Воспоминания. Часть III (2.01.52 - 20.10.54)
2.01.52 - 20.10.54
Сарыголь, где располагалась наша часть, был когда-то самостоятельным татарским поселком. После того, как Отец всех народов приказал депортировать из Крыма своих не вполне благоверных отпрысков, поселив здесь более лояльный, но менее однородный этнос, Сарыголь постепенно слился с Феодосией.
Наш артиллерийский полк размещался в бывшей царской казарме. Высокий каменный забор отсекал двор от остального мира. Земля во дворе была утрамбована и разлинеена белыми полосами для построений и строевой подготовки. Для физических упражнений - турники, брусья, кольца, кони и козлы. Огромный прилепившийся к забору туалет не ласкал ноздри благовонным ароматом. Почти треть первого этажа занимала столовая с кухней, и исходившие оттуда запахи частично конкурировали с запахом туалета, не позволяя последнему монополизировать приказарменное воздушное пространство. Сразу же за забором проходила железнодорожная колея, связывающая Феодосию с остальным Крымом и построенная на личные средства знаменитого Айвазовского. За колеей на песчаном берегу размещался наш артпарк (пушки, гаубицы, минометы и тяга - американские студебеккеры, форды и шевролеты). А дальше плескалось синее Черное море.
Нас ввели в просторное помещение на первом этаже, где уже находилась группа таких же новобранцев из Запорожья. Нас построили и повели в столовую. Жиденькая пшеничная каша мало кого заинтересовала, каждый извлек из вещмешка кто кусок сала, кто зажаренную гусиную ножку, а кое-кто украдкой и бутылку мутного самогона. Я позавтракал бычками в томате, жестяную баночку которых мне на прощанье всунула в вещмешок тетя Дора.
А потом нас повели в Феодосию в баню. Мы шагали по шоссе вдоль моря и железной дороги, а метров через 700 взошли на мост, и нам представился чудесной красоты дворец в восточном стиле с ажурными башенками и куполами. Мы шли по набережной, и сине-зеленые волны с шумом разбивались о каменную стену. А метрах в семистах от берега торчали над водой потемневшие мачты затонувшего в войну транспорта. Справа замыкал Феодосийский залив причудливый мыс Ильи, а слева угадывались в туманной дымке очертания мыса Чауда. Поравнявшись с галереей Айвазовского, мы свернули направо, потом налево и вошли во двор, полный людей в солдатской форме. После бани у нас изъяли все домашние вещи, одели в форму цвета хаки и обули в кирзовые сапоги. И выйдя на банный двор, мы уже ничем не отличались от остальной солдатской братии.
Два первых дня прошли в тоскливом, нудном ничегонеделании. Через КПП не пропускали, на дворе дул резкий северо-восточный ветер, и мы толпились в казарме, как неприкаянные. Из нашей Херсонской группы только осетин Жора Мисиков и я были из города. Остальные - из области. У Запорожцев тоже только 3 или 4 человека были городскими. И в силу этого все помещение пропиталось резким сивушным запахом самогона. Потом к нам присоединили еще несколько человек из Ленинграда, Армавира и Сочи. У всех нас имелось среднее образование - у кого техникум, у кого училище или аттестат зрелости. И собрали из нас так называемую учебную батарею, чтобы сделать офицерами запаса. Это значило, что срок службы нам сокращали до двух лет, но потом ежегодно должны были призывать на сборы. Итак, наша первая батарея состояла из взвода управления и двух огневых взводов. Во взвод управления входил командир отделения разведки с вычислителем и разведчиками, командир отделения радио и связи с радистами и телефонистами. Огневой взвод состоял из двух расчетов, в которые входил командир орудия, наводчик, замковый и пр. огневые номера. Кроме того, в батарее имелось отделение тяги с командиром и 5-ю шоферами. Во время похода командир отделения тяги вез командира батареи на хорошо сохранившемся виллисе. Один шофер вел додж 3/4, в котором размещался взвод управления. Четыре остальные шофера вели по студебеккеру с прицепленной к нему 85мм пушкой. В кузовах студебеккеров размещались боеприпасы, а на бортовых скамейках сидел расчет. Старшина батареи сам вел старенький форд с продуктами и прицепленной сзади походной кухней. По мере того, как проходили первые дни нудного безделья, в батарею стали прибывать офицеры и сержанты. Взводом управления стал командовать лейтенант Фомин, умный, веселый парень, коренной ленинградец, окончивший артиллерийское училище. Сержант Корниенко стал командиром отделения разведки, а младший сержант Фисюк - отделения радио и связи. Первым огневым взводом, в который вошла группа, прибывшая из Запорожья, стал командовать лейтенант Минько, высокий, стройный, черноволосый красавец. Командиром первого орудия был у него сержант Черкун, а второго - Белостоцкий. Лейтенанта Омельченко назначили командиром второго взвода, состоящего из херсонцев, а сержант Капустин и мл.сержант Светличный были у него командирами третьего и четвертого орудий. Отделением тяги командовал ст.сержант Гутовский. А старшиной батареи стал хитрый, противный сверхсрочник по фамилии Медведь. Это было серьезным оскорблением умному, сильному зверю, так как вертлявая, тщедушно-отталкивающая фигура старшины и его хлипкая, мерзкая натура скорее напоминала гиену или шакала, и если бы фамилии давались по соответствию , то его следовало бы называть Шакалюк, Гиенюк или обобщительно Гиеношакало- мерзотским. Потом прибыл заместитель командира батареи по политчасти, старший лейтенант Зайцев. Он нужен был батарее, как раку бинокль, но ни одна батарея, ни одна рота и вообще ни одно подразделение не обходилось без подобного проводника курса партии. Должность старшего офицера батареи была пока вакантна. Не было еще и самого командира батареи, и его временно замещал ст.лейтенант Звягинцев.
Вскоре лейтенант Фомин стал подбирать себе людей во взвод управления. Он подолгу беседовал с каждым, выявляя его способности и степень пригодности. Ленинградец Барыкин, Галанин из Армавира, Феликс Аксельрод из Запорожья и Зила из Большой Александровки были определены в разведчики. Со мной он беседовал вечером при ясном звездном небе. И когда я рассказал, как отыскать Полярную звезду, как определить направление при хождении по азимуту и определил при помощи простой линейки и школьного транспортира географическую широту Феодосии, он без раздумья определил меня в вычислители, то есть тоже в отделение разведки. Отныне на учениях я должен был всегда быть рядом с командиром батареи, нести за ним карты и планшет, вычерчивать схему ориентиров и вычислять данные для стрельбы. У меня не было оснований быть недовольным назначением. Во-первых, я попал в элиту - взвод управления. Во-вторых, должность вычислителя батареи была мне очень по душе. И в-третьих, моим командиром взвода был интересный, умный, начитанный лейтенант Фомин. После напряженного дня занятий и физических упражнений в личное время перед отбоем, когда субординация позволяла говорить по душам, мы часто беседовали с лейтенантом о прочитанных книгах, о поэзии, астрономии и многих интересных вещах. И еще я получил радостное известие из дома. Следователь Полевой был отстранен от дел и сам находился под следствием. Папино дело перешло к другому следователю, более обстоятельному и непредвзятому. А через две недели мама сообщила, что был суд, и папе дали всего полгода с учетом времени, проведенного в заключении до суда. Новый следователь, к досаде всех швондеров и коробейников, не дал хода делу о папиной рецензии на стихотворение Лермонтова, считая это совершеннейшим абсурдом. Защитник и многочисленные свидетели защиты доказали и абсурдность дела о пломбах. Сам папа, несмотря на свое четырехклассное образование, произнес на суде простую, ясную, прочувствованную речь. И если во времена, когда за самые незначительные прегрешения давали значительные сроки, а папа получил всего полгода, будучи еще при этом евреем, то ясно, что честность и порядочность его были неоспоримы. Оставшиеся месяцы он был расконвоирован и возил продукты на тюремной лошадке. Но месяцы, проведенные в камере с уголовниками, не прошли для него даром. Кто знает, что пришлось ему пережить за этот период. Папа никогда ничего не рассказывал о своей жизни. А глубокие складки, появившиеся в уголках губ, и затаенная печаль в глазах, позволяли предполагать многое.
23-го февраля в день Советской армии мы приняли присягу, получили оружие и стали полноправными военнослужащими. Два-три раза в неделю ходили в караул или в наряд на кухню. Два раза в месяц при хорошем поведении и отсутствии нарушений каждый из нас мог рассчитывать на увольнение в город.
Служба давалась мне сравнительно легко. То, что у других вызывало трудности, для меня было делом пустяковым. Например, подъем зимой в 6, летом в 5 утра. После дня изнурительных занятий и тяжелых физических нагрузок вся наша братия засыпала мертвецким сном, и подниматься по сигналу дневального "подъем" было для многих настоящим несчастьем. А ведь надо было за 45 секунд надеть брюки, обмотать ноги портянками, натянуть сапоги и стать в строй. Я всегда спал очень чутко, а после физических нагрузок и очень мало и всегда просыпался раньше подъема. Все у меня было подготовлено, каждое движение рассчитано до долей секунды. При крике "подъем" я соскакивал со своей верхней койки, с ходу прыгал в заранее разложенные брюки, моментально наматывал портянки, нырял в кирзовые сапоги и в строй становился одним из первых. А другие метушились в растерянности, не совсем еще оклемавшись и растирая глаза, суетились в поисках одежды, которую не удосужились подготовить с вечера. Строевая подготовка и физкультура тоже не были мне в тягость. Худой и гибкий, я нормально усваивал упражнения на перекладине, брусьях и кольцах, что с большим трудом удавалось обросшим жиром деревенским увальням. Однако две вещи доставляли мне немало хлопот. Первое - это быстрая еда. Сколько я себя помню, я никогда не мог есть быстро, если я начинал торопиться, у меня в горле вставал комок, и я захлебывался. Но мало-помалу я начал приспосабливаться и, обжигаясь, впихивал в себя проклятую эту перловку или гречку. И еще мне давались с большим трудом кроссы. Не марш-бросок с полной боевой выкладкой на длительные расстояния, а кросс - бег на скорость. Несмотря на все усилия, я всегда приходил к финишу одним из последних. Доходило даже до курьезов. Так, на одной из инспекторских проверок, когда сам командир дивизии, генерал Сорокин, следил за ходом действий, во время забега на 800 метров я, по обыкновению, плелся в хвосте и пришел к финишу, намного отстав от остальных. Генерал подозвал меня и, желая сострить, подарил хронометр, которым засекал время забегов. "Возьми, солдат, - сказал он. И тренируйся, чтобы на следующей проверке ты пришел первым." На следующей проверке я не был вообще, так как, во избежание конфуза, меня послали в караул. А хронометр у меня украли на второй день.
Но зато на стрельбах из личного оружия я сторицей компенсировал свои неудачи в беге. Весь личный состав батареи был вооружен скорострельными карабинами СКС, и только наше отделение разведки имело недавно взятые на вооружение автоматы Калашникова с откидным металлическим прикладом. Так вот из этого автомата, стреляя одиночными выстрелами, я почти всегда выбивал 29 из 30-ти возможных. Тот же генерал Сорокин был своего рода фанатом меткой стрельбы и, когда он подходил к моему щиту, лицо его расплывалось в довольной улыбке.
- 10 суток отпуска! - громко провозглашал он, и я, вытягиваясь по струнке, захлебываясь от радости, отвечал:
- Служу Советскому Союзу!
Неплохо у меня обстояло дело и с моей непосредственной военной специальностью. Должность командира батареи все еще исполнял ст.лейтенант Звягинцев или командир первого огневого взвода лейтенант Минько. Я ехал с ними на виллисе, таща с собой планшет и карты. По прибытию на наблюдательный пункт я первым делом чертил схему ориентиров. Затем наносил на карту НП (наблюдательный пункт) и батарею, определял углы доворотов на цель с НП и батареи и продолжал лучи до пересечения, засекая таким образом цель и затем по треугольнику определял расстояние до цели. После этого по таблицам определял прицел и давал эти данные командиру батареи.
Стрельбы проводились у нас довольно часто. Мы выезжали на мыс Чауда или на Ангарский перевал, где на склонах северного Демерджи были артполигоны. На морские стрельбы мы ехали на Качу возле Севастополя или в сторону Коктебеля.
Пока мы постигали науку защиты Родины, огражденные от происходящих событий железной стеной армейской обособленности, по этой самой Родине победоносным маршем шагал государственный антисемитизм. Давно уже закрыли еврейский театр, уничтожили еврейский антифашистский комитет, расстреляли писателей и деятелей культуры выискивались и изгонялись случайно еще оставшиеся руководящие работники. Наскоро сколачивались в Сибири бараки и готовились железнодорожные составы для трансфера. И уже исподволь готовила гражданка Тимошук свой гнусный донос. Иногда командир отделения радио, когда не было свидетелей, давал мне наушники, и я слушал Би-Би-Си или голос Америки. В то, что они говорили, верить не хотелось, но что делать, если я сам был этому свидетелем. Разве мог я вычеркнуть из памяти высказывания в доме бабки Ядзи, реплики всеми уважаемой Ирины Ильиничны из Боржоми, детдомовца в Кара-Агаше, учительницу Быкову из Ильинки, флотского офицера в первый день прибытия в Херсон и камни в проходных дворах, когда я тащил камыш. Зловещими призраками возникали Фалько и Гладков, завуч техникума и его парторг, великий инквизитор из Одесского института.
В верхних эшелонах армии тоже уже проводилась эта юдофобская чистка и постепенно начала проникать вглубь. У нас это ощутилось с того момента, когда, наконец, пришел к нам постоянный командир батареи. Офицеры, сержанты, солдаты с нетерпением и любопытством ждали нового командира.
Накануне мне приснился сон. Я стою возле заросшего пруда, как на картине Левитана, а на берегу килем вверх лежала полусгнившая старая лодка. Засохшие водоросли и обрывки канатов торчали из щелей рассохшихся досок обшивки. И зеленая змея с прилипшей к шкуре грязной тиной вылезла из щели и, как под звуки дудочки у заклинателей, начала подниматься на своем хвосте, пока не встала вертикально...
И вот он прибыл. Это был капитан Духанин, краснолицый белобрысый служака из кубанских казаков. Резкий и грубый, с явными задатками самодура, он с первого же знакомства разочаровал ждавших его с нетерпением офицеров, особенно интеллектуалов, как Фомин и Минько. Созвав офицеров и сержантов в ленкомнате, он потребовал список личного состава батареи. Бегло пробежав его глазами, он достал золотую авторучку - личный подарок командира дивизии, и с брезгливой гримасой на лице вычеркнул из списков взвода управления меня и Феликса Аксельрода. Нас было всего два еврея на всю батарею, и он не мог допустить, чтобы мы числились во взводе управления. Феликса перевели в первый огневой взвод, а меня причислили к 4-му орудию второго взвода. Это было вопиющей несправедливостью. Он проделал это, даже не видя нас в лицо, ни меня, ни Аксельрода.
Первым возмутился не успевший еще растерять наивную веру в справедливость честный, порывистый лейтенант Фомин.
- Как, товарищ капитан? - воскликнул он. - За что? Ведь это же мои лучшие солдаты! Как можно забирать способных грамотных специалистов перед самой инспекторской проверкой? Через неделю - очередные стрельбы. Когда успею я подобрать и подготовить вычислителя?
- Молчите, лейтенант. Кто дал вам право перечить решению командира? Какой пример вы подаете подчиненным? Вы что же считаете, что свет сошелся клином на вашем еврейчике? Выполняйте приказ!
Таким образом, я был переведен во второй огневой взвод лейтенанта Омельченко. Командир четвертого орудия, мл.сержант Светличный поставил меня наводчиком. Но и это не устраивало капитана Духанина. "Шестым номером!" - рявкнул он, и я был низвергнут в самые последние номера орудийного расчета.
И пошло. Любые мелкие проступки, которые совершают все и везде и на которые никто обычно не обращает внимания, на мне были выпячены и раздуты до неимоверных размеров. Мною затыкали все дыры. Через день меня посылали в караул, через два - на кухню. Самые тяжелые и унизительные работы доставались мне. Капитан Духанин зорко следил, чтобы сержанты не давали мне никаких поблажек. Казалось, не было у него более важного дела, чем третировать меня. Когда начались проверки, ему советовали поставить меня вычислителем хотя бы на время стрельб, но более упорного и последовательного антисемита, казалось, на свете не было. Он отказывался категорически, и батарея получила неудовлетворительную оценку. Я читал, что в конце войны, которую Германия уже явно проигрывала, немцам позарез нужны были железнодорожные вагоны для передислокации войск и перевозки боеприпасов. Но они скорее соглашались на поражение в войне, чем на прекращение транспортировки евреев в лагеря смерти. И не взяли оттуда ни одного вагона. Угадывалась четкая параллель между действиями немцев и действием Духанина. И там, и тут ненависть была сильнее логики.
Был момент, когда я, доведенный до ручки, решил бежать. Это случилось после того, как я оказался свидетелем разговора между Духаниным и командиром 7-й батареи, майором Биланом. Я драил пол в ленкомнате, и Духанин, затягиваясь папиросой, с удовольствием наблюдал, как я, обливаясь потом, уродуюсь по его приказанию.
- Дай его мне, - сказал подошедший Билан. Мне позарез нужен хороший вычислитель. Мой Храпенко не выходит из вытрезвителя, а когда трезв, от него все равно мало толку. Руки трясутся, как у паралитика. Не в состоянии даже заточить карандаш.
- Ни за что, - ответил Духанин. Когда я доведу этого жиденка до кондиции, я буду считать свою миссию выполненной. Я или изведу его сам, или доведу до штрафбата.
- За что ты его так?
- Как за что? Чтоб я дал ему служить вольготно? Да я длинноносых на дух не выношу.
Он видел, что я все слышу, но был самоуверен в своей правоте и даже не пытался скрывать свою ненависть.
- Ты все же порядочная сволочь, Духанин, - сказал майор Билан, повернулся и ушел.
- Это как тебе будет угодно, - буркнул ему вслед Духанин. - Тоже мне защитник объявился. Может, ты тоже отрастишь пейсы и пойдешь в синагогу?
Я тоже повернулся и вышел, оставив ведро с водой, тряпку и недомытый пол. Никаких особых планов у меня не было. Но я решил уйти, а там пусть будет, что будет. Пусто и муторно было на душе. Я выскочил из казармы через окно кухни и пошел по пустынному Керченскому шоссе. Остался слева монастырь с причудливо наляпанной, чуждой моему вкусу архитектурой. За последним недостроенным домом уходила дугой железная дорога на Владиславовку. Темнело, скоро должен был проходить московский поезд. Я сел на камень и начал ждать. Вихрем кружились мысли в разгоряченной голове, но ни одна не принимала сколько-нибудь конкретной формы. Вот показался пыхтящий, медленно набирающий скорость паровоз "СЫ", таща за собой пять-шесть стареньких пассажирских вагонов. Во Владиславовке он прицепит еще несколько таких же вагонов из Керчи и продолжит свой путь в столицу. Я встал и приготовился вскочить на подножку. Я уже облюбовал приближающийся предпоследний вагон. Вот он поравнялся со мной, я напрягся и... остался стоять на месте. Скорость поезда была еще невелика, мне ничего не стоило запрыгнуть на подножку, но какая-то неведомая сила не позволила мне этого сделать. Как будто кто-то воздвиг между мной и вагоном незримую стену. Наверное, нечто подобное было с мамой и Розой Любаровой, когда они в 41-ом повернулись и молча, не сговариваясь, ушли с пристани, так и не взяв билет на "Карла Либкнехта", уходящего в Калининдорф. Я стоял до тех пор, пока не скрылись вдали красные огни хвостового вагона, и медленно побрел к казарме. Лихорадочные мысли стали принимать более спокойный характер. Мне вдруг сделалось на душе легко и спокойно.
- Где был? - рявкнул Духанин, не покидавший казармы с момента моего ухода.
- Хотел дезертировать, товарищ капитан, - спокойно ответил я.
От такого признания Духанина едва не хватил удар. И без того красное лицо его побагровело до синевы. Из перекошенного от ненависти рта сквозь хрип и брызги посыпались, как сухим горохом о сковородку, быстрые, резкие слова:
- Как дезертировать? Ты в своем уме?
- Так точно, товарищ капитан, в своем.
- Ты что идиот или сумасшедший?
- Никак нет, товарищ капитан. Hе идиот и не сумасшедший.
Я сам удивлялся своему спокойствию. Мне даже стало почему-то весело. Есть какая-то своя прелесть в положении, когда уже нечего больше терять. А что мне было терять? Хуже, чем относился ко мне Духанин, нельзя было и придумать. Эх, Духанин, Духанин. Тупая краснорожая обезьяна. Дубина стоеросовая. Кто ты? Кем были твои предки? Жалкие холопы, пахавшие землю из-под кнута и сбежавшие на Дон и Кубань. И там зачали тебя в пьяном угаре. И ты решил, что данной тебе по прихоти судьбы властью ты можешь третировать меня и делать со мной, что угодно? Да знаешь ли ты, несчастный отпрыск пьяных холопов, какая пропасть разделяет нас? Как долго и кропотливо ковала и закаляла Природа еврейский характер, проводя через горнило спесивой злобы фараонов, знойных пустынь Синая, жестоких царей Вавилона, римских легионеров, костров инквизиции и цивилизованного варварства ХХ-го века?
Утром после завтрака мл. сержант Светличный доставил меня на гарнизонную гауптвахту. 10 суток строгого ареста. Крошечная камера с цементным полом. Где-то высоко под потолком маленькое зарешеченное окошко. На ночь - две доски и старая шинель, вместо одеяла. Хлеб и вода. Горячая пища - через день. Правда, если в карауле были моряки или старослужащие, мне украдкой передавали миску борща и каши, и я, обжигаясь заглатывал еду, чтобы не подвести караульных. Но чаще в караул на гауптвахту посылали сержантские школы, и тогда рассчитывать на снисходительность не приходилось.
Вполне естественно, что и я не испытывал добрых чувств к Духанину. Меня утешало еще и то, что более ли менее порядочные люди не только нашей батареи, но и всего артполка тоже не пылали к нему любовью. Но были люди, которые считали его хорошим офицером, верным товарищем и порядочным человеком. Старшина Медведь , например, души в нем не чаял. Сержант Белостоцкий ловил каждое его слово и, как верный пес, готов был лизать ему руки. А назначенный вместо меня вычислителем Олифиренко трепетал перед ним и готов был лизать не только руки. Но такое трепетно-любовное отношение к Духанину не способствовало все же успехам в стрельбе. Олифиренко отлично знал математику, но ориентировкой на местности и глазомерной съемкой похвастаться не мог. А в топографических и мелкомасштабных картах и вовсе был профаном. Так что ничего удивительного не было в том, что наша батарея перестала радовать полк хорошей стрельбой. Однажды после очередной неудовлетворительной оценки командир 7-ой батареи майор Билан, который симпатизировал Духанину не больше, чем я, решил над ним подшутить. Вполне понятно, что я весь был к его услугам. Я принял из рук Билана завернутый в газету пакет и перед лицом всего полка, построенного по случаю завершения учений, торжественно преподнес его капитану Духанину. Недоумевающий капитан развернул пакет и... в нем оказалась ржавая крысоловка, внутри которой лежал сложенный вчетверо лист бумаги, на котором четким каллиграфическим почерком было написано:
Ты стреляешь очень ловко.
Возьми на память крысоловку.
За отличную стрельбу
Прицепи себе на лбу.
Майор Билан был не ахти какой ценитель поэзии и поэтому эти мои строки посчитал верхом совершенства и хохотал от души. А я вторично угодил на губу (так ласкательно называли в полку гауптвахту). На этот раз мне дали 10 суток простого ареста с мотивировкой в личном деле:"за дискриминацию офицерского состава". То, что Духанин подвергал дискриминации мой народ, преступлением не считалось, в личном деле не отмечалось и наказанию не подвергалось.
Простой арест отличался от строгого тем, что там давали горячую пищу каждый день, содержали в общей камере, посылали на работу и на ночь заносили набитые соломой матрасы. Нас в камере было человек 10. Обычно новичков подвергали "присяге". Это значит, что ему накрывали голову шинелью или гимнастеркой, и каждый наносил несколько ударов ложкой (единственным предметом, который разрешалось иметь при себе). После этой процедуры вновь поступивший должен был рассказать причину своего ареста и лишь после этого становился полноправным обитателем камеры. Мой рассказ о крысоловке вызвал в камере дружный хохот, каждый сердечно пожимал мне руку, и мне даже уступили место в углу, что считалось большой привилегией.
Работали мы спустя рукава, больше перекуривали, а по приходу в камеру рассказывали всякие истории и анекдоты. В этом я не имел себе равных. Я рассказывал им многое из прочитанных книг, в большинстве случаев, для собственного удовольствия дополняя авторов. Больше всего им пришелся по душе Джек Лондон и, когда мои 10 суток подошли к концу, многие искренне сожалели.
В нашем полку, кроме меня и Аксельрода, появилось еще несколько евреев: ст.сержант Бунимович - командир отделения вычислителей полка, повар Хазанович из хозвзвода и лейтенант Габа - старший офицер 3-ей батареи. Аксельрод обладал незаурядным голосом и почти всегда находился в распоряжении ст.лейтенанта Бобровнича - руководителя полковой самодеятельности. Бунимович был необходим командиру полка благодаря светлой голове и отличным знаниям, и оскорблять его в глаза воздерживались.
Лейтенант Габа в полной мере терпел насмешки и от офицеров, и от солдат. Потешаться над ним считалось столь же необходимым, как, скажем, просмотр кинофильмов или вечеров самодеятельности. Как только не изощрялись в издевательствах над ним офицеры, сержанты и даже недавно призванные салаги. Но лейтенант был прикрыт непроницаемой броней невозмутимости и все принимал, как должное. Никто никогда не слыхал, чтобы он повышал голос, даже, когда отдавал приказания или рапортовал начальству. Ни жалобы, ни упрека, ни возмущения. Сплошная ужасающая бесстрастность. Но кто знает, какие чувства бушевали под этой невозмутимой оболочкой. Когда его перевели в другую часть, многие были разочарованы тем, что лишились такого безропотного предмета для насмешек и издевательств.
Когда не стало в полку лейтенанте Габы, вся необузданная сила черного биологического антисемитизма перекинулась на маленького рыженького Хазановича - повара из хозвзвода. С самого подъема и до позднего вечера подвергался он грубым нападкам и издевательствам. Его без устали с каким-то нездорово-веселым наслаждением ругали офицеры, сержанты, солдаты и повара-коллеги. У всех он был на побегушках, работал как проклятый, мотался как угорелый, исполнял за других самые тяжелые работы, и все это для того, чтобы получить очередную порцию ругательств. И при всем этом он всегда и всем доброжелательно улыбался, даже самым лютым своим гонителям. К великому сожалению, я нередко встречал подобные явления среди моего народа. Взять хотя бы толстогубого Буму Лившица из нашего бывшего класса, который после побоев всегда глупо улыбался. Наверно, из подобных людей формируются ныне в Израиле члены партии "Мерец" и движение "Шалом ахшав".
Как это ни странно, но,кроме как от капитана Духанина и нескольких его прихлебателей в лице старшины Медведя и подлабызника Олифиренко, проявлений юдофобства я не испытывал, хотя имел четко выраженную еврейскую внешность и находился в самой гуще украинцев нашего второго взвода, и к этому имелись все предпосылки. Может быть, потому, что слишком уж явно ненавидел меня Духанин, или потому, что я держался независимо, не боялся никаких угроз, так как терять мне было нечего. Доведенный до предела, я вдруг обрел спокойствие, не такое, как у лейтенанта Габы, а колючее, с веселым едким сарказмом. Я сам теперь искал случая поиздеваться над Духаниным, и могу с радостью признаться, что мне это удавалось. А после эпизода с крысоловкой я вообще стал на некоторое время чуть ли не героем полка.
Часто в свободное время мы продолжали беседовать с лейтенантом Фоминым, который даже чувствовал себя в чем-то виноватым, хотя какая за ним может числиться вина в том, что рождаются на свет всякие духанины. С теплотой и пониманием продолжал относиться ко мне и лейтенант Минько. Он всегда доброжелательно отзывался о евреях и, когда кто-нибудь при нем допускал антисемитские высказывания, он хмурился и прекращал разговор. Его, по-видимому, что-то связывало с евреями - то ли любимая девушка, то ли друзья. А может быть, потому, что он просто был порядочным честным человеком, лишенным предрассудков.
Спал я всегда очень чутко и обычно не более 3-х - 4-х часов. То, что было потом, уже вряд ли можно было назвать сном - какой-то полудремотный сумбур. Поэтому, когда я шел в караул, все бывали довольны - и начальник караула, и разводящие, и бодрствующая смена. Они могли спокойно спать, зная, что в случае ночной проверки, я вовремя подниму их на ноги. Нашим основным охраняемым объектом были склады боеприпасов на Лысой горе. Сколько ночей провел я на посту, охраняя вверенный мне объект. И в промозглые зимние ночи, когда от холодного норд-оста, часто со снегом и морозами, не спасали ни валенки, ни длинный овчинный тулуп. И в прекрасные летние ночи, когда совершали на темном небосводе свой вечный круговорот золотые звезды. Какой малой песчинкой терялась в необъятной Вселенной наша планета с населяющими ее существами, их проблемами, войнами и претензиями. А внизу светились желтые огни Феодосии и хаотично двигались блуждающие огоньки судов. Вспыхивал и гас яркий свет маяка на мысе Чауда, и время от времени разрезал темень ночи голубоватый луч прожектора.
В начале осени прибыл к нам, наконец, старший офицер батареи, старший лейтенант с длинной несуразной фамилией Крутигорлышкин. До этого он служил на Сахалине и теперь по праву проходил службу в курортном крымском городе. Кроме несуразной фамилии Крутогорлышкин обладал еще и несуразной фигурой: тощий, двухметрового роста, на длинной с огромным кадыком шее нелепо торчала маленькая головка с близко посаженными глазами и массивным горбатым носом. С первых же дней старший лейтенант Крутогорлышкин очень близко сошелся с капитаном Духаниным, стал его верным другом и помощником, как и положено по должности. И, естественно, все почитатели Духанина - старшина Медведь, сержант Белостоцкий и подонок Олифиренко всеми устремлениями выражали ему свою признательность, в то время, как лейтенант Фомин, лейтенант Минько и другие более или менее порядочные люди усматривали в Крутогорлышкине новый вариант Духанина и завязывать с ним отношения не спешили. А майор Билан его даже возненавидел. И майор, который сам был не особенно горазд на выдумки и с которым мы после истории с крысоловкой оставались тайными приятелями, попросил меня придумать Крутогорлышкину кличку покороче. Я долго ломал голову, пока не попался мне на глаза журнал "Крокодил" с карикатурой на генерала де Голля. Следует отметить, что в те времена отношение советских руководителей к прославленному генералу было более, чем прохладным. И его называли чуть ли не фашистом, не подозревая, что некоторое время спустя его назовут чуть ли не коммунистом, хотя по своей глубинной сути это почти одно и то же. С листа журнала смотрел на меня генерал де Голль с таким же, как у Крутогорлышкина кадыком на длинной шее, с таком же огромным носом под цилиндрической с козырьком французской форменной фуражкой . Итак - де Голль. Я не мог и предположить тогда, сколько неприятностей принесет мне это такое удачное сравнение. Майор Билан пришел в восторг, и через непродолжительное время кличка "де Голль" так закрепилась за несчастным старшим лейтенантом, что не только недоброжелатели, но и верные его приятели, и даже сам капитан Духанин иначе его уже не называли.
Наступал 1953 год, подходил к концу первый год службы. В эти дни снизошло на меня вдохновение и я сочинил стихотворение, где добрые новогодние пожелания чередовались с желчными, ядовитыми, язвительными строками. Не был обойден моим вниманием ни один человек из личного состава батареи, от последнего солдата до командира батареи.
Есть в Сарыголе дом огромный
Три этажа имеет он,
Там сине-голубые волны
Играют пеной за окном.
Тот дом казармою зовется
Родным на время стал он нам.
Там резкий голос раздается
На подъеме по утрам.
Там дух Духанина витает,
Не уставая всех ругать.
Шальные мысли укрощает,
Своих-то мыслей негде взять.
И в недрах черепной коробки
Вес мозгового вещества,
Увы, намного легче пробки -
Торричеллевая пустота.
Главой упершись в потолок,
Достойный житель Сахалина
Де Голль там речь свою ведет
О службе и о дисциплине.
Там наш бессменный политрук,
Черпая в "Правде" вдохновенье,
Кропит, не покладая рук,
На ниве политпросвещенья.
И песнь избитую поет
О коммунизма победе,
Которой баюкают глупый народ,
Чтоб он не требовал хлеба.
В этой последней строфе я вольно перефразировал Гейне, но пусть мне простится этот полуплагиат, ибо все предыдущее и последующее - исключительно мое, выстраданное и прочувствованное. И дальше следовали уже выветрившиеся из памяти строки о каждом сослуживце с краткой характеристикой и пожеланием счастья в новом году.Сначала я читал стихотворение украдкой, лишь избранным. Но по мере того, как успех его разрастался и превзошел все мои ожидания, я зарвался и стал читать его всем подряд. Опять я стал героем на время.
Во времена, когда малейшие предосудительные высказывания в адрес партии и правительства карались самым жестоким образом, и даже пирожок, завернутый в газету с портретом вождя, считался государственным преступлением, написать такое было равносильно самоубийству.
Я стоял на посту у знамени полка. Из всех постов этот считался у начальства самым почетным, а у солдат - самым нелюбимым. Ты весь на виду, ежеминутно снуют взад и вперед высокие и низкие чинуши, рядом - штаб полка и кабинет командира.
На стене висел мощный динамик, пришедший на смену устаревшей тарелке. Я стоял, переминаясь с ноги на ногу, украдкой совая в рот ириски, которыми, тоже украдкой, угостила меня Люда - вольнонаемная секретарша-машинистка. Из динамика лилась приятная нежная мелодия. Вдруг мелодия прервалась, послышался какой-то технический треск, и неожиданно зазвучал торжественный голос Левитана. Я был убаюкан мелодией и мысленно витал где-то на волшебных тропических островах, поэтому не сразу врубился в смысл передачи. Но голос диктора звучал торжественно, и в конце концов я стал вслушиваться. Резко и разоблачительно перечислялись фамилии врачей, в большинстве своем еврейские.
Распахнулась входная дверь, и в помещение ворвался подполковник Куцевой - начальник политотдела дивизии. Лицо его и вся нервно подергивающаяся фигура выражали крайнюю степень негодования.
- Сволочи, проклятые сволочи! - бормотал он и вдруг вперился в мою ярко выраженную еврейскую физиономию. Мне стало не по себе. Я едва не поперхнулся очередной ириской.
- Эй, кто там есть! Дежурный по штабу! - гневно заорал Куцевой. -Дежурный! Вы что, оглохли?
Перед полковником вырос бледный испуганный лейтенант Омельченко. Весь наш взвод был в тот день в наряде.
- Вы что, свихнулись, лейтенант? Вам что, заволокло мозги? Кого вы поставили у знамени? Какая преступная беспечность! Немедленно вызвать капитана Духанина!
Трясущийся капитан явился минут через 10. О чем они говорили с Куцевым, я не мог слышать, но, когда отворилась дверь штаба и оттуда вышел дрожащий с низко опущенной головой капитан Духанин, он бросил на меня такой испепеляющий взгляд , что я по-настоящему поперхнулся последней ириской. `
Как и тогда, летом, после откровений Духанина мне захотелось бежать. Как и тогда блуждали в моей воспаленной голове хаотические мысли. Именно тогда мне страстно хотелось в Израиль. И, как и тогда, я никуда не бежал. И не шел к московскому поезду. Я пошел к Ивице.
Ивица была завербована на феодосийскую табачную фабрику в числе других девушек из какого-то венгерского села под Ужгородом. Я познакомился с ней во время очередной самоволки, так как после появления в батарее Духанина о легальном увольнении мне нечего было и думать. Общежитие табачной фабрики находилось по ул.Бассейной. В Феодосии вообще наименование многих улиц было связано с бассейнами. Была там Большая бассейная, Малая бассейная, Белая бассейная и просто Бассейная, хотя, разумеется, ни больших, ни малых, ни белых бассейнов там и в помине не было. Ивица была мне дарована, по-видимому, для того, чтобы как-то разнообразить постылые армейские будни. Я был для нее Толей. К чему ей было знать мое настоящее имя. Язык ее представлял собой пеструю смесь мадьярских, польских и украинских слов. И еще знала она еврейское слово "беседер", значение которого сам я узнал почти 40 лет спустя. Но для общения нам и не нужен был большой словарный запас, мы и так вполне понимали друг друга. Вахтерша тетя Надя знала меня как как облупленного и без всяких впускала в общежитие.
Нежно и ласково сняла Ивица напряжение, вызванное патриотическим гневом подполковника Куцеватого и многообещающим взглядом Духанина. После четырех я через известную лишь посвященным дырку в заборе возвратился в казарму.
Едва я успел раздеться и забраться на свою верхотуру, как зажегся свет и прозвучал резкий сигнал. Полк был поднят по тревоге и выезжал на стрельбы.
Я сидел на бортовой скамейке студебеккера у заднего края, как и положено шестому номеру. Колени мои сжимал карабин СКС, который выдали мне взамен автомата Калашникова, после того, как выдворили из отделения разведки. У ног, на ящиках со снарядами лежал мой вещмешок с привязанным к лямке котелком. Еще шесть человек в такой же позе и с таким же снаряжением сидели рядом, тесно прижавшись друг к другу. Дул резкий холодный нордост, противный мелкий дождь переходил в мокрый снег. Потом ударил мороз, и пропитанные влагой шинели оледенели и стали негнущимися. Позвякивали на ухабах сваленные в кучу лопаты и кирки, послушно тащилась сзади зачехленная восьмидесятипятка. Мы миновали Старый Крым и двигались к Белогорску.
- Батарея, к бою! - Машины круто развернулись, мы отцепили пушку и вручную покатили на позицию. Я расчехлил дульный тормоз, замковый снял чехол с казенника, наводчик установил панораму, и все мы быстро врыли сошники в мерзлую землю. Каждый занял свое место. В считанные минуты орудие было готово к бою.
Проверяющий с целой свитой сопровождающих придирчиво осмотрел выбранную позицию, проверил готовность орудия сделал мл.сержанту Светличному какое-то замечание, но, в общем, остался доволен.
- Командиры орудий - к командиру взвода! - Лейтенант Омельченко дал указания, которые получил от командира батареи, и мы, зачехлив и подцепив пушку, развернулись на 180 градусов и двинулись назад. Не доезжая Феодосии, свернули направо и мимо одиноко стоявшей полуразрушенной церквушки двинулись в сторону Коктебеля. Открылись причудливые верхушки гор. Слева показалась одна невысокая двуглавая, до невероятности напоминавшая своей формой ту часть человеческого тела, которую строгие родители выбирали для наказания непослушных детей. Выросший между двумя половинками кустик еще больше подчеркивал это сходство.
Студебеккер неожиданно тряхнуло и занесло, и мы едва не влепились в скалу. Оторвалась и перевернулась следовавшая за нами пушка. Это наш шофер Братусь , засмотревшись на бесстыдное творение природы, не удержал машину на скользкой дороге. К счастью для Братуся, пушка не пострадала, но лежала перевернутая у самого края обрыва. Мы осторожно продели трос в сошники, другой его конец закрепили к машине, аккуратно вытащили пушку и поставили на колеса. Проезжая мимо злосчастной горы, Братусь молча погрозил ей кулаком.
- Батарея, к бою! - На этот раз пришлось занимать позицию на более длительное время. Машины ушли в укрытие, а мы начали окапываться. Надо было на полтора метра вгрызаться в грунт и расчистить площадку для кругового обстрела. Пока проверяющий и его компания попивали чаи в своей утепленной машине, мы долбили проклятую крымскую землю, состоящую из мерзлой глины вперемешку со щебенкой и камнем. В ход шли и ломы, и кирки, и лопаты. Несмотря на лютый холод, мы промокли от пота и работали в одних гимнастерках. Когда укрытие было готово, мы накрыли его вместе с пушкой маскировочной сеткой. Теперь наводчик, кроме панорамы, установил еще и оптический прицел для стрельбы прямой наводкой. Мы дали несколько залпов, снялись с места и понеслись на мыс Чауда.
Через неделю после учений я схватил двустороннее воспаление легких. Я не заболел тогда, когда мороз превратил мою мокрую шинель в жесткий скафандр, и не тогда, когда долбил мерзлую землю на ледяном ветру, а тогда, когда, находясь в наряде на кухне, выпил стакан ледяной воды. Меня отправили в гарнизонный госпиталь на Белой бассейной. Целую неделю не спадала высокая температура. Мне делали уколы и поили отвратительными порошками, после которых становилось еще хуже. И лишь когда я стал выбрасывать эту гадость за окно, я стал понемногу приходить в себя. Через неделю я стал подниматься, а еще через несколько дней уже ходил по палатам. Прогуливаясь по вестибюлю, я лицом к лицу столкнулся с нашим командиром полка полковником Тихомировым. Как ни странно, но он, в подчинении которого было более тысячи человек, узнал меня и даже запомнил фамилию.
- А, это ты, рядовой первой батареи, Конрад, кажется?
- Так точно, товарищ полковник, рядовой Конрад.
- Ну и ловко же ты тогда поддел своего командира с крысоловкой. И он не съел тебя после этого?
- Пытался, товарищ полковник, но я, как видите, хоть и в госпитале, но еще жив.
- Вижу, вижу, - сказал он с улыбкой. - А что у тебя?
- Воспаление легких, товарищ полковник.
- А у меня опять старое, - с грустной улыбкой сказал Тихомиров. И, дружески похлопав по плечу, пригласил к себе в палату.
Во время боев за Варшаву Тихомиров, тогда еще капитан и командир гаубичной батареи, был тяжело ранен, и тело его было буквально нашпиговано осколками. Каждые 2 -3 года у него извлекали понемногу это проклятое железо, но никак не могли очистить окончательно.
Полковник достал из тумбочки копченую колбасу черную икру, балык и свежие красные помидоры - это в январе-то!
- Угощайся, Конрад. Ты в шахматы играешь?
- Простите, товарищ полковник. Я знаю, что конь ходит кочергой, а офицер - по диагонали.
- Так ты и вправду хохмач большой. Жаль, однако, что не играешь в шахматы. Вчера только выписался мой постоянный напарник - Михельсон, между прочим, связист из саперного батальона. Чем же мы будем заниматься? Ты хоть анекдоты знаешь?
- Гораздо лучше, чем шахматы, товарищ полковник.
- Ну, валяй, рассказывай.
Мне неудобно было злоупотреблять расположением полковника и его копченой колбасой, но он хмурился, если я не являлся к нему в палату со свежим анекдотом. Когда мой запас произведений этого жанра истощался, я начинал импровизировать или рассказывать ему содержание прочитанных книг.
Судьбе, по-видимому, было угодно свести меня с полковником Тихомировым и снискать его расположение неспроста. Потому что, как только я выписался из госпиталя, меня сразу же вызвали в политотдел дивизии. Бледный, худой, не совсем еще оправившийся после болезни, стоял я перед высокопоставленными зубрами, кидавшими на меня уничтожающие, полные ненависти взгляды, и не понимал, что случилось и зачем меня сюда вызвали. За столом сидел подполковник Куцевой, справа от него - майор Побединцев - начальник контрразведки дивизии, а слева - какой-то неизвестный мне тип в чине подполковника, худощавый, темный с неподвижным почти коричневым лицом. Какой-то немой ужас исходил от этого человека. Еще несколько высших офицеров сидели за столом.
- Фамилия, имя, отчество, год и место рождения? - спросил Куцевой.
- Конрад Виля Айзикович, 1932. Родился в с.Калининдорф Херсонской области.
- Чем занимались до армии?
- Учился в Херсонском Судомеханическом техникуме.
- Кто ваши родители? Где работают?
- Отец - Конрад Айзик Азриэлевич, 1903 г. Работает на херсонской промбазе грузчиком. Мать, Мазлина Роза Мееровна - домашняя хозяйка.
- У вас есть друзья? С кем вы советуетесь, делитесь, проводите свободное время?
- Я стараюсь быть в хороших отношениях со всеми, особых друзей у меня нет.
- Так кто же вас надоумил написать такой пасквиль?
Ах, вот оно что! Значит, вся эта канитель - из-за моего новогоднего стихотворения. Какой-то патриот уже успел донести. Интересно, кто же? И в моей голове промелькнула одна догадка: Олифиренко. Ну да, кто же еще.
- Почему вы молчите? Отвечайте, кто надоумил вас написать стихотворение?
- Никто, товарищ подполковник. Я с детства занимаюсь рифмоплетством и сам, без чьей-либо указки, написал новогоднее поздравление.
- И допустили непозволительные выпады в адрес командного состава? Вы оскорбили своего командира батареи. Вы оскорбили старшего офицера, обозвав его де Голлем. И, наконец, вы позволили себе кощунственно отозваться о светлом будущем всего человечества. Вы ставите под сомнение победу коммунизма.
Я молчал. Что я мог противопоставить столь убедительным доводам?
- Вы слушаете радио. Читаете газеты? Вам должны быть хорошо известны грязные дела изменников-космополитов и что затевали убийцы в белых халатах? И мы не допустим, чтобы в рядах нашей славной армии пробивались сорняки - всякие Менделевичи, Рабиновичи и Кигельманы.
Я начал медленно закипать.
- Почему вы, товарищ подполковник, приписываете мне чужие фамилии. Я - Конрад, а не Кигельман или Менделевич. И почему причисляете к убийцам и изменникам? Если я написал дружеские новогодние шаржи на весь личный состав батареи, так это что, убийство или измена? Командир батареи сам довел меня до такого состояния, что я не мог писать о нем иначе. За де Голля прошу прощения, виноват. А насчет сомнения в победе светлого будущего - это просто неудачная перефразировка из Генриха Гейне.
Это продолжалось долго. После насмешливых высказываний по поводу того, что мой отец недавно находился в заключении и что яблоко от яблони недалеко падает, я перестал отвечать на вопросы, замкнулся и ушел в свои мысли. Опять я представил себе необъятную Вселенную и затерянную в ней маленькую песчинку - нашу планету. Как незначительна она в масштабах необъятности, какими мелкими являются населяющие ее люди с их ничтожными проблемами. Мне опять стало легко и весело. Я молча улыбнулся и прямо из политотдела под конвоем какого-то ефрейтора зашагал в подследственную камеру при гарнизонной гауптвахте.
18 суток просидел я под следствием, 4 раза представал перед полит.зубрами дивизии. Тем, что я не попал в штрафбат я обязан пламенной речи лейтенанта Фомина, трезвым доводам лейтенанта Минько и весомому слову полковника Тихомирова. Даже охаянный Де Голль высказался в мою защиту, и только капитан Духанин настаивал, чтобы меня судили.
Я от всей души чистосердечно извинился перед Крутигорлышкиным, оба мы расчувствовались, даже прослезились и крепко пожали друг другу руки. Где вы сейчас, лейтенант Фомин и лейтенант Минько? Я больше никогда не встречал вас после демобилизации. Но где бы вы ни были, знайте, что живет в Израиле человек, который, может быть, являлся лишь эпизодом в вашей армейской жизни, но который вспоминает вас с глубокой благодарностью.
В начале марта мы выезжали в зимние лагеря на Ангарский перевал. По радио ежечасно зачитывали бюллетени о состоянии здоровья вождя. Смерть Сталина застала нас в дороге. Зима в 53-ем была снежной и суровой, а в горах - тем более. Мы выбрали ровную площадку, расчистили снег и натянули палатку. Спали, не раздеваясь, в сапогах и шинелях, накрываясь сверху матрасами, но все равно мерзли ужасно. Морозы чередовались со снежными бурями, горные дороги и тропы замело, и нам приходилось разгребать снег и по оледеневшему грунту вручную тащить пушки на позиции. Пропала куда-то весна, и неуемный холод не отпускал нас ни днем, ни ночью. Лишь на второй неделе апреля лопнули морозы и с гор побежали ручьи. Снег потемнел, затвердел и начал понемногу оседать.
В Феодосии меня ожидала куча писем из дома и извещение на посылку. Я поровну поделил ее содержимое между членами нашего расчета. По неписанным армейским законам, так поступали все, за исключением разве что Олифиренко, который прятал полученное и ночью тайком жевал под одеялом.
В первый же вечер я пошел в самоволку. Мне следовало бы быть особенно осторожным после посещения политотдела и пребывания в подследственной камере, но я уже долгое время не видел Ивицу, да и осторожность не входила в превалирующую черту моей натуры, в то время, по крайней мере.
Тетя Надя восседала на своем обычном месте и лениво переругивалась с какой-то полной, грудастой цыганского типа девицей . Мое появление вызвало у вахтерши грустную понимающую улыбку, и я сразу понял, что что-то случилось.
- Здравствуй, Толик! Где ты пропадал все это время?
- Мы были в зимних лагерях, тетя Надя. Ивица у себя?
- Как ты похудел, бедняга. Вас что там не кормили?
......в тексте отсутствуют 3 страницы.......
.... места на земле и не перевелись еще каменные привидения. А прямо на западе глядели друг на друга фантастические скалы, чуть потеснившись, чтобы не раздавить узкую ленту проходившего между ними шоссе.
В один из дней мы с Жорой Мисиковым взобрались на вершину Чатыр-Дага. Жора - потому что был осетином и вырос среди гор, а я, потому что как впервые увидел горы в Мин.водах, полюбил их и продолжаю любить по сей день. Мы взбирались по гребню и хорошо были видны на фоне предвечернего неба. Вся батарея следила за нами и после возвращения и легкого нагоняя за самовольную затею все пожимали нам руки.
Любитель природы и путешествий, лейтенант Фомин устроил нам экскурсионный поход в Красные пещеры и поездку в Бахчисарай. А в свободное от занятий и стрельб время мы паслись на полянах северного Демерджи, где в обилии росла земляника.
Осенью, когда командиру нашего 2-го взвода, лейтенанту Омельченко, пришло в голову жениться, ему дали 3 дня на свадьбу. Он упросил Крутигорлышкина, чтобы тот дал ему на эти дни меня в качестве, так сказать, технического помощника. Свадьба должна была состояться в Новороссийске, где проживали родители будущей мадам Омельченко. До Керчи мы ехали на попутке. Так как паромной переправы еще не существовало, мы катером переправились в Тамань, который своей мрачностью и унылым ландшафтам в точности соответствовал описанию М.Ю. Лермонтова. Затем попутной машиной глубокой ночью прибыли в станицу Крымскую. И лишь на следующее утро добрались до Новороссийска.
Дом, где проживали родители невесты лейтенанта, представлял собой узкое низкое строение барачного типа на южной окраине города. Вдоль длинного коридора с правой и левой стороны шли бесчисленные пронумерованные двери, открывавшие вход в клетки, которые неискушенные жители называли комнатами. Свадьбу справляли в двух комнатах. Открыли настежь двери, расставили столы и длинные деревянные скамейки. Я помог сервировать столы, сочинил поздравительное четверостишье и попытался затеряться среди гостей. Но вскоре понял, что не приносит мне радости сидеть среди пьяной казачны, когда добрая дюжина их уже валялась под столом, а сохранявшие еще вертикальное положение продолжали заливать свои глотки мутным противным самогоном и горланить во весь голос:"Каким ты был, таким ты и остался". Двое уже успели подраться, сначала вроде бы шутя, затем - вполне серьезно, и на белой скатерти между бутылками и закуской заалели кровавые пятна. Я отыскал бутылку шампанского, видимо, попала она сюда по недоразумению и, как и я, была здесь чужеродным элементом, так как ни один уважающий себя казак не станет пить подобную ерунду, если есть на столе самогон. На закуску я взял баночку печени трески и кусок домашней колбасы и попросил своего еще не совсем готового лейтенанта определить меня куда-нибудь на ночь. Омельченко отвел меня в противоположный конец барака, ввел в комнату-клетку, где раздевались гости, и, виновато улыбаясь, запер дверь с наружной стороны. Я уселся на деревянный топчан и понемногу начал тянуть полусухое шампанское, закусывая колбасой и печенью трески. После того, как я опорожнил бутылку, меня немного разобрало. Я подстелил под бок чье-то пальто с чернобуркой и заснул безмятежным сном.
Среди ночи я проснулся и после опорожненной бутылки захотел в туалет. Дверь, однако, была заперта снаружи. Я хотел кого-нибудь позвать, но мой голос тонул в раздававшемся в противоположном конце барака пьяном реве бесконечной "Каким ты был..." Потом, правда, пошла "Ой, цветет калина в поле у ручья". Но легче мне от этого не стало. Я ерзал, корчился и метался. Что было делать? До рассвета еще далеко, да и кто мог гарантировать, что "Ой, цветет калина..." отцветет утром. Когда терпеть стало совсем невозможно, я облюбовал угол - не пропадать же мне из-за условных приличий в 21 год - но вдруг вспомнил о пустой бутылке из-под шампанского. Потом глянул вверх и обнаружил в окне открывавшуюся форточку. Как просто! И как я сразу не догадался? И наполненная мною бутылка вылетела в форточку.
Сразу же после свадьбы лейтенант Омельченко, я и еще два человека были отправлены в командировку в Херсонскую область за молодым пополнением, и мне представилась возможность 3 дня побывать дома.
По возвращении в полк мы застали окончившего курсы Духанина уже в чине майора. Потом пришел приказ о присвоении личному составу 1-ой батареи званий младших лейтенантов запаса и демобилизации. А мне присвоили звание младшего сержанта и перевели в линейную батарею. Духанин не извел меня и не спихнул в штрафбат. Но он сделал мне лишний год службы.
Моросил мелкий осенний дождик. Я стоял на перроне и прощался со своими сослуживцами. Как никак два года мы были вместе и в зной, и в холод, когда тесно прижавшись друг к другу спали , не раздеваясь, в палатках и ели из одного котелка. Некоторые даже прослезились, и все обещали писать.
Меня забрал майор Билан в 7-ю гаубичную батарею и сделал командиром отделения разведки. В моем ведении теодолит, буссоль, стереотруба, дальномер и бинокли. Шесть человек было у меня в отделении, и все разных национальностей. Oсетин Тогузов литовец Тиюнайтис, русской Капралов, украинец Логвиненко, грузин Эристави, татарин Губайдуллин и еврей - я сам.
Теперь на стрельбах я должен был растрассировать и отрыть со своими людьми наблюдательный пункт, замаскировать его, установить приборы и в ходе стрельбы засекать разрывы и давать довороты на цель. Кроме того, я еще исполнял обязанности вычислителя, так как после демобилизации алкоголика Храпченко майор Билан так и не подобрал на эту должность грамотного человека.
Этот период был, пожалуй, самым легким за весь срок моей службы, если вообще службу можно считать легкой. Не довлел уже надо мной краснорожий Духанин, майор Билан относился ко мне исключительно хорошо, командир взвода управления, лейтенант Тельных - и того лучше. Ребята в моем отделении подобрались хорошие и дружные, и даже языковой барьер не был помехой. Казалось, и сама природа стала благоприятнее. Не было в эту зиму больших морозов, да и зимних стрельб было немного.
Я стал меньше бегать в самоволку - не хотелось подводить хорошо относящихся ко мне командиров. Летом я часто после интенсивных занятий водил свое отделение на море или проводил занятия в местах, где можно было хорошо отдохнуть. Много раз водил я их в галерею Айвазовского и с удовольствием объяснял моей разноязычной публике содержание и смысл картин.
В июле меня и мл.сержанта Доценко вызвали в штаб полка. Начальник штаба, подполковник Крепотин, дал нам указание принять группу из 50-ти человек, освобожденных по амнистии. Они должны были пройти трехмесячную военную подготовку. Те, кто смотрел фильм "Холодное лето 53-го", может понять, какой подарок подсунули мне под конец службы. Среди этой разношерстной массы были и не совсем мирные, и настоящие головорезы. Но приказы не обсуждают, и мы приняли эту группу, разделив ее поровну. Младший сержант Доценко был парень принципиальный и бескомпромиссный. Кроме того, он только недавно окончил сержантскую школу и действовал строго по уставу, как будто перед ним были молодые новобранцы. Поэтому он продержался на вверенной ему должности неполных 3 недели. И то, что остался в живых, говорило о том, что ему крупно повезло. У меня, более умудренного жизненным опытом, и обладателя мягкого характера, все было несколько иначе. Я уводил свою группу далеко вдоль золотого берега и там проводил занятия. Я не особенно морил их строевой подготовкой, которая , по сути, никому и не нужна, а отпущенным на свободу уголовникам - тем более. Большее внимание уделяй я изучению оружия, пистолета ТТ, карабина СКС и автомата Калашникова, пользованию противогазом и индивидуальными пакетами, некоторым приемам рукопашного боя. И эти, более близкие им по духу темы они воспринимали с интересом. После непродолжительных занятий я выставлял часового, а все остальные, и я в том числе, купались в море, потом садились в кружок, и они рассказывали мне жуткие истории из своей лагерной жизни. И таким образом, на фоне незадачливого уставника Доценко я выглядел в их глазах в несколько в лучшем виде. Они были в основном из расположенных неподалеку крымских сел, и в выходные я иногда отпускал их по двое или по трое домой, и в благодарность они приносили мне арбузы, дыни, виноград и самогон, который сами же и выпивали.
Однажды во время очередных перерывов между занятиями на берегу моря они показали мне свои способности. Я сидел на камне и знал, что сейчас со мной что-то будут делать, и поэтому был начеку. Но, тем не менее, увидел через минуту свои часы и служебную книжку в руках у Клопа - так называли они между собой рыженького плюгавенького коротышку Пономарева. Это просто граничило с чудом, такая отточенная ловкость рук. От некоторых из них я потом, уже демобилизовавшись, получал письма.
В октябре 1954 года пришел приказ о демобилизации. В последний раз я прошелся по набережной, по всем Малым, Большим и Белым бассейным, насмотрелся на мыс Ильи и мыс Чауда и сел на московский поезд в тот предпоследний вагон, на подножку которого я когда-то не сумел вскочить.
В Джанкое я пересел на пригородный и поехал на Пойму, а оттуда речным трамвайчиком - в Херсон.
20-го октября в осенний солнечный день снова увидел я Привозную церковь, башню горсовета и знакомые улицы родного города.