все ее называли — и сын Лева, умный, жизнерадостный парень Фиминых лет.
Мы, то есть мама с Юриком, бабушка Шейндл, две Розы, Фима и я находились в середине вагона. В другую сторону, за нами, ехали, как я уже говорил, Теплицкие: Лиза, Нюсик и Олечка. За ними была семья Лейбзонов:мать, у которой рот не закрывался от криков, переходящих в скандальный визг, дочь, делающая невероятные усилия, чтобы не отстать от матери, и какой-то их родственник, которого иначе, чем "идиот" в кругу семьи на называли и, не зная его настоящего имени, так называть его стали все обитатели вагона. Дальше в дебрях вагона ехали мало запомнившиеся люди: какие-то полные рыжие женщины, мужчина с изрытым оспой лицом, которого называли юристом, и две молчаливые высокие старушки.
Как бы в довершение того, что мы двое суток телепались от Георгиевска до Мин.Вод, перед самыми Минводами мы несколько часов торчали перед входным семафором. И когда поезд, наконец, тронулся,тут же был сорван стопкран. Молодая женкина попала под колёса, и ей отрезало нижнюю часть ноги. Все высыпали смотреть и, несмотря на то, что я после того, что насмотрелся перед Днепропетровском, не хотел смотреть, меня просто выперли.
На носилках лежала курносая светловолосая женцинад и нога ее была прикрыта клеёнкой. Две пожилые санитарки подхватили носилки у низенького кирпичного здания.
Через минут 20 мы остановились на дальнем боковом пути ст.Минеральные воды. Всё. Дальше поезд не шёл.
C чувством сожаления распростился я с вагоном, который больше месяца СЛУЖИЛ нам домом. Я хорoшо ЗАПОМНИЛ его. Это был стapый пассажирский жёсткий вагон, трёхосный, обшитый не вагонкой, а металлом,с тремя вентиляционными душниками нa крыше. На среднем из них мы с Олечкой нацарапали наши именa.
Тысячи беженцев наводняли Минводы. И с каждым днём прибывали новые. Мы,т.е. херсонцы, обитатели нашего вагона, проходя через бесконечное число боковых путей, перелезая через тaмбуры, проползая под вагонами, пробирались к станции. Мама несла Юрика, а я вёл за руку бабушку Шейндл.
Но попасть в здание вокзала не было никакой возможности. Наплыв беженцев был так велик, что даже в привокзальном скверикe нельзя было найти место. Женщины, дети, старики запрудили все пристанционные улицы.
Cначала мы примостились у стены дома с нависающей крышей. Ночью мы сгрудились, прижавшись друг к другу, т.к. стояла уже вторая половина сентября, и было довольно прохладно.
Так провели мы несколько ночей. Потом мама с Юриком на рукax и я с бабушкой Шейндл стали ходить по домам в надежде что кто-нибудь приютит нас. Но сытые,с заспанными глазами потомки Донских и Кубанских казаков окидывали нас оценивающим взглядом, отрицательно качали головами и покрепче запирали двери., И все же однa черноволосая казачка сжалилась над мамой. У нее самой был грудной ребенок и дочка чуть поменьше меня. Она впустила нас в дом, накормила пшенной кашей и постелила на полу. Но через два дня пришел « уполномоченный". Я до сих пор ненавижу это давно уже вышедшее из употребления слово. И даже на слух оно ассоциируется у меня со словами "подмоченный" или "умалишенный". Так вот, этот уполномоченный выругал хозяйку за то, что она впустила незнакомых людей, среди которых могут оказаться шпионы и диверсанты. Стало быть, мама с грудным ребенком или бабушка Шейндл. Но доказывать нашу лояльность этому "подмоченному" идиоту было бесполезно, и мы опять очутились на улице. Правда, вскоре нам удалось захватить скамейку в пристанционном сквере. Когда шел дождь, мы бежали под навес, где раньше продавали мороженое. Три недели провели мы в сквере. Но таких были тысячи, и часто мы ловили завистливые взгляды тех, у кого не было даже скамейки.
А мне вообще было хорошо. Привокзальный сквер напоминал муравейник, приезжали все новые люди, и среди них полно детворы. Так что скучно там не было. Кроме того, я мог сколько угодно бродить по перрону, встречать и провожать поезда. Я досконально изучил все виды паровозов. Чаще всего грузовые составы тянули спаренные Эм с тремя выступами на котле. Были еще Эн — с двумя выступами. реже попадались Эл и Эр. Особо тяжелые составы тянули длинные ФД или СО с конденсаторами на тендере.
Туда и сюда сновали маневровые ОB — овечки и Щ — щучки. Были еще дрезины, матриоссы, краны и снегоочистители.
Я перезнакомился с десятками моих сверстников. Абрашка и Гриша из Винницы показывали мне свои сокровища; лупу в никелированной оправе, механизм с зубчатыми колесиками от часов "Ходики" и искусно вырезанный из дерева маленький кинжал. Этот кинжал преследовал меня всюду, я отдал бы за него все, что имел. Но, к сожалению, в той спешке, при которой папа нас выволок из квартиры, все мои сокровища остались в ящике черного комода. Единственным моим достоянием были политико-административная карта Советского Союза величиной с двойной тетрадный лист, которую я подобрал в пустом пассажирском вагоне, стоявшем в тупике. В нее был завернут кусок хозяйственного мыла. Мыло я отдал маме, а карту любовно расправил, аккуратно сложил и носил в боковом кармане. Географические карты были моей слабостью еще с тех пор, когда повесили над моей кроватью уже описанную большую Африку.
Поэтому я с нелегким сердцем предложил ее за кинжал. Но у Абрашки и Гришки карты не вызывали большого интереса. У них наверно дома Африка не висела. Они спросили, есть ли у меня еще что-нибудь. Ах, если бы у меня что-нибудь было! Я так хотел иметь кинжал, так я жалел, что не взял с собой хотя бы паровозик от разобранной железной дороги. Сделка в этот день не состоялась.
Становилось прохладнее, чаще шли дожди.Тяжёлые дожевые тучи цеплялись за вершину горы Змеиной. Ночами мы тулились друг к другу, укрытые тоненьким марселевым одеялом, и смотрели на тренировочные полёты наших пикирующих бомбардировщиков. Ума нe приложу, чем мы питались всё это время. Иногда Роза Бейм или Роза Любарова приносили краюху хлеба, яблоко или грушу, иногда мама варила что-то на костре в маленькой закопчённoй кастрюльке. Но я об этом не задумывался. Меня интересовaлo совсем другое. Что, например, скрывается за горой Змеиной. Дa и как мог я жить спокойно, думать о какой-то банальной еде, когда прямо передо мной, вонзаясь вершиной в небо, высилась горa, а я не поднимался на её вершину и не знал что за ней.
Я предложил Фиме составить мне компанию и подняться на гору. Но он удивленно посмотрел на меня и со всей прямотой будущего коммуниста многозначительно повертел пальцем у виска. То же самое, только с более деликатной улыбкой проделал и Лева Бизер. А умный Додик Ассерзон участливо поинтересовался, не было ли у меня прежде припадков и настоятельно рекомендовал проконсультироваться у психиатра.
Ну, что оставалось мне делать среди таких здравомыслящих? Одна лишь Олечка Теплицкая загорелась моими идеями, но она была простужена и лежала на скамейке с температурой.
Итак я отправился в путь в гордом одиночестве. Остались позади пристанционные постройки, узенькая тропинка вовлекла меня в густые заросли. Подъем становился круче, я присел отдохнуть прямо на землю, напился из ручья и двинулся дальше.
Kогда кончились заросли, я глянул вверх и был изумлён тем, что вершина, несколько изменившись в контурах, оставалась такой же далёкой, как и в начале пути. До сих пор мне доводилось видеть лишь невысокие холмы в Штерндорфе, горы я видел впервые и не имел понятия о том, как скрадываются в горах pасстояния.
Но тем не менее я упорно поднимался вверх. Пот заливал мне глаза, стекaл за шею, ноги стали свинцовыми. Я опять отдыхал на плоском выступе и снова карабкался вверх. И тут тропинка стала теряться. Я и не заметил как зашло солнце и стало быстро темнеть. Инстинкт самосохранения подсказал мне, что надо возвращаться. Kогда я спустился к зарослям, тропинку совсем не стало видно. И я пошёл напрямик сквозь царапающие лицо ветки. Пpовалы и трещины подстерегали меня на каждом шагу. Как я не сломал себе шею, остаётся загадкой, но я добрался до скверика и плюхнулся на плоский мешок у нашей скамейки. Я часто загуливался на станции до поздней ночи, и потому мое появление не вызвало удивления.
Утром я никому, кроме Олечки, ничего не сказал, опасаясь вновь быть отосланным к психиатру. Днем я снова гулял по станции, встречая поезда и классифицируя паровозы. Ко мне подошел Абрашка и попросил карту. Их семья должна была ехать в Уфу, и он хотел узнать, где находится этот город. Он вертел в руках карту, скользя взглядом по Чукотке и Камчатке, потом по Черному морю и Кавказу с кусочком Турции, пока я, потеряв терпение, не ткнул пальцем в точку, над которой было написано Уфа. Через некоторое время он снова подошел ко мне со старшим братом, который тоже интересовался, где находится Уфа. И тут у меня проснулась совсем не свойственная мне коммерческая жилка, я похлопал по карману, где лежала карта, и предложил уже Абрашкиному брату обменять ее на кинжал. И он согласился без всяких возражений. Пока Абрашка бегал за кинжалом, я показал его брату (который тоже не был корифеем в географии) , где находится Уфа и как туда добираться. С дрожью в руках расставался я с картой, но носить кинжал, пусть даже деревянный, было так соблазнительно! Сначала я нацепил его как сумку через плечо подвязав для этой цели обрывки шпагата. Но после того, как умный Додик высмеял меня, объяснив что кинжалы так не носят, я пooчeрёдно подвязывал его то к правому, то к левому бедру и, в конце концов, просто заткнул за пояс.
А на следующее утро я снова полез на Змеиную. Теперь, вооруженный кинжалом, я готов был идти куда угодно, мне всё былo нипочем.
Довольно бодро я добрался до зарослей, отдыхал на уже знакомом плоском выступе и начал карабкаться выше. Я забрался уже высоко. Внизу, как на ладони, виднелись белые домики пристанционного поселка, пестрой лентой убегала на Пятигорск электричка, ползли, как жуки, маневровые паровозики. Было здорово, аж дух захватывало. На такой высоте я был впервые. Но до вершины я не добрался. Тропинка сворачивала в сторону и терялась, прямо передо мной высились почти отвесные скалы.
Активные женщины из бывшего нашего вагона между тем делали свое дело. Они добились через эвакопункт, чтобы нам выделяли продукты питания, а потом даже выбили комнату недалеко от вокзала. Почти все, выехавшие с нами из Херсона, сбились в этой комнате. В центре восседали на своих уклумках толстые Яновские. Вокруг ниx кто на полу, а кто на мешках, чемоданах и узких досках все остальные. Исчезли только рябой юрист, полнaя рыжая женщинa и молчаливые старушки.
Я, Фима, Олечка, Лёва Бизер, Нюсик и Додик Ассерзон умудрились
втиснуться на лежанку настоящей русской печи. Теперь нам регулярно приносили хлеб и похлёбку в бидоне, и нам не страшен был дождь и ночной холод.
Я продолжал пропадать на вокзале, встречать и провожать поездa. Абрашки и Гриши нигде не было видно, наверное уже укатили в свою Уфу.
Однажды в теплый, почти летний солнечный день в комнату к нам ввалился крупный светловолосый мужчина. Первое, что я подумал, глядя на него, что это воплотился в жизнь карточный червовый король, образ которого оставался неизменным на всех карточных колодах, которые мне доводилось видеть. Королем этим оказался не кто иной, как Володя Теплицкий — муж тети Лизы, отец Олечки и Нюсика. Он долго рассказывал, как выбрался из Херсона, где с 18 августа уже были немцы. Как бродил по селам, пока не вышел к Белой Кринице и не вскочил на ходу в последний поезд с отступающими войсками, как их разбомбили в Долгинцевой, как он добирался до Ростова, а, попав в Мин.воды, напал на след и разыскал свою семью. Он по Херсону знал и папу, и дядю Сему, но когда мама и тетя Роза понадеялись узнать что-нибудь о своих мужьях, он показал на свою ладонь и сказал:"Скорее здесь вырастут волосы, чем вы увидите своих мужей."
Скоро нам пришлось оставить нашу комнату и вообще Мин.воды. С каждым днем прибывали составы с ранеными, их надо было где-нибудь разместить, и нашу комнату забрали под временный филиал полевого госпиталя. Так мы снова оказались на улице. Сквер оставался переполненным, опять мы спали у стены дома, а тяжелые дождевые тучи закрывали вершину Змеиной и небо.
Не знаю сколько усилий приложили наши активные женщины, нo через два дня нас отвезли на станцию Нагутская, вторую оcтaновку от Мин.вод. Там мы разместились в здании вокзала.
C рассветом нас разбудил скрип отодвигаемых скамеек и громкие голоса уборщиков, дюжие мужики в брезентовых передниках начали бесцеремонно выпроваживать нас из здания станции, сопровождая свои действия весёлыми репликами: "Гэть, жидова! Выметайся вон!" Через некоторое время, когда придут сюда немцы, эти дюжие мужики и их собратья под аккомпaнeмент вот таких же весёлых реплик будут собирать и выводить евреев на расстрел.
Мы приехали в Нагутскую уже затемно, и сейчас я впервые увидел место, где мы остановились. По обе стороны железной доpоги простиралась холмистая степь. На пологом склоне лепились белые домики станицы. А левее в сторону Мин.вод возвышались отдельно друг от друга Бештау с острой и закругленной вершинами, Машук, похожий на шапку-испанку и уже знакомая мне Змеиная. Но, глянув выше, я был поражен необычайным зрелищем. Над горизонтом парила позолоченная еще невидимым солнцем двуглавая снеговая вершина. Именно парила, висела в воздухе, так как нижняя часть терялась в синих сумерках, и казалось, какой-то космический великан прошелся по вершине, оставив на снегу гигантские следы. Это были снежные обвалы, а гора называлась Эльбрус. Это видение длилось лишь считанные минуты, пока восходящее солнце не растворило его в голубой дымке.
С тех пор, пока мы находились в Нагутской, я поднимался с рассветом, боясь пропустить такую чудную картину. Спал равнодушный к природе Фима, спали здравомыслящие Лева и Додик, непробудной колодой валялся насмешливый Нюсик, а мы с Олечкой бежали на пригорок любоваться Эльбрусом. Часто к нам присоединялась мама со спящим на руках Юриком.
Среди станционных ребят я нашел себе приятелей. Это были Васек, Коляша и Шурка. Они научили меня играть в "штандер". Игра заключалась в том, что один подкидывал мяч, и пока он поднимался, замирал на мгновенье и падал, все разбегались. Как только мяч касался земли, все замирали на месте под крик: "Штандер". И тогда бросавший кидал мяч в того, кто был поближе. А я, со своей стороны, объяснил им суть игры в сыщиков-разбойников и обогатил их слух репертуаром блатных и нецензурных песен, имевших такой успех у Штендорфской аудитории.
После обмена такими взаимовыгодными культурными ценностями мы стали неразлучны. Мы вместе совершали набеги на станичные огороды, где, правда, кроме кое-где еще не выбранной моркови и гниющей свеклы ничего уже не было. Забирались в уже тоже почти выбранные , но еще охраняемые сады. А однажды, бегая по окрестным холмам, мы приблизились к отдельно стоящему маслозаводу. Несколько телег с туго набитыми мешками стояли у здания. Тихонько подкравшись к одной из них, мы попытались развязать мешок. Но , сколько не дергали за тугие шпагаты, ничего не получалось. И тогда я вспомнил про свой деревянный кинжал, с которым не расставался с момента приобретения. Вытащив его из-за пояса, я провел пальцем по лезвию (жест, заимствованный из какого-то фильма о басмачах), воровато оглянулся по сторонам (тоже из фильмов) и со всей силой вонзил кинжал в середину мешка. Деревянный клинок сломался у самой рукоятки, исцарапав мне пальцы, но дыра была проделана, и из нее тоненьким ручейком посыпался блестящий поток желтоватых, очищенных от шелухи, зернышек подсолнуха. Васек подставил свой картуз, Коляша — подол рубашки, а мы с Шуркой стали набивать карманы.
В этот момент показалась баранья шапка, нахлобученная на лохматую усатую красную физиономию c перекошенным от гнева ртом, извергающим беспрецедентную по своей выразительности многоэтажную брань. И мы кинулись наутек.
Впервые в жизни я досыта наелся подсолнечными зернышками. Но я ел их на пустой желудок. Два дня меня рвало в сопровождении такого сильного поноса, что я не всякий раз успевал добежать до кустов по ту сторону дороги. Что касается станционного туалета, то он явно не был рассчитан на такое количество людей и стоял заколоченным. Но самым печальным было то, что я сломал свой кинжал.
А время шло. Приближался к концу октябрь. Ушли в прошлое теплые солнечные дни, холодные косые ливни налетали, как шквалы. Густые туманы стояли по утрам, не позволяя видеть Эльбрус, но я упорно вставал с рассветом.
Беженцев стало меньше, многие уехали, часть определилась на квартиры в станице. Переселились туда толстые Яновские и сварливые Лейбзоны. Но последние на второй день были вышвырнуты хозяевами, так как за вечер и утро успели перескандалить не только с членами семьи, давшей им приют, но и со всеми ближними и дальними соседями, а идиот чуть не наделал пожар, опрокинув на скатерть керосиновую лампу.
Подыскали квартиру и мы. Мама с Юриком, Роза Бейм, Фима и я разместились в летней кухне, а бабушка Шейндл и Роза Любарова — в пристроенной кладовке в том же дворе. Две Розы и Фима ходили на колхозные работы — перебирали лук и картошку и кое-что приносили домой. Этим и жили.
7-го ноября я, как обычно, встал с рассветом, но не только Эльбруса — соседнего дома не было видно из-за низких темных туч, наползавших с севера. Потом вдруг пошел снег. Для меня первый снег всегда был радостным событием. Я выскочил во двор и попытался лепить снеговую бабу. Но снег только подразнил меня, превратился в дождь и смешался с грязью. Мне стало грустно, и я уныло поплелся на станцию. Васек, Коляша и Шурка сидели дома, вероятно, из-за отсутствия обуви.
На станции тоже было уныло. Лишь один состав пришел со стороны Невинномысской. Эм набирал воду. Две человеческие фигуры спрыгнули с хвостового вагона, постояли, покурили и снова заскочили в вагон. Чем-то знакомым повеяло от этих фигур, но они были далеко, и я не разглядел их лиц. Поезд тронулся, я побродил по пустому перрону и пошел в станицу. Проходя мимо одного дома, я услышал знакомые крики. Это опять выгоняли Лейбзонов за очередной скандал. Мать и дочь, пригнувшись, выходили со двора, а им вслед летели мешки и корзины — их вещи. Отдельно от всех шел идиот, размахивая черным ученическим портфелем и чему-то улыбаясь.
— Дяденька идиот, дяденька идиот! — закричал я. — Идите к нашей хозяйке, у нее есть свободный сарай во дворе.
Увесистая оплеуха заставила меня повернуть голову. Передо мной стояла пожилая строгая женщина, по виду — учительница.
— Ты почему оскорбляешь старших? — спросила она строго. — Как тебе не стыдно. Наверно, еще пионер.
Я не был пионером, и мне не было стыдно.
— Тетенька! Я хотел позвать его в гости, — соврал я на всякий случай.
— Разве так приглашают в гости? За что оскорблять человека?
— Но его все так зовут! — И, в действительности, никто из нашего бывшего вагона не знал настоящего имени этого человека.
— Идиот, что ты стоишь, как остолоп? Забирай свои шмотки! — завопила мадам Лейбзон, и строгая нравоучительница повернулась к ней. А я пошел снова на станцию. Я до того там примелькался, что усатый дежурный подмигнул мне как старому знакомому. Ему тоже было скучно. Поездов не было, и он сонно клeвал носом. Мое появление слегка оживило его. Он даже пригласил меня в дежурку за стеклянной перегородкой, куда вход посторонним был строго воспрещен. Он угостил меня чаем и начал расспрашивать, кто я и откуда. Вначале я стеснительно и несвязно что-то лепетал, но потом от крутого горячего чая с сахарином — распоясался, вошел в раж и понесся в необузданном порыве своих фантазий. Чем дольше я говорил, тем становился оживленнее и сам начинал верить своим выдумкам. А недалекий дежурный слушал, разинув рот. Куда только девалось его сонное состояние? И лишь когда меня уже совершенно понесло и я начал рассказывать, как выследил двух диверсантов, подававших сигналы немецким самолетам карманным фонариком, в глазах его промелькнуло какое-то сомнение. Но резкий сигнал прервал мои словоизлияния и пробуждающиеся подозрения дежурного. Со стороны Мин.вод подходил поезд. Дежурный небрежным жестом указал мне на дверь, вложил жезл в жезлодержатель, надел свою фуражку с красным верхом и вышел на перрон. Два спаренных ФД тащили длинный тяжелый состав. Машинист подхватил жезл, дал свисток, и поезд, набирая скорость, проследовал мимо станции. Две фигуры, которые я видел утром, спрыгнули на ходу и пошли по направлению к станции. И опять что-то очень знакомое почувствовалось мне, но я повернулся и пошел в станицу.
По дороге я зашел к Теплицким. Они жили в маленькой комнатке с большущей плитой, от которой шло приятное тепло.Червовый король сидел в темно-синих галифе с широкими желтыми подтяжками и, отдуваясь, пил чай из блюдечка. Тетя Лиза чистила картошку. Олечка крошила буряк и капусту, а Нюсик читал книгу. Олечка вытерла руки и подсела ко мне. Мы болтали до вечера.
Когда я, наконец, ввалился в нашу кухню, я увидел... две фигуры, которые я за сегодняшний день видел уже дважды и которые мне кого-то напоминали. Это были папа и Сема Любаров.
Первое, что я захотел сделать, это вернуться к Теплицким и посмотреть, выросли ли волосы на ладони Червового короля.
Посадив нас в поезд в Херсоне, папа обрушился на дядю Иосю, почему он, имея средства, отправил свою семью неизвестно куда на произвол судьбы. Это был, по-видимому, первый и единственный спор в их жизни, и он ни к чему не привел, каждый был твердо убежден в своей правоте. Дядя Иося и Сема Любаров пошли домой, а папа побежал в свою часть. Нo, увы! Здания, где папа оставил своего командира, уже не было. Прямое попадание превратило это место в груду развалин. Оправившись от потрясения, папа попытался узнать, где теперь находится его часть, что стало с командиром и что делать ему самому. В военкомате ему ничего толком не объяснили и велели ждать следующих распоряжений. Но ни следующих, ни последующих распоряжений не поступало, и папа опять пошел в военкомат. Но там никого уже не было. Сквозняк гулял по опустевшим кабинетам, хлопая открытыми окнами. Молчала суровая женщина на плакате с призывом:"Родина — мать зовет!" А со стены смотрел, чуть прищурив глаз, засиженный мухами, Великий вождь и учитель. Придя домой, папа застал дядю Сему за столом в обществе почти пустой бутылки "Московской" и хвоста объеденной селедки. Зная по опыту, что до утра добиться чего-то членораздельного от Семы не имело смысла, папа пошел к брату.
У дяди Иоси собрались дедушка Азриэль со своей Хаей-Либой, тетя Бася с детьми и Майором в до блеска начищенных башмаках и неизменный хромой Абрашка. Никто из них выезжать не собирался. Напрасно уговаривал их папа, доказывал, умолял, обращался к каждому в отдельности, приводил убедительные доказательства. Все полагались на житейскую мудрость и авторитет дяди Иоси. Папа не знал, что видит их всех в последний раз.
Утром протрезвевший Сема и папа решали, что делать дальше. Со стороны Николаева доносилась артиллерийская канонада. Пикировщики волнами пролетали дальше на восток, Херсон их уже не интересовал. И дядя Сема убедил папу ехать вместе искать свои семьи.
На станции, где совсем недавно творилось что-то невообразимое, было пусто. Развороченные рельсы, полусгоревшие вагоны, забившиеся в тупиках маневренные "Овечки".
— Момент, — сказал Сема и, запустив пальцы в густую черную шевелюру, задумался на мгновенье.
— Есть! — вскричал он. — Сиганевич!
Какая мысль осенила находчивого Сему и кто такой Сиганевич папа не имел ни малейшего понятия, но через час они уже тряслись на переполненной полуторке по пыльной грунтовой дороге параллельно железнодорожному полотну. На исходе третьего дня изношенная перегруженная полуторка безнадежно заглохла севернее Запорожья.
Сквозь сгустившиеся сумерки было видно зарево горящего города. По узкой проселочной дороге папа и Сема вышли к Днепру. Чуть левее угадывался какой-то поселок. Ни одного огонька не светилось в домах. В это тревожное время, когда русские уже уходили, а немцы еще не пришли, жители предпочитали не привлекать к себе внимания. На причале, оторвав цепь от торчащей из воды сваи, папа и Сема забрались в грубо просмоленную плоскодонку. Вместо весла они использовали найденную на дне лодки штыковую лопату. Где-то на середине Днепра они обнаружили, что в днище была течь. Что есть силы гребли они к противоположному берегу. Вода, однако, прибывала, и, не дотянув двух десятков метров до берега, лодка затонула. С большим трудом дотащив до скользкого глинистого берега не умевшего плавать Сему, они выкарабкались на твердую землю. Отряхнувшись и выкрутив одежду, они дотащились до скирды посеревшей прошлогодней соломы и провалились в глубокий сон.
Проснулись они от голода. Hевдалеке виднелся утопающий в садах хуторок. Они подошли к крайней хате. На кольях густого частокола были надеты вверх дном глиняные глечики. В хлеву мычала корова. Разрывался готовый сорваться с цепи черный волкодав.
В дверях показался толстый заспанный хозяин.
— Чого треба?
— Нам поесть чего-нибудь, мы два дня не ели, — сказал Семен.
— То хай вас ваш Сталин годуе, жидова проклята, — зло прохрипел толстый.
Папа был человеком обидчивым, а события последних дней сделали его еще и нервным. Резким ударом согнутой в локте руки он вогнал эти неприветливые слова в пасть толстому крестьянину. Широкий бульбой нос, толстые бесцветные губы и весь массивный подбородок моментально окрасились в красный цвет. И пока крестьянин уяснял, что с ним происходит, дядя Сема, изловчившись, поддал ему коленом в пах. Крестьянин осел, потом завертелся юлой и с невнятными проклятьями побежал к псу, чтобы спустить его с цепи. Но папа уже бежал к нему, держа в руках тяжелый чугунный утюг, а Сема, как дротик, метнул в него рогач. Крестьянин побежал прочь от дома.
В хате было чисто, прибрано, стены были выбелены, и на них висели вышитые рушники. Было видно, что ждали дорогих гостей. Немцы были уже близко.
Сорвав со стены рушник, папа и Сема завернули в него еще теплый каравай хлеба, кусок сала и, прихватив глечик со сметаной, торопливо покинули этот ожидающий прихода немцев хутор.
До самого вечера шли они на восток, а когда совсем стемнело, увидели впереди какой-то темный силуэт. Они осторожно подошли ближе. Это был покинутый шофером и пассажирами новенький ЗИС. По-видимому, у них кончился бензин, и они вынуждены были покинуть машину. В кузове было много вещей, и среди них — продукты: копченая колбаса, консервы, ящики с галетами и даже два ящика с водкой.
Утром они побрились найденной безопасной бритвой, заменили свою изорванную одежду на новую, тоже найденную в машине. Захватив с собой столько провизии, сколько можно было унести, они двинулись к видневшейся вдалеке линии железной дороги.
Бедный дядя Сема. Невзирая на протесты папы, он, обливаясь потом, тащил на себе еще и добрый десяток бутылок водки. Как мог он оставить такое добро!
Через некоторое время они увидели мачту и крылья семафора. На разъезде стоял состав и ждал отправления. Забравшись в груженую запломбированными ящиками теплушку, они через четыре дня добрались до Ясиноватой.
На станции все пути были забиты. Начальники эшелонов, военные и уполномоченные самых высоких рангов, размахивая кулаками и угрожая пистолетами, требовали начальника станции. А начальник станции сидел, запершись в своем кабинете и... распивал с Семой Любаровым принесенную последним бутылку.
О пронырливости дяди Семы можно писать легенды. И навсегда останется загадкой, как умудрился он в такое суматошное время проникнуть в кабинет к начальнику и распивать с ним водку. Но факт остается фактом. Через полчаса ухмыляющийся Сема нетвердой походкой вышел от начальника станции и под завистливые взгляды потрясенных начальников эшелонов пошел искать папу. В интимной и доверительной беседе с начальником станции ему удалось узнать, что воинский эшелон, вышедший из Херсона 13-го августа, был сформирован до Батайска. И торжественно улыбаясь, Сема достал из бокового кармана два билета на скорый поезд Москва — Ростов.
В Ростове Сема узнал, что в Батайске состав был расформирован: раненые и военные отправились на Новочеркасск, а эвакуированные отправились на Мин.воды. Но до Мин.вод добраться было нелегко. Они долго торчали в Тихорецкой. Голодные, изорванные и измученные нашли приют у одной сердобольной армянки в Кропоткинской. И лишь 7-го ноября, проехав Нагутскую, добрались до Мин.вод. Там им сказали, что группа беженцев из Херсона находится в Нагутской.
Об этом рассказал мне Сема Любаров за бутылкой водки в ненастный осенний вечер 1960-го года, когда я гостил у него в Москве. Папа никогда ничего не рассказывал.
Отдохнув пару дней, папа и Сема поехали в Мин.воды, чтобы стать на учет в военкомате. Как только они сошли на перрон, кто-то громко закричал:"Сема! Сема Любаров!" Они увидели полноватого человека среднего роста в пенсне, махавшего им рукой. Это был Футилевич — один из сослуживцев дяди Семы по коммерческой части. После приветствий, рукопожатий и расспросов они присели на скамейке, и Сема рассказал об их мытарствах.
— Так вы же как нельзя кстати! Вы же мне нужны позарез! — и Футилевич рассказал, что он является агентом по вербовке рабочей силы на очень важное военно-стратегическое строительство. Строительство это было настолько важным, что у него имелись полномочия вербовки людей даже из мест заключения, если, конечно, их преступления не были тяжкими, и по согласованию с соответствующими органами.
Сема рассказал о группе эвакуированных из Херсона, прозябавших в Нагутской.
— Едем сейчас же! — радостно воскликнул Футилевич.
И вот мы снова в вагоне, настоящем пассажирском вагоне — все, кто ехал с нами из Херсона, за исключением исчезнувшего юриста с рябым лицом и его рыжих женщин.
Я снова облюбовал себе третью полку, но Олечка с мамой, братом и Червовым королем расположились в другом конце вагона, и не с кем было перестукиваться.
Несмотря на то, что военно-стратегический объект, куда мы направлялись, был строго засекречен, мы вскоре узнали, что едем в Грузию, и даже называли конкретно город Боржоми. Как жалел я, что поддался искушению и променял карту на кинжал. Как пригодилась бы она мне теперь. А сейчас не было у меня ни карты, ни кинжала.
Мы ехали через Прохладную или, как называл ее идиот, "станция, где не холодно и не жарко". Потом через Беслан. В Грозном меня удивило бесконечное число железнодорожных путей и почти на всех — вагоны-цистерны. Мы долго стояли в Гудермесе, пропуская и скрещиваясь с поездами. В Махачкале увидели Каспийское море. Хотя я родился недалеко от Черного моря, первое море, которое я увидел, было Каспийское. В Дербенте мы покупали крупный виноград в круглых, похожих на сита, корзинках.
В Хачмасе потерялся идиот — отстал от поезда. Семья Лейбзонов, прекратив на время свои распри, пребывала в растерянности. Сквозь слезы и всхлипывания к его прозвищу прибавились еще идентичные :кретин, недоносок, ублюдок и жертва аборта. Все, как могли, успокаивали мадам Лейбзон, но больше всех волновался ехавший в соседнем вагоне вместе с военпредом Футилевич.
Стройка была важнейшим объектом, и исчезновение человека, пусть даже и идиота, приравнивалась к дезертирству. На первой же станции военпред связался по селектору с Хачмасом и, описав приметы идиота, попросил немедленно доставить его в Баку в военную комендатуру.
В Баку мы прибыли под вечер и разместились в привокзальном сквере. Весь город был запружен беженцами. Все ждали возможности попасть на переправу через море в Красноводск, а оттуда дальше вглубь Средней Азии, на Урал, в Сибирь.
Мы же направлялись в Грузию. Футилевич суетился. Следил за тем, чтобы нас кормили, чтобы кто-нибудь еще, чего доброго, не терялся, как Идиот.
За два дня, проведенных в Баку, я досконально обследовал привокзальные районы, побывал на пестром восточном базаре, пытался пробраться в порт. Утром привели усталого изможденного Идиота. Он сел на камень, взял в руки свой черный ученический портфель и виновато уставился в землю. Но через минуту уже скандалил, как обычно, со своими родственниками и посторонними, и успокоенный Футилевич на радостях во всем ему поддакивал.
Поезд Баку — Тбилиси ожидал нас на третьем пути. Мы разместились в забронированном вагоне. Некоторое время мы ехали вдоль моря, потом повернули на запад. Весь следующий день за окном виднелась унылая болотистая равнина, и лишь на горизонте, как далекие облака, виднелись горы. Но утром мы уже петляли между гор, и я, будучи в своем амплуа, перебегал от окна к окну, замирая от восторга, когда поезд проезжал по тонким ажурным мостам через горные речки. Дорога так извивалась, что можно было видеть пыхтящий от натуги паровоз с багажным и почтовым вагонами. На станциях продавали виноград, пастилу и гранаты. Но настоящая красота открылась нам после Телави, уже в Грузии. Высокие, покрытые лесами горы с причудливыми скалистыми вершинами, глубокие ущелья с извивающимися на дне горными потоками, пещеры в скалах и водопады.
Сутки сидели мы в Тбилиси, цветущем городе-саде. Пока военпред и Футилевич куда-то бегали, что-то оформляли, мы гуляли по городу, любуясь; его красотами, мостами через Куру, стеклянным зданием, кажется, горсовета.
Поезд Тбилиси — Кутаиси полз, как черепаха, несмотря на то, что, вместо паровозов нас подцепили более мощные электровозы.
Нескончаемым потоком навстречу нам двигались поезда, и мы подолгу стояли на разъездах.
Поздним вечером проехали Гори — место рождения Сталина. Огромный портрет от земли до крыши вокзала должен был внушать всем проезжающим любовь и почтение к Великому Тирану.
Под утро мы вышли на станции Хашури, продрогли до костей и с первыми лучами солнца пригородным поездом отбыли на Боржоми.
Городов Боржоми оказалось два: собственно Боржоми и на расстоянии 1,5 км по Куре — Боржом-парк — конечный путь нашего путешествия. Мы прибыли на вокзал около полудня и ждали до вечера. Высокие горы, покрытые сосновыми лесами со всех сторон окружали город. А прямо перед вокзалом на другом берегу Куры возвышалась гора с закругленной скалистой вершиной , с двух сторон которой торчали острые пики. Лес кончался чуть ниже вершин, и гора походила на голову чудовищного великана с лысой макушкой. А на самой макушке виднелись руины круглой старинной башни. Кура делила город на две части, оба берега соединялись мостами. От станции вдоль Куры и железной дороги тянулся роскошный парк, переходящий в лес. Это все, что мне удалось разглядеть с вокзала в день приезда. Уже тогда у меня зарождались планы подъема на гору с головой великана, но не разрешали никуда отлучаться. Футилевич и военпред опять бегали с какими-то бумагами.
Вечером нас повели по крутым узким улочкам вверх на гору.
По дороге мы ощущали толчки легкого землетрясения.
Деревянный дом, куда нас привели, состоял из одной большущей комнаты и малюсенькой кухни-пристройки. Нас было около двух десятков семей При свете двух керосиновых ламп мы начали моститься на ночлег. Мама с Юриком, бабушка Шейндл, я и Фима легли в углу, подстелив под себя какое-то тряпье. Две Розы улеглись голова к голове, образуя своими телами как бы границу нашего расположения Папа и Сема сидели на штабеле дров во дворе и о чем-то тихо говорили.
Сначала в комнате был слышен шорох передвигаемых мешков и мостящихся тел. Потом начали раздаваться отдельные недовольные голоса. Тихое ворчание переходило во всплески сдерживаемого негодования. Резкие визги Лейбзонов открыли шлюзы, и комната начала заполняться всеобщим бурным раздражением. Страсти улеглись далеко за полночь. Мало-помалу стихали возмущенные возгласы, переходили на шепот и затихали вовсе. Но перед утром с таким трудом достигнутый сон был прерван отчаянным визгом. Это Идиоту померещилось, что по нему ползет змея.
Я уже больше не спал. Сказывалась выработанная еще в Нагутской привычка на рассвете смотреть на Эльбрус. Переступив через спящего, как сурок, Фиму, осторожно обойдя барьер из двух Роз, я вышел во двор. Папа и Сема спали сидя, склонив головы к штабелю дров. Начинало светать. Где-нибудь на равнинной местности уже давно наступило бы утро, но здесь высокие горы долго еще заслоняли солнце. Но зато, как красиво выглядели освещенные вершины! Голова великана, мрачная днем, сейчас выглядела приветливо и, казалось, улыбалась. А внизу было еще темно, лишь белесые полосы тумана поднимались и медленно таяли вверху.
Я побрел вниз по улочке, по которой мы вчера вечером поднимались к нашему жилищу. Тогда она казалась мне намного длиннее. Минут через 10 я уже был на вокзале. Голова великана перестала улыбаться и опять выглядела мрачной.
Я стоял и рассматривал электровоз Вл. Подобных мне до сих пор видеть не приходилось. Вл...Вл... "Владик", — решил я. так как каждый тип локомотива имел у меня свою кличку. Эм — Эмик, ФД — Федя, ОВ — овечка. Даже дрезина была у меня "тетя Зина".
Дождавшись, когда Владик плавно тронулся с места и потянул за собой поезд ,я вошел в привокзальный парк. Было уже совсем светло, и посреди парка я увидел ряд столиков с разложенными на них товарами. Это был маленький базарчик. Там продавалось вино, табак, пастила, гранаты и еще всякие не виданные мной фрукты.
Глядя на все это, я почувствовал голод. Повернувшись, я пошел к нашему дому. Но что-то заставило меня оглянуться. Я глянул...и оторопел. У одного из базарных столиков стояли бабушка Райхеле в темной косынке, тетя Соня и дядя Ице. Другой Ице с тетей Хавой стояли поодаль и с кем-то разговаривали. Семка и Феничка раскладывали на столике табак и фрукты. Только дедушки Меира не было с ними.
Первое, что я хотел сделать, это подбежать к ним и кинуться в объятья. Однако та же сила, которая заставила меня оглянуться, не позволила мне сдвинуться с места. Тогда я захотел побежать звать маму. Но и назад я не смог идти и стоял как вкопанный. А Семка был так близко и, как всегда, шустро вертелся, и тетя Соня выговаривала ему за очередную шалость.
Наконец, ноги мои понемногу стали мне повиноваться, и я медленно двинулся к ним. Но что это? Совсем другие люди стояли на их месте. Это были армяне, продававшие мелко нарезанный табак и фрукты. Теперь они складывались и уходили в свои горы. Но как же так? Я же ясно видел следы лишая на голове Семки, того лишая, из-за которого мне долгое время не разрешали к нему подходить, когда он свыше двух месяцев валялся в больнице в Херсоне.
До сего дня я не могу объяснить это явление. В природе много того, чего не может постичь наш разум, и есть явления, которые выше нашего понимания.
На самом деле их уже свыше двух месяцев, как не было в живых, но мы об этом узнали гораздо позднее. Узнали мы и то, что дедушка был убит в саду отдельно от остальных, и, возможно, поэтому он не предстал в моем видении.
А пока я размышлял над таинственными явлениями, медленно шел к нашему обиталищу, и дорога снова казалась мне длинной.
Еще на подходе к дому я услышал резкие гортанные крики. Это начинала обычный свой день пробудившаяся семья Лейбзонов. К моему приходу уже все обитатели нашего пристанища успели между собой переругаться. Не принимали участия в общем гвалте лишь мама и Лиза Теплицкая. Мама запеленала Юрика, взяла меня за руку, и мы тихонько выскользнули из этого бедлама. Мама тоже любила природу, и мы любовались прекрасными видами гор, сидя на поваленной ветром сосне вдали от шума и гама.
А Футилевич и военпред, между тем, действовали. Через несколько дней нам выделили комнату в приличном деревянном доме. Дом этот был последним на улице Махарадзе, за ним было глубокое ущелье. Mеня, Фиму и всех нас строго предупредили не подходить к ущелью. Я, понятное дело, сразу же подошел, стал у края и посмотрел вниз. Внутри у меня все похолодело, заныли пятки и слегка подогнулись колени. Там, внизу крошечными спичечными коробочками были разбросаны дома, изгибалась узкая лента дороги, по которой темными жуками ползли машины. Мурашки-люди производили земляные работы, дальше дугой изгибалась Кура, и параллельно ей вилось огороженное столбиками шоссе. Голова великана виделась под другим ракурсом, но оставалась такой же мрачной.
Дом принадлежал величавой старушке по имени Даро. С ней жили сын Гиви, дочь Тамара с мужем и сыном Датико и младшая дочь — Анико. В выделенной нам комнате поселились папа, мама, Юрик, я, Фима и Роза Бейм, и семья Бизеров: Гриша, Дора и Лева. Сему, Розу, бабушку Шейндл и семью Ассерзонов поселили в отдельном домике по ту сторону реки. Теплицкие жили в квартале от нас. Что касается Лейбзонов, соседство с которыми даже самый смиренный и неприхотливый человек мог выдержать от силы день — два, то, скитаясь с квартиры на квартиру, они, наконец, определились в заброшенном доме на пустыре, где, кроме глухой 90-летней старухи никто не жил и где они могли скандалить себе на здоровье сколько душе угодно. Однако через некоторое время Идиот (не без помощи Футилевича) раздобыл себе справку, подтверждающую, что он, действительно, идиот, и строительство важного стратегического объекта может без него вполне обойтись, и вся семейка куда-то уехала.
Сразу же после определения с жильем Футилевич созвал всех новоприбывших в здании театра, где часто проходили митинги и собрания. Выступил смуглый высокий человек в сталинской фуражке, синей гимнастерке и таком же галифе. Это был Кохтиев — начальник строительства. Речь Кохтиева была конкретной и краткой. На довольно сносном русском языке он объяснил, что необходимо в кратчайшие сроки протянуть железнодорожную ветку от Боржоми до Ахалцихе и дальше до Вале у самой турецкой границы.
К строительству было привлечено все трудоспособное население. Папа работал на самых тяжелых земляных работах: долбил ломом скалистый грунт, грузил в вагонетку и высыпал в отведенном месте. Однажды вагонетка перевернулась и увлекла папу под откос. Около месяца залечивал папа раны и ушибы. Окрепнув, он стал работать счетоводом в большой столовой при стройке. Сема по прямой протекции Футилевича работал в снабжении. Благодаря способностям и коммерческой хватке, он продвигался все выше и выше и стал в конце концов заместителем начальника снабжения всей стройки. Роза Бейм тоже работала на стройке, а Фима и Лева Бизер устроились на почту.
С первых же дней жизни в нашей комнате я возненавидел Бизершу. Это была спокойная нормальная женщина, и я понятия не имел, почему воспылал к ней такой ненавистью. По-видимому, это было продолжением потребности человека кого-то ненавидеть, нисходившая еще к далеким предкам, враждующим с другими племенами или еще глубже к периодам животного состояния. Наверно, по такой же причине антисемиты ненавидят евреев.
Особенно выводила меня из себя ее шевелящаяся складка между правой щекой и подбородком, под которой торчала заросшая волосами большая коричневая бородавка. Когда во время еды в поле моего зрения случайно попадал этот участок лица Бизерши, я вскакивал из-за стола и выбегал на улицу, не всегда успевая подавить тошноту.
Бедная Бизерша. Что только не выдумывал я, чтобы причинить ей какую-нибудь гадость. Я ставил у двери палку с привязанной к ней кружкой с водой и, когда она открывала дверь, ее окатывало с головы до ног. Я сыпал ей в чай соль и золу, подкидывал в постель жуков и сороконожек, обливал чернилами платье, а однажды даже помочился в ее резиновые боты.
Краснела от стыда мама, давал по шее никогда не бивший меня папа, отчитывали и увещевали меня Фима и Лева, пытался уговорить старый Бизер, но все было безрезультатно. Я продолжал ненавидеть Бизершу до самого нашего перехода на другую квартиру.
Перед новым годом нас разыскала тетя Бетя — мамина сестра. Есть на Урале такой город — Бугуруслан. Там размещался центр информации об эвакуированных, своего рода всесоюзное справочное бюро. Туда-то и обратилась Бетя с запросом о всех родственниках, но сведения получила только о нас. Сама Бетя находилась в поселке Кара-Агаш Северо-Казахстанской области, куда был эвакуирован из Харькова детдом, где она преподавала последнее время. В письме Бетя расспрашивала о нас и хотела знать, что нам известно о родственниках. Но нам ничего не было известно, и мы довольствовались тем, что стали переписываться несколько раз в месяц.
Боржом-парк был курортным городом. Кроме грузин, здесь жили армяне, русские, евреи, греки, курды, немцы и айсоры — потомки древних ассирийцев.
В парке, который тянулся от вокзала вдоль Куры, было два источника минеральной воды: боржоми теплый и боржоми холодный. Оба этих источника были облицованы мрамором, и вода била фонтанчиками из никелированных трубочек. За источниками парк постепенно поднимался вверх по склону горы и за горной речушкой Боржомкой постепенно переходил в лес.
Огромные камни-валуны, катившиеся с гор во время землетрясений, упирались в толстые стволы многолетних сосен. В скалах зияли черные отверстия пещер.
У меня появились приятели, в основном, из местных русских. Два брата — Витя и Павлик были очень дружны со мной. И когда они забывали о том прискорбном факте, что я — еврей, мы весело и интересно проводили время: бродили по лесу, забирались высоко в горы. Был еще один Павлик — долговязый, худощавый, и с ним мы забирались даже в пещеры. Но там было темно и опасно, можно было провалиться в расщелину и очень можно было заблудиться. Я тогда еще не читал Тома Сойера и, как и он, не знал, что, продвигаясь в пещере, следует делать отметки.
И еще появился у меня приятель старше меня и очень эрудированный. Звали его Слава Свиридов. От него я узнал много нового и интересного. Он попытался развеять мое невежество в области теологии. я узнал о Всевышнем ангелах, архангелах, аде и рае и стал понемногу проникаться религиозным духом.
Однако и Славу смущала моя национальность . И тогда я, чтобы не лишаться такого интересного приятеля, придал своему лицу таинственное выражение, заставил Славу поклясться, что он никому не расскажет и начал заливать ему тут же на ходу придуманную легенду о том, что я подкидыш, что меня подбросили, вырастили те, кого я называю родителями, и что настоящая моя фамилия — Казаченко. Но через несколько дней я гулял с Юриком на руках, а Юрик в то время был очень похож на меня. И как раз подошел Слава. Он глянул на Юрика, потом на меня и понимающе улыбнулся. Но из деликатности ничего не сказал. Я покраснел, как рак, и признался, что никакой я не подкидыш, и спросил, что же мне делать, если я еврей. Но Слава, несмотря на свою эрудированность, и сам не знал, что мне делать, однако продолжал дружить со мной и даже предпочитал другим ребятам.
Но ни Витя с Павликом, ни другой Павлик, ни даже Слава Свиридов не решались подняться со мной на Голову великана. О Фиме, Леве и Додике Ассерзоне не могло быть и речи. Я хорошо помнил их отношение к альпинизму еще по Мин.водам. И, как и в Мин.водах, я решил подниматься на вершину один.
А о вершине той и круглой башне ходили легенды. Одну из них в теплый лунный вечер рассказал мне Слава Свиридов.
Много лет назад жил в этих местах могущественный князь. Было у него три сына, три удалых воина, один другого краше. Во время одной из стычек с соседями захватили они крупную добычу и много пленных. Жестоким был князь и, когда привели к нему пленных, велел выстроить их на краю пропасти и по одному сбрасывать вниз. И когда совершали это гнусное дело княжеские сатрапы, у одного из пленных слетел с головы шлем и длинные густые волосы разметались по плечам, окаймив лицо удивительной красоты. Это была девушка в одежде воина. Изумились сатрапы, ослепленные такой красотой и привели девушку к своему повелителю. Глянул на нее князь и, позабыв о своем преклонном возрасте, воспылал горячей любовью.
Целый месяц в замке готовились к свадьбе, и все это время не проронила красавица ни слова. Только крупные прозрачные слезы туманили прекрасные глаза. Но в день свадьбы повеселела и даже улыбнулась. Ах, лучше бы она не делала этого. Жгучий огонь зажгла в груди трех сыновей князя эта улыбка. И влюбились они в будущую жену своего отца дикой безумной любовью.. А на утро после свадьбы нашли князя в брачной постели с кинжалом в груди. Три сына и молодая красавица исчезли.
Много лет прошло с тех пор, но однажды нашли на вершине горы, похожей на голову великана, в старинной круглой башне два скелета, вонзивших в грудь один другому два кинжала. А третий скелет склонился перед лежащим у стены женским скелетом, изо рта которого росло развесистое кизиловое дерево.
А по ночам, когда поднимается над вершиной полная луна, всплывает над башней белая фигура, и стоит перед ней черный силуэт воина, протягивая в мольбе руки.
После такого рассказа как мог я не подняться на Голову великана?
Утром чуть свет я тихонько выскользнул из дома. Я решил начать восхождение по левому более пологому склону. Я перешел мост, свернул влево по шоссе и скорым шагом направился к отрогу. Внизу сосны росли довольно редко, но, чем подъем становился круче, тем и сосны росли гуще. Тем не менее я бодро и целеустремленно поднимался вверх и первый привал сделал уже довольно высоко. Отдохнув минут пятнадцать, снова двинулся вверх. Подъем становился все круче. Я стал чаще делать передышки, но упорно карабкался вверх. Уже недалеко от левой острой вершины меня вдруг осенило, какую непростительную оплошность я совершил. Между левым пиком и круглой вершиной зияла глубокая пропасть. Это снизу казалось, что пики и закругленная вершина находятся в одной плоскости. Но обиднее всего было то, что на круглую вершину вела крутая, но вполне доступная тропа, по которой подниматься было куда удобнее, чем карабкаться по гребням скал. Лейбзоны, по-видимому, ошибались, обзывая идиотом своего родственника. Hастоящим идиотом был я.
Силы мои были на исходе. Найдя маленький горизонтальный уступ, я растянулся на нем, глядя в такое близкое небо, по которому плыли редкие белые облака. Внизу стальной лентой извивалась Кура, и миниатюрный Владик бесшумно полз с зелеными пассажирскими вагонами.
Спускаться вниз было ненамного легче, чем подниматься. На каждом шагу, за каждым кустом могла оказаться расщелина, и я хватался за ветки и выступы скал, чтобы удержаться на крутом спуске.
Угрюмый и измученный вернулся я в комнату и, не отвечая на вопросы Фимы и Левы и не реагируя на их ехидные усмешки, завалился на свою постель и повернулся к стене. Где ты, мой верный друг Тигр на оставленном в Херсоне коврике, кому я мог бы поведать о своих неудачах.
Через несколько дней я забрался на круглую вершину по виденной мною тропе. Круглая башня оказалась круглой только с фасада. С другой стороны она имела глухую плоскую стену, как срезанный параллельно оси цилиндр, и совсем не имела крыши. Внутри у стены и впрямь росло кизиловое дерево.
А время шло, и проклятый сорок первый был уже на исходе. Как хотелось верить в то, что Красная армия всех сильней, но сводки Совинформбюро ставили эту веру под большое сомнение.
"...После ожесточенных боев наши войска оставили город..." Сколько уже было этих оставленных после ожесточенных боев городов. Поднял тонус разгром немецких войск под Москвой, но было ясно, что до победы еще ой как неблизко.
Боржоми-парк из курортного города превращался в госпитальный. Каждый день прибывали санитарные поезда, переполненные ранеными. Их размещали в бывших санаториях, домах отдыха, клубах и школах.
Новый 1942г. встречали с тревогой и надеждой. В Боржоми часто выпадал снег, но лежал недолго, превращая землю в густую липкую грязь. Темные тучи надвигались с Черного моря и, задевая горы, разряжались дождем или мокрым снегом. Время от времени проглядывало солнце, принося немного радости, но наплывала новая туча, и снова лил дождь.
Мне было скучно. Сидели по домам Витя и Павлик, болел легкими другой Павлик, исчез куда-то Слава Свиридов.
Я четко выполнял свои обязанности, то есть выстаивал в очереди за хлебом, приносил из столовой обед, который папа получал на семью и осторожно нес стакан молока, который маме выдавали для Юрика. После всех этих дел я игрался с Юриком, а когда его укладывали спать, бродил по городу, предоставленный сам себе. Много раз ходил я вдоль Куры в Боржоми-главный, так назвали Боржоми, в отличие от нашего Боржоми-парка. Из Боржоми-главного шла узкоколейка в высокогорное село Бакуриани, и я любил смотреть, как маленький паровозик с длинными прямоугольными баками по бокам медленно полз по зигзагообразной узкоколейке, таща за собой игрушечные вагончики, и пропадал в лесистых горах. Слоняясь по базару, я наблюдал, как грузины и армяне расхваливают свое вино, табак, фрукты, пастилу и кеву — особую жвачку, приготовленную из смолы. Потом я шел мимо почты — красного кирпичного здания, переходил мост и поднимался к Любаровым. Дядя Сема редко бывал дома. Он с головой окунулся в свою стихию — снабжение — и разъезжал по бесчисленным объектам развернувшейся стройки. Тетя Роза вяло переругивалась с Ниной Ассерзон, бабушка Шейндл тихо плакала, что-то вспоминая, а умный Додик опровергал и подвергал резкой критике каждое произнесенное кем-нибудь слово.
Заглядывал я и к Теплицким. Червовый король сидел угрюмый, попивая свой постоянный чай из блюдца, Лиза стирала, Нюсик конструировал детекторный приемник, а Олечка запоем читала.
Но большую часть времени я проводил на станции. Там я развлекался тем, что клал на рельс медный пятак или 3 копейки и ждал, когда по нему пройдет поезд. Поезд проходил, и то, что прежде было монетой, превращалось в тонкую расплющенную пластинку. Я бежал с этой пластинкой в станционные мастерские, и грек Теодоракис просверливал в ней отверстие. Затем я продевал пластинку через отверстие на круглый прут и молотком расклепывал до тех пор, пока она не принимала форму кольца.
На стене мастерской над сверлильным станком висел большой медный ключ. Он так красиво блестел, что я, будучи не особенно компетентным в классификации цветных металлов, посчитал его золотым. Не знаю, от кого, пробудилась во мне в тот период эта алчная любовь к желтому металлу, но проклятый ключ не давал мне покоя. Он снился мне по ночам, маячил перед глазами днем, выглядывал из окон прибывающих электровозов. И даже пробегавшие по небу облака силой моего воображения принимали форму ключей. И вот однажды, не выдержав такого напора страстей, я выждал, когда Теодоракис куда-то вышел, подпрыгнул, схватил ключ и, выскочив из мастерской, лицом к лицу столкнулся с ...Теодоракисом. Мои бегающие глаза не давали повода считать меня опытным вором-рецидивистом, а из кармана предательски торчала головка ключа. Теодоракис, молча, потянул у меня из кармана ключ, потом приподнял за шиворот, повернул на 180 градусов и легким пинком дал понять, что вход в мастерскую отныне для меня заказан.
А стройка между тем была в разгаре, и железная дорога продвигалась к юго-западу.На 7-ом, 11-ом и 17-ом километре выросли деревянные бараки для рабочих. Дядя Сема метался по объектам и часто призывал на помощь папу. А когда папа поправился после случая с вагонеткой, Сема вообще забрал его к себе. Часто они неделями не бывали дома.
В один из таких дней мне пришло в голову пешком отправиться к папе на 17-ый километр. Пора было. Голова великана к тому времени была уже взята, путь от Боржоми-парка до Боржоми уже исхожен неоднократно, пещеры в районе парка — исследованы (не глубоко, разумеется, так как, разветвляясь, на коридоры и лабиринты они терялись глубоко в недрах скал).
Я вышел из дома часов в 10. Стоял хмурый зимний день. Порывами налетали ливни, но периодами сквозь быстро несущиеся облака проглядывало солнце. Заблудиться было нелегко, надо было лишь не отклоняться от строящейся железной дороги. Так поступил бы всякий разумный человек, например, умный Додик, Фима, мудрый в житейских делах Лева Бизер, если бы, конечно, нашлась такая сила, которая заставила бы их идти в неизвестную глушь. Но я не был ни Додиком, ни Фимой и ни Левой, и, конечно же, определение "разумный человек" относилось явно не ко мне. Идти по проторенному пути, много раз исхоженному, не сулящему никакой новизны? Какая проза! Никакой романтики. Разве это для меня? И я перешел Куру, прошел немного по шоссе и решительно свернул в ущелье, на дне которого бесновался горный поток. Часа через полтора я, мокрый и уставший, вышел к противоположной стороне гряды, срезав по хорде дугу, образованную Курой и строящейся дорогой. Проглянуло солнце, и я увидел бесконечные цепи гор, покрытых лесами. Впереди чернела полоской строящаяся дорога и поблескивала извивающаяся Кура с навесным мостом. Я пошел по направлению к мосту. Однако добраться к нему было не так просто. Сползая во впадины, карабкаясь по возвышенностям, прыгая через ручьи и обдирая кожу в колючих кустарниках, я потерял много времени и сил и сел отдохнуть на скалистом отроге. Тучи рассеялись, но солнце уже клонилось к закату. Уже недалеко была Кура, и было видно, как раскачивает ветер легкий навесной мост. По ту сторону реки открывалась узкая, зажатая меж горами долина, стоял серый кубик дома с двумя маленькими квадратными окошками и в беспорядке разбросанные деревянные бараки. Это был 7-ой километр.
Жутковато было переходить Куру на большой высоте по раскачивающемуся мосту, но надо было идти. Темнота наступала, а до 17-го было еще 10 километров.
Я зашел в первый попавшийся мне барак. Это была столовая. Было время ужина, и рабочие, выстояв очередь за миской похлебки, рассаживались за длинными, наспех сколоченными неотесанными столами. Я вспомнил, что с утра ничего не ел, и запах вареной пищи защекотал мне ноздри. Но продолжительные посты были для меня делом привычным , я сел на краю пустой скамейки и стал думать, что делать дальше. Наступала ночь, я был промокший и очень уставший. Мокрые изорванные ботинки натирали ноги, а мне как-никак не было еще и десяти. Но я был спокоен и никогда не предавался отчаянию. Я часто попадал в экстремальные ситуации, которые большей частью сам себе и создавал, и уж потом, как умел, выпутывался из создавшегося положения. И всецело отдавал себя на волю провидения, в руки Судьбы. И вот, дотянул до старости. Не знаю, сколько мне еще суждено, но твердо уверен, что и впредь останусь таким.
Я начал засыпать, сидя, и очнулся, почувствовав, что кто-то трясет меня. В столовой уже никого не было, лишь две работницы убирали посуду, и одна из них тормошила меня.
— Ты откуда взялся-то? — спросила она меня с кацапским выговором.
Я объяснил ей, что иду из Боржоми к папе на 17-ый километр
— Так как ты пойдешь-то во тьме кромешной? До 17-го буде еще верст с десяток.
— Ничего, тетенька. я отдохну немного и пойду. Прямо по шпалам.
— Негоже такому шпингалету идти ночью-то. Шастают тут всякие. Того и гляди пришьет кто-нибудь, и пикнуть-то не успеешь. Поспишь здеся до утра-то, а там, гляди, и машина на Ахалцик пойдет, будя везть продукты-то. На ней и поедешь.
Она налила мне миску рассольника, дала ломоть черного хлеба и из кармана достала, оглянувшись украдкой, кусочек сахара. Потом уложила меня на двух приставленных друг к другу скамейках, подстелив под бок старую фуфайку.
Моя привычка вставать с рассветом оказала мне добрую услугу. Я поднялся со своих скамеек, вышел из барака и увидел заведенную полуторку, готовую к отъезду. Шофер торопливо подписывал бумаги. В кузове были ящики и бидоны, а на скамейке у самой кабины сидело несколько человек. Это и была та самая машина, которая отправлялась в Ахалцихе. Женщина с кацапским выговором , которая накормила меня вечером и уложила спать, сама еще спала, и, не проснись я на рассвете, топать бы мне пешком до 17-ого километра. Пока шофер копался с бумагами, я тихонько забрался в кузов и втиснулся между двумя пожилыми армянками, прикрывшими меня своими широченными платками. За непродолжительное пребывание в Боржоми я уже научился безошибочно отличать армян от грузин и курдов от айсоров.
Я чуть было не проехал 17-ый, соскочил на ходу, когда машина сбавила скорость на повороте, и пошел искать папу.
Бараки были раскинуты без всякого плана и порядка, это были временные жилища, которые разбирались по завершению работ.
Я ходил от барака к бараку, заглядывал в окна, но папу нигде не находил. В горах я ориентировался куда лучше, чем среди этих однообразных скученных построек. После бесплодных поисков, уставший еще больше, чем вчера, я сел на пустой ящик у какого-то склада и стал мучительно ломать голову над тем, спросить ли кого-нибудь, где папа или продолжать поиски самостоятельно.
Сколько я себя помню, я ужасно не любил спрашивать и прибегать к чьей-либо помощи, и не только из-за упрямства, но и оттого, что не хотел быть кому-то чем-то обязанным.
Так сидел я, мучаясь над своей дилеммой, как вдруг увидел папу и дядю Сему, идущих с группой каких-то людей. Папа был удивлен и рассержен моим появлением. Он тут же побежал к машине, отправляющейся в Боржоми, и попросил шофера сообщить маме, что я у него. Телефона на 17-ом еще не было. А мне и в голову не приходило, что мама будет беспокоиться. За что? И в горах, и в поле, и в лесу в любых ситуациях я чувствовал себя в своей, близкой к моей натуре стихии, был спокоен и неприхотлив, мог бы запросто заночевать в горах, устроив шалаш из веток. Никто меня этому не учил, я просто умел от природы. И совсем не боялся темноты, за исключением того краткого периода, когда наслушался рассказов о воскресших мертвецах и привидениях. Но это относилось к темным комнатам, а никак не к наружному пространству. Да и мама притерпелась к моим выходкам, я ведь не раз возвращался далеко за полночь и уходил на рассвете.
Поев и отдохнув, я принялся изучать поселок. Особо интересного здесь ничего не было. Втиснувшаяся меж гор долина, изгибающаяся дугой Кура, штабеля шпал, лежащие на земле еще не уложенные рельсы, куча костылей и прокладок.
Вечером мы сидели в мастерской у плотника и пили очень крепкий и очень горячий чай. Плотник по фамилии Жук был приятным эрудированным человеком лет пятидесяти. Он знал уйму интересных вещей, интересно рассказывал и доходчиво объяснял. За несколько дней, проведенных на 17-ом я практически не отходил от Жука. Я вообще всегда любил работы по дереву, любил запах свежеструганных досок и без конца вырезал лодочки. Жуку я, кажется, тоже пришелся по душе. Он подарил мне свой складной ножик, из сосновой доски сделал точную копию винтовки-трехлинейки и дал кучу полезных советов, как делать модели кораблей. Кроме того, он значительно расширил мои понятия о звездах, планетах и строения Вселенной. Я засыпал его вопросами, и у него хватало терпения отвечать на них так, чтобы я мог понять. Когда папа усадил меня на машину, отправляющуюся в Боржоми, я чуть не плакал, прощаясь с Жуком и, как святыню, прижимал к себе подаренную трехлинейку.
В конце апреля умерла Даро, старая величавая грузинка — хозяйка дома. Грузинские похороны — пышные и торжественные. Три дня лежала Даро в шикарнейшем резном дубовом гробу, и многочисленные родственники, друзья и знакомые подходили и, прощаясь, вдыхали в себя дух умершей. Потом специально нанятый музыкант долго выводил на флейте красивую печальную мелодию. Над дверьми дома повесили черную табличку, на которой белыми буквами было написано имя покойной.
А в мае мы перешли на новую квартиру, избавив, наконец, многострадальную Бизершу от моих нападок.
Наша новая квартира занимала второй этаж маленького деревянного домика в глубине двора. Роза Бейм и Фима разместились с нами. Двор был маленьким и закрытым. Под нами жила молодая сварливая грузинка с четырехлетним, но еще не говорившим сыном. кто был отцом этого мальчика не знал никто, в том числе, наверно, и сама мать, так как каждое утро от нее выходил новый посетитель, а иногда даже и двое. Справа от нас стоял красивый фундаментальный , тоже деревянный дом. Наверху жила хозяйка, милая добрая старушка, полюбившая нашего Юрика и часто забиравшая его к себе. Внизу жила полуеврейская семья Титиевских из Кременчуга. Лазарь Израйлевич, пожилой партработник в пенсне и сталинской фуражке на круглой лысой, как колено, голове был женат на дебелой хохлушке, и результатом этого брака было миленькое ангелоподобное существо по имени Анечка, заполнявшая своим щебетанием весь маленький дворик. Рядом с ними жила тетя Клава с десятилетней Марусей и шестилетним Шуриком. Тетя Клава работала прачкой в госпитале. Уходила рано, приходила поздно, уставшая и раздраженная. Шурик — белобрысый краснощекий мальчик из 32 звуков русского алфавита подвергал дискриминации два, а именно "Р" и "Л". Два этих опальных звука он заменял одним:"Й". Поэтому всем близживущим ребятам доставляло огромное удовольствие уговаривать Шурика произнести слово "лоб". А Маруся... Но о Марусе — особо.
Я всегда, когда был мальчиком и когда стал взрослым, отличался очень выборочными запросами. Это касалось и пищи, и одежды, и книг, и музыки, и выбора приятелей. Я никогда не мог есть то, что мне не нравилось. Даже в самые голодные времена в Казахстане, когда по двое суток у нас не было во рту ни крошки, и мама пыталась приготовить что-нибудь из картофельной шелухи, и Бетя вдруг раздобыла где-то тарелку творога, я не мог его есть. Никогда (за исключением периода службы в армии) не надевал я то, что мне не нравилось, и мог ходить в лохмотьях, предпочитая их хорошей и модной, но не любимой одежде. Никогда я не вступал в приятельские отношения с ребятами, к которым не был расположен: всякими умными Додиками или жизнепри.....
…. В рукописи отсутствуют 2 страницы ….
....от себя кусочек сердца, вручил я Ирине Ильиничне свой талисман и попросил прощения у Маруси. Через пару дней после уроков я увидел Ирину Ильиничну с Тоней Иркушиной , ее любимой ученицей. В руках у Тони поблескивала медная шишечка — мой талисман.
— Спрячь и не показывай этому еврейчику, его рано или поздно все равно прикончат немцы, — наставительно говорила Ирина Ильинична.
Дома на вопрос родителей, что со мной и почему я не пошел в школу, я ничего не ответил. На этом мои занятия во втором классе закончились.
Пришла пора прощаться с Боржоми. Я органически вжился в этот город и расставался с ним с грустью. Но врожденная неистребимая тяга к перемене мест была сильнее грусти. Неистребимо жил во мне мой дальний предок Авраам — вечный странник, так часто менявший местa стоянок.
Вновь я обошел все памятные мне места, попрощался с горами, искупался в уже холодной Куре, окунулся в ледяную Боржомку. Печально улыбнулась мне Голова великана, прощально глядели черные глазницы пещер. Долго стоял я у заветного валуна, где мы с Марусей оставили свои инициалы.
Вечером собрались у нас остающиеся херсонцы. Папа потупился, прощаясь с Ассерзоном, которого очень уважал. Прослезившаяся Бизерша отпустила мне все мои грехи. Навзрыд рыдала Лиза Теплицкая — единственная мамина подруга.
На рассвете мы были уже на вокзале. Подали поезд, и мы сели в пустой холодный вагон — мы, Беймы и Любаровы. Перед самым отправлением я увидел бегущую девочку в синем свитерочке. Это была Олечка Теплицкая, которая долго таила обиду на меня за историю с Марусей, но сейчас перестала дуться и подарила мне на прощание записную книжку со вставленным в нее карандашом.
Поезд тронулся. Прощай, Боржоми. Я любил тебя и прекрасную Грузию. Утверждать, что в Грузии нет антисемитизма, было бы заблуждением. Как и другие народы планеты, грузины подвержены тем же законам, наклонностям и прихотям, присущим остальному человечеству. Утверждать обратное было бы даже в какой-то мере дискриминацией грузинского народа. Но исстрадавшемуся еврею так хочется увидеть хоть тоненький луч света в кромешной тьме извечной всеобщей ненависти. И поэтому я разделяю мнение, согласно которому грузины подвержены антисемитизму меньше, чем другие народы. Лично я, находясь в Грузии и потом, сталкиваясь с грузинами в армии и во время моих скитаний по свету, никогда не слышал от них ничего предосудительного по поводу моей национальности, чего не могу сказать о живущих там русских, и в том числе о всеми любимой и уважаемой Ирине Ильиничне.
И опять Хашури, Гори, Тбилиси В Тбилиси была пересадка. Опять Сема Любаров побывал у начальника станции и вышел от него, пошатываясь, но с закомпостированными билетами до Баку.
Путь от Тбилиси до Баку был для меня скрашен появлением Тани. Это была смешливая живая девочка с озорными повадками и бойким языком. Полная противоположность нежно-таинственной Марусе, но вполне пригодная, чтобы скрасить отрезок времени, необходимый идущему не по графику поезду для преодоления расстояния между Тбилиси и Баку. Таня ехала с мамой из Кутаиси в Ташкент. Через несколько минут я уже твердо знал ее запросы. Таня была совершенно равнодушна к астрономии и путешествиям, не в пример Олечке, и к глубоким душевным порывам — не в пример Марусе. Ее интересовали лишь две темы: смешные анекдоты и рассказы о привидениях. И тут я превзошел себя. После нескольких банальных анекдотов, над которыми Таня хохотала до слез, я перешел к страшным историям о мертвецах и привидениях, и моя безудержная фантазия так работала, что к вечеру мы оба стали вздрагивать от малейшего шороха. Всю ночь нас преследовали кошмары , а чуть забрезжил рассвет, она уже тормошила меня, требуя продолжения. И, если бы мы ехали вместе не до Баку, а дальше, мы бы совсем помешались от страха.
Баку. Как и год назад толпы беженцев наводняли город в ожидании переправы через Каспий. Только теперь эта неисчислимая масса неоднократно увеличилась. Каждый день прибывали санитарные поезда, полные ранеными. Ждали своей очереди и спешно эвакуированные предприятия с оборудованием и сырьем.
Долго рыскали мы по городу в поисках места, где бы расположиться. Сначала мы ночевали под балконом многоэтажного дома. Постелью нам служили доски, по которым грузчики катили бочки. Ночью мама с Юриком и бабушка Шейндл укрывались кем-то брошенным ватным одеялом, а мы с Фимой — куском жесткого брезента. Две Розы и папа с Семой вообще ничем не укрывались.
Через некоторое время нам удалось проникнуть на набережную, и мы засыпали под рокот прибоя, обдуваемые ветрами со стороны порта, приносящими с собой запах просмоленных канатов и нефти. Проникнуть на территорию порта было невозможно. Отряд красноармейцев тщательно охранял ходы и выходы. Внутри самого порта патрулировали наряды НКВД. В таком положении и при подобных обстоятельствах Сема Любаров не стал искать встречи с начальником порта. На этот раз его собутыльником стал второй помощник парохода "Дагестан". Эта старая трехмачтовая посудина в свое время была реквизирована у астраханского купца и в числе других подобных судов пополняла состав Каспийского пароходства. Нас провели в порт глубокой ночью через боковые ворота, служившие проходным пунктом для экипажей судов. Позеленевший от страха второй помощник , благополучно обходя патрули НКВД, провел нас по аварийному штормотрапу на главную палубу, и мы растворились в густом муравейнике снующих, галдящих, стонущих, пропитанных отвратительным запахом, давно не мытых человеческих тел. Мама с Юриком и бабушка Шейндл вместились в неглубокую нишу в стенке надстройки, Фима и я втиснулись в углубление для сектора руля и сидели, сгорбившись, чтобы этот сектор при поворотах руля не задевал наши головы. Папа, Роза Бейм и Роза Любарова стояли над нами у заградительного леера. Сема Любаров выпивал со вторым помощником в его каюте.
Весь остаток ночи шла погрузка. Утром перегруженный "Дагестан" был отбуксирован на рейд. Я впервые видел море с моря. Год назад я видел его из окна поезда.
Я очень скоро покинул наше вместилище и, продираясь сквозь сопротивляющиеся тела, поднялся наверх и был прижат к фальшборту. Меня мало беспокоили мелкие неудобства: ни то, что меня сжимали со всех сторон, ни то, что уже упомянутый запах немытых тел не напоминал запахи цветов и одеколона.
Передо мной на расстоянии 600 — 700м виднелся порт с кишащей там живой массой. Рядом стояли на якоре еще несколько перегруженных судов. Быстро уносилась в море белая моторная лодка с изящной девичьей фигуркой за рулем, и два пенистых бурунчика расходились под углом, постепенно пропадая. А на востоке прямо из гладкого штилевого моря поднималось огромное, сплющенное у полюсов, багровое солнце. Тучи чаек кружили над морем, и время от времени какая-нибудь из них камнем падала в воду и поднималась, держа в клюве трепещущую серебряную рыбку.
До вечера мы стояли на рейде, наверное, потому, что над Баку стали появляться немецкие двухфюзеляжные "рамы" и уже пытались прорваться и "юнкерсы" С наступлением темноты мы (нрзб.) в море.
Я проснулся поздно, наверно, потому, что не спал ночью. Море было спокойным. Давно растаял в туманной дымке кавказский берег. Солнце, приняв свою обычную форму, совершало свой ежедневный круговорот. Отстали надоедливые чайки. И, если бы не ритмичный шум машин, можно было подумать, что "Дагестан" застыл на месте. После полудня погода стала меняться. Безобидное белое облачко стало разрастаться и закрыло полнеба. Стоящий на вахте второй помощник с беспокойством поглядывал на небо. Лицо его, бывшее зеленым от страха ночью, теперь, после очередного общения с дядей Семой, стало красновато-пунцовым.
В одном из рассказов Новикова-Прибоя есть такая примета:
"Если солнце красно с вечера —
Моряку бояться нечего.
Если красно поутру,
Моряку не по нутру."
Я читал эти строки значительно позже описываемых событий, и мне тогда вспомнилось багровое, сплющенное у полюсов солнце, поднимающееся прямо из моря.
Потянул ветерок, сначала робкий, с перерывами, затем резче, увереннее. Тучи понеслись по небу в несколько слоев. Верхние — медленно, фундаментально, постепенно закрывая еще голубеющую полоску на горизонте. А нижние, рваные, неслись, как бешеные, обгоняя друг друга. Море вспенилось белыми барашками, и наш перегруженный "Дагестан" переваливался с борта на борт, скрипел и потрескивал всеми частями проржавевшего старого корпуса. Многих уже развезло. Одни, облокотясь о фальшборт, свесив головы, низвергали в море все съеденное накануне, другие, не пробившись к фальшборту, делали это прямо на палубу.
Роза Любарова была близка к обмороку. Роза Бейм держалась сносно. Папа крепился, Сема Любаров пластом лежал на палубе, икал Фима, держась за леер. Бабушка Шейндл молчала, но было видно, что ей очень плохо. Лучше всех держалась мама. Не выпуская Юрика из рук, она ухаживала за всеми, подавала воду, обмахивала полотенцем. Мягкая и спокойная, она в трудные минуты бывала очень сильной. А на суше ее укачивало даже в автобусе. Ну а я? Для меня шторм был волнующим радостным событием. В приподнятом настроении метался я по палубе, пробиваясь от борта к борту, замирал от восторга при каждом ударе волн о ветхий корпус, ловил губами соленые брызги. Я весь растворился в разбушевавшейся стихии и подобно лермонтовскому Мцири
"...я как брат
Обняться с бурей был бы рад.
Глазами тучи я следил,
Рукою молнию ловил... "
К вечеру шторм пошел на спад, тучи рассеялись, заблестели яркие звезды, а за кормой погружался в море золотой серп луны. Но волны не улеглись, и, тяжело переваливаясь с борта на борт, "Дагестан" продолжал свой путь на восток. Весь следующий день при безоблачном небе волны не утихали, и лишь к вечеру море стало спокойным. Я долго не мог заснуть и, свернувшись на бухте просмоленного каната, смотрел на яркие мерцающие звезды в темном южном небе.
Утром мы увидели низкий песчаный берег. Подошел лоцманский катер, и место вахтенного занял рыжий худощавый верзила в фуражке с огромным лакированным козырьком. Мы медленно вползали в бухту, проходя мимо стоящих на приколе списанных судов. Их списали, видимо еще давно, так как носили они имена греческих философов:"Сократ", "Плутарх", "Диоген". Продержись они еще немного на плаву, то, без всякого сомнения, носили бы совершенно другие названия:"Путь к коммунизму", "Заветы Ильича" или "VIII парт.съезд".
Высадка длилась весь день. Когда мы спускались на нижнюю палубу, десятки распростертых тел лежали неподвижно, преграждая путь. Местами они лежали так густо, что переступить через них было невозможно, и мы ступали прямо по ним.
— Мама, почему они лежат? Почему не встают? — спросил я, ведя за руку бабушку Шейндл.
— Не смотри вниз, смотри прямо перед собой, — ответила мама, сжав губы.
В маленьком Краснозаводске беженцев было не меньше, чем в большом Баку. Место это очень мало походило на рай. Удушающая жара днем, пронизывающий холод ночью, вокруг ни деревца, вода привозная и от долгого пребывания в цистернах — ржавая и тухлая. Вдали торчали потрескавшиеся от разницы температур рыжие скалы. Низкие домики, пытающиеся даже выстраиваться, создавая впечатление улицы, указывали на то, что, кроме беженцев, и здесь обитали люди. Вскоре я увидел этих людей. Три живописные фигуры, три совершенно одинаковых старца в бараньих шапках и стеганных ватных халатах неподвижно сидели на земле у входа в низкую глинобитную лачугу, поджав под себя ноги.
Впоследствии, когда я смотрел фильм "Белое солнце пустыни", я был поражен сходству показанных там неподвижно сидящих стариков с теми, которых я увидел в Красноводске. Утреннее солнце светило им прямо в лицо, но узкие щелки их глаз были неподвижны. Прежде такую форму глаз я видел только в кино про басмачей, поэтому мне трудно было определить, открыты они или закрыты. Я с любопытством обошел их со всех сторон, потом — каждого в отдельности. Ни малейшего движения. У чучела на огороде было, пожалуй, больше жизни. Махнув рукой, я пошел к своим.
Наши примостились у стены длинного каменного строения с замурованными окнами. Все жались к стене, в тень, спасаясь от жгучих солнечных лучей. А когда солнце переместилось на запад, переходили на другую сторону улицы.
Под вечер я снова вспомнил о трех неподвижных стариках. Они сидели в той же позе, только теперь заходящее солнце светило им в затылок. Это было уже слишком. Я не выдержал, обошел здание и тихонько бросил в ближайшего ко мне старика маленький камешек. Он угодил в верх бараньей шапки, на мгновенье задержался в крученых завитушках, медленно скатился по сморщенному носу и окончательно застрял в дебрях седой нечесаной бороды. Ни малейшей реакции. Мертвая окаменелость. Я уже засомневался, живы ли они, и на всякий случай приготовил камешек побольше. И вдруг все трое, словно по команде, упали на корточки, приподняв к небу свои тощие, покрытые стеганными халатами сидельники и молитвенно уткнулись в землю. Я опять пошел к своим. Огненный шар утонул в море. Начало свежеть. Потом стало прохладно, и вскоре пронизывающий холод заставил нас напялить на себя все, что было, тесно прижаться друг к другу и накрыться подобранным еще в Баку одеялом.
Чередовались дни и ночи, мы по-прежнему торчали, затерянные в этом человеческом муравейнике и ждали, когда на Сему найдет вдохновение. Но у него была депрессия, он вяло двигался, стал молчалив, и его всегда быстрые живые глаза помутнели и ничего не выражали.
Мама выменяла у узкоглазого аборигена папины карманные часы с решеточкой на мешочек кукурузной муки, и мы заправляли ею ржавую привозную воду. Варилось это пойло в папином солдатском котелке, а топливом служил собранный мною сухой навоз.
Я, конечно, уже на второй день прочесал Красноводск вдоль и поперек, обошел его вокруг и поднялся на ржавые скалы.
Однажды по улице, где мы сидели, пронеслась взмыленная неуправляемая лошадь. И тут все мы стали свидетелями поступка мамы, доказывающего в очередной раз ее необыкновенную собранность в минуту опасности. Юрик уже начинал ходить и, смешно переставляя ножки, пропентелял на середину дороги. И тут как раз и появилась скачущая лошадь. Как быстрая птица метнулась мама и выхватила Юрика из-под самых копыт. Близорукая и медлительная, она раньше всех заметила и быстрее всех отреагировала на грозящую Юрику опасность.
А время шло, и от спасительной кукурузы остались жалкие щепотки. (нрзб.)
Туркмен, которому они были отданы, за ставшую уже разменной монетой кукурузной мукой уселся тут же на землю и ножом вырезал в них дырки в местах мозолей. Азия!
Только в конце октября, так и не дождавшись вдохновения дяди Семы, нам удались выехать из Красноводска. Огромные толпы осаждали поезда. Смешавшись с толпой, мы вышли на третий путь, с которого отправлялся поезд на Ташкент. Из всех составов, которые мне доводилось видеть, этот был самым диковинным. Все виды вагонов, какие знавала история железнодорожного транспорта, были представлены в этом музее на колесах. Платформы, цистерны, полувагоны, теплушки, старинные пассажирские, пригородные, жесткие и мягкие и т.д. Продвигаясь вдоль состава, мы выискивали вагон, где толпа была бы хоть чуточку меньше. Выбор пал на старый пригородный вагон с сидячими местами.
Прежде всего просунули в вагон меня. Я нырнул вниз головой на чьи-то колени, долго барахтался в массе копошащихся тел и принял, наконец, вертикальное положение. Увидев через окно, что я стою, мне начали передавать Юрика. Я, как мог в подобной ситуации, бережно принял его и начал локтями отвоевывать "жизненное пространство". А в дверях, орудуя худыми острыми локтями, проталкивалась Роза Бейм, вслед за которой, держа за подмышки бабушку Шейндл, продвигалась мама. Фима прополз в вагон между ногами проталкивающихся. А Розу Любарову Сема и папа раскачали, как таран, и вметнули в тамбур. Мокрая, взлохмаченная мама взяла у меня Юрика и устало опустилась прямо на пол вагона. Папа вкинул в окно одеяло, мешочек с остатками кукурузной муки, котелок и пеленки для Юрика. Это и был весь наш багаж. Выглянув в окно, я увидел всю ту же неуменьшающуюся толпу. Тощая рыжая женщина с ребенком на руках, визжа и ругаясь, продиралась к тамбуру. Папа и Сема, подхватив ее под руки, впихнули в вагон. Медленно и бесшумно тронулся поезд. Папа и Сема повисли на подножке.
Как бывало всегда, пассажиры, постепенно уплотняясь, кое-как определились с местами. Маме и бабушке достался кусочек скамейки. Все остальные разместились на полу. Продвинулись из тамбура поближе к нам папа и Сема. Недавно визжавшая рыжая женщина с ребенком теперь тихо благодарила папу и Сему. По спине ее пальто тихо ползла огромная серая вошь. Я никогда не испытывал особой любви к этому виду насекомых, меня стошнило, и я стал проталкиваться к окну.
До Ташкента мы ехали трое суток. Мне очень скоро надоел наш переполненный вагон с его пассажирами, руганью, жалобами. И насекомыми. Сразу за нашим вагоном был прицеплен полувагон, груженый запечатанными большими ящиками — должно быть, оборудованием для эвакуированного завода. Между торцевыми дверьми и нижним ящиком был зазор, небольшой, но достаточный, чтобы туда могло втиснуться мое худенькое тельце. Я воспользовался этим и залез на верхний ящик. Какая красотища! Широкий обзор, чистый воздух, ни криков, ни стонов.
Теперь я большую часть дневного времени находился там. На каждой остановке я спрыгивал и показывался своим, чтобы не думали, что я отстал. В Чарджоу мы торчали полдня. Когда поезд, наконец, тронулся, и я взобрался на свою верхотуру, я вдруг обнаружил, что я не один. На другом конце вагона на таком же ящике сидел паренек лет пятнадцати в солдатской пилотке на голове. Остальная часть его туалета состояла из невообразимых лохмотьев. Остатки серого рваного свитера, сквозь дыры которого виднелась бывшая когда-то белой рубашка. Широченные, подвязанные веревкой брюки, сравнительно еще целые, довершали одеяние этого живописного субъекта.
Некоторое время мы удивленно смотрели друг на друга и даже не заметили, что едем по мосту через Аму-Дарью. Затем я пополз к нему по ящикам. Моего попутчика звали Колей. Он был немногословен и слегка заикался. Родителей своих он не помнил, сбежал из детского дома и скитался по станциям и поездам, проявляя чудеса находчивости в умении не умереть с голоду. В доказательство этого он извлек из бездонных карманов своих широких штанов кусок ароматнейшей копченой колбасы. Питаясь все последнее время жидкой похлебкой из кукурузной муки, я, вдыхая такой аромат, был близок к обмороку. Коля вытащил остро отточенную финку с наборной ручкой и отрезал мне кусок. Я жадно жевал, давясь и кашляя, даже не очищая шкурку. Когда я, облизав пальцы, спросил, откуда это, он только снисходительно улыбнулся и пренебрежительно произнес:"Шкет ты лупоглазый." После стоянки в Самарканде поезд тронулся, а Коли не было. Я уже подумал было, что он не появится, но на следующем разъезде он, соскочив с тормозной площадки хвостового вагона, пришел и уселся на свой ящик. На этот раз он извлек из кармана завернутый в газету кусок брынзы, на котором отпечатались типографские буквы.
Только теперь я стал догадываться о Колином способе добывания пищи. Окончательно удостоверился я в этом в Янгиюле, когда он сорвал платок с головы женщины , продававшей на платформе урюк, накинул ей его на глаза, выхватил корзину и вскочил на подножку вагона набиравшего скорость поезда.
В Ташкент мы прибыли ночью и до утра сидели у входа в вокзал. Когда рассвело, мы облюбовали скамью в деревянной пристройке. Я, понятное дело, отправился бродить по станции. набродившись, насмотревшись, порядком устав, я направился к месту нашей стоянки. Bсе пути были забиты, пришлось проползать под вагонами и перелезать через тормозные площадки. Устало бредя вдоль двух грузовых составов, я искал тормозную площадку, так как мне уже надоело пригибаться и лезть под вагонами. И вдруг я увидел паренька с зеленым деревянным чемоданом. Он тоже собирался перейти на другой путь, но, не в пример мне, полез под вагоны. Я внимательно глянул, как он согнулся, перетаскивая чемодан, и неожиданно вскрикнул. Это был ... Колька. Я, так и не отыскав тормозной площадки, тоже перелез под вагоном и вдруг услышал свисток. Два милиционера с двух сторон бежали на Кольку. Он опять юркнул под вагоны и побежал. Я нашел, наконец, тамбур, залез на него и увидел Кольку без чемодана. Два милиционера вели его под руки. Он шел гордо, даже весело. Поравнявшись со мной, он кивнул незаметно и повернул голову в сторону теплушки с приоткрытой дверью. Я не понял и вопросительно глянул на него. Коля чуть замедлил шаг, но один из милиционеров дал ему подзатыльник и матёро выругался. И все же Коля ухитрился еще раз незаметно кивнуть в сторону теплушки. Я выждал, пока Колю увели, и подошел к теплушке. Заглянув в приоткрытую дверь, я увидел зеленый чемодан, который Коля спрятал от милиционеров. Рядом с ним лежала так понравившаяся мне финка с наборной ручкой. Искушенный встречами с милицией, Колька счел благоразумным избавиться от этого компромата.
Первым делом я схватил финку и спрятал за пазуху, потом подтянул чемодан, приоткрыл его и увидел кипу связанных книг. Если бы Коля знал, что в чемодане, он вряд ли стал из-за этого рисковать. Да и книги были не для чтения: тома сочинений Ленина с римскими цифрами, несколько совершенно одинаковых новеньких "Кратких курсов истории ВКП(б) и том Капитала. Отдельно лежавшая детская книжка называлась "Побежденный Карабас". И еще там находились большие кирзовые сапоги и глянцевые калоши с красной войлочной подкладкой. Кольке, действительно, не стоило из-за этого попадать в милицию. Я взял сапоги, калоши и "Побежденного Карабаса", оставив на произвол судьбы Ленина, Маркса и историю ВКП(б).
Сапоги оказались в самую пору папе, который после сделки с узкоглазыми аборигенами остался без часов, в рваных белых парусиновых туфлях. А калоши были хороши на маму, но она отдала их мне, так как после моих восхождений на вершины и блужданий по станциям мои коричневые скороходы потеряли свою первоначальную добротность, и папа постоянно скреплял проволокой отстающую подошву.
На привокзальном рынке мы неожиданно встретили тетю Иду — папину сестру с детьми Леней и Дорочкой — будущей Дарьей. Мы целый день провели вместе, наплакались, наговорились. Вначале все изъявили готовность ехать вместе, но потом, взвесив все "за" и "против" отказались от этой затеи. Тетя Ида ехала с солидной организацией, они ежедневно получали паек и по прибытии на место назначения (где-то в Киргизии) им была обеспечена работа и стабильность. Мы же ехали в какой-то неизвестный аул в северном Казахстане, ели, что придется, и не имели ни малейшего понятия о том, что ждет нас там. Вечером мы распрощались, и Ида с детьми укатила в Киргизию. А мы еще сутки торчали в Ташкенте, пока вошедший в силу дядя Сема не распил бутылку с начальником станции.
Медленно и долго тянулся поезд на северо-запад, пропуская на каждом разъезде воинские эшелоны, идущие, по-видимому, к Иранской границе. На остановках я спешно собирал курай — сухие стебли высохшей травы, и мама, приспособив котелок на двух камнях, варила кукурузную похлебку. Иногда поезд неожиданно трогался, и мы, схватив горячий котелок, заскакивали в вагон на ходу.
Заметно похолодало. Наступил ноябрь, и ехали мы на север.
Как кстати стянул Колька чемодан у какого-то партийца — без пользы для себя, но с большой пользой для папы и меня. Я носил под калошами теплые шерстяные носки, которые связала мне и Юрику милая добрая Анико — дочь величавой Даро.
В Кизыл-Орде на соседнем пути стояла платформа, груженная крупными желтыми камнями. Я подумал и прихватил парочку на всякий случай. "Это сера", — сказала мама, преподававшая прежде химию и биологию. Мы и не подозревали, что эти камни помогут нам в трудную минуту.
В Аральске Роза Любарова обменяла свои янтарные бусы на вязку сушеной рыбы. Каждую рыбешку делили на всех по одной в день.
В Орск мы прибыли вечером. Снега еще не было, но морозный воздух спирал дыхание. Мы прыгали и хлопали руками, чтобы согреться. На соседнем пути из наглухо заколоченных товарных вагонов слышался дикий вой. Это везли в Сибирь пленных немецких офицеров, которых долгое время не кормили. Тогда не все еще знали, о нацистских лагерях смерти, газовых камерах, поголовном истреблении евреев. не знали и о том, что в таких же наглухо заколоченных вагонах привезли в Варшаву почти голых еврейских детей при двадцатиградусном морозе. Да и много, чего не знали. И поэтому многие выражали немцам сочувствие.
Поезд на Новосибирск отходил глубокой ночью. Мы забрались в почти пустой вагон. Роза Бейм наскоро протерла полки, и мы, сжавшись от холода, улеглись спать. Утром, подув на покрытое морозным узором оконное стекло, я увидел поля и березовые рощи, присыпанные пушистым белым снегом. Последний день нашей совместной поездки с Любаровыми был грустным. Мы выходили в Петропавловске, а они ехали до Новосибирска. Сколько было пережито вместе. Мама тихо плакала, склонив голову на грудь бабушки Шейндл. Грустный и подавленный сидел папа. Роза Любарова нервно хрустела пальцами. В этот последний вечер перед расставанием бабушка Шейндл рассказывала маме эпизоды из далекого прошлого, из жизни еще в Невеле, слышанные ею от своей матери Эстер-Ривы. Мне запал в душу этот рассказ на идиш, хорошо запомнился, и я излагаю его своими словами.
Жил в Невеле благочестивый еврей Гирш Лейбович. Держал он большую скобяную лавку возле рынка, и дела его шли неплохо. Имел он сына — шустрого кучерявого Шлойме — и дочь Нааму, ласковую и нежную. Ее волосы цвета засахарившегося меда были густые и пушистые , и, когда она распускала их, то могла целиком за ними спрятаться.
Рано покинула Гирша его любимая Малка, и часто сидели они втроем у могильного холмика, где вытирающий печальные глаза отец рассказывал детям об их так рано покинувшей их матери.
Гирш так и не женился больше. Шефство над семьей взяла властная, деятельная Соня — старшая сестра покойной Малки.
Время шло. Гирш старел, дети подрастали. Умненький шустрый Шлойме учился в коммерческом училище в Варшаве. А нежная и ласковая Наама стала невестой. Ей давно уже нравился стройный красавец Мендл — сын меламеда, и долгое время она боялась признаться в этом самой себе. Сам Мендл, избалованный молодой повеса, тоже не оставался равнодушным к Нааме. Все пришли к выводу, что Наама и Мендл — подходящая пара. И хотя властную Соню, муж которой служил приказчиком в торговом доме Бершадских, смущала бедность семьи меламеда, в конце концов уломали и ее.
Свадьбу сыграли в конце мая, в тот день, когда евреи прерывают траур.
Ночью за несколько дней до свадьбы увидел Гирш свою Малку. Бледная и печальная, какой запомнилась она Гиршу перед кончиной, она укоризненно смотрела на него, долго молчала и затем тихо спросила:"Зачем?" " Что зачем?" — не понял Гирш. Но Малка не ответила и стала медленно удаляться, уменьшаясь в размерах, пока совсем не исчезла.
Через год родилась у Наамы и Мендла дочь, и назвали ее Тамар. В честь рождения девочки устроила Соня пышный праздник. Кроме многочисленной родни были приглашены многие именитые люди Невеля. И даже сам Бершадский , крупный негоциант и сахарозаводчик, осчастливил своим присутствием дом Сони. Пир был в самом разгаре.
А на другом конце улицы, где скромные домики уступали место роскошным особнякам, стоял дом купца Крашенникова . Ярко освещенные окна и доносившийся оттуда шум говорили о том, что там происходит шумное застолье. Огромный зал, освещенный несметным количеством свечей, был заполнен густым табачным дымом. Безразмерный стол ломился от всевозможных блюд. Кровавые окорока, фаршированные зайцы, гуси, нашпигованные яблоками, нежная вареная телятина, жареные куропатки чередовались с соленьями, маринадами и всякой острой приправой. Целиком запеченная белуга на овальном блюде уставилась тусклым холодным взглядом на румяного молочного поросенка с яблоком во рту. Юркие молчаливые слуги наполняли кубки водкой и заморскими винами.
Во главе стола сидел порядком уже захмелевший градоначальник и с завидной настойчивостью пытался произнести что-то нечленораздельное. Рядом, по правую руку сидел хозяин, купец Крашенников, еще не старый роскошный мужчина с двумя полураздетыми девицами на коленях. Одна, изящная, черноглазая цыганочка, запустив унизанные кольцами пальцы в пышную Крашенниковскую шевелюру, тихо напевала низким грудным голосом. Другая — роскошная полногрудая маркитантка, обнимая купца за шею, другой рукой подносила к его устам кубок пенящегося огненного грога. Полтора десятка пьяных гусар кутили напропалую, отхватывая сполна от щедрот русского купца. Одни еще сидели за столом, другие уже лежали под ним, а юный корнет Истомин даже умудрился захрапеть, уткнувшись своим нежным девичьим лицом в тарелку с салатом. В дальнем углу жалкой кучкой сбились цыгане — танцовщицы и музыканты, зная по опыту, что на той стадии опьянения, которой достигли пригласившие из господа, лучше держаться поскромнее. Отдельно от всех сидели два гостя — пан Януш и Збигнев Кжижельский. Пан Януш считался одним из самых состоятельных поляков, проживавших в Невеле. Он содержал роскошный особняк с многочисленной челядью, а его знаменитые кони были предметом зависти и градоначальника, и шефа жандармов. И даже сам генерал-губернатор, когда жаловал своим присутствием Невель, всегда останавливался у пана Януша. А Збигнев Кжижельский приходился ему внучатым племянником
— О, прошу ясновельможных панов приеднаться до нашой купы, — с явной издевкой коверкая польскую речь произнес поручик Астафьев, пытаясь сохранить вертикальное положение.
— Еще не втечела вудка на Ржечи Посполитой!
Кровь ударила в голову пану Янушу, злые огни загорелись в глазах.
— Пся крев, пшеклёнте быдло, — прошипел он и начал надвигаться на поручика. Но молодой племянник опередил его с явным намерением свернуть поручику шею. Эта операция была бы тут же приведена в исполнение, если бы не купец Крашенников. Стряхнув с колен цыганку и маркитантку, он поднялся и сказал зычным голосом:
— Господа, панове! Немедленно прекратите! Не стыдно ли вам, достойным господам, унижаться до рукоприкладства, подобно мужикам и холопам? Вы — мои гости, и я не допущу драки в моем доме.
Внушительный голос купца, его властный тон и примирительная улыбка возымели действие, и оба пана, продолжая слегка чертыхаться, сели к столу.
Первый тост был за Государя Императора, второй — за дружбу, а третий, в котором злополучный поручик, будучи под столом, уже не смог принять участие, был за женщин.
Однако вспыхнувшая ярость не угасла, а была загнана вовнутрь и, не найдя выхода, снова кружила головы. Понимая это, умный Крашенников мучительно ломал голову над тем, на кого бы направить эту животную ярость, чтобы избежать новой вспышки. И тут его выручил преданный холоп Тришка — один из молчаливых слуг, наполнявших кубки. Он нагнулся и начал что-то нашептывать на ухо хозяину. Глаза Крашенникова радостно заблестели.
— Гей, господа! — закричал он. — Пока мы здесь выясняем отношения, враги Христовы пьют христианскую кровь и устраивают свой гнусный шабаш. Посмотрите, что творится в проклятом жидовском вертепе в конце улицы.
— Смерть жидам! Бей жидов! — закричали гости, найдя, наконец, такой удачный выход бушевавшим страстям. И все, кто еще держался на ногах, и многие из валявшихся под столом и очнувшиеся от этого призыва, выскочили на улицу и устремились к дому Сони. В гостиной остались лишь в конец упившийся градоначальник и так и не пробудившийся корнет Истомин.
Всю ночь пылал дом Сони. Еще и утром затухали и вновь вспыхивали горящие головешки.
Ни купец Крашенников, ни оба ясновельможных пана, ни гусары в погроме не участвовали. Они лишь с явным удовольствием наблюдали . Самое активное участие принимали холопы, разливавшие вино. Сейчас они уже не были молчаливыми, а дико повизгивая, уверенные в полной вседозволенности, радостно вершили это черное дело. К ним присоединилась прибежавшая на шум городская чернь и окрестные крестьяне.
Пять обгоревших обезображенных трупов лежали в ряд, и участковый отгонял любопытных. Эти пятеро были: старый Гирш, Наама и Мендл, приказчик — муж Сони и меламед — отец Мендла. Новорожденную Тамар подобрала и выходила семья Весельницких. Эта Тамар станет матерью Эстер-Ривы, будущей жены Шимона Мазлина.
Неизвестно, когда впервые появились в Невеле евреи. По одним версиям пришли они из Польши, по другим — из Германии, а там появились после изгнания из Испании. Некоторые утверждают, что встречались евреи в этих местах еще в ХII веке. Во время описываемых событий евреев в Невеле было немного, по сравнению с такими городами, как Вильно, Витебск, Могилев. Жили они компактно, обособленной общиной.
Кроме коренного православного населения, жили в городе поляки-католики, немцы-лютеране, старообрядцы и даже невесть откуда взявшиеся узкоглазые магометане.
Нельзя утверждать, что весь этот конгломерат жил между собой в мире и дружбе. Это было бы противоестественно, не в природе человеческого общества. Инциденты на этнической и религиозной почве происходили постоянно. Православные, выместив накопившимися жизненными невзгодами злобу на католиках, вспоминали, что есть еще и лютеране, и магометане. Но никогда не забывали о евреях, ненависть к которым не утихала никогда ни у православных, ни у католиков, ни у лютеран.И как бы не враждовали они между собой, всеобщая ненависть к евреям объединяла всех. В общем, как это происходило и происходит всегда и везде.
Но и внутри самой еврейской общины не все обстояло гладко. Богатые не любили бедных, бедные завидовали богатым. Но на фоне всеобщей ненависти и гонений существовала национальная солидарность, спаянность общей бедой. Иначе ведь и быть не могло.
После тех событий жаркие споры разгорелись в еврейской общине Невеля. Оставаться или уезжать? Речь зашла о далекой Херсонщине, где переселенцам давали землю.
— Как хотите, а я еду, — пылко восклицал Перец Мазлин — отец Ареле.
— Ты можешь ехать, тебе-то что, — накинулся на него Берл Кримкер, сверля Переца недобрым взглядом выцветших желтых глаз. Голь перекатная. А у меня мельница, как я ее брошу? Или вот у Миксона — маслобойня. Кровью и потом досталось нам наше добро. И сейчас все бросить из-за того, что всякие там Мазлины, Питкины и прочие голодранцы загорелись мечтой о Херсоне? Да кто знает, что ждет нас там?
— Зато мы хорошо знаем, что ждет нас здесь, — горячился Перец. -Детей забирают в солдаты, отбирают последний кусок хлеба , каждый чиновнишка делает с нами, что хочет. А злобная чернь? Что они сделали с Лейбовичами? И чья семья будет следующей?
— А в твоем Херсоне нет что ли гоев? Там что, ждут нас с распростертыми объятьями? С неба падает манна? Молочные реки и кисельные берега?
И так долго-долго. Спорам не было конца.
Ночью Переца разбудил осторожный стук в окно. Встрепенулась Рухл-Лея — жена Переца. Чуткое материнское сердце забилось, готовое выскочить из груди. дрожащей рукой отодвинула она занавеску и в сером предрассветном сумраке увидела прильнувшее к стеклу родное лицо.
— Ареле, сыночек! — воскликнула она. И столько любви и нежности было в ее возгласе!
Легкой бесшумной тенью проскользнул Ареле в комнату. Наскоро перекусив в темноте, (огня не зажигали) он взял узелок, приготовленный теплыми материнскими руками, обнял родителей и исчез в предрассветном тумане.
14-летний Ареле, сын Переца Мазлина, скрывался от урядника, усердно выполнявшего указ Николая I о зачислении еврейских детей на 25-летнюю службу.
Но не довелось Перецу переехать в Херсон. Осуществил это переселение лишь сын Ареле — Шимoн со своей молодой женой Эстер-Ривой, дочерью спасенной Весельницкими Тамар.
Долго еще рассказывала бабушка Шейндл истории из жизни евреев Невеля. Она говорила на идиш — маме лошн, и я, благодаря частому общению с бабушкой и дедушкой, все понимал.
Измученные, усталые и голодные (сегодня была съедена последняя рыбка, обмененная на бусы Розы Любаровой) все начали понемногу клевать носом. Глаза слипались, и вскоре уже я один слушал рассказы бабушки. А она все говорила и говорила. Речь ее становилась сбивчивой и несвязной, и в конце концов и она заснула, облокотясь о столик у окна. Милая добрая бабушка Шейндл! Я любил ее, и она меня тоже. Сколько раз выручала она меня за мои шалости, скрывая от других мои, не всегда безобидные проделки. Больше я ее никогда не видел.
Перед рассветом мы высадились в Петропавловске.
В каждом письме, которое мы получали от Бети, она настоятельно советовала нам привезти с собой как можно больше чая. Мои родители не воспринимали эти советы всерьез, считая, что, когда не всегда бывает хлеб, чай является предметом второстепенным. Тем не менее, мама прихватила с собой пачек десять грузинского чая и держала его в мешочке с Юрикиными вещами. И вот, в первый же день пребывания в земле Казахстанской мы убедились, насколько права была Бетя и насколько недальновидны были мои родители, не вняв ее советам. Целый день бегал папа в поисках пристанища, так как температура наружного воздуха была минус 20, и в здании неотапливаемого вокзала было очень холодно. Лишь к вечеру вспомнили о чае. За одну пачку нас впустила переночевать одна многодетная женщина. На следующий день за две пачки чая нас на санях доставили в Явленку — районный центр вдали от железной дороги на реке Ишим.
В Явленке папа разыскал РАЙОНО и узнал, что утром в Кара-Агаш будет ехать завхоз Будянского детдома, где работала Бетя. За пачку чая мы переночевали в избе переселенцев из Украины, и нас угостили настоящим украинским борщом со сметаной. Утром мы были у здания РАЙОНО . В Кара-Агаш отправлялись сани, груженные алюминиевыми бачками и посудой для нужд детдома. Однако места на санях не было, и с большим трудом однорукий завхоз раздвинул бачки и усадил меня, а я взял на руки Юрика. Расчувствовавшись, однорукий закутал нас своим кожухом, оставшись сам в коротенькой фуфайке. Папа, мама Роза Бейм и Фима шагали вслед за санями по скрипучему, еще не утрамбованному снегу. Что делал бы папа в своих рваных парусиновых туфлях в сибирских снегах?
Время от времени однорукий останавливал лошадей, и мама спешила перепеленать Юрика. К заходу солнца измученные, продрогшие и голодные мы прибыли в Кара-Агаш. Это было 7-го ноября 1942 года.
Бетя жила в маленькой комнатке при детдоме вместе с еще двумя коллегами-преподавательницами. К нашему приезду она выхлопотала отдельную заброшенную землянку на самом краю аула. Сразу же за землянкой начинался березовый лес. Землянка не имела перегородок и являла собой одну большую комнату. Половину комнаты занимал деревянный настил, возвышавшийся над земляным полом на полметра. Там мы спали все на равномерно раскиданной соломе. Позднее раздобыли два мешка, набили их соломой и определили для мамы с Юриком.
Большая плита топилась круглосуточно. Рядом — бескрайний лес — дров предостаточно. Землянка была низенькой, два маленьких оконца подслеповато смотрели на юг и запад. После захода солнца мы освещали наше жилище скрученным из ваты фитилем, лежащим в блюдечке с растительным маслом. (В один из особо голодных дней масло было съедено). Папа, Роза Бейм и Фима определились в колхоз. Бетя уходила в школу, а мама оставалась на хозяйстве. В мои обязанности входила добыча дров. Я обвязывал ноги всевозможными тряпками, на которые натягивал свои калоши, которые в свою очередь обматывал клеенкой, затягивал веревкой широкую, на взрослого, фуфайку, надевал рукавицы и обвязывал голову старым шерстяным платком. В таком живописном наряде я, вооружившись тяжелым ржавым топором, углублялся в лес.
Я отыскивал ветки, которые мне под силу было срубить, рубил их на куски и складывал в кучи. Когда этих куч становилось достаточно, я расстилал на снегу кусок парусины, собирал заготовленные ветки и волоком тащил к нашей землянке. Мне нравилась эта работа: один в лесу без понукачей, она не была такой тяжелой, как там, в Прикумске, когда надо было под крики "быстрей, быстрей" весь день выбирать лук за полбуханки хлеба.
Заготовив свою дневную норму, я садился возле горящей плиты, подкидывал в огонь ветки и играл с Юриком, который уже много понимал и начинал разговаривать. Именно тогда я придумал игру в курицу, которая падает, которая пукает и прочих персонажей. В эту игру я играл потом с Мариком и Раечкой, Аликом и Леночкой,а еще позже с Неточкой, Лирончиком и Ноинькой, и очень надеюсь поиграть с Дальинькой.
Когда Юрик засыпал, я садился за своего "Побежденного Карабаса". До этой книги я читать не любил, и родители, отчаявшись привить мне любовь к чтению, махнули на меня рукой. Потом Бетя принесла из детдома целую связку книг, и я запоем читал "Морского волчонка" Майн Рида и "Северную Одиссею" Джека Лондона С большим интересом перечитывал "Занимательную физику" Перельмана. Когда же мне попала в руки книга "Движение миров", я забыл и холод, и голод, и все на свете. Я просто был очарован астрономией еще с той поры в Штерндорфе, когда я засматривался на звезды, и мама посвящала меня в азы мироздания.
Вечером, когда все приходили домой, мама выставляла на стол все, что мало-мальски было пригодно для еды — часто макуху и картофельную шелуху, поджаренную без жира. Папа, уставший, ложился на полчаса отдохнуть. Тетя Роза растирала замерзшие ноги.
Когда кончился Бетин месячный паек, то есть 16 кг муки и 400 г сахара, мы по-настоящему чувствовали голод. Папа, Роза и Фима приносили подобранные среди пыли в пустых амбарах зерна ячменя, ржи и колоски пшеницы, и мы все сидели у стола, перебирая каждое зернышко, очищая его от половы. Бывали случаи, когда вообще ничего не было. И тогда приходилось воровать у казахов курей. Съедали все до последней косточки — из-за голода и для того, чтобы не оставалось улик. Тяжелей всех приходилось маме. Она еще кормила Юрика грудью, чем еще могла она его кормить? Она стала худой, как палец. Юрик уже разговаривал и требовал другую грудь, так как в первой уже ничего не было.
Было время, когда мама, почти потерявшая от истощения чувство реальности, стала гадать на картах. Никто раньше не замечал в ней таких способностей. Сначала она погадала ближайшей соседке и, надо же, удивительно точно угадала , что с ней было. Восхищенная казашка принесла ей тарелку риса. Потом пришла ее подруга и, уверившись в том, что мама говорит правду, принесла мисочку муки и немного картошки. Мама начала приходить в себя. Увидев у многих детей в ауле на руках язвы, она начала лечить их. Это была чесотка, в ауле редко кто знал, что такое мыло. Как пригодились теперь те желтые камни, которые я подобрал в Кизыл-Орде . Мама толкла кусочки серы, смешав их с техническим маслом , которое Роза Бейм подобрала возле колхозных мастерских в надежде, что оно окажется хоть в какой-то мере съедобным. И при помощи этой мази мама вылечила многих детей.
А морозы стояли лютые. несколько дней в январе ртутный столбик опускался до минус 60-ти градусов. Даже местные казахи не помнили таких холодов. И это при ясном солнечном небе.
Однажды у нас произошел пожар. Всех разбудил едкий удушливый дым. Наскоро одевшись, мы побежали к ближайшему дому. Хозяйка отвела нам угол в комнате, а сама вместе с папой, Розой, Фимой и Бетей кинулась тушить пожар. Огонь удалось погасить, но так как загорелись деревянные логи под плитой, последнюю пришлось развалить. Понадобилось больше недели, чтобы построить новую. Фима обморозил себе руки, и на пальцах выступили желтые волдыри. Советовали смазать гусиным жиром, но где было взять гуся?
Наступило потепление. Морозы упали до минус 35. Я уже привык к таким температурам и бегал по лесу, вместе с казашатами катался на самодельных санках. Когда мы снова вернулись в свою землянку, закрутилась пурга, снега намело по самую крышу, и мы откапывали проход к выходу в дверь. Я расчищал деревянной лопатой дорожки вокруг землянки, прокапывал в снегу тоннели, строил дворцы, лепил бабы.
В феврале 1943 года папе пришла повестка из военкомата. Сначала его из за плоскостопия определили в трудармию, но потом, как многих, перевели в строевую часть и отправили в Иран.
Мама устроилась в школе при детдоме преподавать химию и биологию. А я оставался с Юриком, пока не приходила мама или Бетя. А потом отправлялся в лес заготавливать дрова.
В начале весны мы получили письмо от тети Доры — папиной младшей сестры. Их семья оказалась на Урале, и они отыскали нас через Бугуруслан. Фима, будучи уже четырнадцатилетним парнем и , стало быть, на подходе к самостоятельности, не долго думая поехал к ним. Через некоторое время за ним последовала и тетя Роза.
Кончался март, дни становились длиннее. Сугробы осели и потекли. Но по ночам снова все замерзало, морозы еще давали о себе знать. Теперь, когда мама тоже работала, они с Бетей, кроме пайка, получали еще талоны на обед в детдомовской столовой. И, разумеется, приносили его домой. Однажды они послали за обедом меня. Я взял зеленую кастрюлю, обул поверх тряпок свои калоши, подпоясался веревкой и пошел. Я не знал в точности, где находилась столовая и, увидав первого попавшегося детдомовца, спросил, где получают обед. Дикая гримаса злобы перекосила лицо детдомовца. То ли мой вид вызвал у него такую ненависть, то ли мой голос, то ли наивный вопрос. Он схватил лежащий на снегу кол от забора, повалил меня и колошматил до тех пор, пока не выбился из сил. Потом он перевернул меня и продолжал дубасить, шипя сквозь зубы:"Жидюга пархатый. Так тебе, так...так...так..." На последнем "так" он метнул в меня кол острым концом, но от бешенства промахнулся. Потом кто-то окликнул его, и он убежал.
Я приподнялся, встал на колени и начал беспомощно шарить рукой в снегу. Как ни странно, но в ту минуту я думал о талонах на обед. Хромая, весь изорванный, в ссадинах и кровоподтеках, пришел я домой. Кто-то, по-видимому видел всю эту процедуру и рассказал маме и Бете. Но ни единого слова не вытянули они у меня. Я отвернулся к стене, и горькие слезы обиды на весь мир растеклись по моему лицу. Как и тогда, когда два Бориса и Жорка колотили меня в Херсоне, я никогда не сказал бы, кто это был.
А в детдоме происходили следующие события. Был назначен новый директор — некий Дерепко. Он начал наводить новые порядки, и многие воспитатели и преподаватели восприняли их крайне негативно и не смогли с ним сработаться. Наиболее конфликтная ситуация возникла между новым директором и завучем Верой Карловной, Бетиной приятельницей еще по Харькову. Дошло до того, что Вера Карловна переехала в Явленку и там стала работать в РАЙОНО.
Вскоре новый директор был разоблачен. Он оказался уголовником, убившим инвалида Дерепко и воспользовавшимся его документами. А через короткое время Будянский детдом и школа были расформированы. Мама и Бетя были откомандированы в распоряжение Явленского РАЙОНО . 14-го апреля мы покинули Кара-Агаш.
Теперь, когда сошел снег, аул выглядел совсем иначе, чем зимой. Дома и землянки, сбросив белое наслоение, предстали в каком-то грустно-сиротливом и довольно неприглядном виде. Дорога, по которой мы приехали, которую я постоянно видел заснеженной из окна, по которой уезжал в армию папа и по которой теперь ехали мы, была длиннее, а сам аул — больше. Мы постояли возле здания расформированного детдома. Я был там всего два раза. Первый раз — на концерте, который давали воспитанники детдома вечером 8-го марта. Но тогда я больше любовался темным ночным небом с яркими мерцающими звездами, а на сцену почти не глядел. Что было мне до танцев и песен народов СССР, когда в квадрате окна открывалась таинственная Вселенная. И второй раз, когда я так неудачно ходил за обедом и получил урок интернационализма от злобного детдомовца.
Дорога шла через рощу с высоченными соснами.И там мы опять остановились. Красивая вороная лошадь лежала неподвижно на краю дороги, а колдовавшие над ней людишки казались мелкими и невзрачными.
Мы долго ехали по ровной, но наклонной степи, посреди которой торчало одинокое почерневшее дерево. Чем дальше мы ехали, тем уклон становился круче и обрывался широком оврагом, на дне которого бурлил многоводный после таяния снегов поток. Медная мельница своими застывшими крыльями посылала прощальный привет уходящему светилу. А потом над ушедшим за горизонт солнцем повисла в оранжевом небе красавица Венера, весело обещая с наступлением темноты стать еще наряднее и ярче.
Поздним вечером мы приехали в Явленку, остановились у Веры Карловны — опальной зав. учебной частью у бывшего директора-уголовника. Пока готовили ужин и стелили постели, я успел подружиться с ее очаровательными девочками. Все давно уже улеглись, а мы сидели на кухне и при свете керосиновой лампы (какая роскошь!) разговаривали о всяких интересных вещах, и, должен признаться, до эрудиции этих девочек мне было далеко. У Веры Карловны было неисчислимое количество книг, и среди них огромный Атлас мира, который я видел впервые. Я нашел там и Африку моего детства, и политико-административную карту СССР, обмененную в Мин.водах на кинжал, и много-много загадочных стран и континентов. Как красиво омывалась океанами Австралия, защищенная от свирепых волн Большим Барьерным Рифом, каким тонким перешейком соединялись обе Америки, и как тяжело нависла над ними ледовитая Гренландия. А снизу завистливо глядела на теплый мир холодная белая Антарктида. Когда мы, наконец, улеглись, я долго еще блуждал по Венесуэле, Тасмании и Туамоту. И забылся тревожным сном на островах Тристан д"Акунья.
Утром нас разбудил раскатистый гул и треск. Это тронулся лед на Ишиме. Мы побежали к реке. Огромные синеватые льдины с треском наползали друг на друга, сцеплялись своими рваными краями, цеплялись за берега и медленно плыли вниз по реке.
В РАЙОНО мама и Бетя получили направление в неполную среднюю школу села Ильинка, километров в 30-ти по Ишиму. Бетя осталась оформлять документы, а мама с нами, воспользовавшись едущей в Ильинку подводой, поехала на новое место жительства. Вез нас поляк — главный сапожник Ильинской мастерской. Он был вежлив и разговорчив и беседовал с мамой всю дорогу. Глядя на мои калоши, пообещал отремонтировать для меня завалявшуюся у него пару детских сапог. В одном месте нам преградила путь небольшая, еще покрытая льдом речка, впадавшая в Ишим. Сантиметров на 20 надо льдом стояла талая вода. Поляк не взял на себя смелость перевезти на телеге маму с Юриком и меня. Не был уверен, что лед выдержит. Он ссадил нас и осторожно переехал на другой берег. А мы перешли речку по щиколотку в ледяной воде по подтаявшему льду. В другое время после такого хождения по воде мы бы, безусловно, простудились, но тогда нам никак нельзя было болеть, надо было устраиваться на новом месте, и мы не заболели.
В Ильинке мы заночевали у одной женщины по фамилии Музыка и стали ждать Бетю. День прошел, а ее не было. Во рту у нас в тот день тоже ничего не было. Мама пошла раздобыть чего-нибудь съестного, а я остался с Юриком. Голод, однако, давал себя знать. Когда Юрик уснул, я вышел во двор, зашел в конюшню, которая являлась одновременно и курятником, и нашел там одно единственное свежеснесенное яйцо. Я осторожно принес его в дом, разбил в стакане и стал ждать, когда Юрик проснется. Когда он открыл глазки, я дал ему отпить половину, остальное выпил сам. После такой трапезы голод только усилился. И тут в комнату, ругаясь, влетела Музыка. Кто-то, наверно, рассказал ей, что я был в конюшне.
— Ах вы, проклятые явреи! Вас только впусти в дом, так вы и нас съядите. Вот придет ваша жидовка — все расскажу!
И она, действительно, рассказала. Но мама вернулась раздраженная, шатающаяся от голода. она что-то резкое сказала Музыке, и та замолчала.
Поздним вечером приехала Бетя. Она привезла кусок круглого казахского коржа и несколько проросших картофелин. Утром они с мамой пошли в школу, а днем перешли к другой хозяйке уже с менее музыкальной фамилией — Шурина. Она угостила нас куском хлеба, простоквашей и луком.
Таяли в сиреневых сумерках дома и плетеные заборы. Я шел по вечерней Ильинке, и впервые в жизни у меня кружилась голова, вероятно, от недоедания. Днем было нормально, но к вечеру мысли мои стали путаться. С самых ранних лет голова моя была ясной, я все воспринимал быстро и четко. В первом классе мог мысленно решать домашнее задание по арифметике сразу же после его получения. Но теперь с моей головой творилось что-то неладное. Придет время, пройдет голод, но никогда уже не вернется ко мне такая четкая ясность, какая была прежде.
Был конец апреля. Стояли теплые солнечные дни, и лишь к вечеру с реки тянул свежий прохладный ветерок, становилось зябко, тянуло к теплу. Мама и Бетя уже работали, а я оставался с Юриком. Ножки его были еще слабенькие, и он, сделав несколько шагов, просился:"Зекале мекале", — что на идиш значило "мешочек муки", а в переводе с нашего, детского жаргона означало, что я должен взять его на плечи. В таком положении мы обычно гуляли по Ильинке, а, когда я уставал, мы садились на свежую травку и отдыхали, греясь на солнышке. Ильинка была расположена в довольно живописной местности. Не Грузия, конечно, но для Северного Казахстана приятное исключение. Местность была холмистой и овражистой. С одной стороны Ишима были высокие крутые берега, с другой — низкие песчаные пляжи, переходящие в ровное дикое поле, а дальше — крутые холмы и овраги. Там, между грядой невысоких холмов, узкой лентой извивалась дорога, исчезая в березовой роще. А еще дальше причудливой формы холм резко обрывался к гладкой, как стол, равнине, где в беспорядке раскинулись домики казахского аула. A с нашей стороны за селом шел выгон с небольшим погостом, за ним — полого-волнистая степь, и две ветряные мельницы четко вырисовывались на пустынном ландшафте. А еще дальше темнели леса, теряясь в бесконечности.
В начале мая погода резко изменилась. Подули холодные ветры, пошли проливные дожди с грозами и градом. Теперь мы сидели в комнате и смотрели в окно, в котором был виден лишь соседский забор и кусок покрытого тучами неба. Но какие чудеса вытворяли эти тучи, принимая всевозможные причудливые формы. Дико храпящие кони неслись в бешеной гонке, обгоняя друг друга, преображаясь в фантастических допотопных зверей, сталкиваясь, смешиваясь и растворяясь друг в друге. Вереницей вылетали невиданные ящеры и невообразимые чудища, в клочья разрывая друг друга. Время от времени все это внезапно озарялось ослепительными зигзагообразными молниями, после чего, медленно нарастая и переходя в оглушительный треск, раскалывая небо и сотрясая землю, чередовались раскаты грома.
В те редкие моменты, когда переставал ливень и стихала гроза, несметные полчища воронья неслись над нашим домом. Утром они летели за Ишим, оседая на холмах и в казахском ауле, а вечером возвращались через кладбище, выгон и поле в свои леса. Пролетая над нами, они не забывали приветствовать нас деловитым картавым кра...кра... Из этого мы с Юриком заключили, что вороны — очень вежливые птицы. Когда нам надоедало смотреть в окно, к нам приходила кукушка, курица, которая падает, или я рассказывал сказки. Потом ны листали книжки, смотрели и комментировали картинки. Я показывал Юрику маленькую карту, которую я выдернул из учебника географии, и он запомнил очертания Советского Союза, окрашенного в ярко-красный цвет, и, увидев выглядывающий из западного полушария краешек Чукотки, кричал: "Смотрите, смотрите! Вот кусочек СССР!"
В июне грозы прекратились. Выгон и степь покрылись сказочно красивым цветочным ковром. Наступили школьные каникулы, и Бетя с учителями были направлены на лесозаготовки. Иногда она брала с собой и меня. Мы спали в шалаше из кольев и веток, и сквозь неплотный настил были видны мерцающие звезды. Много неприятностей доставляли кровожадные комары, но мы привыкли к ним, как привыкли к голоду и лишениям. После целого дня работы мы шли к шалашу, разжигали костер, и я прислушивался к разговорам взрослых. Часто речь заходила о евреях, и всякий раз Бетины сотрудницы-учителя отзывались о них крайне нелестно. Как ни пыталась Бетя убедить эту уверенную в своей правоте учительскую братию в том, что евреи — тоже люди с присущими всему человечеству качествами, все было напрасно. Один за другим сыпались смешные, порой даже не лишенные остроумия, анекдоты, в которых евреи всегда выставлялись в самых нелицеприятных качествах. Мне тогда еще не приходило в голову, откуда у жителей этой забытой Б-гом, затерянной в казахстанских степях Ильинке, где евреев отроду не было, такие исчерпывающие сведения об этом народе. Я молча слушал, и мне было больно и обидно. Наиболее предвзято говорила о евреях учительница Быкова — крупная черноволосая особа с большим мужским носом и тяжелым взглядом недобрых черных глаз. После каждого рассказанного анекдота она сама и подобострастно взирающие на нее сотрудницы громко хохотали. Даже сейчас, в старости, звучит у меня в ушах этот проклятый злорадный смех, и, наверно, это не пройдет никогда. Я вышел из шалаша. Никогда не боялся я темного ночного леса. Куда больше боялся я грудного раскатистого смеха учительницы Быковой.
После наступления каникул мы поселились в школе. Сдвинув парты к стене, мы умостились на полу на набитых соломой мешках.
Среди преподавателей у мамы появилась подруга — Прасковья Васильевна. Она со своим мужем Тихоном жила недалеко от школы и много помогала нам. Приносила молока для Юрика, крупу, картошку, капусту. Чем-то очень нравилась ей мама, и она старалась по мере своих возможностей помогать ей. Вместе с ними жила Марья Трофимовна — старенькая мама Прасковьи Васильевны — и Нюрка — сестра Тихона. Когда нам выделили участок земли под огород, Прасковья Васильевна дала срезанные кусочки картошки для посадки и лук. Огород находился на другом конце села, за оврагом, и идти надо было туда через всю Ильинку.
Как-то мы пошли с мамой и Юриком на Ишим стирать белье. Мама несла корзину с бельем, а я нес на шее Юрика — "зекале- мекале". Навстречу нам поднималась молодая женщина с распущенными волосами и блестящим крестом на груди. "Что, тяжело?" — спросила она тем ломанным языком, по которому можно было безошибочно угадать полячку. "Трудно, да? А как же было матери Б-жьей, когда вы истязали Спасителя? Наверно, все глаза выплакала, когда глядела на ее муки!"
Я глянул в глаза говорившей. Дикая злорадная злоба светилась в них, и она с хохотом пошла своей дорогой.
В Ильинке в то время жило много поляков, которые очутились в этих местах после раздела Польши между фашистами и коммунистами. Рядом со школой, где мы находились, жила польская семья, состоявшая из старушки и двух ее дочерей, постоянно между собой ругавшихся. младшая, Ядвига, была агрессивнее, чем сестра ее, Бронислава. С утра до глубокой ночи слышался резкий визгливый голос Ядвиги, вечно чем-то недовольной, взбудораженной и нервозной. Бронислава обычно вяло парировала нападки сестры, затем медленно заводилась и в конце концов обе ругались и буянили, как пьяные извозчики.
Дальше через несколько домов жил работник сапожной мастерской, который вез нас сюда. Еще несколько польских семей жили рядом. А в конце села жил детина гигантского роста с бессмысленным выражением бесцветных глаз навыкате на огромной , круглой, как шар, стриженой голове. Пан Придурок называли его, хотя настоящее имя его было Олесь. Этот пан Придурок в специально отведенном колхозном сарае дробил кости забитого скота для дальнейшей переработки их на клей.
Было летнее солнечное утро. Мама ушла полоть огород. Бетя была на лесозаготовках (я после высказываний учительницы Быковой наотрез отказался участвовать в этих мероприятиях). Мы с Юриком сидели в комнате-классе на мешках с соломой и листали книги, рассматривая картинки. Затем перешли на подвижные игры. Юрик прятался, а я его искал, или наоборот. Выискивая новые места, где прятаться, я через окно залез на крышу пристройки и выглядывал, как Юрик меня ищет. Чтобы облегчить ему поиски, я стал издавать короткие звуки:"Ку-ку! Ага-га!" — а потом стал напевать разную тарабарщину:"Ака-ляки, люка-ляки," — и так много раз подряд. Оказавшаяся в этот момент поблизости вечно раздраженная Ядвига, слышала эти напевы и приняла их за слова, которыми обычно дразнили поляков:"А поляки — раскоряки." Действительно, было очень похоже. Так как Юрик меня не находил, а я продолжал напевать:"Ака-ляки, люка-ляки," — Ядвига пришла в ярость. "Эй, ты, пшекльонте жиде! Ты чего нас дразнишь? Ты думаешь мы не знаем, кто вы? Вся Ильинка знает, что вы жиды." И пошло, поехало. Наверно Ядвига только и ждала такого момента, чтобы выплеснуть наружу клокотавшую в ней злобу. Распаляясь все больше и больше, Ядвига начала сыпать на меня в частности и на всех евреев вообще все, что напридумывали антисемиты за последние две тысячи лет. Долго продолжала Ядвига свои разоблачительные высказывания. Теперь к ней присоединилась и Бронеслава. Вокруг школы стали собираться любопытные. Желтоглазый Егор, недавно пристававший ко мне с вопросом, правда ли, что евреи едят и испражняются в одну и ту же посуду, многозначительно поднял кверху указательный палец и произнес:"А что я вам говорил?!" После сбивчивых разъяснений Ядвиги толпа, многие из которой часто сами дразнили поляков, теперь выражали ей сочувствие и, естественно, ругали евреев. На следующий день неугомонная Ядвига пожаловалась директору школы, где работали мама и Бетя, Приехавшая Бетя никак не могла взять в толк, что я такого сказал. А я со своей стороны упрямо не признавался, что это была ошибка, что мой детский бессмысленный набор звуков ни в коем случае не относился к полякам. Да и как мог бы я объяснить, и кто бы мне поверил. Так и остался я общепризнанным оскорбителем поляков до того самого дня, когда они внезапно исчезли из Ильинки. Не знаю, куда они подевались. Может быть, выехали в Иран с армией Андерса. В селе остался лишь один, забытый своими, пан Придурок. Но однажды в бурную грозовую ночь он повесился на приводном ремне от костедробилки, перекинутом через выступающую балку пристройки, и его бесцветные глаза навыкате были налиты кровью.
К тому времени я серьезно пристрастился к чтению. Глубочайший след оставила у меня повесть Гоголя "Тарас Бульба". Это была не полная повесть, а выхолощенная часть ее из школьной хрестоматии. все, что касалось Янкеля и евреев, было там предусмотрительно упущено, во избежание нежелательных эксцессов среди школьников. Но и в таком кастрированном варианте эта повесть произвела на меня сильнейшее впечатление. Я перечитывал ее много раз. Как обливался я слезами, когда погибал куренной атаман Кукубенко. Как восхищался я доблестью казацкой и как болел за их справедливое дело. Я был тогда большим украинцем, чем сами украинцы и от всей души ненавидел врагов их — гнусных ляхов. Но я был ребенком, и столь глупая недальновидность может мне проститься из-за наивной детской некомпетентности. Но достойно ли прощения самоуверенное утверждение маститых ученых, профессоров и докторов из немецких евреев о том, что они больше немцы, чем сами немцы?
Очень мудро поступили редакторы хрестоматии, убрав из повести все, что касалось евреев. Интересно, как реагировал бы я на книги моих кумиров, если бы знал тогда, что они являлись самыми жестокими притеснителями моего народа, беспощадно истребляли евреев, вспарывали беременным женщинам животы, жарили на кострах младенцев? Наверно, не помог бы мне и весь величайший художественный талант Гоголя.
А потом я прочел Тома Сойера. Первый раз, второй, третий. Я учил его наизусть, проникся всей жизнью на Миссисипи, помнил всех главных и второстепенных действующих лиц.
Книги всегда играли и продолжают играть важную роль в моей жизни. Им, книгам, а не систематическом занятиям обязан я тягой к истории, географии, антропологии. Именно книги сыграли важнейшую роль в формировании моего мировоззрения. Благодаря им, у меня сформировались свои собственные понятия о добре и зле, правде и обмане, о прекрасном и противном. Я имел свои понятия, далеко не всегда совпадающие с общепризнанными.
Первым моим приятелем в Ильинке был Леня Крамчанинов. Я сидел верхом на балке пристройки сарая (на котором впоследствии повесился Олесь) и под впечатлением Тараса Бульбы воображал себя казаком, на бешеном скаку врезающимся в гущу ляхов. Я беспощадно рубил их направо и налево, время от времени натягивая поводья и поднимая коня на дыбы. Точным молниеносным броском накинул я аркан на толстомордого шляхтича, подтянул его к себе и наотмашь полоснул саблей. Но тут получил под ребра предательскую пулю из мушкета. Первым моим долгом было свалиться с моего вороного на зеленую траву, оросив ее дымящейся алой кровью. Но, во-первых, я хотел увидеть того, кто меня подстрелил, а во-вторых, балка была довольно высоко над землей, и внизу, вместо травы, торчали серые засохшие комья грязи. Поэтому я остался в седле, зажимая ладонью рану, и пристально всматривался в своего убийцу. Им оказался худой остроносый мальчик в длинной, выпущенной поверх штанов, рубашке. Он держал наготове еще один камень. "А ну, слезай, стукнемся!" Я обхватил руками шею коня, то есть балку , раскачался и легко спрыгнул на землю, умудрившись все-таки расцарапать кожу на ноге. Увидев выступившие капли крови, мой противник решил, что я уже окончательно подстрелен, улыбнулся и протянул мне руку. Мы стали приятелями.
Леня научил меня некоторым неизвестным мне до сих пор забавам. Одна из них едва не стоила мне жизни. Мы вышли за село, миновали выгон, кладбище, первую мельницу, вторую мельницу, перешли поле и углубились в березовую рощу. Леня забрался на самый верх молодой березки, ухватился руками за тонкую верхушку и, что было силы, откинулся назад. Гибкая березка согнулась под тяжестью Лениного тела и плавно опустила его на землю. Я взвыл от восторга и кинулся к березке. Я повторял это много раз подряд, пока не оказался повисшим между небом и землей на высоте 5 — 6-ти метров. То ли очередная березка оказалась толще, то ли мой вес оказался недостаточным, но дерево согнулось лишь наполовину. "Подтягивайся вверх! — кричал откуда-то снизу Ленька, но мои тоненькие руки после долгих дней недоедания не в состоянии были подтянуть мои обтянутые шкурой кости, и я продолжал висеть, намертво сжав пальцами верхушку березки. Не помню, как долго я висел. Фиолетовые круги плыли перед глазами, затекли и онемели пальцы, неимоверная тяжесть сковала мышцы. Что-то кричал внизу Ленька. Пальцы разжались сами собой. Удар об землю оказался таким оглушительным, что я на мгновение перестал дышать. Как рыба, выброшенная на берег, я пытался вздохнуть, но ничего не получалось, я медленно задыхался с открытым ртом.
Медленно-медленно возвращалось ко мне дыхание. Тяжелая тупая боль не отпускала тело. Долго еще я лежал пластом, не в состоянии пошевелиться. Потом Леня осторожно подтащил меня к стволу березки, и я сел, опершись на него. Мутным взглядом окинул я место моего падения. На расстоянии полуметра от моей головы торчал косо спиленный пенек молодой березки.
Километра три, отделяющие березовую рощу от Ильинки мы преодолели за два часа. Сначала я опирался о Ленино плечо, и только войдя в село, пошел сам. Встретившийся нам по дороге желтоглазый Егор театрально всплеснул руками и, нарочито картавя, воскликнул:"Ай, ай, ай, смотрите! Жидок не захотел есть кукугузу, и его за это пгистгелили."
На вопрос мамы, что произошло, я по обыкновению ничего не ответил , отвернулся к стене и провалился в сон.
А потом появился Володька Аникин. Собственно, он не появился, а был, жил по соседству с нами, но стали приятелями мы после того, как встретились на Ишиме. Он плыл с той стороны, а я плыл на ту сторону, и встретились мы посередине реки. Быстрое течение подхватило нас и отнесло на песчаную косу. Кучка пацанов следила за нашим заплывом, и каждый отпускал придирчивые реплики. Володька плыл вразмашку, пыхтел, как паровоз, фыркал и брызгался, но с силой продвигался вперед. Я, сколько себя помню, плыл легко и свободно, без шума и брызг, как будто летал.
— Володька плывет, как мужик, сильно и смело, а жидок плывет, как баба, как будто на балете, — констатировал желтоглазый Егор, никогда не упускавший случая съязвить что-нибудь насчет евреев.
Мы с Володькой вышли на косу, выкрутили и снова надели трусы. Домой мы шли вместе, чуть ли не в обнимку.
Володька был крепко сбитым, сильным, широкоплечим, а я — худым, как скелет, узкокостным, нескладным. Тем не менее, мы стали приятелями. Потом к нам присоединился и Борька Кожинoв — племянник Екатерины Петровны — директора школы. Мы стали вместе ходить на Ишим, бегать по выгону, бродить по лесам. Когда Борька с матерью переехали в Явленку, к нам для восполнения триумвирата присоединился Володька Глухов — недалекий долговязый увалень.
Когда все окрестности были обойдены, оба берега Ишима обследованы со всеми их изгибами и кручами, леса исхожены вдоль и поперек, нам стало скучно. Мы ходили, как неприкаянные, не находили себе места, без толку слонялись по Ильинке и грустные приходили домой. В конце концов мы стали тяготиться и избегать друг друга. Триумвират был на грани распада. Необходимо было срочно что-нибудь придумать. И я придумал.
В здании школы в конце коридора находилась сельская библиотека. Так как среди жителей Ильинки охотников до чтения нашлось бы примерно 0,0001% и так как была пора летних каникул, библиотекарша Гирина — принципиальная коммунистка комиссарского типа, появлялась в библиотеке 1 — 2 раза в неделю. Этих 1 — 2 разов вполне хватало Гириной для исполнения других обязанностей, так как, кроме библиотекаря, она по совместительству была еще и агитатором, и завклубом, который в Ильинке только намечали построить.
И вот я, взяв из этой библиотеки третьесортный допотопный американский детективчик, заставил себя прочесть его. В нем говорилось о том, как шайка малолетних преступников блестяще ограбила банк. И я решил, скуки ради и ввиду отсутствия в Ильинке банков, ограбить эту самую библиотеку, в которой ничего не подозревавшая комиссарша дала мне детектив. Это должно было спаять наш готовый развалиться из-за отсутствия идейных стимулов триумвират.
В библиотеке было два окна. На одном из них шпингалет на форточке держался на одном шатающемся ржавом гвозде, и легкий нажим снаружи мог легко отворить форточку. Этим путем я должен был проникнуть в библиотеку, выбрать книги и перекинуть их Володьке Аникину и Володьке Глухову. Лезть должен был я, так как, благодаря своей худобе, лишь я один и мог пролезть в маленькую форточку. Kроме того, ни Глухов, ни Аникин детектива не читали, и еще потому, что ни за что не отказался бы я от самой опасной и ответственной роли во всей этой затее.
Для нормального здравомыслящего мальчика можно было бы просто взять у Гириной любые книги, но я уже неоднократно повторял, что я не был нормальным здравомыслящим мальчиком. И где же были бы риск и приключения?
Операция была проведена почти по сценарию прочитанного детектива. Накануне, дождавшись появления Гириной, я с самым невинным видом вошел в библиотеку и начал осматривать стеллажи. Приблизительно 90% всех находящихся там книг составляли тома ни разу не раскрытых сочинений Ленина, Карла Маркса, Фридриха Энгельса и Историй ВКП(б), любовно расставленные коммунисткой Гириной, еженедельно сметавшей с них пыль аккуратно подрезанной щеткой для побелки. Стройной шеренгой выстроились тома Горького. Анри Барбюс и Ромен Ролан составляли правый фланг этой идейно-просветительной рати. Маяковский, Павло Тычина и Янка Купала замыкали строй левого фланга. Обиженно и сиротливо глядели на них снизу томики Пушкина, Лермонтова и Тютчева. Лев Толстой, Тургенев и Чернышевский занимали отдельную полку из неотесанной доски, притарабаненную откуда-то комиссаршей. А в самом низу на двух табуретках жалкой кучкой сбились разрозненные тома Джека Лондона, Драйзера и случайная разношерстная литература, среди которой я и нашел свой детективчик.
Темным дождливым вечером два Володьки и я стояли у окна библиотеки. Резкие порывы ветра сурово осуждали нас, выражая явное недовольство предпринимаемыми действиями и предупреждая о грядущих неприятностях. Но, какой там ветер, какие там неприятности, когда так приятно щекотало душу чувство риска и предвкушение приключений. Я взобрался на плечи Глухову и легким нажимом открыл форточку. Со звоном отлетел сорванный с гнилого гвоздя шпингалет. Я втиснул в квадратный проем голову и плечи, как во сне, протащил свое невесомое тело и легко спрыгнул на широкий подоконник. Я не стал беспокоить корифеев светлого будущего — Маркса, Энгельса, Ленина, оставил без внимания Истории ВКП(б). Толстой, Тургенев и Чернышевский, призывавший Русь к топору, тоже не могли пожаловаться на мое предвзятое к ним отношение. По памяти нащупал я Джека Лондона и Драйзера, схватив наугад несколько неразличимых в темноте томов. Совершенно обделив вниманием Павло Тычину и Янку Купалу, я взял что-то из Пушкина и Лермонтова и целую охапку разношерстной литературы.
Все это я перебросил вниз через форточку. Володьки многозначительно шикали, прикладывая ко рту пальцы, подавая мне время от времени знаки опасности, хотя в такое позднее время в Ильинке и в хорошую погоду не встретишь ни души, а в дождь и подавно. Пора было уходить. Я влез на подоконник и попытался дотянуться до форточки. Я дотянулся, но силенок в моих тонких руках было немного, и предпринимаемые попытки подтянуться ни к чему не привели. А могучие плечи Володьки Глухова были по ту сторону окна. Теперь я понял, какая существенная недоработка была в разработанном мной плане.
Вихрем кружились мысли в моей голове. Поставить под ноги стопку книг? Отворить изнутри окно? Нажать на входную дверь, запертую снаружи на висячий замок, продетый в ввинченные кольца? А на улице снова задробил в стекла косой ливень, и оба Володьки забарабанили в окно, чтобы я скорее выходил. Я поднатужился и нажал плечом на дверь. Глухо звякнуло вырванное кольцо, и дверь легко отворилась. Я вышел, закрыл дверь и вставил кольцо на место. Все выглядело, как прежде, никаких улик. И надо же было лезть в форточку!
Мы сложили мокрые книги на чердаке той же школы, там находился тайный штаб нашего триумвирата. И с чувством причастности к великой тайне пошли спать.
Скандал разразился на третий день, когда Гирина, смахивая пыль со своих корифеев, обнаружила на подоконнике следы босых ног. Догадаться, кто был похитителем книг, Гириной не составляло труда , так как, кроме меня и, может быть, нескольких молоденьких учительниц, недавно вылупившихся из Петропавловского пед.училища, книгами в Ильинке никто не интересовался. А так как меня, Володьку Аникина и Володьку Глухова всегда видели вместе, то и взяли нас вместе. Нас заперли в амбар для зерна, и через пару часов вызвали к председателю. До сих пор я не знал, что в Ильинке, как, впрочем, и во всех селах, бывает два председателя: председатель сельсовета и председатель колхоза. Председатель сельсовета Жуев был полным пожилым немногословным человеком. Вместо левой ноги у него была деревянная культышка. Он монотонно, без всяких эмоций отругал нас, сказал, что следовало бы нас выпороть, как полагается и, оставив нас на растерзание Гириной и другого председателя, углубился в свои бумаги.
Председатель колхоза Грищенко был неприятным, крикливым, грубым человеком. Он ругал нас громко, уверенно , с явным удовольствием. И каждого в отдельности и всех троих вместе, грозил отдать под суд и вообще разобраться, кто мы такие и с какой целью совершили такое преступление. В общем, обычные, в духе времени крики и угрозы. Мне почему-то стало смешно, и я прилагал огромные усилия, чтобы не рассмеяться.
Мне вспомнилось родительское собрание в первом классе, когда матерый адвокат Дорфман примерно такими же словами честил преподавателей школы за то, что они пытались отчислить из школы его полоумную дочь Полину.
Володька Глухов молча сносил этот поток ругательств, тупо уставившись в пол. Он, по-моему, вообще не был способен реагировать на что-либо.
Но Володька Аникин! Володька, который всегда вызывал у меня восхищение своим мужественным видом, идеальным телосложением и силой, этот Волпдька сейчас дрожал и рыдал, как девчонка. Он тут же, всхлипывая и сморкаясь, выдал место, где мы прятали книги, наш тайный штаб, и даже пароль — "Ястреб", который я, под чарами детского романтизма, придумал для нашего триумвирата. Эх, Володька, Володька! Сильный и красивый Володька... Да я, со своим тщедушным тельцем, тонкими слабыми руками, заплетающимися от долгого недоедания ногами, я скорее дал бы себя изрезать на куски, но не выдал бы тайны, не донес бы на товарища. В пылу глубочайшего раскаяния Володька не преминул также сообщить о том, что я когда-то под строгим секретом научил его расшифровывать МТС не как "Машинно-Тракторная Станция", а как "Могила Товарища Сталина". А это уже было чревато серьезными последствиями и для мамы, и для Бети, и для меня самого. Тут уж проявила себя во всем блеске ярая коммунистка Гирина:
— Вы посмотрите только, сколько наглости у этого жиденка! Аникин плачет, у него трясутся руки, а этот наглец — хоть бы что. Из таких вот и вырастают враги народа. У-у-у, змееныш! Кто знает, что у него за душой.
Но оторвавшийся от своих бумаг председатель Жуев нетерпеливо прервал негодование верной дочери партии и сказал, что есть более важные дела, и сейчас не время копаться в душе или за душой маленького еврейчика. И выпроводил нас вон.
Потом я подружился с Ильюшкой Дорошенко. На фоне флегматичных белобрысых ильинских увальней он заметно выигрывал. Темноволосый, стройный Ильюшка был умен и любознателен. С ним можно было помечтать o дальних странствиях, о тропических островах, порассуждать об инопланетянах. Но он вскоре уехал в Омск к бабушке.
А затем в Ильинке появилась новая семья из Ленинграда. Мать, дочь, сын и бабушка. Это было культурные люди, и я обрадовался, что после отъезда Ильюшки мне будет , с кем разговаривать. Я имел в виду мальчика немного старше меня, почему-то очень толстого, несмотря на то, что они выехали из блокадного Ленинграда. Но, к большому моему удивлению, на мою приветливую улыбку он кинулся на меня с криком:"Жид, жиденок!" — но был схвачен за руку матерью. "Дайте мне побить жиденка", — орал он, но мать с сестрой крепко держали его за руки. Он вырывался, кричал, брызгал слюной, и мать его махала мне рукой, чтобы я скорее уходил.
Вторично мы встретились с ним на круче у Ишима. "Ага, попался, пархатый, теперь не уйдешь!" Мы медленно двигались навстречу один другому. Я шел вяло, без всяких мыслей, как во сне. А толстяк (я даже не знал его имени) шел на меня, закипая злобой, с дикой радостью, даже повизгивал от предвкушения расправы. С первого же удара он сбил меня с ног и, навалившись всем своим толстым телом, начал дубасить по голове. Потом приподнял меня и, изогнувшись, ударил головой в лицо. Кровь тонкой струйкой потекла из носа, и я почувствовал солоноватый привкус во рту. Я приподнялся, но тут же был сбит снова. На этот раз он колотил меня ботинками по ребрам. И тут впервые во мне начала пробуждаться злость. Ее не было у меня еще тогда, в Херсоне, когда я должен был побить Жорку. Не было и в Кара-Агаше, когда меня колотил детдомовец. Но теперь... Я вывернулся из-под наседавшего на меня грузного тела и, сжав кулаки, что было силы, стукнул его по голове. Толстяк только расхохотался и наотмашь ударил меня в лицо. Я зашатался, кровь залила мне щеки и подбородок. Но внезапно охватившая меня злоба стала разгораться. Я вдруг почувствовал себя легко и уверенно и, сложив вместе два кулака, двинул ему прямо в ухмыляющиеся толстые губы. Он замер от удивления, а я накинулся на него с бешеной яростью. Ярость эта так разрослась, что я, как говорил Отелло, готов был убивать его девять лет подряд. Я колошматил его толстую харю еще и еще без всякой передышки. Вот уже показалась кровь на его толстых губах, потекла из носа, а я все колотил и колотил , как заведенная машина. Я уже не мог остановиться. Когда же он, наконец, очухался и снова сбил меня с ног,я тут же вскочил и начал колотить его в брюхо кулаками, локтями, ногами. Потом я вцепился пальцами ему в горло и сжимал до тех пор, пока что-то липкое, мерзкое не облепило мои руки. Это была его кровь. Мои давно не стриженные ногти ломались, впиваясь в ненавистную толстую шею. Мне стало противно до тошноты. Я вытер руки об его рубашку, повернулся и, не оглядываясь, спустился к Ишиму. Толстяк не мог за мной последовать. Его грузное тело вряд ли удержалось бы на такой крутизне. Он еще долго ругался, обещал расправиться со мной по-настоящему.
Долго, брезгливо морщась, смывал я пакостную кровь антисемита. Потом умыл лицо, на котором запеклась и моя кровь.
Начался учебный год. Мама и Бетя были на работе, а я тоже должен был идти в 3-ий класс, но не на кого было оставить Юрика. Около месяца я все же поучился в 3-ем классе Так как классную комнату с начала учебного года пришлось освободить, мы переселились в комнатку рядом с учительской. Там мы сажали Юрика на мешки, набитые соломой, которые служили нам матрасами, обкладывали его подушками (наволочками, набитыми соломой), давали ему в руки кораблики, которые я выстругивал из дерева, и закрывали на 45 минут. Каждую перемену мама, Бетя или я наведывались к нему. Когда вместо нашей учительницы в класс пришла Быкова и под веселый аккомпанемент насмешливых учеников начала сыпать в адрес евреев самые нелестные реплики, я наотрез отказался ходить в школу.
Новый 1944 год мы встретили веселее, чем прошлый. Вести с фронта были более утешительными, урожай с нашего огорода был хороший, и мы, наконец, отъелись на картошке. Бете выдали пару валенок,и мы все трое носили их по очереди.
Часто заходила к нам Таисия Филипповна — молодая учительница со смуглым широкоскулым лицом и раскосыми глазами. Не в пример остальным аборигенам она интересовалась другой, более культурной, чем в Ильинке жизнью, и ее естественно тянуло к нашей семье.
Однажды я написал стихотворение и отослал его в "Пионерскую правду". Это был обыкновенный детский лепет насчет доблести Красной армии и грядущей победы. Я отослал и вскоре забыл об этом. Каково же было мое удивление, когда из редакции пришло письмо с поздравлением, благодарностью и пожеланием продолжать писать. И тут же была вырезка из газеты с напечатанным стихотворением, несколько, правда, подкорректированнoм. Я носил тогда фамилию матери — Мазлин, так как любая фамилия с нерусским звучанием вызывала яростные насмешки всей Ильинки, включая преподавателей и председателей, а во-вторых, чтобы не было путаницы при получении пайка.
Зима выдалась на редкость снежной и суровой. К старому Новому году мы снова переселились в малюсенькую комнатку в конце коридора, где прежде жила с двумя детьми женщина по фамилии Баева. В этой мизерной комнатке была непомерно большая русская печь с вмурованным круглым казаном, огромным, как котел. Мы с Юриком спали на печи, а мама с Бетей на мешках с соломой между стеной и печью. Теперь, когда у нас была картошка, стало намного легче. И вечерами при свете плавающего в масле ватного фитиля мы пели песни. Я затягивал "Тачанку", мама напевала что-то на идиш, а Бетя рассказывала смешные истории.
Когда я, благодаря учительнице Быковой, ушел из школы, я самостоятельно читал учебники по истории и географии. На арифметику у меня ни желания, ни сил не хватало. После того, как Слава Свиридов в Боржоми рассказывал мне о Б-ге, рае и аде, я на какое-то время с увлечением уверовал. Но тех разрозненных Славкиных рассказов было явно не достаточно для понимания простейших теологических истин. Эта моя религиозная безграмотность приводила иногда к самым нелепым поступкам. Так, например, когда у нас кончился запас картошки, а до нового урожая было еще далеко, я смастерил нечто наподобие каркаса для воздушного змея, налепил на него вырванный из какой-то старой книжки лист с изображением статуи древнегреческого Зевса и молил эту рукотворную икону о даровании нам хлеба насущного. Вычитав из истории, что князь Владимир ввел на Руси христианство, переняв его у греков, я наивно предположил, что глава языческого пантеона и есть тот господь, которому следует поклоняться. Откуда было мне знать, что мне как еврею никак не следовало бы обращаться ни к христианству, ни к изображению статуи языческого истукана. А хлеб насущный пришел к нам не свыше, а от доброй души Прасковьи Васильевны, которая принесла нам мешок картошки и немного крупы.
Не внесла ясности в мое представление о Создателе и Таня Членова, 12-летняя дочь скобарей из-под Ленинграда. Ее мать каким-то образом поселилась в школе, хотя к преподавательской деятельности имела примерно такое же отношение, как я к ядерной физике. Так как Ильюшка уехал, с Володькой Аникиным после инцидента с библиотекой мне разговаривать не хотелось, а с Володькой Глуховым разговаривать было не о чем, мне ничего другого не оставалось, как удовлетворить свою потребность в общении с Таней. Они, как и мы, жили впроголодь, и когда мы собрали свой первый урожай, я носил им парочку — другую картофелин. Когда же и мы остались без ничего, я заходил к ним на чашку чая. Чаем мы называли кипяток с брошенным туда кусочком морковки. Мы пили и вспоминали о том, что где-то существуют сахар и печенье и рассказывали забавные истории.
Однажды поздней осенью мы с Таней шли по выгону и собирали навоз, который заменял нам уголь и дрова. Мы собирали его в мешки и тащили на спине. Солнце садилось, и багровые лучи отражались в оставшихся после дождя лужах. Это был уже последний перед зимними холодами дождь. Уже подмораживало, и края луж покрылись тонкой корочкой льда. Вдруг внимание наше привлекло неравномерное шарканье множества ног. Потом мы услышали захлебывающийся собачий лай и резкие окрики. Мимо нас по грунтовой дороге шла колонна арестантов в сопровождении конвоя с собаками. Среди изможденных лиц с голодным потухшим взглядом попадались и откровенно злобные физиономии отпетых преступников, и восторженно-благодушные лица баптистов, и иступленно фанатичные лица других сектантов, и хитрые, бегающие глазки воров и жуликов. Но попадались и благородные лица врачей, литераторов, инженеров. Когда и за что — по доносу завистливых сотрудников, дворников, управдомов или домашних Павликов Морозовых — были ввергнуты они в эту клоаку мерзости и жестокости?
Сбоку шагал начальник конвоя — скуластый узкоглазый недолюдок. Полное отсутствие растительности на изрытом оспой лице и резкий визгливый голос ставил под сомнение его принадлежность к мужскому полу. Щелки его глаз были настолько узкими что, казалось, через них невозможно было что-либо увидеть. Но он видел, он отлично видел. Он увидел, как один из арестантов в скрепленных проволочкой разбитых очках с умилением и грустью посмотрел на меня и на Таню. Где-то далеко-далеко в туманной дымке прошлой жизни были наверно у него дети, внуки. Он слегка замедлил шаг, и это не ускользнуло от узких щелок начальника конвоя.
— Стой! — скомандовал он. И колонна остановилась.
— Ложись! — приказал он, и арестанты исполнили его команду.
Люди ложились там, где стояли — в замерзшую грязь и в покрытые корочкой льда лужи.
— Встать! — Толпа начала нестройно подниматься, стряхивая с себя грязь и стекающую воду.
— Ложись! — Снова арестанты покрыли дорогу своими телами.
— Встать! — Так повторялось много раз. Узкоглазый ублюдок вошел в азарт. Он упивался властью над людьми и чувством полной безнаказанности. А ведь это ничтожество не стоило и подметки большинства из тех, кого он конвоировал.
— Ложись!... Встать!... Ложись!... Встать!
Мы не стали дожидаться конца этого зрелища. Взвалив мешки за спину, мы побрели прочь от дороги.
А где-то в другом мире такие же люди, не успевшие еще подвергнуться доносу, прославляли вождя и мудрую политику партии. Бодро шагали пионеры, заводя песню о счастливом детстве, горячо выступали комсомольцы и убеленные сединами рабочие. Талантливые композиторы и поэты утверждали, что другой такой страны не знают, где так вольно дышит человек, а в глубине души с ужасом ожидали рокового доноса.
Зачем вы, Алексей Максимович писали, что человек — это звучит гордо? За что любил людей Юлиус Фучик? За кого вырвал сердце Данко?
Но подобные вопросы я стал задавать себе гораздо позже. А пока мы молча тащили на себе мешки с навозом, и на душе было скверно и тоскливо. Беззвучно плакала Таня, размазывая грязными пальцами набегавшие слезы. Никогда не спрашивал я ее об отце, и она никогда о нем не рассказывала.
А еще до этого шли мы с Таней, волоча найденную на опушке срубленную кем-то березку. Это был не аул Кара-Агаш, где можно было безнаказанно рубить лес. Здесь за порчу леса полагался штраф, могли и отдать под суд. Мы с беспокойством оглядывались по сторонам.
Уже перед второй мельницей увидели мы движущуюся нам навстречу ватагу подростков. Деваться было некуда. Преступление было налицо, мы молча стояли и ждали, что будет. Они подошли и обступили нас со всех сторон. Многих я знал. Рыжий верзила Сенька Семибратов был среди них старшим, ему было лет 16. Еще двоих белобрысых я знал в лицо, но не знал, как их зовут. Однако были среди них и те, кого я знал очень хорошо и не ждал от них ничего хорошего. Это были желтоглазый Егор и толстяк-ленинградец.
— Уходи! — шепнул я Тане. Но она осталась.
— Ага! Попался жиденок! — сказал Семибратов. — Зачем срубил березку?
— Мы нашли ее, — сказала Таня.
Молчи, сучка! Прихвостня жидовская! Тебя не спрашивают.
Я молчал. Что было им говорить? Меньше всего их интересовала березка.
Первым ударил меня Семибратов. Молча, без злости, даже как бы нехотя, но его здоровенный кулак был величиной с мою голову. Я зашатался, оглушенный, а удары уже сыпались со всех сторон.
Резкий толчок под ребра спер мне дыхание. Это постарался желтоглазый. Не знаю, кто сшиб меня с ног. Дико вскрикнула Таня и побежала к селу. А толстяк пинал меня ногами, беря реванш за драку у кручи.
Воду мы черпали в колодце за школой. Это была моя работа. Ведро было дырявое и проржавевшее, и я, зачерпнув воду, бегом тащил ее домой, но все равно, пока я добегал, в ведре оставалось меньше половины. Когда пришли морозы, я придумал усовершенствование: залил ведро водой и выставил на мороз. Часть воды вытекла, а часть замерзла, образовав ледяное дно. ведро стало тяжелым, но зато водонепроницаемым.
Весной 1944 года в наши края пригнали чеченцев и ингушей. Именно пригнали, так как перемещение целых народов с Кавказа в Северный Казахстан никак нельзя было назвать добровольным.
Вначале их разместили в школе, прервав на некоторое время занятия. Они расположились в коридоре и классах с детьми, стариками и больными. В первую ночь умерла старуха, во вторую — семь человек. Через неделю большая часть выгона была усеяна свежими могилами.
Чеченцы жарили в нашем вмурованном в печь казане кукурузу и предлагали нам за это по кружке этих вкусных зерен, но мама, видя их бедственное положение, брать отказывалась.
Потом часть чеченцев уехали в другие села, а оставшихся расселили по избам, оставшимся после отъезда поляков. Их начали приобщать к работе в колхозе, но с вольными горцами это не всегда получалось. Так как сверх скудных колхозных трудодней для прокормление явно не хватало, они со временем специализировались на очищении огородов.
С некоторых пор на мельнице стали исчезать мешки с мукой. Бедный мельник клялся и доказывал, что понятия не имеет, куда они деваются. И тогда решили установить на мельнице тайное круглосуточное дежурство. Три ночи сидели, укрывшись в подсобной каморке, однорукий Степан и горластая баба Музыка, у которой я когда-то стащил яичко. Ничего подозрительного они не обнаружили, а мука, тем не менее, продолжала пропадать. На четвертую ночь дежурил сам председатель Грищенко. Проторчав в каморке большую часть ночи, он собирался было снова накинуться на мельника, но вдруг под самой крышей послышался легкий шорох. Глянув вверх, Грищенко сквозь предрассветные сумерки увидел спускающуюся с крыши человеческую фигуру. Он замер, затаив дыхание. Рослый чеченец повис на руках и ловко спрыгнул на кучу мешков с мукой, подняв тучу белой пыли. Затем, подцепив на крюк мешок и перекинув через стропила другой конец веревки, ловко вскарабкался по боковым стойкам под крышу, подтянул мешок и исчез, как призрак. Грищенко не стал поднимать шум и ловить чеченца. Кто знает, что сделал бы с ним дикий горец.
На следующую ночь в том месте, куда спрыгнул чеченец, установили капкан для волков. Мельник, Степан, Сенька Семибратов и еще несколько не призванных еще в армию парней засели в каморке. На этот раз чеченец пробрался на мельницу задолго до рассвета. Густая тьма не позволяла ничего разглядеть. Когда послышался лязг стальных захватов и дикий крик чеченца, сидевшие в каморке стряхнули с себя сонное оцепенение и зажгли фонарь. Несчастный чеченец угодил в капкан левой ногой, его голень была перебита, и он кричал, не переставая. Сидевшие в засаде распили бутылку самогонки по случаю успешного завершения дела, подошли к не перестававшему кричать чеченцу и начали методично его избивать. Затем, не освобождая из капкана, поволокли к селу. Наступало утро, и пробуждающиеся жители Ильинки присоединялись к этому шествию. Каждый считал своим долгом внести свою лепту в это гнусное дело, и пленника били ногами по голове, по ребрам, по раздробленной ноге. Чеченец уже не кричал, лишь хриплые звуки с кровавой пеной прорывались из изувеченных губ. А толпа все нарастала, и вскоре лицо чеченца и все его тело превратились в кровавое месиво. С гиканьем и тупым усердием обрушивали свои удары жители Ильинки на уже бездыханное тело.
А ведь это были обыкновенные люди, простые труженики, народ, ради которого свершались революции, шли на эшафот гордые одиночки, гибли в застенках герои и патриоты.
Ради какого эксперимента был создан род человеческий? Не целесообразнее было бы Природе приостановить эволюцию жизни на муравьях или лангустах?
В марте освободили Херсон. Как только до нас дошло это известие, мама и Бетя сразу же написали в Штерндорф. Мы ведь ничего не знали о судьбе оставшихся там. Ответ пришел только в мае. Лучше бы он вообще не приходил... Известие о гибели родных так подействовало на маму, что она надолго вышла из колеи. Она то плакала, то впадала в оцепенение. Ее и без того слабое зрение еще ухудшилось, она оставила школу и никогда уже больше не работала.
А тут свалилось новое горе. Бетя тоже в результате полученного известия слегла. У нее усугубилась давняя болезнь — малярия. Температура поднялась до 40. Таисия Филипповна отвезла ее в Явленку на телеге. Мама забилась в истерике, Прасковья Васильевна хлопотала возле нее, уложила в постель и, как могла, успокаивала. Больше месяца пролежала Бетя в больнице. Когда ее привезли, мама снова чуть было не лишилась чувств. Бледная, с заостренным носом, стриженная, Бетя была похожа на привидение. Долго еще лежала она в постели, и все, что можно было раздобыть питательного, мама оставляла для нее. Но и в таком положении Бетя отдавала украдкой Юрику свой сахар.
Немного оправившись после всех этих потрясений, мама начала возиться с огородом. Это действовало на нее исцеляюще. Она копалась в земле, сажала картофель, полола и понемногу приходила в себя. Кроме того, это было необходимо для нашего пропитания.
В Ильинке появился новый сумасшедший. После того, как повесился Олесь — пан Придурок — село некоторое время обходилось без представителя этой категории прослойки человеческого общества, хотя после случая с чеченцем причислять местных жителей к нормальным было бы большим преувеличением. Новым претендентом на столь лестное звание оказался старый худощавый ингуш. Он бегал по селу, свирепо вращая выпученными глазами, грозно размахивая ножнами от кинжала. Сам кинжал у него, разумеется, изъяли при высылке. Ветер трепал его длинные седые волосы, колыхал белую нечесаную бороду и развевал полы длинного черного кафтана, перехваченного в талии поясом с блестящими побрякушками. Среди похищенных из библиотеки книг находился старый томик Шекспира с иллюстрациями. Так вот там, изображая несчастного короля Лира, выгнанного дочерьми, художник в точности нарисовал нового ильинского сумасшедшего.
Однажды поздним утром шел я к маме на огород Юрик остался дома с Бетей. Идти приходилось далеко, через все село за овраги. Солнце припекало, я шел не спеша, что-то мурлыкая себе под нос. Спустившись в овраг, я решил не идти по проторенной тропинке, а взобраться на противоположную сторону прямо по круче. Но это оказалось не так просто. Подъем был почти отвесным, земля осыпалась под ногами, я взмок и измазался, но добрался только до середины. Кровь ударила мне в голову, я вошел в азарт. Как это так, мне, имевшему уже опыт подъема на Кавказские горы, взбиравшемуся на Змеиную и Голову Великана не удается преодолеть этот ничтожный , затерянный в казахстанских степях овраг? И я с упорным остервенением полез выше. Подъем становился совсем отвесным, а перед самым верхом даже стал нависать с наклоном вовнутрь. Всего несколько метров отделяли меня от поверхности, но о дальнейшем подъеме нечего было и думать, разве что обзаведясь крыльями. От досады я несколько раз боднул головой осыпавшуюся землю и начал спуск. Но и спускаться с почти вертикальной кручи было тоже делом нелегким. Я прижался к стене, распластался на ней и, зажмурив глаза, вверил себя Провидению. Сначала я медленно скользил вниз, рубашка моя высунулась из брюк и задралась вверх, стягивая шею. Оголившаяся спина расцарапалась и начала кровоточить. Я стал скользить быстрее, но и спуск становился более пологим, но я все же перевернулся и покатился вниз. Когда измученный, изорванный и изуродованный я, наконец, поднялся на ноги, я чуть было не свалился заново. Прямо на меня, бешено сверкая налитыми кровью глазами с пеной на перекошенных губах несся Король Лир — сумасшедший ингуш.
Когда наш поезд бомбили, и мы прятались в хлебах, я не испытывал страха, только глупое любопытство. Когда я взбирался на скалы двадцать раз, рискуя сломать себе шею, когда переплывал бурлящую Куру, когда бродил по ночному лесу и даже когда нас с Таней окружили здоровенные балбесы с желтолицым Егором и толстяком-ленинградцем, я тоже не испытывал страха, только неизбежную фатальность рока и жгучую обиду на весь мир. Некоторое время пробирал меня суеверный ужас после рассказов о мертвецах и привидениях, но только тогда, когда находился один в темной комнате. Но сейчас, когда несся на меня сумасшедший ингуш, меня сковал жуткий страх. Деваться было некуда, сзади высился крутой склон оврага, на который я не смог взобраться, а спереди...спереди уже заносились над моей головой тяжелые ножны и прерывистое дыхание ингуша дохнуло в лицо. Говорят, в последние мгновенья перед смертью человек в считанные секунды вспоминает всю свою прожитую жизнь. Ничего этого не было, один только необъятный жуткий страх.
Однако рука ингуша не опустилась. Тяжелые ножны не раздробили мне голову. Перекошенные губы вдруг растянулись в наивной детской улыбке. Налитые кровью глаза озарились лаской и добротой. Он водворил ножны на место, потрепал меня по щеке шершавой сморщенной рукой, повернулся и зашагал прочь.
Бетя выхлопотала мне путевку в пионерлагерь в Александровку — село, расположенное в 17-ти километрах от Ильинки. Вместе со мной ехала Надя Крючкова и Митя Пинчук. Надя была дочерью школьной технички, а Митя приходился племянником Галине Сергеевна — преподавательницы математики. Так как страдная пора была в разгаре, лошадей в колхозе было в обрез, мама взялась сопровождать нас пешком до Александровки. Сначала мы шагали бодро, болтали и смеялись, но потом начали мало-помалу уставать. Стали чаще отдыхать, а у самой Александровки уже больше отдыхали, чем шли.
Пионерлагерь размещался в красивом большом здании школы. Мама с документами вошла к начальнику лагеря , но через некоторое время вышла расстроенная и огорченная. Во-первых, заезд группы должен был состояться лишь на следующий день. А во-вторых, на документах не было печати председателя сельсовета.
Мы посидели, посетовали на Судьбу и бюрократию и потопали назад в Ильинку. То ли ситуация неизбежности придала нам силы, то ли жара пошла на убыль, только в Ильинку мы дошли быстрее и легче, чем утром в Александровку.
На следующий день Галина Сергеевна все же выбила у председателя подводу, мама взяла в руки вожжи, и мы с шиком приехали в лагерь. На этот раз нас не могли упрекнуть в преждевременном приезде, на документах в положенных местах красовались председательские печати, и мы были приняты и распределены по отрядам. Мама распрощалась с нами, лихо развернула лошадей и понеслась в Ильинку.
Ребята в отряде подобрались приличные, в основном, дети эвакуированных. Я даже попал в элиту. Нас было пятеро: Валерка Кутасов и Сережка Пронин — из Ленинграда, Боря Фришман — из Днепропетровска, я — из Херсона и почему-то прилепившийся к нам кореец Ким. Мы всегда держались вместе, в столовой садились за один стол, койки наши стояли вдоль стены в один ряд. И все пятеро носили синие трусы, в отличие от остальной лагерной мелюзги, довольствовавшейся коричневыми.
Когда нас впервые ввели в столовую, я чуть не лишился чувств. На столе перед каждым стояло блюдце с вареным яйцом и белым хлебом с маслом и сладкий чай. Яиц я не пробовал с тех пор, когда разделил с Юриком украденное у Музыки яйцо; сливочное масло ел в последний раз, когда был с мамой в гостях у армянки в Боржоми, а чай с сахаром пил в Явленке у Веры Карловны.
Через некоторое время я немного отошел от своих "синетрусных" товарищей. У меня появился новый интерес — Манька Никеева.
Ничего особо привлекательного в этой Маньке не было. Рыжеватая, полноватая, сероглазая и лениво-жеманная. Но было в этой ленивой жеманности что-то завлекающее, что притягивало меня. Моей вечно-ищущей натуре уже недостаточно было четырех приятелей. Хотелось чего-то нового, интересного, интимно-пикантного. Недалекая Манька вовек не догадалась бы , каким ореолом одухотворенности и таинственности окутал я ее в своем воображении.
Выждав минут 15 — 20 после отбоя, я тихонько выходил из комнаты, двумя короткими стуками в окно вызывал Маньку, и мы бродили с ней по зеленой лужайке за лагерем, переходили вброд узенькую речушку — приток Ишима и усаживались на толстую старую колоду. Мы болтали до тех пор, пока не заставлял нас ежиться прохладный ветерок с речушки, и сон не слипал веки. Днем на прогулках мы шли, держась за руки, в лесу вместе собирали чернику, оставляя на стволах деревьев свои инициалы, а в столовой многозначительно перемигивались.
За день до закрытия лагеря за нами приехала на подводе Бетя с Юриком. Домой мы ехали в том же составе: Надя, Митя и я. Перед отъездом я завел Маньку за угол школы, трогательно попрощался и смачно поцеловал в толстые губы.
Уже долгое время мама и Бетя добивались разрешения на выезд в освобожденный Херсон. Разрешение было получено в начале сентября. Мы стали собираться в дорогу. Насушили сухари, напекли твердые коржики, раздобыли бутылку постного масла. Была у нас еще брюква, немного морковки, мешочек крупных серых семечек и не помню, откуда взявшаяся, чекушка водки, которую мама держала на черный день.
20-го сентября, сразу же после проливного дождя мы выехали из Ильинки. Мы ехали на попутной полуторке прямо на Петропавловск. Наши попутчики уступили маме с Юриком место на ящиках возле кабины. Худощавый горбоносый человек с резкими чертами все время курил. Доставая из кисета щепотку самосада, заворачивая его в газетную бумагу и затем высекая искру кресалом и раскуривая на ветру, он всем своим видом походил на хищную птицу. Его напарник — коренастый крепыш с взлохмаченной шевелюрой, небритый и грязный, за все время поездки не произнес ни одной фразы, только поддакивал своему болтливому компаньону. Еще ехал с нами парень лет 15-ти по имени Куприян с матерью Клавой. В кабине рядом с шофером сидел какой-то мрачный тип уголовного вида в высоких яловых сапогах и коротенькой фуфайке.
Проехав километров 40, машина заглохла. Шофер залез под капот, затем — под машину и, покопавшись с полчаса, заявил, что полетел гук. Что такое гук, я не знал тогда, не знаю и теперь, но результатом этого было то, что мы две ночи провели на опушке леса, зарываясь в скирду потемневшей от времени, жесткой, как проволока, соломы. Мы разжигали костер, грелись, пекли картошку и слушали жуткие рассказы уголовника о лагерях и этапах.
Я долго не засыпал, глядя в темное осеннее небо, на котором к середине ночи появлялся во всей своей красе Орион, и описывала круги Медведица. Днем мы бродили с Куприяном по лесу, мастерили луки и стреляли по воронам. Куприян рассказывал мне о Ходже Насреддине и пограничнике Карацупе. На вторую ночь налетел ветер, тучи заволокли небо, пошел ливень. Мы зарылись в солому и накрылись куском брезента, которым шофер наделил маму и Юрика. На третий день показалась первая машина. Это тоже была полуторка, в кузове которой находились дюжие сотрудники милиции с овчаркой. Они поговори;и о чем-то с шофером и увезли с собой уголовника, который держался спокойно и не оказал сопротивления. Потом появился желтый бензовоз и взял нас на буксир. Этому в большой степени способствовала чекушка, которую мама держала на черный день. К вечеру третьего дня пути мы добрались, наконец, до Петропавловска.
Галина Сергеевна дала Бете адрес своих родственников в Петропавловске, которые жили недалеко от вокзала. Мы без труда нашли указанный дом и были довольно тепло приняты. Мама искупала Юрика. Нас кормили пшеничной кашей и затирухой, напоили квасом. Однако радушие родственников Галины Сергеевны не распространялось на подрастающих обитателей двора, в котором находился дом. Как только я вышел, меня окружила ватага белобрысых, одетых во что попало юных граждан Петропавловска и приветствовала возгласами:"Жид, жидок, яврей проклятый"... Выкрики были самых различных тональностей — от твердого, грубого "жыд" до литературно-правильного "жид". Совсем маленькие шепелявили "зид." Таким образом, в обращенных ко мне приветствиях не осталась не задействованной ни одна возрастная группа. Будучи по натуре мальчиком скромным, не принимавший в свою честь оваций и дифирамбов, я безвылазно сидел дома, не имея желания не только выходить, но даже и смотреть в окно. Однако, необходимая потребность сходить в туалет, который размещался в глубине двора, заставила меня в конце концов прервать свое затворничество. Но, стоило мне только ступить за порог, как поднаторевшее уже "жыд", "жид" и "зид" снова заполнило воздушное пространство двора. Я твердо решил не выходить до наступления темноты. Я ерзал на стуле, метался по комнате, но на вопросы старших, что со мной происходит, бормотал что-то нечленораздельное. Я бы сгорел со стыда, если бы стала известна действительная причина моего поведения, как будто и в самом деле был виновен в том, что моя внешность не вызывала сомнений в моей национальной принадлежности. Когда, наконец, стемнело, я тихонько, как вор, пробрался в туалет.
К моей великой радости, через три дня мы оставили гостеприимный дом и перешли в здание вокзала, где людей с подобной моей внешностью было полным полно и где я мог в любое время суток пользоваться пристанционным туалетом или застанционными кустами. Мы перешли на вокзал, потому что было неудобно долгое время злоупотреблять гостеприимством хозяев, которые и сами едва сводили концы с концами, и еще потому, что должны были дежурить у комнаты начальника вокзала вместе с многочисленной толпой эвакуированных, желающих вернуться в свои края. У дверей начальника вокзала зарождались, развивались и затухали бурные скандалы по поводу права на внеочередную или первоочередную возможность попасть на поезд. Сварливый старый еврей из Винницы кричал и ругался, теребя бороду, доказывая, что он имеет право ехать вне очереди. Ему и в голову не приходило, что скромно стоящая в сторонке женщина с ребенком на руках или тихий старичок в черной ермолке, все время читающий молитвенник, тоже имеют право ехать.
И снова я встречал и провожал поезда, классифицировал паровозы. Один за другим шли на запад эшелоны с новобранцами и военной техникой. Часто новобранцы на ходу поезда бросали детям тетради, карандаши, линейки.
Через неделю нам удалось втиснуться в переполненную теплушку идущего на запад поезда. Теплушка была переполнена, и я упросил маму, чтобы она разрешила в дневное время ехать на следующей за нашим вагоном платформе с зачехленными гаубицами. Часовой, сопровождавший их, не возражал.
В Челябинске я впервые в жизни увидел троллейбус, засмотрелся на него и отстал от поезда. Я выбежал на перрон и с ужасом смотрел на исчезающий за семафором хвостовой вагон нашего поезда. Был полдень, но свинцовые тучи застилали небо, моросил мелкий холодный дождь. Я подошел к еще стоявшему на перроне дежурному по станции и спросил, что мне делать. "Разгуливать поменьше" — жестко изрек дежурный и усадил на табуретку в своем кабинете. Через 20 минут я был посажен на одиночный паровоз Эм, держа в руке кусок черного хлеба и вареную картофелину, которые всунул мне дежурный, оторвав, по-видимому, от своего обеда.
Мы на ходу проскочили разъезд, на котором стоял на боковом пути наш поезд. На следующей станции Эм, на котором я ехал, подцепил состав, и, пока осуществлялись маневры, поезд, в котором ехали наши, проскочил станцию без остановки. Лишь на следующей станции мы догнали наш поезд. Я быстро соскочил и побежал к платформе с гаубицами. Но сменившийся часовой отогнал меня, и я уже на ходу уцепился за подножку полувагона. Так провисел я добрых часа два. Как назло, поезд на ходу пролетал разъезды, не замедляя хода. Руки мои затекли, я весь продрог и смертельно устал. Уже стемнело, когда поезд остановился на крупной станции, и я ввалился в нашу теплушку. Мама так ничего и не узнала.
В Пензе наш поезд расформировали. Снова сидели мы на вокзале и ждали возможности ехать дальше на запад, на Украину. Рядом с нами сидели на вещах две девочки-близнецы годика по три. Одна была восхитительно красива. Вьющиеся локоны ниспадали на выточенный лобик, черные миндалевидные глазки излучали сияние, проникающее в душу. Другая была похожа на сестричку, но не так красива, и бесчувственная вокзальная толпа отдавала дань восхищения только первой — красивенькой, совсем не обращая внимания на ее сестричку. А последняя словно понимала это и, примирившись со своей участью, тихо сидела, опустив ручки, и на ее грустном личике выражалась покорность столь несправедливо распределявшей свои щедроты Природе.
Нам сравнительно быстро удалось вырваться из Пензы. Опять мы душились в переполненной теплушке с людьми, возвращающимися в Бессарабию. Я и Чарна расположились на корявых досках под самой крышей, только мы и сумели туда взобраться. Чарна — румяная черноволосая девочка из Бельц, постоянно пела, и я, не имея возможности заняться чем-нибудь другим, подпевал ей. В Харькове Бете очень хотелось сойти, побывать в городе, где она провела так много лет, но как могла она оставить маму с двумя детьми? В Киеве мы оставили теплушку, бессарабских попутчиков и поющую Чарну. Мы направились к зданию вокзала. У меня еще не выветрилась из головы повесть Гоголя, а я еще не знал ее полного содержания, еще горел пафосом борьбы Тараса Бульбы и был безмерно счастлив прибытием на землю Украины — в Киев. Но первые слова, услышанные мной после возвращения на эту землю внесли в мое восхищение некоторые коррективы.
— Дивы, жидки понаихалы! Мабуть ще ни всих перебилы .
Бетя довольно быстро отыскала тетю Феню — племянницу мамы и Бети. Феня была очень красива, и при отступлении один из командиров влюбился в нее и увез с собой. Это и спасло ей жизнь. Она вышла за него замуж и, когда мы появились на пороге их квартиры, то были встречены очень тепло.
Через 10 дней нас усадили в поезд на Николаев. Проторчав день на станции Водопой, мы через Снегиревку выехали в Херсон. Больше часа мы торчали в Галогановке и столько же у входного семафора. Было холодное солнечное утро. Проводница закоченевшими пальцами лущила семечки и кидала их в рот. Я сгорал от нетерпения. И вот, наконец, Херсон. Мы выехали из Херсона 13-го августа 1941 года и возвратились туда 20-го октября 1944 года.