Время, люди, мысли
Время, люди, мысли
Часть I
Страницы жизни
«...Был Киев первой любовью, Незабываемой вовек» (Семен Гудзенко)
На склоне лет время ускоряет свой бег. Поэтому так хочется предаться воспоминаниям, рассказать людям о пережитом. Для этого совершенно не обязательно быть героем, совершившим необычайные подвиги. Свидетельство участника, просто только очевидца событий может стать богатым источником для историка, исследователя. На долю моего поколения выпали тяжкие испытания. Вспомнить есть о чем: как будто случайная встреча, незначительный, но характерный штрих, небольшая, но знаменательная деталь — из всего этого, собственно, и составляется представление о времени, эпохе.
То, что делали, как жили люди еще вчера, уже называется Историей. Историю творят народы, люди, история же учит людей. Ее уроки — бесценны, ибо она являет собой память народа, его достояние. Без нее нет и не может быть связи времен, преемственности поколений. Историческая память народа, в конце концов, складывается из памяти отдельных людей.
Но есть еще соображение, так сказать, личного порядка: хоть и пишешь «наедине с собой», пишешь не только для себя или для историка, если к нему попадет твой рассказ, хочешь как бы продлить свою жизнь. Ведь далеко не всем суждено «ожить» в мраморе или бронзе. Вот и стремишься оставить после себя вещественный след своего пребывания на земле, правдивый, бесхитростный, в чем-то даже исповедный рассказ об увиденном, пережитом, проделанном.
Сразу оговорюсь: я не заглядывал в документальные материалы, не сверял того, что сохранила память, с официальными данными, поэтому возможны смещения дат, некоторые хронологические или даже фактические неточности. Но нет в моем повествовании заведомой неправды, желания покрасоваться, быть (или казаться) лучше, чем был и есть на самом деле. Еще одно: так получилось, что моя жизнь поделилась поровну между Киевом и Пензой. Оба эти города дороги, важны и значительны для меня, каждый в своем роде.
Вот после этих небольших предварительных замечаний и поведу рассказ. Прежде всего о своей семье.
Мой отец, Петр Исаакович, учил меня не скучными наставлениями, а своим примером — никогда не подлаживаться к мнению других, как бы высоко они ни стояли в жизни, при всех обстоятельствах иметь свою голову на плечах, собственную точку зрения. Сам он, провинциальный звенигородский юноша, проявил недюжинное упорство и завидную настойчивость с тем, чтобы выйти за пределы тогдашнего традиционного образования в школе, где главным предметом был талмуд. 16-летним он по-настоящему взялся за русский язык, литературу, математику, историю. То есть, пошел по пути общего светского образования, что было уже само по себе в той среде и в ту пору, в конце XIX века, редким исключением.
Закончил экстерном Уманскую гимназию в 1907 году, имея уже семью, дочь. Хотел продолжать образование в Университете, стать юристом, но не попал в заветную 5-процентную норму. Поехал в Петербург к министру просвещения Кассо. Имя его стало нарицательным, одиозным даже в то время, когда недостатка в мракобесах, обскурантах в России не было. Тот его вежливо выслушал и сказал: «Единственный совет, молодой человек, который я могу дать, — креститесь».
Отец не был религиозным, но и приспосабливаться с помощью религии не пожелал и потому совета Кассо не принял. В равной мере отверг предложение уманской еврейской общины стать казенным раввином. В то время это было связано с отправлением обязанностей по регистрации актов гражданского состояния (рождение, бракосочетание, смерть). И поступил в Киевский Коммерческий институт. И на жизнь вначале зарабатывал в качестве репетитора, давая уроки. Так, по кондиции, как тогда назывались соответствующие соглашения, он в Умани готовил к переэкзаменовкам купеческих и помещичьих оболтусов, случайно именно там я и родился. Кстати, с той поры мне ни разу не довелось побывать на своей родине. Будучи студентом, отец служил конторщиком у строительных подрядчиков, в частности у одного из самых известных в Киеве — Черноярова.
Что еще следует сказать об отце? Он не был изворотливым, пронырливым, не был гибким приспособленцем, способным ради успеха пойти на сделку с совестью, поступить бесчестно, не обладал практической сметкой, что я по-детски понял с малых лет.
Жили мы недолго во флигеле дома № 17 по Кузнечной улице (теперь Горького). Об этом времени я, конечно, ничего определенного не знаю. В памяти остались одни путаные обрывки. Но дом хорошо известен: лет шести из-за болезни сестры скарлатиной я временно поселился у родственников в том же доме. Там был лифт! Редкое по тем временам устройство. Я не отрывался от него: вначале ездил с лифтершей, развозя жильцов, а потом, войдя в доверие, и без нее поднимал пассажиров. На вопрос: «Кем ты хочешь быть, мальчик?» уверенно отвечал: «Лифтером». По сравнению с такой блистательной перспективой даже карьера пожарного, владевшая мечтами и думами моих сверстников, казалась мне ничтожной.
С 1911 года в течение 30 лет мы жили постоянно на Мариинско-Благовещенской (ныне Саксаганского), дом № 37. Два слова о моей улице. Проложили ее в 40-е годы 19-го века в связи с освоением так называемого «Нового строения». Первоначально она состояла из двух частей, которые назывались — Малая Жандармская и Большая Жандармская. Разделила их Тарасовская улица. Затем обе части слились в одну — Жандармскую, а в 90-е годы она стала именоваться Мариинско-Благовещенской. В советское время в память о замученном гайдамаками Леониде Пятакове ей присвоили его имя, потом она получила название в честь знаменитого актера и режиссера украинского театра Саксаганского.
Моя улица связана с очень многими замечательными и выдающимися людьми. Судите сами: в № 20 жил А. Г. Шихтер, профессиональный революционер, видный партийный и государственный деятель; в № 22 — Г. М. Козинцев, прославленный режиссер театра и кинематографа, у него в этом доме часто бывал Илья Эренбург, женившийся в конце концов на сестре Григория Михайловича — Любе; в № 27 некоторое время жил классик еврейской литературы Шолом-Алейхем; в № 33 часто бывал и одно время жил в доме своего тестя талантливый писатель Исаак Бабель; в № 44 работал герой при жизни и бессмертно Николай Алексеевич Островский, в № 95 жил великий композитор Николай Витальевич Лысенко; в № 97 жил известный ученый и общественный деятель Драгоманов, дядя Леси Украинки, там жила и великая поэтесса. Да, не каждая улица может похвалиться такими земляками!
Память сохранила детские впечатления о первой мировой войне. Тем летом мы с мамой (отец оставался в Киеве) жили на даче в Люстдорфе, под Одессой. Обычно резвились на пляже, купались, играли. И вдруг весть о войне, потрясшая всю страну. И мигом обстановка изменилась. У всех на устах разговоры (и опасения) о германских крейсерах «Гебен» и «Бреслау», якобы проданных Турции, но с прежними, немецкими командами.
Крейсеры рыскали в черноморских водах. Жителям строжайше запретили зажигать на верандах и в комнатах, выходящих окнами в сторону моря. Тут уж было не до дачи. Мама собрала своих детей, мы с большим трудом втиснулись в битком набитый вагон и вернулись в Киев.
Киев стал основной тыловой базой Юго-Западного фронта. В городе появилось очень много лазаретов. Беда и страдание «увечных воинов», как тогда именовались раненые, бросались в глаза людям, особенно на фоне шикарной жизни скоробогачей — поставщиков всякого гнилья в армию, на чем они неимоверно наживались. «Земгусарами» называли целую рать чиновников из «Земского союза» и «Союза городов», нашедших на этой службе надежное укрытие от фронта.
Для народа, после непродолжительного шовинистического угара, раздутого властями, с каждым днем все явственнее становились бессмысленность и жестокость кровопролития. Все это, вместе с поражениями царской армии, способствовало нарастанию в стране недовольства, вызреванию революционных настроений и в солдатских окопах, и в тылу, где, как известно, буквально на глазах разваливались экономика и транспорт. Все острее становилась нехватка продовольствия, голод вступал в свои права.
Поначалу (мне было пять с половиной лет) я занимал «оборонческие» позиции. Неподалеку от нашего дома (чуть выше Караваевских бань) располагалось воинское присутствие. Я часто стоял у ворот, с интересом наблюдая за построением и строевой подготовкой солдатских команд, иногда даже входил — часовой меня не останавливал — в обширный двор, угощал махоркой и дарил маленькие книжечки папиросной бумаги «нижним чинам», отправлявшимся отсюда «на позиции». Посылал и туда кисеты с той же махоркой и вложенными в них пятаками. В те годы мне трудно было, конечно, в полной мере оценить чудовищность и пагубность войны. Но здравый смысл проявился уже тогда, когда однажды при разговоре взрослых сказал: «Я не понимаю, если Вильгельм поссорился с царем, почему бы им не решить спор между собой на кулачках, как мы делаем во дворе, зачем солдаткам убивать друг друга?»
Правда, это не помешало мне годом ранее проявить свои «верноподданнические» чувства, когда, поднятый отцом на плечи, я бурно приветствовал царя. Николай Второй со всем «августейшим семейством» прибыл в наш город «поклониться киевским святыням» в связи с торжествами по поводу 300-летия дома Романовых. В ожидании проезда царя (маршрут был заранее объявлен) местные жители собрались на тротуарах за плотными рядами дворников в белых фартуках, с огромными бляхами на груди, городовых и каких-то очень прытких, с бегающими глазами, молодых людей – тогда я еще не знал, что их зовут «филерами».
Мы с отцом, матерью и сестрой стояли напротив нашего дома по Мариинско-Благовещенской. Поскольку кортеж двигался со стороны Б. Васильковской (теперь Красноармейской), с четной стороны улицы было лучше видно. Хорошо помню, что в первой коляске сидели справа царь, царица, наследник Алексей, а рядом с кучером, лицом к царю, как пояснил мне отец, дядька – матрос с царской яхты, приставленный к цесаревичу. Следом за ними царские дочери, придворные дамы, свита. Я разглядел Николая, с рыжеватой бородкой и усами, раскланивающегося по обе стороны. На углу Кузнечной на наших глазах произошел инцидент, когда какая-то женщина, прорвавшись сквозь заслоны, подбежала к царской коляске. Ее мгновенно охватили, но царь кивком головы и движением руки заставил замереть на месте стражей порядка и принял из рук просительницы прошение на «высочайшее имя», как выражались в то время. Я кричал «ура», но глазами впился в наследника, тогда 9-летнего мальчика: он мне был ближе всех остальных участников этого действа.
Ни отец, ни стоявшие рядом с нами соседи по дому – это я твердо помню – «ура» не кричали. Отсутствие энтузиазма у жителей своим усердием по долгу службы с лихвой возмещали городовые и дворники, к могучему реву которых, повинуясь извечному обезьяньему инстинкту подражать, присоединился и я.
Спустя пять лет, в июле или августе 1918 года, в «Киевской мысли» целая полоса была отведена казни семьи Романовых. Содрогание, душевное смятение вызвали у меня строки, сообщающие о насильственной депортации царской семьи. И она рухнула, когда развалился большой исполин, такой удивительный, страшный, и такой могучий, особой, деспотической державой, как царская семья, дружившая с народом и неразрывно связанная, а также несколько десятилетий державшая верх пролетариата. Придя год спустя, где так много может быть шире дано государственным гражданством, против как социалистический тотальный террор — «иерархический недворушник». И как перекликаются потрясенное чувство девятилетнего мальчика, читавшего его глазовое описание казни в Екатеринбурге со зрелыми, выношенными мыслями, чтобы вечным и заведомым подлецом, вот две строки из стихотворения А. И. Недогонова (1973): «Вскочила алая заря / И отцвела день-вещун... / Не таишь мне горюшку-горе, / Не таишь мне мальчика Арешу. / Прочь так много крови зря, / Ну как тут небесслезно? / Не таишь мне батюшку-царя, / Не таишь мне матушку-Россию!»
Очень много всяких зрелищ состоялось в дни пребывания в Киеве царя. Запомнилась мне Всероссийская выставка, проведенная в Алексеевском парке – это у склона Черепановой горы. (После революции здесь был оборудован «Красный стадион», на котором, до появления ровно 50 лет назад стадиона «Динамо», разыгрывались главные футбольные баталии с участием таких популярных в то время и любимых игроков, как Костин, Бойко, Вардадым, Емельзон – «Куча-цыган», Свиридовский – «Мишка-Карлик» и другие. Впоследствии здесь вырос знаменитый наш «стотысячник» – Республиканский стадион).
На выставке всегда было многолюдно, помимо киевлян, ее посетили в течение 5 месяцев работы десятки тысяч людей отовсюду. Привлекали многочисленные аттракционы: «Чертово колесо», «Комната смеха» и другие. А в центре выставочной площади известная парфюмерная фирма Брокар соорудила фонтан, из которого била не вода, а струя из духов, заполняя бассейн. Посетители, независимо от общественного положения и возраста, неизменно макали носовые платки.
Большой успех у невзыскательных посетителей и, разумеется, ребятишек имел паноптикум с различными редкостными «монстрами». Мне также очень нравились цветные видовые картинки, которые открывались взору через два стеклянных глазка: тут и египетские пирамиды, и Эйфелева башня, и американские небоскребы, и африканские пальмы, и Неаполитанский залив, и многое другое. Правда, имелись и такие ящички, доступ к которым был открыт «только для мужчин». Ни дети, ни дамы прильнуть к увеличительным стеклам не могли. (Впрочем, впоследствии, много лет спустя, обо мне «позаботились» за границей, где запретные картинки показываются во всех, посещаемых туристами, местах). И еще нравилась мне лотерея-аллегри, где розыгрыш происходил на месте, сразу же после приобретения билета.
И по сию пору помнится следующий любопытный эпизод. Как-то, во время очередного посещения павильонов выставки (кстати, один из них — Дворец физкультуры — сохранялся почти до конца 70-х годов), а обычно это было по воскресеньям, мои родители встретили знакомую супружескую чету и разговорились. Мне стало скучно и в поисках чего-то нового, интересного я пошел вслед за другими к большому деревянному, украшенному затейливой резьбой сооружению. Внутри моему взору открылась сцена, на которой в момент моего появления находилась обнаженная женщина с длинными рыжими косами. Тем временем, обнаружив исчезновение своего чада, мои встревоженные родители устремились на поиски. И, естественно, оказались в самом ближайшем павильоне, где, оказывается, проводился конкурс красоты. Вновь по-обезьяньи я вместе с другими зрителями поднял и свою руку. Это было голосованием в пользу рыжеволосой красавицы. И в такой позе и при данных обстоятельствах меня увидели папа с мамой. Из вечерней газеты родители узнали, что победительницей конкурса стала именно она — Клара Вольф из Одессы.
Но эта история имеет необычное продолжение. То ли там, на выставке, то ли позже в другом месте в нее влюбился будущий румынский король Кароль. Привез ее в Бухарест, правда, ко двору не допустил. Она приняла новую фамилию, собственно, свою прежнюю – Вольф («волк» по-немецки) переделала на румынский лад – Лупеску («лупу» – волк). А когда в 1940 году Кароль окончательно понял, что в наш век профессия короля крайне опасна для жизни, он отрекся от престола в пользу своего сына Михая и покинул Румынию, оставив в ней свою супругу-королеву, но взял с собой в Париж мадам Лупеску. Вот конец истории, начавшейся при «моем участии», когда я тоже подал свой голос на конкурсе красоты за Клару Вольф...
Вскоре после посещения Киева царской фамилии в городе состоялся провокационный «процесс Бейлиса». Тихий, незаметный, бесцветный приказчик кирпичного завода Зайцева еврей Мендель Бейлис был обвинен в ритуальном убийстве христианского мальчика Андрюши Ющинского, «чтобы взять кровь для мацы». Обвинение состряпали с помощью подставных «свидетелей», главной из которых была содержательница воровского притона пресловутая Вера Чеберляк, соучастница злодейского убийства, члены черносотенного «Союза русского народа» при поддержке ни мало ни много, а самого тогдашнего министра юстиции Ивана Щегловитова, которого вся Россия называла «Ванька-Каин». Не Бейлис сам по себе был нужен монархистам-изуверам, а обвинительный вердикт присяжных, который послужил бы сигналом к очередному еврейскому погрому, чтобы под шумок расправиться с «левыми смутьянами».
Большевики Киева и других городов России разоблачили лживость, абсурдность, политическое коварство «обвинения». С ними заодно были лучшие люди страны: Горький, Блок, Вернадский, Короленко... Знаменитый писатель специально прибыл в Киев и, как корреспондент «Киевской мысли», посетил места событий, был на всех заседаниях суда. Так появились блестящие очерки Владимира Галактионовича «На Дьякляновке», «Господа присяжные заседатели» и другие.
Общественный подъем в защиту Бейлиса в противовес грязной судебной затее, убедительность доводов целой плеяды выдающихся адвокатов, и прежде всего прославленного Корабчевского, повлияли даже на специально подобранный судебными властями состав присяжных из числа лавочников, домовладельцев, ломовых извозчиков и им подобных. Присяжные вынесли оправдательный вердикт, и суду ничего другого не оставалось, как тут же освободить Бейлиса из-под стражи. Затея погромщиков сорвалась. Это было победой всей прогрессивной России.
Вспомнить об этом неприятно: положили на длинный стол взрослого юношу, 18 с половиной лет от роду, совершенно голого, и человек полтораста, среди них немало женщин, окружили этот стол. Поленов, представляя врачам больного, говорил о том, что менингит не отразился на его умственных способностях. Молодая врачиха, должно быть, для того, чтобы окончательно увериться в этом, или, наоборот, «изобличить» профессора, задала мне едкий вопрос, на который я дал достойный, в том же тоне, ответ. Долго хранил в памяти и вопрос, и ответ. Теперь все выветрилось, но осталось общее впечатление: все присутствующие после моих слов разразились громким одобрительным смехом. А Поленов заключил демонстрацию следующими словами: «Убежден, что вы, коллеги, получили полное подтверждение справедливости моих слов об умственных способностях показанного вам больного». И что вы думаете? Врачи зааплодировали...
Хочется попутно подробнее рассказать о визитах к профессору Сергею Петровичу Федорову и профессору Турнеру. По дороге к Турнеру мы с мамой попали под проливной дождь. Промокли до нитки. Экономка и супруга профессора обсушивали маму, отпаивали ее чаем. Я прожил с тех пор почти 60 лет. Насмотрелся всякого и разного, а эта вроде бы обычная, житейская история не забывается: вежливость, радушие, заботливость к каким-то приезжим провинциалам. Вот она, подлинная российская интеллигентность, чистота помыслов и поступков, безо всякой примеси выгодного, расчетливого, корыстного!
Помнится и визит к профессору Федорову. В приемной привлекали внимание два портрета врача в разные годы, в различном положении. На одном Сергей Петрович в генеральском мундире старой армии при орденах и регалиях — он «лейб-медик его императорского величества». На другом — в красноармейской гимнастерке с орденом Красного Знамени на левой стороне груди — профессор Военно-медицинской академии. Таким он был, таким он стал, и профессор Федоров не хотел скрывать, утаивать первую часть своей жизни и не должен был ее стыдиться. Пока он выписывал мне назначения, я с его разрешения внимательно осмотрел кабинет, очень много картин и фотографий с дарованными надписями виднейших государственных, научных и военных деятелей тогдашней Европы. В частности, безрукого французского генерала По, которого лечил профессор.
Незадолго до поездки в Ленинград я прочитал вышедшую в Париже и изданную у нас книгу. В ней было много интересных подробностей о последнем периоде царствования Николая. В частности, речь шла и о том, как однажды Сергей Петрович срочно вызвали к наследнику в связи с очередным приступом гемофилии (кровоточивости). Подойдя вплотную к больному, профессор увидел нечто странное и дикое в этой блещущей чистотой обстановке: из-под подушки торчал засаленный жилет. На его вопрос, что это значит, ему смущенно ответили, что это вещь «святого старца» (Распутина), и она «должна отвести недуг...». «Или медицина, или эти шаманские штучки», – Федоров не побоялся произнести такие резкие слова в присутствии царицы, глядя ей прямо в глаза. «Талисман» убрали, и медик остановил кровотечение.
Я спросил Сергея Петровича, так ли все было? Он с улыбкой подтвердил, и мы заговорили с ним о только что опубликованной Госиздатом книге воспоминаний князя Юсупова об убийстве Распутина. Мы говорили с маститым ученым, великим хирургом, наверное, о полчаса.
А потом, естественно, захотелось посмотреть дворец Феликса Юсупова на Мойке, где в то время был дом Учителя. Мне повезло: гардеробщик, совсем не старый еще человек, оказался бывшим лакеем князя. Чем-то пришелся ему по душе, и состоялась одна из самых интересных экскурсий в моей жизни. Мой гид водил меня по всему дворцу. Он, в отличие от официальных экскурсоводов, не говорил о смене социально-экономических формаций, о последней стадии капитализма. Но я не был в претензии: зато показал мне все – личные покои, что где тогда было, зал домашнего театра. Но самое интересное приберег под конец. Это – нижняя полуподвальная столовая, где Юсупов «угощал» Гришку пирожными и любимой им мадерой с цианистым калием, затем стрелял в него; вестибюль, имевший парадный вход с Мойки и заднюю дверь во двор, куда после всего приполз Распутин, обнаружив какую-то сатанинскую живучесть. Повез меня и в гостиную на второй этаж, где тогда, в 1916 году, собрались заговорщики: великий князь Дмитрий Павлович, небезызвестный Пуришкевич, поручик Сухотин, доктор Лазаверт, в нервном ожидании сообщивший снизу, что с Распутиным покончено.
Я видел портреты Феликса и его жены красавицы Ирины. Пара – на загляденье! Много позже, лет через 20, в Крымском дворце Юсупова я перелистывал книгу почетных посетителей. В ней рукой Юсупова была сделана торопливая запись за несколько секунд до бегства в 1920 г. После того, как наши войска разбили врангелевцев и были уже на подходе. Вот эта запись: «Прощай, родина, прощай, навсегда!» – и две начальные буквы «э» и обрывистая линия. Не успел расписаться! Не в пример очень многим людям своего круга он понял, что возврата назад не будет! К чести его следует сказать также, что он выставил за дверь гитлеровского эмиссара, когда тот в 1941 году посетил его в Париже и предложил от имени фюрера участвовать в «походе» с обещанием Юсупову, что он чуть ли не займет престол Романовых. Что ж, вместе с убийством Распутина эти факты в биографии бывшего светлейшего князя Феликса Юсупова, графа Сумарокова-Эльстона поучительны!
Это после войны, когда многие русские эмигранты вернулись на Родину, поехал себе уговаривать Государь Неумева Потемкин в Россию, но тот упорно отказался, оказалось, что он там будет судить... За убийство Распутина!
Наступила пора определять меня в гимназии. Это было в учебном 1917-18 году, после свержения царизма и в канун Октябрьской революции. А гимназию родители выбрали Вторую. Полное ее название было таково – «Вторая мужская классическая гимназия». (Вот кратенькая справка о моей alma mater. Открыта была в 1834 году, первоначально находилась на Подоле, затем переехала на Крещатик и, наконец, в 1856 году получила собственное, специально построенное здание на Бибиковском – теперь Т. Шевченко – бульваре, 18. В то время он был ниже на два этажа).
Непростое это было дело – экипировка гимназиста. Надо было иметь зимнюю форму: шинель, фуражку – теплых шапок не полагалось носить, – когда наступали холода, на фуражку надевали башлык, концы которого заправлялись за хлястик шинели, можно было его носить откинутым на спину. Помимо суконных брюк и такой же гимнастерки, гардероб состоял еще из парадного мундирчика и летней формы из легкой хлопчатобумажной ткани. Да, еще неизменный ранец. Герб к тому времени уже убрали и на кокарде фуражки оставалась лишь цифра «2», подтверждая тем принадлежность к этой гимназии.
Тогда я, конечно, не знал, что мою гимназию закончили известный художник Орловский, академик Крымский, выдающийся полярник О. В. Шмидт, прославленный композитор Р. М. Глиэр, модный в свое время поэт Надсон. В приготовительном классе учился талантливый писатель Михаил Булгаков, переведший почему-то затем в Первую гимназию. Это дает повод остановиться на соперничестве между гимназистами Первой и Второй гимназий, бывших соседями: их разделяла лишь Владимирская улица. Соперничество вызывалось самыми непостижимыми, непонятными причинами. Но была и одна зримая, наглядная – зависть.
Первую гимназию хотели преобразовать в «императорский лицей», рассчитывая приурочить этот акт к торжествам по случаю 300-летия династии Романовых. Намерение так и осталось неосуществленным, все подпортила скандальная история с покушением на председателя совета министров империи Столыпина, когда он был смертельно ранен в Городском театре во время оперного спектакля, а через два дня умер в больнице Маковского, что была на нынешней улице Чкалова. Убийцей оказался эсер-боевик, запутавшийся в связях с охранкой и, согласно распространенной версии, действовавший не без ее ведома. Столыпин, убежденный монархист, сильный и волевой политик, как никто другой в высших сферах, понял, что с таким царем на троне, как Николай Второй, монархия неизбежно развалится. Он хорошо усвоил урок, преподанный революцией 1905-1907 годов, и будто бы замышлял даже устранение безвольного царя во имя сохранения и укрепления монархии.
(Хорошо помню памятник Столыпину перед зданием Городской думы. Едва научившись читать, не без труда разобрал надпись на постаменте: «Вам нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия». Эти слова Столыпин произнес в Государственной Думе, обращаясь к левым. Конечно, я приставал к отцу, чтобы он объяснил мне их значение. Как мог, отец постарался это сделать. Но постигнуть их смысл до конца я не смог. Не знал, и не мог знать, что этот «дядя» на постаменте, взиравший на Крещатик, изобретатель «столыпинских галстуков», а попросту говоря, вешатель, что его «отрубная система» предусматривала насаждение и укрепление кулацких хозяйств в качестве новой опоры самодержавия. Что под «великими потрясениями» он понимал и пытался предотвратить революционное переустройство всей жизни страны. А «великая Россия» для него замыкалась в черносотенном «Союзе русского народа», к созданию которого он приложил свои усилия. Полностью осознал, что они означают, когда памятник был снят почти одновременно с памятником Николаю Первому в парке. Это было в 1919 или 1920 году. При свержении монумента Николая Палкина я случайно присутствовал).
До сих пор отлично помню, как лечь руками с гранитного пьедестала, повязанный канатом, примыкавшим к «памятнику» в парке де-факто, стоявший во весь рост, с открытой головой, царь.
Неприятно поразили нецензурные выступления некоторых публицистов, экономистов в период перестройки и в выступлениях на Съезде народных депутатов по поводу экономических реформ, задуманных Столыпиным, проведи он которые, наша страна избежала бы потрясений. И уже просто возмутил программный призыв писателя Вал. Распутина, который воспроизвел – без ссылки, разумеется, на оратора – знаменитую фразу Столыпина: «вам нужны великие потрясения, а нам нужно – перестраховать (редакт. из Распутина) страна». Поправка – это хорошо, но всему есть мера!
Так или иначе, но убийцей был студент Богров, сын богатого киевского домовладельца и предпринимателя, выпускник Первой гимназии. Конечно, при таких обстоятельствах об «императорском лицее» не могло быть уже и речи. Но взаимная неприязнь между учащимися обеих гимназий продолжалась. Она принимала различные формы, обязательной оставалась непосредственная схватка обычно в середине сентября, вскоре после начала нового учебного года. Местом побоища был просторный сад Первой гимназии, Николаевский (теперь имени Т. Шевченко) парк и пролегавший между ними бульвар, тополя которого воспел великий Пушкин. Помните, о Марии (Матрене) Кочубей в «Полтаве»: «Как тополь киевских высот, она стройна».
(Строго говоря, при жизни Пушкина бульвара еще не было. Но тополя были, поэт их полюбил и обессмертил в своей поэме).
Я принял участие, по-видимому, в последнем в истории обеих гимназий сражении, в «войне Алой и Белой роз», как мы острили. Правда, первокласснику, одному из «кишат», не могли поручить непосредственную роль бойца. Я подавал каштаны и невероятно гордился сказанной мне честью. Насколько живучи традиции, можно судить по тому, что о битвах двух гимназий писал в своих воспоминаниях «Повесть о жизни», рассказывая о начале века, учащийся Первой гимназии Константин Паустовский...
Но тут разыгрались события, куда более серьезные, чем ученические бои. В Киеве в осени 1917 года установилось, по сути, троевластие: был комиссар Временного правительства, ему же подчинялся командующий войсками военного округа; была буржуазно-националистическая Центральная Рада, размещавшаяся в Алексеевском, потом Педагогическом музее, который соседствовал с Первой гимназией; был Совет рабочих и солдатских депутатов. Он-то и образовал Военно-революционный комитет, который возглавил Октябрьское вооруженное восстание рабочих и революционных солдат Киева. Восставшие победили, власть Временного правительства кончилась, командование военного округа бежало, но победу восставших вероломно присвоила Центральная Рада во главе с профессором Грушевским и писателем Винниченко, провозгласившая себя верховной властью на Украине.
(...Помню, как, проходя мимо Педагогического музея летом 1924 или 1925 года, я стал свидетелем киносъемки фильма о гражданской войне, одной из первых работ ВУФКУ – Всеукраинского фотокиноуправления. Сцена была такова: на пандус въезжал автомобиль и, стоя в нем, в толпе статистов, одетых как городские жители тех времен, обращался с зажигательной речью матрос, перепоясанный, как водится, крест-накрест пулеметными лентами. Эта сцена дублировалась многократно: то автомобиль не доезжал до середины последнего марша лестницы, то переезжал нужное место, а, главное, зеваки и мы, мальчишки и подростки, норовили попасть на передний план. Артисту-матросу надоела эта канитель, и он, обращаясь к нам, употребил довольно энергичное выражение, благо фильмы были немые. Я потом смотрел эту картину и все старался обнаружить себя среди назойливых зевак. Зато речь морячка получилась отлично: на его лице был неподдельный гнев, что вполне соответствовало сценарному замыслу).
В январе 1918 года, в ходе нового вооруженного восстания под руководством большевиков, Центральная Рада была свергнута. Ее руководители бежали. Трудно переоценить значение Январского восстания в борьбе за установление Советской власти в Киеве, на Украине. Победа восстания дала возможность Первому Советскому правительству переехать в Киев и объявить его столицей Украины. Оно называлось «Народный секретариат».
(Помню дом № 19 по Владимирской, в котором разместился «Народный секретариат». Там же работал ЦИК Советов Украины. Председателем ВУЦИКа с 1919 по 1938 год был Григорий Иванович Петровский, народ называл его «Всеукраинский староста». Дом, увы, не сохранился, был уничтожен в войну. Помню два бюста вождей революции, поставленные в маленьком скверике перед зданием. А также Колонну в честь революции и ее вождей, сооруженную на Караваевской (теперь Толстого) площади. Да еще бюст Карла Маркса перед Думой...)
Правительство состояло из 12 Народных секретарей. Председателем был Х. Г. Раковский, а с марта 1918 года Н. А. Скрыпник, народными секретарями были: Сергеев (Артем), по внутренним делам Евгения Бош (как о землячке, могу о ней говорить дважды – по Киеву и по Пензе, где она работала председателем губисполкома. Хорошо известны телеграммы и разговоры о ней по прямому проводу В. И. Ленина); по военным делам – Юрий Коцюбинский, сын знаменитого писателя и сам видный революционер-большевик; по делам просвещения В. П. Затонский; труда – Андрей Иванов; финансов – М. Я. Грановский. Его фамилия стала особенно известной после того, как он подписал декрет о национализации банковских сейфов частных лиц. Эта «популярность» едва не стоила жизни моему отцу.
...Потрясающее впечатление на меня, 10-летнего мальчика, произвело это происшествие. Как-то (при деникинцах) отец пришел с улицы сам не свой, расстроенный, бледный. «Что случилось?», встревоженно спросила мама. И отец рассказал, что полчаса назад на Крещатике его окликнул знакомый: «Петр Исаакович! Господин Грановский!». Эта фамилия привлекла внимание, прохожие останавливались, начали оглядываться. Все могло окончиться трагедией. Самосуд, расправа на месте были обычным делом. По счастью, отец избежал этой страшной участи. Очевидно, вблизи не было ни одного погромщика-черносотенца или бывшего владельца банковского сейфа... Мне самому пришлось быть очевидцем подобной дикой сцены. Однажды, не приближаясь к скопищу людей, я только слышал стоны человека и глухие удары по его телу. Забыть этого я не мог!
(М. Д. Грановский, двоюродный брат моего отца, видный партийный и советский работник, в начале 30-х годов возглавлял строительство Березниковского химкомбината, одного из первенцев пятилетки. Потом был заместителем Рыкова по Наркомхоздела. Перенес в жизни беду, ни совершенно не заслуженную. Но остался преданным Родине, идеям коммунизма. Будучи больным-сердечником, далеко за 50 лет, добровольцем пошел в действующую армию и погиб, защищая Москву.
Не могу удержаться от искушения поделиться одним фактом, который нашей семье в то время был неизвестен. Как-то в 1976 году прочитал интересную публикацию в «Неделе» за подписью «М. Гарин», под названием «Чемпион 10-й камеры». Речь шла о том, как при гетмане была арестована, заключена в Лукьяновскую тюрьму и приговорена к смертной казни делегация РСФСР для ведения переговоров с властями в Киеве. Среди них был и М. Д. Грановский. Каким боевым духом, бесстрашием отличались эти люди, видно из того, что, находясь в камере смертников, они, как ни в чем не бывало, провели... чемпионат по шахматам. Фигурки были сделаны из хлебного мякиша, а доска разрисована на листе бумаги. Чемпионом стал Грановский, и в еженедельнике воспроизведен шуточный диплом, врученный ему.
Спустя месяц, что ли, после прочтения этой заметки, я приехал на отдых в подмосковный санаторий «Кратово». Вскоре разговорился с пожилым отдыхающим (молодых там вообще не было), очень интересным собеседником. Между прочим, он мне рассказал, что в конце 20-х годов Надежда Сергеевна Аллилуева, не в силах сносить тиранический нрав своего мужа, оставила его и переехала в Ленинград. Немедленно вслед за ней ее отец, Сергей Яковлевич Аллилуев, написал Кирову письмо, где просил «Мироныча» не содействовать Наде в устройстве и постараться убедить ее вернуться к мужу в Москву. Аллилуев писал: если бы речь шла о семейных отношениях обычных людей, я не стал бы вмешиваться, но ведь в данном случае может понести ущерб престиж нашей партии, если буржуазная пропаганда дознается и уж, конечно, раздует это. Киров так и поступил. Надежда Сергеевна вернулась в Москву...
Я спросил у своего собеседника, откуда это ему известно? Он ответил: «Мне в Ленинграде в музее показала подлинник письма Аллилуева Кирову научная сотрудница, кстати, старая большевичка Иткина, жена моего давнишнего друга Грановского». Я насторожился и переспросил фамилию. «Почему вы интересуетесь?», – задал вопрос собеседник (я тогда еще не знал, кто он). Ответил: «Потому что моя фамилия тоже Грановский, и речь идет о моем родственнике». Мой собеседник оказался Михаилом Гариным, автором публикации в «Неделе», до войны работавшим в Киеве первым заместителем главного редактора газеты «Коммунист», органа ЦК КП(б)У. А фотокопия «диплома» была сделана с сохранившегося у жены М. Л. Грановского подлинника, ставшего для нее реликвией).
Да простится мне это пространное отступление, но оно имеет и непосредственное отношение к повествованию. Дело в том, что М. Л. Грановский учился вместе с моим отцом в Коммерческом институте и порекомендовал его на работу в только что образованный Совнархоз. Председателем его был Майер, видный партийный и государственный деятель. Его имя часто упоминалось в нашей семье, а в 1928 году в его присутствии меня принимали в профсоюз. Он тепло вспоминал об отце. Так мой отец был назначен заведующим финансово-отчетным отделом Совнархоза. Когда по обстоятельствам военного времени Советы покидали город, отец нигде не работал, мы перебивались едва-едва, на «медные деньги», получаемые им за уроки.
И вот здесь в полной мере проявилась личность моей матери – Минны Владимировны. В молодые годы она была совершенной красавицей. Тогда широкой популярностью пользовалась артистка Елена Грановская. Как-то (это было до революции) мама, условившись заранее с отцом, зашла за ним в клуб, где он играл в преферанс. Клубов было много, и не только Дворянское или Купеческое собрание, но и клубы, так сказать, «мелкоты», по профессии! Швейцар, узнав фамилию дамы и того, кто ей надобен, подошел к столику отца и сказал: «Вас вызывает госпожа Елена Грановская». Конечно, мама этим именем не воспользовалась, самозванкой не была, но швейцар, судя по ее внешности, вообразил, что это и есть прославленная артистка, которую он, должно быть, не видел, но о ней, безусловно, слышал.
...Часто я смотрю на ее фотографии, ей на ней за 50 лет. Классические черты лица, взгляд прямой, ясный, чистый. Такой она и была в жизни! Была преданной женой и любящей матерью, видя в этом свое главное назначение. Вероломства, нарушения чести не прощала никому: человек, способный на это, переставал для нее существовать. В вопросах морали она была максималисткой.
В ту пору, когда подвоз продовольствия в Киев с периферии почти прекратился, и обед из кулеша и пшенной каши считался роскошным, мама не позволяла отцу ездить на менку (обменивать вещи на продукты) на село: тогда подхватить сыпняк было проще простого. И уберегла нас всех. Все же «доход» отца от уроков был катастрофически мал, требовалось подкрепление. И мама придумала способ. На гильзовой фабрике «Дуван» существовали надомники: им выдавали картонные основы, рубашечки из папиросной бумаги. Мы с сестрой наловчились: одним взмахом свертывали в трубочки эти картонки, затем брали рубашечку, продували ее, чтобы она раскрылась, вкладывали в нее картонку, потом обеими руками, как на терке, протирали – и гильза готова. Приготовленные мы сдавали на фабрику. А часть гильз отец набивал табаком, и мама выходила с ящичком «торговать» папиросами. Никогда никто в нашей семье при старом режиме, после революции, при НЭПе не имел никакого отношения к торговле, разве только в качестве покупателей. Вспоминаю эту мамину «торговлю» с грустью и нежной благодарностью ей. Но она скоро закончилась: какой-то пьяный солдат (при деникинцах) пинком ноги опрокинул ящик, и мамин «товар» очутился на тротуаре. Выделывать же гильзы мы продолжали.
Но вернемся к событиям в Киеве. Бегство Центральной Рады не было концом ее эпопеи. Она заключила соглашение с кайзеровским правительством, что стало как бы «оправданием» призвания современных «варягов». 1 марта 1918 года Киев был оккупирован австро-германскими войсками под командованием генерал-фельдмаршала фон Эйхгорна, позднее убитого на Крещатике матросом-анархистом. (Захватив Киев в сентябре 1941 г., гитлеровцы нам Крещатик назвали «Эйхгорнтрассе»).
Это Нику, конечно, не старинные анекдоты, написанные на обороте денежного мешка, а Медведчуку. Православные почитают, они называли «православный».
Вместе с оккупантами вернулись и деятели Центральной рады. Но поскольку проку от нее не было никакого, вскоре (в апреле 1918 года) сами оккупанты прогнали ее прочь, заменив новой властью – «гетманом всея Украины» Павлом Скоропадским, царским свитским генералом, богатейшим помещиком, совершенно не знавшим украинского языка. Его избрание состоялось в здании цирка Крутикова на Николаевской (теперь К. Маркса) улице и напоминало впрямь цирковое представление. Собрали со всей Украины помещиков, богатых кулаков, нарекли это сборище «съездом хлеборобов», и он «избрал» гетмана.
Эта историческая справка понадобилась с двоякой целью: рассказать об одном весьма поучительном эпизоде из жизни 2-й гимназии и о себе, своей семье в те годы.
Учеником 2-го класса Второй гимназии стал сын гетмана Петро Скоропадский. Он приезжал на занятия в коляске или ландо в сопровождении камердинера и дядьки. Привозил с собой роскошные, богатейшие завтраки из различных деликатесов. И никогда ни с кем не делился своими гастрономическими шедеврами. Обычно лениво надкусывал бутерброд с ветчиной и весь завтрак выбрасывал тут же через форточку во двор. За надменность, высокомерие и злостную, намеренную скупость его люто возненавидели соученики и однажды рассчитались с ним по-свойски. При переходе из гимнастического зала через неосвещенный коридор ему устроили «темную», изрядно избив его. Конечно, проучить молодого прохвоста – дело полезное, но слишком дорого обошлась эта наука. Гетманская варта, учинив следствие, были арестованы отцы нескольких учащихся, свыше десяти гимназистов получили «волчьи билеты». Утешением, однако, было то, что гетман все-таки забрал из гимназии своего сынка, да и сам вскоре вместе с немцами бежал из Киева. (Жил в Германии, продолжал игру в качестве «правителя Украины», имел свой «двор», благо денег хватало. Дожил до 22 июня 1941 года. Готов был участвовать в разбойничьей войне, если будет признана его верховная власть, на что Гитлер согласия не давал. Словом, не поделили с фюрером Украину...)
В анналах 2-й гимназии и сменившей ее 47-й Единой Трудовой школы эпизод с наследником гетмана занял достойное место как пример справедливого, благородного поступка в борьбе с подлостью.
Полгода хозяйничали в Киеве немцы... Вспоминается поездка в Звенигородку к дедушке на пасху весной 1918 г. На перроне вокзала самыми употребительными словами у немцев, запомнившимися мне с тех пор, были – «пурик» и «руссише швайн», причем произносились они не со злостью, не в гневе, а для «порядка», с сознанием своего «превосходства». У деда в доме на постое были два германских солдата. Вели себя они чинно и унижали моего дедушку тем, что имели – невиданная вещь у солдат! – блокноты, куда заносили отдельные слова и фразы. И вот эти и им подобные «цивилизованные дикари» беспощадно вешали всех, кто «не подчинялся германскому командованию». Звенигородка, Тараща более других испытали на себе кровавый террор оккупантов. Уже тогда взрослые говорили (а я крепко запомнил, на всю жизнь): когда немцы вешают или расстреливают, то не испытывают ненависти или злобы к своим жертвам. Они спокойно выполняют свои обязанности, действуют методично, аккуратно. Позже, в Отечественную войну, наш народ убедился, сколь опасна эта немецкая «аккуратность», незлобивость убийц и палачей, спокойная методичность «культурных» злодеев. Пожалуй, эта особенность, это свойство во сто крат хуже преступлений в состоянии аффекта, гнева...
После вынужденного ухода оккупантов и бегства гетмана в декабре 1918 г. власть в городе захватили петлюровцы в лице буржуазно-националистической Директории и ее так называемой «повстанческой армии». Но недолгим было и ее пребывание. Уже в феврале 1919 г. советские войска освободили Киев. Особая заслуга в этом выпала на долю Богунского полка Николая Щорса и таращанцев во главе с Василием Боженко. На этом, однако, борьба с петлюровцами не закончилась. Они в августе того же 1919 года снова захватили Киев. Но продержались всего один день, не более, и были выбиты одновременно вошедшими в город деникинцами. Кратковременное пребывание в Киеве петлюровцев сопровождалось дикими расправами. Предчувствуя свою гибель, они лютовали зверски.
...В Киеве есть улица. Она называется улицей Героев революции. Прежнее ее название – Трехсвятительская. Начинаясь от Крещатика, она круто взбирается вверх к Владимирской горке. По этой улице петлюровские палачи вели на расправу героев революции: Галю (Анну Гавриловну) Тимофееву, Николая Врублевского, Щуцкого, многих других. И уличные бои. В это время случалось и такое, когда по Крещатику проходили линии фронта: одна сторона улицы, четная, была у белых, противоположная — у красных. Сам Крещатик многократно переходил из рук в руки...
Пропущенных уроков по русскому языку, никак не мог уловить смысл такого понятия, как ударение. Сидел растерянный, печальный и думал: «А смогу ли я когда-нибудь это понять?» Но в дело вмешалась сестра. Она меня очень любила (до сих пор нас связывает взаимная любовь и глубокое уважение друг к другу) и страшно боялась за меня, хотя сама посещала в то время гимназию на Фундуклеевской улице. Она повлияла на родителей, чтобы меня забрали из гимназии. (Моя сестра, Полина Петровна, (ее называли Люсей) училась в гимназии Титаренко, преобразованной после революции в Трудовую школу. Училась музыке, была комсомолкой 20-х годов, преданной идее, скромной, правдивой, бесхитростной. Увлекалась театром и меня водила на утренники то в оперу, где я больше всего интересовался, как на сцене горит костер, например, в «Кармен» в горах у контрабандистов, то в драматический театр.
Она, как и многие другие девушки, влюблялась в Светловидова – кумира женской половины зрителей. Сестра заставляла меня вместе с ней дожидаться его появления после спектакля из артистического выхода с правой стороны театра. Мысленно как будто сейчас вижу, он представал, уверенный в себе, молодой, красивый, в белых брюках, «байроновке» и синем пиджаке. Девчонки и девицы постарше шумно ему аплодировали и вручали цветы. Родители не очень обрадовались, узнав от сестры, что она хочет посвятить себя театру. И что вы думаете? Добилась (это был сущий подвиг для скромной натуры Люси), чтобы Светловидов прослушал ее. Вот что он ей после этого сказал: «Буду говорить откровенно – у вас нет артистических способностей, вы красивы, и в театр поэтому попасть сможете. Но без дарования ничего не получится, кроме одного – театр вас сломает». С покрасневшими глазами выслушала Люся приговор артиста и ушла. С тех пор на мечте о театральной карьере был поставлен крест. Но насколько же благороден Светловидов! Он поступил как порядочный человек. Много позже, познакомившись довольно близко с ним, я напомнил ему этот случай. И он, оказывается, не забыл и, по всему видно, что он очень тронут. Между тем сестру по комсомольской путевке направили библиотекарем в глухое село на Харьковщине. Затем она работала в самом Харькове на ХЭМЗе. Комсомольская ячейка рекомендовала ее на работу секретарем наркома (НКВД) Всеволода Аполлоновича Балицкого. Впоследствии закончила Консерваторию, потом КПИ, работала, вышла замуж за Володю Рыбальского, тоже выпускника КПИ. Брак у них не сложился и не могу сказать, почему: в нашей семье такие деликатные вопросы сообща не обсуждались. Сам же Володя был и остался в моей памяти достойным человеком. Он блестяще проявил себя на войне. Отказавшись от брони на заводе, пошел добровольно политработником, имея поначалу два «кубика». А закончил войну полковником, командиром штурмовой бригады (и это без специального военного образования!), награжденный 10 или 12 боевыми орденами – в том числе орденами Кутузова, Богдана Хмельницкого, – а также орденом Британской империи среди 183 или 193 – не помню точно – офицеров Красной Армии. Это был прямой, принципиальный человек, не боявшийся в глаза критиковать начальство (занятие еще и сегодня, как известно, не самое безопасное на свете). Вот это обстоятельство, наверное, и помешало его карьере, выражалось по-старинке. Его выпроводили на пенсию и вскоре он умер. Что касается сестры, хочется напоследок поделиться еще одним-двумя эпизодами из жизни. По ее настоянию в 1927 г. отец передал нашу дачу в Боярке в фонд индустриализации. И еще один характерный случай. Люся дружила еще с Харькова с дочерью К. В. Сухомлина, профессионального революционера, большевика-ленинца с дореволюционным стажем. После переезда правительства в 1934 г. в Киев он работал заместителем председателя Совнаркома УССР. Однажды его дочь и Люся обедали у них дома на Терещенковской (теперь Репина). Неожиданно приехал Сухомлин, который обычно вместе с женой обедал на одумбе. Присоединился к девушкам разделить, как говорится, трапезу. «Папа, – обратилась к нему дочь, – я высмотрела в магазине красивые туфли – лодочки, они мне по ноге, дай, пожалуйста, денег». Вот что ответил отец: «Конечно, наш бюджет позволяет тебе сделать эту покупку. Но я думаю о другом: не будет ли тебе неудобно, совестно перед своими подругами, перед Люсей, например, если ты одна лишь будешь щеголять в лодочках». Ты прав, папа», – заключила диалог достойная дочь достойного отца.) Однако вернемся к временам, когда я перестал быть гимназистом. Конечно, все перипетии гражданской войны не могли оставить меня равнодушным. Но большие события отражались в моем детском еще сознании своеобразно: подчас наивно, неосмысленно, без внутренней связи и логики. Нам часто приходилось покидать во время обстрела города свою квартиру на втором этаже и искать убежища в подвале или полуподвальной квартире Хмелевских, которые неизменно отзывчиво принимали соседей. Когда возникала передышка в артиллерийской дуэли, мы поднимались к себе, чтобы поесть на скорую руку чего-нибудь. Помню, какое горе испытал я, увидев безжизненной любимую канарейку. Одно время в соседнем дворе стояла трехдюймовая пушка и била поверх нашего дома. Приятным такое соседство не назовешь.
Никогда не забыть ужасающих сцен погромов, которые учиняли петлюровцы и деникинцы. Эти последние были даже мастера похлеще. Совершенно разложившаяся Добровольческая армия даже Шульгиным, убежденным монархистом и врагом революции, была названа «Грабь-армией». Он же в своей газете «Киевлянин» в нашумевшей статье «Пытка страхом» осудил бандитские налеты деникинской солдатни и офицерья на мирных жителей, грабежи и убийства. Стоит вспомнить о той поре, так и поныне в ушах возникает отголосок того невероятного шума, который поднимали жильцы соседних (и даже отдаленных) домов неистовым, неумолчным криком, гремя медной посудой, стуча по подвешенной рельсе, чтобы отпугнуть налетчиков, привлечь внимание и получить помощь от какой-либо организованной, сохранившей подобие дисциплины воинской части. Увы, это было гласом вопиющего в пустыне. А у окрестных жителей кровь леденела в жилах от неимоверного напряжения. Позже, читая Майн-Рида и Купера, я встречался с описанием подобных сцен в Америке во время набегов местных племен на первопоселенцев из Европы.
Однажды наш дом подвергся нападению какой-то деникинской банды. Жильцов вывели во двор и построили. Чем-то не понравилась белогвардейской сволочи мадам Шик. Ее вытащили из строя и жестоко избили нагайками. Особенно усердствовал один, по виду чеченец. Пострадавшая тяжко заболела горячкой.
В другой раз наша семья столкнулась с налетчиками непосредственно. Услышав шум на лестнице, мама неосторожно открыла дверь, и в переднюю быстро вошли три офицера: штабс-капитан, поручик и прапорщик. Внешне все было вежливо и пристойно: «Мадам, пардон... Мы вынуждены осмотреть квартиру на предмет поисков казенного белья». Даже мне, тогда 10-летнему мальчику, показалось странным, что ищут «белье» эти офицеры на туалетном столике в спальне родителей в бронзовой шкатулке, отделанной внутри красным бархатом, где мать обычно держала кольца, серьги и другие украшения. Именно «держала» (в прошедшем времени!), поэтому «белья» не нашли. И опять «пардон, о рвуар», и пальцы залетают к козырьку фуражки. Совсем как воспитанные, светские люди... В данном случае мы легко отделались.
Но надо было подумать и о самообороне. Эта идея пришла во время беседы в нашей квартире отца с соседом по дому Иваном Степановичем Вишницким; мы жили в 9-й квартире, его семья напротив, в 8-й. Дело в том, что в советское время были образованы домкомы. У нас неизменным председателем домкома был мой отец, Петр Исаакович. И не потому только, что он был единственным в доме жильцом, имевшим высшее образование. Его ценили за прямоту, справедливость, готовность оказать посильную помощь людям в беде. Вот один лишь пример. Как-то к нам в 1919 году, в кратковременный период пребывания у власти Советов, пришел сосед по дому Владимир Григорьевич Маянц, расстроенный, взволнованный. Он рассказал, что к нему только что явился Кравец — тоже сосед, но с весьма сомнительной репутацией, и доверительно сообщил, что у него есть вполне достоверные сведения о предстоящем аресте Маянца. Но можно спасти положение, если сунуть одному милицейскому дружку крупную купюру. Ответ Маянц должен был дать назавтра. Отец предложил следующий план: незадолго до прихода Кравца он засядет в соседней комнате, а Маянц поведет разговор так, чтобы вся афера была ясна и могла быть подтверждена отцом, как свидетелем. Все получилось именно так. И когда Кравец произнес, что готов «помочь» Маянцу и сколько требуется для этого денег, отец внезапно вошел и перехватил инициативу. Кравец поначалу очень смутился, а потом, придя в себя, предложил отцу для подтверждения всего сказанного им пройти вместе в отделение. Отец согласился. Но тут всполошились Маянцы, мало ли что мог придумать и совершить этот тип! Немедленно послали за моей мамой, а уж она, конечно, отца не пустила. Шантаж не удался, Маянц, естественно, остался на свободе. Зато через несколько недель был арестован за грабеж Кравец...
Характерная деталь — несмотря на смену властей, некоторые домкомы оставались и при враждебных Советам и их начинаниям режимах: то ли, как говорят, руки не доходили — были дела поважнее, то ли потому, если иметь в виду наш дом, что его владелец бежал за границу и некому было предъявлять свои права, но факт остается фактом: домком продолжал существовать. В этой связи уместно добавить то, что сохранила память: домком за подписью отца давал справки при нужде жильцам. Вот их текст: «Такой-то ни в каких событиях последних лет не участвовал». Смешно, правда? Лояльность обывателя становилась видом на жительство, охранной грамотой, свидетельством его благонадежности. Смех – смехом, но, уверяю, для некоторых лиц это означало по меньшей мере свободу.
Что касается партийной принадлежности отца, то он никогда ни в какой партии не состоял. На выборах в Учредительное собрание голосовал за кадетов. Потом, когда гражданская война все расставила по своим местам, показала, кто есть кто, он понял, что либеральная оболочка кадетской партии не более чем прикрытие для восстановления монархии, чего добивались поддерживаемые кадетскими лидерами Колчак и Юденич, Деникин и Врангель, мечтавшие, чтобы на всех столбах повисли «комиссары, фабричные, мужичье». И стал на сторону большевиков. На вопрос: «почему?» он давал самое простое объяснение: «при них погромов не было». И служил он новой власти верой и правдой.
Так вот, однажды и созрела мысль создать в доме самооборону, поручив возглавлять ее в качестве коменданта дома бывшему офицеру русской армии упомянутому Виницкому. (Помню его гарцующим на коне на углу Б. Васильковской и Рогнединской 1 мая 1917 года, когда впервые в России свободно и радостно отмечался этот знаменательный день. Он увидел нас и по-военному приветствовал. А я, поддаваясь всеобщему энтузиазму, старательно выводил вместе с поющими демонстрантами: «Отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног»).
Забыв уже, каким образом раздобыли оружие: 3-4 трехлинейки, несколько «наганов» и «браунингов» и даже один «маузер». И патроны к ним. Установили дежурство во дворе, а входную дверь с улицы обшили досками такой толщины, что только из пушки пробьешь. Весь этот арсенал дежурные сдавали по утрам. Как-то он попал к нам на квартиру, и мне крепко досталось за излишнее любопытство.
Но эта система возникла уже после попытки нанять наемников в лице деникинского солдата и фельдфебеля. Они брали за ночь по одному «колокольчику», как называли деникинскую ассигнацию с изображением «Царя-колокола», и по смене белья, тогда более всего ходкого и особенно дефицитного товара: ведь таких вещей нигде не производили. Они добросовестно несли службу. Я и сам видел и слышал, как, сведя винтовки, закрыв тем самым проход в ворота, они решительно объявили только что подъехавшей на грузовике очередной группе военных налетчиков: «Штаб генерала Май-Маевского», и те, произнеся «просим прощения», откозыряв, убрались от нас. Но только, примерно, с неделю мы были, что называется, у Христа за пазухой. Потом наши стражи внезапно исчезли, и пришлось налаживать собственную охрану, ее называли «самообороной», тогда впервые услыхал это словообразование.
(Помимо «организованных» налетов, совершаемых деникинцами, петлюровцами и другими «временными хозяевами» Киева, в городе, особенно в периоды междувластия, орудовали целые банды уголовников. Впрочем, им мало мешали официальные на то время власти. За исключением Советов. Угрозыск и даже ЧК – в случае необходимости – вели решительную борьбу с бандитами. С горечью вспоминаю дело так называемой «золотой молодежи». В ней состояли чуть ли не целиком выходцы из зажиточных, даже аристократических семей. Налеты проводились не наугад, а расчетливо, наверняка, со знанием обстановки вокруг и того, что можно взять в этой квартире. Уже тогда в городе говорили, что в банде действуют наводчики. Одним из таких наводчиков оказался сын сводного брата моей матери Аркадия Альтмана, известного инженера-химика. Кстати, племянник «дяди Аркадия» был выдающимся художником и скульптором Натаном Альтманом, которому посчастливилось одним из первых в стране открыть Лениниану, слепив бюст Владимира Ильича. В кремлевском кабинете Ленина над кожаным диваном висит барельеф Степана Халтурина работы Н. Альтмана.
В связи с серьезностью преступлений дело вела ЧК. Дядя Альтман явился к следователю на Екатерининскую (Р. Люксембург теперь). Тот ознакомил посетителя с материалами закончившегося следствия и собственноручными признаниями его сына, который «навел» бандитов на квартиру одинокой богатой старухи, знакомой Альтманов, убитой во время налета. Альтман-отец отказался от свидания с сыном, которое следователь готов был разрешить. Встав из-за стола, следователь пожал горячо ему руку, сказав: «Я понимаю ваши чувства и восхищен вашим мужеством и принципиальностью. Они делают вам честь как человеку и гражданину». Банда «золотой молодежи» была ликвидирована, ее участники расстреляны. А дядя Альтман запретил кому-либо в семье упоминать имя сына и ненадолго пережил его...)
Деникинская эпопея закончилась полным крахом. Иначе и быть не могло. То был жестокий, террористический режим, лозунг «единая и неделимая Россия», преследование украинской культуры и языка, массовые репрессии контрразведки – все это восстановило против себя украинский народ. В декабре 1919 г. Киев был освобожден Красной Армией.
Но долгожданная свобода еще не наступила. С Запада надвигался новый враг – белополяки, стремившиеся захватить Киев и Правобережье, чтобы осуществить задуманный план создания панско-капиталистической Польши «от можа до можа»... Вскоре после вступления 6 мая 1920 г. в Киев легионеры Пилсудского устроили парад. Я с отцом стоял у начала Бибиковского бульвара (напротив Крытого рынка), наблюдая церемониальный марш «галерчиков», как в насмешку называли части генерала Галлера. Дефилировавшие подкупали всем: выправкой, амуницией, оружием, подобранными под масть лошадьми, артиллерией. Это поначалу произвело внушительное впечатление: киевские обыватели сокрушенно покачивали головами – да, мол, против такой силы не попрешь! Что греха таить: внешний вид у красноармейцев во время их прохождения по улицам города был несравним...
Но вот один, другой, третий из наблюдавших торжественное шествие стали замечать как будто знакомые лица польских пехотинцев и всадников. «Да, так и есть, они проходят повторно», – и вся театральная затея провалилась. Раздалось зычное: «Тю на них!», и народ, смеясь, разошелся. Оказывается, чтобы «воздействовать» на публику своей «мощью», легионеры проходили по замкнутому четырехугольнику: Крещатик, поворот направо на Бибиковский, вверх по бульвару, затем опять поворот по Владимирской, еще поворот вниз по Фундуклеевской и – снова Крещатик. И так многократно... И смех, и грех! Причем грехов за короткий срок наделали немало: взорвали красавец – Цепной мост, подожгли некоторые предприятия и дома.
Позорный провал авантюры белополяков и восстановление Советской власти в Киеве, на Украине еще не было концом гражданской войны. Оставались банды, с которыми надо было покончить.
Когда перебираешь в уме страницы истории того далекого прошлого, диву даешься, как все это вынесли, вытерпели наши люди. Чего только не испытали, не пережили жители Киева за три года интервенции и гражданской войны! Кого только не видели в то удивительное время киевляне. На улицах их города раздавался зловещий грохот кованых сапог солдат кайзера, по ним скакали гетманские сердюки, проносились на откормленных конях одетые в синие жупаны петлюровские сечевики, мчались «волчьи сотни» Деникина, горделиво маршировали вояки Пилсудского. И все эти временщики, калифы на час вели себя так, словно учреждали здесь, по меньшей мере, тысячелетнее царство. И все грабили и убивали, разрушали и глумились. Как дурной сон, вспоминают ту лихую пору киевляне. (В недавно прочитанной книге, кажется, в сборнике воспоминаний Алексея Каплера, мимоходом говорится о гибели семьи из пяти человек, убитых разрывом снаряда. Автор не называет их по фамилии. А ведь мы знали эту семью Вальдманов, наши родители дружили, а мы с сестрой играли с их детьми. Жили они на Кузнечной, то ли в 10-м доме, то ли 12-м, в двухэтажном флигеле, занимая квартиру на первом этаже с окнами в сад. Семья обедала, когда снаряд через открытое окно попал в столовую, ударился о буфет и разорвался, его осколками все были убиты наповал. Как раз в этот момент двоюродная сестра девочек, стоя на пороге, поторапливала их, воздушной волной дверь захлопнулась, и ее выбросило в коридор. Она осталась совершенно невредимой. Извещенный родственниками Вальдманов, родителями чудом уцелевшей девочки, о случившейся трагедии, мой отец проявил мужество, достойное похвалы. Ему пришлось собирать буквально части тел погибших и назавтра сопровождать похоронную колесницу на кладбище, когда в городе шла стрельба, не прекращались разрывы снарядов).
Хотелось бы особо выделить ту черту быта времен гражданской войны, которая многим молодым людям сегодня просто неизвестна. Это — стремление к общению. Подумать только: на улицах стрельба — или шальная пуля угодит в тебя, или прицельная. Бродят грабители, не знающие пощады. И тем не менее люди того времени ходили друг к другу в гости. И не только в пределах своего дома, двора. Собирались по вечерам по очереди то у одних, то у других. Угощение предлагалось самое неприхотливое: картошка в мундирах, чай с сахарином. Причем, заметьте, то была не молодежь, которая во все времена, несмотря ни на что, не упускает возможности встречаться с друзьями. А люди средних лет и даже пожилые. Ныне другие обычаи, иные привычки. Обособленность людей, даже соседей по одной лестничной площадке, стала нормой поведения. Возможно, в этом «повинен» телевизор. Он очень много дал и дает, но и «отнял» у нас немало... Если только дело в нем одном!
Да, трудное, суровое время пришлось пережить киевлянам. Но они (в своем большинстве) заслужили право гордиться тем, что не поддавались никому, проявляя волю отстоять завоевания революции, защитить Советскую власть. Душа пролетарского Киева, жителей рабочих кварталов Печерска, Шулявки, Лукьяновки, Подола, Демиевки раскрылась в полную силу, дала тысячекратно примеры героизма и самоотверженности. Под стать старшему поколению была и молодежь. Революция была молода, молоды были ее герои. Кто не знает подвига киевских комсомольцев, которые, спасая город от холодной смерти, строили вместе с Павкой Корчагиным (Николаем Островским) знаменитую Боярскую узкоколейку. Навеки останется память о молодых борцах революции, киевских комсомольцах, во главе с Любой Ароновой и Михаилом Ратманским, выступивших против банды Зеленого. Историческая надпись «Райком закрыт. Все ушли на фронт» появилась как раз в то время на дверях Подольского райкома комсомола, где был опорный пункт отряда. Этот дом под № 12 находится на тогдашней Спасской улице. Ныне она носит славное название «Героев Триполья».
После первоначального успеха — отряд овладел опорной базой банды — селом Триполье, ночью враг прорвал оборону, окружив отряд и учинив зверскую расправу над пленными. Только шесть человек спаслись. Среди них Володя Фастовский, превосходный пловец, он бросился с кручи в Днепр и, ныряя, чтобы уйти от обстрела, благополучно переплыл реку.
(Когда через несколько лет появилась картина «Трипольская трагедия», в зале кинотеатра Шанцера происходили душераздирающие сцены: родные погибших оплакивали своих детей. Фильм по нынешним временам был не очень замысловат, художественными достоинствами не отличался, но будил такие чувства, что его можно по силе воздействия на зрителей поставить в ряд с «Броненосец Потемкин». Кстати, Фастовский был консультантом фильма. Я познакомился с этим милым, скромным человеком в начале 30-х годов, когда он был инженером-электриком. В 1937-м он был репрессирован как враг народа.)
Как дань благодарной памяти тем, кто «паровозы оставлял, сам шел на баррикады», оставалась возникшая у молодых рабочих Главных железнодорожных мастерских песня – «Нам паровоз, вперед лети...» Она получила широчайшее распространение в стране, стала поистине всенародной.
Вспоминая бурные годы становления Советской власти, борьбы с интервентами и контрреволюционерами всех мастей и видов, киевляне воздают долг памяти и горячую благодарность своим освободителям – богунцам и таращанцам Николая Щорса и Василия Боженко, воинам Ионы Якира, Ивана Дубового и Ивана Федько, матросам Андрея Полупанова, конникам Буденного, русским большевикам во главе с Лениным, пришедшим на помощь Украине.
- В 1922 году я возобновил занятия в бывшей Второй гимназии, ставшей, как уже упоминалось, 47-й Единой Трудовой школой, в 6-й группе. Слово «класс» тогда не употреблялось. (До того учился я дома. Сначала с отцом, но у него не хватило терпения, и меня передали соседу-студенту Воле Бадуну. Учение проходило не как у Евгения Онегина, но особой ревностью к наукам я тогда еще не отличался. Усердие пришло позже. Особенно не давалась математика. Зато литература, русский язык, география, более всего история были любимыми предметами).
Изменилось не только название, но и помещение. Гимназическое здание передали Совпартшколе, а наша школа разместилась на Пушкинской, 32, где до революции находилась женская гимназия графини Глафиры Всеволодовны Игнатьевой. Она, кстати, оставалась в штате преподавателей школы. (Мы помогали перетаскивать школьное имущество и делали это с огромным удовольствием: все-таки не занятия!).
...и среди них незабвенного Юры Маянца.
Но вернемся в школу, где, оглушенный «входным» ударом, появился я. Теперь трудно представить себе, что во многих отношениях она тогда мало чем отличалась от Второй гимназии. Прежний гимназический директор Дмитрий Антонович Остроменский был директором школы. Бывший инспектор гимназии географ Владимир Иванович Кротов стал завучем школы. Почти все гимназические преподаватели оставались на своих местах. Отличительной особенностью было и то, что, начиная с моей 6-й группы вплоть до 8-й (коренной), у нас не было ни единой девочки. Вопреки декрету о совместном обучении. А вот с 5-й группы и ниже началось смешение «чистых и нечистых», как шутили школьные остряки. В группах занимались мальчики, которые не были гимназистами, и девочки из бывшей игнатьевской гимназии.
Новых школьных программ по всем предметам еще не было. Поэтому по географии, например, мы проходили «Привислинский край», как если бы Польша по-прежнему входила в состав империи. Добро еще, что не называли «Царством польским». Два-три пионера и столько же комсомольцев в старших группах не только не афишировали свою принадлежность к этим организациям, но просто замалчивали: сказывались навыки смены властей...
Может быть, ничто другое не даст более точного представления об атмосфере, существовавшей тогда, чем одна сцена в нашей группе в 1924 году. Начался урок ботаники. Вошла учительница (одна из немногих негимназических преподавательниц) с распухшими от слез глазами. Молча села, а потом начала плакать. Мы, на удивление, оказались корректны, вопросов не задавали, шума не поднимали, вели себя, как паиньки. И вдруг слышим ее голос: «Таких людей осудили» и пошла расписывать чьи-то «доблести». Нам так и осталось непонятно, о ком она говорит. Только позже узнал, что закончился процесс по делу КОЦД («Киевский областной центр действий») — контрреволюционной организации, руководители которой были приговорены к высшей мере наказания. Вы представляете себе: публичную панихиду — и по ком — затеяла учительница советской школы!
Я далек от того, чтобы огульно отвергать или осуждать все, связанное с гимназией. При всех ее недостатках она умела прививать учащимся систематичность, заставлять их учиться. Как правило, гимназия выпускала более образованных, чем средняя школа теперь. Я уже не говорю о языках. Старые гимназисты, не без исключения, разумеется, знают, помнят иностранные языки. (О том могу судить по своему отцу, хотя он и был экстерном). Этого, увы, не скажешь о современной школе, особенно в сельской местности, даже в период обучения, а не то что через 30-40 лет после окончания его.
Гимназические преподаватели не поклонялись божеству под названием «процент успеваемости», кумиру «показателей», не опасались, что о них, их квалификации будут судить по оценкам класса, и способны были без колебаний выставить «двойки» всему классу, чему, кстати, я был не только свидетелем, но и оказался жертвой.
Но об одной, крайне отрицательной черте во взаимоотношениях между гимназическими учителями и их учениками сказать, по-моему, непременно надо. Происходил как бы поединок между преподавателем, облеченным властью, и стоявшим перед ним бесправным, беззащитным учеником. Могу поручиться, что многие педагоги (не в душе, не по призванию, а по официальному своему служебному положению) испытывали тихую, а то и открытую радость, загоняя в угол (в прямом и фигуральном смысле) учеников, особенно если их почему-то невзлюбили. Причем, здесь говорится не о заведомых садистах – были и такие, и немало, а об обычных, нормальных учителях.
Вот эта своеобразная дуэль между наставником и воспитанником и объясняет нам, почему с таким наслаждением делали гадости своим учителям гимназисты. Эти взаимоотношения еще долгое время оставались нормой вещей и в советской школе.
Будет справедливо добавить, что все-таки чувство долга, профессиональная этика, уважительное отношение к знаниям иногда проявлялись даже у отпетых реакционеров. Отец рассказывал мне, что вместе с ним сдавал экстерном совсем еще юный, чуть ли не 17-летний Наум Звоницкий. Шел экзамен по всеобщей истории. Присутствовал гость – сам попечитель учебного округа Зилов, действительный статский советник, что по петровской табели о рангах соответствовало генералу. О политических взглядах его можно судить сразу и безошибочно: он был председателем киевской общины «Союза русского народа», который, вместе с «Союзом Михаила Архангела», являлся самой черносотенной организацией царской России.
Так вот, Звоницкий отвечал на вопрос о французских просветителях XVIII века: Вольтере, Монтескье, Руссо, Гольбахе, он цитировал в оригинале наизусть целые отрывки из их произведений. Это произвело такое впечатление, что другие экстерны, отложив в сторону подготовку по своим билетам, старались не упустить ни слова из объяснений поразительно одаренного юноши. Что же Зилов? Он подошел к экстерну, облобызал его, а затем сказал его отцу (ему позволили присутствовать на экзамене): «Ах, как жаль, что ваш сын — иудей».
Полагаю, однако, что небесполезно от общих рассуждений перейти к характеристике отдельных, наиболее колоритных и запомнившихся преподавателей.
Вот математик Галактион Сергеевич Тумаков. Был учителем нескольких гимназических педагогов, в том числе директора гимназии, а затем 47-й школы уже упомянутого Д. А. Остроменского. Прозвище «Папаша», которым за спиной, конечно, именовали его, придумали не тогдашние учащиеся, а их наставники, бывшие ученики самого Тумакова. Отношения у меня с ним были сложные, и не по вине Галактиона Сергеевича — не будем возводить напраслину, — математик из меня действительно был неважнецкий, и это, в полной мере и совершенно справедливо, оценил «Папаша». Не раз говаривал он мне: «Не видать тебе университета, как своих ушей». «А в зеркале, Галактион Сергеевич?», — раздался как-то нагловатый голос хронического заднескамеечника, почетного обитателя школьной «Камчатки» Фильки Хаскелеса. «И в зеркале тоже», — уверенно произнес «Папаша». Однажды, когда я отвечал у доски, он обнаружил у меня на ногтях и ладонях выведенные чернильным карандашом алгебраические формулы. «Ты как Николай Второй, который в Государственной Думе выступал по шпаргалке, находившейся в фуражке, а ее царь держал перед собой». И все-таки Галактион Сергеевич ошибся в прогнозе: в Университет я поступил. Но на исторический факультет, где математикой не занимались.
Географию преподавал у нас Владимир Иванович Кротов. У него был лекционный метод: он начитывал нам несколько разделов, ни разу за это время не вызывая никого. Когда доходили до определенного места, известного всем предыдущим поколениям гимназистов-учеников, в один прекрасный день (это как говорится, для красного словца, «прекрасным» этот день мы тогда не считали, он был «судным днем») Владимир Иванович появлялся в классе, садился за столик и вытаскивал из кармана небольшую черную книжечку, перед которой трепетали самые, казалось бы, бесстрашные. И приступал к опросу.
У нас эта процедура состояла из двух частей: сначала он вызывал 4-5 учеников, выстраивал их в очередь перед доской – сильные ученики были в конце очереди. Начинались вопросы по карте. Это только так говорится «по карте», ибо мы становились спиной к ней. Следовал вопрос, например: «Ты садишься на пароход в верховьях Волги. Какие притоки справа и слева последовательно принимает река в своем течении? Какие города ты знаешь – в том же порядке – на волжских берегах?» Или: «Тебе предстоит добраться морским путем из Петрограда в Стамбул. Расскажи обо всех проливах, заливах, морях во время своего путешествия». Если кто-либо из отвечавших первым не знал ответа или говорил сбивчиво, вопрос передавался второму, третьему и т.д. в очереди. Если все пятеро, в том числе и последний, обычно сильный ученик, которого Кротов называл «чистильщиком», не могли правильно ответить, вопрос передавался классу. По окончании вопросов по карте начинались собственно «вопросы», как называли мы вслед за Кротовым государственное устройство стран, их народное хозяйство, промыслы, состав населения и т.п.
Могу без преувеличения сказать, что географию знал хорошо, твердо, что, кстати, немало помогло мне в последующей работе лектором и журналистом-международником. Но за два года учения у Кротова ни разу не получал «пятерки» – только «четверки». (Правда, однажды получил в четверти «тройку» и вот почему: Кротов приступил к опросу, не дойдя одним параграфом до известного всем рубежа. Стал вызывать. Один за другим все ученики отказывались отвечать – с Кротовым шутки плохи: надо все знать, – я был готов, но, учитывая обстановку в группе, из солидарности отказался тоже и получил «двойку». Вскоре последовал повторный опрос. Я отвечал, ей-богу, как бог. Кротов поставил неизменную «четверку», но, сказал он, в четверти за то получишь «3»). Отличниками у него были ученики 8-й группы Кора Маянц и Квасов. Только двое на всю школу! Даже наш (в моей группе) первый ученик Миловидов, сын священника, и сам не от мира сего, у Кротова имел «четверку», по всем остальным предметам неизменно «5». Вот каким требовательным педагогом был Владимир Иванович. Зато где бы и когда бы я ни встречался с бывшими учениками Кротова, географию они знали!
Но вот тот же Владимир Иванович, если посмотреть на него с другой точки зрения, имея в виду сказанное выше о странностях, выражаясь мягко, гимназического стиля отношений с учениками, которого Кротов, не обинуясь, придерживался и в советской школе. Он никогда не называл учеников по фамилии: у него почти для каждого имелись клички или сокращения. Например: «Мамашин», сын, значит. Или: «Расстроенная балалайка», и ученики покорно поднимались и шли на Голгофу. Меня он называл «Гра», по первому слогу фамилии, моего товарища Белаковского – «Бела» (у меня есть сильное «подозрение», что полковник медицинской службы О. Белаковский, врач армейской хоккейной команды, тот самый мой соученик по 47-й школе. С ним после окончания семилетки в 1924 году так же, как и с большинством других выпускников, я больше не встречался...)
Преподавателем гимнастики, как тогда назывались уроки физкультуры, был Владимир Васильевич Набоков, близкий родственник одного из лидеров кадетской партии. Дело свое он знал и поставил гимнастику в школе по всем правилам. (Между прочим, в 30-е годы и даже позже он вел занятия по гимнастике по Всесоюзному радио). Наша школа дала немало хороших спортсменов: пловцов, велосипедистов (например, Кадик Людковский), гимнастов. Лучшим среди них, бесспорно, был Миша Скархановский, старше меня на две группы. (Здесь уместно сказать, что благодаря Жоре и Але Маянцам я был дружен с их соучениками).
Когда сейчас я наблюдаю по ТВ выступления гимнастов, всегда вспоминаю Скархановского, конечно, с поправкой на время и развитие этого вида спорта. Но, право, Миша на брусьях, кольцах, трапеции, коне такие фигуры выполнял, что любо-дорого. Склонен он был и к рискованным эскападам, что у наблюдавших эти выходки впрямь дух захватывало. Сам был свидетелем того, как Скархановский сделал стойку на перилах моста над Петровской аллеей! При мне во время первомайского шествия то ли в 1923, то ли 1924 году Миша сделал стойку на башенке дома на углу Крещатика и Институтской (ул. Октябрьской революции), в этом доме находилось прославленное кафе «Сенадени», прибежище маклеров и валютчиков. На глазах сотен людей, стоявших напротив у здания Думы. Все буквально замерли, впившись глазами в этого бесстрашного, дерзкого гимнаста.
Возвращаясь к Набокову, добавлю, что помимо своих, безусловно, высоких качеств тренера, говоря современным языком, он обладал и такой слабостью, как выслеживание и выявление нарушителей дисциплины, виновных в чем-то. Недаром его прозвали «Сыщиком». Правда, один раз, по крайней мере, даже его способностей криминалиста-любителя явно не хватило, чтобы обнаружить «преступника». Дело было так. На уроке черчения учитель Борис Яковлевич Яковлев, стоя у доски, своим огромным деревянным циркулем и линейкой, а также мелком чертил какую-то фигуру. И вдруг мой сосед по парте Алеша Водзинский, парень вообще-то спокойный, уравновешенный, без заскоков, неожиданно вытащил из-под парты дубинку и швырнул ее в сторону доски. Борис Яковлевич мгновенно повернулся, на нем, как говорится, лица не было. Он тут же вышел, а тем временем кто-то подменил дубинку небольшим деревянным колышком, на который вешают пальто. Через 2-3 минуты в класс вошли Кротов, Борис Яковлевич и «Сыщик». Начался допрос, который, к нашему удовольствию, длился до конца урока. Поименно вызывали всех: «Кто бросил, ты видел?» Ни один ученик, в том числе и я, разумеется, (хотя внутренне не одобряя поступок Водзинского: Яковлев был кротким, незлобивым, тихим и уже очень пожилым человеком, под категорию тех педагогов, которым учащиеся могут мстить, он абсолютно не подходил) имя виновного не назвал. Вспоминаю, как Дмитрий Каленов (их было в группе два брата – Митя и Алеша) на вопрос: «Ты видел?» ответил: «Нет, мы сидели и чертили». «Болван, «черчили», – раздраженно бросил Кротов. Тогда, по совету «Сыщика», Кротов объявил: «Такие-то (он назвал пять фамилий наиболее горемычных учащихся), книги собрать, вон из класса. В школу не возвращаться, пока не скажете, кто это сделал». (По сути этих пятерых превратили в заложников). Так и осталась неразгаданной тайна Водзинского.
Вскоре «Сыщик» реваншировался, быстро найдя виновников очередной «шалости». У нас в самом конце классной комнаты, у стены, стояла вешалка без спинки, на колышках висели шинели, пальто, на полочке лежали фуражки. Чуть впереди, на последней парте, сидел ученик Доленго-Комаровский. Ребята подрезали две ножки спереди этой вешалки, протянули к ним веревку, другой конец которой находился у ученика Выхристенко, сидевшего на первой парте («дескать, какое отношение он может иметь к тому, что на противоположном конце»).
То, что происходило, было многократно испробовано, прорепетировано. А было вот что: по сигналу Выхристенко Доленго склонялся к парте, пряча голову под крышкой, Выхристенко дергал за веревку, и все сооружение с невероятным грохотом обрушивалось на Доленго. Весь фокус заключался в том, что он оказывался под полой частью вешалки и никакого ущерба понести не мог. Что не мешало ему — и в этом именно состояла сверхзадача — с диким воплем прикидываться упавшим в обморок от ушиба. Делал он это просто артистически. Все срывались со своих мест и с испуганными, сочувствующими лицами выносили Доленго в коридор. До поры до времени все шло, как по маслу. Но однажды в расследование включился Набоков, и вся театральная затея была мигом разоблачена. Доленго и Выхристенко выгнали из школы, но затем помиловали, позволили вернуться.
Что касается последнего дела «Сыщика», известного мне, то одним из виновных был я. К стыду своему, как-то у нас состоялся вечер в школе. Здесь стоит отметить, что в школе имелся очень хороший хор, была группа мелодекламации, в нее и я входил: «Идет, гудет зеленый шум... весенний шум» Некрасова. «Туда, где на площади нож гильотины»... Верхарна исполняли мы в три голоса. Работал драматический кружок. Он ставил даже серьезные пьесы. В частности, «Бориса Годунова», где мне дали роль Пимена.
Так вот, после очередного вечера, на котором, кстати, пела профессиональная певица — жена директора Остраменского, человек 10-12 учеников остались в зале ночевать, хотя до дому всем было недалеко. Так, блажь нашла на ребят. В разговорах, рассказах о прочитанных книгах и увиденных кинокартинах полночи прошло. И захотелось есть. Кого-то надоумило обратиться к буфету, где в тот вечер продавали очень вкусные марципаны. Замок был сбит, и оставшиеся марципаны мгновенно съедены. Назавтра кража обнаружилась. Для «Сыщика» установить, кто повинен, труда не составило. Он, помню, не столько возмущался, сколько удивлялся: в «деле» участвовали ученики, которые были на хорошем счету, из благополучных семей, как теперь выражаются. Никого из нас не вызывали, родительский комитет внес какие-то, в сущности, пустяковые деньги. Все замяли. Вспоминаю об этом с назидательной целью: когда речь идет о подростках (да и не только о них), дурной пример становится особенно заразительным, если в неблаговидной и даже преступной затее участвует целая компания — грех каждого вроде бы уменьшается до незначительной величины. Опасность вовлечения тем самым возрастает. На собственном примере участия в мерзком поступке (что ни говори, а мы попросту украли эти марципаны, да еще взломав дверцу) истина эта подтвердилась. Как часто в жизни предается забвению, что групповое действие намного отягчает преступление и ответственного за него!
Словесность преподавали в школе Февралев и... да простится мне, запамятовал имя, отчество, фамилию прекрасной учительницы. Февралев, знающий, опытный педагог, был сух, холоден, официален или, как говорят, «застегнут на все пуговицы», чем-то поразительно напоминал Алексея Александровича Каренина. Он вел словесность в старших группах. Зато как вдохновенно давала уроки наша учительница, рассказывая о великих писателях земли русской и их героях. По ее почину у нас проводились вошедшие тогда в моду литературные суды над Чацким, Печориным, Обломовым и другими «лишними людьми». Она неизменно мне поручала роль прокурора. Брался я всегда за это с большой охотой: обвинять других ведь легче, чем оправдывать самому. Что касается литературных «лишних людей», я не давал им пощады даже в тех случаях, когда наши классники были к ним куда снисходительнее и мягче. Она же, наша славная учительница, научила нас (ну, пусть не всех) писать сочинения, тому, чтобы словам было тесно, а мыслям – просторно. Память о ней навсегда сохранилась в моей душе.
Как и о Николае Васильевиче Пахаревском. Это был учитель истории, перешедший в нашу школу из гимназии. Но он совершенно не походил на типичных гимназических преподавателей – ни по внешнему виду, ни по манерам, ни по тому, как держался с учениками. В молодости он участвовал в революционном движении, был народовольцем. Знал назубок и исторический, и современный ему Киев. Очень часто проводил с нами экскурсии: «город Владимира», «город Ярослава Мудрого», «Киев периода литовского господства», «польско-литовского» и т.д. Его живые, образные, содержательные рассказы об истории нашего древнего и всегда молодого Киева создавали незабываемое впечатление нашей причастности к событиям пусть даже тысячелетней давности.
А как оживали в объяснениях Николая Васильевича революционные события в нашем городе! Он показывал нам, коренным киевлянам, такие потайные места, проходные дворы, о которых мы понятия не имели, а он пользовался ими, уходя от преследований агентов охранки. Ничего более увлекательного и поучительного, чем уроки Пахаревского, я не знал в школе. Впрочем, не слишком часто и после школы.
Зная наперед о Пахаревском от тех же Маянцев, я с большим нетерпением ожидал первой встречи с ним. И вот, она состоялась в сентябре 1922 года. Начался урок с того, что есть история? Двое-трое учеников пытались ответить. Попробовал и я. Но мой ответ ничего общего с марксистским пониманием истории не имел. Пахаревский мрачно посмотрел на меня и сказал: «Ваш отец заслуживает «двойки».
В полнейшем отчаянии («по любимому предмету, который я хорошо знал, прочитал, кажется, все известные в ту пору исторические романы и повести – и такой пассаж») на перемене вышел в коридор. Подошли Маянцы: «Что с тобой, что случилось?» Чуть не плача, рассказал им о своем печальном дебюте на уроке истории. «Не горюй, все образуется, рано или поздно Пахаревский поймет, что к чему», – наставительно утешал меня Кора.
Вскоре Пахаревский вызвал меня к доске. Вопрос был (до сих пор помню) такой: «Франция конца XVI века. Религиозные войны. Варфоломеевская ночь. Царствование Генриха IV». Николай Васильевич меня не перебивал, выговорился я вволю. Он долгим ласковым взглядом выразил свое удовлетворение и скрепил его «пятеркой». После этого ответа в течение двух последующих лет Николай Васильевич меня больше не вызывал и неизменно выставлял в четверти и за год «отлично». Правда, он меня определил в секретари марксистского кружка и часто поручал выступать с рефератами, подготовку к которым я, 13-14-летний подросток, проводил в Публичной библиотеке на Александровской (теперь Кирова)... Много лет спустя, будучи в Париже, я оказался перед конной статуей «Анри Катр», короля-весельчака, острослова, любителя кутнуть и поволочиться за хорошенькими женщинами, вспомнил тогда свой ответ Пахаревскому и добрым словом помянул этого выдающегося педагога.
Не всегда все было гладко в отношениях учеников и с ним. Как-то в одном классе в присутствии стажерки-практикантки Боря Цакало позволил себе фривольность, которую Пахаревский вообще-то допускал. Этот ученик, один из лучших моих друзей в течение многих десятилетий, выразился так: «Наполеон Бонапарт умер на Елене». Практикантка густо покраснела, опустила в смущении глаза, а Пахаревский разозлился и влепил шутнику «двойку». Сразу же после урока разнесся слух о происшествии в 7-й группе. Решили бойкотировать Пахаревского, то есть воздерживаться от всех частных разговоров (обычно на переменах его обступали со всех сторон ученики, и разговоры велись вплоть до звонка на урок), отвечать на вопросы официально – и никаких личных отношений. Вдобавок кто-то перед уроком Пахаревского каллиграфически вывел на доске любимое им изречение: «Никакая французская красавица не может дать больше того, что она имеет. Н. Пахаревский». Тут, конечно, мы перегнули. Это было уже свинство. Николай Васильевич вошел, прочитал на доске афоризм, помрачнел, но ничего не сказал. Два дня длилась эта «война нервов», а потом наш учитель очень тактично, не теряя лица, не заставляя нас повиниться, нашел путь к примирению. Это была, пожалуй, единственная размолвка.
Пахаревский иногда приходил ко мне, точнее к отцу, который тогда – после расформирования Совнархоза – работал в Госиздате. У нас и до того была великолепная библиотека, которую Петр Исаакович собирал, будучи еще экстерном и студентом. Она пополнялась в то время очень интересными мемуарами, беллетристикой, которыми так щедры были 20-е годы, и Пахаревский брал книги на прочтение и всегда сам их приносил к нам на квартиру. Бывал я и у него, он с дочерью жил в самом конце улицы Ленина.
Пришло время расставаться с Николаем Васильевичем. Мы стали выпускниками и закончили семилетку. Помимо полученного свидетельства об окончании школы, Пахаревский за подписью директора и своей дал мне характеристику, лучше которой нигде и никогда после того я не удостаивался. Она побывала в профшколе, о чем еще пойдет речь, а затем вместе с другими документами поступила в Университет, где и затерялась. А жаль! То была бы вещественная память о человеке, перед которым я преклонялся.
жизни работа... Бывал и Лаврентий Картвелишвили – секретарь губкома партии – сокурсник отца по Коммерческому институту.
Что же привлекало меня в этих людях? Идейность в самом высоком значении этого понятия, чистота помыслов, простота в обращении с другими, полное отсутствие умения (и желания) подбирать себе в друзья «нужных людей», демократизм не напоказ, а внутренне присущий. Трудно преувеличить благотворное влияние, оказанное на меня общением с такими людьми. Как часто в свои зрелые и пожилые годы, сталкиваясь с несправедливостью, бюрократическими замашками, чинопочитанием, верхоглядством и некомпетентностью ответственных лиц при очень внушительных и импозантных манерах, корыстолюбцами и взяточниками, вспоминаю я тех, кто посещал Волынских в Пассаже...
- Итак, школа позади. Что же впереди? В том-то и дело, что ответа на этот вопрос не находилось: в вуз рано, техникумов тогда, кажется, еще не было. На производство идти? По молодости лет не приняли бы, да и особой охоты, признаться, не ощущал. Впрочем, была еще безработица и в «бронеподростки» пройти тоже далеко не всегда могли даже при желании.
Вот и прошел год, пока не открылись механические и торгово-промышленные профшколы. Первые сразу же для меня отпали (математика, техника!), оставались вторые: они давали среднее образование с профессиональным уклоном, окончившие получали «счетовода I разряда». А пока, то есть в течение года, я много читал. По-прежнему, уже без Маянцев, действовала наша книжная или читательская артель, что ли. Библиотек тогда было мало, а книг у них и того меньше. Мы же, пятеро-шестеро ребят, создали обменный книжный фонд и давали книги в обмен (на прочтение) на другие. Очередному читателю назначался определенный срок, скажем, с половины дня до следующего утра. Прочесть надо, ибо книжный конвейер останавливаться не должен. Уже упоминал, что исторические романы в основном были прочитаны. Заодно почти все произведения Дюма. Наступил черед Луи Буссенара, Луи Жаколио, Майн-Рида, Фенимора Купера, конечно, Жюля Верна, а потом Золя, Бальзака и других писателей. Наших классиков мы не только «проходили», но и прочитали еще в школе.
Другим занятием был крокет. До сих пор не могу понять, почему эта игра вышла из моды? Спросите среднего парня или девушку, что такое крокет? Убежден – не ответят. А ведь игра не сидячая, подвижная, требует и выносливости, и тактической выдуки, и глазомера, и различных ударов по шару деревянным молотком от тихих до пушечных. Играл я в крокет регулярно и достиг (даже в масштабах города) больших успехов. Во дворе в палисаднике на крокетной площадке у нас постоянно были вбиты колышки и дужки. Только молотки и шары убирали. Играли подолгу, заканчивая партию подчас в темноте, и тогда подсвечивали себе спичками или свечками. (В 1946 г. я отдыхал в Гагре в санатории имени XVII съезда партии. Среди отдыхавших был и секретарь МК ВКП(б) Прохоров. Забрел я как-то на крокетную площадку. Там люди, и он среди них. «Хотите, я научу вас играть в крокет?», – обратился Прохоров ко мне. Подумалось, откуда такая уверенность, что я этой игры не знаю. Но промолчал. Приступили к игре один на один. Были и зрители. В течение 5 минут (а до того молотка в руках не держал лет 15-16) я, пройдя все дужки, стал «разбойником» и дал сопернику «мертвую», или, выражаясь языком шахматистов, красивый мат. Он молча посмотрел на меня, тут же ушел и больше до самого отъезда своего там не появлялся).
Ну, еще, конечно, театры и кино. Любил ходить в оперу, особенно мне нравились «Фауст» (с «Вальпургиевой ночью») и «Кармен»; театр Соловцова. На сцене этого театра (теперь им. Франко) еще в 1922 году смотрел у вахтанговцев «Принцессу Турандот» с несравненной Цецилией Мансуровой в заглавной роли и Юрием Завадским – принц Калаф. И нужно же было такому случиться: неожиданно во время действия пошел занавес. Спектакль был остановлен. На авансцену вышел взволнованный, со слезами на глазах, человек и объявил: «Только что получено печальное сообщение о кончине в Москве Евгения Вагратовича Вахтангова». Зрители все, как один, поднялись со своих мест. Спектакль, конечно, не продолжали. Но в дверях капельдинеры объявляли публике, что назавтра «Турандот» пойдет снова, билеты действительны. И зрители явились, отдавая дань уважения великому артисту.
Кино посещал очень часто. Тогда в городе было от силы 8-10 кинотеатров (если не считать клубов, где тоже крутили картины). Я знал их наперечет. Лучшим, безусловно, был кинотеатр Шанцера, уже упоминавшийся (на этом месте теперь Горсовет). И не только в Киеве. Бывал я и в Москве, Ленинграде, Одессе, Харькове... Ни один тамошний кинотеатр не идет ни в какое сравнение с «Шанцером». С прекрасной (и, главное, бесшумной) вентиляцией, просторный — вставать не надо, когда по ряду к своему месту проходит зритель, и проходы между рядами широкие. Был и балкон амфитеатром. Играл один из самых профессиональных симфонических оркестров города, дирижер – Вольф-Израэль. На фронтоне в зале надпись латинскими буквами и римские цифры: «Год 1912» – вот когда в Киеве появился этот чудесный кинотеатр.
На Крещатике, кроме него, были еще «Экспресс», «Корсо», получившие к тому времени номера: соответственно «1-е, 2-е, 5-е Госкино». «Эхо» (4-ое) было на Красноармейской, неподалеку от костела. Не чурался я и маленьких театриков бывших миллионеров, один из них был буквально напротив моего дома. Здесь я «отличался», будучи пятилетним. Картины тогда шли немые под аккомпанемент рояля или пианино. Все они сопровождались веселенькими, «смешными» одночасовыми приложениями. В одном из них соль заключалась в том, что в кабинет врача с табличкой «Врач по женским болезням» входит мужчина. Я тогда уже мог складывать буквы в слоги и слова. Прочитав, произнес громко (детская непосредственность!): «А что здесь делает этот дядя?» Раздался смех рядом сидящих, от них он перешел к другим – и общий хохот. Тогда же (в 1914 году) и в том же кинотеатрике в журнале новостей «Пате» я увидел очень красивую, миловидную девушку с косынкой сестры милосердия. И в титре значилось: «великая княжна Ксения Александровна». Какая радость охватила меня, когда вскоре на фотовитрине на углу Мариинско-Благовещенской и Б. Васильковской я увидел ее большой фотопортрет. С надписью: «По случаю пребывания в г. Киеве на службе в лазарете». Сознаюсь, то была моя первая и безответная любовь!
Наступил долгожданный (больше для моих родителей) день, когда я пошел на занятия во 2-ю торгово-промышленную профшколу. Занимались мы во вторую смену. Профшкола размещалась в обычной школе в здании на углу Большой Житомирской и Михайловской (теперь Калинина) площади. До революции здесь находилось реальное училище. Его воспитанником был соратник В. И. Ленина по петербургскому «Союзу борьбы за освобождение рабочего класса» Петр Запорожец, один из первых революционных марксистов в нашей стране. О том напоминает мемориальная доска на фасаде дома. Учился давным-давно в реальном и Анатолий Петрович Александров, бывший президент Академии Наук СССР.
Здание профшколы соседствовало с замечательными сооружениями древности. Слева находилась Трехсвятительская (или Васильевская) церковь, построенная, как гласит летопись, в 988 году великим князем Владимиром. Первоначально она была деревянной, но в XII столетии на этом месте построили каменную церковь. Справа, наискосок, возвышался Михайловский Златоверхий собор (постройка начала XII века) на территории одноименного монастыря того же времени. Перед главным входом в наше здание в маленьком сквере был установлен памятник княгине Ольге в группе со славянскими просветителями Кириллом и Мефодием, а также апостолом Андреем Первозванным: он, согласно легенде, в I веке нашей эры посетил местность, которой спустя четыре столетия дадут название «Киев». Обозревая с горы, названной по его имени Андреевской, окрестные живописные места, он якобы предсказал возникновение здесь большого и славного города.
Рассказываю обо всем подробно вот почему. В начале 30-х годов задумали на Михайловской площади соорудить по проекту архитектора Щусева два больших административных здания, которые полукругом охватывали бы значительное пространство площади, а в центре всей композиции намечалось воздвигнуть памятник Ленину. Как известно, дело ограничилось строительством одного лишь здания: до войны в нем размещался ЦК КП(б)У. В послевоенные годы — горком и обком партии. Но были снесены Трехсвятительская церковь, Михайловский собор и почти целиком монастырь, от него осталось очень немного.
В газетных публикациях того времени отмечалось, что названные сооружения «исторической ценности не имеют». Хорошо помню, как осуждающе относились к этим «объяснениям» общественность города, его жители. Фрески с Михайловского собора выставлены ныне в киевской Софии, Третьяковской галерее в Москве и ленинградском Русском музее. Как мы легко и бездумно расправлялись с историческим наследием. Потом, конечно, спохватились. Но многого недосчитались, и не только в Киеве, а также в Москве, да и повсеместно. Разумеется, поговорка «лучше поздно, чем никогда» бывает утешительной. Но не всегда: складываются обстоятельства, когда поздно означает никогда. Так было в Киеве с очень многими неповторимыми памятниками древнего зодчества, гордостью нашей культуры. Закон «Об охране памятников» принят семь с лишним лет назад. А сколько безвозвратно потеряно и после этого...
Но вернемся в профшколу. Вспомним о ней. Моими соучениками были юноши и девушки 16–17 лет (были и постарше, но немного). Наверное, некоторые из них мечтали в перспективе поступить в вуз. Но пока что нужно было приобрести специальность и начать работать: время и материальные обстоятельства семей требовали этого. У нас подобрались прямо на редкость начитанные, развитые (тогда слово «эрудированный», естественно, знали, но в просторечии не употребляли) ребята, способные и инициативные. Это Леня Шац и Вера Марчевская, Толя Буханский и Лена Горовиц (самая красивая, привлекательная девушка в профшколе), Оля Сожигаева и Лиза Лищинская (именно через «и», а не «е»), Данк, Духтан и Дра Гейман, Абраша Изаров и Павлуша Носенко, братья Яша и Зима Берманы и Стасик Таран. Я «оживляю» среди них тех, кто сложил голову в этой проклятой войне. О, если бы я мог их оживить без кавычек! Увы!
И преподаватели были, как говорится, на своем месте. Математику вел Тараховский, бухгалтерию и коммерческую арифметику – Казарновский, обществоведение – Меерович (участник революционного движения, проведший несколько лет, как политэмигрант, в Женеве), гражданское право и трудовое законодательство – преподаватель Спивак – горбатый, хромой, с выдающейся вперед челюстью, в жизни остроумный, обаятельный, чудесный человек. Иногда в профшколу на вечера приходила его жена. Писаная красавица. Когда они стояли рядом, то были воплощением: он – уродства, она – красоты. Но какая же это была изумительная супружеская пара любящих, преданных друг другу, чистых, совестливых людей!
А химии нас учил Кияницын. Правда, «учил» по-своему. Его уроки чаще всего проводились в лаборатории, где раз навсегда был поставлен и неуклонно выполнялся один лишь опыт – перегонка спирта. «Результаты» опыта Михаил Сергеевич тут же опрокидывал в свою гигантскую пасть под стать его росту огромного, высоченного мужчины. Химии я не знал, она так и осталась для меня «вещью в себе», но «удовлетворительно» неизменно выхлопатывала для меня Лена Горовиц, к которой Кияницын питал слабость.
А вообще новь властно входила в жизнь: и постановка обучения, вся структура профшколы, общественная работа, выступления «живой газеты» были выражением нового, советского духа.
Раз уже зашла речь о музыке, как тут не вспомнить о нашем кратковременном участии в настоящей театральной жизни. Один из учащихся, Миля Курисюс, по своей работе в консерватории, которую он совмещал с профшколой, был связан знакомством с артистами и сотрудниками Оперы. Сезон 1925-26 годов был временем становления украинского театра. Некоторые видные артисты не смогли или не хотели перестраиваться, покинули Киев. Среди них Держинская, Скибицкая, Микиша, Дубенцов... В театре возникло трудное положение. И вот Курисюс передал нам просьбу своего знакомого — оперного администратора поддержать искусство своими аплодисментами. Когда за это платят деньги, таких наемных «зрителей» — хлопальщиков называют клакерами. Мы клакой не были, денег не получали и приняли участие в этом начинании так, из чистого озорства. Благо занимались мы, как уже говорилось, во 2-ю смену, занятия заканчивались в 7 часов вечера, было легко и удобно попасть к началу спектакля в 7.30.
Ходило, примерно, человек 30-40. Вроде немного для полупустого зала. Но рассаживали нас в партере, бельэтаже, в ложах ярусов и на галерке. Каждая маленькая группа имела старшего, который получал указания, когда надо «вступать», кому аплодировать, а когда молчать. Таких посещений, помнится, совершили три. Первый раз давали «Фауста», потом «Аиду» и в последнее посещение играли «Кармен». После куплетов Мефистофеля мы принялись за дело, и при таком размещении в театре, когда мы сидели везде и повсюду, создавалась полнейшая иллюзия всеобщего восторга, хотя за такое пение артисту неплохо было бы бока намять.
Настоящее ЧП произошло по ходу оперы «Аида». В тот вечер двое из статистов не явились на спектакль. Их срочно заменили нашими — Базиком Духтаном и Дрой Гейманом. Они участвовали в сцене выноса богов и стояли так, что все время заслоняли собой известного и любимого публикой певца — Михаила Ивановича Донца. Он пытался изменить положение, но они, как пришитые, следовали не за ним, а впереди него. Но самое страшное произошло, когда мы, добровольные, бескорыстные, так сказать, на общественных началах хлопальщики узнали наспех загримированных своих ребят. По залу оглушающей волной прокатились приветственные выкрики-вызовы: «Гейман! Духтан!» Убежден, что даже прославленные Баттистини и Титта Руффо, гастролируя в Киеве, не удостаивались таких оваций. Публика недоумевала, все вокруг оглядывались: кого это вызывает, кто такие неведомые «Гейман и Духтан»? Кончилось тем, что Курисюса предупредили: если еще раз мы позволим себе подобную вольность, нас и с билетами в театр не пустят. Но третий «культпоход» и без того стал последним. Давали «Кармен». Певица пела отвратительно, но мы по сигналу («Хабанеры») поддержали ее репутацию, рук не щадя. И вдруг я слышу (это было на балконе бельэтажа), как одна молодая особа с удивлением спрашивает своего спутника: «Кто эти люди, почему они так хлопают?» Тот ответил: «Неужели ты не понимаешь? Это же свои, подкупленные». Тут я не выдержал, немедленно покинул театр, а назавтра передал ребятам невольно подслушанный разговор. Все порешили: театральные связи рвать!
Нынешний читатель может удивиться, более того, возмутиться: могло ли такое быть в Киевском оперном театре, заслужившем мировое признание своей первоклассной труппой, великолепными исполнителями? Свидетельствую: было! Но, по счастью, продолжался этот кризис очень недолго. И наш театр имени Т. Г. Шевченко уже многие десятилетия стоит в ряду лучших оперных коллективов Советского Союза.
Наряду с увлечением «живой газетой», у нас в профшколе было еще одно «хобби», возникшее благодаря тому, что некоторые учащиеся хотели продвинуться на юридическом поприще. Мы рассматривали уголовные дела с распределением среди желающих необходимых обязанностей: председателя суда, народных заседателей, обвинителя, защитника, подсудимых. Один из профшкольцев (кажется, Ера Гейман), имея знакомство с сотрудниками суда, кстати, размещавшегося рядом с нами, в Присутственных местах, получил доступ к архивам, и мы знакомились с материалами предварительного следствия (не заглядывая в протоколы судебных заседаний, чтобы не подпадать под влияние уже принятых решений) по наиболее интересным делам и проводили суд. И только после вынесения своего решения сопоставляли его с подлинным, судебным. Для тех, кто посвятил себя юриспруденции, это была очень полезная практика.
Примерно в это время (в начале лета 1926 или 1927 года) выездная сессия Верховного суда УССР слушала дело «киевской милиции». Процесс проходил в Актовом зале Университета. Председательствующий Романов, прокурор Пригов. На скамье подсудимых – свыше 100 обвиняемых. А началось все, как говорится, при мне. Шел я Николаевским парком на занятия в профшколу. На углу бульвара Шевченко и Владимирской увидел огромное скопление народа. Здесь же милиция, комендантская рота, пожарная команда... Взоры людей устремлены на крышу здания университетской клиники, что на углу. Там двое бандитов, только что ограбивших на Крещатике артельщика, в мешке которого было 200 тысяч рублей (громадная сумма в то время). Бандиты отбросили с козел извозчика и погнали лошадь. За ними погоня. Бросив пролетку, они пытались скрыться, поднявшись по пожарной лестнице на крышу. Их заметили, дом окружили и, когда я появился, началась осада. Сами понимаете, что на занятия уже не пошел. В перестрелке один из налетчиков был ранен, и вскоре оба сдались. Все последующие сведения я получил на самом процессе, куда достал билет. А сведения были поистине потрясающие. Один из грабителей, одесский рецидивист Мунчик, находясь в предварительном заключении, потребовал для «сообщения чрезвычайной важности» свидания с губернским прокурором Зориным. Встреча состоялась, и Мунчик, сказав, что его все равно убьют «при попытке к бегству», выдал Зорину главную тайну: преступную связь уголовников с работниками киевской милиции во главе с Коваленко, тогдашним начальником губмилиции и заведующим административным отделом губисполкома. «Мало ли что вы можете сказать», – возразил ему Зорин. На это Мунчик ответил: «Подпорите правую полу каракулевого манто жены Коваленко, которое я ей подарил, и вы найдете подтверждение моих слов – там моя подпись».
Зорин доложил об этом разговоре правительству, была дана санкция на проведение обыска на квартире Коваленко. И когда к нему пришли, тот застрелился. А слова Мунчика подтвердились и в том, что он пометил своей росписью манто, и в том, что будет убит «при попытке к бегству»...
Вот отсюда стал разматываться клубок, который и привел на скамью подсудимых свыше 100 милицейских работников во главе с начальником гормилиции Фрадько. К суду были привлечены жены Коваленко и Фрадько.
По ходу процесса вскрылись факты преступного сообщничества работников милиции с бандитскими элементами; вместо того, чтобы их ловить и обезвреживать, они предпочитали получать от них взятки, делиться добычей. Кстати, 200 тысяч рублей, захваченных двумя налетчиками, превратились в официальном документе в... 6 червонцев! Остальные были присвоены и поделены. Этот факт фигурировал на судебном заседании.
Дело кончилось приговором в высшей мере наказания для Фрадько, начальника розыска Горского, начальника отдела снабжения милиции Менабде и четвертого, фамилию которого я забыл. В те дни московская газета «Гудок», известная тем, что в ней сотрудничали Ильф и Петров, Булгаков, Олеша, Гехт и другие выдающиеся писатели, начала публиковать серию очерков под названием «Киевская гниль». Нужно ли говорить, что газета в городе шла нарасхват. За один номер платили перекупщикам 3 рубля! После 2 или 3 очерков публикация прекратилась, ибо газета сбилась с правильного тона, что могло лишь потакать мещанским, обывательским, эксплуататорским настроениям.
Но сам процесс был образцом гласности, самого широкого оповещения общественности о преступлении тех, кто прикрывался милицейской формой. Можно только посетовать, что в последующие годы мы как-то растеряли способность говорить людям правду, пусть самую горькую даже, заменяя ее лакировкой действительности и приглаживанием недостатков. Как хорошо, что XXVII съезд КПСС решительно и твердо призвал к гласности, открытости, демократизму, важнее этого ничего нет!
Продолжение следует...