Время, люди, мысли

ЧАСТЬ I

Страницы жизни

«...Был Киев первою любовью,

Незабываемой вовек»

(Семен Гудзенко)

На склоне лет время ускоряет свой бег. Поэтому так хочется предаться воспоминаниям, рассказать людям о пережитом. Для этого совершенно не обязательно быть героем, совершившим необычайные подвиги. Свидетельство участника, просто только очевидца событий может стать богатым источником для историка, исследователя. На долю моего поколения выпали тяжкие испытания. Вспомнить есть о чем: как будто случайная встреча, незначительный, но характерный штрих, небольшая, но знаменательная деталь – из всего этого, собственно, и составляется представление о времени, эпохе.

То, что делали, как жили люди еще вчера, уже называется Историей. Историю творят народы, люди, история же учит людей. Ее уроки – бесценны, ибо она являет собой память народа, его достояние. Без нее нет и не может быть связи времен, преемственности поколений. Историческая память народа, в конце концов, складывается из памяти отдельных людей.

Но есть еще соображение, так сказать, личного порядка: хоть и пишешь «наедине с собой», пишешь не только для себя или для историка, если к нему попадет твой рассказ, хочешь как бы продлить свою жизнь. Ведь далеко не всем суждено «ожить» в мраморе или бронзе. Вот и стремишься оставить после себя вещественный след своего пребывания на земле, правдивый, бесхитростный, в чем-то даже исповедный рассказ об увиденном, пережитом, проделанном.

Сразу оговорюсь: я не заглядывал в документальные материалы, не сверял того, что сохранила память, с официальными данными, поэтому возможны смещения дат, некоторые хронологические или даже фактические неточности. Но нет в моем повествовании заведомой неправды, желания покрасоваться, быть (или казаться) лучше, чем был и есть на самом деле. Еще одно: так получилось, что моя жизнь поделилась поровну между Киевом и Пензой. Оба эти города дороги, важны и значительны для меня, каждый в своем роде.

Вот после этих небольших предварительных замечаний и поведу рассказ. Прежде всего о своей семье.

Мой отец, Петр Исаакович, учил меня не скучными наставлениями, а своим примером – никогда не подлаживаться к мнению других, как бы высоко они ни стояли в жизни, при всех обстоятельствах иметь свою голову на плечах, собственную точку зрения. Сам он, провинциальный звенигородский юноша, проявил недюжинное упорство и завидную настой-чивость с тем, чтобы выйти за пределы тогдашнего традиционного образования в школе, где главным предметом был талмуд. 16-летним он по-настоящему взялся за русский язык, литературу, математику, историю. То есть, пошел по пути общего светского образования, что было уже само по себе в той среде и в ту пору, в конце XIX века, редким исключением.

Закончил экстерном Уманскую гимназию в 1907 году, имея уже семью, дочь. Хотел продолжать образование в Университете, стать юристом, но не попал в заветную процентную норму. Поехал в Петербург к министру просвещения Кассо. Имя его стало нарицательным, одиозным даже в то время, когда недостатка в мракобесах, обскурантах в России не было. Тот его вежливо выслушал и сказал: «Единственный совет, молодой человек, который я могу дать, – креститесь.»

Отец не был религиозным, но и приспосабливаться с помощью религии не пожелал и потому совета Кассо не принял. В равной мере отверг предложение уманской еврейской общины стать казенным раввином. В то время это было связано с отправлением обязанностей по регистрации актов гражданского состояния (рождение, бракосочетание, смерть). И поступил в Киевский Коммерческий институт. И на жизнь вначале зарабатывал в качестве репетитора, давая уроки. Так, по кондиции, как тогда назывались соответствующие соглашения, он в Умани готовил к переэкзаменовкам купеческих и помещичьих оболтусов, случайно именно там я и родился. Кстати, с той поры мне ни разу не довелось побывать на своей родине. Будучи студентом, отец служил конторщиком у строительных подрядчиков, в частности, у одного из самых известных в Киеве – Черноярова.

Что еще следует сказать об отце? Он не был изворотливым, пронырливым, не был гибким приспособленцем, способным ради успеха пойти на сделку с совестью, поступить бесчестно, не обладал практической сметкой, что я по-детски понял с малых лет.

Жили мы недолго во флигеле дома № 17 по Кузнечной улице (теперь Горького). Об этом времени я, конечно, ничего определенного не знав. В памяти остались одни путаные обрывки. Но дом хорошо известен: лет шести из-за болезни сестры скарлатиной я временно поселился у родственников в том же доме. Там был лифт! Редкое по тем временам устройство. Я не отрывался от него: вначале ездил с лифтершей, развозя жильцов, а потом, войдя в доверие, и без нее поднимал пассажиров. На вопрос: «Кем ты хочешь быть, мальчик?» – уверенно отвечал: «Лифтером». По сравнению с такой блистательной перспективой даже карьера пожарного, владевшая мечтами и думами моих сверстников, казалась мне ничтожной.

С 1911 года в течение 30 лет мы жили постоянно на Мариинско-Благовещенской (ныне Саксаганского), дом № 37. Два слова о моей улице. Проложили ее в 40-е годы 19-го века в связи с освоением так называемого «Нового строения». Первоначально она состояла из двух частей, которые назывались – Малая Жандармская и Большая Жандармская. Разделяла их Тарасовская улица. Затем обе части слились в одну – Жандармскую, а в 90-е годы она стала именоваться Мариинско-Благовещенской. В советское время в память о замученном гайдамаками Леониде Пятакове ей присвоили его имя, потом она получила название в честь знаменитого актера и режиссера украинского театра Саксаганского.

Моя улица связана с очень многими замечательными и выдающимися людьми. Судите сами: в №20 жил А.Г.Шихтер, профессиональный революционер, видный партийный и государственный деятель; в № 22 – Г.М.Козинцев, прославленный режиссер театра и кинематографа, у него в этом доме часто бывал Илья Эренбург, женившийся в конце концов на сестре Григория Михайловича – Любе; в № 27 некоторое время жил классик еврейской литературы Шолом-Алейхем; в № 33 часто бывал и одно время жил в доме своего тестя талантливый писатель Исаак Бабель; в № 44 работал герой при жизни и бессмертно Николай Алексеевич Островский, в № 95 жил великий композитор Николай Витальевич Лысенко; в № 97 жил известный ученый и общественный деятель Драгоманов, дядя Леси Украинки, там жила и великая поэтесса. Да, не каждая улица может похвалиться такими земляками!

Память сохранила детские впечатления о первой мировой войне. Тем летом мы с мамой (отец оставался в Киеве) жили на даче в Люстдорфе, под Одессой. Обычно резвились на пляже, купались, играли. И вдруг весть о войне, потрясшая всю страну. И мигом обстановка изменилась. У всех на устах разговоры (и опасения) о германских крейсерах «Гебен» и «Бреслау», якобы проданных Турции, но с прежними, немецкими командами.

Крейсеры рыскали в черноморских водах. Жителям строжайше запретили зажигать свет на верандах и в комнатах, выходящих окнами в сторону моря. Тут уж было не до дачи. Мама собрала своих детей, мы с большим трудом втиснулись в битком набитый вагон и вернулись в Киев.

Киев стал основной тыловой базой Юго-Западного фронта. В городе появилось очень много лазаретов. Беда и страдание «увечных воинов», как тогда именовались раненые, бросались в глаза людям, особенно на фоне шикарной жизни скоробогачей — поставщиков всякого гнилья в армию, на чем они неимоверно наживались. «Земгусарами» называли целую рать чиновников из «Земского союза» и «Союза городов», нашедших на этой службе надежное укрытие от фронта.

Для народа, после непродолжительного шовинистического угара, раздутого властями, с каждым днем все явственнее становились бессмысленность и жестокость кровопролития. Все это, вместе с поражениями царской армии, способствовало нарастанию в стране недовольства, вызреванию революционных настроений и в солдатских окопах, и в тылу, где, как известно, буквально на глазах разваливались экономика и транспорт. Все острее становилась нехватка продовольствия, голод вступал в свои права.

Поначалу (мне было пять с половиной лет) я занимал «оборонческие» позиции. Неподалеку от нашего дома (чуть выше Караваевских бань) располагалось воинское присутствие. Я часто стоял у ворот, с интересом наблюдая за построением и строевой подготовкой солдатских команд, иногда даже входил — часовой меня не останавливал — в обширный двор, угощал махоркой и дарил маленькие книжечки папиросной бумаги «нижним чинам», отправлявшимся отсюда «на позиции». Посылал и туда кисеты с той же махоркой и вложенными в них пятаками. В те годы мне трудно было, конечно, в полной мере оценить чудовищность и пагубность войны. Но здравый смысл проявился уже тогда, когда однажды при разговоре взрослых сказал: «Я не понимаю, если Вильгельм поссорился с царем, почему бы им не решить спор между собой на кулачках, как мы делаем во дворе, зачем солдатикам убивать друг друга?»

Правда, это не помешало мне годом ранее проявить свои «верноподданнические» чувства, когда, поднятый отцом на плечи, я бурно приветствовал царя. Николай Второй со всем «августейшим семейством» прибыл в наш город «поклониться киевским святыням» в связи с торжествами по поводу 300-летия дома Романовых. В ожидании проезда царя (маршрут был заранее объявлен) местные жители собрались на тротуарах за плотными рядами дворников в белых фартуках, с огромными бляхами на груди, городовых и каких-то очень прытких, с бегающими глазами, молодых людей – тогда я еще не знал, что их зовут «филерами».

Мы с отцом, матерью и сестрой стояли напротив нашего дома по Мариинско-Благовещенской. Поскольку кортеж двигался со стороны Б. Васильковской (теперь Красноармейской), с четной стороны улицы было лучше видно. Хорошо помню, что в первой коляске сидели справа царь, царица, наследник Алексей, а рядом с кучером, лицом к царю, как пояснил мне отец, дядька – матрос с царской яхты, приставленный к цесаревичу. Следом за ними царские дочери, придворные дамы, свита. Я разглядел Николая, с рыжеватой бородкой и усами, раскланивающегося по обе стороны. На углу Кузнечной на наших глазах произошел инцидент, когда какая-то женщина, прорвавшись сквозь заслоны, подбежала к царской коляске. Ее мгновенно схватили, но царь кивком головы и движением руки заставил замереть на месте стражей порядка и принял из рук просительницы прошение на «высочайшее имя», как выражались в то время. Я кричал «ура», но глазами впился в наследника, тогда 9-летнего мальчика: он мне был ближе всех остальных участников этого действа.

(Спустя 5 лет, в июле или августе 1918 года в «Киевской мысли» целая полоса была отведена «Казни семьи Романовых». Содрогание, душевное смятение вызвали у меня строки, посвященные наследнику Алексею, которого отец взял на руки, и оба рухнули , когда раздались залпы исполнителей убийства. Повзрослев, я безоговорочно осудил внесудебную расправу над царской семьей, другими членами императорской фамилии, а также несколькими оставшимися верными слугами придворными. Причем, эта акция так же мало может быть оправдана обстоятельствами Гражданской войны, как сталинский тоталитарный террор – «исторической необходимостью».

И как перекликаются потрясенные чувства девятилетнего мальчика, читавшего в газете описание казни в Екатеринбурге, со зрелым, выношенным мнением, убеждением известной поэтессы.

Вот две строфы из стихотворения Инны Гофф (1973г.)

Вставала алая заря

И обещала день хороший.

Не жаль мне батюшку-царя,

Но жаль мне мальчика Алешу.

Пролив так много крови зря,

Ну как же тут не обессилеть?

Не жаль мне батюшку-царя,

Но жаль мне матушку Россию.

Ни отец, ни стоявшие рядом с нами соседи по дому – это я твердо помню – «ура» не кричали. Отсутствие энтузиазма у жителей своим усердием по долгу службы с лихвой возмещали городовые и дворники, к могучему реву которых, повинуясь извечному обезьяньему инстинкту подражать, присоединился и я.

Очень много всяких зрелищ состоялось в дни пребывания в Киеве царя. Запомнилась мне Всероссийская выставка, проведенная в Алексеевском парке – это у склона Черепановой горы. (После революции здесь был оборудован «Красный стадион», на котором, до появления ровно 50 лет назад стадиона «Динамо», разыгрывались главные футбольные баталии с участием таких популярных в то время и любимых игроков, как Костин, Бойко, Вардадым, Южельзон – «Юрка-цыган», Свиридовский – «Мишка-Карлик» и другие. Впоследствии здесь вырос знаменитый наш «стотысячник» – Республиканский стадион).

На выставке всегда было многолюдно, помимо киевлян, ее посетили в течение 5 месяцев работы десятки тысяч людей отовсюду. Привлекали многочисленные аттракционы: «Чертово колесо», «Комната смеха» и другие. А в центре выставочной площади известная парфюмерная фирма Брокар соорудила фонтан, из которого била не вода, а струя из духов, заполняя бассейн. Посетители, независимо от общественного положения и возраста, неизменно макали носовые платки.

Большой успех у невзыскательных посетителей и, разумеется, ребятишек имел паноптикум с pазличными редкостными «монстрами». Мне также очень нравились цветные видовые картинки, которые открывались взору через два стеклянных глазка: тут и египетские пирамиды, и Эйфелева башня, и американские небоскребы, и африканские пальмы, и Неаполитанский залив, и многое другое. Правда, имелись и такие ящички, доступ к которым был открыт «только для мужчин». Ни

дети, ни дамы прильнуть к увеличительным стеклам не могли. (Впрочем, впоследствии, много лет спустя, обо мне «позаботились» за границей, где запретные картинки показываются во всех посещаемых туристами местах). И еще нравилась мне лотерея-аллегри, где розыгрыш происходил на месте, сразу же после приобретения билета.

И по сию пору помнится следующий любопытный эпизод. Как-то, во время очередного посещения павильонов выставки (кстати, один из них под новым названием – «Дворец физкультуры» – сохранялся почти до конца 70-х годов), а обычно это было по воскресеньям, мои родители встретили знакомую супружескую чету и разговорились. Мне стало скучно и в поисках чего-то нового, интересного я пошел вслед за другими к большому деревянному украшенному затейливой резьбой сооружению. Внутри я увидел сцену, на которой в момент моего появления находилась обнаженная женщина с длинными рыжими косами. Тем временем, обнаружив исчезновение своего чада, мои встревоженные родители устремились на поиски. И, естественно, оказались в самом ближайшем павильоне, где, оказывается, проводился конкурс красоты. Вновь по-обезьяньи я вместе с другими зрителями поднял и свою руку. Это было голосованием в пользу рыжеволосой красавицы. И в такой позе и при данных обстоятельствах меня увидели папа с мамой. Из вечерней газеты родители узнали, что победительницей конкурса стала именно она – Клара Вольф из Одессы.

Но эта история имеет необычное продолжение. То ли там, на выставке, то ли позже в другом месте в нее влюбился будущий румынский король Кароль. Привез ее в Бухарест, правда, ко двору не допустил. Она приняла новую фамилию, собственно, свою прежнюю – Вольф («волк» по-немецки) переделала на румынский лад – Лупеску («лупу» – волк). А когда в 1940 году Кароль окончательно понял, что в наш век профессия короля крайне опасна для жизни, он отрекся от престола в пользу своего сына Михая и покинул Румынию, оставив в ней свою супругу-королеву, но взял с собой в Париж мадам Лупеску. Вот конец истории, начавшейся при «моем участии», когда я тоже подал свой голос на конкурсе красоты за Клаpу Вольф...

Вскоре после посещения Киева царской фамилии в городе состоялся провокационный «процесс Бейлиса». Тихий, незаметный, бесцветный приказчик кирпичного завода Зайцева еврей Мендель Бейлис был обвинен в ритуальном убийстве христианского мальчика Андрюши Ющинского, «чтобы взять кровь для мацы». Обвинение состряпали с помощью подставных «свидетелей», главной из которых была содержательница воровского притона пресловутая Вера Чеберяк, соучастница злодейского убийства, члены черносотенного «Союза русского народа» при поддержке ни мало ни много, а самого тогдашнего министра юстиции Ивана Щегловитова, которого вся Россия называла «Ванька-Каин». Не Бейлис сам по себе был нужен монархистам-изуверам, а обвинительный вердикт присяжных, который послужил бы сигналом к очередному еврейскому погрому, чтобы под шумок расправиться с «левыми смутьянами».

Большевики Киева и других городов России разоблачили лживость, абсурдность, политическое коварство «обвинения». С ними заодно были лучшие люди страны: Горький, Блок, Вернадский, Короленко... Знаменитый писатель специально прибыл в Киев и как корреспондент «Киевской Мысли», посетил места событий, был на всех заседаниях суда. Так появились блестящие очерки Владимира Галактионовича «На Лукьяновке», «Господа присяжные заседатели» и другие.

Общественный подъем в защиту Бейлиса в противовес грязной судебной затее, убедительность доводов целой плеяды выдающихся адвокатов, и прежде всего прославленного Корабчевского, повлияли даже на специально подобранный судебными властями состав присяжных из числа лавочников, домовладельцев, ломовых извозчиков и им подобных. Присяжные вынесли оправдательный вердикт, и суду ничего другого не оставалось, как тут же освободить Бейлиса из-под стражи. Затея погромщиков сорвалась. Это было победой всей прогрессивной России.

Навсегда в памяти осталось: сестра бьется в истерике, не пуская родителей, которые, как и большинство киевлян, торопились к Присутственным местам, чтобы узнать об исходе процесса. Старше меня на два года, она больше понимала, что над папой и мамой нависла страшная опасность. Я же разобрался в этом позже, читая задним числом комплект «Киевской мысли» с подробным описанием хода судебных заседаний, восторгаясь не только великолепным стилем, но и человеческим благородством, душевной красотой Короленко, неотразимостью аргументов Корабчевского, остроумием журналиста Александра Яблоновского. Во время заседания он подсел к Чеберяк, только что дававшей суду «свидетельские» показания, и о чем-то заинтересованно расспрашивал ее. «О чем это вы, господин Яблоновский, так оживленно разговариваете со свидетельницей Чеберяк?» – сделал ему замечание председательствующий. Последовал ответ, вызвавший общий смех в зале: «О чем же с ней можно разговаривать? Об убийствах, поджогах, грабежах...»

Примерно в это же время, чуть раньше, летом 1913 года, когда мы жили на даче в Боярке, я заболел менингитом. Меня лечил киевский врач Райхман. Но положение, как мне потом стало известно, угрожающе ухудшалось. Понадобился консилиум. Вокруг моей кровати сошлись бородатые дяди в белых халатах. Пришлось сделать пункцию (прокол) спинного мозга, чтобы определить, насколько еще жизнеспособен организм, степень его сопротивляемости. Все это тоже мне объяснили впоследствии. Тогда же – и это запомнилось! – один из врачей со словами: «Может быть, дружок, тебе будет немного больно, но ты ведь мужчина, потерпи», – передал мне расписное жестяное ведерко с леденцами. Я совершенно не почувствовал никакой боли и подумал даже, поверьте, это было именно так: «А для чего же мне дали ведерко, если не больно?»

После этого врачи отошли в сторонку, посовещались и что-то сказали отцу и матери. А сообщили горестное заключение: «Положение вашего ребенка безнадежно.» Понял я одно: сказали маме что-то нехорошее, так как у нее появились слезы, и она, едва сдерживаясь от рыданий, подошла ко мне поправить постель.

(Много лет спустя сестра рассказала мне, как она невольно подслушала разговор отца с профессором Фруминым после консилиума. Они прохаживались по аллее нашей дачи, сестра шла за ними и вот, что она услыхала: «Как это ни тяжело, но вы, голубчик, – обратился профессор к отцу, – вы не должны желать выздоровления своему ребенку, ибо в этом случае он останется умственно неполноценным».)

По счастью, медики ошиблись, чудо все-таки произошло, я выжил, но последовала хромота. Лечению я плохо поддавался, аппарат на больной ноге не хотел носить, стыдясь ребят. Известно, что дети жестоки, правильнее сказать, всякое отклонение от нормы, в том числе физический недостаток, они воспринимают как нечто смешное. Даже добрые по натуре среди них. А о злых и говорить не приходится. Я трудно переносил насмешки и издевку по поводу своей хромоты. Навсегда сохранил чувство застенчивости, неловкости, когда надо было проходить «сквозь строй» гуляющих, прохаживающихся или сидящих на бульваре, в парке. И в то же время ни малейшего смущения, когда выходил на трибуну любого зала, включая театр, цирк и другие места массового сбора людей. Не берусь с точки зрения психологии объяснить, почему так по-разному получалось.

Позже этот комплекс повышенной восприимчивости, недостаточности что ли я старался как бы возместить для себя знакомством и дружбой с балеринами, спортсменками, у которых, как известно, преобладает культ здорового тела, и этим успокоить гнетущее чувство своей неполноценности. («Значит, не чураются, не пренебрегают...») Но главное, разумеется, заключалось в самоутверждении испытанным во все времена способом: много читать, хорошо учиться, стать человеком, которого признают другие...

Но прежде, чем вспомнить о годах учения и самообразования, завершу малоприятную тему, связанную с болезнью, точнее, ее последствиями. Здесь. в Киеве, врачи рекомендовали повременить с радикальными мерами – операцией, пока не закончится рост организма, то есть к годам 18 – 19. И вот в 1927 году мы с мамой поехали в Ленинград. Остановились там на квартире в доме на канале Грибоедова у наших киевских друзей и соседей по дому Маянцев, переехавших незадолго до этого в Северную Пальмиру, выражаясь высоким слогом поэтов и историков прошлого.

Удалось быть принятым светилами отечественной медицины – профессорами Вреденом, Поленовым, Турнером и Федоровым. Их имена с гордостью носят теперь институты, клиники, больницы. Голоса медиков разделились: только один решительно высказался за операцию, двое не видели в этом пользы, а четвертый считал даже, что из-за операции может быть еще хуже. Профессор Поленов демонстрировал меня участникам всесоюзного съезда травматологов и ортопедов. Даже вспомнить об этом неприятно: положили на длинный стол взрослого юношу, 18 с половиной лет от роду, совершенно голого, и человек полтораста, среди них немало женщин, окружили этот стол. Поленов, представляя врачам больного, говорил о том, что менингит не отразился на его умственных способностях. Молодая врачиха, должно быть, для того, чтобы окончательно увериться в этом, или, наоборот,»изобличить» профессора, задала мне едкий вопрос, на который я дал достойный, в том же тоне, ответ. Долго хранил в памяти и вопрос, и ответ. Теперь все выветрилось, но осталось общее впечатление: все присутствующие после моих слов разразились громким одобрительным смехом. А Поленов заключил демонстрацию следующими словами: «Убежден, что вы, коллеги, получили полное подтверждение справедливости моих слов об умственных способностях показанного вам больного». И что вы думаете? Врачи зааплодировали...

Хочется попутно подробнее рассказать о визитах к профессору Сергею Петровичу Федорову и профессору Турнеру. По дороге к Турнеру мы с мамой попали под проливной дождь. Промокли до нитки. Экономка и супруга профессора обсушивали маму, отпаивали ее чаем. Я прожил с тех пор почти 60 лет. Насмотрелся всякого и разного, а эта вроде бы обычная, житейская история не забывается: вежливость, радушие, заботливость к каким-то приезжим провинциалам. Вот она, подлинная российская интеллигентность, чистота помыслов и поступков, безо всякой примеси выгодного, расчетливого, корыстного!

Помнится и визит к профессору Федорову. В приемной привлекали внимание два портрета врача в разные годы, в различном положении. На одном Сергей Петрович в генеральском мундире старой армии при орденах и регалиях – он «лейб-медик его императорского величества». На другом – в красноармейской гимнастерке с орденом Красного Знамени на левой стороне груди – профессор Военно-медицинской академии. Таким он был, таким он стал, и профессор Федоров не хотел скрывать, утаивать первую часть своей жизни и не должен был ее стыдиться. Пока он выписывал мне назначения, я с его разрешения внимательно осмотрел кабинет, очень много картин и фотографий с дарственными надписями виднейших государственных, научных и военных деятелей тогдашней Европы. В частности, безрукого французского генерала По, которого лечил профессор.

Незадолго до поездки в Ленинград я прочитал вышедшую в Париже и изданную у нас книгу. В ней было много интересных подробностей о последнем периоде царствования Николая. В частности, речь шла и о том, как однажды Сергея Петровича срочно вызвали к наследнику в связи с очередным приступом гемофилии (кровоточивости). Подойдя вплотную к больному, профессор увидел нечто странное и дикое в этой блещущей чистотой обстановке: из-под подушки торчал засаленный жилет. На его вопрос, что это значит, ему смущенно ответили, что это вещь «святого старца» (Распутина), и она «должна отвести недуг...». «Или медицина, или эти шаманские штучки», – Федоров не побоялся произнести такие резкие слова в присутствии царицы, глядя ей прямо в глаза. «Талисман» убрали, и медик остановил кровотечение.

Я спросил Сергея Петровича, так ли все было? Он с улыбкой подтвердил, и мы заговорили с ним о только что опубликованной Госиздатом книге воспоминаний князя Юсупова об убийстве Распутина. Мы говорили с маститым ученым, великим хирургом, наверное, c полчаса.

А потом, естественно, захотелось посмотреть дворец Феликса Юсупова на Мойке, где в то время был дом Учителя. Мне повезло: гардеробщик, совсем не старый еще человек, оказался бывшим лакеем князя. Чем-то пришелся ему по душе, и состоялась одна из самых интересных экскурсий в моей жизни. Мой гид водил меня по всему дворцу. Он, в отличие от официальных экскурсоводов, не говорил о смене социально-экономических формаций, о последней стадии капитализма. Но я не был в претензии: зато показал мне все – личные покои, что где тогда было, зал домашнего театра. Но самое интересное приберег под конец. Это – нижняя полуподвальная столовая, где Юсупов «угощал» Гришку пирожными и любимой им мадерой с цианистым калием, затем стрелял в него; вестибюль, имевший парадный вход с Мойки и заднюю дверь во двор, куда после всего приполз Распутин, обнаружив какую-то сатанинскую живучесть. Повел меня и в гостиную на второй этаж, где тогда, в 1916 году, собрались заговорщики: великий князь Дмитрий Павлович, небезызвестный Пуришкевич, поручик Сухотин, доктор Лазаверт, в нервном ожидании cообщений снизу, что с Распутиным покончено.

Я видел портреты Феликса и его жены красавицы Ирины. Пара – на загляденье! Много позже, лет через 20, в Крымском дворце Юсупова я перелистывал книгу почетных посетителей. В ней рукой Юсупова была сделана торопливая запись за несколько секунд до бегства в 1920 г. после того, как наши войска разбили врангелевцев и были уже на подходе. Вот эта запись: «Прощай, родина, прощай, навсегда!» – и две начальные буквы имени – «ФЕ» и обрывистая линия. Не успел расписаться! Не в пример очень многим людям своего круга он понял, что возврата назад не будет! К чести его следует сказать также, что он выставил за дверь гитлеровского эмиссара, когда тот в 1941 году посетил его в Париже и предложил от имени фюрера участвовать в «походе» с обещанием Юсупову, что он чуть ли не займет престол Романовых.

Что ж, вместе с убийством Распутина эти факты в биографии бывшего светлейшего князя Феликса Юсупова, графа Сумарокова-Эльстона поучительны! (Уже после войны, когда многие русские эмигранты вернулись на Родину, посол СССР во Франции, Виноградов, уговаривал Юсупова побывать в России, но тот упорно отказывался, опасаясь, что его там будут судить за убийство Распутина!)

Наступила пора определять меня в гимназии. Это было в учебном 1917-18 году, после свержения царизма и в канун Октябрьской революции. А гимназию родители выбрали Вторую. Полное ее название было таково : «Вторая мужская классическая гимназия». (Вот кратенькая справка о моей «alma mater». Открыта была в 1834 году, первоначально находилась на Подоле, затем переехала на Крещатик и, наконец, в 1856 году получила собственное, специально построенное здание на Бибиковском – теперь Т.Шевченко – бульваре, 18. В то время он был ниже на два этажа).

Непростое это было дело – экипировка гимназиста. Надо было иметь зимнюю форму: шинель, фуражку – теплых шапок не полагалось носить, – когда наступали холода, на фуражку надевали башлык, концы которого заправлялись за хлястик шинели, можно было его носить откинутым на спину. Помимо суконных брюк и такой же гимнастерки, гардероб состоял еще из парадного мундирчика и летней формы из легкой хлопчатобумажной ткани. Да, еще неизменный ранец. Герб к тому времени уже убрали и на кокарде фуражки оставалась лишь цифра «2», обрамленная пальмовыми ветками, подтверждая тем принадлежность к этой гимназии.

Тогда я, конечно, не знал, что мою гимназию закончили известный художник Орловский, академик Крымский, выдающийся полярник О. Ю.Шмидт, прославленный композитор Р.М.Глиэр, модный в свое время поэт Надсон. В приготовительном классе учился талантливый писатель Михаил Булгаков, перешедший почему-то затем в Первую, Александровскую гимназию.

Это дает повод остановиться на соперничестве между гимназистами Первой и Второй гимназий, бывших соседями: их разделяла лишь Владимирская улица. Соперничество вызывалось самыми непостижимыми, непонятными причинами. Но была и одна зримая, наглядная – зависть.

Первую гимназию хотели преобразовать в «императорский лицей», рассчитывая приурочить этот акт к торжествам по случаю 300-летия династии Романовых. Намерение так и осталось неосуществленным, все подпортила скандальная история с покушением на председателя совета министров империи Столыпина, когда он был смертельно ранен в Городском театре во время оперного спектакля, а через два дня умер в больнице Маковского, что была на нынeшней улицe Чкалова. Убийцей оказался эсер-боевик, запутавшийся в связях с охранкой и, согласно распространенной версии, дeйствовавший не без еe ведома. Столыпин, убeжденный монархист, сильный и волевой политик, как никто другой в высших сферах, понял, что с таким царем на тронe, как Николай Второй, монархия неизбeжно развалится. Он хорошо усвоил урок, преподанный революцией 1905-1907 годов, и будто бы замышлял даже устранение безвольнoго царя во имя сохранения и укрeпления монархии.

(Хорошо помню памятник Столыпину перед зданием Городской думы. Едва научившись читать, не без труда разобрал надпись на постаментe: «Вам нужны великиe потрясения, нам нужна великая Россия». Эти слова Столыпин произнес в Государственной Думe, обращаясь к лeвым. Конечно, я приставал к отцу, чтобы он объяснил мнe их значение. Как мог, отец постарался это сдeлать. Но постигнуть их смысл до конца я не смог. Не знал, и не мог знать, что этот «дядя» на постаментe, взиравший на Крещатик, изобрeтатель «столыпинских галстуков», а попросту говоря, вешатель, что его «отрубная система» предусматривала насаждение и укрeпление кулацких хозяйств в качествe новой опоры самодержавия. Что под «великими потрясениями» он понимал и пытался предотвратить революционное переустройство всей жизни страны. А «великая Россия» для него замыкалась на черносотенном «Союзe русскoго народа», к созданию которoго он приложил свои усилия… Неприятно поразили неумеренные восторги некоторых публицистов, экономистов в периодической печати и в выступлениях на съезде Народных Депутатов по поводу экономических реформ, задуманных Столыпиным, проведи он которые, наша страна «избежала бы потрясений». И уж просто возмутил программный призыв писателя Вал. Распутина, который воспроизвел – без ссылки, разумеется, на оратора, – знаменитую фразу Столыпина: «Вам нужны великие потрясения, а нам нужна – в перестраховочной редакции Распутина – «страна»«. Плюрализм – это хорошо, но всему есть мера. Полностью осознал, что они означают, когда памятник был снят почти одновременно с памятником Николаю Первому в паркe. Это было в 1919 или 1920 году. При свержении монумента Николая Палкина я случайно присутствовал. До сих пор отчетливо помню, как легко рухнул с гранитного пьедестала повязанный канатами примелькавшийся «пасшейся» в парке детворе стоявший во весь рост с открытой головой царь.

Так или иначе, но убийцей был студент Богров, сын богатoго киевскаго домовладeльца и предпринимателя, выпускник Первой гимназии. Конечно, при таких обстоятельствах об «императорском лицеe» не могло быть уже и рeчи. Гимназия так и осталась «Александровской».

Но взаимная неприязнь между учащимися обeих гимназий продолжалась. Она принимала различные формы, обязательной оставалась непосредственная схватка обычно в серединe сентября, вскоре послe начала нового учебного года. Местом побоища был просторный сад Первой гимназии, Николаевский (теперь имени Т. Шевченко) парк и пролегавший между ними бульвар, тополя которого воспел великий Пушкин. Помните, о Марии (Матрене) Кочубей в «Полтаве»: «Как тополь киевских высот, она стройна.»

(Строго говоря, при жизни Пушкина бульвара еще не было. Но тополя были, поэт их полюбил и обессмертил в своей поэме).

Я принял участие, по-видимому, в последнем в истории обеих гимназий сражении, в «войне Алой и Белой розы», как мы острили. Правда, первокласснику, одному из «кишат», не могли поручить непосредственную роль бойца. Я подавал каштаны и невероятно гордился oказанной мне честью. Насколько живучи традиции, можно судить по тому, что о битвах двух гимназий писал в своих воспоминаниях «Повесть о жизни», рассказывая о начале века, учащийся Первой гимназии Константин Паустовский...

Но тут разыгрались события, куда более серьезные, чем ученические бои. В Киеве в осени 1917 года установилось, по сути, троевластие: был комиссар Временного правительства, ему же подчинялся командующий войсками военного округа; была буржуазно-националистическая Центральная Рада, размещавшаяся в Алексеевском, потом Педагогическом музее, который соседствовал с Первой гимназией; был Совет рабочих и солдатских депутатов. Он-то и образовал Военно-революционный комитет, который возглавил Октябрьское вооруженное восстание рабочих и революционных солдат Киева. Восставшие победили, власть Временного правительства кончилась, командование военного округа бежало, но победу восставших вероломно присвоила Центральная Рада во главе с профессором Грушевским и писателем Винниченко, провозгласившая себя верховной властью на Украине.

(...Помню, как, проходя мимо Педагогического музея летом 1924 или 1925 года, я стал свидетелем киносъемки фильма о гражданской войне, одной из первых работ ВУФКУ – Всеукраинского фото-киноуправления. Сцена была такова: на пандус въезжал автомобиль и, стоя в нем, в толпе статистов, одетых, как городские жители тех времен, обращался с зажигательной речью матрос, перепоясанный, как водится, крест-накрест пулеметными лентами. Эта сцена дублировалась многократно: то автомобиль не доезжал до середины последнего марша лестницы, то переезжал нужное место, а, главное, зеваки и мы, мальчишки и подростки, норовили попасть на передний план. Артисту-матросу надоела эта канитель, и он, обращаясь к нам, употребил довольно энергичное выражение, благо фильм был немой. Я потом смотрел эту картину и все старался обнаружить себя среди назойливых зевак. Зато речь морячка получилась отлично: на его лице был неподдельный гнев, что вполне соответствовало сценарному замыслу).

В январе 1918 года, в ходе нового вооруженного восстания под руководством большевиков, Центральная Рада была свергнута. Ее руководители бежали. Трудно переоценить значение

Январского восстания в борьбе за установление Советской власти в Киеве, на Украине. Победа восстания дала возможность Первому Советскому правительству переехать в Киев и объявить его столицей Украины. Оно называлось «Народный секретариат».

(Помню дом № 19 по Владимирской, в котором разместился «Народный секретариат». Там же работал ЦИК Советов Украины. Председателем ВУЦИКа с 1919 по 1938 год был Григорий Иванович Петровский, народ называл его «Всеукраинский староста». Дом, увы, не сохранился, был уничтожен в войну. Помню два бюста вождей революции, поставленные в маленьком скверике перед зданием. А также Колону в честь революции и ее вождей, сооруженную на Караваевской (теперь Толстого) площади. Да еще бюст Карла Маркса перед Думой...)

Правительство состояло из 12 Народных секретарей. Председателем был Х.Г. Раковский, а с марта 1918 года Н.А.Скрыпник, народными секретарями были: Сергеев (Артем), по внутренним делам Евгения Бош (как о землячке, могу о ней говорить дважды – по Киеву и по Пензе, где она работала председателем губисполкома. Хорошо известны телеграммы и разговоры о ней по прямому проводу В.И.Ленина); по военным делам – Юрий Коцюбинский, сын знаменитого писателя и сам видный революционер-большевик; по делам просвещения В.П.Затонский; труда – Андрей Иванов; финансов – М. Л .Грановский. Его фамилия стала особенно известной после того, как он подписал декрет о национализации банковских сейфов частных лиц. Эта «популярность» едва не стоила жизни моему отцу.

...Потрясающее впечатление на меня, 10-летнего мальчика, произвело это происшествие. Как-то (при деникинцах) отец пришел с улицы сам не свой, расстроенный, бледный. «Что случилось?», – встревоженно спросила мама. И отец рассказал, что полчаса назад на Крещатике его окликнул знакомый: «Петр Исаакович! Господин Грановский!». Эта фамилия привлекла внимание, прохожие останавливались, начали оглядываться. Все могло окончиться трагедией. Самосуд, расправа на месте были обычным делом. По счастью, отец избежал этой страшной участи. Очевидно, вблизи не было ни одного погромщика-черносотенца или бывшего владельца банковского сейфа... Мне самому пришлось быть очевидцем подобной дикой сцены. Однажды, не приближаясь к скопищу людей, я только слышал стоны человека и глухие удары по его телу. Забыть этого я не мог!

(М. Л.Грановский, двоюродный брат моего отца, видный партийный и советский работник, в начале 30-х годов возглавлял строительство Березниковского химкомбината, одного из первенцев пятилетки. Потом был заместителем Рыкова по Наркомхоздела. Был репрессирован. Но остался преданным Родине, идеям коммунизма. Будучи больным-сердечником, далеко за 50 лет, добровольцем пошел в действующую армию и погиб, защищая Москву.

Не могу удержаться от искушения поделиться одним фактом, который нашей семье в то время был неизвестен. Как-то в 1976 году прочитал интересную публикацию в «Неделе» за подписью «М.Гарин», под названием «Чемпион 10-й камеры». Речь шла о том, как при гетмане была арестована, заключена в Лукьяновскую тюрьму и приговорена к смертной казни делегация РСФСР для ведения переговоров с властями в Киеве. Среди них был и М. Л.Грановский. Каким боевым духом, бесстрашием отличались эти люди, видно из того, что, находясь в камере смертников, они, как ни в чем не бывало, провели... чемпионат по шахматам. Фигурки были сделаны из хлебного мякиша, а доска разрисована на листе бумаги. Чемпионом стал Грановский, и в еженедельнике воспроизведен шуточный диплом, врученный ему.

Спустя месяц, что ли, после прочтения этой заметки, я приехал на отдых в подмосковный санаторий «Кратово». Вскоре разговорился с пожилым отдыхающим (молодых там вообще не было), очень интересным собеседником. Между прочим, он мне рассказал, что в конце 20-х годов Надежда Сергеевна Аллилуева, не в силах сносить тиранический нрав своего мужа, оставила его и переехала в Ленинград. Немедленно вслед за ней ее отец, Сергей Яковлевич Аллилуев, написал Кирову письмо, где просил «Миронича» не содействовать Наде в устройстве и постараться убедить ее вернуться к мужу в Москву. Аллилуев писал: «Eсли бы речь шла о семейных отношениях обычных людей, я не стал бы вмешиваться, но ведь в данном случае может понести ущерб престиж нашей партии, если буржуазная пропаганда дознается и уж, конечно, раздует это. Киров так и поступил. Надежда Сергеевна вернулась в Москву...

Я спросил у своего собеседника, откуда это ему известно? Он ответил: «Мне в Ленинграде в музее показала подлинник письма Аллидуева Кирову научная сотрудница, кстати, старая большевичка Иткина, жена моего давнишнего друга Грановского». Я насторожился и переспросил фамилию. «Почему вы интересуетесь?», – задал вопрос собеседник (я тогда еще не знал, кто он). Ответил: «Потому что моя фамилия тоже Грановский, и речь идет о моем родственнике». Мой собеседник оказался Михаилом Гариным, автором публикации в «Неделе», до войны работавшим в Киеве первым заместителем главного редактора газеты «Коммунист», органа ЦК КП(б)У. А фотоклише «диплома» было сделано с сохранившегося у жены М.Л.Грановского подлинника, ставшего для нее реликвией).

Да простится мне это пространное отступление, но оно имеет и непосредственное отношение к повествованию. Дело в том, что М.Л.Грановский учился вместе с моим отцом в Коммерческом институте и порекомендовал его на работу в только что образованный Совнархоз. Председателем его был Майоров, видный партийный и государственный деятель. Его имя часто упоминалось в нашей семье, а в 1928 году в его присутствии меня принимали в профсоюз. Он тепло вспоминал об отце. Так мой отец был назначен заведующим финансово-отчетным отделом Совнархоза. Когда по обстоятельствам военного времени Советы покидали город, отец нигде не работал, мы перебивались едва-едва, на «медные деньги», получаемые им за уроки.

И вот здесь в полной мере проявилась личность моей матери – Минны Владимировны. В молодые годы она была совершенной красавицей. Тогда широкой популярностью пользовалась артистка Елена Грановская. Как-то (это было до революции) мама, условившись заранее с отцом, зашла за ним в клуб, где он играл в преферанс. Клубов было много, и не только Дворянское или Купеческое собрание, но и клубы, так сказать, «мелкоты», по профессии! Швейцар, узнав фамилию дамы и того, кто ей надобен, подошел к столику отца и сказал: «Вас вызывает госпожа Елена Грановская». Конечно, мама этим именем не воспользовалась, самозванкой не была, но швейцар, судя по ее внешности, вообразил, что это и есть прославленная артистка, которую он, должно быть, не видел, но о ней, безусловно, слышал.

...Часто я смотрю на ее фотографию, ей на ней за 50 лет. Классические черты лица, взгляд прямой, ясный, чистый. Такой она и была в жизни! Была преданной женой и любящей матерью, видя в этом свое главное назначение. Вероломства, нарушения чести не прощала никому: человек, способный на это, переставал для нее существовать. В вопросах морали она была максималисткой.

В ту пору, когда подвоз продовольствия в Киев с периферии почти прекратился, и обед из кулеша и пшенной каши считался роскошным, мама не позволяла отцу ездить на менку (обменивать вещи на продукты) на село: тогда подхватить сыпняк было проще простого. И уберегла нас всех. Все же «доход» отца от уроков был катастрофически мал, требовалось подкрепление. И мама придумала способ. На гильзовой фабрике «Дуван» существовали надомники: им выдавали картонные основы, рубашечки из папиросной бумаги. Мы с сестрой наловчились: одним взмахом свертывали в трубочки эти картонки, затем брали рубашечку, продували ее, чтобы она раскрылась, вкладывали в нее картонку, потом обеими руками, как на терке, протирали – и гильза готова. Приготовленные мы сдавали на фабрику. А часть гильз отец набивал табаком, и мама выходила с ящичком «торговать» папиросами. Это были, конечно, не старинные асмоловские папиросы, но вообще довольно неплохие, из табака Месаксуди, продаваемые поштучно, они назывались «рассыпные». Никогда никто в нашей семье при старом режиме, после революции, при НЭПе не имел никакого отношения к торговле, разве только в качестве покупателей. Вспоминаю эту мамину «торговлю» с грустью и нежной благодарностью ей. Но она скоро закончилась: какой-то пьяный солдат (при деникинцах) пинком ноги опрокинул ящик, и мамин «товар» очутился на тротуаре. Выделывать же гильзы мы продолжали.

Но вернемся к событиям в Киеве. Бегство Центральной Рады не было концом ее эпопеи. Она заключила соглашение с кайзеровским правительством, что стало как бы «оправданием» призвания современных «варягов». 1 марта 1918 года Киев был оккупирован австро-германскими войсками под командованием генерал-фельдмаршала фон Эйхгорна, позднее убитого на Крещатике матросом-анархистом. (Захватив Киев в сентябре 1941 г., гитлеровцы наш Крещатик назвали «Эйхгорнтрассе»).

Вместе с оккупантами вернулись и деятели Центральной рады. Но поскольку проку от нее не было никакого, вскоре (в апреле 1918 года) сами оккупанты прогнали ее прочь, заменив новой властью – «гетманом всея Украины» Павлом Скоропадским, царским свитским генералом, богатейшим помещиком, совершенно не знавшим украинского языка. Его избрание состоялось в здании цирка Крутикова на Николаевской (теперь К.Маркса) улице и напоминало впрямь цирковое представление. Собрали со всей Украины помещиков, богатых кулаков, нарекли это сборище «съездом хлеборобов», и он «избрал» гетмана.

Эта историческая справка понадобилась с двоякой целью: рассказать об одном весьма поучительном эпизоде из жизни 2-й гимназии и о себе, своей семье в те годы.

Учеником 2-го класса Второй гимназии стал сын гетмана Петро Скоропадский. Он приезжал на занятия в коляске или ландо в сопровождении камердинера и дядьки. Привозил с собой

роскошные, богатейшие завтраки из различных деликатесов. И никогда ни с кем не делился своими гастрономическими шедеврами. Обычно лениво надкусывал бутерброд с ветчиной и весь завтрак выбрасывал тут же через форточку во двор. За надменность, высокомерие и злостную, намеренную скупость его люто возненавидели соученики и однажды рассчитались с ним по-свойски. При переходе из гимнастического зала через неосвещенный коридор ему устроили «темную», изрядно избив его. Конечно, проучить молодого прохвоста – дело полезное, но слишком дорого обошлась эта наука. Гетманская варта (охранка) учинила следствие, были арестованы отцы нескольких учащихся, свыше десяти гимназистов получили «волчьи билеты». Утешением, однако, было то, что гетман все-таки забрал из гимназии своего сынка, да и сам вскоре вместе с немцами бежал из Киева. (Жил в Германии, продолжал игру в качестве «правителя Украины», имел свой «двор», благо денег хватало. Дожил до 22 июня 1941 года. Готов был участвовать в разбойничьей войне, если будет признана его верховная власть, на что Гитлер согласия не давал. Словом, не поделили с фюрером Украину...)

В анналах 2-й гимназии и сменившей ее 47-й Единой Трудовой школы эпизод с наследником гетмана занял достойное место как пример справедливого, благородного поступка в борьбе с подлостью.

Полгода хозяйничали в Киеве немцы... Вспоминается поездка в Звенигородку к дедушке на пасху весной 1918 г. На перроне вокзала самыми употребительными словами у немцев, запомнившимися мне с тех пор, были – «цурюк» и «руссише швайн», причем произносились они не со злостью, не в гневе, а для «порядка», с сознанием своего «превосходства». У деда в доме на постое были два германских солдата. Вели себя они чинно и умиляли моего дедушку тем, что имели – невиданная вещь у солдат! – блокноты, куда заносили отдельные слова и фразы. И вот эти и им подобные «цивилизованные дикари» беспощадно вешали всех, кто «не подчинялся германскому командованию». Звенигородка, Тараща более других испытали на себе кровавый террор оккупантов. Уже тогда взрослые говорили (а я крепко запомнил, на всю жизнь): когда немцы вешают или расстреливают, то не испытывают ненависти или злобы к своим жертвам. Они спокойно выполняют свои обязанности, действуют методично, аккуратно. Позже, в Отечественную войну, наш народ убедился, сколь опасна эта немецкая «аккуратность», незлобивость убийц и палачей, спокойная методичность «культурных» злодеев. Пожалуй, эта особенность, это свойство во сто крат хуже преступлений в состоянии аффекта, гнева...

После вынужденного ухода оккупантов и бегства гетмана в декабре 1918 г. власть в городе захватили петлюровцы в лице буржуазно-националистической Директории и ее так называемой «повстанческой Армии». Но недолгим было и ее пребывание. Уже в феврале 1919 г. советские войска освободили Киев. Особая заслуга в этом выпала на долю Богунского полка Николая Щорса и таращанцев во главе с Василием Боженко. На этом, однако, борьба с петлюровцами не закончилась. Они в августе того же 1919 года снова захватили Киев. Но продержались всего один день, не более, и были выбиты одновременно вошедшими в город деникинцами. Кратковременное пребывание в Киеве петлюровцев сопровождалось дикими расправами. Предчувствуя свою гибель, они лютовали зверски.

...В Киеве есть улица. Она называется улицей Героев революции. Прежнее ее название – Трехсвятительская. Начинаясь от Крещатика, она круто взбирается вверх к Владимирской горке. По этой улице петлюровские палачи вели на расправу героев революции: Галю (Анну Гавриловну) Тимофееву, Николая Врублевского, Щуцкого, многих большевиков и революционных рабочих... Владимирская горка, откосы Днепра стали местом мученической казни пламенных борцов революции. Вечная им память!

А еще раньше гайдамаки Центральной Рады замучили Сашу Горвица. Помню, как его хоронили. Совсем молодой ( 21 год), но вполне сложившийся вожак революционных масс. Был членом Киевского комитета РСДРП, членом ЦИК Советов Украины и одним из руководителей январского (1918 г.)вооруженного восстания. В бою был тяжело ранен, схвачен и растерзан. Траурный митинг состоялся у подъезда его дома (Кузнечная, 24, почти на углу моей Мариинской-Благовещенской). С речью выступил Муравьев, тогда возглавлявший группу войск, сражавшихся с румынскими захватчиками и частями Центральной Рады. Речь он произнес прочувствованную, ничего не скажешь, и закончил, обращаясь к убитым горем родителям покойного: «Вы потеряли сына, но приобрели вот сколько новых сыновей,» – и широким жестом указал на нас, нескольких ребят, которых пропустили прямо к гробу.

(Позже Муравьев был главкомом Восточного фронта, и в конце концов поднял в Симбирске мятеж против Советской власти. В ту пору то был не единственный случай измены приставших к революции авантюристов. Достаточно упомянуть хотя бы атамана Григорьева, который был начальником Украинской советской дивизии, освободившей Одессу, и после изгнания оттуда интервентов и белых даже стал первым комендантом города и в качестве такового подписал «исторический» приказ: «Взятием Одессы я выбил стул из-под ж... Клемансо, премьер-министра Франции.» И все-таки изменил Советской власти, переметнулся на сторону Махно и был убит во время пьяной драки. )

Но сменили Директорию в Киеве Деникинцы. События 1918 – 19 годов описал Михаил Булгаков в романе «Белая гвардия» и пьесе «Дни Турбиных».Автор не скрывал своих симпатий к таким честным и благородным людям, как по пьесе полковник Алексей Турбин, но, будучи настоящим талантливым писателем, не мог не видеть, не изобразить в этих произведениях полной обреченности «белой идеи».

Что касается меня, то наступившие «события», как в Киеве называли калейдоскопическую смену властей (14 перемен за 3 года!), сопровождавшиеся перестрелкой, артиллерийской канонадой и уличными боями (в это время случалось и такое, когда по Крещатику проходили линии фронта: одна сторона улицы, четная, была у белых, противоположная – у красных. Сам Крещатик многократно переходил из рук в руки), заставляли все чаще пропускать занятия. Помнится, как после пропущенных уроков по русскому языку, никак не мог уловить смысл такого понятия, как ударение. Сидел растерянный, печальный и думал: «А смогу ли я когда-нибудь это понять?»

Но в дело вмешалась сестра. Она меня очень любила (до сих пор нас связывает взаимная любовь и глубокое уважение друг к другу) и страшно боялась за меня, хотя сама посещала в то время гимназию на Фундуклеевской улице. Она повлияла на родителей, чтобы меня забрали из гимназии.

(Моя сестра, Полина Петровна, (ее называли Люсей)училась в гимназии Tитаренко преобразованной после революции в Трудовую школу. Училась музыке, была комсомолкой 20-х годов, преданной идее, скромной, правдивой, бесхитростной. Увлекалась театром и меня водила на утренники то в оперу, где я больше всего интересовался, как на сцене горит костер, например, в «Кармен» в горах у контрабандистов, то в драматический театр.

Она, как и многие другие девушки, влюблялась в Светловидова – кумира женской половины зрителей. Сестра заставляла меня вместе с ней дожидаться его появления после спектакля из артистического выхода с правой стороны театра. Мысленно как будто сейчас вижу, он представал, уверенный в себе, молодой, красивый, в белых брюках, «байроновке» и синем пиджаке. Девчонки и девицы постарше шумно ему аплодировали и вручали цветы.

Родители не очень обрадовались, узнав от сестры, что она хочет посвятить себя театру. И что вы думаете? Добилась (это был сущий подвиг для скромной натуры Люси), чтобы Светловидов прослушал ее. Вот что он ей после этого сказал: «Буду говорить откровенно – у вас нет артистических способностей, вы красивы, и в театр поэтому попасть сможете. Но без дарования ничего не получится, кроме одного – театр вас сломает». С покрасневшими глазами выслушала Люся приговор артиста и ушла. С тех пор на мечте о театральной карьере был поставлен крест. Но насколько же благороден Светловидов! Он поступил как порядочный человек. Много позже, познакомившись довольно близко с ним, я напомнил ему этот случай. И он, оказывается, не забыл и, по всему видно, что он очень тронут.

Между тем сестру по комсомольской путевке направили библиотекарем в глухое село на Харьковщине. Затем она работала в самом Харькове на ХЭМЗе. Комсомольская ячейка рекомендовала ее на работу секретарем наркома (НКВД) Всеволода Аполлоновича Балицкого. Впоследствии закончила Консерваторию, потом КПИ, работала, вышла замуж за Володю Рыбальского, тоже выпускника КПИ. Брак у них не сложился, и не могу сказать, почему: в нашей семье такие деликатные вопросы сообща не обсуждались. Сам же Володя был и остался в моей памяти достойным человеком. Он блестяще проявил себя на войне. Отказавшись от брони на заводе, пошел добровольно политработником, имея поначалу два «кубика». А закончил войну полковником, командиром штурмовой бригады (и это без специального военного образования!),награжденный 10 или 12 боевыми орденами – в том числе орденами Кутузова, Богдана Хмельницкого, – а также орденом Британской империи среди 183 или 193 – не помню точно – офицеров Красной Армии.

Это был прямой, принципиальный человек, не боявшийся в глаза критиковать начальство (занятие еще и сегодня, как известно, не самое безопасное на свете). Вот это обстоятельство, наверное, и помешало его карьере, выражалось по-старинке. Его выпроводили на пенсию и вскоре он умер.

Что касается сестры, хочется напоследок поделиться еще одним- двумя эпизодами из жизни. По ее настоянию в 1927 г. отец передал нашу дачу в Боярке в фонд индустриализации. И еще один характерный случай. Люся дружила еще с Харькова с дочерью К.В.Сухомлина, профессионального революционера, большевика-ленинца с дореволюционным стажем. После переезда правительства в 1934 г. в Киев он работал заместителем председателя Совнаркома УССР. Однажды его дочь и Люся обедали у них дома на Терещенковской (теперь Репина). Неожиданно приехал Сухомлин, который обычно вместе с женой обедал на службе. Присоединился к девушкам разделить, как говорится, трапезу. «Папа, – обратилась к нему дочь, – я высмотрела в магазине красивые туфли – лодочки, они мне по ноге, дай, пожалуйста, денег». Вот что ответил отец: «Конечно, наш бюджет позволяет тебе сделать эту покупку. Но я думаю о другом: не будет ли тебе неудобно, совестно перед своими подругами, перед Люсей, например, если ты одна лишь будешь щеголять в лодочках». « Ты прав, папа», – заключила диалог достойная дочь достойного отца.

Однако вернемся к временам, когда я перестал быть гимназистом. Конечно, все перипетии гражданской войны не могли оставить меня равнодушным. Но большие события отражались в моем детском еще сознании своеобразно: подчас наивно, неосмысленно, без внутренней связи и логики. Нам часто приходилось покидать во время обстрела города свою квартиру на втором этаже и искать убежища в подвале или полуподвальной квартире Хмелевских, которые неизменно отзывчиво принимали соседей. Когда возникала передышка в артиллерийской дуэли, мы поднимались к себе, чтобы поесть на скорую руку чего-нибудь. Помню, какое горе испытал я, увидев безжизненной любимую канарейку. Одно время в соседнем дворе стояла трехдюймовая пушка и била поверх нашего дома. Приятным такое соседство не назовешь. Запомнился с той поры лозунг, который при Советах были покрыты стены и заборы домов: «Будьте беспощадны, чтобы детям улыбнулось золотое солнце коммунизма»...

Никогда не забыть ужасающих сцен погромов, которые учиняли петлюровцы и деникинцы. Эти последние были даже мастера похлеще. Совершенно разложившаяся Добровольческая армия даже Шульгиным, убежденным монархистом и врагом революции, была названа «Грабь-Армией». Он же в своей газете «Киевлянин» в нашумевшей статье «Пытка страхом» осудил бандитские налеты деникинской солдатни и офицерья на мирных жителей, грабежи и убийства. Стоит вспомнить о той поре, так и поныне в ушах возникает отголосок того невероятного шума, который поднимали жильцы соседних (и даже отдаленных) домов неистовым, неумолчным криком, гремя медной посудой, стуча по подвешенной рельсе, чтобы отпугнуть налетчиков, привлечь внимание и получить помощь от какой-либо организованной, сохранившей подобие дисциплины воинской части. Увы, это было гласом вопиющего в пустыне. А у окрестных жителей кровь леденела в жилах от неимоверного напряжения. Позже, читая Майн-Рида и Купера, я встречался с описанием подобных сцен в Америке во время набегов местных племен на первопоселенцев из Европы.

Однажды наш дом подвергся нападению какой-то деникинской банды. Жильцов вывели во двор и, «шутки ради» построили. Чем-то не понравилась белогвардейской сволочи мадам Шик. Ее вытащили из строя и жестоко избили нагайками. Особенно усердствовал один, по виду чеченец. Пострадавшая тяжко заболела горячкой.

В другой раз наша семья столкнулась с налетчиками непосредственно. Услышав шум на лестнице, мама неосторожно открыла дверь, и в переднюю быстро вошли три офицера: штабс-капитан, поручик и прапорщик, двое из них носили на рукаве корниловские шевроны... Внешне все было вежливо и пристойно: «Мадам, пардон... Мы вынуждены осмотреть квартиру на предмет поисков казенного белья». Даже мне, тогда 10-летнему мальчику, показалось странным, что ищут «белье» эти офицеры на туалетном столике в спальне родителей в бронзовой шкатулке, отделанной внутри красным бархатом, где мать обычно держала кольца, серьги и другие украшения. Именно «держала» (в прошедшем времени!), поэтому «белья» не нашли. И опять «пардон, о рэвуар», и пальцы залетают к козырьку фуражки. Совсем как воспитанные, светские люди... В данном случае мы легко отделались.

Но надо было подумать и о самообороне. Эта идея пришла во время беседы в нашей квартире отца с соседом по дому Иваном Степановичем Вишницким; мы жили в 9-й квартире, его семья напротив, в 8-й. Дело в том, что в советское время были образованы домкомы. У нас неизменным председателем домкома был мой отец, Петр Исаакович. И не потому только, что он был единственным в доме жильцом, имевшим высшее образование. Его ценили за прямоту, справедливость, готовность оказать посильную помощь людям в беде. Вот один лишь пример. Как-то к нам в 1919 году, в кратковременный период пребывания у власти Советов, пришел сосед по дому Владимир Григорьевич Маянц, расстроенный, взволнованный. Он рассказал, что к нему только что явился Кравец – тоже сосед, но с весьма сомнительной репутацией, и доверительно сообщил, что у него есть вполне достоверные сведения о предстоящем аресте Маянца. Но можно спасти положение, если сунуть одному милицейскому дружку крупную купюру. Ответ Маянц должен был дать назавтра. Отец предложил следующий план: незадолго до прихода Кравца он засядет в соседней комнате, а Маянц поведет разговор так, чтобы вся афера была ясна и могла быть подтверждена отцом как свидетелем. Все получилось именно так. И когда Кравец произнес, что готов «помочь» Маянцу и сколько требуется для этого денег, отец внезапно вошел и перехватил инициативу. Кравец поначалу очень смутился, а потом, придя в себя, предложил отцу для подтверждения всего сказанного им пройти вместе в отделение. Отец согласился. Но тут всполошились Маянцы, мало ли что мог придумать и совершить этот тип! Немедленно послали за моей мамой, а уж она, конечно, отца не пустила. Шантаж не удался, Маянц, естественно, остался на свободе. Зато через несколько недель был арестован за грабеж Кравец...

Характерная деталь – несмотря на смену властей, некоторые домкомы оставались и при враждебных Советам и их начинаниям режимах: то ли, как говорят, руки не доходили – были дела поважнее, то ли потому, если иметь в виду наш дом, что его владелец бежал за границу и некому было предъявлять свои права, но факт остается фактом: домком продолжал существовать. В этой связи уместно добавить то, что сохранила память: домком за подписью отца давал cправки при нужде жильцам. Вот их текст: «Такой-то ни в каких событиях последних лет не участвовал». Cмешно, правда? Лояльность обывателя становилась видом на жительство, охранной грамотой, свидетельством его благонадежности. Смех – смехом, но, уверяю, для некоторых лиц это означало по меньшей мере свободу.

Что касается партийной принадлежности отца, то он никогда ни в какой партии не состоял. На выборах в Учредительное собрание голосовал за кадетов. Потом, когда гражданская война все расставила по своим местам, показала, кто есть кто, он понял, что либеральная оболочка кадетской партии не более чем прикрытие для восстановления монархии, чего добивались поддерживаемые кадетскими лидерами Колчак и Юденич, Деникин и Врангель, мечтавшие, чтобы на всех столбах повисли «комиссары, фабричные, мужичье». И стал на сторону большевиков. На вопрос: «Почему?» он давал самое простое объяснение: « При них погромов не было». И служил он новой власти верой и правдой.

Так вот, однажды и созрела мысль создать в доме самооборону, поручив возглавлять ее в качестве коменданта дома бывшему офицеру русской армии упомянутому Виницкому. (Помню его гарцующим на коне на углу Б.Васильковской и Рогнединской 1 мая 1917 года, когда впервые в России свободно и радостно отмечался этот знаменательный день. Он увидел нас и по-военному приветствовал. А я, поддаваясь всеобщему энтузиазму, старательно выводил вместе с поющими демонстрантами: «Отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног».

Забыл уже, каким образом раздобыли оружие: 3-4 трехлинейки, несколько «наганов» и «браунингов» и даже один «маузер». И патроны к ним. Установили дежурство во дворе, а входную дверь с улицы обшили досками такой толщины, что только из пушки пробьешь. Весь этот арсенал дежурные сдавали по утрам. Как-то он попал к нам на квартиру, и мне крепко досталось за излишнее любопытство.

Но эта система возникла уже после попытки нанять наемников в лице деникинского солдата и фельдфебеля. Они брали за ночь по одному «колокольчику», как называли деникинскую ассигнацию с изображением «Царь-колокола», и по смене белья, тогда более всего ходкого и особенно дефицитного товара: ведь таких вещей нигде не производили. Они добросовестно несли службу. Я и сам видел и слышал, как, сведя винтовки, закрыв тем самым проход в ворота, они решительно объявили только что подъехавшей на грузовике очередной группе военных налетчиков: «Штаб генерала Май-Маевского», и те, произнеся «просим прощения», откозыряв, убрались от нас. Но только, примерно, с неделю мы были, что называется, у Христа за пазухой. Потом наши стражи внезапно исчезли, и пришлось налаживать собственную охрану, ее называли «самообороной», тогда впервые услыхал это словообразование.

(Помимо»организованных» налетов, совершаемых деникинцами, петлюровцами и другими «временными хозяевами» Киева, в городе, особенно в периоды междувластия, орудовали целые банды уголовников. Впрочем, им мало мешали официальные на то время власти. За исключением Советов. Угрозыск и даже ЧК – в случае необходимости – вели решительную борьбу с бандитами. С горечью вспоминаю дело так называемой «золотой молодежи». В ней состояли чуть ли не целиком выходцы из зажиточных, даже аристократических семей. Налеты проводились не наугад, а расчетливо, наверняка, со знанием обстановки вокруг и того, что можно взять в этой квартире. Уже тогда в городе говорили, что в банде действуют наводчики. Одним из таких наводчиков оказался сын сводного брата моей матери Аркадия Альтмана, известного инженера-химика. Кстати, племянник «дяди Аркадия» был выдающимся художником и скульптором Натаном Альтманом, которому посчастливилось одним из первых в стране открыть Лениниану, вылепив бюст Владимира Ильича. В кремлевском кабинете Ленина над кожаным диваном висит барельеф Степана Халтурина работы Н. Альтмана.

В связи с серьезностью преступлений дело вела ЧК. Дядя Альтман явился к следователю на Екатерининскую (Р. Люксембург теперь). Тот ознакомил посетителя с материалами закончившегося следствия и собственноручными признаниями его сына, который «навел» бандитов на квартиру одинокой богатой старухи, знакомой Альтманов, убитой во время налета. Альтман-отец отказался от свидания с сыном, которое следователь готов был разрешить. Встав из-за стола, следователь пожал горячо ему руку, сказав: «Я понимаю ваши чувства и восхищен вашим мужеством и принципиальностью. Они делают вам честь как человеку и гражданину». Банда «золотой молодежи» была ликвидирована, ее участники расстреляны. А дядя Альтман запретил кому-либо в семье упоминать имя сына и ненадолго пережил его...)

Деникинская эпопея закончилась полным крахом. Иначе и быть не могло. То был жестокий, террористический режим, лозунг «единая и неделимая Россия» преследование украинской культуры и языка, массовые репрессии контрразведки – все это восстановило против себя украинский народ. В декабре 1919 г. Киев был освобожден Красной Армией.

Но долгожданная свобода еще не наступила. С Запада надвигался новый враг – белополяки, стремившиеся захватить Киев и Правобережье, чтобы осуществить задуманный план создания панско-капиталистической Польши «от можа до можа»... Вскоре после вступления 6 мая 1920 г. в Киев легионеры Пилсудского устроили парад. Я c отцом стоял у начала Бибиковского бульвара (напротив Крытого рынка), наблюдая церемониальный марш «галлерчиков», как в насмешку называли части генерала Галлера. Дефилировавшие подкупали всем: выправкой, амуницией, оружием, подобранными под масть лошадьми, артиллерией. Это поначалу произвело внушительное впечатление: киевские обыватели сокрушенно покачивали головами – да, мол, против такой силы не попрешь! Что греха таить: внешний вид у красноармейцев во время их прохождения по улицам города был несравним...

Но вот один, другой, третий из наблюдавших торжественное шествие стали замечать как будто знакомые лица польских пехотинцев и всадников. «Да, так и есть, они проходят повторно», – и вся театральная затея провалилась. Раздалось зычное: «Тю на них!», – и народ, смеясь, разошелся. Оказывается, чтобы «воздействовать» на публику своей «мощью», легионеры проходили по замкнутому четырехугольнику: Крещатик, поворот направо на Бибиковский, вверх по бульвару, затем опять поворот по Владимирской, еще поворот вниз по Фундуклеевской и – снова Крещатик. И так многократно... И смех, и грех! Причем грехов за короткий срок наделали немало: взорвали красавец – Цепной мост, подожгли некоторые предприятия и дома.

Позорный провал авантюры белополяков и восстановление Советской власти в Киеве, на Украине еще не было концом гражданской войны. Оставались банды, с которыми надо было покончить.

Когда перебираешь в уме страницы истории того далекого прошлого, диву даешься, как все это вынесли, вытерпели наши люди. Чего только не испытали, не пережили жители Киева за три года интервенции и гражданской войны! Кого только не видели в то удивительное время киевляне. На улицах их города раздавался зловещий грохот кованых сапог солдат кайзера, по ним скакали гетманские сердюки, проносились на откормленных конях одетые в синие жупаны в смушковых шапках с малиновым верхом петлюровские сечевики, мчались «волчьи сотни» Деникина, горделиво маршировали жолнеры Пилсудского. И все эти временщики, калифы на час вели себя так, словно учреждали здесь, по меньшей мере, тысячелетнее царство. И все грабили и убивали, разрушали и глумились. Как дурной сон, вспоминают ту лихую пору киевляне. (В недавно прочитанной книге, кажется, в сборнике воспоминаний Алексея Каплера, мимоходом говорится о гибели семьи из пяти человек, убитых разрывом снаряда. Автор не называет их по фамилии. А ведь мы знали эту семью Вальдманов, наши родители дружили, а мы с сестрой играли с их детьми. Жили они на Кузнечной, то ли в 10-м доме, то ли 12-м, в двухэтажном флигеле, занимая квартиру на первом этаже с окнами в сад. Семья обедала, когда снаряд через открытое окно попал в столовую, ударился o буфет и разорвался, его осколками все были убиты наповал. Как раз в этот момент двоюродная сестра девочек, стоя на пороге, поторапливала их, воздушной волной дверь захлопнулась, и ее выбросило в коридор. Она осталась совершенно невредимой. Извещенный родственниками Вальдманов, родителями чудом уцелевшей девочки, о случившейся трагедии, мой отец проявил мужество, достойное похвалы. Ему пришлось собирать буквально части тех погибших и назавтра сопровождать похоронную колесницу на кладбище, когда в городе шла стрельба, не прекращались разрывы снарядов).

Хотелось бы особо выделить ту черту быта времен гражданской войны, которая многим молодым людям сегодня просто неизвестна. Это — стремление к общению. Подумать только: на улицах стрельба — или шальная пуля угодит в тебя, или прицельная. Бродят грабители, не знающие пощады. И тем не менее люди того времени ходили друг к другу в гости. И не только в пределах своего дома, двора. Собирались по вечерам по очереди то у одних, то у других. Угощение предлагалось самое неприхотливое: картошка в мундирах, чай с сахарином. Причем, заметьте, то была не молодежь, которая во все времена, несмотря ни на что, не упускает возможности встречаться с друзьями. А люди средних лет и даже пожилые. Ныне другие обычаи, иные привычки. Отъединенность людей, даже соседей по одной лестничной площадке, стала нормой поведения. Возможно, в этом «повинен» телевизор. Он очень много дал и дает, но и «отнял» у нас немало... Если только дело в нем одном!

Да, трудное, суровое время пришлось пережить киевлянам. Но они (в своем большинстве) заслужили право гордиться тем, что не поддавались никому, проявляя волю отстоять завоевания революции, защитить Советскую власть. Душа пролетарского Киева, жителей рабочих кварталов Печерска, Шулявки, Лукьяновки, Подола, Демиевки раскрылась в полную силу, дав тысячекратно примеры героизма и самоотверженности. Под стать старшему поколению была и молодежь. Революция была молода, молоды были ее герои. Кто не знает подвига киевских комсомольцев, которые, спасая город от холодной смерти, строили вместе с Павкой Корчагиным (Николаем Островским) знаменитую Боярскую узкоколейку. Навеки останется память о молодых борцах революции, киевских комсомольцах, во главе с Любой Ароновой и Михаилом Ратманским, выступивших против банды Зеленого. Историческая надпись «Райком закрыт. Все ушли на фронт»появилась как раз в то время на дверях Подольского райкома комсомола, где был опорный пункт отряда. Этот дом под № 12 находится на тогдашней Спасской улице. Ныне она носит славное название «Героев Триполья».

После первоначального успеха – отряд овладел опорной базой банды – селом Триполье, ночью враг прорвал оборону, окружив отряд и учинив зверскую расправу над пленными. Только шесть человек спаслись. Среди них Володя Фастовский, превосходный пловец, он бросился с кручи в Днепр и, ныряя, чтобы уйти от обстрела, благополучно переплыл реку.

Когда через несколько лет появилась картина «Трипольская трагедия», в зале кинотеатра Шанцера происходили душераздирающие сцены: родные погибших оплакивали своих детей. Фильм по нынешним временам был не очень замысловат, художественными достоинствами не отличался, но будил такие чувства, что его можно по силе воздействия на зрителей поставить в ряд с «Броненосец Потемкин». Кстати Фастовский был консультантом фильма. Я познакомился с этим милым, скромным человеком в начале 30-х годов, когда он был инженером-электриком. В 1937-м он был репрессирован как враг народа.

Как дань благодарной памяти тем, кто «паровозы оставлял, сам шел на баррикады», оставалась возникшая у молодых рабочих Главных железнодорожных мастерских песня – «Наш паровоз, вперед лети...» Она получила широчайшее распространение в стране, стала поистине всенародной.

Вспоминая бурные годы становления Советской власти, борьбы с интервентами и контрреволюционерами всех мастей и видов, киевляне воздают долг памяти и горячую благодарность своим освободителям – богунцам и таращанцам Николая Щорса и Василия Боженко, воинам Ионы Якира, Ивана Дубового и Ивана Федько, матросам Андрея Полупанова, конникам Буденного, русским большевикам во главе с Лениным, пришедшим на помощь Украине.

***

В 1922 году я возобновил занятия в бывшей Второй гимназии, ставшей, как уже упоминалось, 47-й Единой Трудовой школой, в 6-й группе. Слово «класс» тогда не употреблялось. (До того учился я дома. Сначала с отцом, но у него не хватило терпения, и меня передали соседу-студенту Воле Бадуну. Учение проходило не как у Евгения Онегина, но особой ревностью к наукам я тогда еще не отличался. Усердие пришло позже. Особенно не давалась математика. Зато литература, русский язык, география, более всего история были любимыми предметами).

Изменилось не только название, но и помещение. Гимназическое здание передали Совпартшколе, а наша школа разместилась на Пушкинской, 32, где до революции находилась женская гимназия графини Глафиры Всеволодовны Игнатьевой. Она, кстати, оставалась в штате преподавателей школы. (Мы помогали перетаскивать школьное имущество и делали это с огромным удовольствием: все-таки не занятия!).

Мои соученики являлись поколением Гражданской войны. Некоторые из них были старше меня на 2 – 3 класса гимназии. То были устойчивые второ- и третьегодники, выросшие, возмужавшие, ну прямо настоящие мужчины. Не удивительно, что среди них попадались такие «герои», которые, стоя у доски на уроке математики, многозначительно вытаскивали револьвер из одного кармана и перекладывали его в другой. И тем значительно облегчали себе добывание удовлетворительной оценки.

На лучшую, более высокую оценку они не претендовали.

Как же меня, новичка, встретили в группе? По правилам, существовавшим с незапамятных времен, Колька Жданов ( потом мы с ним были большими друзьями) освятил меня ударом свернутого в трубку толстенного картона. Это было не столько обрядом посвящения в ученики, сколько испытанием, а каков он этот новенький: свой парень или ябедник ( как у нас тогда называли «засыпота»)? Если последнее предположение подтвердится, то плохо такому придется в школьной жизни. От удара у меня посыпались искры из глаз ( вот когда я на себе ощутил семантическое значение этих слов) и даже слезы выступили. Но и мысли пойти пожаловаться не возникало: я был достаточно подготовлен к возможным испытаниям судьбы советами своих друзей с раннего детства, братьями Жорой и Алей Маянцани, о которых уже шла речь, когда я вспоминал поездку в Ленинград. Мне много дала дружба с ними, начитанными, развитыми, воспитанными, честными ребятами. Младший, Аля, был учеником 7-ой группы, а его брат Жора – 8-ой. Эта 8-ая группа была последней, после нее обучение в школе заканчивалось в 7-ой группе. Все последующие заканчивали семилетку вплоть до перехода на десятилетнее среднее образование. ( Аля Маянц в предвоенные годы при загадочных обстоятельствах погиб под колесами паровоза; тогда расследовали версию, что его столкнул под мчавшийся локомотив шедший с ним инженер-путеец, преступление которого Аля собирался раскрыть, и именно об этом у них шел разговор. А его старший брат Жора, добрейшей души и нравственной чистоты человек, беззаветно преданный педагогике, которой он после окончания Герценовского института, посвятил свою жизнь, будучи директором школы, погиб во время блокады. Посетив трижды в разные годы Пискаревское кладбище, я низко склонялся перед памятью жертв страшных 900 дней, и среди них незабвенного Жоры Маянца).

Но вернемся в школу, где, оглушенный «входным» ударом, появился я. Теперь трудно представить себе, что во многих отношениях она тогда мало чем отличалась от Второй гимназии. Прежний гимназический директор Дмитрий Антонович Остроменский был директором школы. Бывший инспектор гимназии географ Владимир Иванович Кротов стал завучем школы. Почти все гимназические преподаватели оставались на своих местах. Отличительной особенностью было и то, что, начиная с моей 6-й группы вплоть до 8-й (Жориной), у нас не было ни единой девочки. Вопреки декрету о совместном обучении. А вот с 5-й группы и ниже началось смешение «чистых и нечистых», как шутили школьные остряки. В группах занимались мальчики, которые не были гимназистами, и девочки из бывшей игнатьевской гимназии.

Новых школьных программ по всем предметам еще не было. Поэтому по географии, например, мы проходили «Привислинский край», как если бы Польша по-прежнему входила в состав империи. Добро еще, что не называли «Царством польским». Два-три пионера и столько же комсомольцев в старших группах не только не афишировали свою принадлежность к этим организациям, но просто замалчивали: сказывались навыки смены властей...

Может быть, ничто другое не даст более точного представления об атмосфере, существовавшей тогда, чем одна сцена в нашей группе в 1924 году. Начался урок ботаники. Вошла учительница (одна из немногих негимназических преподавательниц) с распухшими от слез глазами. Молча села, а потом начала плакать. Мы, на удивление, оказались корректны, вопросов не задавали, шума не поднимали, вели себя, как паиньки. И вдруг слышим ее голос: «Таких людей осудили!» – и пошла расписывать чьи-то «доблести». Нам так и осталось непонятно, о ком она говорит. Только позже дома узнал, что закончился процесс по делу КОЙД («Киевский областной центр действий») – контрреволюционной организации, руководители которой были приговорены к высшей мере наказания. Вы представляете себе: публичную панихиду – и по ком – затеяла учительница советской школы!

Я далек от того, чтобы огульно отвергать или осуждать все, связанное с гимназией. При всех ее недостатках она умела прививать учащимся систематичность, заставлять их учиться. Как правило, гимназия выпускала более образованных людей, чем средняя школа теперь.

Я уже не говорю о языках. Старые гимназисты, не без исключения, разумеется, знают, помнят иностранные языки. (О том могу судить по своему отцу, хотя он и был экстерном). Этого, увы, не скажешь о современной школе, особенно в сельской местности, даже в период обучения, а не то что через 30-40 лет после окончания его.

Гимназические преподаватели не поклонялись божеству под названием «процент успеваемости», кумиру « показателей», не опасались, что о них, их квалификации будут судить по оценкам класса, и способны были без колебаний выставить «двойки» всему классу, чему, кстати, я был не только свидетелем, но и оказался жертвой.

Но об одной, крайне отрицательной черте во взаимоотношениях между гимназическими учителями и их учениками сказать, по-моему, непременно надо. Происходил как бы поединок между преподавателем, облеченным властью, и стоявшим перед ним бесправным, беззащитным учеником. Могу поручиться, что многие педагоги (не в душе, не по призванию, а по официальному своему служебному положению) испытывали тихую, а то и открытую радость, загоняя в угол (в прямом и фигуральном смысле) учеников, особенно если их почему-то невзлюбили. Причем, здесь говорится не о заведомых садистах – были и такие, и немало, а об обычных, нормальных учителях.

Вот эта своеобразная дуэль между наставником и воспитанником и объясняет нам, почему с таким наслаждением делали гадости своим учителям гимназисты. Эти взаимоотношения еще долгое время оставались нормой вещей и в советской школе.

Будет справедливо добавить, что все-таки чувство долга, профессиональная этика, уважительное отношение к знаниям иногда проявлялись даже у отпетых реакционеров. Отец рассказывал мне, что вместе с ним сдавал экстерном совсем еще юный, чуть ли не 17-летний Наум Звоницкий. Шел экзамен по всеобщей истории. Присутствовал важный гость – сам попечитель учебного округа Зилов, действительный статский советник, что по петровской табели о рангах соответствовало генералу. О политических взглядах его можно судить сразу и безошибочно: он был председателем киевской общины «Союза русского народа», который, вместе с «Союзом Михаила Архангела», являлся самой черносотенной организацией царской России.

Так вот, Звоницкий отвечал на вопрос о французских просветителях XVIII века: Вольтере, Монтескье, Руссо, Гольбахе, он цитировал – в оригинале наизусть целые отрывки из их произведений. Это произвело такое впечатление, что другие экстерны, отложив в сторону подготовку по своим билетам, старались не упустить ни слова из объяснений поразительно одаренного юноши. Что же Зилов? Он подошел к экстерну, облобызал его, а затем сказал его отцу (ему позволили присутствовать на экзамене): «Ах, как жаль, что ваш сын – иудей».

Полагаю, однако, что небесполезно от общих рассуждений перейти к характеристике отдельных, наиболее колоритных и запомнившихся преподавателей.

Вот математик Галактион Сергеевич Тумаков. Был учителем нескольких гимназических педагогов, в том числе директора гимназии, а затем 47-й школы уже упомянутого Д.А.Остраменского. Прозвище «Папаша», которым за спиной, конечно, именовали его, придумали не тогдашние учащиеся, а их наставники, бывшие ученики самого Тумакова. Отношения у меня с ним были сложные, и не по вине Галактиона Сергеевича – не будем возводить напраслину, – математик из меня действительно был неважнецкий, и это, в полной мере и совершенно справедливо, оценил «Папаша». Не раз говаривал он мне: «Не видать тебе университета, как своих ушей». «А в зеркале, Галактион Сергеевич?», – раздался как-то нагловатый голос хронического заднескамеечника, почетного обитателя школьной «Камчатки» Фимки Хаскелеса. «И в зеркале тоже», – уверенно произнес «Папаша». Однажды, когда я отвечал у доски, он обнаружил у меня на ногтях и ладонях выведенные чернильным карандашом алгебраические формулы. «Ты как Николай Второй, который в Государственной Думе выступал по шпаргалке, находившейся в фуражке, а ее царь держал перед собой». И все-таки Галактион Сергеевич ошибся в прогнозе: в Университет я поступил. Но на исторический факультет, где математикой не занимались.

Географию преподавал у нас Владимир Иванович Кротов. У него был лекционный метод: он начитывал нам несколько разделов, ни разу за это время не вызывая никого. Когда доходили до определенного места, известного всем предыдущим поколениям гимназистов-учеников, в один прекрасный день (это как говорится, для красного словца, «прекрасным» этот день мы тогда не считали, он был «судным днем») Владимир Иванович появлялся в классе, садился за столик и вытаскивал из кармана небольшую черную книжечку, перед которой трепетали самые, казалось бы, бесстрашные. И приступал к опросу.

У него эта процедура состояла из двух частей: сначала он вызывал 4-5 учеников, выстраивал их в очередь перед доской – сильные ученики были в конце очереди. Начинались вопросы по карте. Это только так говорится»по карте», ибо мы становились спиной к ней: Следовал вопрос, например: «Ты садишься на пароход в верховьях Волги. Какие притоки справа и слева последовательно принимает река в своем течении? Какие города ты знаешь – в том же порядке – на волжских берегах?» Или: «Тебе предстоит добраться морским путем из Петрограда в Стамбул. Расскажи обо всех проливах, заливах, морях во время своего путешествия». Если кто-либо из отвечавших первым не знал ответа или говорил сбивчиво, вопрос передавался второму, третьему и т.д. в очереди. Если все пятеро, в том числе и последний, обычно сильный ученик, которого Кротов называл «чистильщиком», не могли правильно ответить, вопрос передавался классу. По окончании вопросов по карте начинались собственно «вопросы», как называли мы вслед за Кротовым государственное устройство стран, их народное хозяйство, промыслы, состав населения и т.п.

Могу без преувеличения сказать, что географию знал хорошо, твердо, что, кстати, немало помогло мне в последующей работе лектором и журналистом-международником. Но за два года учения у Кротова ни разу не получал «пятерки» – только «четверки». (Правда, однажды получив в четверти «тройку» и вот почему: Кротов приступил к опросу, не дойдя одним параграфом до известного всем рубежа. Стал вызывать. Один за другим все ученики отказывались отвечать – с Кротовым шутки плохи: надо все знать, – я был готов, но, учитывая обстановку в группе, из солидарности отказался тоже и получил «двойку». Вскоре последовал повторный опрос. Я отвечал, ей-богу, как бог. Кротов поставил неизменную «четверку», но, сказал он, в четверти зато получишь «3»). Отличниками у него были ученики 8-й группы Жора Маянц и Квасов. Только двое на всю школу! Даже наш (в моей группе) первый ученик Миловидов, сын священника, и сам не от мира сего, у Кротова имел «четверку», по всем остальным предметам неизменно «5». Вот каким требовательным педагогом был Владимир Иванович. Зато где бы и когда бы я не встречался с бывшими учениками Кротова, географию они знали!

Но вот тот же Владимир Иванович, если посмотреть на него с другой точки зрения, имея в виду сказанное выше о странностях, выражаясь мягко, гимназического стиля отношений с учениками, которого Кротов, не обинуясь, придерживался и в советской школе. Он никогда не называл учеников по фамилии: у него почти для каждого имелись клички или сокращения. Например: «Мамашин», сын, значит. Или: «Расстроенная балалайка», и ученики покорно поднимались и шли на Голгофу. Меня он называл «Гра», по первому слогу фамилии, моего товарища Белаковского – «Бела» (у меня есть сильное «подозрение», что полковник медицинской службы О.Белаковский, врач армейской хоккейной команды – тот самый мой соученик по 47-й школе. С ним после окончания семилетки в 1924 году так же, как и с большинством других выпускников, я больше не встречался…)

Преподавателем гимнастики, как тогда назывались уроки физкультуры, был Владимир Васильевич Набоков, близкий родственник одного из лидеров кадетской партии. Дело свое он знал и поставил гимнастику в школе по всем правилам. (Между прочим, в 30-е годы я даже позже он вел занятия по гимнастике по Всесоюзному радио). Наша школа дала немало хороших спортсменов: пловцов, велосипедистов (например, Кадик Людковский), гимнастов. Лучшим среди них, бесспорно, был Миша Скархановский, старше меня на две группы. (Здесь уместно сказать, что благодаря Жоре и Але Маянцам я был дружен с их соучениками).

Когда сейчас я наблюдаю по ТВ выступления гимнастов, всегда вспоминаю Скархановского, конечно, с поправкой на время и развитие этого вида спорта. Но, право, Миша на брусьях, кольцах, трапеции, коне такие фигуры выполнял, что любо-дорого. Склонен он был и к рискованным эскападам, что у наблюдавших эти выходки впрямь дух захватывало. Сам был свидетелем того, как Скархановский сделал стойку на перилах моста над Петровской аллеей! При мне во время первомайского шествия то ли в 1923, то ли 1924 году Миша сделал стойку на башенке дома на углу Крещатика и Институтской (ул.Октябрьской революции), в этом доме находилось прославленное кафе «Семадени», прибежище маклеров и валютчиков. На глазах сотен людей, стоявших напротив у здания Думы. Все буквально замерли, впившись глазами в этого бесстрашного, дерзкого гимнаста.

Возвращались к Набокову, добавлю, что помимо своих, безусловно, высоких качеств тренера, говоря современным языком, он обладал и такой слабостью, как выслеживание и выявление нарушителей дисциплины, виновных в чем-то. Недаром его прозвали «Сыщиком». Правда, один раз, по крайней мере, даже его способностей криминалиста-любителя явно не хватило, чтобы обнаружить «преступника». Дело было так. На уроке черчения учитель Борис Яковлевич Яковлев, стоя у доски, своим огромным деревянным циркулем и линейкой, а также мелком чертил какую-то фигуру. И вдруг мой сосед по парте Алеша Водзинский, парень вообще-то спокойный, уравновешенный, без заскоков, неожиданно вытащил из-под парты дубинку и швырнул ее в сторону доски. Борис Яковлевич мгновенно повернулся, на нем, как говорится, лица не было. Он тут же вышел, а тем временем кто-то подменил дубинку небольшим деревянным колышком, на который вешают пальто. Через 2-3 минуты в класс вошли Кротов, Борис Яковлевич и «Сыщик». Начался допрос, который, к нашему удовольствию, длился до конца урока. Поименно вызывали всех: «Кто бросил, ты видел?» Ни один ученик, в том числе и я, разумеется, (хотя внутренне не одобряя поступок Водзинского: Яковлев был кротким, незлобивым, тихим и уже очень пожилым человеком, под категорию тех педагогов, которым учащиеся могут мстить, он абсолютно не подходил) имя виновного не назвал. Вспоминаю, как Дмитрий Каленов (их было в группе два брата – Митя и Алеша) на вопрос: «Ты видел?» ответил: «Нет, мы сидели и черчили». «Болван, «черчили»«, – раздраженно бросил Кротов. Тогда, по совету «Сыщика», Кротов объявил: «Такие-то (он назвал пять фамилий наиболее горемычных учащихся), книги собрать, вон из класса. В школу не возвращаться, пока не скажете, кто это сделал». (По сути этих пятерых превратили в заложников). Так и осталась неразгаданной тайна Водзинского.

Вскоре «Сыщик» реваншировался, быстро найдя виновников очередной «шалости’. У нас в самом конце классной комнаты, у стены, стояла вешалка без спинки, на колышках висели шинели,пальто, на полочке лежали фуражки. Чуть впереди, на последней парте, сидел ученик Доленго-Комаровский. Ребята подрезали две ножки спереди этой вешалки, протянули к ним веревку, другой конец которой находился у ученика Выхристенко, сидевшего на первой парте («дескать, какое отношение он может иметь к тому, что на противоположном конце»).

То, что происходило, было многократно испробовано, прорепетировано. А было вот что: по сигналу Выхристенко Доленго склонялся к парте, пряча голову под крышкой, Выхристенко дергал за веревку, и все сооружение с невероятным грохотом обрушивалось на Доленго. Весь фокус заключался в том, что он оказывался под полой частью вешалки и никакого ущерба понести не мог. Что не мешало ему — и в этом именно состояла сверхзадача — с диким воплем прикидываться упавшим в обморок от ушиба. Делая он это просто артистически. Все срывались со своих мест и с удрученными, сочувствующими лицами выносили Доленго в коридор. До поры до времени все шло, как по маслу. Но однажды в расследование включился Набоков, и вся театральная затея была мигом разоблачена. Доленго и Выхристенко выгнали из школы, но затем помиловали, позволили вернуться.

Что касается последнего дела «Сыщика», известного мне, то одним из виновных был я. Как-то у нас состоялся вечер в школе. К слову сказать, в школе имелся очень хороший хор, была группа мелодекламации, в нее и я входил: «Идет, гудет зеленый шум... весенний шум» Некрасова, «Туда, где на площади нож гильотины...» Верхарна исполняли мы в три голоса. Работал драматический кружок. Он ставил даже серьезные пьесы. В частности, «Бориса Годунова», где мне дали роль Пимена.

Так вот, после очередного вечера, на котором, кстати, пела профессиональная певица — жена директора Остраменского, человек 10-12 учеников остались в зале ночевать, хотя до дому всем было недалеко. Так, блажь наша на ребят. В разговорах, рассказах о прочитанных книгах и увиденных кинокартинах полночи прошло. И захотелось есть. Кого-то надоумило обратиться к буфету, где в тот вечер продавали очень вкусные марципаны. Замок был сбит, и оставшиеся марципаны мгновенно съедены. Назавтра кража обнаружилась. Для «Сыщика» установить, кто повинен, труда не составило. Он, помню, не столько возмущался, сколько удивлялся: в «деле» участвовали ученики, которые были на хорошем счету, из благополучных семей, как теперь выражаются. Никого из нас не вызывали, родительский комитет внес какие-то, в сущности, пустяковые деньги. Все замяли. Вспоминаю об этом с назидательной целью: когда речь идет о подростках (да и не только о них), дурной пример становится особенно заразительным, если в неблаговидной и дажепреступной затее участвует целая компания — грех каждого вроде бы уменьшается до незначительной величины. Опасность вовлечения тем самым возрастает. На собственном примере участия в мерзком поступке (что ни говори, а мы попросту украли эти марципаны, да еще взломав дверцу) истина эта подтвердилась. Как часто в жизни предается забвению, что групповое действие намного отягчает преступление и ответственного за него!

Словесность преподавали в школе Февралев и... да простится мне, к стыду своему,запамятовал имя, отчество, фамилию прекрасной учительницы. Февралев, знающий, опытный педагог, был сух, холоден, официален или, как говорят, «застегнут на все пуговицы», чем-то поразительно напоминал Алексея Александровича Каренина. Он вел словесность в старших группах. Зато как вдохновенно давала уроки наша учительница, рассказывая о великих писателях земли русской и их героях. По ее почину у нас проводились вошедшие тогда в моду литературные суды над Чацким, Печориным, Обломовым и другими «лишними людьми». Она неизменно мне поручала роль прокурора. Брался я всегда за это с большой охотой: обвинять других ведь легче, чем оправдываться самому. Что касается литературных «лишних людей», я не давал им пощады даже в тех случаях, когда наши классики были к ним куда снисходительнее и мягче. Она же, наша славная учительница, научила нас (ну, пусть не всех) писать сочинения, тому, чтобы словам было тесно, а мыслям – просторно. Память о ней навсегда сохранилась в моей душе.

Как и о Николае Васильевиче Пахаревском. Это был учитель истории, перешедший в нашу школу из гимназии. Но он совершенно не походил на типичных гимназических преподавателей – ни по внешнему виду, ни по манерам, ни по тому, как держался с учениками. В молодости он участвовал в революционном движении, был народовольцем. Знал назубок и исторический, и современный ему Киев. Очень часто проводил с нами экскурсии: «город Владимира», «город Ярослава Мудрого», «Киев периода Литовского господства», «Польско-литовского» и т.д. Его живые, образные, содержательные рассказы об истории нашего древнего и всегда молодого Киева создавали незабываемое впечатление нашей причастности к событиям пусть даже тысячелетней давности.

А как оживали в объяснениях Николая Васильевича революционные события в нашем городе! Он показывал нам, коренным киевлянам, такие потайные места, проходные дворы, о которых мы понятия не имели, а он пользовался ими, уходя от преследований агентов охранки. Ничего более увлекательного и поучительного, чем уроки Пахаревского, я не знал в школе. Впрочем, не слишком часто и после школы.

Зная наперед о Пахаревском от тех же Маянцев, я с большим нетерпением ожидал первой встречи с ним. И вот, она состоялась в сентябре 1922 года. Начался урок с того, что есть история? Двое-трое учеников пытались ответить. Попробовал и я. Но мой ответ ничего общего с марксистским пониманием истории не имел. Пахаревский мрачно посмотрел на меня и поставил «двойку», строго говоря, не поставил, а сказал: «Ваш ответ заслуживает «двойки».

В полнейшем отчаянии (по любимому предмету, который я хорошо знал, прочитал, кажется, все известные в ту пору исторические романы и повести – и такой пассаж) на перемене вышел в коридор. Подошли Маянцы: «Что с тобой, что случилось? « Чуть не плача, рассказал им о своем печальном дебюте на уроке истории. «Не горюй, все образуется, рано или поздно Пахаревский поймет, что к чему», – наставительно утешал меня Жора.

Вскоре Пахаревский вызвал меня к доске. Вопрос был (до сих пор помню) такой: «Франция конца XVI века. Религиозные войны. Варфоломеевская ночь. Царствование Генриха IV». Николай Васильевич меня не перебивал, выговорился я вволю. Он долгим ласковым взглядом выразил свое удовлетворение и скрепил его «пятеркой». После этого ответа в течение двух последующих лет Николай Васильевич меня больше не вызывал и неизменно выставлял в четверти и за год «отлично». Правда, он меня определил в секретари марксистского кружка и часто поручал выступать с рефератами, подготовку к которым я, 13-14-летний подросток, проводил в Публичной библиотеке на Александровской (теперь Кирова)... Много лет спустя, будучи в Париже, я оказался перед конной статуей «Анри Катр», короля-весельчака, острослова, любителя кутнуть и поволочиться за хорошенькими женщинами, вспомнил тогда свой ответ Пахаревскому и добрым словом помянул этого выдающегося педагога.

Не всегда все было гладко в отношениях учеников и с ним. Как-то в одном классе в присутствии стажерки-практикантки Боря Цекало позволил себе фривольность, которую Пахаревский вообще-то допускал. Этот ученик, один из лучших моих друзей в течение многих десятилетий, выразился так: «Наполеон Бонапарт умер на Елене». Практикантка густо покраснела, опустила в смущении глаза, а Пахаревский разозлился и влепил шутнику «двойку». Сразу же после урока разнесся слух о происшествии в 7-й группе. Решили бойкотировать Пахаревского, то есть воздерживаться от всех частных разговоров (обычно на переменах его обступали со всех сторон ученики, и разговоры велись вплоть до звонка на урок), отвечать на вопросы официально – и никаких личных отношений. Вдобавок кто-то перед уроком Пахаревского каллиграфически вывел на доске любимое им изречение: «Никакая французская красавица не может дать больше того, что она имеет». Н.Пахаревский». Тут, конечно, мы перегнули. Это было уже свинство. Николай Васильевич вошел, прочитал на доске афоризм, помрачнел, но ничего не сказал. Два дня длилась эта «война нервов», а потом нам учитель очень тактично, не теряя лица, не заставляя нас повиниться, нашел путь к примирению. Это была, пожалуй, единственная размолвка.

Пахаревский иногда приходил ко мне, точнее к отцу, который тогда – после расформирования Совнархоза – работал в Госиздате. У нас и до того была великолепная библиотека, которую Петр Исаакович собирал, будучи еще экстерном и студентом. Она пополнялась в то время очень интересными мемуарами, беллетристикой, которыми так щедры были 20-е годы, и Пахаревский брал книги на прочтение и всегда сам их приносил к нам на квартиру. Бывал я и у него, он с дочерью жил в самом конце улицы Ленина.

Пришло время расставаться с Николаем Васильевичем. Мы стали выпускниками и закончили семилетку. Помимо полученного свидетельства об окончании школы, Пахаревский за подписью директора и своей дал мне характеристику, лучше которой нигде и никогда после того я не удостаивался. Она побывала в профшколе, о чем еще пойдет речь, а затем вместе с другими документами поступила в Университет, где и затерялась. А жаль! То была бы вещественная память о человеке, перед которым я преклонялся.

Мне очень повезло в юные годы, когда складывается мировоззрение, определяется взгляд на людей и жизнь – вещь самая сложная в нашем мире. Мой наставник закрепил возникшее еще в детстве увлечение историей, дал этому чувству широкий выход, вложил в меня (пусть не покажется это высокопарным) свою душу. Именно он, будучи руководителем марксистского кружка, стал первым рецензентом не только моих рефератов по вопросам истории и обществоведения, но и нескольких статей на международные темы, написанных мною по собственной инициативе, конечно, незрелых, во многом наивных, в 1924 году (15 лет отроду). Одну из них – «Убийство генерала Ли Стэка» (речь шла о британском генерал-губернаторе Египта) – он выделил особо. Я завел для этих статей специальную общую тетрадь и вывел на внутренней стороне обложки почему-то (все-таки в 15 лет такое может случится): «Плод досужего безделья». Эта манерная надпись была неправдой – никаким бездельником, особенно в области гуманитарных наук, я не был. Много позже, уже после войны, когда мы жили в Пензе, жена во время генеральной уборки квартиры сложила в отдельный ящик все, что не могло понадобиться немедленно, и отправила его в сарай во дворе. А там случился пожар, и моя заветная тетрадь, которую во время эвакуации я держал в папке с документами, сгорела.

Большое влияние на идейную закалку совсем еще молодого паренька оказала среда мужа моей двоюродной сестры Сони – Волынского. Жили они в Пассаже на Крещатике, тогда 25, а не 15, как ныне. У них часто собирались друзья. Я очень охотно посещал Волынских, и ко мне там относились не только приветливо, но и уважительно. Никогда при этих встречах я не видел ни водки, ни вина. Это пишется не с тем, чтобы отдать дань борьбе с пьянством. Было именно так, и пишу об этом, не лукавя.

Кто же были постоянные участники этих дружеских встреч? Они менялись, иначе говоря, не все появлялись каждый раз. Но видел я всех, слушал их разговоры, учился правильно мыслить и честно жить.

В квартире в Пассаже бывали Козис, впоследствии директор Коломенского паровозостроительного завода, Ефремов, вскоре избранный председателем ЦК профсоюза металлистов СССР, Ян Гамарник, тогда председатель Губисполкома, Корытный – работник одного из райкомов партии, который в середине 30-х годов был секретарем (тогда не было должности первого секретаря) МГК ВКП(б). То была последняя в его жизни работа... Бывал и Лаврентий Картвелишвили – секретарь губкома партии – сокурсник отца по Коммерческому институту.

(Много позже я узнал любопытную подробность. Сталин в разговоре с Картвелишвили предложил ему пост первого секретаря Закавказского крайкома ВКП(б) (Заккрайкома), а вторым секретарем назвал кандидатуру Берии. «С этим жуликом я работать не буду!» – вскричал Лаврентий. Вопрос был пересмотрен. Первым секретарем назначили Орахелашвили, вторым – все-таки Берию, а строптивого Картвелишвили направили на партработу в Сибирь. это было в 1931 году. Спустя 6 лет ему припомнили это, и он стал жертвой репрессий).

Что же привлекало меня в этих людях? Идейность в самом высоком значении этого понятия, чистота помыслов, простота в обращении с другими, полное отсутствие умения (и желания) подбирать себе в друзья «нужных людей», демократизм не напоказ, а внутренне присущий. Трудно преувеличить благотворное влияние, оказанное на меня общением с такими людьми. Как часто в свои зрелые и пожилые годы, сталкиваясь с несправедливостью, бюрократическими замашками, чинопочитанием, верхоглядством и некомпетентностью ответственных лиц при очень внушительных и импозантных манерах, корыстолюбцами и взяточниками, вспоминая я тех, кто посещал Волынских в Пассаже...

Итак, школа позади. Что же впереди? В том-то и дело, что ответа на этот вопрос не находилось: в вуз рано, техникумов тогда, кажется, еще не было. На производство идти? По молодости лет не приняли бы, да и особой охоты, признаться, не ощущал. Впрочем, была еще безработица и в «бронеподростки» пройти тоже далеко не всегда могли даже при желании.

Вот и прошел год, пока не открылись механические и торговопромышленные профшколы. Первые сразу же для меня отпали (математика, техника!), оставались вторые: они давали среднее образование с профессиональным уклоном, окончившие получали «счетовода 1 разряда». А пока, то есть в течение года, я много читал. По-прежнему, уже без Маянцев, действовала наша книжная или читательская артель, что ли. Библиотек тогда было мало, а книг у них и того меньше. Мы же, пятеро-шестеро ребят, создали обменный книжный фонд и давали книги в обмен (на прочтение) на другие. Очередному читателю назначался определенный срок, скажем, с половины дня до следующего утра. Прочесть надо, ибо книжный конвейер останавливаться не должен. Уже упоминал, что исторические романы в основном были прочитаны. Заодно почти все произведения Дюма. Любимыми книгами моего детства и отрочества были «Хижина дяди Тома», «Серебряные коньки», «Принц и нищий», «Маленький лорд Фаунтлерой»(недавно прочитал, что эта книга была одной из самых любимых книг Володи Ульянова). Наступил черед Луи Буссенара, Луи Наколио, Майн-Рида, Фенимора Купера, конечно, Жюля Верна, а потом Золя, Бальзака и других писателей. Наших классиков мы не только «проходили», но и прочитали еще в школе.

Другим занятием был крокет. До сих пор не могу понять, почему эта игра вышла из моды? Спросите среднего парня или девушку, что такое крокет? Убежден – не ответят. А ведь игра не сидячая, подвижная, требует и выносливости, и тактической выдумки, и глазомера, и различных ударов по шару деревянным молотком от тихих до пушечных. Играл я в крокет регулярно и достиг (даже в масштабах города) больших успехов. Во дворе в палисаднике на крокетной площадке у нас постоянно были вбиты колышки и дужки. Только молотки и шары убирали. Играли подолгу, заканчивая партию подчас в темноте, и тогда подсвечивали себе спичками или свечками. (В 1946 г. я отдыхал в Гагре в санатории имени XVII съезда партии. Среди отдыхавших был и секретарь МК ВКП(б) Прохоров. Забрел я как-то на крокетную площадку. Там люди, и он среди них. «Хотите, я научу вас играть в крокет?», – обратился Прохоров ко мне. Подумалось, откуда такая уверенность, что я этой игры не знаю. Но промолчал. Приступили к игре один на один. Были и зрители. В течение 5 минут (а до того молотка в руках не держал лет 15-16) я, пройдя все дужки, стал «разбойником» и дал сопернику «мертвую», или, выражаясь языком шахматистов, красивый мат. Он молча посмотрел на меня, тут же ушел и больше до самого отъезда своего там не появлялся).

Ну, еще, конечно, театры и кино. Любил ходить в оперу, особенно мне нравились «Фауст» (с «Вальпургиевой ночью») и «Кармен»; театр Соловцова. На сцене этого театра (теперь им.Франко) еще в 1922 году смотрел у вахтанговцев «Принцессу Турандот» с несравненной Цецилией Мансуровой в заглавной роли и Юрием Завадским – принц Калаф. И нужно же было такому случиться: неожиданно во время действия пошел занавес. Спектакль был остановлен. На авансцену вышел взволнованный, со слезами на глазах, человек и объявил: «Только что получено печальное сообщение о кончине в Москве Евгения Багратновича Вахтангова». Зрители все, как один, поднялись со своих мест. Спектакль, конечно, не продолжали. Но в дверях капельдинеры объявляли публике, что назавтра «Турандот» пойдет снова, билеты действительны. И зрители явились, отдавая дань уважения великому артисту.

Кино посещал очень часто. Тогда в городе было от силы 8-10 кинотеатров (если не считать клубов, где тоже крутили картины). Я знал их наперечет. Лучшим, безусловно, был кинотеатр Шанцера, уже упоминавшийся (на этом месте теперь Горсовет). И не только в Киеве. Бывал я и в Москве, Ленинграде, Одессе, Харькове... Ни один тамошний кинотеатр не идет ни в какое сравнение с «Шанцером». С прекрасной (и, главное, бесшумной) вентиляцией, просторный — вставать не надо, когда по ряду к своему месту проходит зритель, и проходы между рядами широкие. Был и балкон амфитеатром. Играл один из самых профессиональных симфонических оркестров города, дирижер – Вольф-Израэль. На фронтоне в зале надпись латиноскими буквами и римские цифры: «Год 1912» – вот когда в Киеве появился этот чудесный кинотеатр.

На Крещатике, кроме него, были еще «Экспресс», «Корсо», получившие к тому времени номера: соответственно «1-е, 2-е, 5-е Госкино». «Эхо (4-ое) было на Красноармейской, неподалеку от костела. Не чурался я и маленьких театриков, бывших иллюзионов, один из них был буквально напротив моего дома. Здесь я «отличался», будучи пятилетним. Картины тогда шли немые под аккомпанемент рояля или пианино. Все они сопровождались веселенькими, «смешными» одночасовыми приложениями. В одном из них соль заключалась в том, что в кабинет врача с табличкой «Врач по женским болезням» входит мужчина. Я тогда уже мог складывать буквы в слоги и слова. Прочитав, произнес громко (детская непосредственность!): «А что здесь делает этот дядя?» Раздался смех рядом сидящих, от них он перешел к другим – и общий хохот. Тогда же (в 1914 году) и в том же кинотеатрике в журнале новостей «Патэ» я увидел очень красивую, миловидную девушку с косынкой сестры милосердия. И в титре значилось: «великая княжна Ксения Александровна». Какая радость охватила меня, когда вскоре на фотовитрине на углу Маринско-Благовещенской и Б.Васильковской я увидел ее большой фотопортрет. С надписью: «По случаю пребывания в г.Киеве на службе в лазарете». Сознаюсь, то была моя первая и безответная любовь!

Наступил долгожданный (больше для моих родителей) день, когда я пошел на занятия в 2-ю торгово-промышленную профшколу. Занимались мы во вторую смену. Профшкола размещалась в обычной школе в здании на углу Большой Житомирской и Михайловской (теперь Калинина) площади. До революции здесь находилось реальное училище. Его воспитанником был соратник В.И.Ленина по петербургскому «Союзу борьбы за освобождение рабочего класса» Петр Запорожец, один из первых революционных марксистов в нашей стране. О том напоминает мемориальная доска на фасаде дома. Учился давным-давно в реальном и Анатолий Петрович Александров, бывший президент Академии Наук СССР.

Здание профшколы соседствовало с замечательными сооружениями древности. Слева находилась Трехсвятительская (или Васильевская) церковь, построенная, как гласит летопись, в 988 году великим князем Владимиром. Первоначально она была деревянной, но в XII столетии на этом месте построили каменную церковь. Справа, наискосок, возвышался Михайловский Златоверхий собор (постройка начала XII века) на территории одноименного монастыря того же времени. Перед главным входом в наше здание в маленьком сквере был установлен памятник княгине Ольге в группе со славянскими просветителями Кириллом и Мефодием, а также апостолом Андреем Первозванным: он, согласно легенде, в I веке нашей эры посетил местность, которой спустя четыре столетия дадут название «Киев». Обозревая с горы, названной по его имени Андреевской, окрестные живописные места, он якобы предсказал возникновение здесь большого и славного города.

Рассказываю обо всем подробно вот почему. В начале 30-х годов задумали на Михайловской площади соорудить по проекту архитектора Щусева два больших административных здания, которые полукругом охватывали бы значительное пространство площади, а в центре всей композиции намечалось воздвигнуть памятник Ленину. Как известно, дело ограничилось строительством одного лишь здания; до войны в нем размещался ЦК КП(б)У. В послевоенные годы — горком и обком партии. Но были снесены Трехсвятительская церковь, Михайловский собор и почти целиком монастырь, от него осталось очень немного.

В газетных публикациях того времени отмечалось, что названные сооружения «исторической ценности не имеют» (!). Хорошо помню, как осуждающе относились к этим «объяснениям» общественность города, его жители. Фрески с Михайловского собора выставлены ныне в киевской Софии, Третьяковской галерее в Москве и ленинградском Русском музее. Как мы легко и бездумно расправлялись с историческим наследием. Потом, конечно, спохватились. Но многого недосчитались, и не только в Киеве, а также в Москве, да и повсеместно. Разумеется, поговорка «лучше поздно, чем никогда» бывает утешительной. Но не всегда: складываются обстоятельства, когда поздно означает никогда. Так было в Киеве с очень многими неповторимыми памятниками древнего зодчества, гордостью нашей культуры. Закон «Об охране памятников» принят семь с лишним лет назад. А сколько безвозвратно потеряно и после этого...

Но вернемся в профшколу. Вспомним о ней. Моими соучениками были юноши и девушки 16–17 лет (были и постарше, но немного). Наверное, некоторые из них мечтали в перспективе поступить в вуз. Но пока что нужно было приобрести специальность и начать работать: время и материальные обстоятельства семей требовали этого. У нас подобрались прямо на редкость начитанные, развитые (тогда слово «эрудированный», естественно, знали, но в просторечии не употребляли) ребята, способные и инициативные. Это Леня Шац и Вера Марчевская, Толя Буханский и Лена Горовиц (самая красивая, привлекательная девушка в профшколе), Оля Сожигаева и Лиза Лищинская (именно через «и», а не «е»), Юзик Лухтан и Юра Гейман, Абраша Изаров и Павлуша Носенко, братья Яша и Зяма Берманы и Стасик Таран. Я «оживляю» среди них тех, кто сложил голову в этой проклятой войне. О, если бы я мог их оживить без кавычек! Увы!

И преподаватели были, как говорится, на своем месте. Математику вел Тараховский, бухгалтерию и коммерческую арифметику – Казарновский, обществоведение – Меерович (участник революционного движения, проведший несколько лет как политэмигрант, в Женеве), гражданское право и трудовое законодательство – преподаватель Спивак – горбатый, хромой, с выдающейся вперед челюстью, в жизни остроумный, обаятельный, чудесный человек. Иногда в профшколу на вечера приходила его жена. Писаная красавица. Когда они стояли рядом, то были воплощением: он – уродства, она – красоты. Но какая же это была изумительная супружеская пара любящих, преданных друг другу, чистых, совестливых людей!

А химии нас учил Кияницын. Правда, «учил» по-своему. Его уроки чаще всего проводились в лаборатории, где раз навсегда был поставлен и неуклонно выполнялся один лишь опыт – перегонка спирта. «Результаты» опыта Михаила Сергеевича тут же опрокидывал в свою гигантскую пасть под стать его росту огромного, высоченного мужчины. Химии я не знал, она так и осталась для меня «вещью в себе», но «удовлетворительно» неизменно выхлопатывала для меня Лена Горовиц, к которой Кияницын питал слабость.

А вообще новь властно входила в жизнь: и постановка обучения, вся структура профшколы, общественная работа, выступления «живой газеты» были выражением нового, советского духа.

(Здесь необходимо небольшое отступление. В середине и в конце 20-х годов еще в полном цвету была так называемая «ресторанная эстрада» – наследие старорежимных шантанов, к тому времени вдохновленная «гримасами НЭПа». По-прежнему звучали дореволюционные песенки и танцы самого низкого пошиба, наподобие «Пупсика», «Ойры и «Матчиша», на мотив которых ремесленники-стихотворцы создавали сомнительного качества «современные» произведения.

Возникшая в 1923 году по почину слушателей Института журналистики в Москве «Синяя блуза» (или «Живая газета» ) за короткий срок получила широчайшее распространение по всей стране.

- Мы синеблузники, мы профсоюзники. Мы знаем все и обо всем и вдоль по миру свою сатиру, как факел огненный несем.

Согласимся, что этот марш синеблузников тоже не был шедевром стилистики. И все-таки в лице «Синей блузы» новый быт приобрел подспорье в борьбе с вульгарностью, дурным вкусом, фальшивым куражом, откровенной пошлятиной многих эстрадных номеров. И среди них под ударом прежде всего оказались пресловутые Танц-куплетисты, куплетисты-рассказчики, которые неутомимо несли сплошную халтуру.

Конечно, вытеснение с эстрадных подмостков низкопробных номеров , услаждавших в старое время Тит Титычей, а в те годы нэпманов, было необходимо и оправданно. К сожалению, не обошлось и без перебора, о чем речь еще будет).

Организатором, руководителем, душой нашей «живгазеты» был Леня Шац. С хорошими режиссерскими задатками, тонким музыкальным вкусом, пластичный, Шац превратил участников кружка в исполнителей политико-сатирических и жанровых сценок, право, не преувеличиваю, по своему мастерству стоящих на одном уровне со многими профессиональными актерами. Я тоже льнул к искусству и, чтобы приблизиться к нему, готов был на любые жертвы: в «живгазете» я был...суфлером. Правда, однажды Леня поручил мне в одной шутливой, шаржевой сценке роль преподавателя Тараховского. Он в жизни прихрамывал, тянул ногу. Поэтому лучшего исполнителя, чем я , Шац не мог найти: я не играл, а «жил» на сцене, имея тот же физический недостаток, что и мой прототип. Именно в то время я познакомился близко с чарующими мелодиями Кальмана, Легара, Фримля, оперетты которых появились у нас , а Шац использовал их для музыкального оформления. На всю жизнь сохранил я любовь к оперетте.

Раз уже зашла речь о музыке, как тут не вспомнить о нашем кратковременном участии в настоящей театральной жизни. Один из учащихся, Миля Курисис, по своей работе в консерватории, которую он совмещал с профшколой, был связан знакомством с артистами и сотрудниками Оперы. Сезон 1925-26 годов был временем становления украинского театра. Некоторые видные артисты не смогли или не хотели перестраиваться, покинули Киев. Среди них Держинская, Скибицкая, Микиша, Дубенцов... В театре возникло трудное положение. И вот Курисис передал нам просьбу своего знакомого — оперного администратора поддержать искусство своими аплодисментами. Когда за это платят деньги, таких наемных «зрителей» — хлопальщиков называют клакёрами. Мы клакой не были, денег не получали и приняли участие в этом начинании так, из чистого озорства. Благо занимались мы, как уже говорилось, во 2-ю смену, занятия заканчивались в 7 часов вечера, было легко и удобно попасть к началу спектакля в 7.30.

Ходило, примерно, человек 30-40. Вроде немного для полупустого зала. Но рассаживали нас в партере, бельэтаже, в ложах ярусов и на галерке. Каждая маленькая группа имела старшего, который получал указания, когда надо «вступать», кому аплодировать, а когда молчать. Таких посещений, помнится, совершили три. Первый раз давали «Фауста», потом «Аиду» и в последнее посещение играли «Кармен». После куплетов Мефистофеля мы принялись за дело, и при таком размещении в театре, когда наши сидели везде и повсюду, создавалась полнейшая иллюзия всеобщего восторга, хотя за такое пение артисту неплохо было бы бока намять.

Настоящее ЧП произошло по ходу оперы «Аида». В тот вечер двое из статистов не явились на спектакль. Их срочно заменили нашими — Юзиком Лухтаном и Юрой Гейманом. Они участвовали в сцене выноса богов и стояли так, что все время заслоняли собой известного и любимого публикой певца — Михаила Ивановича Донца. Он пытался изменить положение, но они, как пришитые, следовали не за ним, а впереди него. Но самое страшное произошло, когда мы, добровольные, бескорыстные, так сказать, на общественных началах хлопальщики узнали наспех загримированных своих ребят. По залу оглушающей волной прокатились приветственные выкрики-вызовы: «Гейман! Лухтан!» Убежден, что даже прославленные Баттистини и Титта Руффо, гастролируя в Киеве, не удостаивались таких оваций. Публика недоумевала, все вокруг оглядывались: кого это вызывает, кто такие неведомые «Гейман и Лухтан»? Кончилось тем, что Курисиса предупредили: если еще раз мы позволим себе подобную вольность, нас и с билетами в театр не пустят. Но третий «культпоход» и без того стал последним. Давали «Кармен». Певица пела отвратительно, но мы по сигналу после «Хабанеры» поддержали ее репутацию, рук не щадя. И вдруг я слышу (это было на балконе бельэтажа), как одна молодая особа с удивлением спрашивает своего спутника: «Кто эти люди, почему они так хлопают?» Тот ответил: «Неужели ты не понимаешь? Это же свои, подкупленные». Тут я не выдержал, немедленно покинул театр, а назавтра передал ребятам невольно подслушанный разговор. Все порешили: театральные связи рвать!

Нынешний читатель может удивиться, более того, возмутиться: могло ли такое быть в Киевском оперном театре, заслужившем мировое признание своей первоклассной труппой, великолепными исполнителями? Свидетельствую: было! Но, по счастью, продолжался этот кризис очень недолго. И наш театр имени Т.Г.Шевченко уже многие десятилетия стоит в ряду лучших оперных коллективов Советского Союза.

Наряду с увлечением «живой газетой», у нас в профшколе было еще одно «хобби», возникшее благодаря тому, что некоторые учащиеся хотели продвинуться на юридическом поприще. Мы рассматривали уголовные дела с распределением среди желающих необходимых обязанностей: председателя суда, народных заседателей, обвинителя, защитника, подсудимых. Один из профшкольцев (кажется, Юра Гейман), имея знакомство с сотрудниками суда, кстати, размещавшегося рядом с нами, в Присутственных местах, получил доступ в архивам, и мы знакомились с материалами предварительного следствия (не заглядывая в протоколы судебных заседаний, чтобы не подпадать под влияние уже принятых решений) по наиболее интересным делам и проводили суд. И только после вынесения своего решения сопоставляли его с подлинным, судебным. Для тех, кто посвятил себя юриспруденции, это была очень полезная практика.

Примерно в это время (в начале лета 1926 или 1927 года) выездная сессия Верховного суда УССР слушала дело «киевской милиции». Процесс проходил в Актовом зале Университета. Председательствующий Романов, прокурор Пригов. На скамье подсудимых – свыше 100 обвиняемых. А началось все, как говорится, при мне. Шел я Николаевским парком на занятия в профшколу. На углу бульвара Шевченко и Владимирской увидел огромное скопление народа. Здесь же милиция, комендантская рота, пожарная команда... Взоры людей устремлены на крышу здания университетской клиники, что на углу. Там двое бандитов, только что ограбивших на Крещатике артельщика, в мешке которого было 200 тысяч рублей (громадная сумма в то время). Бандиты отбросили с козел извозчика и погнали лошадь. За ними погоня. Бросив пролетку, они пытались скрыться, поднявшись по пожарной лестнице на крышу. Их заметили, дом окружили и, когда я появился, началась осада. Сами понимаете, что на занятия уже не пошел. В перестрелке один из налетчиков был ранен, и вскоре оба сдались. Все последующие сведения я получил на самом процессе, куда достал билет. А сведения были поистине потрясающие. Один из грабителей, одесский рецидивист Мунчик, находясь в предварительном заключении, потребовал для «сообщения чрезвычайной важности» свидания с губернским прокурором Зориным. Встреча состоялась, и Мунчик, сказав, что его все равно убьют «при попытке к бегству», выдал Зорину главную тайну: преступную связь уголовников с работниками киевской милиции во главе с Коваленко, тогдашним начальником губмилиции и заведующим административным отделом губисполкома. «Мало ли что вы можете сказать», – возразил ему Зорин. На это Мунчик ответил: «Подпорите правую полу каракулевого манто жены Коваленко, которое я ей подарил, и вы найдете подтверждение моих слов – там моя подпись».

Зорин доложил об этом разговоре правительству, была дана санкция на проведение обыска на квартире Коваленко. И когда к нему пришли, тот застрелился. А слова Мунчика подтвердились и в том, что он пометил своей росписью манто, и в том, что будет убит «при попытке к бегству»...

Вот отсюда стал разматываться клубок, который и привел на скамью подсудимых свыше 100 милицейских работников во главе с начальником гормилиции Фрадько. К суду были привлечены жены Коваленко и Фрадько.

По ходу процесса вскрылись факты преступного сообщничества работников милиции с бандитскими элементами; вместо того, чтобы их ловить и обезвреживать, они предпочитали получать от них взятки, делиться добычей. Кстати, 200 тысяч рублей, захваченных двумя налетчиками, превратились в официальном документе в... 6 червонцев! Остальные были присвоены и поделены. Этот факт фигурировал на судебном заседании.

Дело кончилось приговором в высшей мере наказания для Фрадько, начальника розыска Горского, начальника отдела снабжения милиции Менабде и четвертого, фамилию которого я забыл.

В те дни московская газета «Гудок», известная тем, что в ней сотрудничали Ильф и Петров, Булгаков, Олеша, Гехт и другие выдающиеся писатели, начала публиковать серию очерков под названием «Киевская гниль». Нужно ли говорить, что газета в городе шла нарасхват. За один номер платили перекупщикам 3 рубля! После 2 или 3 очерков публикация прекратилась, ибо газета сбилась с правильного тона, что могло лишь потрафить мещанским, обывательским, эксплуататорским настроениям.

Но сам процесс был образцом гласности, самого широкого оповещения общественности о преступлении тех, кто прикрывался милицейской формой. Можно только посетовать, что в последующие годы мы как-то растеряли способность говорить людям правду, пусть самую горькую даже, заменяя ее лакировкой действительности и приглаживанием недостатков. Как хорошо, что XXVII съезд КПСС решительно и твердо призвал к гласности, открытости, демократизму, важнее этого ничего нет!

***

Но пришел конец и нашим занятиям во 2-ой торгово-промышленной профшколе. Я был выпущен со свидетельством «счетовода I разряда» и очутился в Посредбюро умственного труда, что размещалось близ нынешней гостиницы «Ленинградская».

Если не считать трехмесячного стажа в Пищетресте в 1926 году, то первой моей работой была служба в бухгалтерии завода «Керамик», на Константиновской улице, в качестве счетовода. Затем была артель «Починка», а говоря яснее, – это «Ремонт обуви». Здесь я столкнулся с оборотистыми, прожженными дельцами, которые мои неопытность и отсутствие пробивной силы в характере расценили как слабость, что можно (и должно!) эксплуатировать. По счастью, я проработал что- то немногим более года и понял, лучше сказать, внял совету отца, что самое правильное – распрощаться с этой артелью. Снова Посредбюро – и здесь мне повезло. Культтотделу окрпрофсовета (тогда губерния была преобразована в округ) понадобился счетовод для Рабочей театральной кассы. Вскоре она получила новый статус, была реорганизована в областной (с 1932 года) Театральный трест.

Что же представляло собой это учреждение, как мне работалось в нем, какие впечатления я вынес оттуда?

Находился наш Театрест во Дворце труда на Владимирской, 33. Киевляне хорошо знают это сероватое массивное здание, построенное до революции для Земской управы. Главной, но не единственной, задачей треста были: организация зрителей, целевые спектакли, распространение билетов по предприятиям, учреждениям, вузам, для чего была подобрана группа инкассаторов. В творческую жизнь театров трест не вмешивался, но косвенное влияние (и немалое) оказывал, ибо ему принадлежало право утверждать или отклонять сметные расходы на постановки. Тем самым режиссеры зависели от треста.

Поступил я туда на работу счетоводом в январе 1930 г. Через некоторое время был назначен бухгалтером-инструктором (в мою компетенцию входили проверка работы и инструктаж бухгалтерии в театрах), а после этого стал экономистом-плановиком. И тут призван был осуществлять надзор за правильным, рациональным, эффективным расходованием постановочных средств.

Первыми моими руководителями были директор треста Вуек, его заместитель Дунаевский — люди, с которыми можно было легко сработаться: образованные (особенно Дунаевский), умные, умевшие схватывать вопрос по существу и не придираться к мелочам. Позже они, не помню уже куда, были переведены на другую работу. На смену им пришли директор Гарник и коммерческий директор Исаак Маркович Гарольд. Гарник был малограмотным и вдобавок довольно тупым. Но все, чего ему не хватало, дополнял с избытком Гарольд. Собственно, фамилия его — Ливинский. «Гарольд» — литературный псевдоним известного в дореволюционное время не только в Киеве или Юго-Западном крае, во всей театральной России блестящего журналиста и театрального критика. Его рецензии на спектакли появлялись регулярно в «Киевской мысли», газете либерального направления, в которой сотрудничали Короленко, Луначарский, Паустовский...

«Что делается, что делается?», — высоким, «бабьим» голосом частенько жаловался Гарольд, характерным жестом поглаживая правой рукой лоб. «То ли дело в старину. Едва опускался занавес, как я стремглав мчался к извозчику, обдумывая по дороге в редакцию общее направление рецензии. И назавтра она появлялась в утреннем выпуске. А сейчас рецензент обходит кабинеты влиятельных лиц, определяет, куда ветер дует, пишет, согласовывает и в лучшем случае через две недели появляется (если вообще появляется) рецензия», – грустно сетовал Гарольд.

Помнится, однажды в наше учреждение пришла бедно одетая пожилая женщина с рассыпной книгой в руках и спросила Гарольда. Он как раз в этот момент показался в дверях своего кабинета: «Мария Александровна, голубушка!» – воскликнул Исаак Маркович и, быстро подойдя к ней, почтительно поцеловал руку. Я знал, что Гарольд – воспитанный, учтивый человек, с «раннего времени», как говаривал у Ильфа и Петрова Паниковский, но это уже было чересчур. Ясно, что курьерша ДОПРа (так тогда деликатно именовалась тюрьма – «Дом принудительных работ») была в прошлом личностью, в отношении которой столь любезное обращение Гарольда было естественным, привычным. Он взял ее под руку, повел в свой кабинет. А когда она, провожаемая им, ушла, Гарольд с мечтательной улыбкой на своем, уже по-старчески немного одутловатом, с размытыми чертами, лице произнес: «Вы знаете, кто это? Это – Мария Александровна Ленская!» Я обомлел. Кто в старом Киеве не знал (не слыхал по крайней мере) эту блистательную эстрадную артистку? Помимо всех профессиональных достоинств, она была отзывчива к чужим бедам. Гонорар за многие концерты отдавала в пользу «недостаточных студентов». Это ценили! Недаром студенты, распрягая лошадей, заменяли их в упряжке ее коляски.

(На Байковом кладбище есть (была во всяком случае) могила видного куплетиста Сергея Сокольского (не смешивать со Смирновым-Сокольским!). На свою беду он спутался с деникинцами и погиб во время освобождения Красной Армией Киева в 1919 г. На памятнике артисту начертано: «Другу Сокольскому – Мария Ленская».

Тогда в местном ДОПРе (на Бибиковском бульваре) за какие-то провинности отбывал заключение главный администратор Городского (оперного) театра Глинский. Его жена – известная певица Рыбчинская (она в «Кармен» стоит в ряду самых выдающихся исполнительниц этой партии) еженедельно давала концерты в ДОПРе. Глинскому скостили срок, но с сожалением начальство добавляло: «Вот вы выйдете на свободу, а Рыбчинской мы уже не увидим. Не лучше ли оставить вас еще немного». Но сам Глинский, конечно, придерживался другого мнения. А Рыбчинская, пусть не так часто, продолжала там выступать...)

Мои служебные обязанности в общем не очень обременяли меня. Зато много времени отнимала общественная работа. Был я в Театресте председателем месткома. Трест был единственным в своем роде учреждением, которое могло обеспечить всех сотрудников поголовно санаторно-курортными путевками или соответствующей денежной компенсацией. Как же мы добивались этого? Очень просто: чистый сбор с одного концерта каждого гастролера (будь-то сольное выступление или театральный спектакль) поступал на счет санаторно-курортного фонда. И такие концерты нередко проводил я. Так довелось познакомиться с Валерией Барсовой, Зоей Лодий, Ирмой Яунзем, Тамарой Церетели, Изабеллой Юрьевой и другими знаменитостями. Помню, как после «нашего», то есть в счет фонда, выступления Игоря Ильинского я отвозил его на извозчике (на «дутиках») из Интимного театра, на Крещатике, наискосок от ул.Ленина, в цирк. На улице его, конечно, узнали, раздался радостный крик: «Игорилинский», так его имя и фамилию слитно произносили киевские мальчишки, окружившие пролетку, восторженно глядя на своего кумира. Игорь Владимирович вежливо поклонился им и очень дружелюбно помахал рукой. Такое же «узнавание» произошло затем и перед цирком, когда мы подъехали, впрочем, прежние поклонники сопровождали нас бегом.

По-настоящему большую работу мы проводили по линии шефства над воинскими частями. Мы были шефами 5-ой авиационной бригады, которой тогда командовал Федор Алексеевич Астахов, впоследствии Главный маршал авиации. Мы часто устраивали там концерты, но, чтобы дело ладилось, никогда не срывалось, мы не забывали о принципе материальной заинтересованности для артистов. Их труд оплачивали из того же санаторно-курортного фонда, но для воинской части эти концерты были, конечно, шефскими. Кого только я не возил на Соломенку в авиагородок: Зеркалову, Добржанскую, Драгу, Светловидова,Розина, Лазарева, Киянского из Русской драмы, Юру, Ватулю, Пилипенко, Нятко из театра Франко, артистов балета – Шехтман, Бердовского, Веселову и Полонского, Головченко, Литвиненко, Васину, скрипачей, пианистов, куплетистов, циркачей.

В 1932 году в Киев прибыл ленинградский Александринский театр (через несколько лет ему присвоили имя Пушкина). Это была знаменательная во многих отношениях гастроль. Во-первых, театру исполнилось 100 лет; во-вторых, он впервые выехал на гастроли и именно в Киев, в- третьих, мы привезли артистов труппы в авиагородок: режиссера Н.В.Петрова, Е.П.Корчагину-Александровскую, (которая неподражаемо сыграла роль старой большевички Клары в пьесе Афиногенова «Страх». Эту выдающуюся актрису не только партнеры по театру, все ленинградцы любовно называли «Тетя Катя»), Певцова (знаменитый артист Илларион Николаевич Певцов в обычном разговоре – сам тому свидетель – в жизни сильно заикался, но его сценическая речь была совершенно безупречна. Как он этого добивался, ума не приложу.), Раневскую, Вальяно, Бабочкина, вскоре ставшего знаменитым после исполнения роли Чапаева в фильме, Азанчевского, Карякину и других. Вместе с ними были артистка Стрелкова и ее муж Михаил Федорович Романов, через несколько лет перешедший в труппу киевской Русской драмы, став вскоре в этом театре главным режиссером. Именно он заснял группу артистов и командиров фотоаппаратом своего двоюродного брата Николая Романова, военного летчика, служившего в 5-й бригаде. Обещал выслать фотографии из Ленинграда, но не сделал этого. Когда же он переехал в Киев, я в Театресте уже не работал, учился в Университете и, разумеется, не счел удобным напоминать Романову о невыполненном обещании.

И все-таки фото получих. Дело было так. По заданию горкома КП(б)У я выступил 2 июня 1941 года с лекцией о международном положении перед коллективом театра Русской драмы. На лекции присутствовал и Михаил Федорович. По окончании ее он подошел ко мне, поблагодарил за лекцию и вдруг сказал: «А вы знаете, у меня есть групповой фотоснимок, на котором, кажется, и вы. Помните, во время гастролей Александринки в Киеве. Дайте ваш адрес, и я пошлю вам». Я дал, но, честно говоря, сомневался, сбудется ли это второе обещание. Однако, через несколько дней получих этот снимок и очень теплое письмо Романова. Он пронумеровал всех, кого знал, а на обороте фотографии обозначил фамилии, инициалы, звания. Под № 7-м был я. В письме значилось: «№ 7 – в сером костюме, по-моему, В.П. (Вы себя лучше узнаете)». Он не ошибся. Я держал это письмо и фото при себе в бумажнике, и поэтому они не остались в Киеве, как все другие семейные альбомы, бесчисленные фотографии, книги, и сохранились по сию пору.

Вернемся все же к тому концерту, который дали в клубе авиагородка ленинградские артисты. Успех был потрясающим. И мы, шефы, организовавшие его, ходили гордые, радостные. Кстати, тогда, в 1932 году, отмечалось столетие Александринского театра. Сколько же должно было быть ему лет в 1982? Как говаривали в старину, по Малинину и Буренину, очевидно, 150 лет. Ан нет! Оказывается, 225! Откуда? 75 лет «натянул» Игорь Горбачев, нынешний главный режиссер театра имени Пушкина, ссылаясь на различные, на мой взгляд, очень шаткие и сомнительные доводы. Но, как говорится, бог с ним. Театр чудесный, его любил сам Александр Сергеевич, пусть будет 225 лет. Долгой и славной жизни ему!

(Но в этот раз, когда Александринка посетила Киев, имел счастье видеть на сцене – и даже познакомился – «дедушку русского театра» Владимира Николаевича Давыдова, одного из последних могикан великого актерского созвездия. Очень грузный, вроде бы совершенно неповоротливый, он излучал доброту и с неподдельным интересом относился к собеседнику.

…Вот он сидит за кулисами – обычный стул не вмещает его массивную фигуру – и дремлет. Так и кажется, что он уже «потерян» для спектакля. «Ваш выход, Владимир Николаевич», – возвещает помреж. И на глазах происходит чудесное превращение. Маститый артист мгновенно вскакивает – и откуда только берется юношеская энергия, необыкновенная бодрость духа, приходит удаль. Все ненужное исчезает, остается Актер с большой буквы...)

Поскольку речь зашла о подшефной 5-й авиабригаде, небесполезно дополнить мой рассказ воспоминаниями о людях этого воинского соединения. Сестра моей близкой приятельницы Софьи Григорьевны Евстратовой, Лидия Григорьевна, была замужем за Михаилом Андреевичем Каганом. В то время, когда мы познакомились, он был уже командиром эскадрильи в звании комбрига и носил на петлицах»ромб» (для ясности добавим, что тогда бригада была самым крупным соединением в ВВС и состояла из нескольких эскадрилий.) Это был преданный семьянин, прекрасный летчик, умелый, волевой, душевный командир. Очень редко в одном лице сливаются эти качества. Мы часто встречались, и я убедился в полной мере, каких огромных способностей этот человек.

Так получилось, что в 1933-34 годах Киев в разное время посетили крупнейший политический деятель Франции Эдуард Эррио, а затем министр авиации Пьер Кот. Напомним, что у власти в Германии к тому времени уже находился Гитлер со своей программой слома Версальского договора и реванша. Советский Союз был заинтересован в создании системы коллективной безопасности в Европе, основой которой должен был стать франко-советский договор о союзе и взаимной помощи. Мощь наших ВВС, их высокий класс были немаловажным фактором в деле ускорения переговоров об этом пакте. Думается, данная небольшая справка поможет оценить значение блестяще выполненных эскадрильей Кагана в воздухе очень сложных эволюций с применением фигур высшего пилотажа одновременно всей эскадрильей, синхронно поднявшейся и столь же точно сделавшей посадку. Оба высоких гостя, наблюдавших (в разное время) показательные учения наших летчиков, пришли в восторг. Командир эскадрильи сперва был награжден орденом «Красной Звезды», а затем, при повторном выступлении, только что учрежденным орденом Знак Почета (тогда такие награды в мирное время были большой редкостью).

...В виде отступления вспомню, как мне пришлось наблюдать у входа в Софийский собор дружественную демонстрацию в честь Франции киевлян при появлении Эррио. Особенно выделялась старушка в старомодной шляпке, кокетливо надетой, провозгласившая по-французски: «Да здравствует Франция!», на что Эррио ответил здравицей в честь России. Судя по возрасту этой очень пожилой дамы, ей, наверное, пришлось участвовать в манифестациях, посвященных франко-русскому союзу 90-х годов!

Вскоре Михаил Андреевич (ему не было и 40 лет) получил звание комдива, что соответствует теперь генерал-лейтенанту, и был назначен командиром авиабригады, расположенной в Конотопе. Но тут наступил 1937 год. Были репрессированы командующий ВВС Красной Армии Алкснис и командующий ВВС на Украине Ингаунис. Этого было достаточно, чтобы объявить назначенного на высокий пост при них, с их, естественно, санкции или представления, Кагана «врагом народа». Он погиб...

В войну, после нее я часто встречал бывших сослуживцев и подчиненных Михаила Андреевича. В те времена не очень-то распространялись о достоинствах репрессированных даже в личных беседах. О Кагане же все отзывались восторженно, могу свидетельствовать. Он это заслужил!

В эскадрилье Кагана, в пору моей шефской работы, служил военным летчиком Павел Рычагов. Носил он только два «кубика». Зато его жена Мария Нестеренко была командиром звена и имела на петлицах три «кубика». Я был знаком с этой четой. Товарищи по службе подтрунивали над Рычаговым: «Ты, Паша, должен по субординации тянуться перед женой, своим командиром», – смеясь, говорили ему. На это Рычагов добродушно отвечал: «Ничего, я дома отыгрываюсь». Павел Рычагов участвовал на стороне республиканцев в национально-революционной войне в Испании, проявив мужество, бесстрашие, отличное владение техникой. Получил Героя Советского Союза.

Вскоре Рычагов был назначен командующим ВВС на Дальнем Востоке, а потом сменил Я.Б.Скушкевичa, репрессированного за две недели до начала войны, на посту командующего ВВС Красной Армии. Эта должность и связанная с ней ответственность, как оказалось, были не по силам Рычагову. В романе К.Симонова «Живые и мертвые» есть эпизод мужественной смерти генерал-лейтенанта авиации Козырева. Прототипом генерала был Рычагов. В романе Козырев говорит о себе: «Я остался лейтенантом, хотя на меня навесили генеральские погоны». Так мог бы сказать и Рычагов, но в жизни он разделил участь Смушкевича…

Что касается Федора Алексеевича Астахова, то он перед войной был командующим ВВС КВО, а потом его перевели в Москву, и он одно время возглавлял Главное управление гражданской авиации СССР. Я был знаком с ним и его женой Елизаветой Артемьевной, которые занимали квартиру на одной площадке с квартирой Каганов, и мы неоднократно встречались то здесь, то там.

( Hе могу не привести небольшой отрывок из «Воспоминаний» Н.С. Хрущева, имеющий прямое отношение к генералу Астахову: «Не прошло и 10 дней с начала войны, как противник оказался на подступах к Киеву, вышел на Ирпень. Астахов, очень порядочный генерал, добросовестный человек, степенный такой, тучный... Подошел и говорит: «Я лишился в этих боях почти всей авиации, сейчас враг не даст нoс показать», – и заплакал, pазрыдался... « Господи, какой страшнaя сложилась обстановка, чтобы такой железной стойкости человек, кадровый военный, от которого всегда веяло спокойствием, уверенностью, силой, мог дойти до такого состояния.»)

Наш успех в проведении культурного шефства над авиагарнизоном был отмечен и поощрен. Мне вручили значок «отличника военно-шефской работы». Избран председателем гарнизонной военно-шефской комиссии и членом окружной (Киевского военного округа).

Между тем продолжалась моя работа в Театресте. Я близко познакомился со многими видными театральными деятелями: директором цирка Давидом Семеновичем Вольским (тонкий знаток циркового искусства, концертно-эстрадного дела, недаром после цирка он возглавлял Укргастрольбюро, Давид Семенович подчас срывался, мог накричать, нагрубить. Но вот что сказал о нем Утесов: «Вольскому можно простить все – и грубость, и бестактность не только за административный талант, но и за умение дать артисту полезный творческий совет»); главным администратором оперного театра Платоном Трифоновичем Боярским, директором Русской драмы В. В. Стебловским, главным администратором Адамовым и другими. Как-то на совещании совместно с главным режиссером Русской драмы Владимиром Александровичем Нелли-Владом пришлось обсуждать вопрос, связанный с урегулированием постановочных расходов. Я не удержался и во время перерыва сказал ему: «А ведь мы давно знакомы с вами». «Неужели? Что-то, простите, не припомню», – ответил он. Я и напомнил ему одну историю, действующими лицами которой были он и я. Будучи студентом, Володя (или Вовочка, как его тогда называли) Штернберг ухаживал за моей кузиной Олей Грановской. Она жила в № 17 по Кузнечной, он – в доме напротив. Их разделял бульвар (кстати, тогда он был более тенистым и вместо удушающих плит был покрыт желтым «киевским» кирпичом. Не такой парадный, как сейчас, но более уютный, располагающий, приятный). Так вот, из-за болезни скарлатиной моей сестры меня взяли к себе родственники. Ольга была старшей среди трех сестер и опекала меня. Я не раз наблюдал, находясь в ее комнате, одну и ту же сцену: в доме напротив зажигалась настольная лампа под зеленым абажуром. В ответ Оля подавала от себя такой же сигнал. Потом лампа напротив гасла, то же делала Оля, после чего она тут же уходила из дому. Как потом я понял, на встречу с Вовочкой. Как-то в отсутствии Оли я заменил ее в подаче сигнала, проделав всю процедуру, как по нотам. Вовочка, как обычно, вышел на бульвар и, конечно, никого не застал. Между влюбленными возникла размолвка, пока Оля не догадалась, кто был виновником. Мне досталось, правда, больше в психологическом плане, что ли. А Вовочка сказал тогда обо мне: «Злой мальчик», – (совсем как по Чехову). Надо было видеть глаза Нелли, когда я ему напомнил тот случай, как он был растроган!

Годы работы в Театресте дали мне возможность познакомиться не только со всеми киевскими театрами, но и теми столичными, которые приезжали к нам на гастроли. А были у нас, наверное, все: и ГосТим (Театр имени Мейерхольда) с Зинаидой Николаевной Райх, которой Есенин посвятил свое знаменитое «Письмо к женщине», и Театр Революции с Любимовым-Ланским во главе, и Камерный с Таировым и Алисой Коонен (их «Оптимистическая трагедия» произвела огромное впечатление), и МХАТ со своими великими, как впоследствии их назвали, «стариками», тогда еще не очень старыми людьми, полными сил и творческой энергии, и Малый театр с Яблочкиной, Блюменталь-Тамариной, Рыжовой, Остужевым и другими корифеями русского театра. Гастролировал и Гос. Е.Т. – Государственный Еврейский театр во главе с Соломоном Михоэлсом. (Зверское убийство великого артиста в Минске, почти совпавшее по времени с

расстрелом еврейских писателей и деятелей культуры, а также готовившейся чудовищной провокацией – «Делом врачей», было неопровержимым свидетельством насаждавшегося сверху, при Сталине, государственного антисемитизма).

Гастролировал, и не раз, Театр сатиры с такими первоклассными мастерами смеха, как Хенкин, Кара-Дмитриев, Поль, Курихин, Тусузов, чье человеческое и сценическое долголетие поразительно. Совсем недавно, 90 с лишним лет, он продолжал выходить на сцену.

Уже вспоминал, что еще в профшколе полюбил музыку классических «венских» оперетт. У нас в Киеве выступали – и неоднократно – все «звезды» оперетты: Татьяна Бах, Клавдия Новикова, Сокольская, Христофорова, Днепров, Брагин, Ростислав Орлов, каждое выступление которого сопровождалось истерическими выкриками девиц-поклонниц, толпившихся у барьера оркестровой ямы: «Ростик! Ростик!» Хороши были наши киевские артисты – каскадная пара Теплицкая и Робертов.

Постоянным увлечением был балет. Я пересмотрел, кажется, все балетные постановки, а особенно понравившиеся сценки и номера, например, вынос на блюде балерины Анастасовой в балете Глиэра «Красный мак», по многу раз. (Правда, не могу похвалиться, что смотрел «Лебединое озеро» 50 раз, как выразился не так давно американский дипломат, переводчик президента Рузвельта, а затем посол США в Москве, Чарльз Болен, добавив, что мог бы перетанцевать в этом балете все па). Полюбился мне в спектаклях Московской оперетты вставной номер в исполнении самой популярной в те годы эстрадной пары: Анна Редель – Михаил Хрусталев. Я специально приходил к их выступлению. (Несколько лет назад по ТВ показывали маститого танцора в качестве наставника эстрадной молодежи. Благородной внешности, но старик! К своему изображению в зеркале привыкаешь, а здесь, вспомнив того Хрусталева, ужаснулся).

Конечно, подкупал своей музыкальностью, необычайной теплотой и выразительностью исполнения Леонид Утесов. Вот уж поистине пел душой, сердцем. (Многогранность таланта артиста просто поражает. Был он поначалу весельчаком, простаком Бони в кальмановской «Королеве чардаша», названной у нас в те годы, когда цари и короли не котировались, «Сильвой». Выступал на эстраде как прирожденный циркач, играл в театре драматические, комедийные и даже трагические роли. Потом создал первый театрализованный джаз-оркестр. Его эстрадное представление «Музыкальный магазин» было по-настоящему новым словом в искусстве. И стал в конце концов признанным народым запевалой. Завидная судьба! Огромный талант!). Большое удовольствие доставил он однажды в закрытом концерте, «для посвященных» исполнением «С одесского кичмана», « Мурка» и других подобных песенок. Хотя, признаюсь, джазовые синкопы мне не по душе, а также нынешние, расплодившиеся за последние годы бесчисленные ВИА, где поют не своим голосом, визгливо-пронзительно и чаще всего с «иностранным» акцентом. К очень многим исполнителям и их песням вполне приложимо классическое выражение: «Когда слова слишком глупы, чтобы их говорить, их поют».

Позволю себе одно общее замечание: если сегодня не только пожилые люди, но и молодежь с наслаждением слушают романсы и песенки в стиле ретро, то в этом огромная заслуга таких преданных эстраде композиторов и поэтов, как Фомин, Кручинин, Хайт, а также Павел Герман, Владимир Агатов (ему же принадлежат слова песен «Шаланды полные кефали», «Темная ночь» и другие). Они, отстаивая право на существование своего жанра, вели неравный бой с критиками, каждая реплика которых по адресу очередного романса звучала как параграф обвинительного заключения. (Если бы только критики! Видные должностные лица объявляли «священную войну» старинным романсам, как будто «Гайда, тройка, снег пушистый...» распевали одни лишь купчики-кутилы по пути к московскому «Яру» или Петербургскому Донону..) И выстояли, несмотря ни на что. Спасибо им за это! Эти песни снова зазвучали и к разгулу не зовут! Как и канкан. Был он под запретом, ибо «напоминал нравы кафешантантов». Но возродился в своей классической оффенбаховской манере. И, право, как я убежден, сам по себе еще никого не совратил...

Был благодарным зрителем таких остроумных и находчивых конферансье, как Глеб Амурский, Михаил Гаркави. Правда, далеко не все их собратья по жанру обладали чувством меры и необходимым тактом. Однажды как раз такой доморощенный конферансье объявил о выходе Владимира Хенкина – короля тогдашней эстрады: «Сейчас выступит Владимир Хренкин», – то ли «пошутил», то ли обмолвился незадачливый конферансье. Быстро выйдя на авансцену, Хенкин «поймал мяч на лету», как выражаются французы, и проучил ведущего концерт как надо. «Моя фамилия Хенкин, а не Хренкин, как сказал этот конфедерат». Что поднялось в зале, трудно передать – взрыв хохота. Несколько минут публика не могла успокоиться.

И киевская эстрада, право, не терялась на общем фоне. Куплетисты-сатирики Павел Борисов и Даниил Задольский, неизменно следовавшие правилу: «Утром в газете, вечером в куплете», любимая публикой Эльза Арено. Ее коронным номером была песенка: «Я инcтитутка, я дочь камергера...», а концовка такова: «Я проститутка, я дочь камергера». Очень «чувствительная» песенка, почему-то особенно волновавшая зрительниц в летах. Может быть, среди них и были бывшие институтки. Эльза Эриховна Арено одной из первых освоила современные песни. В ее цикл «Песни нового быта» вошли ставшие известными в стране «Шахта номер три», «Звездочка», «Паровоз 515». Большой успех имела Любовь Фаддеевна Майсус, обаятельная, очень тонкая исполнительница, с исключительной дикцией, певица. Особой популярностью в ее репертуаре пользовались «Дымок от папиросы», «Вернись, я все прощу...» (много лет спустя, в 1947 году, я с трудом узнал ее в коридоре купейного вагона по пути из Москвы в Пензу. Она рассказала о своей тяжкой судьбе – отбыла 10 лет заключения в лагере по статье ЧCИР («Член семьи изменника Родины»). Была освобождена, и ей назначили для жительства город Пензу. Мы вспоминали былое, и она плакала, не скрывая слез, а пассажиры с удивлением и сочувствием посматривали на нас.)

Грех не упомянуть Георгия (Жоржа) Мишевского. Начинал он как коверный клоун, затем перешел на эстраду. Его маской был образ известного датского комика Паташона. Но, ей-богу, Мишевский был больше Паташон, чем его датский прототип. Низенький, пухленький толстячок был необычайно талантлив. Но образованностью, общей культурой, увы, не блистал. Не раз, глядя с восторгом на его выступление, я думал: «Эх, дать бы ему кругозор и эрудицию, например, Смирнова-Сокольского, быть бы Паташону на эстраде звездой первой величины».

Помню, как однажды я заехал на ним в цирк, чтобы везти в авиагородок. На этот раз по какой-то причине была лишь грузовая машина. Место в кабине еще раньше заняла концертмейстер Татьяна Полищук (она и Роза Эльвова постоянно аккомпанировали в наших концертах). Мишевский вышел разгоряченный, возбужденный, потный, а на дворе резкий ноябрьский ветер. Он направился к кабине. Извиняющимся тоном говорю: «Надо уступить женщине». И тогда Жорж с непередаваемой интонацией произнес: «А я что, мужчина?» Сказано было так, что Полищук расхохоталась, вышла из кабины и без возражений полезла в кузов. В тот вечер Поташон, кажется, превзошел самого себя.

Тогда редкий сборный концерт обходился без буриме – моментального стихосложения на названные зрителями произвольные рифмы. Наибольшую известность приобрели буримисты Николай Южный и Леонид Волынский. Вот-как, например, удачно обыграл заданные ему очень трудные слова Волынский. Это было во время гастролей театра имени Ермоловой, которым руководили в то время талантливый Николай Павлович Хмелев, а также известная актриса и режиссер Мария Осиповна Кнебель, и в их присутствии:

- Не будь корней – не рос бы стебель.

А стебля нет – и нет цветов...

Ах, если был бы вместе c Кнебель

Моим садовником Хмелев! -

Будет несправедливо, если я не выражу мнения старого театрала относительно драматических постановок, пьес того времени. Мне очень понравились спектакли у Франковцев: «Кадры» Ивана Микитенко, у них же «Местечко Ладеню»; «Гибель эскадры» Корнейчука, а позже его «Платон Кречет»; «Любовь Яровая» в Русском драматическом театре со Светловидовым в роли Шванди, «Разлом» Лавренева, «Страх» Афиногенова. Кстати, к слову сказать, сколько – и каких! – актеров дала наша Русская драма столичным театрам. Один лишь перечень фамилий производит внушительное впечатление: Степан Кузнецов, Николай Соснин, Михаил Болдуман, Николай Светловидов, Дарья Зеркалова, Любовь Добржанская... Что ни имя – это поистине украшение труппы.

При всем при том, продолжая свою мысль о репертуаре тех лет, должен с сожалением заметить, что в большинстве пьес о современных героях, как ныне говорят, общая идея, социальная направленность совершенно не подкреплялись художественной образностью, психологической глубиной. А когда некоторые драматурги брали на себя смелость показать на сцене не плоскую агитку, а душевные переживания героев, изобразить людей, а не машин, критика их безжалостно одергивала. Так случилось, например, с пьесой Николая Погодина «Мой друг». Автора резко упрекали, что он не показал главного героя пьесы Гая на производстве, в данном случае – на стройке. На что во время публичного обсуждения пьесы Погодин остроумно, находчиво возразил: «Островский всю жизнь писал о купцах и ни разу не показал их за прилавком». Публике это очень понравилось, она его дружно поддержала, но на критиков не повлияла.

(Прошло с той поры свыше полувека. Подумать только: сколько событий, перемен глобального масштаба произошло в мире, как много величайших открытий совершил человеческий гений, а на подмостках театров, на кино – и телеэкранах появляются, как ни в чем не бывало, старые знакомые – производственные пьесы или фильмы, где за грохотом экскаваторов, машин, бульдозеров, станков как-то теряются, отступают на задний план живые люди – подлинные герои современности.

Печально, но факт!

В пьесах и кинофильмах жизнь подавалась так, какой она должна быть. Что ж, и такие вещи нужны. Но не было того, что портило жизнь. Острые углы обходились. А если драматурги и обращались к отрицательным явлениям своего времени, их пьесы и сценарии просто не ставились. Чиновники от культуры заботились о том, чтобы не допустить «чего-то лишнего». Лучше серятина, чем риск. Это страх за себя, а не забота о зрителях. Вот и получилось: годами, десятилетиями складывалось ложное (а значит – вредное) представление, если об этом не пишут, не говорят – следовательно, у нас этого нет! А «это» оставалось , нарастало, создав, в конце концов, серьезную опасность для дальнейшего поступательного развития советского общества. А в ряде случаев и направлений сопровождалось даже попятным движением.

Чем глубже вникал я в театральные дела, чем ближе знакомился с актерами, тем больше осознавал, что это особый мир. Люди театра легко ранимые, болезненно самолюбивые, остро реагирующие даже на самые справедливые критические замечания. И в других учреждениях могут возникнуть закулисные интриги по поводу появившейся вакансии на повышение в должности. В театре же это происходит вокруг распределения чуть ли не каждой роли. Убежден, что более всех постиг сущность, природу актера знаменитый Михаил Михайлович Тарханов, сказав как-то: «Артисту мало, чтобы его похвалили, ему еще нужно, чтобы его партнеров поругали». Пусть эти слова относятся к прежним отношениям в театре, но немало осталось от того «наследия» и в годы, описываемые мною.

Вдобавок этот театральный мир унаследовал от прошлого много отклонений от нормы, скажем проще: его представители нередко грешили пороками. В быту, в жизни многих артистов преобладала откровенная богема, их отличали зазнайство, лень. Популярная исполнительница цыганских романсов Мария Юдина, обладавшая необычайным артистическим темпераментом и поразительной силы голосом, нередко выходила на сцену совершенно пьяной и закатывала скандалы.

... Однажды моя приятельница, уже названная Софья Григорьевна, предложила мне провести часок-другой у своего ближайшего соседа, известного балетного артиста, к тому времени подходившего к положению ветерана, Станислава Монсена, по случаю его именин. Пришли. Нас любезно встретили. А затем начался очень интересный рассказ хозяина дома, иллюстрируемый редкими фотоснимками. Кого только не было на них: великая Анна Павлова, Карсавина, Кшесинская, Вацлав Нижинский, Горский, Фокин, балерины, современные нам, – Гельцер, Семенова... И Ольга Чехова, племянница Антона Павловича и родная сестра поистине великого актера Михаила Чехова, его «Человек из ресторана» был шедевром исполнительского искусства. А Ольга Чехова была партнершей Монсена в лучшие годы его балетного мастерства. Незадолго до того на киевских экранах прошла с большим успехом французская кинокартина «Мулен-Руж» («Красная мельница»), в главной роли Ольга Чехова. (Я видел рекламу этого варьете в Париже: огромные красные крылья мельницы, подсвеченные такого не цвета огнями). То была увлекательная и поучительная беседа, впрочем, лучше сказать, монолог Монсена.

Затем пригласили пить чай. Был сладкий стол, фрукты, вино. Никого из женщин в доме я не видел (на это обратил внимание еще тогда), нас обносили чаем, подавали печенье, сладости артисты балета: одних я знал лично, других – как зритель. Вскоре почувствовал, что мы становимся в тягость. Переглянулся с приятельницей, и мы ушли.

Через несколько дней за завтраком раскрыл газету. В «Пролетарской правде» подвал: «Гнойник в опере». У меня, как говорится, потемнело в глазах, когда прочитал, что в доме Монсена был притон гомосексуалистов, причем перечислялись фамилии тех, кто был в тот вечер на именинах; один из них особенно запомнился, с виxляющей походкой, поигрывая бедрами, с каким-то чисто женскими манерами, тогда я подумал – это манерность, очевидно, дань профассии. Прочтя газету, я дал другую оценку этой странности.

Состоялся процесс. Вокруг присутственных мест бушевало людское море – не только не проехать, не пройти: все хотели попасть на судебное заседание – шутка ли сказать, судят известных артистов, и за что? Ведь и сейчас, особенно в эпоху ТВ, самыми популярными людьми остаются артисты. Всем дали различные сроки. Через несколько лет (я еще подробнее расскажу об этом вечере и ночи с 21 на 22 июня 1941 года!) в кафе на ул.Кирова я обратил внимание на одного официанта, того самого, что с вихлящей походкой и женскими манерами. Отбыв срок, этот бывший артист переквалифицировался в официанты!

Об административных работниках театра уже упоминал. Среди них были выдающиеся (не побоюсь этого определения) мастера своего дела: энергичные, инициативные, толковые. Но были также люди, сроднившиеся с предосудительными, деляческими приемами в работе и вдобавок нечистые на руку. Вот один характерный случай. Шел шефский концерт. С большим успехом выступил Михаил Иванович Донец. Он пел арию Сусанина и куплеты Мефистофеля. Вышел трижды к публике на поклон. Я вынух причитающиеся ему деньги и попросил написать расписку. Что он и сделал. Бегло глянул на нее и все-таки заметил отсутствие суммы. «У вас тут, Михаил Иванович, нет суммы». Он внимательно посмотрел на меня и сказал: «Полагал, что так лучше, администраторы обычно предпочитают незаполненную строчку». «Да, но я не администратор», – вежливо ответил ему. Когда вернулся со сцены после очередного объявления номера программы, Донец, как мне показалось, рассказал об этом маленьком, но характерном эпизоде другим, ожидавшим своего выхода актерам: они как-то по-новому, иначе посмотрели на меня. Может быть, мне показалось, но Донец не оставил никаких сомнений, что для него такое поведение со стороны «администратора» необычно, внове.

Наряду с опытными администраторами, знавшими театр и его специфику, культурными людьми, в те годы появились на этом посту выдвиженцы. Само по себе такое явление, выдвижение снизу вверх проявивших себя с хорошей стороны производственников, ударников труда, было важной чертой социалистического образа жизни. Но все-таки шли тридцатые годы и следовало более разборчиво подходить к этому делу. Но вот, к примеру, в театре им.Франко администратором был назначен вчерашний пожарный. Как-то при мне в его кабинет вошла женщина и попросила помочь ей. Дeло в том, что шел так называемoй целевой спектакль. Иначе говоря, он был целиком закуплен заводом за счет профсоюза, и билеты распредeлялись среди членов коллектива беcплатно. Эта женщина решила, что и гардероб беcплатный и денег с собой не взяла. Просьба заключалась в том, чтобы принять ее пальто беcплатно. Администратор написал записку cлeдующeго содержания (буквально): «Примите за без деньги пальто», – и подпись!

Не стал бы останавливаться на этом эпизодe, если бы не сталкивался, — ох, как часто! — в послeдующие годы и десятилeтия съ совершенно нетерпимым положением, когда при литературe или при искусствe находятся приставленные к ним люди, которые ни по своей компетентности, ни по уровню своего развития, а подчас и грамотности, никак не подходят к этой сферe. О таких «человеках со стороны» Леонид Утесов обезоруживающе точно сказал: «Они только и умеют саксофон выпрямлять».

Вот один «подходящий» случай. Просмотровая комиссия прослушивала великолeпнoго скрипача, сыгравшeго «Восточную мелодию» Цезаря Кюи, которая начинается, как извeстно, с пиццикато, исполняемoго на струнах одним пальцем. Предсeдатель комиссии «веско» заявил: «Aртист, безусловно, хороший, но только зачем он в началe исполнения баловался, позволив себe играть одним пальцем. Непорядок!» О, боже, сколько подобных историй с людьми, не имeющими никакого отношения къ искусству!

Особенно трудно приходилось в ту пору (впрочем, только ли в ту?!) пробивать свои номера сатирикам-куплетистам. А ведь именно они в наибольшей мeрe нуждались в поддержкe в борьбe с пережитками старорежимной эстрады, в том, чтобы отликаться на злобу дня. Очень часто в начальственных кабинетах, ведая судьбами театров и эстрады, сидeли перестраховщики, которые пуще всего боялись сатиры. «Сатира совeтским людям не нужна, она вредна», – безапелляционно утверждали они. Еще в ту пору известный драматург Николай Эрдман едко высмеял одного такого «защитника устоев»: «пролетариату некогда смеяться, пусть смеются его классовые враги».

(А что может сатира, какой резонанс в странe имeетъ, какую общенародной значимости роль выполняет, видно на примeрe Аркадия Райкина!). Он говорил с вами откровенно и смело несколько десятилетий, блестяще выполняя свою миссию.

Несмотря на неблагоприятную общественную погоду, прежних эстрадников, которые привыкли «пережимать», прибeгать к экстравагантности, пользоваться анекдотами с длиннeйшей бородой, сменили культурные, образованные сатирики-куплетисты: Миров и Новицкий, Рудаков и Нечаев, а у нас, в Киевe, — Тимошенко и Березин... Среди них выдeлялся автор-исполнитель Илья Набатов, который, пожалуй, первым обратился к международным темам. Его сатира била по цели без промаха.

Если говорить о киевской эстраде, трудно переоценить роль такого выдающегося знатока театра малых форм, как Николай Михайлович Фореггер, обладавший тонким вкусом, чувством меры, талантом режиссера. А также писателей, «вооруживших» куплетистов своими произведениями — сатирическими фельетонами, скетчами. Наиболее известным и плодовитым в Киеве был Павел Григорьевич Григорьев (автор слов знаменитой песни «Белая армия, черный барон...»)

Кстати, почему вышел из моды конферанс? Почему сборные концерты по ТВ ведут дикторы, а не профессиональные конферансье? Можно обойтись без бархатного пиджака с хризантемой в петлице, как любили выступать в давние времена конферансье, но не без самого конферансье или театрализованного монолога. Право, не мешало бы оградить современных зрителей от нашествия вокально-музыкальных групп и ансамблей, которые состязаются, кто кого крикливее, кто сногсшибательнее, неряшливее одет, и кто больше кривляется, дергается и успешно прибегает к «скандежу» (так на жаргоне эстрадников именуется практика выпрашивания артистами у публики, чтобы она хлопками отбивала такт или лишний раз своими аплодисментами вызывала их на поклон).

И еще одно вынесенное с той поры впечатление: одно дело артист (или артистка) на сцене при свете рампы. Совсем другое, и довольно часто, в жизни. Пришлось однажды заехать за одной известной артисткой: жила она, как многие тогда, в коммунальной квартире. Я застал ее неряшливо одетой, непричесанной, занятой ссорой со своим мужем, она его ругала хриплым голосом на чем свет стоит. Боже, подумалось, увидели бы ее сейчас зрители, от обаяния и популярности и следа не осталось бы!

Менее всего мне хотелось бы старые театральные нравы, которые в начале 30-х годов были еще довольно живучи: зависть, всякие отклонения от морально-этических норм, самомнение – выдать за некий абсолют, общий порядок вещей. Поэтому с большим удовольствиeм приведу пример, совсем не совпадающий с афоризмом Тарханова, опровергающий бытующее мнение, будто в театре «все похожи друг на друга». После выхода на киноэкран фильма «Живой труп» с Николаем Симоновым в роли Феди Протасова друзья и почитатели этого замечательного артиста расхваливали его прекрасную игру в кинокартине. Симонов на все эти комплименты решительно отвечал: «Если вы хотите видеть настоящего Федю Протасова, поезжайте в Киев и посмотрите игру Миши Романова». Так сказать мог достойный человек, честный, справедливый. А Михаил Федорович Романов, выехав с театром Русской драмы на гастроли в Москву, произвел там такое впечатление, что ему, заслуженному артисту РСФСР, сразу же дали «народного артиста Советского Союза». Что-то не могу припомнить другого такого случая!

Так шла «моя жизнь в искусстве». Совсем молодой, поступил на эту службу – 21 года. Проработал более 3 лет. Свободный пропуск во все театры и другие зрелищные места. Много соблазнов для неустойчивых людей. Но был у меня отец, который, как бы поздно я ни возвращался, поджидал меня. «Ну, хорошо, – говорил обычно, – было бы у тебя призвание стать артистом, я слова не сказал бы наперекор. Но кто ты? И кем будешь? Неужели ты не понимаешь, что это не дело на всю жизнь». Отец имел право ссылаться на свой пример. А ведь я находился в несравненно лучшем положении, чем был он в свое время.

Эти отцовские увещевания сыграли свою роль. К тому же подоспел конфликт с руководством в лице Гарника. Вот из-за чего. Инкассаторы-распространители билетов, по существующим тогда расценкам, зарабатывали по 3-4 тысячи рублей в месяц, очень большие деньги! А зрительные залы, тем не менее, заполнялись только наполовину. Как председатель месткома, я поставил на штатной комиссии треста вопрос о пересмотре норм и расценок: «Пусть они по-прежнему будут иметь свои 3-4 тысячи, но при одном непременном условии: зрительные залы должны быть заполнены на 100 процентов». Конечно, это требовало дополнительных усилий с их стороны, иначе снижался бы заработок, к которому они уже привыкли. То, что инкассаторы пошли против меня, это неудивительно: их кровные интересы были под угрозой. Но почему директор Гарник тоже ополчился, вот этого понять не мог – совершенная загадка. У меня не было оснований обвинять его в сговоре с инкассаторами, в корыстной личной заинтересованности сохранить все, как прежде было. Но задним числом, обдумывая все происшедшее, пришел к выводу, что это было, наверное, так.

Гарник применил ко мне испытанное бюрократами средство. Уволить меня не было оснований, к тому же на это требовалось согласие профсоюза Рабис: все-таки я был председателем месткома. Но можно сократить штаты как раз на ту должность, что я занимал. Так и поступили, добившись разрешения на это Наркомпроса УССР, которому подчинялся Театрест. Убежден, что, заняв решительную позицию, пойдя по соответствующим инстанциям, я добился бы разрешения конфликта в пользу дела – не для себя ведь я старался. Но именно в это время стало известно, что с 1 сентября 1933 года возобновляет свою деятельность Университет, который еще в первые годы революции был упразднен. Перспектива стать школьным учителем после окончания Института народного образования (заменившего Университет) мне тогда не улыбалась. Университет же открывал более широкие возможности. Вот почему я сложил оружие, подчинился этому неправедному решению без попытки обжаловать. Инкассаторы на радостях даже устроили пышный «междусобойчик» с обильными возлияниями; их можно понять, но это не значит простить! А я оставшиеся два месяца до экзаменов посвятил усиленной подготовке. Так начинался новый этап в моей жизни.

***

Как тогда поступали в вузы? Было ли это легко или трудно? Конечно, уже не было курий (рабочая, из крестьян, служащих, причем 3-я курия была самой «непроходимой»), как за десять и даже пять лет до того.

Не скажу, чтобы поступление в вуз было простым и легким. Но оно было, хоть и трудным, но обычным, будничным. Не было того, что стало почти обязательным в последние два-три десятилетия: невероятный ажиотаж в семье, поиски с участием родителей, их знакомых, знакомых их знакомых «нужных» людей, звонки из ответственных инстанций непосредственно ректорам (принятых таким способом студентов называли «позвоночными») и, наконец, что греха таить, это случалось не так уж редко – взятки за поступление, чему много внимания, и неспроста, уделяла пресса. (Забегая вперед, добавлю: когда в 1956 г. сын поступал в институт и не поддавался никаким уговорам, что надо готовиться к экзаменам с полной нагрузкой, рассчитывая, должно быть, на меня, я принял единственно правильное, как мне тогда представлялось, решение – попросил у руководства путевку и поехал в Сочи. Узнав о предстоящем отъезде, сын спросил: «А как же я?» Ответил: «Так же, как я, в 1933 году». Я поступал в Университет, не вовлекая в это дело мать или отца. Его участие заключалось лишь в том, что именно ему я обязан тем, что принял это решение. А сын, замечу, все-таки поступил).

Итак, начались экзамены. Я успешно сдал русский язык, украинский язык, историю СССР, получив по каждому предмету «пятерку», по математике – «3», по физике – на удивление – «четверку». Осталась химия и один вечер, и одна ночь на подготовку. К ней я даже не приступал.

И вот встреча с экзаменатором, как позже узнал, ассистентом кафедры химии. Симпатичный на вид молодой человек, по счастью для меня, оказавшийся не формалистом, а толковым и порядочным. Первый вопрос: «Расскажите об алюминии». По совести, мне следовало сразу выкинуть белый флаг, но я еще попытался «выплыть», повел разговор о дюралюминии, самолетах, успехах авиации (пригодилась шефская работа), чуть ли не перешел к перевооружению гитлеровской Германии. Экзаменатор, естественно, прервал мое красноречие: «Я интересуюсь в данном случае не технологией и политикой, а химическими свойствами элемента». Я молчу. Второй вопрос: «Серная кислота.» Опять молчу. «Но вы хоть формулу знаете?» (Теперь, когда он подсказал, я вспомнил – H₂SO₄). Третий и последний вопрос: «Знак азота?». Тогда я произнес слова, которые должны были прозвучать с самого начала: «Я химию совершенно не знаю». Представьте, экзаменатор очень быстро согласился со мной: «Да, это я уже понял». Сам по себе, без предварительной подготовки возникла фраза, которая, по всему видно, была правильно понята экзаменатором: «Я обращаюсь к вам как человек, который по призванию своему и склонностям идет на исторический факультет. Химия мне не понадобится, я с ней не встречусь. Прошу вас, не создавайте препон для моего поступления».

Ассистент внимательно посмотрел на меня, затем глянул еще раз на оценки, выведенные на экзаменационном листке, и сказал: «Если у вас в остальном все будет в порядке, я не задержу, не помешаю». Мне оставалось сказать «спасибо» и пойти. Как потом узнал, он доложил приемной комиссии и мне выставили «тройку», вообще-то столь не «заслуженную», как «тройка» Михаила Сергеевича Кинищина...

Я стал студентом I курса исторического факультета Киевского Государственного университета, первого набора в советское время. Мне было 24 с половиной года. Позади – служба, oбщественная работа, принесшая не одни лавры, увлечение театром и театральные увлечения. Впереди меня ждали упорный труд и большие испытания, выпавшие на долю моего поколения, моего народа...

Мой курс был смешанным по возрасту: многие студенты моложе меня, были ровесники и даже постарше. Хочу выделить таких толковых, знающих и подготовленных сокурсников, как Альберштейн, Каменский, Адукер... Своими способностями они выделялись на курсе, схватывали все новое, что называется, на лету, отличались умением мыслить (без чужой подсказки), что не столь уж часто встречается.

На курсе были коренные киевляне, приезжие из других городов и выходцы из села. Уровень подготовки и знаний был неодинаков, но и в жизни такой уравнительности нигде нет.

Занимался я добросовестно, увлеченно, никакие соблазны недавнего прошлого не могли стать помехой, вдобавок никакой тебе математики, такой трудной и постылой. Одни истории: доклассового общества, древнего мира, средних веков, новая, новейшая, история СССР, история Украины, история колониальных народов... Чего же лучше? Я ведь всегда с интересом и любовью относился к этому предмету. И результаты сказались: за 5 лет учения, если взять не только сессионные оценки, но и текущие, семинарские, у меня была одна лишь «четверка» – по доклассовому обществу и исправить ее нельзя было: преподаватель бесследно исчез... Не стал бы останавливаться на этом, если бы не хотел подчеркнуть одно обстоятельство: ничто меня не отвлекало от того, чтобы заниматься серьезно, а не просто числиться студентом, которого за его заслуги на поприще общественной работы перетаскивают с курса на курс.

Что касается преподавателей, то, наряду с такими образованными, знающими до тонкостей свой предмет, как Александр Яковлевич Киктев – он вел курс Новой истории; специалист по политэкономии Радзиковский; преподавательница литературы Крутикова, которые давали знания и доставляли удовольствие своими лекциями, были и просто бесталанные, неизвестно как оказавшиеся в высоком положении преподавателей Университета.

Вспоминаю, например, Межберга. Он излагал историю Украины. С ним дело доходило иногда до курьезов. Рассказывал он, к примеру, о приезде Николая Второго в Чернигов, где губернатор Маклаков сделал карьеру, став министром внутренних дел, «умело подражая крику влюбленной партнеры, и это очень нравилось царю». «Что-что, что-что?», – послышались отовсюду недоуменные возгласы. «Как, вы не знаете, – с торжеством в голосе произнес Межберг, – это зверь такой». Громовой смех потряс стены аудитории. Он же слово «цитировать» всегда произносил «тицировать».

Другой пример: преподаватель Истории СССР Мацкевич. Композитора Мусоргского он неизменно называл «Мусогорским», а в слове «варяги» ударение делал на первом слоге. Как-то я должен был ответить с места на его вопрос, где без варягов обойтись никак нельзя было. Я, ясное дело, поставил ударение там, где надо. Он меня поправляет по-своему. На первый раз смолчал. Продолжая отвечать и уже, сознаюсь, намеренно повторяю это слово, делая опять-таки правильное ударение. Он меня снова прерывает и говорит: «Я ведь вам сказал, что надо произносить «варяги». Тут уж я не уступил: «С детства меня учили говорить «варяги», я к этому привык и буду так говорить и впредь». На этом закончился «научный спор» о варягах.

Его сменила Мария Николаевна Крупницкая. Читала она интересно и вообще вокруг ее личности возник определенный ореол: она была женой очень популярного партийного и государственного деятеля, председателя Совнаркома Украины Панаса Петровича Любченко. (Не забыть его яркой, остроумной речи на ХVII съезде партии). Мы еще встретимся в повествованиях с ней.

Но в конце концов даже не очень эрудированные и грамотные преподаватели не могли помешать учить историю тем, кто хотел учиться.

Люди, причастные к общественным наукам, с воодушевлением встретили опубликование в 1934 г. известных замечаний Сталина, Кирова, Жданова. В них говорилось, что преподавание истории носит отвлеченный, абстрактный характер, что голый схематизм вытеснил исторические события, хронологию, деяния великих людей, содержалась критика «школы Покровского». Речь шла о старом революционере, видном историке-марксисте. Особенно – и не без оснований – досталось его формуле: «История – это политика, обращенная в прошлое». Неоспоримо: историк, будучи вполне объективным, добросовестным, не может оставаться вне политики. Это только пушкинский Пимен, «добру и злу внимая равнодушно», мог вести свой летописный рассказ, оставаясь как бы вне идеологической борьбы. Современный историк (научный работник, преподаватель, лектор) не может позволить себе такой «роскоши». Главное – надо соблюдать железное правило: не переписывать историю на потребу политикe сегодняшнего дня, не приспосабливать ее к нынешним политическим задачам, как они понимаются в данное время. Это безусловно и категорически должно быть исключено. Одновременно важно и необходимо: ни в коем случае не забывать прошлого. Чехову принадлежат мудрые слова: «Для жизни в настоящем, надо искупить прошлое, а для этого надо его знать...»

Возникает, однако, вопрос: разве развенчание пресловутой «школы» изменило положение к лучшему? Да нипочем! Над историей проделывали такие фокусы, а факты (не только оценка их, а сами факты) так лихо подтасовывались, что мне, историку, не раз приходила в голову мысль: а не ошибся ли я, сделав этот выбор в жизни? Вспомним, хотя бы, какие метаморфозы происходили с движением Шамиля на Кавказе. То он представлял борцом за национально-освободительное движение Дагестана – Чечни, то реакционером-агентом английского империализма и Турции, причем возник настоящий круговорот, когда по нескольку раз менялась официальная точка зрения. Такое покойному Михаилу Николаевичу Покровскому и не приснилось бы!

А как можно оценить с позиций объективного и добросовестного историка показ роли Сталина в годы гражданской войны, исходя из «фактов» в работе К. Ворошилова «Сталин и Красная Армия»? (Я знавал профессора, доктора наук С.Ф. Найда, который свою научную степень и звание получил за комментарии, по сути, к этой работе. А после ХХ съезда КПСС и реабилитации несправедливо репрессированных и осужденных именно он был редактором издания с воспоминаниями видных военных деятелей (или о них), пострадавших безо всякой вины, причем в ряде случаев факты и трактовка событий в этих воспоминаниях резко расходились с фактами и выводами названной работы. И тут, и там все тот же Найда. Что общего с наукой имеет такая беспринципная всеядность? (Дело, конечно, не в Найде, а в фальсификации истории.)

Впрочем, есть более разительный пример. Через неделю после закончившегося 6 марта 1937 года пленума ЦК, где был исключен из партии, а вскоре арестован Н.И.Бухарин, 13 марта газета «Правда» опубликовала статью П.Поспелова «Бухарин и бухаринцы». В ней речь шла о том, что Бухарин и его единомышленники перестали быть политическим течением, превратились в оголтелую банду врагов народа.

Тот же Послелов накануне ХХ съезда, спустя 19 лет, возглавил комиссию по выявлению преступлений периода культа личности. Составленный им доклад был затем зачитан Хрущевым на закрытом заседании ХХ съезда. Чем, как не проституцией можно это именовать ?!

Все больше не нравился мне тон, который стал преобладать в, казалось бы, чисто научных дискуссиях, где сталкиваются различные, зачастую противоположные, мнения, и должна, по идее, как говорится, родиться истина. Какое там! Все чаще «дискуссия» сбивалась на поношение оппонента, если он не пользовался официальной поддержкой, на стремление его ошельмовать, очернить политически. (Вот образчик «лексики», которой пользовались для расправы с подлинными творцами науки. На «научной дискуссии» академик Митин сказал об известнейшем гидробиологе Н.К.Кольцове, перед которым наша отечественная наука в неоплатном долгу: «Oн преподносил в своих писаниях под флагом науки реакционнейший сумасшедший бред». Эти и подобные им слова прозвучали на «черной»сессии ВАСХНИЛ в 1948 г., но употреблялись очень часто и десятью годами ранее. Наука неотделима от социально-экономического строя, которому она служит. Жизнь тысячекратно подтвердила справедливость принципиального высказывания Николая Ивановича Вавилова: «Без правды науки нельзя создать правду нового общества».) И это оставляло в душе неприятный осадок, вызывало впечатление вопиющей несправедливости. К этому можно добавить, что недобросовестные, завистливые люди пользовались «наукой» (иначе, чем в кавычках, эту сумму методов и приемов не назовешь), чтобы сводить счеты, расправляться с неугодными, неподатливыми, по-настоящему знающими людьми, и на их «костях» продвинуться вверх, вперед... Вспоминая об университете, нельзя забыть это.

Возмущала широко применявшаяся в ту пору практика использования в политических целях эвфемизмов, а, говоря проще, подмена понятий, прием подтасовок, передержек. Например, еще в конце 20-х годов Н.И.Бухарин выступил против пресловутого сталинского тезиса «об обострении классовой борьбы по мере дальнейшего социалистического строительства в нашей стране», послужившего «теоретическим» обоснованием массовых репрессий и подавления. Вывод отсюда делается совершенно произвольно, подтасовано: Бухарин-де проповедует теорию затухания классовой борьбы. Следовательно, он – «примиренец», «капитулянт». Это на первых порах, а потом он вдобавок «стал» агентом иностранных держав, одним из «организаторов террора» против руководителей партии и страны. Доказательств, разумеется, никаких, но сталинская юстиция во главе с иезуитом Вышинским не останавливалась перед такими «мелочами».

... Моя учеба совмещалась с общественной работой. Был я редактором стенной газеты, председателем профбюро факультета, а потом заместителем председателя профкома по академработе. Своим выдвижением я обязан Владимиру Фирсову — председателю профкома, наверное, потому, что мог, говоря без ложной скромности, с полным правом требовать академуспеваемости от других. Не знаю точно, но, по-видимому, Фирсов был инициатором назначения мне персональной стипендии, которой я был лишен в середине 1937 года. Но об этом чуть позже.

А пока хочется вспомнить о торжествах по поводу столетия нашего Университета. Какой большой и славный путь прошел он за это столетие! Какие выдающиеся ученые в различных областях науки преподавали в его стенах. Мы с гордостью и благодарностью вспоминали имена первого ректора историка Максимовича, Костомарова, Лучицкого, Драгоманова, Довнар-Запольского, многих других славных мужей науки. С теплотой называли имена тех, кто учился в Университете, а по окончании обогатил науку своим вкладом: Е.В.Тарле, О.Ю.Шмидт, Д.К.Заболотный (возглавлявший Академию Наук УССР), недавний президент Академии Наук СССР А.П.Александров и многие другие. Девизом Университета при его основании стали слова»Польза, честь и слава», – вполне подходящие, поскольку не противоречат духу социализма, интересам нашего народа, Отечества. Тогда же наш Университет был назван именем Великого Кобзаря – Т.Г.Шевченко.

Мне поручили встречать на вокзале почетных гостей и сопровождать их в гостиницу «Континенталь». Это были выдающийся историк академик Борис Дмитриевич Греков и маститый ученый-химик академик Николай Дмитриевич Зелинский. (Позже его именем была названа Покровская улица на Подоле). В связи с торжествами познакомился с нашими математиками Д.А.Граве и Б.Я.Букреевым, который уже в ту пору (1934 год) мог считаться патриархом среди профессорского состава. Он преподавал в Университете ни много ни мало , а с 1889 г., то есть 45 лет подряд, а ведь его преподавательская деятельность продолжалась до 1962 года... Подумать только! Тогда же познакомился с латинистом Субочем. Он учил этому языку студентов и аспирантов. Легендарный Субоч, иначе его не назовешь! О нем, преподавателе Первой гимназии, еще во времена, далекие от середины 30-х годов, так сказать, «доисторические», много и тепло писал Константин Паустовский. Шли десятилетия, а Субоч оставался на посту, знакомя новые и новые поколения не только с трудной латинской грамматикой, но и вводя их в чудесный мир речей Цицерона, Катона, прелестных стихов Овидия, Горация...

Примерно с этого времени в качестве агитатора-докладчика я стал выступать на своем курсе, факультете. За рамки Университета я не торопился выходить, но приобретенный опыт помог мне в недалеком будущем быстрее освоиться в роли лектора-международника.

Вспоминается еще один эпизод. В Софийском соборе в великокняжеской усыпальнице (в восточном приделе собора) специальная государственная комиссия при участии университетских ученых и в присутствии собравшихся туда нескольких студентов вскрыла массивный (весом в 6 тонн) саркофаг, в котором были обнаружены мужской и женский скелеты. При сопоставлении новейших методов анатомо-рентгенологического исследования с летописными данными было подтверждено, что женский скелет принадлежит супруге великого князя Ярослава Ирине (Ингигерде), а мужской – самому Ярославу Мудрому. Характерная деталь: по летописному рассказу, Ярослав хромал, а на голове остался шрам от глубокой раны, полученной в бою с печенегами. Исследование скелета полностью подтвердило эти данные: на черепе вмятина от ранения, одна нога короче другой. Так что идентификация не вызывает никаких сомнений. Иначе обстоит дело с саркофагом, где предположительно погребен великий князь Владимир Святославич. Полной достоверности в данном случае нет.

В воспоминаниях о жизни никак не обойдешь того трудного, трагического периода в нашей истории, который кратко, но выразительно именуется «1937-й год». Помню, как 1 мая этого года, стоя близ правительственной трибуны, слушал выступление – приветствие командующего войсками КОВО командарма 1 ранга И.Э.Якира. Красивый мужчина, волевое и вместе с тем приятное лицо, очень хорошая дикция («Как артист говорит», – заметил мой сосед, пожилой, судя по внешности, рабочий). Мне пришлось видеть его совсем близко в 1935 году, когда после «Больших киевских маневров» состоялось торжественное заседание Горсовета в здании цирка. Я стоял на верхней площадке запасного выхода и курил, и вдруг многочисленная группа высших военачальников прошла мимо меня, что называется, в притирку. Я не знал, как поступить здороваться или нет. Пока я раздумывал, они прошли: Ворошилов, Тухачевский, Егоров, Уборевич, Гамарник, Корк, Буденный, Якир и другие.

И вот новая встреча. Шел я от улицы Саксаганского вверх по Красноармейской, услышал звуки похоронного марша Шопена, приблизился к бордюру тротуара и увидел траурную процессию. Вслед за гробом шел Якир в сопровождении военных очень высоких званий. Это хоронили шофера командующего. Меня поразило лицо Якира: желто-зеленое, с ввалившимися глазами, какое-то усталое, отчужденное. Подумалось: какая перемена, ведь я видел его незадолго до того (дней за 10-12) на первомайской трибуне, правда, не так близко, но достаточно хорошо. Неужели скорбь по шоферу, пусть и близкому другу, изменила настолько его внешний вид? Это было в середине мая. А в начале июня, когда было опубликовано известное сообщение о «ликвидации группы Тухачевского-Якира», я задним числом понял, чем вызывался столь удрученный, болезненный вид этого выдающегося полководца.

1937-й год вступил в свои «права». Началось «исчезновение». Недаром Ю.Трифонов именно так назвал свой роман. Стали исчезать люди: вчера работал, сегодня его уже нет. Это, разумеется, не обошло стороной университетских преподавателей, аспирантов и даже студентов. Помнится, шло собрание в Актовом зале. Я на несколько минут отлучился. И вот у входа в коридор (мы пользовались тогда не центральным входом, а боковым, слева, что под часами в окне кабинета ректора) ко мне подошли трое в штатском: «Вы не скажете, где можно увидеть Демендер?» (Клара Демендер, моя сокурсница, была секретарем партбюро Университета, в это время она сидела за столом президиума на собрании). Ответил, что знаю, где она, я сейчас ее вызову. Войдя в зал, подсел к Кларе и сказал ей, что ее ждут. Она мертвенно побелела и какими-то неуверенными, шатающимися шагами пошла к выходу. Оказалось, что это не за ней пришли, а за одним аспирантом, которого вызвали в партбюро, а оттуда увезли...

Запомнились выборы в Верховный Совет СССР в 1937 г. Нашим кандидатом в депутаты был Владимир Петрович Затонский, нарком просвещения Украины. Он часто бывал в Университете, и его выступления заинтересованно, горячо принимали слушатели. Мне поручили написать статью о нем в нашей многотиражке «За коммунистические кадры», что я и сделал. Там не было льстивых слов (со всей прямотой, с полным правом могу сказать, что это мне не присуще ни при каких обстоятельствах и ни перед кем), но была правдивая характеристика одного из самых выдающихся борцов за установление Советской власти в Киеве, на Украине. И вот произнеся слух, увы, подтвердившийся: Затонского не стало. Автору статьи вдвойне стало не по себе: к горечи, связанной с печальной судьбой Затонского, прибавилось oпасение, как бы теперь чего не вышло! Но счастью, никто из подленьких конъюнктурщиков не вспомнил о ней. А ведь на таких «обличениях» люди определенного сорта карьеру делали.

В начале этого раздела обещал, что мы еще встретимся с Крупенник Марией Николаевной. И встретились. Она закончила у нас курс Истории СССР. Идя на экзамен по этой дисциплине, я по дороге вместе с другим студентом неосторожно выпил кружку пива. Июньская жара сделала свое дело, меня разморило: не то, чтобы пьяный, но не совсем собранный для ответа по билету. Мария Николаевна это поняла после первых моих вступительных слов и неожиданно прервала меня и предложила посидеть вдали, «отдохнуть», так и сказала. Держала она меня, наверное, с час, не меньше. Затем подозвала и предложила отвечать. За это время я полностью пришел в себя и уверенно, спокойно, обстоятельно ответил на вопросы. Она поставила мне «отлично». Все ведь поняла и ни слова в упрек не сказала. Нет худа без добра: никогда больше перед выступлением, даже в трескучий мороз, окоченевший и продрогший, когда предлагали немного «согреться», в рот не брал ни капли. И не только перед самым выступлением, но и в тот день, когда оно предстояло. Я хорошо запомнил казус со сдачей экзамена Марии Николаевне.

Но и эта встреча была не последней. Крупенник захотелось отметить окончание курса приемом у себя. В условленный вечер мы подошли к особняку Любченко на ул.Ленина,60 (или 62?). «Мы» – это отличники курса, секретарь партбюро и факультетский «треугольник», всего, если память мне не изменяет, 18 человек. Список приглашенных был у милиционера внизу, и мы без помех поднялись на второй этаж. Кстати, в вестибюле на красивой подставке возвышался скульптурный портрет хозяина дома (признаться, меня покоробило, но это было в духе времени!). Нас радушно встретила Мария Николаевна, ввела в гостиную, где мы провели часа полтора до ужина и 2 -3 часа после него. Рояль (нашлись умельцы), патефон, непринужденный разговор. Покаюсь, частенько подходил к открытому окну и поглядывал вниз. Прохожие осторожно, как бы исподлобья посматривали, что, мол, там происходит. Но, к моему сожалению, ни одного знакомого среди них не было. Взрослый, вроде, был я человек, можно сказать, в целом – серьезный, а вот совсем по-мальчишески получилось это.

Потом был ужин, вели себя достойно, (хотя никто не инструктировал, не наставлял), не набрасывались на вкусную еду и пили очень умеренно. Вообще, тогда сама постановка вопроса о борьбе с пьянством показалась бы дикой. Но, времена, как известно, меняются... Мне наши предложили произнести заключительный тост «за любезную хозяйку» (ни мужа, ни детей мы не видели, а, встав из-за стола, вернулись в гостиную и там провели остаток вечера). Все прошло в высшей степени прилично, весело и хорошо.

Но, ах, это «но», спустя примерно неделю меня встретила у входа в аудиторию Клара Демендер, отвела в сторону и поведала страшную весть: «Вчера, – сказала она, – Панас Петрович на заседании Политбюро ЦК КП(б)У был снят со всех постов, исключен из партии и объявлен «врагом народа»«. Ему дали возможность поехать домой, но за его машиной уже следовала другая. Он прошел в спальню, застрелил Марию Николаевну и покончил с собой. (Много лет спустя узнал подробности того заседания: Косиор проинформировал участников, что Москва сообщила, что имеются данные, уличающие Любченко в том, что в годы гражданской войны он был «польским шпионом». Панас Петрович, смеясь, обратился к Косиору: «Стасик, что за бред, что за чепуха, ведь я всю войну провел рядом с тобой, скажи же им». Косиор обещал связаться, объявил даже перерыв, но Москва подтвердила «обвинение»...)

Вот что я, потрясенный, подавленный, услышал тогда из уст Демендер. Опыт подсказывал: теперь начнется разбирательство. Началось! По всем линиям — партийной, комсомольской, профсоюзной. Главный вопрос, который рассматривался на всех форумах и в беседах со многими участниками приема, с каждом в отдельности, заключался в следующем: не вербовала ли она, не уединялась ли с кем-нибудь и тому подобная на ту же тему.

Кончилась вся история тем, что Клаpу Демендер сняли с поста секретаря и вывели из партбюро, меня — из профкома, лишив персональной стипендии, и несколько человек получили партийные и комсомольские взыскания «за потерю бдительности»: когда речь шла о «вербовке», то такая концовка по тем временам была, согласитесь, не самыми тяжкими наказанием. (Но чего стоит формулировка «за потерю бдительности»! Это кого же мы, студенты, должны были «разоблачать» и на каком основании? Кандидата в члены Политбюро ЦК ВКП(б), члена Политбюро ЦК КП(б)У, председателя Совнаркома УССР, ни мало ни много).

А потом арестовали преподавателя — медиевиста Штепу. Но через год он вернулся и получил степень доктора исторических наук без защиты диссертации. Чтобы не возвращаться больше к этому, позволю себе забежать вперед... Началась война. Мы эвакуировались в одном эшелоне с Киктевым и Штепой. На остановках, а их было более чем достаточно, и иногда стояли по нескольку часов, я видел их вместе. Последний раз в Полтаве. Штепа в чем-то горячо убеждал Киктева, и, когда я поравнялся с ними, как и в предыдущих случаях, Штепа сразу замолк. В чем убеждал, выяснилось позже. Штепа не склонял Киктева к измене, из этого ничего не получилось бы. Он просто ему доказывал, что линия фронта разлучит Киктева с его семьей (жена, двое детей-сыновей), находившейся тем летом в Каменец-Подольске. И убедил. В Полтаве они «отстали» от эшелона, добрались затем до Харькова и там дождались прихода немцев. А потом вернулись в Киев. Штепа стал шеф-редактором грязной погромно-антисоветской антисемитской газеты, восхвалявшей фюрера,»новый порядок», арийскую расу и лившей потоки лжи на Родину, святое дело борьбы советского народа против гитлеровских захватчиков. (Приехав в Киев после войны, я читал некоторые «упражнения» Штепа. Какое падение: образованный человек, блестящий лектор опустился до уровня лакея палачей. Никакие испытания судьбы, злоключения в прошлом не могут оправдать измену своей стране и выступление против нее заодно с ее злейшими врагами!)

По словам нескольких киевских историков и писателей, Штепa, бежав с немцами, оказался в Берлине, а потом обосновался в Канаде, его там видели. Что касается Киктева, он один раз выступил в газете Штепы, но никаких антисоветских выпадов не допустил. Писал об исторической дате, связанной с Бисмарком, приведя раскавыченные, без ссылки, разумеется, цитаты из Маркса. А вскоре вообще уехал в Винницу и работал там счетоводом. Когда наши освободили Киев, Киктев явился к советским властям. Вместе с двумя сыновьями он пошел на фронт, и все трое погибли при штурме Кенигсберга...

Между тем репрессии продолжались. Преемником Любченко в качестве председателя Совнаркома стал инженер с «Арсенала» Марчак. В предвыборной кампании его выдвинули кандидатом в депутаты. Но уже через две недели его кандидатура исчезла, Марчак стал «врагом народа». То же произошло с первым секретарем Обкома КП(б)У Демченко. Потом с Ильиным, сменившим его. Затем первым секретарем был избран Кудрявцев, его привез сам Каганович, горячо выступив в поддержку его кандидатуры. Он кончил тем же, что и его предшественники...

Мы, разумеется, не могли знать всего происходящего, но и того, что знали, было достаточно, чтобы историку сделать неутешительные, печальные выводы. История сохранила немало примеров жестокости, коварства, самовластия. Но чтобы такое сейчас, в эру победившего социализма, – это было потрясающе!

Правда, Сталин не говорил, подобно Людовику XII: «Государство – это я». Hо сделал его орудием своего ненасытного властолюбия. Страх, порожденный террором, проник во все поры общественной жизни, стал абсолютным явлением. И о «порядке», им насажденном, в наши дни тоcкуют неисправимые сталинисты. Те из них, кто непосредственно причастен к преступлениям «Тридцать седьмого года», оправдываются тем, что, дескать, «выполняли приказ». «Довод», к которому охотно прибегали гитлеровские палачи всех рангов, вплоть до главных военных преступников на процессе в Нюрнберге.

(Будем справедливы: даже в то страшное время, далеко не все становились исполнителями державного зла. Приведу один лишь пример. Мой отец был дружен со своим бывшим сослуживцем Ковальским, его сын, Семен, занимал крупный пост в НКВД СССР. Однажды – это было в июне 1937 года – прочитал в местной газете траурное сообщение о «трагической гибели Семена Ковальского». Подумалось тогда: «Наверное, погиб во время какой-то операции или в катастрофе с поездом или автомашиной». Оказалось иначе. Это выяснилось, когда спустя дней десять я встретился на улице с отцом покойного. Его трудно было узнать, так он весь почернел и сник. Вот что рассказал мне Ковальский–старший: «Знаешь, Володя, Семен покончил жизнь самоубийством, и я знал об этом его намерении». «И вы не могли помешать, предотвратить трагедию?» – взволнованно вырвалось у меня. «Не мог и не хотел, ибо понял, что это для него – единственный выход. От Семена требовали любыми средствами добиться признательных показаний от Любченко, Постышева и своего шефа по наркомату Балицкого. Он не хотел стать негодяем, палачом и предпочел собственную смерть». Решение честного, достойного человека – убедительный ответ тем, кто о том времени в определение своих действий, говорит: «А что мы могли сделать?»)

Трагизм той поры, которую датируют 1937-м годом, сочетается с курьезами. Об одном таком мне рассказал в Пензе Артур Винц, энергичный работник, так сказать, среднего звена. Он тоже пострадал в то время, будучи управляющим маслоцентра. Его ни мало ни много обвинили в том, что он подмешивал толченого стекла в масло, поставляемое воинским частям. Он выдержал все испытания следствия, не признал своей «вины» и менее чем через год был освобожден. Но в этом ничего курьезного читатель не увидит. Верно. Зато в рассказе Винца переплелись вот уж поистине и грех, и смех!

Сидели в общей камере человек тридцать. Один из подследственных особенно тяжело переносил все перипетии допросов. «Братцы, – в очередной раз обратился он к сокамерникам, – выдумайте, научите, что делать?» И вот один из заключенных, бесспорно, не лишенный чувства юмора, и посоветовал: «Скажи, что ты – шпион Ассирии». Тот так и поступил. У безграмотного следователя это «признание» сошло. «Ну, вот, давно пора расколоться, садись и пиши, где, когда, кто, для чего вербовал тебя, какие задания давал?» Мобилизовав всю свою фантазию, «ассирийский шпион» сочинил целый сценарий. «Тройка» ему дала 10 лет.И, как во всех случаях, это дело в порядке надзора поступило в Москву. Тамошний следователь был грамотным и знал, что Ассирийского царства не стало еще до нашей эры; приговор отменили, и счастливый «шпион» вышел на свободу. Этот комический случай еще более подчеркивает трагичность времени...

Я был знаком с тем человеком, которому улыбнулась судьба, не называю его фамилии без его согласия. В войну он неплохо проявил себя на партийной работе. А Винц воевал, он был командиром танка, потом танкового подразделения, горел, получив тяжелые ранения, награжден несколькими боевыми орденами, многими медалями.

(...Однажды перед вечером – это было в Пензе – прогуливались по Московской, остановились на углу ул.Горького. И вдруг двое пьяных привязались к нам: знаем, мол, этих героев, в Ташкенте ордена покупали. Винц, а он был громадного роста, широкоплечий, своей шевелюрой и немного вывороченными губами удивительно напоминал Поля Робсона. Со словами «это мы уже слышали» он схватил обоих за загривки, столкнул лбами, поднял на воздух и бросил наземь. Те притихли, полежали, поднялись и разбежались... А Винц, как ни в чем не бывало, продолжал разговор. Убежден, что предметный урок отучит этих забулдыг с очень нехорошим душком впредь упражняться в зубоскальстве и «остроумии» сомнительного свойства).

В январе 1938 г. было объявлено, что Станислав Викентьевич Косиор освобожден от обязанностей Первого секретаря ЦК КП(б)У и назначен заместителем председателя Совнаркома СССР. Его сменил Н.С.Хрущев. Даже не очень сведущим в кадровых вопросах людям стало ясно, что это будет иметь свое продолжение... Так и получилось. Как-то, в апреле того же года, вступительные слова к радио-передачам украинского радио были изменены; обычно объявляли: «Говорит Киев, радиостанция имени Косиора». На этот раз (и в последующем) прозвучало вместо «имени Косиора»: «На волне..» (столько-то метров.) Все знали, что такое происходит неспроста. И действительно, беда стряслась и с Косиором. Вчера Косиору вменили в обязанность расправиться с Любченко, сегодня наступил его черед...

В марте 1938 г. состоялся последний из больших процессов 30-х годов, так называемого правотроцкистского блока.... Судили Бухарина, Рыкова, Крестинского. Они были приговорены к расстрелу. Я не забыл, как Сталин на Пленуме ЦК за несколько лет до того бросил в лицо тогдашней оппозиции гневные слова: «Вы хотите крови Бухарчика – любимца партии, не дадим!» Знал (и помнил) о письме В.И.Ленина в начале 20-х годов на имя Крестинского, тогда нашего посла в Германии. Не ручаюсь за каждое слово, но общий смысл и подлинность содержания письма воспроизвожу совершенно точно. Владимир Ильич просил Крестинского посодействовать тому, чтобы заболевший Бухарин мог бы подлечиться в одной из немецких санаторий (тогда слово «санаторий» писалось в женском роде). «Вы знаете, – продолжал Владимир Ильич, – что у нас с Надеждой Константиновной нет и, конечно, уже не будет детей, и мы относимся к Бухарину, как родному сыну». А Бухарин обвинялся в государственных преступлениях, измене Родине, в намерении в период Брестских переговоров свергнуть Советское правительство и чуть ли не... убить Ленина. Я не стану вдаваться в сущность проблемы, насколько Бухарин был верен теоретическому наследию Ленина и прав или ошибался в тех практических шагах политики, которые он предлагал. Но контрреволюционная деятельность, ставка на расчленение Советского Союза и раздачу его окраинных составных частей империалистам?!

Память сохранила поистине зловещий факт: 2-го марта 1938 года, вечером, во время повторногодопроса председателем Военной коллегии Верховного суда Ульрихом подсудимыx: «Признаёте ли вы себя виновным?» Николай Николаевич Крестинский коротко ответил: «Нет, не признаю». На следующем, утреннем, заседании, третьего марта, Ульрих вернулся к ответу Крестинского, спросил: «Почему вы отрицаете свою вину, которую полностью признали на предварительном следствии?» Крестинский ответил: «Оказавшись здесь, в этом зале, перед лицом народа, я попытался ввести в заблуждение суд».

Можно только догадываться, что произошло между вечерним заседанием второго марта и утренним – 3-го числа, чтобы такой серьезный и ответственный человек, как Крестинский, мог бы так круто менять свое отношение к процессу и предъявленному ему обвинению. Повторяю, этот процесс был последним публичным. После него отстрел «врагов народа», противников личной диктатуры Сталина проводился без лишнего шума, втихомолку.

Вспоминая ленинские слова из письма Крестинскому, не находил себе места, все искал ответа на вопрос: что же происходит? Неужели проницательный, прозорливый, дальновидный Ленин мог так ошибаться в людях? Конечно, нет – отвечал я сам себе. Уже тогда я знал содержание письма В.И.Ленина XII съезду РКП(б), ставшему широко известным после ХХ съезда КПСС в 1956 г. как «Завещание Ленина». Никакого «Завещания» не было и быть не могло. Этому слову «Завещание» должны непременно предшествовать еще два слова: «так называемое». Ленин, несомненно, понимал, какое место он занимает в партии, но сам не считал себя вождем, не претендовал на это, был глубоко враждебен малейшему проявлению культа своей личности, никогда и ни в чем не выставлял своих заслуг и не подчеркивал своего превосходства. Его не коснулись ни мания величия, ни самолюбование. Поэтому оставление им «Завещания» было совершенно невозможно. Прикованный тяжким недугом к постели, он просто делился с делегатами высшего органа нашей партии своими соображениями о достоинствах и слабостях, сильных сторонах и недостатках тех шести деятелей, которые, по его и общему – мнению, составляли руководящее ядро партии. Кто же эти люди, вспомним? Троцкий, Сталин, Зиновьев, Каменев, Бухарин, Пятаков.

И все они, кроме Сталина, «враги народа»! Мучительные раздумья все чаще овладевали мной.

Здесь позволю себе еще одно, на мой взгляд, важное отступление. Живя в Пензе, одно время – в середине и конце 60-х годов – я сблизился и подружился с Максимом Федоровичем Сорокиным. Был он председателем горсовета, потом заместителем председателя облисполкома. Его постигла тяжелая болезнь, ему ампутировали ногу. Выйдя на пенсию, он часто заезжал на машине за мной, и мы отправлялись за город. Он много рассказывал о своей жизни. Работал в Баку вместе с Сергеем Мироновичем Кировым; когда тот возглавлял парторганизацию Азербайджана, Сорокин был первым секретарем ЦК комсомола, и жили они даже в одном доме.

Самый интересный, многозначительный рассказ Сорокина относится к ХVII съезду ВКП(б), делегатом которого Максим Федорович, тогда первый секретарь Дагестанского обкома партии, был и даже входил в состав счетной комиссии съезда. По его словам, против Сталина было подано очень много (около трехсот) голосов, но этим ли, кстати говоря, объясняется та лавина репрессий, которая обрушилась прежде всего на делегатов ХVII съезда, официально названного «съездом победителей». Позже в народе ему дали другое название, разумеется, неофициальное, – «расстрелянный партсъезд». Вспоминал он также и о том – и это наиболее важно,- что несколько делегаций поставили в известность Кирова о своем намерении выдвинуть его кандидатуру на пост генсека.

Киров, получив на съезде наибольшее число голосов и только три «против», все же отказался от поста Генсека в пользу Сталина. Киров, простая душа, далекий от интриг, хитросплетений и комбинаций, поделился этим со Сталиным. Тот выслушал его, похлопал по плечу и сказал:

«Молодец, Мироныч, ты спас партию. Я этого не забуду».

И не забыл!

(... Вспоминается морозное декабрьское утро 1934 года. Было ещё темно, когда я, как обычно, поехал на занятия в Университет. Наш дворник – «дядя Михаил» прилаживал к флагштоку флаг с черными траурными лентами. «Что случилось? Кто умер? По ком траур?» Последовал ответ: «Какой-то Киров». Признаться, я тогда не понимал, кому и для чего понадобилось это убийство. А сделать вывод об эпохальном значении этого теракта не мог, тем более.)

Не слишком прояснили картину два официальных, прямо противоположных по содержанию заявления. В первом в убийстве Кирова были обвинены белогвардейцы, проникшие в СССР из-за рубежа. Тут же в дополнение было сообщено: из Финляндии, Латвии и Польши. Причем, как сообщалось, органы НКВД поймали и расстреляли 104 террориста и белогвардейца.

Спустя две недели появилась новая официальная версия, по которой ответственность за убийство Кирова была возложена на Троцкистско-Зиновьевскую оппозицию. Что касается непосредственного исполнителя теракта, то Николаев, а вместе с ним 13 других лиц были судимы закрытым судом и без проволочек немедленно расстреляны.

Ни в обвинительном заключении, ни в приговоре ни единым словом не упоминались фамилии Зиновьева и Каменева... Между тем, они были арестованы и предстали перед судом в августе 1936 года (первый из «больших» процессов).

Казалось бы, кому-кому , а Николаеву, действовавшему, якобы, по их указке, непременно надо было проходить по тому же «делу» или, по крайней мере, выступать как свидетелю обвинения.

Твердо помню: уже тогда многим показалось странным, что дело Николаева рассматривалось отдельно от суда над Зиновьевым и Каменевым, хотя они объявлялись ловкими организаторами и вдохновителями этого убийства. Странность легко объяснима. Нельзя было фальсификаторам процесса допустить совместного участия на судебном заседании Николаева, Котолынова и других с Зиновьевым и Каменевым: весь сценарий, состряпанный судейскими мастерами, мог бы провалиться.

Ко времени бесед с Сорокиным, уже после прозрачных намеков Хрущева о причастности Сталина, возникло убеждение, что убийство было организовано, чтобы избавить «отца народов» от опасного соперника. Но только теперь сложилось твердое представление, что замысел «дела первого декабря» значительно шире, драматичнее, по-макбетовски злодейский. Надо было этим выстрелом потрясти всю страну и создать подходящие условия для организации тотального террора и тем расчистить дорогу к сталинскому единоначалию.

«Тридцать седьмой год», если иметь в виду этот тяжелый и страшный период в нашей истории, сталинскую Варфоломеевскую ночь, охватившую 30-40-ые и 50-ые годы, не календарно, а по зловещему смыслу и чудовищным последствиям, начался не 1 января 1937 года, а именно 1-го декабря 1934 года. Этим числом датируется жестокий закон от 1-го декабря (пoразительная расторопность, оперативность, в день убийства!). Он напрочь отбросил все, что было выработано человечеством на протяжении тысячелетий, со времен римского права. По делам о «террористических покушениях» на советских работниках – какое растяжимое понятие! – устанавливалaсь чрезвычайная процедура, при которой обвиняемый лишался права на защиту. По делам такого рода приговор был один – смертная казнь, без права на обжалование и приводился в исполнение немедленно после вынесения!

Репрессиям подвергались не только партийные и государственные деятели различного уровня – от членов Политбюро ЦК до секретаря сельского района или председателя исполкома; они обрушились на ученых, военных специалистов, писателей. Вспомним многих «крестников» Алексея Максимовича Горького. Он их « находил», направлял, поддерживал. Когда вышла в свет «Конармия» Исаака Бабеля, ее бывший командарм резко раскритиковал этот сборник. Он предпочитал художественной правде елейно-восхвалительный стиль в воспоминаниях о героических подвигах конников в Гражданскую войну. Но Бабель писал правду такой, какой она была. И Горький публично решительно выступил в защиту талантливого, самобытного писателя. В 1936 году Горького не стало, вскоре не стало и Бабеля... В годы сталинщины от тюрьмы, лагеря,смерти от выстрела в затылок никто не был застрахован...

Уже тогда бросилось в глаза, что жертвами репрессий стали прежде всего ленинские соратники, личные друзья Ильича, старая партийная гвардия, которая сыграла выдающуюся роль в революции, становлении и упрочении Советской власти. Сложилось вполне определенное впечатление, что Сталин, на словах, выступавший и против «правого» уклона, и против «левого» уклона, действовал, однако, по-другому. Вместе с Зиновьевым, Каменевым и Бухариным он одолел одного опасного своего соперника в борьбе за главенство в партии и стране, – Троцкого. И только после этого вместе с Бухариным, Кировым, Орджоникидзе и другими, ставшими его «единомышленниками», изолировал, а потом и уничтожил Зиновьева и Каменева. Затем принялся за своего Бухарина, своего давнего друга и соратника, при всем различии их интеллекта, характера, человеческих свойств. И ещё одно тогдашнее наблюдение. Расправа над Tроцким не помешала Сталину позаимствовать его установки на «сверхиндустриализацию» за счет «сверхналога» на крестьян, приведшего, в сталинском исполнении, к «сплошной коллективизации» и фактическому «раскрестьяниванию» страны – вопреки ленинскому курсу на кооперацию и на этой основе смычку города с деревней, а также троцкистский лозунг «закрутить гайки», «огосударствить профсоюзы», «перетереть с песочком», был с течением времени использован Сталиным для установления безчеловечной авторитарно-бюрократической системы управления, не имевшей ничего общего с подлинным социализмом.

Историческую ответственность за это должен нести Сталин, но и его ближайшее окружение – Молотов, Каганович, Жданов, Ворошилов, Микоян и другие. На театре существует выражение: «Короля играет свита». Приближенные к Сталину всячески возносили его, превратили в кумира, живого бога, который все видит, все знает, все помнит, и этим способствовали повышению атмосферы исторической слепоты миллионных масс населения.

Конечно, славословия в честь Сталина его тогдашних подручных, укрепив в стране культ вождя, – вполне объяснимы: старались для него, не забывая о себе. Но чем можно объяснить, что хвалу ему в разное время возносили Зиновьев и Каменев, а также Радек и Бухарин? В речи на съезде колхозников-ударников Бухарин назвал его «замечательным вождем трудящихся», а Радек в статье в газете «Правда» – «полководцем пролетариата». Уж они-то истинную цену ему знали! Непостижимо всё это...

Конечно, мои наблюдения тогда в наибольшей мере ограничивались стенами Университета. Здесь многое открылось моим глазам. На живых примерах поведения студентов, аспирантов, преподавателей я приходил к выводам более широкого масштаба. Страх перед произволом порождал трусость, мещанское чувство – «лучше помалкивать» у одних, жажду активности – у других. Это приводило к предательству близких друзей, бесчестью, доносительству, чтобы свести с кем-то счеты или сделать карьеру. Появились собиратели-накопители «компромата» (компрометирующих материалов) на людей, которым завидовали, хотели убрать с пути, а заодно этим выслужиться.

Точно выразился поэт Евгений Долматовский: «Клевета бушевала, как стихия». А это вызывало у людей чувство беззащитности перед беззаконием, приучало думать одно – говорить другое. (Забегая вперед, отмечу, что тяжелое наследие прошлого оставило много вредных «отходов» в сфере морали и психологии людей. Вот почему перестройка касается не только экономики, органов управления, кадровых вопросов – многое надо преодолеть в нас самих. Стоит добавить, что изменить структуру предприятия , учреждения, министерства гораздо легче, чем структуру человеческого сознания. Парадоксально, но факт!)

Мысленно оглядываясь назад, не могу вспомнить ни одного случая, чтобы «обличителем» выступал одаренный преподаватель или студент. Недаром еще Бальзак утверждал: «Нет ничего беспощаднее войны посредственности против таланта». В том явлении, которое именуется «1937 год», помимо всех других факторов и аспектов, морально-этическая сторона занимала, несомненно, немаловажное место. Зависть, подлость, моральное растление правили свой страшный бал.

Слова «порядочный человек» перестали употребляться. Говорили о классовой бдительности (или, наоборот, слепоте), о трудовом энтузиазме, самоотверженности. Спору нет, эти понятия возвышенны, достойны благодарного признания и подражания. Но они должны не заменять человеческую порядочность, а сочетаться непременно с нею. Уже тогда пришел к глубокому убеждению: плох тот кадровик, кто игнорирует это важнейшее качество. «Графа» — порядочный человек или нет — должна стать наряду с компетентностью главной решающей при подборе кадров. Но этим, по-прежнему, пренебрегали, и порча общественной морали продолжалась.

Однако свет не без порядочных людей, что утешает и вдохновляет, они были во все времена и свое мнение высказывали, несмотря ни на что.

...Возвращался я из Сочи в Москву осенью 1945 года. Это был первый отдых на курорте после многих тяжелых, изнурительных лет. Соседями по купе были высокий брюнет, лет 50, с черными выразительными глазами и густыми бровями. Звали его Николай Николаевич. С ним была жена, очень симпатичная, интеллигентная дама (ее имя, отчество запамятовал). Дорога в ту пору была долгая, 54 часа (если без опозданий). Перезнакомились и как-то очень быстро не то чтобы подружились, а сблизились. Это можно сказать безошибочно. Вместе ели, прогуливались по перрону станций на многочисленных остановках, рассказывали различные занимательные истории, играли в «трубочиста». (Для тех, кто не знает этой игры, скажу: задумываешь про себя слово, первую и последнюю буквы которого надо назвать и указать те же буквы, если они встречаются в середине слова, остальные буквы обозначаются черточками. На отгадку дается девять попыток, по числу букв в слове «трубочист». Обычно мне хватало для отгадки этих девяти разрешенных ошибок. На этот раз не получилось. Загадали мне слово «сухоядение» — существительное от «есть в сухомятку» — Николай Николаевич очень радовался, что переиграл меня).

Из разговоров понял, что он научный работник (а спрашивать, допытываться, кто есть кто, не в моих правилах). Безо всякой задней мысли поинтересовался механизмом действия, если можно так сказать, атомной бомбы. Политико-стратегический аспект появления и использования этого нового, грозного оружия, только что примененного (Хиросима 6 августа, Нагасаки — 9-го), мне был, конечно, понятен. А вот в том, что такое «расщепление атомного ядра», «критическая масса» я разбирался плохо. Николай Николаевич посуровел и очень быстро, даже круто перевел разговор на другую тему. Если такой учтивый, вежливый, деликатный человек, а он и был им, так неожиданно резко дает понять, что мой вопрос для него неприемлем, то это, ясно, неспроста. Больше к «атомной» проблематике я, разумеется, не возвращался. Он же без всякого интервала обратился с вопросом ко мне: «Вы лучше скажите, каким видится вам будущее Германии?» Мой ответ был таков: «Дело идет, очевидно, к расколу Германии. Нет сомнения, что в ее западной части союзные державы постараются создать рекламную «витрину демократии». Мы, со своей стороны, будем поддерживать в Восточной Германии переустройство экономической жизни и социальных условий на новых основах и, чтобы придать ей большую притягательную силу, окажем значительную материальную поддержку. В одном можно не сомневаться, в результате – уровень жизни в обеих частях Германии станет выше, чем в главной стране-победительнице». Николай Николаевич с интересом выслушал эти соображения и согласился с ними.

Да, чуть не забыл о главном, ради чего и позволил себе это отступление. Он угощал меня папиросами из дорогого красивого портсигара. На нем даровенная надпись: «Дорогому Коле от Пети – на память», – и дата. Оказалось, что «Коля» – это академик Николай Николаевич Семенов (узнав, кто мой попутчик, понял, почему он уклонился от объяснения по поводу действия атома). «Петя» – это академик Петр Леонидович Капица, не только коллега, но и давнишний, чуть ли не со студенческой скамьи, близкий друг Н.Н.Семенова.

Теперь мы добрались до основного. О личности П.Л.Капицы можно судить по одному лишь факту. В связи с 70-летием этого выдающегося ученого в «Комсомольской правде» появилась статья, посвященная юбилею. Речь шла о том, что он работал в лаборатории знаменитого английского физика Резерфорда в Кембридже, был его любимым учеником, ему на прощанье учитель преподнес полностью оборудованную лабораторию, которую Капица привез на родину. Говорилось также о необычайной принципиальности и исключительном мужестве этого человека. Когда одного ученого по обвинению в «шпионаже в пользу Англии» в 1937 году арестовали, Капица явился в Кремль и, поручившись головой за ученого, заявил: eсли арестованного не освободят, он, Капица, покинет пост директора института. По тем временам, согласитесь, для такого заявления надо было быть поистине храбрецом. И автор заключил статью в «Комсомолке» следующим абзацем: «Мне достоверно известно все об этой истории, так как тем « английским шпионом» был я». И подпись: «Академик Л.Д.Ландау».

Еще один эпизод, о котором «Комсомока» не упоминала. Но насколько он характерен и красноречив. В 1946 году академик Капица отказался от своего дальнейшего участия в ядерных работах, возглавлять которые был назначен Берия. В объяснении Петр Леонидович написал: «Оркестром не может руководить дирижер, не умеющий читать партитуру».

(Между тем наш поезд подошел к перрону Курского вокзала столицы. Интересное путешествие закончилось. Чету Семеновых встречал ассистент академика с машиной. И вот характерный штрих: Николай Николаевич «без разговоров» усадил меня в машину, доставил на Смоленскую набережную и только после этого отправился к себе на Ленинградское шоссе...

Лет через тринадцать-четырнадцать мы встретились на заседании президиума правления Общества «Знание». Семенов узнал меня и в высшей степени дружелюбно, приветливо, как старый, добрый знакомый, расспрашивал о моем житье-бытье, работе. С неподдельным чувством уважения к этому талантливому ученому и порядочному человеку «встретил» я недавно его на экране телевизора в связи с 90-летием со дня его рождения...)

И еще одно соображение, которое сложилось (пусть не до конца еще) в ту суровую пору. Доводы разума, логики, здравого смысла подавлялись мистической верой в непогрешимость вождя. Культ вождя насаждался всеми средствами, во всех сферах. Похвалой окружали этих нерассуждающих исполнителей предначертаний всеведущего и всевидящего мудреца. Творцы социализма объявлялись «винтиками».

Людей отучали думать самостоятельно, брать решение вопроса на себя, проявлять инициативу, так, как было общим правилом в годы революции, как становится, к общей нашей радости, сейчас, после XXVII съезда КПСС. А.М.Горький, имея в виду необходимость, правомерность различных жанров и стилей в литературе, искусстве, сказал как-то: «Мы не монахи, чтобы бубнить в унисон». Это полностью следует отнести к идеологии, политике. Сам Сталин выразился однажды: «Полное единодушие бывает только на кладбище». Мудрые, правильные слова, но, увы, только слова. Дела же у Сталина часто расходились со словами...

К началу 30-х годов политическое разнообразие мнений, характерное для ленинского стиля руководства, столь необходимое для творческого развития партии и общества сменилось канонизацией одного единственного мнения – Сталина. Оно приравнивалось к закону. все другие точки зрения и взгляды объявлялись преступными. Кто не разделял мнения Сталина признавался преступником, врагом, и задача «правосудия» заключалась лишь в том, чтобы подобрать для таких соответствующую статью.

Можно, стоя твердо, неколебимо на платформе марксизма-ленинизма, Советской власти, иметь свое мнение о тех или иных мероприятиях правительства. И в этом ничего крамольного нет. Ведь все шире применяемая в последнее время практика советоваться с народом, что является одним из важнейших условий глубокой перестройки и обновления в стране, отнюдь не предполагает «бубнить в унисон». « Гласность, демократия предполагает плюрализм мнений...» Общество признает право на публичную критику, в том числе и деятельности правительства, высших партийных органов.

...И все же жизнь, учеба брали свое, жизнь не останавливалась. К нам присоединились студенты из расформированных исторических факультетов Харькова и Днепропетровска. Прибавилось полку нашего. Лекции мы слушали теперь общим потоком, для чего нам отводили 102-ю аудиторию, обычная уже не вмещала. Семинарские же занятия велись, по-прежнему, по группам. Среди новеньких была Людмила Павличенко. При виде этой скромной, сдержанной девушки ни за что нельзя было бы предположить, что в годы войны она станет прославленным снайпером. На ее личном счету – 309 гитлеровцев, среди них 78 снайперов! Сколько же мужества, выдержки, железной стойкости, подлинного искусства нужно было иметь 25-летней девушке, чтобы угробить столько фрицев, а ведь каждый раз она рисковала собственной жизнью! Людмила отличилась – тоже неожиданно – и на другом поприще: ораторско-дипломатическом, что ли. Выступая в войну на многотысячном митинге в Чикаго, мэр которого трижды урезал отведенное ей время (с 10 минут до 3-х), Павличенко уложилась – и как неподражаемо блестяще! – в одну минуту. Вот что она сказала:

- Джентльмены! Мне 25 лет, и я уже успела уничтожить на фронте 309 фашистов. Не кажется ли вам, что вы слишком долго прячетесь за моей спиной? – А, каково?!

И в награду ей восторженная овация... (Много позже, живя в Пензе, от заместителя директора одного НИИ – ветерана войны – узнал, что на встрече соратников-однополчан он встретился с Павличенко. Разговор каким-то непостижимым образом зашел обо мне, и он передал от нее большой привет и добавил, к моему огромному удовольствию, те приятные слова, что она сказала обо мне. Обещала даже приехать в Пензу. Увы, не сдержала обещания – вскоре в газетах появился ее некролог...)

Тем временем приближались госэкзамены, а я взял и женился. Жена – Эмма Милиневская была тоже выпускницей, но на биологическом факультете. В марте 1939 г. – незадолго до экзаменов – у нас родился сын. Нарекли его (как говаривали в старину) Александром. Конечно, молодой маме было нелегко. Ее подруги всячески помогали, помощь была всесторонняя, не обошлось и без хитростей. Биохимию у них вел Александр Владимирович Палладин – президент нашей республиканской Академии наук. И вот какой номер выкинули девчата-студентки, чтобы помочь подруге. «Знаете, Александр Владимирович, – обратились они к Палладину на одном из последних занятий, – Милиневская своего первенца назвала в вашу честь Александром, а отец у него – Владимир». Профессор просиял и поставил Милиневской «четверку», что было пределом мечтаний.

Не могу удержаться, не рассказав об остроумной реплике Палладина при завершении им курса лекций. Он говорил о больших возможностях науки, о том, что жизнь будет – и уже не за горами – зарождаться и в пробирке. Сделав паузу и, складывая свой конспект в папку, неожиданно для всех добавил: «А все ж таки, старый способ краше!» На миг все оцепенели, а потом раздался оглушительный смех...

Итак, подошла экзаменационная страда. Ко мне напросился в напарники по подготовке мой сокурсник и товарищ Сема Спивак. Я предложил следующий распорядок: начинать с 9 утра до 3-х дня. Затем перерыв на обед и отдых – 2 часа. С 5 до 10 часов вечера снова занятия. Он нехотя согласился. Два дня соблюдал расписание, а потом все же «сошел с дистанции», как говорят спортсмены. И я занимался один, неукоснительно соблюдая этот график. Шутка ли сказать: по одной новой истории надо было проштудировать (пусть не впервой) свыше 11 тысяч страниц различных пособий, монографий и другой научной литературы, включая Одара, Ламартина, Матьева, Лависса и Рамбо, Тарле, Зеваэса, а это все – фундаментальные исследования.

Экзамены сдавал на «отлично». Наступил последний – «Новая история». Присутствовал почетный гость – председатель Комитета по делам высшей школы Кафтанов. Ректор Русько первым вызвал меня. Вопросы билета были очень удобными, объемными, широкоохватными (здесь мне явно повезло, не то что в лотерею или по облигациям). Ректор дал мне выговориться. По окончании подозвал к столу экзаменационной комиссии и представил Кафтанову. Тот поздравил меня с «блестящим ответом» и окончанием Университета. Пожал мне руку, и она потонула в громадной ручище бывшего моряка. «Вы, конечно, оставляете товарища Гpановского в аспирантуре?», – вопросительно-утвердительно произнес Кафтанов, обращаясь к ректору. «Об этом мы уже думали», – ответил тот, что называется, не моргнув глазом. Пишу так с полным правом: у меня в кармане уж лежало направление в Мелитополь, в пединститут. Я не проронил ни слова, пойдя на риск: будь что будет. Но он оказался оправданным. Назавтра в коридоре меня остановила секретарь ректора: «А я вас по всему университету ищу. Идите к ректору, он ждет вас». Вошел, поздоровался. Слышу в ответ: «Здравствуйте, здравствуйте! Пишите заявление о принятии вас в аспирантуру». Я был принят без экзаменов аспирантом по кафедре Новой истории. Научным руководителем стал хорошо мне знакомый Александр Яковлевич Киктев.

...Еще накануне, то есть сразу после заключительного экзамена, я поехал к отцу в лечебницу. Он был смертельно болен, но полностью сохранились присущие ему черты – не обременять других, пусть даже самых близких для себя людей, своими заботами, нуждами, горестями. До самого конца он оставался стеснительным, щепетильным, ненавязчивым. Я порадовал его, рассказав об успешном последнем экзамене («значит, диплом с отличием!») и очень обнадеживающих словах Кафтанова и ректора. И мой папа, который, пользуясь распространенным американским выражением, «сам себя сделал», далеко не сентиментальный человек, прослезился. Это была его победа! Это он сумел убедить меня, настоять на правильном решении получить высшее образование! Менее чем через два месяца отец скончался...

Потянулись дни, месяцы, годы моих аспирантских занятий. Избранная мною тема имела остроактуальное значение: «Внешняя политика Бисмарка и Россия». Предметом исследования диссертанта становилась концепция «железного канцлера», который сам избегал осложнений с Россией, опасаясь, что в случае столкновения у нее будет готовый союзник в лице Франции, особенно после проигранной ею войны с Пруссией в 1870-71 годах. И завещал преемникам не допускать войны с Россией, иначе придется воевать на два фронта. Свои «Мысли и воспоминания» он посвятил «сынам и внукам для понимания прошлого и в поучение на будущее».

Ефрейтор на посту канцлера рейха пренебрег поучением Бисмарка. Нынешние историки Запада (это началось сразу после краха гитлеровской Германии в 1945-м и с удвоенной энергией продолжается и поныне) не прочь всю вину возложить на одного Гитлера, «злого гения» Германии. Виноват-то он виноват, сомнений в этом нет, но не один. Начего прикидываться незнайками тем, кто выгораживает крестных отцов нацизма – королей денег и индустрии. Все они, за редким исключением, были заодно: сломив Россию, Германия легко справится с последними препятствиями на пути к мировому господству («Weltmacht»)...

Я много работал над этой темой, с трудом осваивая мемуары Бисмарка, тяжелый канцелярский стиль автора. «Мысли и воспоминания»- это русское название для меня опоздало c изданием ни мало ни много, а почти на два года, когда вышел русский перевод книги. (Еще одно подтверждение той мысли, что нам было очень важно, чтобы и политики в Берлине прониклись духом главного завета графа Отто фон Бисмарка. Сделаю еще одно отступление в сторону. Летом 1942 года в районе Дона был сбит немецкий самолет. Пилот спасся и попал к нам в плен. Он оказался правнуком Бисмарка. «Что же вы так плохо выполняете наставления своего умного прадеда?», – сказали ему на допросе. Тот развел руками, вздохнул, соглашаясь с этим мнением, но он, мол, солдат...).

Пожалуй, выйди раньше перевод мемуаров, уложился бы в срок, ибо даже в этих неблагоприятных условиях довел дело почти до конца, но началась война, и было уже не до защиты. Война сместила акценты: никому уже не нужно было доказывать дальновидность Бисмарка и жестокий просчет авантюристов, тогдашних правителей Германии. И так все было ясно.

(Нарушая опять хронологическую последовательность изложения своих воспоминаний, упомяну о попытке «остепениться» – и придумали ведь выражение, – предпринятой много позже, когда, живя в Пензе, я работал в обкоме партии. Избрал тему, немало потрудился над составлением подробного плана будущей диссертации – на 7 страницах – на тему: «Объединенная Европа в планах американского империализма». Мы послали этот план и заявку в Академию общественных наук. Вскоре оттуда последовал ответ – вызов на мое имя: явиться к руководителю кафедры международных отношений профессору Хвостову.

В назначенное время я был у него. Мой план ему понравился (он так и сказал), но тут же выразил недоумение: «Как же вы, живя в Пензе, собираетесь работать над первоисточниками? Где вы их там найдете?» Я ответил, что руководство даст мне возможность 3-4 месяца в течение года поработать в Москве. И тогда им были сказаны слова, которые покоробили меня своим, как бы выразиться правильнее, деловым цинизмом: «Вы можете быть кандидатом исторических наук, в этом я вполне убедился. Какая вам разница, на какую тему писать, возьмите что-нибудь из местного материала, о колхозах, например». Каким пренебрежительным тоном были произнесены эти слова. Мне оставалось посмотреть на него долгим взглядом, собрать свои листы и удалиться. Так закончилась попытка стать ученым. Но я, право, не жалею, что она не удалась. Убежден, что любая моя диссертация принесла бы куда меньше пользы, чем моя работа лектором и журналистом. Она давала мне удовлетворение, а что диссертация? Пополнила бы собой неисчислимое множество таких же бесполезных для подлинной науки «творений». И вообще жизненный опыт убедил меня, что в большинстве случаев диссертация по гуманитарному циклу не пользу науке приносит, она дает выгоду одному диссертанту. И пишу я это не затем, чтобы оправдать несостоявшегося ученого, а со всей искренностью).

Конечно, не только сложности с переводом с немецкого мемуаров Бисмарка отняли у меня много времени. Надо признать, что помехой стала работа лектором-международником. Но об этом особый разговор.

***

Мне довелось познакомиться, встречаться со многими лекторскими коллективами в областных, республиканских центрах и в столице. Но ни один из них не выдерживает сравнения с лекторской группой горкома КП(б)У в Киеве. Право, во мне говорит не местный патриотизм, нет в этом суждении и ностальгических мотивов, это просто признание объективной реальности, того, что было на самом деле. Тригубов, Волож, Мальцев, Браславский, Шавыкин, что ни имя – подлинный мастер лекторского дела. Даже Зальцман, не слишком эрудированный, успешно «проходил» в определенной аудитории, умел находить общий язык и хорошей простотой добивался своего, привлекал внимание слушателей.

Дом пропаганды имени Сталина, на Банковой (потом Орджоникидзе), 2 занимал красивый особняк, принадлежавший в прошлом киевскому сахарозаводчику. В 1888-96 годах его арендовал для себя генерал-губернатор Киевской, Подольской, Волынской губерний граф Алексей Павлович Игнатьев. Его сын генерал-лейтенант Советской Армии Алексей Алексеевич Игнатьев, написавший увлекательную книгу «50 лет в строю», проявил себя истинным патриотом Родины ценой разрыва с ближайшими родственниками.

В 1934 году, после перевода столицы в Киев и переезда правительства, здесь некоторое время размещался Совнарком УССР. А потом вплоть до войны расположился Дом пропаганды. Здесь мы выступали с лекциями для публики. Слушали друг друга, обсуждали лекции, спорили. Работа проводилась постоянная, интенсивная, плодотворная.

Что касается высокой оценки, которую вполне заслужил наш лекторский коллектив, то это отнюдь не только мое личное мнение, его разделяли очень многие, например, приглашенный как-то из Москвы видный специалист-международник профессор Звавич. Прослушав в различных аудиториях нескольких наших лекторов, он, подытоживая свои впечатления, решительно заявил: «Зачем вы приглашаете лекторов из Москвы? Придерживаетесь старинного изречения – «нет пророков в своем отечестве». Вам мэтры не нужны. Вполне сами обойдетесь!» (В 1944 году мы встретились с ним на семинаре лекторов в Москве, о чем пойдет еще речь. Он узнал меня, вспомнили Киев, и то мимолетное знакомство сыграло свою роль: он как-то особенно тепло относился ко мне).

Поминая добрым словом нашу группу в Киеве, не обойду я негативных моментов: где свет, там и тени! Вспоминается прослушивание и обсуждение «пробной» лекции новичка Фиге. Он мне в общем понравился, и был я неприятно поражен тем, что лектор подвергся жестокой критике. И все-таки, после жарких дебатов, решение приняли в его пользу: «С учетом поправок, замечаний разрешить выступать с лекциями о международном положении». Обрадованный таким исходом, Фиге удалился. (Много лет спустя, будучи лектором Политуправления Приволжского военного округа, полковник Фиге прибыл для чтения лекций в пензенский гарнизон. Мы с ним встретились у меня на квартире. Какая это была интересная и вместе с тем волнующая встреча. До глубокой ночи не могли наговориться...) Мы обсуждали еще какие-то организационные вопросы, а вскоре пошли по домам. По дороге на Институтской – нас было трое – зашел разговор о только что принятом неофите, и один из спутников (не стану называть его фамилии) на мой вопрос: «Не возьму в толк, почему вы так набросились на этого лектора?» – дал такой ответ: «Как вы не понимаете, чем «уже круг этих революционеров», то есть нас с вами, тем лучше для каждого из нас». Я, признаться, ушам своим не поверил: столь циничными показались мне эти слова и стоявшие за ними расчеты. (С подобным подходом не раз сталкивался впоследствии и в Пензе. По мере сил давал решительный отпор).

Свою работу я начал осенью 1938 г., после такого же, но без всяких споров, «прохождения сквозь строй». Помнится, мое зачисление совпало с днями Мюнхенского сговора, который резко повысил интерес к международной тематике различных слоев населения. Люди почувствовали, осознали, что грозные события в мире могут рано или поздно коснуться и нас. Поначалу, как водится, поручали небольшие организации. С течением времени получал более ответственные аудитории.И неплохо, наверное, справлялся, раз мне предложили выступить с публичной лекцией (с продажей билетов) в Доме обороны, Крещатик, 1 (дом этот, как пишут в справочниках, «не сохранился». Ныне на его месте гостиница «Днiпро»). Усиленно готовился и «переготовился», если так можно выразиться. Не полагаясь на себя, написал почти текстуально всю лекцию и, понятно, завяз в ней. Никак не мог наладить контакта с аудиторией, а тут вдобавок некоторые слушатели стали покидать зал. Вдруг подают записку. Я черт меня дернул немедленно, не откладывая, прочитать ее. А там такой «приятный» вопрос: «Скажите, товарищ лектор, почему с Вашей лекции уходят люди?» Лучше бы мне не читать записки этого шутника... Но все-таки собрался с духом, преодолел волнение и довел выступление до конца. Конечно, был очень недоволен собой, раздосадован: похоже было на провал. Однако ведущий – начальник Дома обороны дал моему начальству положительную характеристику. (Порядочным человеком оказался, не формалистом, не придирой, большие погрешности в лекции не помешали ему правильно оценить то, что лектор знает свое дело, а этот cбой вызван отсутствием опыта). В скором времени я вновь выступал – уже успешно – с публичными лекциями даже на главных площадках.

Казалось бы, должный вывод из неудачи сделал: готовиться надо тщательно, добросовестно, всесторонне, а вообще выходить на трибуну лучше с пустыми руками, но не с пустой головой. И все-таки однажды, уже в Пензе, меня опять «подвел» подробный текст. Но об этом исповедуюсь в свое время.

Между тем международная обстановка непрерывно ухудшалась. «Грозная троица» – гитлеровская Германия, фашистская Италия, милитаристская Япония – объединялись в «Тройственном пакте», чтобы толкнуть мир в пучину войны, а самим земной шар покорить и поделить между собой.

...Маньчжурия, Абиссиния, Испания, Китай, Австрия, Чехословакия, не считая других нарушений международных договоров и обязательств, были промежуточными этапами агрессии на пути к мировой войне.

Заменивший в мае 1939 г. М.М.Литвинова на посту Наркома иностранных дел В.М.Молотов, несмотря на очень лестную характеристику, которую дал ему впоследствии в своих мемуарах Черчилль, поставив в один ряд с Силли, Талейраном и Меттернихом, дипломатической гибкостью и тактическим разнообразием приемов в своей дипломатической деятельности не отличался. Вот, например, известное предложение (оно относится к послевоенному периоду) – сократить на одну треть вооруженные силы и вооружения, оно повторялось из года в год несколько лет. Склонность к догматизму и многословию заменяли логику и поиски разумных компромиссов. Характерный эпизод произошел в Лиге Наций. Молотов по одному вопросу держал речь свыше 40 минут. Дали слово переводчице. Она «перевела» речь, сведя ее к одному слову: «Мосье Молотов сказал «нет».

Не стану здесь описывать подробности того, что предшествовало советско-германскому пакту о ненападении от 23 августа 1939 года. Известно из официальной версии, что велись англо-франко-советские переговоры о заключении пакта о взаимопомощи. СССР предлагал распространить его действие не только на непосредственных участников, но и на все сопредельные с СССР страны от Балтийского моря до Черного. Причем, по нашему мнению, пакт следовало дополнить военной конвенцией с точным указанием того, сколько дивизий, танков, самолетов, орудий выставит в случае необходимости каждая сторона (как у нас обычно объявляют).

Переговоры зашли в тупик. «Мюнхенцы» в Лондоне и Париже, как у нас было объявлено, не хотели равноправного договора с нами, они предпочитали «канализировать» германскую агрессию на Восток и тем откупиться от Гитлера. А тогдашние польские лидеры и слышать не хотели о пропуске советских войск через свою территорию для выполнения обязательств по договору. Правда, когда в Варшаве по различным и неоспоримым признакам пришли к выводу о неизбежности нападения Германии, они в последний момент сняли свои возражения насчет пропуска советских войск.

Об этом рассказала весной 1941 года в своей лекции в музее Ленина (на Владимирской) для актива киевской партийной организации лектор ЦК ВКП(б) Клавдия Ивановна Кирсанова, жена видного деятеля партии Емельяна Ярославского. Посол Польши в Москве 21 августа явился в НКИД с просьбой, чтобы его принял Нарком. Ему ответили, что он занят. Посол настаивал, подчеркнув, что он должен сделать заявление чрезвычайной важности. Но, когда и это не помогло, он сообщил (для передачи Наркому) о готовности Польши дать проход советским войскам, чтобы, в случае конфликта, они могли бы выполнить свои обязательства. Послу сказали, что встреча с Молотовым не состоится, ибо он готовится к переговорам с пребывающим в Москву фон Риббентропом! Эти слова Кирсановой ( о согласии Польши) привлекли всеобщее внимание. В газетах об этом не писали.

Пакт с Германией был подписан; нечего говорить, как этот крутой поворот в нашей внешней политике, международных отношениях в целом затруднил нам, лекторам, положение. Мне доподлинно известен случай, когда киевский лектор К.В.Гербов, выступая за два дня до подписания пакта в воинской части, о Германии говорил, как было принято в то время, – и вдруг такая новость! Кстати, после 23 августа от него потребовали, чтобы он перечитал свою лекцию там же с поправкой, вызванной пактом о ненападении. И пришлось поправлять самого себя!

Очень многим трудно было примириться с новым подходом к Германии: слишком укоренились в сознании народа человеконенавистническая сущность фашизма, недоверие к Гитлеру и его сообщникам по управлению Германией. Было очень трудно внушить людям необходимость такого пакта.

Правда, было немало примеров обратного свойства, когда неспособные к осмыслению происшедшего иные люди слишком уж быстро, без раздумья переключились на расхваливание Германии. Один такой «почитатель» после визита Молотова в Берлин в ноябре 1940 года вырезал из журнала фото, на котором были засняты Молотов и Гитлер и повесил у себя на стене. Парторг – это было на заводе, и им был Володя Рыбальский – на бюро добился выговора ему. И имел за это большую неприятность в горкоме, от которой с трудом избавился. Что ж, во все времена обнаруживаются люди-флюгера.

(В своих мемуарах «Люди, годы, жизнь» И.Эренбург приводит потрясающий случай, когда советник нашего посольства во Франции Иванов за «антигерманские настроения» был снят с работы и арестован в 1940 году и осужден по этому обвинению осенью 1941 года, когда гитлеровские войска стояли под Москвой!).

Впрочем, стоит ли этому слишком удивляться, если обратиться к такому факту, как выступление Председателя Совнаркома В.М.Молотова на сессии Верховного Совета СССР 31 октября 1939 г. Говоря о военно-политическом положении, он охарактеризовал главные события последних двух месяцев: первое – это война в Европе, ответственность за которую, по его словам, несут англо-французские империалисты; агрессорами, утверждал он, являются они, а не Германия. Причем, ссылаясь на опыт истории, заявил: силой нельзя уничтожить идеологию, в том числе и национал-социализм, как это в оправдание своих действий твердят в Лондоне и Париже. Вторым важным событием явился, по словам Молотова, крах Польши – «уродливого детища Версаля». Дескать, достаточно было одного короткого удара германских вооруженных сил и операций Красной Армии по освобождению Западной Украины и Западной Белоруссии, как ему, этому самому «уродливому детищу», пришел конец. Как можно государство, плохие у него руководители или хорошие, с населением свыше 30 миллионов человек, двумя словами списать в расход?! Ведь спустя несколько лет в отношении Германии, подло напавшей на нас, были произнесены другие слова, правильные: «Гитлеры приходят и уходят, а народ германский, государство германское остается». Получается, что тогда, 31 октября 1939 г., в конъюнктурных, сиюминутных политических интересах устами виднейшего деятеля нашего государства было совершено форменное насилие над историческими фактами, марксистско-ленинской теорией и идеологией. Принципы никогда и ни при каких обстоятельствах не должны приноситься в жертву, становиться разменной монетой. Могут сказать: мужик задним умом крепок. Свидетельствую: так рассуждали тогда многие, и не только лекторы.

Все чаще жизнь, а под ее влиянием моя точка зрения, входила в противоречие с общепринятым тогда принципом непогрешимости тех, кто руководил нашей политикой. Обратимся, к примеру, к Финляндии, война с которой началась 30 ноября 1939 г. Ясно, что безопасность Ленинграда, находившегося в 32 километрах от границы, была необычайно важной, чувствительной проблемой для нас. Но одно – готовность с с нашей стороны произвести обмен территориями за счет советской Карелии, причем с двойным преимуществом для финнов, чтобы отодвинуть границу от Ленинграда, совсем другое – опубликованное в газетах сообщение о радиоперехвате, из которого стало известно, что 1 декабря создано рабоче-крестьянское правительство Финляндии во главе с Отто Куусиненом, известным деятелем Коминтерна.

(Возьмем еще один пример, он относится к более позднему времени, к 1946 году. Тогда мы добивались от Турции согласия на заключение договора о взаимной помощи для «совместной обороны проливов» – Босфора и Дарданелл. Особое впечатление призвано было произвести на Анкару назначение К.К.Рокоссовского командующим Закавказским военным округом).

Помню, как на обратном пути из Сочи в Москву мы на станциях, перестанках, переездах без конца пропускали шедшие навстречу воинские эшелоны. Обратил внимание на то, что танки , пушки находились на открытых платформах даже без брезентового «фигового листка». У меня сложилось вполне определенное впечатление, что эта «открытость» – явно демонстративная. Могу поручиться также, что военнослужащим не велели держать язык на замке: они были на удивление откровенны, словоохотливы...

...Наш состав поравнялся с воинским эшелоном где-то под Туапсе. Пассажиры и солдаты с охотой высыпали на полотно. «Куда путь держите, ребята?» – спросили мы у танкистов, разминавшихся близ своей платформы. Замечу попутно, что сама возможность такого необычного вообще вопроса военнослужащим была создана вот этой откровенной атмосферой воинских перебросок на юг. «Турков бить,» – так, вместо «турок» прозвучал ответ.

В такой обстановке вашингтонским сиренам не трудно было соблазнить турецких лидеров , и в марте 1947 года появилась пресловутая «доктринаТрумэна» о «помощи» Турции, как и Греции. Впоследствии мы самокритично признали (пожалуй, единственный раз на моей памяти), что в ухудшении отношений с Турцией повинна была не одна лишь турецкая сторона...)

К перегибам в нашей внешней политике относится и вопрос об отношениях с Ираном... Мне хорошо запомнилось знакомство с иранским эмигрантом,который назвал себя Фаридуном. Это было в 1956 году в Сочи в санатории»Приморье». Фаридун, педиатр по профессии, пользовался большой известностью в Тегеране и приглашался даже к больным детям шаха. При дворе, конечно, не знали, что он коммунист. Свой просторный особняк из 17 комнат он сдал в аренду , и деньги за это поступали в партийную кассу.

В Сочи он отдыхал со своей дочерью Соней, студенткой МГУ, а сам работал в иранской редакции Всесоюзного радио. Но собирался, оставив семью (жена и школьник-сын) в Москве, вернуться нелегально в Иран, чтобы принять участие в подпольной работе партии Туде. Вот такое объяснение он дал своему намерению. «Меня могут спросить: «А где ты был? Жил в Москве, когда нас здесь на каждом шагу подстерегали провал, арест и неминуемая казнь». Мое место вместе с товарищами в Иране».

Мы сблизились, и однажды он поведал мне чрезвычайно интересную историю.

...В Иране к власти пришло коалиционное правительство Мосаддыка, куда входил как министр высшего образования доктор Фаридун. Национальный лидер крупного масштаба, Мосаддык положил конец хозяйничанью в стране – это было в 1951г. – «Англо-иранской нефтяной компании». Хоть в названии значится слово «иранская», компания была британской и нещадно эксплуатировала природные ресурсы Ирана. Правительственный декрет о национализации АИНК вызвал приступ бешенства в Англии, да и в США. То был едва ли не первый (после России) акт «покушения» на иностранную собственность.

И вот, в это самое время, в Тегеран прибыла дипломатическая миссия СССР во главе с Кавторадзе, тогда заместителем министра иностранных дел. Мы добивались концессий на разведку нефти в Северном Иране (Иранском Азербайджане).

Как-то поздно вечером Мосаддык вызвал Фаридуна и сказал ему: «Пойди к своим друзьям (премьер имел в виду Советское посольство в Тегеране) и скажи им: «Мы только что национализировали АИНК, как же можно после этого требовать от нас концессии на разведку, а затем наверняка и разработку нефтяных источников в Иране? Выполняя эти я сам подрублю сук, на котором сижу».

Привожу этот факт в той связи, о которой уже высказывался в своем повествовании: мы грешили порой в своей дипломатической деятельности, отступая тем от от принципиальных основ советской политики, нанося этим ущерб престижу СССР. Публичное же признание допущенных ошибок не было в моде, а критика их на страницах печати или лекциях находилась под строжайшим запретом. Как важна во всех сферах, во всех случаях жизни гласность!

...Фаридун раньше, чем я, вернулся в Москву, взял с меня слово, что я навещу его. Жил он на одной из Песчаных улиц. Приехав в столицу, по телефону условился о встрече у станции метро «Аэропорт», он привел меня к себе. В сборе была вся семья. Очень красивая молодая, но больная (порок сердца) жена, знакомая мне уже Соня и сын. Меня встретили исключительно гостеприимно: угостили полностью иранским обедом (только «столичная» была родная).

Эта встреча была последней. Фаридун уехал в Иран. Где он? Жив ли? Вряд ли! Кровавые бани, учиненные против коммунистов при шахе, а потом – Хомейни, погубили очень многих...

Но вернемся к событиям 2-й мировой войны. Тяжело и горько было читать и слышать во время «битвы за Англию», как называли воздушную войну, развернутую летчиками Геринга, чтобы сломить сопротивление англичан и заставить правительство Черчилля капитулировать, – «так им и надо, поджигателям войны!» Менее всего страдали эти самые «поджигатели войны». Терпел бедствия, страдал трудовой люд Англии. Именно на него падали бомбы воздушных пиратов, а в их лексиконе появилось словечко «ковентрировать» Англию – по названию города Ковентри, почти полностью разрушенного.

Большое впечатление произвело поведение жителей лондонского района, кажется, Челси после жестокой ночной бомбардировки в июле 1940 года. На площади собрались люди, когда прибыл премьер-министр Черчилль. Состоялся импровизированный митинг. Черчилль познакомил собравшихся с «мирными» предложениями Гитлера от 19-го июля. Они означали, по сути, согласие Англии на гегемонию Германии в Европе, потерю заморских владений, словом, сдачу без войны на милость победителя. Искусный политик, Черчилль знал, чем можно взять народ. Он обратился с вопросом: «Согласны ли вы принять германские условия, тогда не будет больше бомбардировок, но не будет ни суверенитета, ни свободы». Единодушное «нет» многих тысяч было ответом. «Но тогда я ничего не могу предложить другого, кроме пота, крови и слез». Мужество и непреклонная решимость англичан отстоять независимость своей страны достойны уважения.

...Примерно в это время, в июле 1940 г., трое лекторов – Волож, Зальцман и я были командированы Политуправлением КОВО в только что освобожденные, а чуть позже вошедшие в состав Советского Союза Бессарабию и Северную Буковину. (С марта 1939 г. я был утвержден внештатным лектором Политуправления КОВО). Наш путь лежал через Проскуров (Хмельницкий) и Каменец-Подольск. По дороге обслуживали воинские части. Так, мне, хорошо помню, пришлось выступить перед личным составом стрелкового полка в Проскурове. Красноармейцы расположились на пригорке не кучно, а врассыпную. Трудно пришлось лектору: надо было изо всех сил напрягать голосовые связки. (Кстати, профессиональное чувство, выступая, не щадить голоса, говорить громко и внятно, так, чтобы тебя слышали и поняли и в последнем ряду, не перестало быть для меня правилом. И досада берет, когда лектор, докладчик или выступающий на собрании в прениях говорят для себя).

Последним пунктом на старой территории был Каменец-Подольск. Память не сохранила, где я выступал там. Зато запомнилось посещение «Старой Крепости» и других достопримечательностей города, который многое испытал за долгую свою историю. И вот наступил момент переезда через Днестр, совсем еще недавно бывший пограничной рекой. Мне часто доводилось впоследствии в разные годы пересекать нашу государственную границу, рубежи иностранных государств. Это первое впечатление было чрезвычайно сильным, ни с чем не сравнимым, хотя границы уже не было. Не забыть какого-то подъема, внутреннего волнения, особого настроения, охвативших меня.

Первое знакомство с Бессарабией, входившей в состав Российской империи с 1812 года и отторгнутой румынскими боярами в 1918 г., началось с города Хотина, лежащего на правом берегу Днестра, напротив Каменец-Подольска. Сразу обратил внимание, что местные жители прекрасно говорят по-русски: вековая традиция сохранилась! Помнится, обед в ресторане, изысканный, обильный, с разнообразными закусками, салатами, сладким, фруктами, вином. Официантка, необычайно вежливая, предупредительная, по нашей просьбе начала составлять счет. Поверите, испугался, увидя, что у нее складываются трехзначные цифры. Испуг быстро прошел, когда выяснилось, что она по привычке подсчет вела в леях (40 лей = 1 руб.). Отсюда и крупная сумма, смутившая меня. А вообще со всех за все («тоталь») 5 руб.46 коп. (запомнил!). За такой обед в «Континентале» надо было бы заплатить втрое-вчетверо дороже. Правда, разница в классе ресторанов была огромная. Но все, что подавали нам, было вкусно.

Два дня уплотненно провели в Хотине, обходя части местного гарнизона и неподалеку от города, по 2 лекции в день на каждого. Затем направились в главный пункт нашей поездки – город Черновцы (или, как тогда называли, Черновицы). Мне очень понравился этот красивый, зеленый, благоустроенный городок, тогда тысяч на 50 жителей: почти целиком асфальтирован, проложены линии троллейбуса, привлекательные здания. Одним словом, город произвел самое благо-приятное впечатление.

В отличие от Хотина здесь русская речь, кроме как у командированных и военнослужащих, не встречалась: горожане говорили либо по-немецки (Галиция до Первой мировой войны входила, как известно, в состав Австро-Венгрии), либо по-румынски (в 1918 г. она была присоединена к Румынии. Та очень плохо сражалась: вступив в войну в 1916 г., она тут же потерпела поражение, и России пришлось выручать своего союзника – занятие, тогда для России ставшее привычным, вспомним хотя бы о Франции и спасительных операциях русской армии в Восточной Пруссии в ущерб своим интересам. Зато выгоды для себя румынская правящая верхушка получила сверх всякой меры, совершенно не по сыгранной ею роли в войне и результатам. Еще на Берлинском конгрессе после русско-турецкой войны 1877-78 годов Бисмарк, имея в виду особую способность румынских правителей, и, проигрывая, выгадывать, сказал о них: «Румыния – это не нация, это профессия!»).

Что касается русской речи, правда, одно исключение я запомнил. Как-то ужинали в ресторане «Шварце адлер» («Черный орел»), за соседним столиком сидели двое мужчин средних лет и о чем-то разговаривали, вначале оживленно, а затем, по мере поглощения шнапса и, особенно, пива, разговор у них принял явно резкий характер. И вдруг среди потока немецких слов мы услышали крепчайшее русское слово, которое у нас принято называть непечатным. Я заинтересовался и спросил у соседей, как они освоили этот «язык». «А, очень просто, – ответил один из них, – здесь ведь в 1916 г., во время Брусиловского прорыва, русские казаки были».

Мы потрудились в Черновцах, не щадя сил. В городе было много войсковых частей, разных командированных «с Востока», как говорили старожилы, особое оживление придавали суета и беготня в связи с предстоящим отъездом на родину многих румынских подданных.

А затем командировочное предписание привело наше лекторское трио в Станислав (тогда его называли по-польски «Станиславув», позже город переименован в Ивано-Франковск). Лекции там не оставили ровно никакого следа в памяти. Запомнилось другое: однажды навстречу мне из-за угла вышел мальчик, юноша лет 15-16, в длинном кафтане, в ермолке, с молитвенником и другими обрядовыми предметами в руках, рыжеватые пейсы на почти детском лице какого-то нездорового желтовато-зеленоватого цвета. На меня повеяло мистикой, суеверием, средневековьем, и вся эта картина просто ошарашила, потрясла.

Другое сохранившееся в памяти – это передача по радио (я тогда стоял на площади у входа в кинотеатр) статьи Ем.Ярославского «Смерть международного шпиона», об убийстве в Мексике Троцкого. И последнее – это фильм «Большой вальс» в том самом кинотеатре. Жаль, досталось мне место чуть ли не в предпоследнем, 23-м или 24-м, ряду узкого, вытянутого в длину зала, так что я, по близорукости, видел далеко не все, но был, понятно, очарован и игрой, и пением артистки, и прекрасными штраусовскими вальсами.

(Сразу по возвращении в Киев, как только сдал отчет по командировке, помчался к «Шанцеру» и здесь, в удобной, привычной обстановке, сидя в 5-м или 6-м ряду, наслаждался этим фильмом. При выходе встретился со знакомым мне директором кинотеатра Леонидом Манном. Он повел меня к себе в кабинет, и там в разговоре узнал от него интересную подробность... Билетерша зала обратила внимание на пожилую женщину и с ней девушку, как потом оказалось, ее дочь. На протяжении нескольких дней они регулярно смотрели «Большой вальс», причем мать неизменно вытирала слезы. Билетерша заинтересовалась, что, собственно, в картине вызывает переживания и слезы. Пожилая женщина ответила: «Моя дочь Милица Корьюс, которая в фильме играет главную женскую роль – певицы Карлы Доннер». Билетерша тут же поставила в известность Манна, а тот пригласил к себе этих двух постоянных зрительниц.

Вот что он от них услышал (и передал в нашем разговоре мне). Семья Корьюс постоянно проживала в Польше, в Варшаве. Наступление немцев в 1915 г. и приближение фронта к Варшаве привели к эвакуации оттуда различных учреждений, в одном из которых служил чиновником отец Милицы. Семья переехала в Киев. Здесь Милица окончила Консерваторию по классу вокала, обнаружив большие способности. В ту пору было трудно получить возможность стажироваться в Италии, но Милица, поехав в Москву в 1927-м или 1928-м году, добилась, чтобы ее прослушал А.В.Луначарский. Он помог ей в этом, и Милица прошла прославленную школу бельканто в знаменитом театре «Ла Скала». На выпускном концерте оказался американский импрессарио, предложивший Милице баснословные условия ангажемента. Та согласилась и выехала в Штаты.

Что говорить, поступок не из самых благородных. Но, к слову заметим, ни в каких политических акциях против СССР она не участвовала. Наоборот, выступала всегда с просоветских позиций. А в войну на свои деньги снарядила всем необходимым оборудованием, инструментарием, медикаментами, продуктами санитарный поезд и преподнесла в дар советскому народу.

А молодая девушка, сестра Милицы, скрипачка, играла в оркестре в театре Франко, а после этого в Государственном симфоническом оркестре. Думается, что рассказ будет незавершенным, если не добавить, что директор кинотеатра вручил матери и сестре Милицы Корьюc постоянный пропуск на все время показа «Большого вальса».

(В своей жизни я немало видел выдающихся фильмов. Среди них этот – один из самых полюбившихся. Спустя несколько лет, в войну, уже в Пензе работник кинопроката Схацкий, в прошлом киномеханик, тоже киевлянин, чтобы сделать мне как имениннику приятное, притащил на квартиру на салазках узкопленочный аппарат с двумя фильмами – «Большой вальс» и «Воздушный извозчик». То был чудесный подарок. А спустя 15 лет, будучи в Вене, я отдал поклон памяти Иоганна Штрауса на его могиле и у памятника ему в центре города, на котором веселый великий Штраус со скрипкой в руках...)

Тем временем обстановка в мире становилась все тревожнее. Вопросы, поступавшие лекторам, отражали понимание советскими людьми всей серьезности положения. После захвата гитлеровской Германией Польши и оккупации Дании, Норвегии, Бельгии, Люксембурга, Нидерландов, Франции, балканских стран фашистская сволочь зловеще распростерлась над большей частью Европы. Но, как мы уже вспоминали, Англия отклонила «мирные» предложения Гитлера, а воздушная атака «Люфтваффе» окончилась полной неудачей для немцев. Гитлер оказался перед трудной проблемой: что делать дальше? Куда нанести удар? Высаживать десант на Британских островах или двинуть главные силы на Восток, против СССР?

Нет сомнения, что на его выбор повлияли уроки недавней польской кампании, когда Англия и Франция, объявив войну Германии, бросили своего союзника – Польшу на произвол судьбы, а сами бездействовали. Начальник оперативного штаба верховного командования вермахта генерал-полковник Иодль (впоследствии повешенный по Нюрнбергскому приговору) признавал: «Мы избежали военной катастрофы только потому, что 110 французских и английских дивизий оставались в полном бездействии против 23 германских дивизий на Западе». Недаром эту войну называли «странной», «сидячей», «ну, и война». (Бездействие Англии и Франции имело свою логику: «мюнхенцы», еще стоявшие тогда у власти, ожидали, что Гитлер после захвата Польши без передышки направит свой удар против СССР).

Поведение западных стран, определенно, повлияло на решение Гитлера. С другой стороны, он учитывал, что высадка в Англии будет не простой прогулкой, а продолжительной ожесточенной борьбой, которая потребует от Германии величайшего напряжения и участия в десанте основных сил. На это Гитлер пойти не мог, имея в своем тылу Советский Союз и его Вооруженные Силы. Следовательно, одним фактом своего существования и своей мощи мы избавили Англию от смертельной опасности, которая нависала над ней. И только нападение Германии на СССР 22 июня вызвало у англичан чувство облегчения, надежду, веру в спасение. Не зря Черчилль в тот день, по свидетельству ближайшего окружения премьера, «сиял от удовольствия». Еще бы!

Конечно, нападение на Советский Союз избавило Англию, по крайней мере на все время сопротивления советского народа агрессии нацистской Германии, от угрозы вторжения немцев. Соображения самосохранения у Черчилля взяли верх над классовыми, идеологическими мотивами, да что там говорить, над неизменной ненавистью к коммунизму. Поэтому уже вечером 22 июня британский премьер-министр выступил в поддержку СССР, ибо, как он заявил, «дело каждого русского, борющегося за свою землю... является делом свободных людей и свободных народов в любой части земного шара». Вот почему высказываемое иногда некоторыми международниками мнение, будто с самого начала Черчилль хотел поражения СССР в войне, представляется мне лишенным всякой логики и здравого смысла, попросту ненужным перехлестом. Стремление к выживанию заставляло страшиться победы Германии над СССР. Другое дело, что Черчилль и его единомышленники как в Великобритании, так и в США, не хотели и нашей победы над немцами, усиления мощи Советской страны и ее влияния на европейские и мировые дела. Не просто только не хотели, но и всячески, особенно в конце войны, препятствовали этому. Но то уже особый разговор.

Принятию плана Барбаросса, безусловно, способствовало ещё одно обстоятельство: наши неудачи в войне с Финляндией зимой 1939-40 г.г. Войска, действовавшие на этом фронте, если называть вещи своими именами, поначалу совершенно осрамились, и отсюда берлинские стратеги сделали далеко идущие и благоприятные для себя выводы.

Итак, решение фюрером принято: действовать согласно плану «Барбаросса». Впервые Гитлер дал задание изучить различные варианты операций на Востоке весной 1940 года, то есть еще до вторжения во Францию. 29 июля того же года, вскоре после капитуляции Франции, Йодль сообщил особо доверенным лицам о решении фюрера «по возможности в самые ближайшие сроки посредством внезапного нападения на Советский Союз раз и навсегда ликвидировать опасность распространения большевизма во всем мире». И поручил им разработать проект директивы о передислокации германских войск и создании плацдарма в Польше для нападения на СССР.

Уже 1 сентября 1940 г. офицеры оперативного отдела генштаба Хойзингер (тот самый, который в ФРГ займет пост генерального инспектора бундесвера) и Фейербанд представили нужный проект. Он с незначительными поправками лег в основу гитлеровской Директивы № 21 о плане «Барбаросса», утвержденной фюрером 18 декабря 1940 года. В нем претендент в «новые Наполеоны» хвастливо объявил о своем намерении «еще до окончания войны с Англией быстро сокрушить Советскую Россию».

Первоначально «день Б» (по названию плана) намечался на 15 мая 1941 г. Но пришлось перенести сроки: Балканы задержали; немцы «застряли» в Югославии из-за непредвиденного героического, стойкого сопротивления югославского народа. В свое время – до конфликта с Тито в 1948 г. – мы в лекциях и статьях ссылались на этот очень важный для нас факт, после же разрыва с Тито он перестах вообще упоминаться, а впоследствии – после нормализации отношений – лишь в общей форме признавалась роль Югославии в освободительной борьбе против гитлеровского фашизма.

Приняв уже решение напасть на СССР, гитлеровцы развернули широкую кампанию дезинформации. Переброска немецких войск на Восток? Это, мол, только для отвода глаз, чтобы усыпить бдительность Англии в отношении готовящейся якобы против нее операции «Морской лев». В соединения вермахта были направлены переводчики английского языка. В большом количестве в войска поступали топографические карты и другие материалы по Англии. В портах Ла-Манша создавались фальшивые признаки подготовки к отправке десанта на Британские острова. После победоносного завершения кампаний на Западе германский генштаб организовал поездку иностранных военных атташе по местам недавних боев. Изо всех сил им старались внушить, что вот-вот предстоит пресловутый десант. Захват немецкими парашютистами во взаимодействии с военно-морскими силами острова Крит выдавался пропагандистским аппаратом Геббельса за «генеральную репетицию» высадки в Англии.

(13 июня в главном органе нацистов – газете «Фелькишер беобахтер» появилась статья Геббельса «Остров Крит в качестве примера». Затем номер газеты по заранее разработанному сценарию был конфискован. Что должно было произвести повсеместно впечатление, будто обер-лжец якобы выболтал истинные намерения Берлина и даже чуть ли не впал в немилость. Сам Геббельс назвал всю эту затею «шедевром хитрости»).

Об этом (подготовке к вторжению в Англию) немало писали и в наших газетах, но до сих пор так и не могу разобраться: принимали желаемое за действительное, действительно ли верили в «десантную версию» или делали только вид, что верят?..

Надо воздать должное капитану I ранга Воронцову, руководившему до войны картографической службой на Тихоокеанском флоте. Он в конце 30-х годов неожиданно был назначен военно-морским атташе СССР в Германии, хотя никогда не был дипломатом, разведчиком, вдобавок не знал немецкого языка. И все постиг и освоил за короткий срок! Он тоже участвовал в демонстративной поездке. И в своих донесениях в Москву решительно утверждал, что никаких действительных признаков готовящегося десанта нигде не обнаружил. Один лишь камуфляж... Его даже вызывали в столицу. Трудно сказать, какое впечатление информация Воронцова произвела на Сталина. Судя по нашим дальнейшим шагам, скорее всего он не поверил. Но Нарком ВМФ адмирал Н.Г.Кузнецов сделал правильные выводы, и во многом ему мы обязаны тем, что все флоты в полной боевой готовности, во всеоружии встретили нападение врага, не потеряли ни одного корабля!

Весной 1941 г. Воронцов в шифровке из Берлина назвал точную дату предстоящего нападения. (Каким чeстным, принципиальным, мужественным надо было быть, чтобы решиться – в ту пору – твердо высказать свое мнение, зная наперед, что оно расходится со взглядами самого высокого начальства! Побольше бы таких людей, как Воронцов!). Сталин был поставлен в известность об этом предупреждении. Сигналы о том же поступали от других наших дипломатов и разведчиков. Сталин игнорировал эти сигналы. Как и намеки германского посла фон Шуленбурга в беседах с Молотовым. (Немецкий дипломат старой школы пытался удержать фюрера от рокового шага, он был сторонником мирных отношений с СССР и в разговорах с Наркомом давал понять, что предстоит вторжение. За причастность к «делу 20 июля» (покушение на Гитлера) он был в 1944 г. расстрелян гестаповцами).

Не поверил Сталин и предостережениям премьер-министра Черчилля в его личном послании. Он был убежден, что Черчилль хочет спровоцировать войну СССР с Германией, дабы превратить Красную Армию в «английскую пехоту» на континенте. Пренебрег Сталин и информацией из Токио Рихарда Зорге тоже с указанием точной даты нападения немцев. (Когда война разразилась, Сталин задним числом оценил достоверность и особую важность сведений, полученных от Зорге, и в критический момент «битвы за Москву» пошел на очень рискованный шаг, сняв несколько дивизий с Дальнего Востока и перебросив их для защиты столицы, и среди них наиболее отличившуюся в боях 78-ю дивизию генерала Афанасия Павлантьевича Белобородова, ныне генерала армии. Это решение последовало после того, как Зорге дал ответ на запрос Москвы: в каком направлении собираются действовать японцы – в районе Южных морей или против СССР? Ответ был решительным, однозначным: согласно полученной им информации, тайным советом в Токио принято решение в пользу первого варианта, то есть нападения на английские владения в Юго-Восточной Азии, американские позиции в Тихом океане и все страны и территории, добавим мы, что «плохо лежат»). (Как же отплатили родина в лице Сталина своему выдающемуся разведчику, чей глубокий аналитический ум и доступ к сверхсекретной информации делали его буквально незаменимым.

Зорге был арестован японской контрразведкой в 1941 году и тогда же приговорен к смертной казни. В последующие 3 года – он был повешен 7 ноября 1944 года – Японское правительство трижды обращалось к советскому посольству в Токио с предложением об обмене Зорге на японского шпиона. И притом наше посольство, выполняя указания Москвы, давало один и тот же лживый ответ : «Упомянутый Зорге нам неизвестен.» Эта чудовищная ложь понадобилась, чтобы японскими руками устранить живого свидетеля неспособности Сталина правильно оценивать ситуацию. Вдобавок, Зорге после ареста и ликвидации начальника ГРУ Березина («Павла Ивановича»), чьим другом и выдвиженцем он был, становился нежелательным лицом. Живой Зорге был бы постоянным укором кремлевскому главарю.

Судьба Зорге была отнюдь не исключением, стоит назвать имя Леопольда Треппера,чтобы в памяти возникло название «Красная капелла». Так именовали разветвленную организацию, созданную польским коммунистом, нашим разведчиком Треппером в Германии и оккупированных ею странах. В «Красную капеллу» входили видные чиновники министерств, пропаганды, экономики, ин.дел, других ведомств рейха. То были немецкие патриоты, многие из них даже националисты, но все убежденные противники Гитлера и нацизма. «Красную капеллу» гестапо арестовало в конце 1941 года и попыталось превратить ее участников в своих «пианистов», чтобы вести контригру, посылая от их имени в Москву дезинформацию. Благодаря Трепперу удалось перехитрить «контролеров» абвера и в течение нескольких лет снабжать центр информацией особой важности, оказавшей неоценимую услугу нашему командованию.

А что же Треппер? Отозванный в Москву, он был брошен в один из лагерей Гулага. Освобожденный после смерти Сталина, Треппер избрал постоянным местом жительства Польшу, оказавшуюся, увы, для него тоже негостеприимной. Треппер покинул Польшу, переехал в Израиль, где недавно умер.)

Чем же следует объяснить столь упорное недоверие Сталина к предостерегающим сигналам со всех сторон? Может быть, ответ на этот вопрос поможет найти следующий эпизод.20 марта 1941 г. тогдашний начальник Главного разведуправления генерального штаба Красной армии генерал Голиков передал Сталину докладную записку с изложением полученных им нескольких вариантов планов нападения Германии на СССР. Один из них почти целиком совпадал со ставшим известным позднее планом «Барбароса». Кстати, начальник Генштаба (прямой начальник Голикова) генерал Г.К.Жуков не был даже ознакомлен с этой докладной запиской. Какая характерная «деталь!»

Много лет спустя, уже маршал Голиков в беседе с доктором исторических наук, профессором Анфиловым сам признал, что, докладывая эти сведения Сталину, он одновременно опровергал их достоверность, все сводя к дезинформации иностранных разведок. На вопрос Анфиловa, верил ли сам начальник ГРУ полученным разведданным, Голиков ответил: «В основном верил». Последовал другой вопрос: «Почему же ваши комментарии Сталину противоречили объективной картине?» Вот что на это ответил Голиков: «Потому, что они соответствовали настойчивому стремлению Сталина избежать войны или хотя бы оттянуть сроки ее начала». (Лит. газета, 1 апреля 1987 г.)

Что можно сказать по этому поводу? Пусть не покажется наивным, если я скажу от всей души, от чистого сердца: «Как жаль, что начальником ГРУ в канун войны был Голиков, а не капитан I ранга Воронцов. Уж он «царедворцем» не был...

Что касается Г.К.Жукова, то он и его заместитель по генштабу Н.Ф.Ватутин составили проект директивы о приведении войск западных военных округов в полную боевую готовность. Сталин разрешения не дал. 14 июня нарком обороны С.К.Тимошенко и Г.К.Жуков были у Сталина и вновь поставили вопрос о принятии упомянутой директивы. Сталин категорически запретил производить какие-либо выдвижения войск на передовые рубежи по плану прикрытия границ. (Запомним это число – 14 июня, мы к нему еще вернемся).

К чести Жукова и его ближайших сотрудников в Генштабе, следует упомянуть факт проведения еще в декабре 1940 года штабнoй игры, которая засвидетельствовала: уже в то время Генеральный штаб РККА располагал достаточно полными сведениями о противнике и верно оценивал группировку и оперативные цели частей вермахта на момент игры. Было еще время принять необходимые предупредительные меры. Но эта оценка была отвергнута Сталиным, что имело трагические последствия.

Значит ли это, что Сталин вообще исключал возможность войны? Ни в коем случае! Он считал войну с гитлеровской Германией весьма вероятной, более того, даже неизбежной. В связи с этим не могу не сказать о выступлении начальника Главного разведывательного управления (ГРУ) Красной Армии (предшественника Голикова на этом посту) генерал-лейтенанта А.И.Шимонаева зимой 1941 г. Он сделал доклад о военно-политическом положении на собрании актива штаба КОВО. Политуправление пригласило пять «штатских» лекторов, среди них был и я.

Собрание вел генерал-лейтенант Пуркаев – начальник штаба КОВО. (В начале войны его сменил на этом посту генерал-майор Василий Иванович Тупиков). Присутствовали командующий войсками округа генерал-полковник Кирпонос Михаил Петрович, дивизионный комиссар Рыков Евгений Павлович. (Все они – Кирпонос, Тупиков, Рыков... героически погибли в сентябре 1941 г., сражаясь до последнего патрона, когда немцы внезапно атаковали штаб командующего на Левобережье уже после падения Киева).

Шимонаев говорил об изменениях в стратегической и внешнеполитической обстановке за истекший год с небольшим c начала второй мировой войны. Докладчик особо выделил неожиданно быстрый разгром вермахтом Франции. «Часто cпрашивают, почему Советский Союз не проявил активности во время кампании на Западе?» И, отвечая на поставленный вопрос, как бы оправдываясь, произнес: «Ну, кто бы мог предвидеть, подумать, что Франция – главная победительница в войну 1914-18 годов – так скоротечно сложит свое оружие». И тут добавил, поводя указательным пальцем, слова, которые буквально потрясли нас: «Но могу заверить: германский десант в Англии мы не пропустим...» Остается сказать, что никогда и нигде в войну и после нее не только на открытых или публичных лекциях, но и в докладах для узкого круга слушателей, особо доверительных, я не приводил слов генерала Шимонаева, не ссылался на них и даже в частных разговорах не упоминал.

Пакт от 23 августа Сталин рассматривал лишь как создающий возможность отсрочки войны. Страна под его руководством вела широкую и всестороннюю подготовку к войне. Ошибкой Сталина, его стратегическим просчетом было неправильное определение стратегических намерений Гитлера, приоритетов в выборе им главного направления удара (проще говоря, куда двинутся – против Англии или против СССР) и возможных сроков предстоящего военного столкновения. Сталин полагал, что первым делом будет схватка с Англией и придерживался намеченных им самим сроков. Гитлер нарушил его расчеты, составив собственное расписание.

Когда же под давлением неопровержимых фактов весной 1941 года, Сталин окончательно убедился, что войны не миновать, что его «график» (на 1942-й или даже – в лучшем случае – 1943-й год) оказался ошибочным, что страна и армия к войне подготовлены недостаточно, он старался использовать все, что только могло бы оттянуть нападение, получить выигрыш во времени, чтобы закончить военные приготовления, не давать никакого повода немцам (как будто они нуждались в этом поводе!). Лично распорядился ни в коем случае не обстреливать гитлеровские самолеты, даже если они вторгаются в наше воздушное пространство. Соображением прощупать истинные намерения Гитлера, выяснить его действительную позицию было продиктовано Заявление ТАСС от 14-го июня (в тот самый день, когда ему принесли на подпись проект директивы!) о том, что Германия так же, как и Советский Союз, соблюдает пакт о ненападении, а переброска немецких войск на Восток не преследует враждебные цели, как это, мол, пытаются изобразить на Западе. Вот что дословно было сказано: «...слухи о намерении Германии порвать пакт и предпринять нападение на СССР лишены всякой почвы».

Задумали произвести дипломатический зондаж, заставить Берлин откликнуться на сигнал Москвы, раскрыть свои карты. А так даже не отреагировали, промолчали (так и повис в воздухе выданный нами Германии аттестат о «благонравном поведении»). Возможно, демарш показался руководству единственно правильным шагом. Но о действиях судят не по благим намерениям, а по результатам. Опубликование Заявления ТАСС имело самые отрицательные последствия, оно породило самоуспокоенность, ослабило бдительность (и это за неделю до начала войны!). Недаром на другой день началась, ранее запрещенные, массовые отпуска офицерского состава. Tрудно назвать другой документ, кроме самого августовского пакта, который причинил бы нам такой ущерб. Самые опытные мастера дезинформации, организаторы всяческих провокаций из ведомства Геббельса и абвера не могли бы додуматься до более изощренного способа обеспечить «внезапность» нападения, чем сделали вдохновители заявления ТАСС. (Eсли к этому добавить, что Сталин и его подручные в 1937-38 годах буквально выкосили почти целиком весь высший и старший комсостав Красной Армии, легко понять, в каком положении очутились наши войска летом 1941 года).

...Воспоминается вечер на квартире преподавателя Университета Константина Васильевича Гербова, на Пироговской, в связи с удачной защитой им кандидатской диссертации. Мы были знакомы по Университету и совместной работе внештатными лекторами Горкома КП(б)У. Это было 14 июня 1941 г. Вечер того самого дня, когда всеобщее внимание привлекло недоброй памяти Заявление ТАСС. В гостях были три-четыре преподавателя Университета (среди них А.Я.Киктев), несколько аспирантов, в том числе очень одаренные, проявившие завидные знания и рвение в научной работе Клара Рабинович и Муся Краковская, с последней я был тогда мало знаком, зато теперь, на старости лет, у нас завязалась дружба. Так вот, разговор за столом был совсем не застольным, он вертелся вокруг событий того времени, только что опубликованного Заявления. Меньше всего мне хочется задним числом предоставить участников общей горячей беседы прозорливыми и дальновидными, и нет у меня и в помине того, что немцы (не те, что напали на нас) называют «остроумием на лестнице» – «Трецпaнвитц». Но факт остается фактом. Все собравшиеся без исключения назвали это Заявление странным, обескураживающим, опасным по своим последствиям. Включили приемник. Передача из Лондона. Комментарии к Заявлению ТАСС, смысл их таков: о чем думают в Москве? Неужели они не ведают того, что есть – свыше 150 дивизий уже сосредоточены на исходных позициях для вторжения? Три главных направления – Ленинград, Москва, Киев. И соответственно – армейская группа «Север» (командующий фон Лееб), группа «Центр» (командующий(фон Бок), группа «Юг» (командующий фон Рундштедт...)

Прослушали передачу и с подавленным настроением продолжали обсуждать все снова и снова. Никаким, повторяю, даром предвидения не собираюсь наделить тех, кто понимал, что происходит неладное. Люди, жившие в западной части Союза, в Киеве в особенности, многое видели, слышали, знали не из газет. Через наш город шли воинские эшелоны на Запад, к границе... Однажды в мае того года мне позвонили из Горкомa и поручили прочитать лекцию, собственно, не лекцию, а сделать обзор международных событий армейским политработникам, как если бы они неделю газет не читали. Я сказал со смешком: «Хороши политработники, если по неделям газет не читают». В ответ услышал: «Вот приедете на место и сами поймете».

Приехал на вокзал и в одном из закрытых помещений, войдя, увидел большую группу командиров со звездочкой на рукаве – ниже старших батальонных комиссаров по званию среди них я не заметил. Были и полковые комиссары (четыре «шпалы»), были и «ромбисты» – бригадные комиссары. Короче, я вводил в курс последних международных событий политработников воинских частей и штабов дивизий и корпусов, перебрасываемых с Забайкальского, Северо-Кавказского военных округов. Чтобы немецкая агентура «не засекла», им по дороге запрещалось выходить на станциях, кормили по ночам и газет не выдaли.

Как-то весной или в начале лета 1941 г. в киевском небе появились сотни наших тяжелых бомбовозов. Курс – на Запад. Многое о провокациях немцев было известно. (Тогда мы не располагали точной цифрой: за время с января по 22 июня 1941г. гитлеровские самолеты 324 раза нарушали наше воздушное пространство, залетая иногда на 150 километров в глубину его!) Общим же правилом для нас являлось категорическое указание – на провокации не поддаваться.

В начале июня 1941 года группу киевских лекторов-международников, что-то около 15 человек, пригласили к секретарю ЦК КП(б)У тов.Лысенко. Он был краток: «На днях в своей лекции в музее Ленина, – сказал секретарь ЦК,- лектор Халепо позволил себе заявить следующее: «Мирная передышка подходит к концу, приближается время непосредственного столкновения с империализмом. Говоря так, я имею в виду гитлеровскую Германию.»« Лысенко продолжал: «Вы понимаете, что немецкая агентура прислушивается к тому, что и как говорят у нас на лекциях, особенно публичных. Мы не должны давать им повода для оправдания нападения, ссылаясь на то, что СССР, якобы, готовится к войне. Мы впредь будем расценивать подобные заявления как провокацию войны с Германией. Со всеми вытекающими отсюда последствиями. (Последние слова он произнес врастяжку, особо подчеркнуто). Вопросы есть? Нет? Вы свободны.» Вот так закончилось это совещание. С тяжелым чувством покидали мы здание ЦК.

Мне вспомнилось это совещание, когда я читал «Малую землю». Речь шла, в частности, о том, что тогда же, весной 1941г., на совещании пропагандистов в Днепропетровске к Л.И.Брежневу, секретарю Обкома партии по оборонной промышленности, обратился , как написано, «хороший лектор» с вопросом, как разъяснять пакт о ненападении с Германией от 23 августа? Последовал такой ответ: «Разъясняйте, разъясняйте, пока от фашистской Германии камня на камне не останется». У меня уже тогда по этому поводу возникли 3 замечания: 1) почему лектор с таким вопросом обратился к секретарю, ведающему оборонной промышленностью? Ведь есть секретарь по идеологии, заведующий отделом пропаганды, им, как говорится, и карты в руки; 2) что это за «хороший лектор, если он спустя полтора года, а не, скажем, 24 или 25 августа 1939г. спрашивает, как разъяснять этот пакт. А что он до того делал? 3) ответ, приведенный в воспоминаниях «Малая земля» породил выпады на Западе против СССР: видите, мол, как «они придерживаются обязательств, как им можно доверять» и т.п. И последнее соображение: в тех условиях давать такую установку лекторам, в полном противоречии с указаниями, данными секретарем ЦК КП(б)У, а также высшими инстанциями в Москве, было совершенно недопустимо, исключено. Могут спросить, а как же Шимонаев и его слова? Одно другому нисколько не противоречит: начальник ГРУ говорил не для распространения в широком кругу. Он даже специально предупре дил, что сказанное им рассчитано на высший командный состав штаба и управлений военного округа...

Хотя и была запрещена антигерманская пропаганда и дано указание ни под каким видом не поддаваться на провокации, советские люди в своем подавляющем большинстве хорошо понимали, что такое германский фашизм, не верили Гитлеру и всей его шатии. Расскажу о характерном случае, который вполне можно назвать приметой времени.

...Спустя несколько дней после памятного совещания у тов.Лысенко мне позвонили из Горкома и предложили провести публичную лекцию там же, где состоялось выступление Халепо. Это было 12 июня 1941 года. Не буду врать: конечно, о «конце мирной передышки» я даже не заикался. И тем не менее (или именно поэтому), среди других, получил записку следующего содержания: «Не считаете ли Вы, что нынешняя международная обстановка напоминает ту, которая сложилась после Тильзитского мира 1807 года, которым Наполеон Бонапарт прикрыл свою подготовку к нападению на Россию».

Какое понимание самых глубинных процессов мировой политики! Какая политическая зоркость, способность безошибочно мыслить и правильно оценивать положение вещей! Сознаюсь, охотно расцеловал бы автора этого вопроса. Увы, сделать этого я не мог. Даже не огласил самой записки. Но, ответив на другие вопросы, сказал, что есть еще один, «имеющий исторический интерес». Если автор не возражает, пусть пройдет на сцену». И что вы думаете? Пришел. Человек средних лет, с умным и спокойным выражением лица. Поинтересовался, кто он такой, кем работает? Ответил: «Главный бухгалтер Цекомбанка». Спрашиваю, почему он задает такой каверзный вопрос, зная наперед, что лектор ответить на него публично утвердительно не вправе. Я добавил: «Да, я с вами полностью согласен, но поймите, есть же какие-то рамки, обязанности. Я даже не зачитал вашей записки, ибо не мог вслух сказать «да», а отрицать, успокаивать, подавать все в розовом свете не хотел». Смутившись, тот сказал: «Да, нехорошо получилось. Я ведь только думал выяснить, что лектор ответит, как выйдет из положения. Вы уж не обессудьте».

(Уже в войну, в Пензе я познакомился и подружился с ответственным работником республиканской прокуратуры в Киеве, затем одним из руководителей юстиции в Пензе, Францем Людвиговичем Хомичем. Оказывается, он был на том моем выступлении в музее Ленина. Конечно, о разговоре с автором записки он тогда знать не мог. Но очень точно и живо обрисовал накаленную атмосферу лекционного зала, особую чуткость слушателей, отражавшую живейший интерес, который в ту пору вызывали международные события, перипетии советско-германских отношений. Великий и тяжелый канун чувствовался по всему...)

На рассвете (3.30) 22 июня 1941 года немцы, нарушив свои обязательства о ненападении, атаковали нашу государственную границу. Началась война. Образовался фронт протяженностью в 3 тысячи километров от Баренцева моря до Черного. Нацистская клика была уверена в успехе своего предприятия. За две недели до нападения, 9 июня 1941г., в Берхтесгадене на последнем совещании фюрера с высшими военачальниками командующие доложили ему о полной готовности. Прощаясь с ними, Гитлер сказал: «Желаю успеха. На параде в Москве увидимся...»

В декларации Гитлера , зачитанной Геббельсом утром 22 июня, неспровоцированное нападение «для истории» было названо актом «превентивной войны», «вынужденной необходимостью», ввиду «коммунистической угрозе со стороны России Европе». Как не вспомнить, что Наполеон в приказе по «великой армии» 22 июня 1812 года оправдывал предстоящее нападение «гибельным влиянием, оказываемым ею (Россией) на дела Европы». Агрессоры неоригинальны: один повторяет другого, и все «озабочены» судьбой Европы.

Но как объяснить возможность победы там, где первый военный гений всемирной истории споткнулся и, в конце концов, сломал себе шею? За этим у них дело не стало. Бонапарт, дескать, не преуспел, ибо он не знал тотальной войны, а мы, немцы, используем ее и победим. «Поход Наполеона был предпоследней попыткой разделаться с Россией. Германский поход будет последним и окончательным. Русского реванша уже не будет никогда, потому что России не будет, а будет приобретенное для Германии Восточное пространство ( Ostraum»)», – вещала гитлеровская пропаганда.

А теперь несколько замечаний о «внезапности» нападения немцев. Как можно утверждать подобное, если мы по линии тогдашнего руководства страной закрывали глаза и затыкали уши, игнорируя шедшие по разным каналам предупреждения, сообщения, донесения и сигналы вполне информированных и компетентных источников о грандиозных военных приготовлениях вермахта близ советских рубежей, о предстоящем нападении с указанием, нередко, даже точной даты его, и в этот критический момент – полное отсутствие необходимых действий с нашей стороны по вине Сталина из-за опасения его «спровоцировать войну». (Мы уже вспоминали о предупреждении Черчилля в личном послании на имя Сталина). Весной 1941 года Черчилль через британского посла в Москвe Стаффорда Криппса передал Сталину составленную Гессом карту-cхему предстоящего нападения. Жирными стрелами были обозначены главные направления удара: Москва, Ленинград, Киев ... А пунктирная линия связывала Архангельск и Астрахань, дoстижение которых до зимы cчиталось основной целью предстоящей кампании 1941 года.

Мало того, что это не произвело должного впечатления на Сталина, но он ещё передал через Молотова Гитлеру это послание, как доказательство своей веры в лояльность фюрера, взятым им на себя обязательствaм. Нетрудно вообразить, как потешались наши «заклятые» друзья в Берлине.

Приведем еще один факт, ставший известным в последнее время. 21 июня 1941 года в записке на имя Сталина Берия писал: «Руководствуясь гениальными предначертаниями вождя о том, что в 1941 году войны не будет, прошу санкции на то, чтобы превратить в «лагерную пыль» наших разведчиков, дипломатов, а также борцов-антифашистов , славших в Москву все более тревожные сообщения. Возможно, Сталин внял бы и этому ходатайству своего обер-палача, как он делал не раз, но назавтра история ответила на вопрос, будет ли война в 1941 году, а заодно на то, насколько были точны прогнозы «Мудрейшего из мудрых». Впрочем, на примере Зорге и Треппера видно, что совет Берия не остался втуне.

История учит людей. Часто ее уроки тяжелы, болезненны, но и полезны. Нельзя допускать, чтобы важнейшие решения принимались келейно, в обход всех государственно-правовых институтов и высших партийных органов, когда подготовка к пакту с Германией стала личным делом Сталина и Молотова, когда даже члены Политбюро не знали заранее о подготовке пакта, о предстоящем подписании его.

Пошли ли впрок эти уроки? Увы, нет! В 1979 году несколько «кремлевских старцев» , предположительно Брежнев, Суслов, Громыко, Устинов, приняли пагубное решение о введении наших войск в Афганистан, навязав тем самым нашему народу бессмысленную, ненужную, разорительную войну в духе осужденной и отвергнутой Октябрьской революцией тайной дипломатии.

Понадобилось политическая трезвость, мужество, мудрость, чтобы, спустя 9 лет и 7 недель, вывести советские войска, аннулировав тем принятое келейно за закрытыми дверьми решение.

Последние предвоенные дни были заполнены обычной напряженной работой. Выступать приходилось ежедневно, чаще всего дважды, а то и трижды.

Наступил последний предвоенный день. У меня на руках путевка в хутор Семиполки в 38-ую авиадивизию (хотя на путевке, разумеется, не было указаний, где и кому должна читаться лекция. К сожалению, бдительность не всегда соблюдалась: немцам достались книга регистрации и формуляры читателей Публичной библиотеки имени РКП(б), и в их руки попали адреса читателей из партийного актива). В тот вечер в Доме Красной Армии c концертом выступал польский певец Кусевицкий. У нас были билеты. Условились с женой, что я подъеду либо по окончании лекции, либо к началу концерта, если за мной не приедут, мало ли что. Не приехали. Дивизия по воздуху была переброшена под Тернополь. С опозданием на концерт я приехал. Окончился он поздно. Затем еще долго сидели в кафе по ул.Кирова и около 2 часов ночи вернулись домой. (Незадолго до того мы переехали в дом по ул.Чкалова, на углу Большой Подвальной). Страшно хотелось спать, а тут еще молодая нянька сына никак не откликалась на наши настойчивые звонки. Сынишка раньше проснулся, разбудил ее, и я наконец-то мог заснуть. Вскоре, однако, был разбужен хлопками от разрывов зенитных снарядов, голосами людей на балконах – улица узкая – и где-то вдали глухим грохотом.

(И вот, признаюсь, тот человек, то есть я, который считал войну неизбежной, и в мае еще, когда по радио объявили о назначении И.В.Сталина Председателем Совнаркома, в присутствии А.Я.Киктева и сокурсника-аспиранта Альберштейна, прокомментировал это сообщение словами русского министра иностранных дел Сазонова, оценившего текст ультиматума Австро-Венгрии Сербии в июне 1914 года: « Это – европейская война». Киктев с интересом посмотрел на меня и согласился. Полусонный никак не мог взять в толк, что облачка от разрывов зенитных снарядов вокруг самолетов при учебных воздушных тревогах не бывает. Если бы соседка, разбудив нас, к своим словам: «Я волнуюсь», – добавила, что ее дочь, знающая немецкий язык, только что прослушала декларацию Гитлера в геббельсовском прочтении, я бы тотчас стряхнул с себя последние остатки сна. Но она не решилась. Война уже шла, а я еще не понял...)

В часов одиннадцать мы с сыном пошли гулять. На Крещатике уселись в кафе, он угощался пирожным с мороженым, я пил кофе. Объявили воздушную тревогу. Прохожие спрятались в подъездах и подворотнях. Мы спокойно продолжали свое занятие. вдруг, еще до отбоя, толпа людей собралась у громкоговорителя на углу Свердлова! Такое во время тревоги, да еще на Крещатике – вещь невозможная. Значит – что-то из ряда вон выходящее. Тут уже было не до кафе. Когда приблизился к толпе, Молотов уже говорил, я сразу узнал его голос. От волнения он заикался больше обычного. Прозвучали слова: «Теперь, когда нападение стало фактом...!» Оглянулся вокруг. Серьезные, сосредоточенные, мрачные лица. Ясно ощутил одно чувство: война как бы расколола, рассекла мою жизнь надвое – до войны и отныне... С кем бы ни приходилось впоследствии говорить, что бы ни читал об этом часе – именно такое ощущение отмечалось всеми. Тяжкая грань пролегла в жизни каждого! То был первый день войны. Предстояло еще 1417... Начался отсчет времени, когда уже первый день войны стал первым днем не скорого еще, но закономерного, а не случайного полного краха, вот уж, действительно, тотального, самой мощной военной машины империализма.

Уже тогда, затем в ходе войны и теперь особенно, когда можно с высоты сегодняшнего дня бросить взгляд назад, мысленно все чаще возвращаюсь к злополучному пакту с Германией. Как сложились обстоятельства после подписания, известно. Никто не может с полной достоверностью сказать , что было бы, не будь этого пакта. Говорят, история не знает сослагательного наклонения, у нее нет вариантов. Попробуем все-таки порассуждать. Большой вопрос, рискнул бы Гитлер напасть на Польшу, не имея договора с нами. Скорее всего – нет. Никаких сомнений, при наличии пакта война с Польшей становилась неизбежной. Собственно, ради этого Гитлер и заключил его, имея в уме дислоцировать свои войска в Польше и нанести затем внезапный удар по СССР.

В тот день, когда Риббентроп был в Москве и сообщение о подписании пакта еще не поступило, Гитлер сгорал от нетерпения. Вот, что он сказал своим военачальникам: «Я боюсь только одного – что в последнюю минуту какая-нибудь свинья предложит посредничество». И все-таки он был настолько уверен в успехе своего предприятия в Москве, что еще до получения сообщения о подписании пакта дал приказ «начать мероприятия по плану «Вайс» (нападение на Польшу).

Сигналы о своей готовности нормализовать отношения с СССР Берлин стал подавать задолго до 23 августа.

На Новогоднем приеме 1 января 1939 года Гитлер, обходя дипломатический корпус, остановился перед советском поверенным в делах и неожиданно для всех долго, чуть ли не полчаса демонстративно любезно разговаривал с ним. Об этом шла речь в статье под названием «К международному положению» в журнале «Большевик». Статья была написана уверенно, сильно, веско. А фамилия автора – В.Гальянов – ровно ничего не говорила, ее никто не знал, даже из числа самых дотошных лекторов-международников.

И все-таки «тайна» подписи стала известна. Ее раскрыл сам автор статьи – заместитель наркома иностранных дел Владимир Петрович Потемкин на семинаре в Москве в 1944 г., о чем еще речь впереди.

Знала ли сталинская дипломатия, что результатом пакта будет нападение Германии на Польшу? Безусловно, знала. Более того, пакт от 23 августа был фактически сговором двух диктаторов о разделе Польши (не будем бояться «страшных» слов: и не такие дела проделывал Сталин). Если принять эту точку зрения (о том, что пакт между Германией и СССР задуман был задолго до его подписания), а она вполне возможна, то все последующие события и факты выстраиваются в логический ряд. Советский Союз, по воле Сталина, искал не союза с Англией и Францией, сам отказался от него, а ссылками на опасность создания единого антисоветского фронта (Германия, Англия, Франция) обвинениями англичан и французов в «затягивании переговоров» c нами, в «несерьезном подходе»к ним Сталин хотел лишь оправдать предстоящую сделку c Гитлером, заполучить полезное алиби. Разве не о сговоре за счёт Польши говорит параграф секретного протокола, сопровождающего пакт: «в случае территориально-политических изменений в принадлежащих польскому государству областях линия государственных интересов Германии и СССР будет проходить « по тeм рeкам (Нарев, Висла, Сан), которые и стали впоследствии линией разграничения. Такое «продвижение» объяснимо лишь в одном случае: если стороны договорились об «изменениях». Oб общности интересов СССР и Германии и об общей их позиции по отношеию к Англии и Франции свидетельствуют: договор о границах и дружбе (!) между Германией и СССР, заключенный 28 сентября 1939 года, а также предварительно одобренная Сталиным уже приведеная оценкa Молотова военно-политической ситуации в Европе 31 октября, оскорбительная, вызывающая для Польши и eе народа (наличие сговора ни в малейшей степени не ослабляют исторической значимости и оправданности освобождения нами Западной Украины и Западной Белоруссии, вошедших позже в состав СССР).

Тогда (при наличии сделки) логичным и объяснимым становится странное определение «вероломное нападение», резанувшее слух в полдень 22 июня, когда страна слушала правительственное сообщение. В самом деле, враг не может быть «вероломным». Вeры врагу не должно быть, нa то он и враг. Вероломным может быть партнер, союзник, сообщник...

Нельзя правильно оценить все перипетии дипломатических переговоров весной и летом 1939 года, понять корни поворота советской внешней политики, выразившегося в подписании 23 августа пакта с Германией, упуская из виду сталинскую концепцию относительно того, что представляет наибольшую опасность для СССР – Англия с Францией или Германия? Поставим еще вопрос : был ли заключен пакт после того, как выяснилось, что Лондон и Париж не хотят союза с нами против гитлеровской агрессии, и ничего другого нам не оставалось, как только договор с Германией, или эта идея созрела ранее того?

Мы вспомнили Новогодний прием в райсканцелярии фюрера и демонстративно любезный разговор Гитлера с советским поверенным в делах, ставший сенсацией номер один мировой прессы. Своим неожиданным, но явно рассчитанным шагом Гитлер, очень похоже, подавая сигнал о своей готовности пересмотреть отношения с СССР, улучшить их и, быть может, даже пойти дальше. Как же реагировало на это тогдашнее руководство во главе со Сталиным? Он недооценил остроты противоречий между Англией и Францией, с одной стороны, и Германией – с другой, приведших, в конце концов, к войне, а во главу угла ставил антисоветизм, враждебность к нам англо-французских правящих кругов, их стремление пойти на сговор с Германией против СССР.

Что касается самой Германии, то Сталин и его окружение догматично, шаблонно, по старинке подходили к ней, с рапалльской меркой, не учитывая решающих сдвигов, вызванных приходом Гитлера к власти в 1933 году. Германия – не жертва Версаля, и у нас есть с ней естественные точки соприкосновения в противостоянии Лондону и Парижу. Но Германия стала иной. То была уже не Германия Вирта и Ратенау, заключивших договор с нами в 1922 году, а Германия Гитлера. Гитлер же, как тогда уже поняли в мире – это рано или поздно неизбежная война.

Отставка М.М.Литвинова, решительного противника какой-либо сделки с Германией, убежденного сторонника и активнейшего строителя системы коллективной безопасности в Европе с участием, разумеется, буржуазно-демократических государств Запада, вдобавок еврея по национальности, во всем мире была воспринята как ответный сигнал Москвы. Возможно, все на этом закончилось бы, и дело до августовского пакта не дошло бы, не прояви тогдашние руководители Англии и Франции политической близорукости, порожденной их стойким антикоммунизмом, и не наделай советская сторона крупных ошибок в ходе переговоров.

В ходе параллельных переговоров весной и летом 1939 года с нашей стороны требовались осторожность, терпеливость, настойчивость, политическая мудрость в достижении трехстороннего соглашения с Англией и Францией. Надо было воздерживаться от всего, что могло бы истолковываться в Берлине как избавление Германии от угрозы англо-франко-советского союза, ибо в этом случае Германия, о чем предупреждали Гитлера его генералы, выиграть войну никак не могла.

Между тем, сталинская дипломатия , как назло, в ходе переговоров отказалась от «игры двумя шарами», из двух открытых дверей, ведших к соглашению с Англией и Францией или Германией, «захлопнула не ту дверь» ( по остроумному замечанию одного историка).

Статья Жданова ( и здесь не обошлось без него!), тогда не только члена Политбюро и секретаря ЦК партии, но и председателя комиссии по иностранным делам Совета Союза Верховного Совета СССР: «Англия и Франция не хотят равноправного договора», имевшая целью, по официальному разъяснению, предостеречь широкую общественность западных стран против козней «мюнхенцев», на деле оказалась успокоительным сигналом для берлинских заправил: «опасаться единого антигитлеровского фронта нечего».

Статья Жданова с дипломатической точки зрения была бумерангом, запущенным нами и нанесшим удар по советской позиции на переговорах с Германией, и без того трудной. Недаром мы пошли на уступки Германии большие, чем получили от нее. (Как стало впоследствии известно, на Лубянке оказались арестованными видные сотрудники Литвинова, в том числе зав. отделом печати Е.А.Гнедин. От них «выбивали» показания, которые должны были «уличить» этого старого большевика-ленинца, наряду с Г.В.Чичериным, крупнейшего советского дипломата, в государственной измене, в том, что он в антисоветских целях провоцировал войну с Германией. Трудно сказать, почему дело не выгорело. Громкого «процесса дипломатов» не получилось.

Сталин не разрешил Берия «трогать» Литвинова, хотя властитель Лубянки многократно добивался санкции на арест Литвинова. В объяснение причины «чудесного» избавления Литвинова от страшной участи позволю себе выдвинуть такую версию: Сталин опасался войны с Германией и, как упоминалось уже, делал все, чтобы избежать ее, или, по крайней мере, оттянуть сроки ее начала. Но не меньше он боялся в случае войны с Германией изоляции СССР, одиночества его. Не исключено, что, имея в виду образование антигитлеровской коалиции, чтобы не оставаться один на один с Германией, он оставлял «про запас» Литвинова как наиболее подходящей фигуры для осуществления этого намерения. В подтверждение этой версии приведу такой факт. В самом начале «битвы за Москву» в октябре 1941 года Сталин срочно вызвал в столицу из Куйбышева находящегося там в эвакуации и не у дел М.М.Литвинова и объявил о назначении его послом в США и одновременно, чтобы придать особый вес его миссии, замом Наркоминдел-а. Заметим, что это назначение состоялось по настоятельной просьбе президента Рузвельта. Оно должно было положить конец распространенным на Западе предположениям, будто вторжение вермахта в СССР может привести к очередной сделке с Германией с серьезными уступками с советской стороны. Недаром западные органы информации обратили внимание, что в речи Молотова 22 июня особо подчеркивалось: нападение было произведено без предъявления каких-либо требований или претензий с немецкой стороны. Чем не намек: при выдвижении оных возможны переговоры и соглашения.

По злой иронии судьбы, олицетворенной в особе Сталина, преемник Литвинова Молотов, разделявший позицию «хозяина», сам едва ли не стал фигурантом большого процесса дипломатов, готовившегося в конце 40-х – начале 50-х годов. Уже арестовали советского посла в Великобритании И.М.Майского, советника посольства Ростовцева (Эрнста Генри) и других видных лиц .Существует версия, что только смерть Сталина сохранила Молотову свободу, а быть может, и жизнь. Он остался, правда, ненадолго в обойме высшего руководства страной. Но это выходит за рамки вопроса, рассматриваемого нами.

Что предположение о готовности Сталина уже после нападения немцев и крайне неблагоприятного для нас хода войны откупиться ценой значительных уступок Гитлеру – Прибалтика, Украина, Белоруссия – вполне допустима, подтверждается недавно опубликованными данными. В октябре 1941 года , когда Москва оказалась в критическом положении, Сталин в присутствии.К.Жукова поручил Берия «по своим каналам» прозондировать почву в Берлине для заключения нового «Брестского мира». «Нам нужна военная передышка, – подчеркивал Сталин, – не в меньшей степени, чем в 1918 году». Действительно, доверенные люди Берия обратились к тогдашнему болгарскому послу Стотенову. А тот установил контакты с Берлином. Но, по словам Стотенова, Гитлер наотрез отказался от переговоров, очевидно, надеясь, что Москва все равно падет, и победа будет добыта. Подтверждением факта тайного демарша Сталина, повторившегося в 1942 году, и отказа Гитлера пойти на сепаратную сделку содержится в статье генерала Гудериана: «Политики отказа придерживался он (Гитлер) в отношении мирных предложений Сталина».

Многим (и не только на Западе, но и у нас) показалось странным, что Верховный Совет так и не объявил состояния войны в стране, и все свелось на первых порах к мобилизации 7 войсковых округов.

В этих условиях прибытие Литвинива в Вашингтон должно было рассеять возникшие сомнения и подозрения насчет «позиции Москвы» и содействовать укреплению антигитлеровской коалиции. К слову сказать, Литвинов выполнил свою миссию выше всяких похвал.

В 1943 году , уже после Сталинграда, когда опасность миновала и в войне произошел перелом в нашу пользу, Литвинов был отозван из США и совершенно отстранен от дел. Как это похоже на Сталина, прилежного ученика Макиавелли.

Жизнь Максима Литвинова закончилась в декабре 1951 года. И кто знает, проживи он еще пару лет, не был ли бы он объявлен «врагом народа», разделив трагическую участь своих заместителей по НКИД: Крестинского, Корозана, Стомонякова , а также Лозовского – одного из руководителей еврейского антифашистского комитета, старого большевика, видного дипломата.

Но вернемся к дипломатическим переговорам в предвоенные месяцы 1939 года. Ошибочным было настойчивое стремление советской стороны непременно увязать политическое соглашение трех (Англия, Франция и СССР) с военной конвенцией, на что наши партнеры идти не желали. Пожалуй, в тех условиях достаточно было одной политической декларацией трех государств о готовности действовать сообща в случае германской агрессии, чтобы остановить Гитлера. На это выдвигается такой довод: они отказывались от военной конвенции, чтобы толкнуть Гитлера на Восток, против СССР. Конечно, антисоветизм во многом определял политику Лондона и Парижа, но самоубийственной ее все-таки не делал. Что значит «сговор против СССР» и возможность немецкими руками расправиться с ним. Только одно: полное и безоговорочное владычество Гитлера над всей Европой, что вряд ли входило в расчеты даже тех англо-французских руководителей, которых называли «мюнхенцами».

Очевидная уязвимость нашей позиции в ходе тройственных переговорах проявилась в категорическом требовании зафиксировать право на проход советских войск через территорию Польши и Румынии, против чего категорически возражали поддержанные французами и англичанами Варшава и Бухарест. Они считали: достаточно было одного заверения Советского Союза о готовности оказать помощь в случае нападения на эти страны, и только когда они сами обратятся с просьбой о помощи, а не настаивать на получении права прохода заранее, вызывая этой настойчивостью законные опасения в странах, которым «навязывали» помощь.

Было бы неправильно все сводить к ошибочным действиям и просчетам лишь одной стороны – советской. Предоставим слово такому компетентному свидетелю как Уинстон Черчиль, которого в заведомом желании оправдать советскую внешнюю политику заподозрить нельзя. Вот что он отметил в своих мемуарах о событиях лета 1939 года: «Тот факт, что соглашение (между Германией и СССР) стало возможным, знаменует всю глубину провала английской и французской дипломатии». Как говорится, лучше, точнее не скажешь! 50-летие со дня начала Второй мировой войны с новой силой выдвинуло вопрос, была ли у нас альтернатива пакту с Германией? Был ли он неизбежен? Приведу здесь мнение историка, проф. Дашичева, которое полностью разделяю: «Пакт был неизбежен – при Сталине!»

Конечно, ответственность за развязывание войны лежит в первую очередь на гитлеровской Германии с ее безудержным насилием и ненасытной жаждой завоеваний, но факт тот, что именно Сталин зажег зеленый свет для гитлеровской агрессии. Гитлер отдал приказ атаковать Польшу, то есть привести в исполнение план «Вайс» 31 августа 1939 года – спустя 8 дней после подписания «дьявольского пакта». За свой нейтралитет в европейской войне, которую Сталин помог Гитлеру развязать, Советский союз получал большие отступные: помимо доли в пользу СССР в случае «изменений в принадлежащих польскому государству областях» Германия подтверждала нейтралитет Эстонии, Литвы и Латвии, иными словами обязывалась не вмешиваться в их внутреннее положение и политический статус, как бы они ни менялись, признавала притязания СССР на Бессарабию, давала согласие на переход Карельского перешейка от Финляндии к СССР. (Недаром после подписания советско-германских договоров в августе – сентябре 1939 года были прерваны переговоры с Финляндией об обмене территориями. Молотов с откровенной угрозой заявил финляндскому послу: «Мы, гражданские люди, не достигли никакого прогресса. Теперь будет предоставлено слово солдатам». Это случилось 3-го ноября 1939 года, а 30-го ноября началась война. Кто был ее зачинщиком, нетрудно понять, если исходить из слов Молотова. Очень многое советские люди еще тогда не смогли принять за чистую монету оригинальное сообщение, будто именно Финляндия, все население которой не превышало число жителей одного Ленинграда, спровоцировала войну с СССР, напала на него. Политическое чутье и здравый смысл не подвели их...)

Но планы Сталина шли значительно дальше тех больших территориальных уступок и выгод, на

которые давала согласие Германия. Он, содействуя столкновению Германии с Англией и Францией, рассчитывал на «самоистребление империалистических держав», чтобы в подходящий момент бросить на чашу весов решающий вес и стать вершителем мировых судеб.

Так что соглашения с Германией не были ошибкой Сталина. То был расчет, корыстный и порочный. Тайные замыслы обеих «высоких договаривающихся сторон « были заложены уже в августовском пакте, и ими определялся дальнейший ход событий.

Общность интересов СССР и Германии проявилась в полной мере в канун и в ходе возникновения европейского пожара. О разграничении государственных интересов обеих стран мы уже упоминали.. Еще один многозначительный штрих: во время «польской кампании» вермахта мы разрешили использовать радиостанцию Минска как радиомаяк для наведения самолетов Люфтваффе на польские объекты. В благодарность за это по завершении похода Геринг прислал Ворошилову в подарок самолет.

И еще: совместные парады частей вермахта и Красной Армии в Бресте, Пинске, Львове, Белостоке; 20 сентября состоялись Советско-германские переговоры в Москве по координации действий обеих сторон, каждой, соответственно, в «своей зоне» против «польских банд», как в официальном коммюнике были названы отряды польских патриотов, героически и обреченно сражавшихся за свою отчизну.

Не забудем о нескончаемых наших поставках стратегического сырья, горючего, зерна вплоть до самого последнего часа.

Но все-таки самое главное, что сделал Сталин во имя «дружбы» с Гитлером, это предоставление ему свободы действий на Западе при обеспеченности германского тыла на Востоке.

Гитлер на границе с СССР оставил только 10 дивизий, бросив против французов 136 дивизий. Такое решение сакраментального для германской стратегии вопроса, как избежать войны одновременно на двух фронтах, обеспечило разгром Франции за 44 дня.

До чего дошла внешнеполитическая деятельность СССР при Сталине и Молотове, на что она была способна ввиду того, какое предложение сделал Гитлер Молотову в Берлине в ноябре 1939 года. Поскольку, дескать, крах Англии предрешен, не пора ли нам, сказал фюрер, приступить к разделу британского наследства. «Россия ведь всегда, – добавил он, – стремилась к теплым морям». Ныне предоставилась реальная возможность, но для этого Советскому Союзу лучше всего присоединиться к «Тройственному пакту» (ранее именовавшемуся «Антикоминтерновским». Так, может быть, Молотов с возмущением отверг это провокационное, наглое предложение? Ничего подобного! « Это надо обсудить,» – последовал ответ сталинского наркома.

Что ответ Молотова не был просто дипломатической уверткой или оговоркой, свидетельствует следующий характерный факт. 26 ноября, уже в Москве, Молотов сообщил фон Шулленбергу о согласии советской стороны присоединиться к «Тройственному пакту» на определенных условиях. Они были изложены в 5-ти секретных протоколах и вручены послу, а именно: 1.Cоздание советских военных баз в проливах Босфор и Дарданеллы; 2.Oтказ Японии от ее прав – по Портсмутскому миру – по эксплуатации угля и нефти в Сев.Сахалине; 3. Договор о взаимопомощи с Болгарией (следовательно, и размещение советских войск на ее территории); 4. Признание советской сферы интересов южнее Баку и Батума в сторону Персидского залива; 5. Hаши приоритеты в Финляндии при сокращении, однако, там экономических интересов Германии.

Подходила ли Германия серьезно к выдвинутому ею предложению о присоединении СССР к «Тройственному пакту»? Конечно, нет. Истинной затаенной целью было настроить общественное мнение и лидеров западных стран против СССР в предшествии запланированной уже агрессии против него и обречь Советский Союз на международную изоляцию, исключить возможность создания антигитлеровского фронта.

Не менее важным для берлинских стратегов было внушить советскому партнеру: раз дело заходит так далеко, чуть ли не до сотрудничества в одном блоке, то опасаться столкновения с Германией в ближайшее время не приходится.

Что касается сталинской дипломатии, верная себе, она была не прочь приобрести (даже такой ценой!) ряд новых важных политических и стратегических выгод и преимуществ.

Причем, как мы видим, их объем и размах были столь широки, что человек, который провозгласил: «Не существует никакой морали в международных делах – каждый хватает, что может», – назвал Сталина «беззастенчивым вымогателем».Как и следовало ожидать, по мере приближения «дня Б» Германия утратила интерес к продолжению переговоров на эту тему. 21 июня 1941 года советский посол в Германии Деканозов, не столько дипломат, сколько доверенный сотрудник Берия, тщетно пытался связаться с Риббентропом, чтобы подтвердить согласие Москвы обсудить вопрос о выдвижении нами условий, а так же возражений на самом высоком уровне. Но рехсминистр иностранных дел «опередил» Деканозова, зачитав ему рано утром 22 июня меморандум Гитлера о начале войны.

Вопрос о присоединении к «Тройственному пакту» отпал окончательно.

Что дало нам соглашение от 23 августа? Официальное объяснение известно: оно дало нам передышку почти на два года, мы смогли отодвинуть свои границы далеко на Запад. Понятно, отсрочка позволила многое сделать, но, как выяснилось, далеко не все намеченное. Вдобавок старая граница была разоружена, новую еще не укрепили. Стратегический просчет Сталина относительно возможных сроков войны перечеркнул почти полностью ту отсрочку, что мы получили, заключив пакт.

Что касается передвижки границ, то это, на первый взгляд, принесло положительные результаты. В самом деле, мы не могли не считаться c тeм, что у власти в Варшаве, Таллине, Риге, Каунасе (тогда столицей в Литве был Каунас, а Вильнюс захватили отряды польского генерала Желиговского еще в 1920 году. Только после вступления Литвы в состав СССР как союзной республики ей была нами возвращена ее древняя столица) стоят люди, группировки, партии, классы, глубоко враждебные нам. Но ни пакт Польши с Германией в 1934 г., ни соглашения, заключенные с Берлином лимитрофами, при всей их податливости и заискивании перед Германией, не лишали их стремления сохранять свое государственное существование. Любая из этих стран вряд ли добровольно стала бы проходным двором для германской агрессии. Но в любом случае, чтобы попасть в прибалтийские страны, немцам надо было пройти Польшу. Пример же Польши, оказавшей сопротивление Германии даже после заключения ею августовского пакта с СССР, только подтверждает высказанную выше мысль. Другое дело, каково былo это сопротивление по вине трусливой, капитулянтской польской верхушки, бежавшей из страны, бросившей ее на произвол судьбы.

Следовательно, если, с одной стороны, перемена социально-экономического строя в прибалтийских государствах и вхождение их в состав Советского Союза, с политической точки зрения, было фактом, несомненно, положительным, то, с другой стороны, столь же очевидно, что стратегического выигрыша это нам не дало. Более того, мы проиграли в том, что дали возможность гитлеровской Германии вплотную подойти к нашим границам и использовать вскоре фактор внезапности нападения.

Имея в виду только стратегические моменты, при сохранении старых границ, вторжение Германии в сопредельные страны должно было бы предостеречь, насторожить нас. В этом случае не оставалось бы никаких сомнений в подлинных намерениях ее, и тогда нападение немцев врасплох нас не застало бы, как 22 июня. Имея между собой и гитлеровской Германией предполье, а не общую границу, СССР мог бы чувствовать себя в большей безопасности. Не могу согласиться с мнением тех, кто убежден, что выдвинутые на Западе 250-300 км советские границы, несколько улучшили стратегическое положение нашей страны. Не «улучшили», а ухудшили, дав Германии возможность создать плацдарм в Польше для нападения на СССР

Словом, с какой стороны ни подходи, ответ на вопрос, что дал нам пакт 23 августа, не может быть однозначным. Полученные нами политические выгоды значительно уменьшаются, а может быть, даже сводятся на нет стратегическим ущербом, который мы понесли.

В огромной работе по исправлению недостатков, ошибок и просчетов в нашей жизни мы научились говорить открыто, прямо, гласно. Это очень большое дело. Но почему-то область внешнеполитической деятельности пока остается чаще всего вне свежего критического анализа. По-прежнему, пакт 23 августа официально считается единственно правильным решением в тогдашних действительно сложных и опасных условиях. Американцы говорят: старые привычки умирают с трудом. От устарелых канонов надо избавляться без сожаления. Пора бы, наверное, и к внешнеполитическим акциям СССР применить сказанное с трибуны ХХII съезда партии: «Нужно преодолеть комплекс непогрешимости». Вот именно! В истории не должно быть запретных тем. Иначе это не история.

A вообще: войны, возможно, удалось бы избежать, не будь «тридцать седьмого года», почти поголовного истребления цвета нашей Армии, не будь пакта, которым Гитлер обвел нас вокруг пальца, не было бы не только таких поражений и потерь летом 1941 года, но и может быть, не было бы и самой войны.

А если поставить вопрос шире и для этого мысленно отступить на десяток лет назад от роковой черты, то сам приход Гитлера к власти в 1933 году не был неизбежным, так сказать, предопределенным. Этому в немалой степени способствовали разобщенность германского рабочего класса, отсутствие единства между коммунистической партией Германии и социал-демократической. Сталин называл КПГ и Коминтерн в целом порочащую капитулянтскую, по сути, установку на разрыв с социал-фашистами, как он неизменно называл немецких социал-демократов, и борьбу с ними, а не с нацистами. Только в 1935 году на VII Конгрессе Коминтерна был взят курс на создание единого фронта против фашизма и надвигающейся угрозы войны. Но было уже поздно ...

Добавим, что многие немецкие коммунисты – эмигранты, нашедшие убежище в СССР, стали жертвами сталинских репрессий, а во время нашей «дружбы» с гитлеровской Германией были выданы на расправу гестаповским палачам.

Крутой поворот советской внешней политики в 1939 году породил недоверие к ней в мире, вызвал замешательство и разброд в рядах международного коммунистического движения. Тем более потому, что Коминтерн был принужден одобрить германо-советский пакт и новое направление внешней политики СССР. Как можно было внушить датчанам, бельгийцам или тем же французам, подвергшимся агрессивному нападению вермахта, что для них война с Германией стала справедливой, антифашистской лишь после 22 июня 1941 года, а до того была «империалистической с обеих сторон». Этот силлогизм был непонятен нормальным людям, не воспринявшим сталинской «диалектики». Новый курс нашей политики после 23-го августа привел к тому, что СССР оказался в состоянии если не полной, то, во всяком случае, полуизоляции. И лишь нападение немцев на Советский Союз и героическая борьба нашего народа изменили отношение к СССР и ускорили движение сопротивления в оккупированных Гитлером странах.

Между тем война становилась все ожесточеннее. Хоть наши войска геройски отражали атаки врага, с фронтов поступали неутешительные вести. А мы здесь в тылу (надолго ли Киев был тылом?!) продолжали свою работу с удвоенной, утроенной энергией. Трудно перечислить все воинские части, предприятия, учреждения, сходки киевлян, занятых на оборонительных работах на подступах к своему городу, где мне, как и другим лекторам, пришлось побывать и выступать. Особенно врезалось в память собрание актива Петровского (Подольского) района, состоявшееся в Доме культуры пищевиков (теперь «Славутич»). Там я заменил уже известного читателю лектора Халепо, срочно вызванного на фронт. Чаще всего тогда были не лекции в обычном, «довоенном» понимании, а патриотические выступления с добавлением также сообщений о ходе военных действий и международных новостей. Почему-то в тот раз у пищевиков присутствовали трое или четверо университетских преподавателей, в том числе и заместитель ректора Мовшиц. По окончании они ко мне подошли, сделали немало комплиментов. Но главное – единодушно высказались за то, чтобы я вступил в партию, и выразили готовность дать мне рекомендации.

Общим правилом стало – помогать фронту, приближать своим личным участием победу. Но здесь буду говорить об исключениях из правила... В нашем доме (по Саксаганского) проживала семья Бевзюк. В царское время он – здоровенный мужчина с огромными усищами – был жандармом, после революции – базарным тачечником, отвозившим клиентам тяжелую кладь. И вот его достойная супруга, баба ему под стать, заблаговременно начала среди соседей распространять версии, будто она «фольксдойче». А в последний день моего пребывания в Киеве, когда я в смятении вернулся с улицы, так и не найдя никакого транспорта, чтобы добраться с семьей до вокзала, проходя по двору (а в это время объявили воздушную тревогу, и взоры всех были прикованы к небу, где шел воздушный бой, самолеты производили различные маневры и обстреливали друг друга) услыхал, как новообращенная «фольксдойче» своим громким, почти басом, голосом задавала вопрос: «Це ваши, чи наши?» И поныне не могу себе простить, что не удалось сделать так, чтобы в должном месте ей ответили на этот вопрос...

И еще одно неприятное воспоминание. Когда в тщетных поисках транспорта, я стоял на углу Красноармейской и Саксаганского, общая картина деловой озабоченности и суетливого движения всех видов транспорта – от автомобилей до ручных тележек, как это бывает при эвакуации, перебивалась видом некоторых лиц, насмешливо, со злорадством наблюдавших это оживленное, торопливое движение. Одного или двоих я встречал прежде. Поверите, они вроде бы выросли, развернули плечи, раньше ходили как бы сгорбившись, чтобы быть незаметнее, что ли. Не ошибаюсь, для некоторых наступал «звездный час». Будь они прокляты вместе с теми, чьего прихода они ждали!

Остается совсем немного досказать: вопрос обо мне стоял на государственной комиссии по эвакуации. Председатель, узнав, что я беспартийный, не видел необходимости в моем выезде. Но тут, как мне рассказали впоследствии, слово взял заведующий отделом пропаганды Горкома Яков Пашко (недавно ушедший из жизни). Он разъяснил, что как лектор я известен в городе, и это может стать гибельным для меня. Председатель согласился. Мне сразу же позвонили и предупредили: «Через час быть в эшелоне для эвакуации». Жене больше повезло: выйдя на улицу, она сразу нашла «полуторку», и мы втроем с чемоданом и корзинкой отправились на вокзал.

Тягостное чувство испытывал я. Меня заставляют обстоятельства, созданные разбойничьим нападением злейших врагов — гитлеровцев, покинуть свой родной город, до боли в сердце любимый мною. В моей жизни это была уже вторая эвакуация. Первый раз, в 1915 году, когда германское наступление в Польше приблизило фронт к Киеву. Коммерческий институт, где учился отец, вместе с профессорами и студентами отправился в Саратов, а мы с мамой поехали к бабушке в Кременчуг. Тогда мне было 6 лет, и я иначе воспринимал военные события. Вторая эвакуация была совершенно иной, как иной, невиданной доселе по своему масштабу, характеру и возможным последствиям была война, названная нашим народом «Великой Oтечественной»...

 

ВРЕМЯ, ЛЮДИ, МЫСЛИ

Часть II

Увиденное, пережитое, проделанное

«Земля, хотя и не родная,

Hо памятная навсегда»

(А.Ахматова)

Итак, мы погрузились в товарный вагон, большой, четырехосный, кажется он называется «пульмановским». Но отправление задерживалось и, конечно, никто толком не знал, почему. Впрочем, все понимали, какая нагрузка легла на железнодорожников, и не роптали. Стояли мы всю ночь на Киеве-1 – пассажирском. Одна за другой объявлялись воздушные тревоги. Мы видели вражеские самолеты, перекрещенные лучами наших прожекторов. А те опускали осветительные ракеты, которые своим мертвенно-белым светом поглощали в некоторых местах черноту ночи. Били зенитки, не подпуская к зданию вокзала и путям, где находились десятки составов, гитлеровских воздушных разбойников, мешая им вести прицельную бомбежку.

Ночь прошла тревожно, но без особых происшествий. Наутро тронулись в далекую дорогу — в Актюбинск. В нашем вагоне разместилось 102 человека, считая и детей, понятно. Это сотрудники Академии Наук, Университета, Консерватории. Багаж у пассажиров был самым ограниченным, почти все выехали налегке, да и указание было недвусмысленным: поменьше вещей, нужно вывозить людей. Но не все придерживались этого ограничения. До сих пор помню женщину средних лет, которая заметно выделялась на общем фоне интеллигентных людей своей крикливостью, наглостью и обилием вещей. Помимо чемоданов, корзин, баулов, занявших немалое пространство, она ухитрилась вывезти... фикус . (Да, да, я не преувеличиваю). По дороге oна прицепилась к моему коллеге Тригубову — лектору номер 1 в Киеве: с виду моложавый, здоровый, красивый, он был совершенно слеп. С ним выехала его чтица, ставшая женой. Глянешь на него, он был как будто зрячим, открытые глаза, без признаков слепоты. И эта гадкая женщина пошла «обвинять»: вот, мол, какие здоровяки драпают. Не обошла и меня, тоже поначалу не разобралась... Но и после этого не унималась. Привела ее в чувство, заставив «прикусить язык», и смолкнуть моя жена. Она сказала: «Если ты еще хоть раз позволишь себе нападки на этих людей, мизинца которых ты не стоишь, я тебя прибью.» Это подействовало. Больше я не слышал ее пламенных обличений.

Дорога была тяжелая, утомительная, долгая: от Киева до Пензы мы ехали 8 суток! Но, по счастью, нас не бомбили, хотя и не обошлось без воздушных тревог. Запомнилась стоянка на станции Ромодан. Рядом с нами на путях был товарный поезд, на открытых платформах в ящиках штабелями лежали снаряды, слегка прикрытые еловыми ветками. Соседство особенно неудобное во время налета. Тревога же объявлялась дважды.

Личные обстоятельства (тяжело заболел трехлетний сын) заставили сойти в Пензе, о которой я тогда имел весьма смутное представление. Впрочем, думалось, какая разница: Актюбинск ли, Пенза.

1.Какой увиделась нам Пенза

Первое впечатление – оно возникло на путях Пензы-3, где мы сошли, было весьма благоприятным: перед нами раскинулся зеленый холмистый город, крутизной взбегавший вверх от реки. Своим рельефом он напоминал родной Киев. Кстати, это сходство заметил Илья Эренбург, сам уроженец Киева. Будучи в 1948г. в Пензе, он сказал, что пензенские улицы, как в Киеве, «горбатые».

Тем, кто знает только нынешнюю Пензу с ее широкими проспектами, целыми кварталами новых многоэтажных домов, благоустроенными районами, тенистыми парками, красивыми, ухоженными скверами (даже москвичи завидуют, говоря о скверах на площади Ленина позади Дома Советов, бульваре по ул.Славы), трудно вообразить, что представляла собой она в ту пору. Нет, было немало каменных домов, особенно, конечно, на центральных улицах – Московской, Нагорной, Кирова, Володарской, Бакунина, но все же преобладали деревянные строения или комбинированные: верх каменный, низ деревянный. Асфальта было очень мало, если не считать тротуаров в центре города, а чуть поодаль от него из заменяли узенькие деревянные дорожки-мостки, которые уже в первую военную зиму стараниями окрестных жителей почти полностью пошли на отопление, что, разумеется, увеличивало непролазную грязь осенней и весенней порой.

...Вопоминается характерный эпизод. Пензу посетил член Политбюро, секретарь ЦК ВКП(б) А.А.Андреев. Состоялась встреча с активом. Особый разговор был с руководителями области. Наступил час отъезда. Гость пожелал пройтись пешком до вокзала. Небольшая группа проследовала по Садовой, повернула налево, и на Советской площади высокий гость двинулся прямиком по Володарской. Никто не решился его удержать и изменить направление в сторону Московской. Первый секретарь обкома партии К.А.Морщихин был вне себя от конфуза: процессия почти на каждом шагу буквально спотыкалась – наполовину деревянные мостки по этой улице уже исчезали, зато гвозди остались. Неудивительно, что на углу Нагорной (теперь Кураева) Андреев и сопровождавшие его пересели в машины.

Кто не знает добротных жилых домов по ул.Кирова, прилегающих к центральной площади? Не было самой площади с Домом Советов и этих домов. Вплоть до Суры все пространство (если не считать двухэтажного здания редакции и издательства газеты), хоть и именовалось «Стадион Динамо», представляло собой пустырь. А теперь здесь, по ул.Славы, радует глаз красивый бульвар, по левую сторону которого шеренга благоустроенных домов вплоть до одетой в гранит набережной с символическим Обелиском-Ростком, а справа самая большая пока гостиница «Пенза».

А там, где сейчас почтамт, универмаг, дом быта, раскинулся очень грязный, шумный, но какой-то унылый, неприветливый базар. Его никто не миновал в ту трудную пору. Но приходили чаще всего не с деньгами, а с вещами, прибегая к натуральной форме обмена. Тогда для привлечения к особо тяжелым и срочным работам занятым на них в виде стимула выдавалась изредка бутылка водки. Я не знаю ни одного случая, чтобы ее употребили по прямому назначению. Она обменивалась на хлеб, цена за буханку доходила до 50-70 рублей, а бутылка водки стоила на базаре чуть ли не 700 рублей.

Не было и в помине красивого сквера по Пушкинской и жилых домов по этой улице и пересекающей ее Володарской. Все это пространство пустовало, некогда это место именовалось Хлебная площадь. От тех времен остались т.н.Железные лабазы, которые тянулись почти от Московской до В.Кочетовки (ул.Плеханова).

Сомнительным украшением этих мест было ветхое деревянное сооружение – помещение цирка со специфическим запахом, отнюдь не озонировавшим окружающую атмосферу. Зато сам цирк был знатный, первый русский цирк в стране. Его директор – молодой человек Александр Николаевич Никитин принадлежал к славной династии основателей отечественного цирка. В Москве было два цирка: один, основанный Саломонским , на Цветном бульваре, который недавно вновь открылся после длительной реконструкции, и другой, братьев Петра и Акима Никитиных, находился там, где сейчас Театр сатиры.

Не было многоэтажных жилых домов по Володарской в квартале между Дружинской и Бакунинской. Эта местность, правда, уже не была «трясиной», потрясающее описание которой оставил посетивший в прошлом веке Пензу Н.С.Лесков. И все же пустырь есть пустырь! Не было также Западной поляны, Емкой поляны, Арбеково... Эти названия существовали, но никакого отношения к нынешним, всем известным микрорайонам не имели. Например, Западная поляна – тогда огромный пустырь, если не считать деревянных построек ипподрома и избушки сторожа. Именно здесь, рядом с лесопарком, возник целый городок – первенец пензенских микрорайонов. Или возьмите Арбеково – небольшая деревушка, имевшая печальную славу места, где царские палачи вешали революционных борцов.

...Назавтра после прибытия, а приютил нас сцепщик вагонов Кузнецов, работавший и живший на Пензе-3, он проявил всю щедрость души и сочувствие к людям, попавшим в беду, я явился в горком партии к заведующему отделом пропаганды Николаеву, впоследствии он был первым секретарем Башмаковского РК КП(б). Внимательно рассмотрев мои документы, Николаев уважительно и сочувственно произнес: «С этим у вас все в порядке – диплом с отличием об окончании Киевского университета, справка о прохождении и успешном завершении аспирантуры там же, назначение Наркомпроса на работу, лестная характеристика Киевского Дома пропаганды при горкоме КП(б). Мы готовы хоть сегодня оформить вас лектором горкома. Но что с вами делать? Вы же беспартийный». И тут же изложил следующий план: «Вы будете направлены на работу в СВБ (Союз воинствующих безбожников), но числиться там – чисто номинально. А фактически мы вас используем как лектора-международника. Подойдет?». Я дал согласие, и мы заключили джентльменское соглашение.

Беда была в том, что моя символическая, но все же оплачиваемая служба завершилась с 1 января 1942 года, когда СВБ по тактическим соображениям военного времени был распущен, Я вплоть до апреля того же 1942 года , когда меня пригласили на работу пропагандистом в военный госпиталь номер 1650 (он размещался в Доме крестьянина, там, где сейчас гостиница «Сурa»), я был в течение 3-х месяцев, как говорят, на птичьих правах. Хотя продолжал, конечно, исполнять свои обязанности внештатного лектора горкома. Меня и утвердили на заседании бюро в этом звании.

Между тем, Николаев направил меня в Северный райисполком к его председателю И.М.Пичужкину, и тот предоставил мне комнату в домике по М.Кочетовке, 17, принадлежавшем человеку по виду нелюдимому, суровому, но, как оказалось, обладавшему подлинной интеллигентностью и необычайным тактом, что, увы, не всегда совпадает с дипломом о высшем образовании.

Мне повезло на людей уже в раннюю пору пензенского этапа жизни. С.С.Тамбовцев умел войти в положение и, как мог, старался облегчит моей семье трудности жизни. Хотя и сам испытывал все ее невзгоды. Единственный сын его был на фронте, отец тяжело переживал за него, но никогда не жаловался, не позволял себе расслабляться. Для меня и моих близких С.С.Тамбовцев был выразителем чувств искреннего гостеприимства, оказанного пензяками эвакуированным.

Как всегда бывает, правила знают исключения. Их было немало: не все коренные жители раскрыли свои объятья, иные невзлюбили «выковыриванных», как в просторечии именовался пришлый люд. Но что об этом вспоминать?!

Сейчас трудно представить себе, как исключительно быстро, за какой-нибудь месяц-другой после зловещего утра 22 июня изменилась Пенза.

Законом жизни стала повышенная бдительность. Объектом ее оказался однажды я сам вскоре после приезда. В столовой, где сейчас ресторан «Волга», еще подавали на обед поджарку с картофельным пюре, и поэтому от посетителей отбоя не было. Среди них преобладали только что сошедшие с эшелонов, как водится, в спецовках и тренировочных штанах. На этом фоне мой импортный костюм, совсем еще новехонький, производил странное впечатление. И своим вниманием меня не обошли те, кому положено «смотреть в оба».

Уже тогда на память мне пришли слова поэта: «Какая смесь одежд и лиц, племен, наречий, cостояний!» Если под «состоянием» иметь в виду не имущественное положение или сословную принадлежность, а моральный дух, психологический настрой, то поначалу, будем откровенны, преобладали какая-то растерянность, замешательство, подавленность. Действительность так расходилась с представлениями о войне, возникшими под влиянием мажорных установок – «воевать будем на чужой территории, «малой кровью», подхваченных поэтами-песенниками, кинофильмами, повестями и романами типа шпановского «Первого удара», ставшего печальным примером неуемного шапкозакидательства и хвастовства.

Вообще не трудности сурового военного быта определяли общественное настроение в городе, а положение на фронтах, хотя о бытовых неудобствах, недоедании разговоры велись, а как же иначе? В первый период войны, когда нашим войскам приходилось отступать, сдавая врагу города, это воспринималось невероятно болезненно... Вспоминается необычно холодное сентябрьское утро 1941 года и печально-строгий голос московского диктора: «После тяжелых, упорных боев наши войска оставили город Киев...» Положение на фронте не внушало надежд, а все-таки тяжкая весть ударила в самое сердце: за всю войну не было боли сильнее, утраты горше, и это полностью осознали, прочувствовали жители Пензы.

Вскоре были еще дни, усилившие какую-то неуверенность, вызвавшие опасения, тревогу. Речь идет о «генеральном наступлении» гитлеровцев на Москву. Люди с волнением следили за сводками и сообщениями о положении вокруг столицы. Тревога поднялась еще больше, когда однажды – это было 17-20 октября – пензяки увидели колонны грузовиков, растянувшиеся по ул. Горького в несколько рядов от Татарского моста вплоть до Московской. То были эвакуированные москвичи. Следует добавить, что агенты абвера распространяли панические слухи. Их ловили, обезвреживали. С каким облегчением, патриотическим подъемом встретили жители Пензы, как и все советские люди, известие о разгроме немецко-фашистских войск под Москвой. Вот была радость!

Еще раз беспокойство и тревога вошли в души людей летом и осенью 1942 года. У всех на устах было одно слово «Сталинград». Сдержим ли, сдадим ли, сумеем ли разбить, отбросить, уничтожить? Лекторам и докладчикам приходилось напрягать все силы, отыскивать убедительные доводы, чтобы внушать людям спокойствие, уверенность, добиваться, чтобы не опускались руки. Поверьте, это было нелегко... Тогда, летом 1942 года, как точно выразился Илья Эренбург, «все мешалось: геройство и оцепенение, духовный рост и жестокий быт».

A вот бои на Курской дуге, могу свидетельствовать, несмотря на их небывалый размах и ожесточенность, вызвали совершенно другой резонанс. Народ почувствовал, осознал, что судьба войны в корне изменилась, что дело пошло на лад, что теперь только вопрос времени, когда захватчики будут изгнаны с родной земли и добиты на своей территории, там, откуда агрессивная война началась. Будет впереди еще много испытаний, но наша возьмет!

Если проследить боевой путь наших земляков-воинов, частицы Советских Вооруженных Сил, то он начался в ночь на 22 июня от пограничной заставы № 9 в Бресте, которой командовал лейтенант Андрей Кижеватов, посмертно удостоенный высшего воинского отличия – звания Героя Советского Союза, и пролегал через все невзгоды, трудности, жертвы и потери и в конце концов завершился в поверженном Берлине. Здесь, на стенах рейхстага, последнего оплота отчаянного, но безнадежного сопротивления гитлеровцев, рядом с сотнями других подписей и надписей была и

такая: «А мы – из Пензы». В этих словах слились патриотическая радость, заслуженная гордость, чувство собственного достоинства. Пензенский край дал Родине 220 Героев Советского Союза, а двое наших земляков – Маршал Советского Союза Н.И.Крылов и генерал-лейтенант В.А.Глазунов заслужили это звание дважды!

  1. Трудовой подвиг Пензы

После первых, увы, несбывшихся ожиданий, что Красная Армия вот-вот отбросит наглых агрессоров и покончит с ними на их территории, после кратковременной надежды, что бои будут недолгими, люди очень скоро осознали, что предстоит война длительная, жестокая, что буквально от каждого теперь зависит ее исход, судьба Отечества, и втянулись в тихую в борьбу с ненавистным врагом, и делали это, что называется, на совесть. А работать было где. На базе прежних, преимущественно маленьких предприятий развертывались эвакуированные с Украины, а затем из центральных районов страны заводы, фабрики, учреждения. В Пензе и области разместились Харьковский завод им. Шевченко, Кировоградский завод сельскохозяйственных машин, Запорожский комбайновый завод, Oрловские предприятия и другие. На голом месте возникли крупные объекты, как, например, Белинскосельмаш. Расширились, а главное, совершенно преобразились старые заводы и фабрики.

Как быстро изменился профиль пензенский предприятий! Прежние названия сохранились (они всегда и всюду устойчивы в словесном обиходе коренных жителей): галетная фабрика, мебельная фабрика, велозавод, часовой... Но они перешли на выпуск оружия и боеприпасов. Слова призывa партии: «Все для фронта, все для победы!» были восприняты всей душой, всем существом советскими гражданами, где бы они ни находились, конечно, и в Пензе.

...Вспоминается примечательный эпизод. Как-то пришлось (это было в ноябре 1941 г.) выступать на одном предприятии, которое до войны занималось сугубо мирными делами. Рассказывал о неожиданном для врага появлении в наших войсках невиданной ранее боевой техники. Речь шла о гвардейских минометах РС, ласково названных фронтовиками «Катюшами», очевидно, в связи с тем, что они маркировались буквой «К» по названию одного из московских предприятий, перешедшего на выпуск РС, вдобавок напоминая этим «К» ставшую всенародно любимой песню. Естественно, говорил о первом ударе под Оршей в июле 1941г., который вызвал панику среди гитлеровцев, о подвиге батареи капитана Флёрова. По ходу выступления заметил, как многозначительно, с улыбкой переглянулись директор и главный инженер, присутствовавшие на лекции. Позже, со слов бывшего главного инженера, стало ясно значение взглядов, которыми они обменялись: завод поставлял для «Катюш» реактивное топливо. Уже тогда, в первый период войны, можно было безошибочно определить, сколь весом вклад Пензы в снабжение армии военной техникой, многими видами оружия и снаряжения.

Все старались, но особо надо выделить велозавод и часовой.

Завод имени Фрунзе ведет свою родословную с 1916 года, когда в Пензу из Петрограда был эвакуирован трубочный завод (он выпускал артиллерийские прицельные трубки). Разместился он в захудалом помещении бывшего винного склада. Рос, мужал завод. Начал вместе с Харьковским создавать первые советские велосипеды, стал признанным питомником пензенских кадров. Старожилы Пензы чаще всего выходцы из этого самого крупного предприятия города.

Славен трудовой подвиг велозаводцев. Особое значение имел патриотический почин молодежной фронтовой бригады во главе с бригадиром, тогда еще подростком Анатолием Кругловым. Ей присвоили почетное название – «имени Александра Матросова». Ее начинание было подхвачено на других предприятиях, далеко за пределами Пензы. Свои «Василь Васильичи», как в известной песенке, были повсюду, были они и на велозаводе. В книге воспоминаний А.Круглова «Признание» ведется правдивый, бесхитростный рассказ о тогдашней заводской жизни. Ох, как трудна она была! Завод совершенно не отапливался. Уголь был, как говорится, на вес золота, его расходовали только для того, чтобы поддерживать работу электростанции. Холод был зверский. Больше всех страдали рабочие автоматных участков, одежда у них, пропитанная маслом, мокрая, от мороза коробом стояла. Вдобавок люди жили впроголодь.

Однажды ночью на завод прибыл первый секретарь обкома ВКП(б) К.А.Морщинин. Мастер смены Бундин на вопрос, как выполняется задания, показал глазами на подростка Леню Окунева, который как раз в это время деловито нагромождал пустые ящики, один на другой, чтобы дотянуться до суппорта автомата: вот, мол, с кем приходится работать... (Удивляться нечему: с завода на войну ушли две тысячи кадровых рабочих – на смену им пришли подростки). Секретарь обкома покачал головой, подошел к Лене и по-отцовски потрепал его по всклокоченным кудрям. А, пройдя немного по цеху, обнаружили в уголке заснувшего парнишку. Мастер строго заметил ему, что в рабочее время спать не полагается. «В моем возрасте все в это время спят», – ответил паренек. Морщинин остановил Бундина, когда тот попытался дать нагоняй «провинившемуся».

Вскоре К.А.Морщинин, выступая на активе, на этих примерах очень эмоционально, как настоящий оратор, показал подлинно всенародный характер трудовых усилий советских людей, подпиравших своим плечом наших воинов на фронте. Поистине, время трудностей и вдохновения! Измученный усталостью и недоеданием, советский народ в тылу совершил чудо – это был трудовой подвиг, равного которому история не знает.

Завод имени Фрунзе был награжден Орденом Ленина, а теперь на его знамени красуется и орден Октябрьской революции. Достойно проявил себя коллектив часового завода. Недаром он был награжден орденом Отечественной войны I степени и получил на вечное хранение переходящее знамя ГКО. Приятно добавить, что часовой завод в 1971 году был удостоен высокой награды – ордена Ленина.

Встречи с ветеранами этих предприятий, руководителями, партийными работниками, инженерами – в памяти на все оставшуюся жизнь. Вспоминается всегда ровный в обращении, спокойный Евгений Иванович Бутузов, сперва секретарь парткома велозавода, потом парторг ЦК, а затем, после работы в Куйбышеве, директор. Хорошо помню Степанова, Киселева, Вахтанга Павловича Джанполадова, в разное время возглавлявших это предприятие. Был дружен с моими соседями по так называемому «немецкому дому» Александром Ивановичем Лакейкиным, .С.Сайковым. Самую хорошую память о себе оставил Иван Николаевич Подложенов, с которым познакомился в 1941 г., когда он был заместителем секретаря парткома велозавода. А на часовом знавал директоров: Семена Абрамовича Цофина, Виктора Николаевича Скорнякова, заместителя директора Зиновия Львовича Березкина, хозяйственников такого уровня, о которых обычно говорят «цены им нет!» Много и полезно трудились знакомые мне директора заводов .И.Муратов, В.В.Калошин и другие.

Мне часто приходилось выступать в цехах обоих заводов (впрочем, как и на других предприятиях). А одно время вел 50-часовой семинар для руководящих работников велозавода по истории международных отношений. Такой же семинар затем был проведен в более широких рамках всего Заводского (теперь Октябрьского) района. Но наиболее всего запомнились два выступления в Большом зале прекрасного Дворца культуры имени Кирова, что при велозаводе.

Впервые вышел на его трибуну приблизительно через две или три недели после захвата немцами Киева. Директор объявил: «Доклад о международном положении сделает аспирант Киевского университета...» В зале раздались бурные аплодисменты. Даже при самом богатом воображении не мог бы я приписать это себе: меня никто не знал и аспирантом вдобавок я уже не был, о чем, познакомившись с директором, я ему рассказал. Но я сразу понял, почему ведущий представил меня так, а публика горячо приняла. Это было знаком солидарности с попавшим в беду Киевом, глубокого сочувствия «матери городов русских», выражением братства и единства народов СССР. Как же меня растрогали, взволновали эти добрые чувства собравшихся!

Не могу не рассказать еще об одном выступлении там же, но в совершенно иных условиях. Это было 27 июля 1944 г., когда наши войска добивали немцев на советской территории и должны были не сегодня-завтра выйти на государственную границу. Еще дома прослушах приказ Верховного Главнокомандующего об освобождении Белостока. Тогда такие приказы объявлялись чуть ли не ежедневно, но будничным явлением не стали: каждый воспринимался с душевной радостью и подъемом. Лекция началась и вскоре мне подали записку: «Передан приказ об освобождении Станислава (теперь Ивано-Франковск)». Зачитал записку, в зале буря аплодисментов. Затем, по ходу лекции, новая записка: «Oсвобожден Даугавпилс». Я снова объявляю – в зале овация. Когда уже отвечал на вопросы, мне подали еще одну записку: «Львов – наш!» В зале – нечто невообразимое!

То была самая удачная лекция за полвека моей пропагандистской работы. Я не заблуждаюсь: весь успех принадлежал нашим доблестным воинам, громившим подлого врага. Но и этот приказ в тот день был не последним. Уже поздно вечером Левитан зачитал еще один – об освобождении г.Шауляй. Знаменательный день 5 приказов!

Но в этой захватывающей истории есть продолжение. Спустя две недели я прибыл в Москву в командировку. В свободный вечер направился в сад «Эрмитаж». На эстраде выступал Аркадий Райкин. «Знаете, – рассказывал артист, – есть у меня друг – достойный, солидный человек, непьющий, как говорится, самостоятельный мужик. Но вот со времени первых приказов в честь освобождения Курска и Орла завел он порядок – наливать стопочку и осушать ее в честь очередного виновника торжества. Например, «За ваше здоровье, Константин Константинович Рокоссовский, или, скажем Николай Федорович Ватутин...» На днях заглянул к нему и что же вижу? Мой степенный друг едва ходит, держась за стену, радостно приговаривая: «Если так и дальше, дай бог, пройдет, совсем сопьюсь». То был незабываемый день «5-ти приказов!»

Не будем с высоты сегодняшнего дня, когда в стране повелась бескомпромиссная борьба против пьянства и алкоголизма, относиться слишком строго к этой репризе и ее вымышленному, но, право, симпатичному герою.

  1. Пензенские встречи

В Пензе нашли кров и теплую заботу, насколько позволяли ограниченные условия того времени, многие культурные учреждения. Упомяну несколько из них. Из Спасского-Лутовинова, Орловской области, был эвакуирован мемориальный музей И.С.Тургенева. Его директор Ермак оказался настоящим подвижником. Правда героическая фамилия никак не соответствовала внешности этого человека: маленького роста, худощавый. Но какой силы воли, упорством, настойчивостью, преданностью своему долгу обладал он! Без всякого преувеличения говоря, если бы не Ермак, музейные ценности были бы для потомков безвозвратно потеряны.

Вообразите, какая невероятная напряженность была на железных дорогах: за короткий срок свыше 1,5 тысяч одних крупных предприятий были эвакуированы на Восток, больше миллиона вагонов были этим заняты. А встречные перевозки на фронт! Не умаляя нисколько великой заслуги директора музея, скажем доброе слово и о патриотических чувствах военных комендантов и других лиц, ведавших на транспорте вопросами эвакуации и сообщений. Уважение к памяти великого русского писателя сделало свое дело, обеспечило невероятно трудное, но, по счастью, закончившееся благополучно путешествие. Все сохранил Ермак, включая и знаменитый «самосон», как называл Тургенев свой старый диван, на котором любил проводить послеобеденный отдых. «Как, — возмутился по дороге один из начальников, — и эту рухлядь тоже вывозить?» «Побойтесь бога, — воскликнул Ермак, — ведь это же «самосон». Словом, вопрос был решен, и «самосон» уцелел. Я его видел и не удержался от искушения посидеть на нем... Тургеневский музей разместился в здании Краеведческого музея, покуда не освободили Орел в августе 1943 года.

С группой рабочих, ИТР и частью оборудования в Пензу прибыл, когда танки Гудериана прорвались к Орлу, директор одного из тамошних предприятий, Николай Дмитриевич Павлов. Вскоре он стал директором крупного завода в Пензе, а затем был избран мэром города. Это был живой, активный, очень остроумный человек. Вспоминается его выступление на городском активе, в особенности слова Павлова: неудивительно, мол, что Салтыков-Щедрин на пензенском материале написал несколько очерков в сборнике «Помпадуры и помпадурши». Удивляет другое: как персонажи великого сатирика дожили до наших дней и иные даже занимают ответственные посты... Резонанс был широким и неоднозначным: не всем, разумеется, понравилось это.

Добавлю, что, помимо названных черт и свойств личности Павлова, этот человек был отзывчивым, чутким, добрым. В его семье проживала удочеренная девочка из детского дома. Когда другая девочка, 15-летняя Зоя, оставшись круглой сиротой, пошла на завод к Павлову, тронутый ее бедой, Николай Дмитриевич решительно предложил Зое войти в его семью. Но Зоя не могла согласиться: на ее руках был маленький братик и сестренка. Зоя выросла на заводе, она многим обязана Павлову. А как она работала, убедительно говорят полученные ею награды – орден Ленина и «Знак Почета».

Зоя вышла замуж, и в семье Михаила Константиновича и Зои Ивановны Ластухиных родился сын Владислав. Военный летчик І класса, капитан Владислав Ластухин, выполняя воинский долг, недавно погиб в Афганистане. Посмертно награжден орденом Красного Знамени. Ему посвящен очерк в «Красной Звезде». Такова связь времен, эстафета поколений...

В Пензе в самом начале войны были приняты литовские деятели литературы и искусства, правительство Литвы. Здесь были Антанас Венцлова, Лядас Гира, Костас Корсакас, известная поэтесса («литовский соловей») Саломея Нерис. Бывал, постоянно живший и работавший в Никольске, Эдуардас Межелайтис. Меня представилa им зав.парткабинетом горкома ВКП(б) Бардонайте, жена партийного руководителя Литвы А.Снечкуса. Сам он недолго пробыл в Пензе, а затем был в штабе партизанского движения в г.Душкино, в Подмосковье. (И сейчас корпус санатория где размещался штаб, называют «Партизанским»).

Это знакомство состоялось перед лекцией о международном положении в первых числах октября 1941 г., с которой я выступил в лекционном зале парткабинета. Он занимал тогда особняк богача Кузнецова по Московской улице. Очевидно, Бардонайте лестно отозвалась обо мне, так как вся литовская колония дружно пришла в тот день. Надежды их, увы, не оправдались. Лекция не получилась, была сухой, без эмоционального накала. Сам почувствовал это, да и у Бардонайте чересчур грустные были глаза.

Еще тогда, размышляя, как же получилась эта неустойка, пришел к определенному выводу. Все дело в том, что, готовясь к лекции, я совершил вновь «киевскую ошибку», слишком подробно, почти текстуально изложил на бумаге свое предстоящее выступление, взял текст с собой на лекцию и оказался прикованным к нему, часто заглядывая, живая связь с аудиторией отсутствовала. Тут уж не до экспромтов и удачных находок, которые возникают, когда ты раскован. Но нет худа без добра: с той поры дал зарок — готовиться надо по-прежнему тщательно, добросовестно, всесторонне. Но фиксировать на листке, который кладешь на трибуне перед собой, только главные пункты, отдельные цифры или цитаты. Во всем остальном действовать самостоятельно, полагаясь на свою память.

Правда, на первых порах такая манера выступления у некоторых моих коллег – ревнителей старины – вызывала возражение и даже осуждение. Ведь в те времена ораторы не отрывались от шпаргалок, это считалось привычным и даже чуть ли не обязательным. Сегодня такой подход может вызвать лишь снисходительную улыбку: какой же лектор читает теперь по тексту? Но тогда, поверьте, было не до улыбок. Не без усилий и издержек удалось отстоять творческий подход к лекции. У нас еще будет возможность подробнее поговорить о некоторых насущных проблемах лекторского дела. Ограничусь пока одним высказыванием академика И.К.Кикоина, ныне покойного: «Счастливая способность нестандартно мыслить – необходимое условие творчества». А лекционная деятельность – это тоже творчество, хотя вроде бы ничего не изобретаешь, не выдумываешь. Но ведь надо кому-то же известные истины популярно, доходчиво излагать, да так, чтобы овладеть сознанием и чувствами слушателей, дать им возможность многое самостоятельно додумать. Так разве это возможно, если сам стандартно мыслишь и вдобавок читаешь по тексту?!

...Памятная встреча с преподавателями и воспитанниками школы одаренных ребят при Московской консерватории, которая слилась с прославленной Одесской школой имени Столярского (а из ее стен вышли такие виртуозы, как Эмиль Гилельс и Давид Ойстрах) произошла 8 марта 1942 г. Дело было так. Меня пригласили к первому секретарю Омского райкома партии товарищу Москвичевой. Она попросила выступить с докладом о военно-политическом положении перед коллективом Объединенной музыкальной школы, эвакуированной в Пензу. Кстати, Москвичева была женой первого секретаря обкома партии А.Ф.Кабанова, но никогда ничем – по общему мнению – этого не подчеркивала, этим не выделялась, была сама собой и пользовалась большим уважением.

До начала оставалось что-то около часа. Москвичева выразила желание присутствовать на докладе. Просмотрел свежие газеты. На глаза попалась «Правда» со статьей П.Лидова «Tаня». Это был потрясающе волнующий рассказ о подвиге Зои Космодемьянской. По дороге в Худоественное училище, где разместилась музыкальная школа, Москвичева одобрила мое решение отойти от привычного тогда изложения материала, посвятив большую часть выступления русским женщинам. К тому же это было тем более уместно, что отмечался Международный женский день 8 марта.

Говорил о верности и мужестве Ярославны, о самоотверженности и преданности долгу жен декабристов – Екатерины Трубецкой, Марии Волконской, Натальи Фонвизиной, послужившей, как считают, прототипом пушкинской Татьяны, Полины Анненковой (Гебль), о пламенных pеволюционных борцах против самодержавия – Софье Перовской, Вере Фигнер, о славной плеяде героических большевичек – Александре Коллонтай, Елене Стасовой, Розалии Землячке, Ларисе Рейснер, ставшей прообразом Комиссара в «Оптимистической трагедии», Марии Ульяновой, Надежде Константиновне Крупской. Закончил бессмертным подвигом «Тани» и кратким обзором военно-политического положения.

Не забыть, как реагировала аудитория, слушая волнующий рассказ о «Тане». Видел слезы на глазах у ребят и многое повидавших на своем веку почтенных музыкальных деятелей. Да и сам, признаться, держался из последних сил.

Москвичева после доклада поспешила в райком, а меня еще долго расспрашивали, потом угостили чаем, а в заключение двое или трое учеников сыграли на рояле.

Стоял поздний морозный вечер. На улицах сплошная тьма, было очень скользко, транспорта – никакого. «Нет, одного мы вас не отпустим», – решительно заявил профессор Моcтрас, который вел собрание. И вместе со мной отправились в путь четверо ребят, поддерживая с обеих сторон. Дорога была не близкая. Перезнакомились. Один из провожатых, на вид лет 15–16, на мой вопрос, какую музыкальную специальность он избрал, просто ответил: «Я – скрипач». «Как же тебя зовут?» Последовал ответ: «Леня Коган». Мог ли я тогда представить себе, что в недалеком будущем этот мальчик станет великим музыкантом, который приобретет мировую известность и славу?

Много интересных и видных людей жили и работали тогда в Пензе: московский художник П.И.Котов, старый заслуженный партиец Иван Андреевич Куликов, директор ленинградского Гипрогора, ставший начальником главка Наркомата минометного вооружения, размещавшегося по Володарской, где находится машиностроительный техникум, крупный столичный адвокат Коммодов, выступавший на нескольких процессах 30-х годов, народная артистка Рождественская, ленинградский архитектор Занин, видные специалисты-врачи, укрепившие медперсонал военных госпиталей.

Познакомился я в Кузнецке с эвакуированным из Ленинграда директором небольшого местного предприятия Спиридоновым. Встреча эта запомнилась мне потому, что я впервые с его слов узнал подробности о трагедии ленинградской блокады... В последующие годы Спиридонов, вернувшись в Ленинград, занял пост первого секретаря обкома партии, а после этого был председателем Совета Союза Верховного Совета СССР.

Незабываемы встречи, самые неожиданные, возможные только в военную пору, и поэтому особенно трогательные.

...Осень 1943 г. Мне поручено провести лекцию в Управлении дороги Москва-Куйбышев, находилось оно в только что построенном здании по ул.М.Горького, почти рядом со старым помещением телефонной станции, что на углу ул.Кирова. Как же обрадовался я, узнав, что все это Управление почти целиком укомплектовано из сотрудников Ушосдора УССР, которое до войны помещалось на Б.Терещенковской (теперь им.Репина) улице. Обрадовался, хотя воспоминания о встрече в Киеве не были слишком розовыми. Весной 1940 г. по путевке Киевского горкома КП(б)У явился в это учреждение. «Как, – недовольно обронил секретарь партбюро, – мы же просили Тригубова». (Это был самый популярный в Киеве лектор). Говорю: «Я этого не знал и выполнил задание горкома. Если у вас есть возражения, позвоните в горком». Что он и сделал. Разговор был, судя по его репликам, острым. В конце концов он передал мне трубку. Узнал знакомый голос Лидии Яковлевны Гуревич, ведавшей лекционными делами. При встрече со мной спустя два дня она рассказала, что секретарю было сказано: «У нас лекционное бюро, а не концертное, где можно персонально заказывать любимых артистов: Вадима Козина, Тамару Церетели или Изабеллу Юрьеву. Мы послали к вам лектора, который, по нашему мнению, может вас удовлетворить. Если вы откажете ему; других лекторов мы больше вам не дадим, а через месяц-другой поставим на бюро горкома вопрос о состоянии лекционной пропаганды в Ушосдоре».

Мне же тогда по телефону она сказала: «Сложилась неприятная ситуация. Мы не обязываем вас выступать. Поступайте, как сочтете нужным». Кажется, вполне ясно: можно ретироваться. Но на меня нашло упрямство: отступить, признать себя побежденным? Нет уж! Надо утереть нос невеже-секретарю. К тому же я располагал интересным материалом и был уверен, что он «пройдет», произведет впечатление. «Буду выступать», – заявил я секретарю. Тот с недовольной миной на лице повел меня в зал. Без ложной скромности, но и без хвастливого преувеличения скажу: лекция вызвала интерес, прошла без сучка и задоринки, как говорится в таких случаях, – «на высоком уровне». До сих пор, вспоминая этот случай, не перестаю удивляться, как все же решился выступить, не убоялся «на нервной почве» сорваться. Добавлю: через три недели Ушосдор сделал персональную заявку на меня. «Нет, уж дудки, туда я больше не ходок». Меня поняли и не настаивали.

И все-таки пришлось встретиться! Учитывая все случившееся, общую беду, эта встреча с моими слушателями той «знаменитой» лекции была по-настоящему волнующей. Как встретили, как слушали, как проводили! Рукопожатия, улыбки, слезы... Никогда не забуду этого!

Были еще встречи в Пензе с бывшими киевлянами. Среди них Франц Людвигович Хомич, крупный юрист, ответственный работник республиканской прокуратуры в Киеве, а затем один из pуководителей юстиции в Пензе. Он помнил мое выступление в лекционном зале Музея Ленина (лектор в своей работе не раз попадает в сложное положение. Так было со мной, в частности, на публичной лекции в Киеве накануне войны. Нелегко мне тогда пришлось. Но об этом уже шла речь в первой части воспоминаний).

...С весьма щекотливой для лектора ситуацией я столкнулся много позже в Пензе. Это было в субботу, 3 ноября 1956 года. Читатель сейчас поймет, почему так крепко врезалась в память эта дата. Я выступал в актовом зале сельскохозяйственного института в Ахунах. Слушатели – преподаватели и студенты. Получаю записку. Она у меня сохранилась, привожу ее подлинный текст: «Не считаете ли Вы, что премьер-министр Венгрии Надь ведет предательскую политику по отношению к социалистическим завоеваниям венгерского народа?» И подпись. Вопрос, что называется, без обиняков, в лоб. Замечу при этом, что газеты, излагая факты, не давали ни разу оценки действий тогдашнего венгерского руководства.

Сам я всегда и неизменно отвергал и осуждал всяческую отсебятину, понимая строго свой долг лектора. Не бывает обстоятельств, когда отмалчиваться нельзя, когда лектор должен брать ответственность на себя. Перечислив все, что произошло в Венгрии за последние недели, приведя факты: объявление о выходе Венгрии из Варшавского договора, провозглашение нейтралитета, формирование коалиционного правительства с участием отпетых противников социализма, обращение за помощью к Западу, – решительно, без колебаний заявил: «Это разрыв с принципом пролетарского интернационализма, отказ от диктатуры пролетариата, измена социализму». Ответ вызвал полное сочувствие и одобрение аудитории.

Уверенность-уверенностью, но на душе, признаюсь, было не очень спокойно. И вот на следующий день, воскресенье, 4 ноября в 13 час. сообщение по радио: «В последний час. Наши войска вступили в Венгрию. Имре Надь арестован. Создано рабоче-крестьянское правительство во главе с Яношем Кадаром». Мой ответ на этот вопрос соответствовал тогдашнему пониманию интернационального долга с проведением в случае необходимости акций военного характера для «подавления контрреволюции». Сейчас я бы так не ответил.

...Вспоминается еще один эпизод: в начале августа 1942 г. через Пензу проследовали моряки из-под Севастополя. Они направлялись в глубокий тыл для переформирования. Эти люди за 250 дней героической обороны прошли через такие испытания, что по сравнению с ними все 9 кругов Дантова ада могут сойти за детскую забаву. Моряки задержались в городе на двое суток. Скажу без утайки: вели они себя далеко не как институтки. Но местные жители, отдадим им должное, понимая моральное состояние моряков, все пережитое ими, снисходительно, без гнева отнеслись к их поведению. Мне пришлось выступить перед этим отрядом, ибо здесь были вперемешку военные моряки с различных кораблей, флотских экипажей, береговых батарей. Командир этой части – назовем ее так – капитан 2-го ранга сказал мне: «Вы сами видите, каковы сегодняшние ваши слушатели. Я ни за что не ручаюсь. Все зависит от вас». Предисловие, согласитесь, не очень утешительное. Но что поделать?

Доклад прошел живо и интересно. Да простится мне эта самохарактеристика. Слушали, правда не сразу, внимательно и спокойно. Потом обcтупили, пошли вопросы, некоторые очень заковыристые, затем воспоминания о героических буднях Севастополя, когда не без волнения слушал уже я. Прощаясь, кавторанг с широкой улыбкой произнес: «Вы совершили маленькое чудо». Не сочтите это за нескромность, я был по-настоящему рад: ведь так мало было в ту пору поводов для радостей...

А как трудно приходилось всем в тылу (не говоря уже, конечно, о грозовых днях на фронте – их было 1418!), судите на таком примере. Закончилось очередное выступление по заданию горкома партии тем же летом 1942 г. на агитпункте Пензы-1 для воинов, следующих на фронт. Вместе с военным комендантом направился в его кабинет на 2-м этаже старого здания вокзала. И здесь все поплыло перед глазами, комната завертелась, и я потерял сознание. Когда очнулся, увидел хлопотавшего надо мной человека в белом халате и услыхал обращенные к коменданту слова: «Ничего страшного, типичный голодный обморок». Врач ушел, а комендант сразу повел меня (впервые за все время знакомства) на продпункт. Читатель, не вздумай упрекать меня в намерении расписывать какие-то особые доблести. Мы говорим о приметах времени: в таком положении были почти все – на предприятиях, в учреждениях, на колхозных полях. Лекторы не составляли исключения. Сказав «в таком положении были почти все», я в виде исключения имею в виду жуликов и мерзавцев, которые и войну использовали для наживы, обогащения, «сладкой жизни». Суровы были наказания пойманным за руку. Не менее суров был приговор людской, общественного мнения.

Вскользь упоминалось уже, что жилые кварталы по Володарской и частично по Московской чуть ли не до сквера на Бакунинской были пустырем. Но одно время здесь находился лагерь для заключенных. Однажды, поздней осенью 1941 г., выступал там для офицеров охраны. Обратил внимание на умное, сосредоточенное лицо одного слушателя, чьи споротые петлицы и армейская гимнастерка обнаруживали в нем бывшего военного. Он активно слушал, в том смысле, что имел собственное суждение по тем или иным вопросам, а также о содержании и форме выступления. По всему чувствовалось, что это думающий, интеллигентный человек. Так оно и оказалось. Полковник, начальник лагеря, разъяснил мне, что это бывший комкор Кособуccкий, который не сумел собрать в кулак разрозненные наши части, отступавшие из Прибалтики к реке Луге. Попал под военный трибунал и был осужден к 8 годам «за преступное невыполнение приказов командования, граничащее с изменой». В лагере к нему относились хорошо, понимая, что в таком положении мог оказаться любой. В виде исключения ему позволили присутствовать на лекции. Мне сказали, что он во все инстанции, самые высокие даже, обращался с просьбой послать на фронт рядовым, чтобы искупить свою вину.

Почувствовав, что говорят о нем, бывший комкор (это сейчас как генерал-полковник!) подошел, как положено, получив разрешение обратиться к лектору. Его просьба заключалась в том, чтобы с моей помощью заполучить комплект «Красной Звезды», постоянным читателем которой он был добрых пятнадцать лет, а в лагере ее не получали. Я выполнил его просьбу. Через некоторое время встретил знакомого полковника и тот рассказал, что Москва удовлетворила ходатайство Кособусского: он был освобожден и направлен в Действующую армию. А в 1943 г. в одном из приказов Верховного Главнокомандующего объявлялась благодарность «частям генерал-майора Кособусского». Как же радовался я, хотя не имел подтверждения, что это тот самый бывший комкор. Но совпадения, наверное, быть не могло: фамилия уж очень редкая...

  1. Традиции и новь

Каков же был духовный облик Пензы, общественно-политическая атмосфера в этом городе, или, как принято ныне говорить, моральный климат? Пытался по-своему ответить на поставленный вопрос баловавшийся стихами купец Иванисов. Говорят, o дореволюционной Пензе, он дал такую характеристику:

«Семь гостиниц с нумерами, постоялых сто дворов, десять складов с питиями и сто двадцать кабаков». Это было? Было. Но не только это. Вот чего Ивачисов не видел, не знал, не понял или не хотел понять. Такова его, Иванисова, «кочка зрения».

Да, в городе ощущался налет провинциализма. Вместе с тем на Пензу, ее жителей оказывали большое влияние революционные традиции, творчество великих писателей-земляков, достижения в сферах науки, образования, медицины, театра, искусства, общественной деятельности людей, связанных с Пензой рождением, работой, успехами, ставшими достоянием не только их родного города, всей страны.

Поначалу мне показалось, что в Пензе, впрочем, как и в каждом небольшом городе, старожилы любят похвалиться знатными земляками. Но стоило познакомиться ближе с положением вещей, вникнуть глубже, как стало ясно, что дело не просто в желании проибщиться к чужим былым заслугам. Речь идет о большем – о славных традициях, об эстафете поколений, об умении пензяков чтить светлые страницы прошлого родного города, воздавать хвалу и честь тем, кто заслужил почести своими непреходящими делами, продолжать и приумножать их достояние.

Трудно назвать другой город или край, кроме столиц, разумеется, которые дали бы стране такое созвездие блестящих литературных имен, как пензенский край. Назовем бегло лишь несколько имен.

Александр Николаевич Радищев. Восстал против крепостнического строя, рабства людей, в защиту человеческого достоинства, чести, свобод, и за это в кандалах пошел в Сибирь. Его книга «Путешествие из Петербурга в Москву» по праву считается самым выдающимся революционным произведением XVIII века. Недаром вскоре после Октябрьской революции первым в серии монументальной пропаганды по инициативе и в присутствии В.И.Ленина был открыт памятник Радищеву.

Михаил Юрьевич Лермонтов, к 27 годам своей так рано оборвавшейся жизни, ставший гениальным поэтом, гордостью русской литературы. Родовое имение Арсеньевых-Лермонтовых Тарханы, где покоится прах поэта, наряду с Михайловским, стало местом притяжения тысяч и тысяч людей, почитателей литературного гения. В этом большая заслуга местных органов и служб.

Николай Платонович Огарев, в богатой пензенской помещичьей усадьбе познавший чудовищную жестокость крепостничества, вопиющую несправедливость тогдашнего общественного строя. Он осознал необходимость революционной борьбы за социальное обновление России. А.И.Герцен и Огарев много сделали, чтобы расшатать устои царского самодержавия и дать ход последующему поколению революционеров. Н.Г.Чернышевский об Огареве сказал кратко и выразительно: «имеет право занимать одну из самых блестящих и чистых страниц в истории нашей литературы».

Виссарион Григорьевич Белинский, великий критик, революционный демократ, страстный обличитель царства посредственности, лжи и произвола, провозвестник грядущих социальных бурь. Именем Белинского назван город Чембар, где прошли детство и юность великого критика, станция Боейково (по имени царскосельского коменданта), улица в Пензе, где сохранилось здание Казенной палаты, председателем которой одно время был Салтыков-Щедрин, педагогический институт, городская библиотека, парк культуры и отдыха. Напротив театра высится памятник В.Г.Белинскому.

Михаил Николаевич Загоскин, чей девиз «человек, который не любит свое Отечество, жалок» был им подтвержден делом, на поле брани в Отечественную войну 1812 г., когда он, как настоящий патриот, храбро сражался. Его главное произведение «Юрий Милославский». Пушкин назвал «одним из лучших романов нынешней эпохи».

Василий Алексеевич Слепцов, разночинец 60-х годов, арестовывался по «делу Каракозова». Будучи учащимся Дворянского института в Пензе, во время церковной службы дерзнул с амвона провозгласить: «Я не верю». «За богохульство» был исключен, что не помешало ему стать большим писателем. «Крупный, оригинальный талант» — по определению Льва Толстого.

Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин. Мог не со стороны, а изнутри изучить современный ему общественный строй. Его обличительная сатира стала могучим оружием в арсенале революционной партии. По пензенским впечатлениям написал «Историю одного города» и очерк, вошедший в сборник «Помпадуры и помпадурши».

Александр Иванович Куприн, истинный демократ не по происхождению, по убеждениям. B своем творчестве тонкий, блестящий мастер русской прозы, один из лучших представителей классического реализма.

Федор Васильевич Гладков, один из основоположников пролетарской литературы. Петр Иванович Замойский, крупный писатель, участник гражданской войны, партийный работник. Владимир Петрович Ставский (Кирпичников), один из руководителей Союза советских писателей. Писатель-боец воевал на Халхин-Голе, сражался с белофиннами, с гитлеровскими захватчиками, пал смертью храбрых близ Великих Лук в ноябре 1943 года. Александр Георгиевич Малышкин — талантливый писатель. Его произведения — «Падение Даира», «Люди из захолустья», «Севастополь» украсили советскую литературу...

Трудно переоценить значение творчества писателей-земляков, деятельности первых дворянских революционеров-декабристов, многие из которых были связаны с нашим краем, разночинцев, народников, социал-демократов, большевиков в формировании гражданских, патриотических чувств у молодого поколения, вовлечения его на путь борьбы с царским самодержавием. Пензе, можно смело сказать, крупно повезло: в XIX веке она была местом ссылки политических. Каких людей в их лице приобрел город! Какое благотворное влияние они оказали: создавались лучшие традиции, возникала преемственность, появлялись все новые последователи, продолжатели дела...

В этом значительная роль, вопреки намeрениям его венценоснoго учредителя готовить верных слуг престола, принадлежала Дворянскому институту, возникшему в 40-х годах прошлoго столeтия (впослeдствии Первая мужская гимназия). В нем в разные годы учились уже упоминавшийся В.А.Слепцов, Порфирий Войнаральский, революционер-народник, свое доставшееся ему от богачей-родителей огромное состояние отдал народнической организации, был инициатором «хождения в народ «, организатором «Пензенскoго революционнoго кружка «. Вмeстe с ним учились Каракозов, покушавшийся на жизнь царя Александра Второго и повeшенный за это в Петербургe, борцы против самодержавия Федосeев, Ерасов, Ишутин... Воспитанниками института были видные революционеры А.А.Богданов, А.И.Теплов, Д.С.Волков.

В Дворянском институтe (1855-1863гг.) началась педагогическая карьера в качествe «старшeго преподавателя физики и математики « выдающeгося русскoго просвeтителя, поборника народнoго образования, крупнoго ученoго, чьи труды в области метеорологии не утратили своего научнoго значения и в наши дни, Ильи Николаевича Ульянова. В Пензe он познакомился с девицей Марией Александровной Бланк, приезжавшей погостить к своей сестрe – Аннe Веретенниковой, супругe инспектора Дворянскoго института. Мария Александровна была на торжественном актe, слушала выступление своего будущeго мужа. Именно там они и познакомились. Так возникла семья, в которой уже в г.Симбирскe, куда был назначен Илья Николаевич, родился Владимиръ Ильич Ленин, великий ученый, гений революции, организатор большевистской партии, вождь Октября и глава первoго Совeтскoго правительства, «самый земной изо всeх прошедших по землe людей».

Пензенская группа РСДРП имeла нелегальную типографию, издавала листовки и прокламации, проводила конспиративные собрания, руководила забастовками. На ярмарочной площади (на мeстe нынешнeго сквера у клуба имени Дзержинскoго) рабочие желeзнодорожных мастерских выступили в 1905 году с протестом против лживoго царскoго манифеста 17 октября. Годом ранeе на фабрикe Сергeева («Mаяк революции») возник первый нелегальный профсоюз рабочих. О революционных стачках и демонстрациях в училище садоводства даже писала ленинская «Искра».

В Пензe вел революционную работу машинист паровознoго депо Алексeй Владимирович Ухтомский. Это он в 1905 г., во время декабрьскoго вооруженнoго воcстания в Москвe, был руководителем боевой дружины. Совершил геройский подвиг, вывез поeзд с участниками восстания. Их он спас ценой собственной жизни. Герой революции был схвачен и расстрелян царскими карателями на станции Люберцы.

В Пензе родился и сформировался как личность будущий герой восстания на крейсере «Очаков» Александр Иванович Гладков. Вместе с лейтенантом Шмидтом, матросами Антоненко и Частником был расстрелян на острове Березань.

Пенза поддерживала Октябрьский переворот в Петрограде. 3 января 1918 года на заседании Совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов в так называемом «губернаторском доме» на Соборной площади В.В.Кураев, ставший первым председателем большевистского совета, заявил:  

– Власть соглашателей и болтунов кончилась. Да здравствует власть Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов!

Стойко сопротивлялась молодая революционная власть мятежу белочехов, справилась с кулацко-эсеровскими восстаниями в ряде уездов. Впервые в жизни всего Советского государства именно в Пензе была создана школа Красных командиров – пулеметные курсы, выпускники которых не посрамили себя на фронтах гражданской войны. Воспитанник Первой мужской гимназии Михаил Николаевич Тухачевский, детство и юность которого прошли в Пензенской губернии, стал в 24 года командующим 1-ой армии Восточного фронта, разбил «верховного правителя» Колчака, подавил мятеж в Кронштадте, ликвидировал банды Антонова, стал талантливым полководцем, одним из пяти первых Маршалов Советского Союза... Достойное место в летописи революции заняли земляки: выдающийся пропагандист партии, ленинский соратник Вячеслав Алексеевич Карпинский,четверо братьев Кутузовых, Кураев, Либерсон.

Рядом с ними имя одного из героев революции , уроженца села Русский Сыромяс Камешкирского

района, Николая Маркина. Приведу один лишь документ. Он был опубликован летом 1918 года, когда шли тяжелые бои за Казань. Вот текст воззвания:

«Бывшие моряки Российского флота приглашаются записаться в Волжскую военную флотилию. От желающих требуется признание платформы Советской власти и безукоризненная честность как по отношению к начальству, так и к своим товарищам. Не имеющих этих качеств просьба не беспокоиться». И подпись : «Комиссар Волжской военной флотилии Н.Маркин».

Недаром говорят: стиль – это человек.

Весной 1917 года в кинотеатре «Олимп» (теперь «Октябрь») состоял ся Первый губернский съезд крестьян. В.И.Ленин высоко оценил почин пензенских крестьян, которые помещичий инвентарь не делили по дворам, а обращали в общественную собственность. «Этот факт, – писал Ленин, – имеет гигантское принципиальное значение».

Лучшие черты патриотического служения народу, Отечеству, прогрессивный дух мышления воплотили в себе деятели науки, медицины Пензы. Воспитанниками уже названного Дворянского института были братья Филатовы. Профессор Нил Федорович стал основателем русской педиатрии. Его именем названа Областная детская больница; благодаря высокой организации лечебной и профилактической работы в ней, Пенза добилась самого низкого показателя детской смертности во всей Российской Федерации. Другой брат, Петр Федорович, был знаменитым хирургом, а его сын, Владимир Петрович, приобрел всемирную известность как окулист, «волшебник по глазам», стал Героем Социалистического Труда. Семья Филатовых дала также отечественной науке таких выдающихся деятелей, как А.Н.Крылов и и А.М.Ляпунов.

Пензу прославил знаменитый ученый-историк Василий Осипович Ключевский, родившийся в семье священника захудалого сельского прихода в селе Воскресеновке, близ Пензы. Учился в Духовной семинарии, что в течение всего 19 века занимала помещение т.н. «воеводского дома». Ключевский быстро разобрался, что к чему. «Удушливая там атмосфера», – писал он и от церковной карьеры отказался. Редкий талант сочетался у него с необычайным трудолюбием и работоспособностью. Главный труд ученого – «Курс русской истории» в 5-и томах. Никто из русских, советских историков, кроме, пожалуй, Е.В.Тарле, не обладал таким образным, сочным, ярким языком, подлинным даром слова, как Ключевский. Он не был революционером, но он был настоящим патриотом и честным человеком, для которого истина была превыше всего. Он не побоялся на многолюдном студенческом собрании в 1905г. предсказать: «Николай Второй – последний русский царь. Алексей царем не будет...»

Коль скоро речь зашла о выпускниках духовной семинарии, не лишне добавить, что в ней учился Гавриил Иванович Чернышевский, отец великого революционного демократа, а по окончании учительствовал в ней и был в ней библиотекарем. Пенза, по его словам, ему близкий и родной город. Окончили семинарию знаменитый Н.Н.Бурденко, выдающийся большевик-писатель А.А.Богданов, именем которого названа Пешая улица и др.. Судя по деятельности этих лиц, огромной пользе которую они принесли Родине, духовная семинария не «испортила» их, не сделала служителями церкви.

Уроженец нынешнего Бековского района Павел Николаевич Яблочков дал миру «русский свет». Федор Иванович Буслаев стал крупнейшим филологом, первым русским исследователем народного творчества. В Пензе, в семье бывшего крепостного, родилась Надежда Николаевна Ладыгина – Котс, которая вместе со своим мужем Александром Федоровичем Котсом была основательницей Дарвиновского музея в Москве. Выдающийся ученый, удостоенная высоких государственных наград, она завоевала мировое признание.

В одном из самых живописных мест в окрестностях Пензы находится совхоз-техникум. Дата учреждения его прародительницы – училища садоводства, первого в России – 1820 год. Иван Владимирович Мичурин сказал о нем так: «Пензенское училище садоводства выпускает очень подготовленных работников. Это хорошая школа. Она много сделала и делает для развития русского садоводства». Есть нечто знаменательное и закономерное в том, что воспитанник училища Иосиф Степанович Горшков, ученик Мичурина, стал непосредственным преемником великого преобразователя природы.

Мне неоднократно доводилось выступать в сельхоз техникуме (так прежде он назывался). Впервые был я там в тревожные дни октября 1941 года. Незадолго до того в местной газете «Сталинское знамя» была опубликована статья за подписью «И.Якушкин». Она посвящалась грозной опасности, нависшей над Москвой и была написана, что называется, кровью сердца. Статья поднимала патриотический дух, внушала веру в исполинские силы нашего народа. Оказалось, что автор статьи, присутствующий на лекции, эвакуированный в Пензу научный работник, Иван Вячеславович Якушкин, – ни мало, ни много – правнук знаменитого декабриста Ивана Дмитриевича Якушкина. О нем Пушкин в сожженной в 10-ой главе «Евгения Онегина» писал: «Меланхолический Якушкин, казалось, молча обнажал цареубийственный кинжал...» Нас познакомили. Тогда я не знал, что Якушкин был одним из гонителей Н.И.Вавилова. Не пошел в прадеда.

Пенза неотделима от творчества Николая Ниловича Бурденко Он в ней (на ул.Пески) родился, учился, работал в земской больнице, стал основоположником советской нейрохирургии, главным хирургом Вооруженных сил, организатором и первым президентом Академии медицинских наук, генерал-полковником медицинской службы, Героем Советского Союза. Имя Н.Н.Бурденко присвоено областной больнице.

Мы с чувством почтительной благодарности называем имена выдающихся медиков-клиницистов, практиков, ученых: крупнейшего инфекциониста Н.А.Щепетильникова, прославленного хирурга Н.М.Савкова, наших современников, с которыми не раз имел честь встречаться, А.И.Левкова, Л.М.Забежинского, В.П.Терновского, А.А.Рясенцева, Н.В.Мораховского и многих других, оставивших по себе добрую память. Хвала им!

Плодотворны и устойчивы в Пензе театральные традиции, значительны успехи в области музыкального, певческого искусства.

Еще в 1807 году в городе создается и действует в течение четверти века первый общедоступный крепостной театр Гладкова по нынешней ул.Кирова, которую тогда называли Театральной. Его часто посещал учащийся Второй гимназии Виссарион Белинский, еще в детстве, в г.Чембаре увлекавшийся домашними спектаклями. Это увлечение, как и знакомство с жестокой действительностью, несомненно, способствовали появлению в свет первого произведения Белинского – драмы «Дмитрий Калинин». Вспомним, персонажами этой драмы являются как раз крепостные актеры. Именно за эту пьесу автор был исключен из Московского университета. Забегая вперед, отметим, что первую постановку «Дмитрия Калинина» в СССР осуществил Пензенский драматический театр им. А.В.Луначарского.

В 1896 году в городе возник драматический кружок, ставший колыбелью народного театра, в котором состоялся как актер уроженец Пензы Всеволод Эмильевич Мейерхольд. Он стал крупнейшим артистом и режиссером , реформатором театра, смелым новатором в искусстве. Вот уж о ком не скажешь, что выбрал «путь, чтобы протоптанней и легче». Путь Мейерхольда был тернистым, трагичным, но славным...

С начала ХХ века театр принадлежал Вышеславцеву. На пензенской сцене в разное время выступали Далматов, Орленев, М.П.Садовский, братья Адельгеймы, Григорий Пирогов, Горин и другие знаменитости. Здесь дебютировали М.М.Тарханов, С.М.Муратов, Собольщиков-Самарин, Н.А.Светловидов, ставший впоследствии ведущим актером театра Соловцова в Киеве, любимцем местной публики. Как-то в начале 30-х годов Николай Афанасьевич во время шефского концерта в военной части рассказывал мне, что свою жизнь артиста он начинал в Пензе: «Город провинциальный, но, знаете, очень театральный, публика с хорошим вкусом». Последнюю четверть века Народный артист СССР Светловидов провел в труппе Малого театра в Москве.

Страстным поклонником народного театра был сосланный в начале 90-х годов в Пензу бывший народоволец Д,С.Волков, 22 года отсидевший в крепости. Его сын, наш земляк Николай Дмитриевич Волков – известный театровед, автор многих исследований, в том числе замечательной книги о Мейерхольде, ему же принадлежит инсценировка «Анны Карениной» во МХАТе.

Ничего не проходит бесследно. Традиции сказываются. Пензенский драматический театр по праву приобрел популярность. Многое сделал театр во время войны, когда во главе труппы стояли Е.Н.Белов, Треплев. Такие постановки, как «Нашествие», «Шторм», «Русские люди», (а позже «Голос Америки», «Русской вопрос» и другие) были не просто тепло приняты зрителем, они вызывали прилив патриотических чувств и этим служили общему делу борьбы с немецкими захватчиками. Любовью зрителей пользовались П.М.Кирсанов, Н.М.Морозов, Н.М.Воеводина, украшением пензенской сцены стала Людмила Алексеевна Лозицкая, первая в городе актриса, удостоенная звания Народной артистки РСФСР.

Характерно, тяжело жили, чему удивляться, если даже в блокадном Ленинграде люди тянулись к искусству.

Много прославленных артистов в годы войны гастролировали в Пензе. Помню со всеми подробностями концертную программу выдающейся балетной пары – Ольги Лепешинской и Михаила Габовича в 1943 году. В первый день они выступили дважды: сначала на сцене Дома офицеров (здание Дома пионеров по ул.Кирова), а, так сказать, второй сеанс дали в драмтеатре. Я смотрел, конечно, оба выступления. Как же горячо и благодарно принимала их публика! Какую бурю аплодисментов вызвал неподражаемый прыжок замечательной балерины почти через всю сцену в руки партнера. Стал «своим» и любимым эвакуированный в Пензу Ростовский театр оперетты. Зал клуба им.Дзержинского, где размещался театр, был всегда полон.

Вскоре после окончания войны труппа драмтеатра в Пензе пополнилась известными в стране артистами, людьми, как выражаются в таких случаях, нелегкой судьбы. Это киноактеры Коваль-Самборский, Константин Эггерт и популярная киевская эстрадная певица Любовь Фаддеевна Майсус. Правда, их пребывание в городе было очень непродолжительным.

А какое благотворное влияние исходило от музыкального училища! Вот его краткая история. В 1881 году в Пензе было образовано музыкальное общество как отделение основанного ранее композитором Рубинштейном Российского музыкального общества. Через год открылось музыкальное училище. Какой блестящий преподавательский состав был подобран! Мне не раз довелось бывать в его стенах как лектору и как зрителю на музыкальных вечерах. С теплотой вспоминаю имена многолетнего директора Алексея Сергеевича Турищева, преподавателей по классу фортепьяно Николая Александровича Витвера, подготовившего на своем веку свыше ста пианистов, Екатерины Ивановны Протопоповой, супруги опытного хирурга и прекрасной души человека Александра Сергеевича Протопопова. Преподавателей по классу вокала Федора Петровича Вазерского и Николая Сергеевича Грачева. К ним в годы войны присоединились такие одаренные музыканты, как Аркадий Штейнвиль и Раиса Ефимовна Цимринг.

У таких педагогов и воспитанники были достойные. В училище первоначальное музыкальное образование получили наши земляки: певцы Большого театра А.А.Яхонтов, И.М.Скобцов, , композитор Крейтнер, дирижер Николай Минх, главный дирижер Большого театра Борис Хайкин, главный хормейстер Большого М.Шорин и другие виднейшие деятели музыкальной культуры. И вполне естественно, что Пензенский русский народный хор Октября Гришина , его знаменитые песни – «Восемнадцать лет», «Милая роща» – знает, поет вся страна.

А как не вспомнить, что пензенский край дал таких значительных деятелей отечественного кинематографа, как «король немого кино» Иван Мозжухин, который был самым одаренным профессиональным киноактером в России, да и не только в России. Всеволод Пудовкин, Яков Судаков, Леонид Косматов...

Неподалеку от музыкального училища расположено красивое здание художественного училища. Оно было основано в январе 1898 года академиком живописи Константином Апполоновичем Савицким, знаменитым художником-передвижником, который почти 8 лет там директорствовал. Имеется лестный отзыв выдающегося художника И.И.Бродского: «Училище в Пензе является одним из лучших в смысле правильной постановки школы». Недаром его ласково называли «маленькой провинциальной Академией художеств». В училище 46 лет (с 1908 г.) вел курс живописи крупнейший мастер И.С.Горюшкин-Сорокопудов.училище закончили такие видные художники, как баталист К.К.Савицкий (сын основателя), Аристарх Лентулов, Дроздов, Фалилеев и

другие.

Большой известностью пользуются работы современных художников – Альфреда Оя, лауреата всемирной выставки в Брюсселе 1988 года, Бориса Лебедева, особенно его графические циклы «Белинский в жизни», «Молодые годы Ильича». До сих пор храню карандашный рисунок, сделанный Борисом Ивановичем в одно из его посещений меня на работе. Приятные воспоминания (хоть время и было грозовое) оставили встречи с художником Михаилом Валукиным, который по мобилизации нес службу на пересыльном пункте.

В годы войны большую роль сыграли «Окна ТАСС». Меткие карикатуры, разящие короткие стихотворные тексты (многие из них принадлежат М.И.Инюшкину, о ком речь еще будет впереди). Это чрезвычайно нужное дело («смех убивает») возглавлял известный московский художник П.И.Котов. Помнится удачно обыграли единственное пророчество бесноватого фюрера , которое сбылось. В 1935 году он сказал: «Вы увидите, через 10 лет Берлин станет неузнаваем». И стал!

При художественном училище К.А.Савицким была развернута картинная галерея, где выставлены полотна Репина, Левитана, Саврасова, Флавицкого, Айвазовского, Верещагина, Поленова, мастеров западно-европейского искусства. Ее фонды росли, множились, и многое приходилось держать в запасниках. Сейчас картинная галерея получила старинное здание Поземельного банка, в котором до последнего времени размещались горком партии и горисполком, полностью обновленное и и специально приспособленное для экспозиции.

Нет, не напрасно мы приводили здесь имена замечательных людей, так или иначе связанных с с Пензой. Когда мысленным взором охватываешь многостороннюю деятельность литераторов и ученых, революционеров и врачей, музыкантов и артистов, начинаешь постигать поразительное, на первый взгляд, явление: в вотчине царских сатрапов , типа губернатора Панчулидзева, общественная активность, настойчивость, давление заставляли власти предержащие разрешить на очищенной от остатков крепости части бывшей Соборной ( теперь Советской) площади, где был разбит сквер, дать ему имя М.Ю.Лермонтова в связи с 50-летием (1891 год) со дня гибели гениального поэта.  

По инициативе местной общественности по подписке были собраны деньги, на которые в 1892 г. был сооружен бюст Лермонтова (работы академика И.М.Гинцбурга) – первый народный памятник поэту в России. В том же году была открыта – и тоже в ознаменование 50-летия гибели поэта-земляка – на средства, собранные по подписке, Лермонтовская публичная библиотека. И ретроград Панчулидзев , чтобы не противопоставлять себя обществу и не прослыть пензенским Фамусовым, каковым он на самом деле был, тоже внес какую-то сумму. Подумать только!

Одним из ее основателей был известный врач-психиатр К.Р. Евграфов. Его сын – Сергей Константинович долгие годы с успехом и пользой преподавал русский язык и литературу. Вел он этот курс и в областной партийной школе. Был требователен, хотел сделать своих слушателей совершенно грамотными и называл вещи своими именами, как в трененской «Любови Яровой» беззлобно говорил профессор Горностаев председателю ревкома Роману Кошкину: «Вы неграмотны». В отличие, однако, от Кошкина некоторым слушателям это не понравилось, показалось обидным, поступили жалобы, и С.К. Евграфову пришлось уйти...

Посетивший в 1929 году Лермонтовскую библиотеку А.В.Луначарский сказал: «Уходишь с огромным чувством из этой библиотеки. Даже в хорошо поставленных библиотеках Швейцарии не видел я такой интенсивной внутренней работы по руководству читателями». Нарком просвещения знал толк в этом деле!

Пенза благодарно чтит светлые страницы своего прошлого и очень много делает, чтобы увековечить память о великих людях и их замечательных делах. Во дворе школы № 1 имени В.Г.Белинского по ул.Красной (бывший Дворянский институт, потом Первая мужская гимназия) в небольшом двухэтажном доме успешно функционирует Музей имени В.Э.Мейерхольда, открыт Музей театра, в котором отражены основные вехи театральной жизни города, а в маленьком зале идут интересные пьесы. Широкую известность в стране приобрел Музей одной картины, где выставляются шедевры отечественной живописи с чтением лекций, показом слайдов и т.д.

Поставлен памятник первопоселенцу Пензы, которой менее чем через 2 года исполнится 325 лет, безвестному воину-землепашцу, охранявшему от набегов кочевников юго-восточные рубежи Российского государства. Восстановлена историческая Тамбовская застава, через которую в давние времена пролегал важный торговый и почтовый тракт.

Hа площади перед кинотеатром «Родина» установлен «Пугачевский камень». Надпись на нем гласит: «Даю слово, кто раб помещика... с сего дня свободен. Пугачев». Таково было первое громогласно провозглашенное на всю Россию обещание предводителя крестьянской войны освободить крепостных. На этом месте стоял двухэтажный каменный дом купца Кознова, здесь останавливался в 1774 г. Емельян Пугачев. Дом этот много лет назад снесли. Очень жаль! Мог бы остаться и после реконструкции площади. В прошлом году сооружен памятник легендарному поэту-партизану Отечественной войны 1812 года Денису Давыдову. Пензу он называл своей вдохновительницей, «моим Парнасом».

Есть десятки авторитетных высказываний писателей, художников, журналистов, артистов, общественных и политических деятелей, которые с высокой похвалой отзываются о пензенской инициативе, о памяти вещественной, предметной, более того – действенной, которая, как ничто другое, воспитывает чувства гражданственности, верности долгу, советского патриотизма. Особо отмечается при этом постоянная забота руководства обкома партии о том, чтобы не только сохранить в памяти народной начинания и достижения прежних лет, но и приумножить это достояние. Когда второй и первый секретари обкома партии становятся краеведами, вникающими во все тонкости прошлого Пензы и области, способными сравнивать век нынешний и век минувший, то это очень полезно и для дела, и для них. Пензенский пример дорогого стоит!

Пензенский почин проявил себя и получил широчайшее признание и на таком направлении, как превращение парка имени Белинского в подлинный очаг культуры и место полноценного отдыха жителей города. В этом велика заслуга многолетнего директора парка И.Д.Балалаева. Это не просто добросовестный работник, а одержимый любовью к своему детищу человек. Его инициатива, изобретательность, неуемная энергия, неустанные поиски нового и поэтому счастливые находки – вот что поставило пензенский парк на одно из ведущих мест в стране.

  1. Лекции в войну

По заданиям горкома партии я включился в работу как лектор-международник. Непосредственный контакт поддерживал с Полиной Сергеевной Полуниной (она умерла несколько лет назад) и Анастасией Васильевной Потаповой (совсем недавно она ушла из жизни), которые руководили парткабинетом и отделом пропаганды. Обе они хорошо знали специфику нелегкой нашей специальности и сами были незаурядными пропагандистами. Приходилось часто встречаться со Львом Ивановичем Волновским, секретарем горкома, который курировал идеологию. Это был опытный, знающий человек, занимавший до войны крупный пост в партийных органах Белоруссии. Знавал и секретаря горкома Николая Константиновича Сидорова, вице-адмирала, до того члена Военного совета и начальника политуправления Балтийского флота. Бесспорно, толковый, умелый и волевой организатор, он слишком чувствовал себя военным, да вдобавок при столь высоком звании, что на партийной работе, даже в войну, не могло не вызывать обид, трений и конфликтов.

Моим коллегой был Михаил Иванович Инюшкин, грамотный, способный лектор, проявивший себя и как поэт. Он обладал невероятно мощным басом, так контрастировавшим с его небольшим ростом, тщедушной фигурой. В ведомстве СВВ он был ответственным секретарем, а после роспуска этого союза стал лектором горкома.

В первую очередь городские лекторы (да и областные нередко) обслуживали пересыльный пункт, находившийся на Тамбовской, на углу Красной. Через него проходили окончившие лечение в госпиталях и впервые мобилизованные, чаще всего направлявшиеся отсюда в Селикcу, где размещалась 37-я стрелковая бригада во главе с комбригом Ткачевым. Название это было чисто номинальным, ибо на деле то был огромный учебный лагерь, где формировались маршевые батальоны и направлялись на фронт. Сотни тысяч людей прошли через Пензенский пересыльный пункт и Селикcу. Приходилось ездить в Кузнецкий район, где готовилась 10 армия генерала (впоследствии маршала) Ф.И.Голикова, сыгравшая большую роль в разгроме немцев под Mосквой. (В роли командарма Голиков проявил себя куда лучше и полезнее для дела, для Родины, чем начальником ГРУ).

Очень часто выступали в военных госпиталях. Их в Пензе было много: от полутора до двух десятков, размещались они в здании 6-й школы, 2-я, 4-я, 1-я, в т.н. «воеводском доме» по ул.Кирова, в здании управления железной дороги, после расформирования которого здесь обосновалась часть эвакуированного Одесского индустриального института, на чьей базе вырос и стал одним из крупнейших учебных заведений этой отрасли знаний в стране Пензенский политехнический. Были госпитали в Доме инвалидов, в бывшей гостинице «Сура». Тот госпиталь (номер 1650) был мне особенно знаком. В апреле 1942 года меня пригласили туда на работу пропагандистом. И поныне сохраняю благодарную память о начальнике Константине Ивановиче Коробкове, военном комиссаре Николае Ивановиче Кудряшове, секретаре парторганизации Фаине Васильевне Шевченко, враче Ольге Александровне Волкиной. Госпитали были развернуты в Ахунах, Бекове, Сердобске, Кузнецке, Бессоновке, многих других местах. Ими руководил эвакопункт, располагавшийся по ул. Бакунина, между Московской и Володарской. Комиссаром его был Николай Иванович Митяхин, честнейший, добросовестнейший коммунист, то, что называется – порядочный человек.

Регулярно, не реже раза в месяц, выступал в артиллерийском училище. Руководили им в ту пору начальник генерал-майор Константин Сергеевич Степанов, в начале войны командовавший артиллерией 38-й армии, заместитель по политчасти бригадный комиссар Александр Ильич Григорьев, знакомый мне еще по Киеву, где он занимал тот же пост на Курсах усовершенствования комсостава Красной Армии. Через КУКС в Киеве прошли очень многие советские военачальники, некоторые из них стали прославленными полководцами Великой Отечественной. То был типичный партийный вожак, массовик, простой в обращении, без фанаберии и напускной важности, доступный и понимающий людские нужды человек. Дружба с ним была большим подспорьем для меня...

В частности, она проявлялась в трудное для меня время. Я-то от своих обязанностей лектора не отлынивал, даже лишившись работы и зарплаты. Но недобросовестные люди стали мешать мне быть лектором. Речь идет о завпарткабинетом горкома партии Яковлевой, она сменила Бардонайте, уехавшую из Пензы. У Яковлевой был свой расчет: ее муж, Иван Сергеевич Федоров, выступал как штатный лектор, и, на мой беду, – тоже международник. Очевидно, заявки, поступавшие на меня, ей не нравились. В ход были пущены подлые приемы, из арсенала «тайной канцелярии». Вокруг меня складывалась атмосфера недоверия и подозрительности, умело направляемая Яковлевой: «Откуда мы знаем, кто он такой и как очутился в Пензе?» Почувствовал недоброе почти сразу, а когда при таком-то ненасытном спросе на лекторов, как в ту пору, я перестал получать путевки, сомнений уж больше не оставалось – меня отстраняют. Никаких обвинений, никаких претензий и – никаких путевок!

Однажды, это было в конце зимы 1942 года, окончательно убедился, что стал «нежелательной персоной». Можно понять мое подавленное настроение, когда в середине дня я вернулся домой. И вдруг (это «вдруг» было поистине спасительное!) у окошка нашего дома остановился автомобиль, из него вышел Григорьев. «Что с тобой? Ты нездоров или неприятности какие?», – взглянув на меня, сразу cпросил Александр Ильич. Поверьте, и в мыслях не было, в уме не держал, что этот разговор может иметь важные последствия, мне помочь, совсем не рассчитывал на чье-либо вмешательство. А просто с возмущением и обидой (я, мол, предлагаю свои услуги, а от них отказываются безо всякого объяснения причин...) рассказал ему о странном положении, возникшем вокруг меня. Григорьев внимательно выслушал, еще посидел немного и распрощался.

Как позже я узнал, – и не от него! – он от меня прямым путем направился к первому секретарю горкома (хотя формально этот пост тогда совмещал первый секретарь обкома) Николаю Егоровичу Торбенкову, (после Пензы он работал в Наркомате иностранных дел и был там секретарем партбюро). У того в кабинете как раз сидели руководители идеологического отдела. Без предисловий Григорьев изложил всю неблаговидную историю о том, как хотят избавиться от «ценного работника», который за свой труд не получает никакого вознаграждения. И здесь он перешел на высокие ноты, рассказал, что я был утвержден внештатным лектором Политуправления КОВО, что постоянно выступал на КУКСе Красной Армии, в Киеве, где в числе слушателей не было командира ниже по званию, чем с четырьмя «шпалами», что ему, беспартийному, доверяли читать лекции на активе управлений штаба округа. «А вы здесь хотите его изгоем сделать». «Так вот, – заключил Григорьев,– как вы поступите, это ваше дело. Но предупреждаю: ни одного городского лектора мы не пустим на порог военного городка. У нас будет выступать только Грановский».

Энергичная защита произвела должное впечатление, тем более, что ни Торбенков, ни секретарь по пропаганде ничего не знали об интригах Яковлевой по отношению ко мне. И все как рукой сняло! А Яковлеву освободили от работы.

Хочется в этой связи сказать напоследок доброе и благодарное слово о военном комиссаре госпиталя № 1650 – уже упомянутом Николае Ивановиче Кудряшове. В самый разгар очернительства, еще не зная о повороте дел в мою пользу, вопреки отговариваниям: «Ты берешь беcпартийного чужого человека, гляди, как бы это не обернулось бедой», – он твердо и уверенно отвечал: «Беру на свою ответственность и не ошибусь».

О характерном случае в критические дни наступления немцев на Москву, эвакуации столицы рассказал мне Александр Ильич.

Он и корпусной комиссар Николаев , занимавшие руководящие посты в политуправлении Юго-Западного и Южного фронтов, были вызваны для нового назначения в Москву. Имея на руках командировочные предписания ( один – в Пензу, другой – в Куйбышев), оба выехали на автомашине к местам новой службы. У заставы, ведущей на шоссе Москва-Горький, им дорогу преградила большая группа рабочих близлежащего предприятия. Послышались возгласы: «Драпаете, нас бросаете, а еще ромбисты!» «Эти горестные , проникнутые тревогой за судьбу столицы восклицания «перевернули нам душу»«, – вспоминал потом Григорьев. Оба комиссара вышли из машины и обратились к собравшимся с простыми словами: «Глядите, вот назначения, полученные нами в Главном политическом Управлении Красной армии. Мы выполняем свой долг и делаем то, что велено. Мы не оправдываемся, но, понимая ваши чувства патриотов, советских граждан, объясняем положение вещей». Лица окружавших их людей просветлели. кто-то сказал: «Вы уж нас простите». Другие подхватили: «Желаем успеха, бейте насмерть немцев!»

Какая волнующая сцена! Как умно, правильно, по-партийному поступили комиссары, рассеяв горечь сомнения, подозрения, обиды московских пролетариев.

Что касается К.С.Степанова, это был профессиональный военный с широким кругозором и cтратегическим мышлением. Вспоминается встреча с ним возле старого деревянного здания Пединститута в начале лета 1943 года. Присели на скамью в парке и начали, как водится, обсуждать ход и перспективы военных действий. Генерал, взяв мою палочку, на земле стал чертить схему расположения войск обеих сторон. «Прежде всего, – сказал он, – надо покончить с немецкой группой «Центр», затем предстоит форсировать Днепр на всем его 700 – 800 -километровом протяжении. А потом, конечно, важно очистить от врага Правобережную Украину, вступить на Балканы. Это должно вызвать распад фашистского блока и привести к изоляции гитлеровской Германии». «И все же, – подчеркнул Константин Сергеевич, – главным, центральным направлением нашего наступления будет ось Минск – Варшава – Берлин. При активных наступательных операциях и на Юго-Западе, и в Прибалтике.» Остается добавить: это было сказано еще до Курской битвы!

Самые добрые впечатления оставил у меня начальник ВВИАУ генерал- полковник Иван Иванович Волкотрубенко. Нас познакомили еще в войну, после моей лекции, на которой он присутствовал, приехав в Пензу в артучилище в качестве представителя ГАУ. Этот человек перенес в жизни много бед, которые он совсем не заслужил, но не затаил обиды, остался преданным коммунистом, настоящим патриотом и хорошим начальником. Образованный, умный, умевший в обращении с людьми, подчиненными, взять тот самый тон, который как раз нужен, — сложное это искусство, — и И.И.Волкотрубенко владел в совершенстве. Общение с такими людьми обогащает... (Уже после того, как были написаны эти строки, пришло печальное сообщение о кончине в начале марта 1986 г. И.И.Волкотрубенко.)

Выступали мы и на предприятиях, в ведомствах (их появилось немало во время эвакуации) и учреждениях. А как слушали лектора, докладчика! «Слушали» даже не то слово, впитывали в себя каждую фразу. Ничто не могло заменить живого общения с людьми. Недаром Москва настоятельно требовала, чтобы повсюду, в клубах, по радио, регулярно выступали наиболее популярные лекторы и вообще известные в городе люди, пользующиеся доверием, авторитетом, уважением. Так поступали и в Пензе.

Много осталось в памяти незабываемых впечатлений. Особо запомнилось мне выступление поздней осенью 1941 г. перед девушками-комсомолками, отправлявшимися в Действующую армию. Их было свыше трехсот, юных, нежных, только недавно вышедших из детства. Разумом понимал необходимость в тогдашних чрезвычайных обстоятельствах этой мобилизации, но чувства, сердце при всем при том согласиться не могли: им предстояли тяжкий солдатский труд, смертельный риск, особые испытания — у войны, ведь, не женское лицо... Не все, увы, вернулись домой. Но некоторые — и я тогда был безмерно счастлив — спустя много лет подходили и напоминали о том собрании призывниц...

Вообще лекторы как горкома, так и обкома партии вне всякой очереди обслуживали молодежь. То ли в заводских цехах, общежитиях, институтах или даже школьных аудиториях. Сложилась хорошая традиция тесной связи с комсомолом. Она берет начало в «тимонинские времена», то есть в тот период, когда первым секретарем обкома ВЛКСМ был Алексей Сергеевич Тимонин, и не было случая, чтобы просьбы выступить там-то его или других комсомольских работников оставались невыполненными, как бы и чем бы ни были заняты лекторы. Работа среди молодежи была едва ли не первой заповедью.

Такая практика продолжалась и после войны. Василий Иванович Болдин, Николай Васильевич Cмородин, Василий Яковлевич Шумилин, Федор Михайлович Куликов, возглавлявшие в разные годы областную комсомольскую организацию, могу это сказать с чистым сердцем, не кривя душой, знали, что отказа им не будет, что партийные лекторы по первому зову выполнят поручение в Пензе ли или на периферии. И если не все, конечно, встречи с молодежью вызывали такие чувства, как выступление перед девушками-призывницами, зато все они вливали заряд бодрости и энергии, которыми молодое поколение обладает с избытком. А это тоже не последнее дело.

(Здесь уместно поделиться одним соображением. Мне пришлось наблюдать, как Ф.М.Куликов, перешедший на работу в обком партии, успешно, с пользой для дела продвигался вверх по служебной лестнице. Будучи уже секретарем обкома, он как-то позвонил мне (я уже в аппарате не работал) и попросил выступить на семинаре партийного актива в Каменке. Мы вместе отправились. Лекция прошла удачно, но хочется сказать о другом – об уважительном, внимательном отношении его ко мне. Если человеческий фактор очень важен, и партия сейчас придает ему первостепенное значение в решении задачи ускорения научно-технического развития страны, то не менее важно человеческое отношение ответственных работников к людям, что в немалой степени и определяет то, что мы называем «человеческим фактором»).

На первых порах в войну в ходу была единственная тема для лекций и докладов: «Военно-политическое положение СССР». Состояла она из трех разделов: военные действия, тыл, международные дела. Интересовались слушатели многими международными событиями и вопросов всегда задавали уйму, самых различных. Но постоянным, злободневным, жгучим был вопрос о втором фронте. Он становился требовательно, решительно, буквально всюду, на каждой лекции целых три года (!), пока, наконец, союзники не высадились в Нормандии в июне 1944 года.

...Любопытный эпизод произошел в Мурманске в ресторане интерклуба, где обедали офицеры объединенного американо-английского конвоя, только что прибывшего в порт с транспортными кораблями. Открылась входная дверь, и в ресторанный зал заглянул военный моряк-негр. Увидев старших офицеров, он отпрянул и тут же вышел. Вслед за ним метнулся директор интерклуба (до войны он возглавлял гостиницу «Метрополь» в Москве, знал иностранные языки и освоил дипломатические тонкости), он вернул оробевшего парня, подчеркнуто любезно усадил его за свободный столик и самолично стал принимать заказ. Иностранные офицеры, недовольные присутствием негра, встали со своих мест и потребовали от директора открыть для них другой, малый зал. «Охотно, -вежливо ответил тот, – но не ранее, чем вы откроете второй фронт». Остроумиe дошло, все рассмеялись и расселись вновь по своим местам.

Какой достойный урок был преподан союзным офицерам, разделявшим расистские предубеждения, и как удачно директор им напомнил, что США с Англией в большом долгу перед нами. Несколько раз на лекциях приводил этот эпизод, он неизменно вызывал одобрительное оживление в зале.

Приводя этот факт, ни тогда, ни теперь вовсе не намерен бросать тень на тех, с кем мы были связаны братством по оружию. И если наши фронтовики, к примеру, называли свиную тушонку «вторым фронтом», то в этой шутке был упрек не по адресу солдат и офицеров союзных армий. Славные парни, что высадились в Нормандии и потеряли при этом деcaнте 122 тысячи aмериканских, английских и канадских солдат и офицеров, неповинны в затяжке второго фронта.

Что касается личных качеств военнослужащих союзников, среди них, как всюду и везде, были и плохие люди, и порядочные. Хорошее впечатление осталось от экипажа американской «летающей крепости» Б-29, которая в начале войны на Тихом океане, преследуемая японскими истребителями, совершила вынужденную посадку на советской территории. Экипаж был интернирован. (Давать повод японским милитаристам для еще большего усиления и без того грубых, наглых провокаций с территории оккупированной ими Маньчжурии или на близлежащих морях не следовало, что поняли и в Соединенных Штатах). Интернированные же американцы – их было, если память мне не изменяет, семеро – находились, представьте себе, некоторое время в Ахунах, и, конечно, встретили с нашей стороны полное, хотя по тем временам это было совсем нелегко – гостеприимство.

Ближе всего, как уже говорилось, мне был, конечно, военный госпиталь № 1650. Многое пришлось там повидать и пережить: боль, страдания, смерть еще совсем молодых, только что вступивших в жизнь, разве такое забывается? Медперсонал – пензенские врачи, опытные специалисты из других городов – совершал подлинные чудеса. Но не во всех случаях медицина может сохранить раненного воина невредимым или живым... Вот что бросилось в глаза уже тогда и запомнилось: при госпитале работали на всяких подсобных работах – кололи дрова, топили печи военнопленные. К ним относились без злобы, что вообще-то вполне заслужили солдаты вермахта, порой даже сочувственно – как отходчив, великодушен русский человек! Не первый я это заметил и о том говорю, но, право же, это не лишне. Это как раз тот случай, когда и многократное повторение не ослабляет впечатления.

Думается, будет кстати, если расскажу об одной встрече там, в госпитале.

...Только что (это было зимой 1943 года) привезли раненых из-под Сталинграда. Были не только наши солдаты и офицеры, но и военнопленные. Как обычно, обхожу палаты и по пути в пропускнике внимание мое привлек человек не только с тяжелым ранением, но и крайней степенью дистрофии. Никогда и нигде за всю жизнь я не видел такой худобы и истощения. Это был военнопленный, но не немец, а венгр. На смешанном языке, где звучали отдельные русские слова, но больше немецкие, украинские, он что-то слабым голосом пытался объяснить, но я так и не понял ничего, а потом попросил попить воды. Конечно, немедленно эту просьбу исполнил. Проходя мимо него, дежурный врач тихо сказал мне: «Уж этот, наверняка не жилец...»

Прошло два или три дня. Захожу в палату, и меня окликает этот пленный. Я бы ни за что не узнал его: обработанный, чистый, в свежем белье, халате (а ведь тогда, в пропускнике, не поверите: у него на бровях ползали вши!). По его просьбе подсел к койке. Вот что он мне рассказал (что было подтверждено его документами, которые проверили комиссар и сотрудник НКВД, прикрепленный к госпиталю): «Я венгерский еврей, был мобилизован в армию Хорти, а затем передан немцам в «организацию Тодта» (военно-строительные и дорожные работы), где таких, как я, бросали на минные поля. На мне нет крови ни одного советского солдата. Но вы представляете, каково мне, знающему о положении лагерей уничтожения евреев, считаться военнопленным той армии, победа которой абсолютно необходима, чтобы выжил мой народ,» – и заплакал.

Его выходил ведущий хирург, сам не веря в возможность исцеления тяжело раненого. Несколько раз встречал его, уже ходячего, на хоздворе, у перевязочной, где он помогал хирургу, сестре. Что с ним стало в конце концов – не знаю.

В первых числах августа 1943 года меня из госпиталя вызвали в обком партии к Петру Николаевичу Ануфриеву. Официально он числился заместителем заведующего отделом пропаганды, но, поскольку тогда секретарь обкома считался одновременно и заведующим, фактическим руководителем отдела был П.Н.Ануфриев. Это был прямой, без начальственных ухваток и не заискивавший перед вышестоящими человек. Эта прямота и чувство собственного достоинства впоследствии дорого ему обошлись... Петр Николаевич сообщил, что есть мнение утвердить меня штатным лектором обкома ВКП(б). Я дал согласие, и он повел меня к секретарю по кадрам Доркину. В тот же день бюро обкома приняло соответствующее решение.

Как потом я узнал, в ЦК удивились, «тоже новости»: в Пензе, мол, кандидат в члены партии вдруг становится лектором обкома, и предложили направить меня в Москву «на смотрины». Мне, правда, не пояснили, с какой целью посылают, говорили о сборе материала для составления методической разработки в помощь лекторам.

Принял меня заместитель начальника Управления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) Кузаков. Это был молодой человек, лет 35, красивый брюнет, с синими глазами, пользовавшийся , как говорили в кулуарах, поддержкой САМОГО. Ничем не дал он мне почувствовать во время беседы, а она длилась два часа, ее, так сказать, проверочного характера. Мы говорили свободно, просто, он расспрашивал о Киеве, Пензе. Кончилась беседа тем, что Кузаков попросил меня прочитать курс лекций по истории международных отношений в г.Чкалове и позвонил Любимову, помощнику Емельяна Ярославского, чтобы тот дал мне возможность поработать над материалами , не доступными нам на периферии.

(Прочное положение Кузакова не избавило его от крупных неприятностей. В конце 1949г. на аппаратном совещании в обкоме нам зачитали решение об отчислении Кузакова зато, что «протащил в аппарат ЦК американского шпиона Сучкова». Кузаков был направлен в комитет по кинематографии заместителем председателя. Спустя несколько лет с Сучкова сняли все нелепые обвинения и до конца дней своих он возглавлял Институт мировой литературы им. Горького. Привожу этот факт как примету времени, трудного, далеко не идиллического...)

Но вернемся к моей первой московской командировке. Восемь дней я ходил в ЦК, как на службу, и засиживался подолгу и после окончания рабочего дня, как это, впрочем, делали все сотрудники. Сколько известных во всем мире людей видел я в приемной у Любимова. Это коммунисты-эмигранты, видные деятели Коминтерна, они приходили за путевками для выступлений в военных академиях, воинских частях, министерствах, на предприятиях. Любимов всегда знакомил меня с ними. Так, я был представлен, например,»товарищу Эрколи» (Пальмиро Тольятти).

По возвращении в Пензу через 6 дней была готова брошюра «Международное положение», изданная типографией газеты «Сталинское знамя» – первая моя печатная работа. Не считая материалов, размноженных на ротаторе, подготовил более двух десятков брошюр, изданных типографским способом. Забегая вперед, отмечу, что мне приходилось печататься в «Блокноте агитатора» и изредка выступать в областной газете. С самого же начала 1947 г. К.У.Черненко, работавший тогда у нас секретарем обкома по пропаганде, поддержал инициативу редактора А.А.Миронова регулярно публиковать в газете статьи на международные темы. Это поручили мне. Выступал я и по радио с международными обзорами и ответами на вопросы слушателей. Затем и по телевидению. Здесь, чтобы не дублировать постоянные международные передачи из Москвы, мы избрали свой профиль: «Портреты и памфлеты». С моей точки зрения, более всего удались «Тайны мадридского двора», «Семейная фирма Мао», «Грешная троица», «Наполеон Бонапарт и его подражатели», «Крест и политика». Эти передачи имели постоянный круг телезрителей и были отмечены «Почетной грамотой» Всесоюзного комитета по радиовещанию и телевидению.

В общей сложности за 35 лет опубликовал в газетах, журналах, по радио и ТВ около тысячи обзоров, статей, путевых заметок, очерков, памфлетов. Ни одна областная газета, помимо «Ленинградской правды» и свердловского «Уральского рабочего», своих материалов на международные темы не давала. Как-то весной 1943 года, после совещания в Москве по вопросам печатной пропаганды, где расхвалили Пензу, меня встретил в вестибюле старого здания обкома по ул. Лермонтова К.У.Черненко, участвовавший в работе совещания и только что вернувшийся оттуда. «Пляшите, – шутя сказал он, – вас персонально назвали на совещании и очень лестно отозвались».Не скрою, я был тому рад. В самом деле, почему считается вполне нормальным, когда мастер любуется изготовленным им изделием. Неужели зазорно лектору или журналисту порадоваться удачному выступлению или интересной статье? Главное, чтобы не переоценивал свой успех и не утратил способности критически подходить не только к другим, но и к самому себе...

Я сотрудничал в «Пензенской правде» как международный обозреватель при нескольких главных редакторах: П.А.Пономареве, Ф.И.Самарине, Н.А.Грачеве и В.И.Лысове. Живя уже 6 лет в Киеве, продолжаю регулярно читать «Пензенскую правду». Она мне дорога и по воспоминаниям о городе и его людях и тем, что я выступал на ее страницах. Сберег и храню все мои публикации. Что касается самой газеты, то она и по внешнему виду, и по качеству материалов, их разнообразию, критической направленности, остроте шагнула далеко вперед с той поры, как началось мое знакомство с ней...

6.Лекторская группа обкома партии

Но пора перейти к рассказу о лекторской группе обкома, ее структуре, составу. О том, как она

работала, какую помощь получала, как к лекциям и лекторам относилось руководство. Наконец, небесполезно поговорить о некоторых насущных вопросах лекционной пропаганды.

До войны и первые два военных года лекторской группы как самостоятельной единицы вообще не было. Имелись в штате два-три лектора, старшим среди них считался Борис Андреевич Колчин. В организационном отношении они входили в сектор пропаганды отдела агитации и пропаганды; после начала войны зав.сектором был Петр Кузьмич Московченко, с которым приходилось встречаться по делу еще до моего зачисления в штат. После постановления ЦК ВКП(б) в 1943 году о состоянии пропаганды, (в котором нам изрядно и поделом досталось – секретарь обкома был снят), количество лекторов увеличилось до 7, и лекторская группа обрела самостоятельность как сектор или подотдел , что ли, отдела пропаганды. Первым руководителем ее стал бывший работник проп.группы ЦК ВКП(б) Михаил Васильевич Савин.

На первых порах все лекторы выступали на одну и ту же тему: «Военно-политическое положение СССР» или «Текущий момент». Как и лекторы горкома, обслуживали воинские части, военные училища, госпиталя, но вдобавок также активы на местах, в городах и райцентрах. Никаких норм в первое время вообще не знали, читали по 30-40 лекций в месяц, а точнее сказать, сколько нужно было. Работать приходилось в самых тяжелых условиях, добираться до районов в любую погоду на лошадях (об автомобилях можно было только мечтать), в распутицу весной и осенью, в лютую стужу зимой, выступать в помещениях, которые совершенно не отапливались, и изо рта валил густой пар, а на лице появлялся иней. Присутствующие в тулупах и шапках то и дело производили «вольные упражнения» ногами и руками, чтобы не замерзнуть. Пусть не сочтет читатель эти слова за некую рисовку или жалобу, все было именно так, и помнить об этом надо...

Со второй половины 1943 г. восстановилась специализация лекторов, хотя от всех, помимо «своих» тем, еще требовалось выступать также о международном положении – спрос был невероятнейшим . По истории партии специализировался Д.А.Кокушкин – ветеран лекционной пропаганды, с самым большим в отделе (если не в аппарате в целом) партийным стажем. Человек добросовестный, которому чужды были приемы выгодной подачи себя аудитории. Выступал он без эмоциональной окраски, вроде бы не заботясь даже, слушают его или нет. Но все мы знали, что он никогда не подведет и лишнего не скажет. По той же специальности выступал И.Миронов, рано ушедший из жизни. Это был способный, умный работник, который умел и «сухую материю» подавать с огоньком, поэтому и слушали его с интересом.

Серьезным экономистом зарекомендовал себя М.И.Токмашев, знавший все тонкости своего дела. Философские темы разрабатывал И.И.Потемин. Они у него получались неплохо, но с некоторой примесью догматизма. Как международник успешно действовал И.Г.Пирогов, мой коллега и друг, очень скромный, честный и работящий человек, глава большой и дружной семьи. В разные годы в качестве лекторов обкома использовались Самойлов, Куракова, Тикунов, Поляков и Филоненко. Последние двое – выпускники МГУ. Выделялся своими способностями, общим развитием и склонностью к исследовательским разысканиям Николай Федорович Филоненко. Именно он и стал после С.В.Медницева руководителем лекторской группы. Его сменил на этом посту В.И.Милосердов, а затем им стал Михаил Афанасьевич Агафонов.

Работали лекторы в общем дружно. Каждую новую лекцию обсуждали всем миром. Преобладал при этом деловой тон, не делали скидки никому и ни на что. Но подчас не обходилось без вспышек на почве уязвленного самолюбия и личных выпадов. (Однажды пришлось вмешаться даже первому секретарю, после чего зачинщик споров, демагог – «обличитель» был снят с работы.) Но стоит ли на этом останавливаться.

Теперь иногда спрашивают, а когда было легче работать: тогда или сейчас? Нынешним лекторам-международникам и легче, и труднее, чем было нам, старшему поколению, в годы войны (пусть только не отнесутся к этим словам как к детской уловке: «люблю и папу, и маму»). Не говоря об условиях военного времени – тут не может быть никакого сравнения, – теперь легче, ибо лектор располагает уймой информационных материалов и данных по разным каналам. Тогда же мы испытывали неимоверные трудности, ибо вся информация была централизована и по обстоятельствам военного времени очень скупа. Труднее, ибо нынче не только лекторы, но и слушатели при желании имеют доступ к широко распространенным журналам «Международная жизнь», «Новое время», «За рубежом» и др. А ежедневные передачи по международным вопросам по радио, ЦТ, регулярные выступления в 9-й студии, обзоры «Мир сегодня». Да, что там говорить, информационный поток бьет ключом. Пытливый слушатель избалован этим изобилием, его не так-то просто «расшевелить», привлечь чем-то новым.

Как же все-таки мы обходились в ту пору? Конечно, прежде всего просматривали все издававшиеся газеты, выискивая все важное и полезное для работы. Большим подспорьем была «Красная звезда» с ее очень квалифицированными и столь нужными военными обзорами и корреспонденциями фронтовых журналистов, а также пламенной публицистикой Ильи Эренбурга, подлинного гвардейца разящего врага словом.

Огромную методическую помощь оказывали центральные органы. Прежде всего в виде регулярных – не раз в год, а по нескольку раз – семинаров-совещаний, в том числе продолжительностью целый месяц, при ЦК в Москве. Трудно переоценить значение этих семинаров. Впрочем, давайте остановимся подробнее на одном из них.

Он состоялся в августе-сентябре 1944 г. То было, как известно, время, когда под ударами наших войск затрещал по всем швам и вскоре распался фашистский блок. Вслед за Италией, вышедшей из войны и подписавшей капитуляцию годом ранее, сложили оружие Румыния, Болгария, Венгрия и Финляндия. Первые две объявили войну гитлеровской Германии. Дольше всех держались в Венгрии саландисты из фашистской организации «Огненных стрел», но и они были принуждены к капитуляции. Под давлением обстоятельств вышла из войны Финляндия. Секретные переговоры о предстоящем перемирии велись между А.М.Коллонтай, нашим послом в Швеции, и Паасикиви (будущим президентом Финляндии). Мировая пресса, телеграфные агентства, радиообозреватели наперебой и взахлеб передавали самые сенсационные новости.

Чтобы дать более точное представление о том, как необычайно сложна была политико-дипломатическая ситуация и какую важную информацию мы получали об этом, возьму для примера Болгарию.

С первых дней войны Москва разоблачала нелояльное поведение по отношению к СССР правительства царя Бориса, но все-таки считалась с тем, что маленькая Болгария не в состоянии дать отпор нажиму и домогательствам Гитлера. В 1944 г., однако, положение решительно изменилось. Германия оказалась перед катастрофой и производить военное давление была уже не способна. Тем не менее болгарская верхушка даже усилила помощь немцам. Мы потребовали от Болгарии, чтобы она запретила германским вооруженным силам использовать ее территорию и порты для ведения войны против СССР. 12 августа Советское правительство решительно потребовало от Болгарии разрыва с Германией. Но правительство Багрянова ограничилось декларацией о «полном нейтралитете», а сменивший Багрянова на посту премьера Муравиев направил делегацию в Каир для ведения переговоров с союзным командованием о прекращении войны с США и Англией.

Поскольку Болгария формально не объявляла состояния войны с нами, участие СССР в предстоящих переговорах исключалось. Возникла, как говорится, аварийная ситуация. В этих обстоятельствах советская дипломатия произвела исключительно искусный маневр, который начисто перечеркнул все интриги и хитросплетения обанкротившихся болгарских правителей и, как выражаются в подобных случаях, определенных кругов западных стран. 5 сентября СССР объявил войну Болгарии. Вот тогда-то Муравиев заявил о своем разрыве с Германией и 8 сентября объявил даже ей войну. Но было уже поздно. В Болгарии произошел революционный переворот, правительство Муравиева пало, к власти пришел Отечественный фронт. Вечером 9 сентября было объявлено о прекращении военных действий. А 29 октября маршал Толбухин подписал условия перемирия от имени СССР, США и Англии. Это была самая короткая в истории и почти бескровная война, ибо население восторженно встречало Красную Армию, свою избавительницу от фашизма.

Вот как в это, столь богатое важнейшими дипломатическими и политическими событиями, время проходил наш месячный семинар. Работали по 8-10 часов в день. В качестве лекторов выступали наш посол в США Александр Антонович Тройновский (отец нынешнего посла СССР в Китае), Борис Ефимович Штейн, крупный дипломат, в 1922 г. в Генуе был генеральным секретарем советской делегации, А.В.Миллер, видный специалист по Ближнему Востоку, В.П.Потемкин, замнаркома иностранных дел, профессор Хвостов из НКИД, один из авторов «Истории дипломатии», профессор Звавич, с которым я познакомился еще до войны в Киеве. О нем стоит, пожалуй, сказать особо. Звавич, свободно владевший несколькими иностранными языками, занимался на Центральном радиовещании переводами и обобщением радиоперехватов со всего мира, ежедневно давая наверх сгустки информации. Он был буквально набит новостями. Вел он у нас курс политической географии и каждый день 15 минут отводил всем новинкам. Что это было за раздолье для международников, трудно передать! Все перипетии сложных дипломатических акций и контрходов становились нашим достоянием. Замечу здесь, что еще по ходу семинара начала подготовку материала, позже без промедления изданного отдельной брошюрой для служебного пользования. Упомянутые события в Болгарии, как и другие интригующие факты, конечно, были в ней освещены.

К нам в Пензу часто приезжали видные лекторы из Москвы. Среди них хорошо запомнился автор многих ценных монографий доктор исторических наук, проф.М.М.Лемин. (Он оказался моим земляком по Умани, которой я всю жизнь так и не видал). Я провел с ним однажды (с перерывом только на обед) целый день и, разумеется, не пожалел об этом: Лемин часто привлекался как консультант для оценки возможных последствий тех или иных дипломатических шагов нашего правительства, дaвая, как и некоторые другие крупные специалисты, свое заключение.

Бывали у нас регулярно работники ЦК: руководители лекторской группы Бурджалов, Соболев, Новоселов, потом, уже после войны, Головко, а также лекторы ЦК Коршунов, Тропкин, Геращенко, Бузулуков, Смирнов, Молчанов и другие. Несомненно, во многом помогли нам промгруппы ЦК. Формировались они обычно в составе 3-5 преподавателей столичных вузов или научных работников под руководством штатного работника ЦК. Хорошую память о себе оставили руководители пропгрупп Кузнецов и недавно ушедшая из жизни Петросян.

Но и здесь не обошлось без ложки дегтя. Прибыла к нам в самом конце зимы 1952 г. пропгруппа во главе с Кузнецовым (однофамилец упомянутого выше). Он раздобыл у Филоненко подготовленный мною (еще сырой, даже не обсуждавшийся) материал для предстоящего размножения. Вызвал к себе Филоненко и меня и в присутствии членов пропгруппы пустил в ход «критику кувалдой». Вот главные пункты «обвинения»: 1) в материале отсутствует теоретическая основа, а именно: – нет высказываний классиков и 2) он содержит грубую ошибку: в нем говорится, что «империалистические противоречия антагонистичны, непримиримы». Спрашиваю: «А как же иначе?». Кузнецов достает политический словарь и торжественно читает: «Антагонизм – непримиримое противоречие, например, между трудом и капиталом». Вот так! « На мое замечание: «Hу и что из того?» «Загляните в труды В.И.Ленина, в недавно вышедшую работу И.В.Сталина «Экономические проблемы социализма в СССР», и вы убедитесь, что «например» никак не исключает других проявлений антагонизма, в частности в межимпериалистических отношениях «. Кузнецов вызывающе, в стиле Скалозуба, пытался меня оборвать. Но я этого не позволил. Поразило и невежество этого человека, и, еще больше, непротивление злу со стороны членов его группы. Они все, как по команде, опустили глаза долу, и ни один не поддержал меня, не вступился в защиту истины...

Назавтра Кузнецов сделал доклад для пропагандистов. То было совершенно путанное, изобиловавшее грубейшими (без натяжки) ошибками выступление. Лекторы поставили перед руководством вопрос: надо обо всем сообщить в ЦК. Вначале нас вроде поддержали, а потом воздержались...

И, представляете себе, за нас это сделали другие. Буквально через две недели на совещании в ЦК заведущая отделом пропаганды Краснодарского крайкома партии рассказала о недопустимой отсебятине, многих несуразностях, грубейших искажениях фактов в выступлении у них того же Кузнецова. Крайком был вынужден запретить ему (руководителю пропгруппы ЦК!) дальнейшие выступления – небывалое ЧП! Заведущий отделом пропаганды ЦК внимательно отнесся к этим словам и через два дня сообщил: «Секретариат ЦК принял решение отчислить Кузнецова из аппарата».

Приведу еще один казус, порожденный духом времени, хотя речь пойдет о лекторе ЦК Геращенко, вообще-то хорошо зарекомендовавшем себя у нас. Дело было в конце января 1953 года. Все обратили внимание на отсутствие Сталина на торжественно-траурном заседании 21 января. При встрече работников нашего отдела с Геращенко один из сотрудников cпросил у него, почему не было И.В.Сталина в тот вечер в Большом театре? Геращенко ответил буквально так: «Товарищ Сталин провел всю ночь в Мавзолее, он советовался c Лениным, утром почувствовал себя плохо и на собрание не пришел». Как известно, Владимир Ильич часто пользовался выражением «давайте посоветуемся с Марксом» и для этого заглядывал то ли в «18 брюмера...», то ли в «Гражданскую войну во Франции», в «Критику Готской программы» или в другие произведения основоположников научного коммунизма. Но никогда не превращал это в мистическую церемонию, как это изобразил Геращенко. Первым, вне всякого сомнения, это осудил бы гневно сам Владимир Ильич...

Инцидент с Кузнецовым и ответ Геращенко в духе культа личности, осужденного нашей партией, ни в малейшей мере не умаляют заслуг пропгрупп, лекторов ЦК, видных историков-международников в оказании нам большой методической помощи, как и не уменьшают нашей благодарности им за это.

Как не относилось к лекциям и лекторам руководство?

Мне пришлось работать при нескольких секретарях обкома партии. Остановлюсь на некоторых из них. В 1943-45 годах для укрепления руководства идеологической работой Центральный Комитет направил в Пензу Михаила Васильевича Домрачева. Невысокого роста, коренастый, с живыми черными глазами, Домрачев многие годы работал в «Правде» как заместитель редактора по отделу партийной жизни, около 10 лет избирался секретарем партийной организации. Будучи не раз в редакции «Правды», главным образом для получения богатой информации у международного обозревателя газеты Я.Викторова, мог убедиться, как редакционный коллектив уважал, любил Михаила Васильевича. Его имя открывало все двери, ну прямо-таки как «Сезам, отворись!».

Теоретически хорошо подготовленный, с большим практическим опытом, он сумел за короткий срок в значительной мере исправить недостатки и упущения, возникшие при его предшественнике, сплотить наш коллектив, добиться перелома в постановке идеологической работы в области.

Причем этого он достиг без командирства и нажима. Секретарь обкома уважительно относился к подчиненным, никогда не повышал голоса, а уж накричать или подвергнуть разносу – такого за ним не водилось.

Как правило, все материалы в помощь лекторам и пропагандистам редактировались им. Он не прохаживался красным карандашом по тексту, как это наблюдалось и до, и после него, а когда те или иные положения или отдельные слова вызывали у него возражение или сомнение, ставил на полях маленький вопросительный знак. Даже в тех случаях, когда оговорка или ошибка была очевидна. Как же это располагало к нему сотрудников отдела!

Или возьмем другой пример. У меня на столе звонит телефон: «Говорит Домрачев. Есть просьба к вам – поехать в Нижний Ломов для выступления с лекцией на партийном активе. Но, пожалуйста, не задерживайтесь там. Значит, условились?». Надо ли говорить, что такая манера руководителя отдела воодушевляла, придавала особую ответственность поручению. Своим непосредственным обращением он не обходил твоего прямого начальника (он всегда ставил его в известность), зато устанавливал прямой рабочий контакт. А это лишь содействовало успеху дела.

Как раз выполняя задание Михаила Васильевича, направился в Голицынский район. Первым секретарем райкома тогда был И.М.Гульцев. Войдя в его кабинет представиться, застал там уполномоченного обкома (без этого института ни одно дело не обходилось) Николая Никитовича Рябова, человека всегда элегантного, находчивого, остроумного, которому я очень cимпатизировал. (Мы в обеденный перерыв, в послеслужебное время нередко перебрасывались последними новостями и шутками. «Мы» – это Е.М.Новосельцев, Б.А.Колчин, Н.Н.Рябов и я).

Так вот, условившись о лекции для партактива, договорились также о моем выступлении по местному радио. В назначенный час в сопровождении заведующего отделом пропаганды Поповой явился на радиоузел и застал там, к моему удивлению, Гульцева и Рябова: «Ничего, ничего, мы вам мешать не станем». Я сидел перед микрофоном, они – в стороне, и мы хорошо видели друг друга. Сам чувствовал, что в настроении, и выступление проходит живо. Время от времени, подбадривая меня, Николай Никитович выразительно поднимал кверху большой палец, означающий на всех широтах, во всем мире одно и то же – одобрение. Выступление длилось 35 минут. Вернувшись в дом для приезжих (эрзац гостиницы), получил комплимент от хозяйки: «Я вас сразу по голосу узнала, как вы хорошо читали». Поблагодарил, понятно, но мне подумалось: «Читали», какая несправедливость, а ведь у меня перед собой ничего не было, ни единого клочка бумаги». Такая «простота нравов» – выступать по радио без текста – была возможна с санкции двух руководящих работников, поручившихся за меня.

Перебирая в памяти все, связанное с работой под руководством Домрачева, вспомнил об одной особенности его стиля. Домрачев всегда обращался ко всем по фамилии. Я был, грешным делом, даже уверен, что он вообще и не знает моего имени-отчества. Ан нет, оказывается, знал! Спустя год после отъезда из Пензы, будучи в командировке в Москве, зашел повидаться с ним (он тогда был одним из руководителей журнала «Партийная жизнь»). Домрачев с широкой улыбкой пошел мне навстречу: «Здравствуйте, голубчик, дорогой Владимир Петрович». Остается добавить, что и к первому секретарю обкома он тоже обращался по фамилии...

Мы многое получили от общения с М.В.Домрачевым, многому у него научились и провожали его в Москву с большим сожалением, но и благодарностью за науку жизни.

Сменил Домрачева на посту секретаря обкома Константин Устинович Черненко. Конечно, все сотрудники, как это всегда бывает, приглядывались к нему: каков, мол, новый наш шеф? Интерес усиливался и потому, что предшественником Константина Устиновича был проверенный на практике, очень опытный руководитель, знающий все тонкости идеологической работы. Сразу бросилось в глаза различие в форме обращения, Домрачев при всей своей выдержанности и вежливости, был несколько суховат, К.У.Черненко – прост, общителен, демократичен. И своего добивался, к нашему общему удовлетворению, тоже не покрикивая, не играя на самолюбии подчиненных. Интересно, что, будучи по натуре, не похожим на Домрачева, К.У.Черненко придерживался той же манеры поведения, к которой мы привыкли за два года: не дергал людей, относился с уважением к сотрудникам, считался с их мнением. Был требователен, но без излишеств, которые так отрицательно влияют на работников. С ним было просто и легко работать. Он тоже, подчеркивая ответственность задания и доверие и исполнитель, очень часто обращался непосредственно ко мне, минуя все служебные инстанции. Это хороший признак! Нисколько не нарушая субординации, такой метод прямой связи поднимал дух и рвение.

Уже говорилось о том, что именно Константин Устинович дал старт публикациям областной газеты на международные темы. Это было тогда ново, в чем, кстати, и проявился присущий ему творческий подход, деловая инициатива, умение искать новые, непроторенные пути и средства идеологического воздействия на массы.

Еще одна особенность стиля работы Константина Устиновича привлекала к нему: «B вопросах теории, идеологии нет и не может быть начальства как высшей инстанции мудрости, – часто повторял он. – Истина не зависит от служебного положения». Этого правила мы придерживались с большой охотой: на совещаниях, при обсуждении творческих вопросов, лекций и материалов высказывались непринужденно, свободно, не опасаясь, что тебя оборвут, одернут, не подлаживаясь к мнению вышестоящих товарищей, не заискивая перед ними. Впоследствии, уже после отъезда К.У.Черненко, когда мы осознанный и привычный метод пытались применить в деле, это, правда, не всегда, не при всех руководителях получалось. Но тут уже не наша вина...

Помнится, лет через десять, когда К.У.Черненко после Молдавии был заведующим сектором агитации ЦК, мы с В.А.Колчиным возглавили группу из 18 пропагандистов, которые в награду за усердие в работе были направлены на экскурсию в Москву. Повидали много интересного, ходили и знакомились со всеми достопримечательностями без устали. Захотелось, естественно, посетить кабинет и квартиру В.И.Ленина в Кремле. Попасть туда было очень трудно, просто невозможно. Что делать?

Обратились к Константину Устиновичу. Он поинтересовался делами и жизнью в Пензе, долго расспрашивал о нас, а потом мы изложили свою просьбу. «Хорошо, – сказал он, – будет сделано, вы двое пройдете». Мы взмолились: нет, это вызовет недовольство остальных, раскол в нашей группе. Речь, мол, может быть только так: все или никто. После некоторой паузы Константин Устинович сказал: «Ну, так и быть, ребята, я понимаю вас, давайте список, пропустим всех». Так оно и получилось. В полном составе в сопровождении опытного экскурсовода совершили незабываемую экскурсию. Приобщение к вещам, окружавшим великого и простого человека, оставило неизгладимое впечатление. В очерке «Говорят вещи», опубликованном в «Пензенской правде», я попытался выразить воздействие на нас, на всех, посещавших самые достопамятные места Московского Кремля, всего увиденного, прочувствованного в кабинете и квартире Ильича.

Выделю о ceбe один эпизод. Наша группа посетила Горки Ленинские. Осмотрели парк, всю усадьбу бывшего московского градоначальника Рейнбота, ставшую местом кратковременного отдыха Владимира Ильича. Здесь же он перенес свою тяжелую болезнь. В будуаре мадам Рейнбот, служившим спальней Ильича, сохранилось все, как было в часы кончины. На письменном столе под стеклянным навесом – книга Джека Лондона, рассказ которого «Сильнее смерти» был последним, что читала больному Надежда Константиновна.

Рядом с этой просторной светлой комнатой находилось небольшое служебное помещение, как нам объяснили, для камеристки госпожи Рейнбот. Во время болезни Ленина здесь дежурила медицинская сестра. Экскурсовод специально подчеркнула: «В этой комнате провел ночь с 21 на 22 января Сталин».

Меня с детских лет привлекали, притягивали, завораживали вещи, обстановка, антураж, связанные с историческими событиями и деятелями. Я углубился в свои мысли, не заметив , как наша группа уже покинула спальню Ленина. Мои думы прервал довольно резкий на сей раз голос экскурсовода: «Что вы здесь делаете?»Я ответил буквально: «Вот, размышляю над тем, о чем думал в ту ночь Сталин.» Экскурсовод сделала большие глаза и сухо произнесла: «Идемте, идемте, нам придется догонять ушедших вперед».

До сих пор не могу отделаться от странного чувства, возникшего в этой комнате, связанного со зловещей ролью Сталина после смерти Ильича.

Так и кажется, что он уже тогда обдумывал свои политические шахматные ходы наперед, что обернулось трагедией для партии, народа, страны.

Даже при большом усилии не найдешь подходящих слов, чтобы дать лестную характеристику секретарю обкома С.Н.Новикову, с которым нам пришлось работать. Ну, прежде всего, свое назначение в Пензу он, и это мы быстро поняли, рассматривал, должно быть как наказание, неприятный и временный эпизод в своей жизни. (Даже семью не взял с собой из Москвы). Это чувствовалось и по тому, как он вел себя с сотрудниками, смотрел на них сверху вниз, держался высокомерно, относился к людям (если бы требовательно, это не порождало бы внутреннего протеста) пренебрежительно. Думаю, нет нужды доказывать, что все это вызывало нежелательную реакцию и к взаимопониманию не вело. Вдобавок он отличался склонностью к тому, чтобы о состоянии идеологической работы в области судить, опираясь исключительно на положительные примеры. Сохранилось в памяти областное совещание, на котором из заранее просмотренных текстов выступлений ораторов с мест исключались даже намеки на какие-либо недочеты, упущения, тем более ошибки или недостатки в работе. Одни положительные примеры – таков был стиль! Новиков опередил «свое время»...

Вспоминается один эпизод, который без лишних слов характеризует личность Новикова. Как-то вечером на столе у первого секретаря появилась анонимка по поводу якобы неслужебных отношений Новикова с одной сотрудницей. Назавтра весь отдел, как по тревоге, был собран для встречи с ним. И тот без обиняков возложил ответственность за случившееся на одного из нас (кому же еще придет в голову сводить счеты с ним) и учинил форменный допрос, придирчиво вглядываясь в каждое лицо. Это было неумное, постыдное зрелище. После этого «cобрания» авторитет Новикова в глазах работников отдела упал до нулевой отметки. И когда он вскоре покинул Пензу, мы говорили: «Была без радости любовь, разлука будет без печали».

Был у нас секретарем обкома по идеологии В.А.Колчин. Безусловно, очень грамотный, теоретически вполне подготовленный, прошедший все стадии служебного продвижения: был лектором, заведующим отделом школ и вузов, стал секретарем. Но странная вещь: то, что должно было, по по логике, содействовать его успеху на этом посту, обернулось своей противоположностью. Задумываясь над этим еще тогда, я объяснял сам себе все тем, что Борис Андреевич не мог взять верного тона со своими недавними коллегами. Он не был придирой, не был и, как говорится, своим человеком. Но как-то терялся между необходимостью быть требовательным и опасением, как бы это не воспринималось как начальственное зазнайство. Словом, дело у него не пошло.

Б.А.Колчина сменил Алексей Георгиевич Цветков. Он появился в отделе как-то незаметно, сел за стол в лекторской, хотя лектором не был и не должен был им стать. Его назначили заведующим отделом пропаганды вместо П.Н.Ануфриева. А потом – секретарем обкома.

Он располагал к себе простотой обращения, носа не задирал, не корчил из себя начальника, был, что называется, демократичным в отношениях с подчиненными, этого у него не отнять. Вспоминается, например, такой случай: мне срочно нужна была подпись Цветкова на телеграмме, которую надлежало разослать на места, чтобы вызвать на семинар лекторов-международников. Я «подстерегал» его с утра, но безрезультатно – в обкоме он не появился. И вот в самом конце рабочего дня мне позвонила секретарша, что он пришел. Тотчас я поднялся со своего цокольного этажа (старого здания обкома) на второй этаж и ... встретился c Алексеем Георгиевичем уже в коридоре – он опять куда-то торопился. Остановил его и попросил подписать телеграмму, иначе семинар сорвется, ибо это было в канун субботы. «Что же здесь, в коридоре подписывать?» – недовольно произнес Цветков, продолжая, между тем идти к лестнице. Пришлось пустить в ход последний довод: «Владимира Ильича совсем не шокировало, что ему пришлось готовиться к выступлению на Конгрессе Коминтерна на ступеньках, ведущих к трибуне». Цветков, не говоря ни слова, сразу взял текст телеграммы и подписал его на подоконнике. Таких примеров можно было бы привести немало.

Но скажем откровенно и о другом. Цветков страшно боялся начальства. Именно он не дал ходу инциденту с Кузнецовым, о котором речь уже шла. Более того, Алексей Георгиевич в разговоре с Филоненко и мной в своем кабинете в присутствии Кузнецова сказал, бегло перелистывая страницы материала: «Вот товарищ Кузнецов имеет серьезные замечания. Я, правда, сам материала не читал, но нельзя не прислушаться к его претензиям». А когда Кузнецов тут же вышел, Цветков мгновенно переменил тон и обрушился на Филоненко: «Какого черта ты дал ему материал?».В этом, как говорится, он весь…

Спустя несколько лет (мы оба работали еще вместе) я встретился с А.Г.Цветковым в санатории в Гагре. Однажды в непринужденной обстановке вернулись к тому неприятному эпизоду (что нанес мне чувствительную душевную рану). На все мои упреки он отвечал: «А, Владимир Петров, (он всегда так обращался) кто старое помнет...» И все-таки вспомнить об этом «старом» надо, ибо оно, увы, не терпит «новизны» и в нашей нынешней жизни.

Трудности, возникавшие порой в отношениях с начальством, усугублялись издержками, которые создавало время. А оно знало не одни лишь героические, беззаветные поступки и дела. Мне приходилось не раз наблюдать, как умело приспосабливались к условиям момента не очень полезные и работоспособные, но зато хваткие люди. Беря в отдельности одного из таких, что можно сказать? Сам по себе, безусловно, ограниченный человек (говоря пушкинскими словами «был чином от ума избавлен»), образованности и культуры в нем, как кот наплакал, но в одной области он, право, подлинный мастер: в умении показаться незаменимым работником, который суетливость выдает за активность, преданным (не делу) начальству; в способности ткать паутину интриг, устранять этим способом все препятствия (в том числе и живых людей), стоящие на пути к собственному преуспеянию.

Спросите у такого, что он знает о Макиавелли? Ручаюсь, что ровно ничего. А макиавеллистские приемы применяет, как будто всю жизнь изучал его наставления. Такие стихийные, по наитию макиавеллисты умеют просчитывать, как опытные шахматисты, все варианты на несколько ходов вперед и выбирать самый выгодный для себя. Всегда поражался тому, как духовная нищета, интеллектуальное убожество у таких людей сочетались с поразительным практицизмом, искусством пробивать себе дорогу.

Таких людей отличала склонность к навязыванию единомыслия, единообразия. Они решительно, несмотря ни на что, проводили в жизнь предписанную сверху, со сталинского Олимпа регламентацию всех сторон жизни, включая не только эмоции, но и ширину брюк или фасон костюма.

Вспоминается один характерный эпизод. Дело было в обкомовской столовой. В ожидании обеда между делом зашел разговор о предпочтительном фасоне костюма, который собирался заказать один из собеседников. Высказывались различные предположения: пиджак двубортный, однобортный, с широкими лацканами, узкими и т.д. «Да что там обсуждать, выдумывать?» – с серьезным видом произнес один из присутствующих. «Вот образец, как одеваться всем нам», – и с этими словами он поднял свежий номер «Правды» с крупнымфотоснимке через всю полосу, где были изображены на первомайской трибуне руководители партии и правительства. Вскоре этот человек был утвержден первым секретарем райкома партии. Вообразите его первым секретарем обкома? А ещё выше? Вот в том-то и дело ...

Приходилось нередко наблюдать, как новый руководитель в партийных ли организациях, на предприятиях, в учреждениях приступает к работе. Он как бы учреждает новую эру в сфере своей деятельности, зачеркивая все, что было прежде, все дела и успехи коллектива, навязывая всем своим негласную установку: все начинается с него!

Как часто, сидя на различных собраниях, я поражался не только безответственности работников любого уровня, которые, не обинуясь, уверенно произносили требуемые обстоятельствами слова: «Подсчитав свои ресурсы и возможности, мы...» – и затем излагались абсолютно нереальные, несбыточные обязательства, и это понимали и провозглашавшие, и руководство области. Не помню случая, чтобы такого оратора-пустобреха остановили, одернули, вывели на чистую воду, чтобы другим неповадно было. Главное - не уклоняться, не сказать "насупротив".

Лет десять или немного больше назад  в "Правде" появилась корреспонденция из Саратовской области . В ней давалась высокая оценка рачительности председателя колхоза, который во времена насаждения сверху культа кукурузы  посеял другие злаки, более подходящие к местным условиям, а отчитался как за кукурузу, и этим спас свое хозяйство, как сказано в заметке. Двурушничество  "спасителя" возвели в доблесть. Ведь это - отвлечемся от волюнтаризма - тогда было директивой высших органов. Он не рискнул дать открытый бой, - куда там - а предпочел  чистейшей воды обман. и за это много лет спустя его хвалят.

Встречались на моем служебном пути зажимщики критики, можно сказать, новой формации. Они критические замечания по своему личному адресу ловко, как жонглеры,  выдавали за выпад против партии в целом, собой, в целях самосохранения, хотя и были, допустим, ответработниками, олицетворяли всю партию, и этим очень умело прикрывались от справедливых нареканий.  Понимаю, что, вспоминая о таких методах и приемах, уловках и подтасовках, открытий не делаю. В этом как раз вся беда, ибо подобные пороки  стали очень распространенными.

Помню я и таких руководителей, как председатель облисполкома Мотинов, которые без зазрения совести  обогащались, причем за чужой счет. Примерно в 1943 году  в пензенском железнодорожном узле скопилось много невостребованных грузов – личного багажа эвакуированных из разных мест. Война разбросала их владельцев, а может быть, и лишила жизни. Приняли решение реализовать эти грузы в первую очередь и безвозмездно среди эвакуированных, многие из которых потеряли все. В этом списке (впрочем, это делалось им вне списка) первым значился Мотинов. Я присутствовал на заседании бюро обкома, когда рассматривалось это постыдное дело. Ему на дом возами доставляли эти самые грузы. Его сняли с работы, объявили строгий выговор, но он "выплыл" в Ростове, став там председателем облпрофсовета.

Знал я и секретаря горкома Богомазова. Он как-то на заседании бюро стыдил парторга цеха одного из заводов за то, что тот взял себе талон на галоши, а жене, кстати, работнице того же завода, талон на ботинки. «Ты разменял свою партийную совесть на эти талоны», – упрекал «виновного» секретарь. А вскоре обнаружилось, что сам он в течение одного года получил 102 (!) талона на крупные вещи (пальто, костюмы, сапоги и т.д.). Ясно, что большая часть этих вещей пошла на рынок. Спустя лет двадцать мы встретились в санатории «Кратово», в Подмосковье. (После той истории хищник – «правдолюбец» переехал в Москву, выгодно, удобно женившись). Как смущенно, неловко, краснея, поздоровался он со мной, тут же (под каким-то смехотворным предлогом) прервал разговор и быстро ушел. Потом намеренно избегал меня, в этом не ошибаюсь: он-то понимал, что мне известны его «подвиги».

Известен мне и такой случай с коммунистом, который, живя в двух кварталах от Южного райкома партии, «опоздал» на явку по мобилизации для партийцев в начале войны. То была, как оказалось, пробная, учебная или, если хотите, проверочная мобилизация. Всех отправили в Селиксу, а затем вернули в Пензу. «Опоздавшего» совершенно справедливо исключили из партии. Но это не помешало ему в скором времени вновь вступить в ее ряды и даже работать в КПК (Комитет партийного контроля) по Пензенской области. Впоследствии он подался в науку, стал кандидатом (не помню точно, каких, но гуманитарных) наук. И с гордостью рассказывал, что на его защите оппонент заявлял: «Одно можно со всей определенностью утверждать: наш диссертант обладает необыкновенной пробивной силой». Что верно, то верно!

А для чего все это пишется (хотя подобных примеров может быть куда больше)? Законный вопрос! Отвечаю: для того, чтобы эти или аналогичные случаи исключения из правил подтверждали сами правила. А ими были: тяжкий солдатский труд даже в спокойные дни на фронте, наступления, атаки, форсирование рек, штурм укрепленных пунктов врага, ранения, гибель миллионов воинов; самоотверженная работа в тылу полуголодных людей, обеспечивших нашу армию, несмотря на все и всяческие трудности, казавшиеся поначалу непреодолимыми, всем необходимым в достатке, в количестве, большем, чем у Германии, на которую работала почти вся Европа, чтобы разбить в прах гитлеровские полчища.

Преемником Цветкова стал Павел Дмитриевич Селиванов. Мы были с ним знакомы с 1943 или 1944 года, когда он после ранения и демобилизации был зачислен слушателем в областную партийную школу. Несомненно, способный, с острой памятью, быстро усваивавший объяснения преподавателей, учился он хорошо и выделялся среди других.

Как преподаватель я дал ему заслуженную характеристику, когда меня однажды cпросили, кого бы я мог порекомендовать на работу в аппарате обкома. Селиванов был утвержден лектором обкома. Не буду скромничать сверх меры, он обращался ко мне не раз, и никогда в товарищеской помощи и поддержке я ему не отказывал и мэтра из себя не строил.

Селиванов стал продвигаться: сначала был назначен заместителем заведующего отделом пропаганды, затем заведующим, наконец, секретарем обкома. Одно могу сказать без всякой натяжки: никогда я не пытался наладить с ним личные отношения, ни словом, ни намеком не напоминая ему что мы были совсем недавно наравне или, тем более, что он вроде был чем-то мне обязан. Замечу попутно, что такого стиля я придерживался в отношениях со всеми своими начальниками, не добивался «чести» быть в «их свите». Иной карьерист, если прочтет это, может подумать или сказать: «Ну, и дурак!» Что ж, останемся каждый самим собой, со своими убеждениями и жизненными правилами. Чувство собственного достоинства, «благородную упрямку», как говаривал великий Ломоносов, нельзя ни на что менять...

Селиванов, чувствовалось мне, не очень меня любил, но относился уважительно. И мы поддерживали друг с другом вполне нормальные деловые отношения. Помню, как-то он остановил меня в коридоре (не вызвав к себе, следовательно, большого значения тому, о чем должна была пойти речь, не придавая, но порядка ради спросил): «Владимир Петрович, что-то мне говорили горкомские работники, что вы хвалили капитализм, выступая на днях в театре». (Это был вечер отдыха пропагандистов с их семьями, мне дали 35-40 минут для рассказа о недавней поездке вокруг Европы. Построил свое выступление по возможности живо и легко, все-таки вечер отдыха, а не семинар, не забывая и о неизменных социальных контрастах). Отвечаю: «За моими плечами 25 лет пропагандистской работы, все могло быть, но так, чтобы хвалить капитализм, это вещь несуcветная». «Что-то в самом конце речи», – припоминая, добавив Селиванов. Я напряг память и вспомнил концовку: когда, мол, мы увидели с борта теплохода в утренней мгле возникающий все яснее белый Воронцовский маяк родной Одессы после месячного «галопом по Европам», какой точной показалась известная поговорка: «В гостях хорошо, а дома лучше». Селиванов рассмеялся, махнул рукой и пошел к себе.

Но что можно сказать о политическом круговороте, простой грамотности того (или тех), кто поспешил доложить о «происшествии»!

Был и такой случай. Но он требует предварительного пояснения. Дело было в Вене, когда я, зайдя в небольшой магазин рядом с отелем, застал там нескольких советских туристов, моих партнеров по поездке, торгующихся c хозяйном об обмене рублей на шиллинги в 6 раз ниже номинала (он давал в 8 раз ниже). Я, естественно, резко осудил эти денежные операции, порочащие достоинство советских граждан, к тому же совершенно незаконные. Они (три семейные пары и одиночка) тут же вышли. И «достойно» рассчитались со мной, написав в Москву в ЦК о том, что такой-то, то есть я, «выдавал себя за секретаря обкома и мешал нам отдыхать». Жалоба, если можно так назвать злостный навет, попала к инструктору по нашей области Л.Б.Ермину. Тот по телефону передал содержание «подметного листа» нашему первому секретарю, а он предложил партбюро разобраться в этом деле. На заседании я рассказывал об инциденте в магазине, о

том, что не хотел наказывать их слишком круто и потому не доложил руководству нашего круиза, полагая, что достаточно моих критических упреков. Но те, кто попался с поличным, боясь, что я поставлю вопрос о них, направили письмо в Москву. Ведь, логично рассуждая, если я «мешал им отдыхать», то следовало пожаловаться на меня там, во время поездки. Но тогда всплыла бы недостойная сцена в магазине, и им не поздоровилось бы. Они предпочли «накапать» на меня после ее окончания. Говорил я и о том, что среди туристов были и земляки из Пензы, не подтвердившие «обвинений» меня в хлестаковщине. (Мог бы я обратиться за поддержкой и разоблачением клеветников к Всеволоду Александровичу Цюрупе, сыну легендарного Наркомпрода, журналисту-известинцу, и его жене писательнице Эсфири Яковлевне, с которыми подружился в этой поездке и рассказал о случившемся в магазине, они знали также, какую должность я занимал, но это не понадобилось). Мои доводы были учтены, все осталось без последствий, если не считать, что мои нервы испытали сверх-напряжение, что вскоре сказалось.

А пока что первым секретарем обкома стал Л.Б.Ермин, у которого, я это сразу почувствовал, возникло предубеждение ко мне. Он, скорее всего, забыв подробности, но фамилию запомнил и получилось, как в известной притче: то ли он шубу украл, то ли у него украли. Словом, что-то произошло...

Воспользовавшись сменой «власти», некий недоброжелатель со стажем (я отлично знаю, кто это) написал анонимку, обыгрывая перед новым начальством то, что его предшественник, дескать, вывел меня, «своего любимчика», из-под удара. Расчет у подлецов испытанный, зачастую безотказный. И вот Селиванов, снова встретившись со мной в коридоре, сказал: «Если бы тогда вам вынесли выговорок, то не было бы оснований для анонимки». Я возразил: «Разве для анонимок нужны основания?» «Так это в ваших же интересах». Я в ответ: «Это напоминает мне историю с испанским королем Филиппом II (при этих словах Селиванов с изумлением посмотрел на меня, и мне пришлось поручиться, что я в своем уме и твердой памяти). Отправляя своего сына дон Карлоса на казнь, король напутствовал его словами: «Я убью тебя для твоего же блага». Селиванов ничего больше не сказал и удалился.

Пожалуй, стоит остановиться на том, как у меня вышла размолвка с руководителем лекторской группы Милосердовым. Это было зимой, стояли трескучие морозы. Обращаясь ко мне, Милосердов произнес: «Вам нужно поехать в Сосновоборский район». Я спросил: «Там семинар, что-нибудь неотложное?» «Нет, – последовал ответ, – но вообще надо ехать». Спокойно и примирительно сказал: «Если особой необходимости нет, то мне хотелось бы отложить на несколько дней поездку, авось, за это время морозы прекратятся, были заносы, на машине не проедешь, а в такую погоду от станции на лошадке 20-30 километров в ботинках мне будет нелегко». Тогда Милосердов (какая муха его укусила) запальчиво, резко бросил: «Нас это не устраивает. Не думайте, что мы не можем обойтись без вас, будем из Москвы приглашать лекторов-международников». Вот что я, стараясь изо всех сил держаться спокойно, сказал на это: «Кто это «мы»? Кого его «нас»? Вы разговариваете так, словно наняли меня на работу и имеете право уволить. Это смахивает на манию величия». И все.

Милосердов тотчас же встал из-за стола и вышел. Примерно через час позвонил Селиванов и попросил подняться к нему. «Что там у вас случилось?», – спросил он, одновременно придвигая ко мне докладыу записку Милосердова. Я не стал ее читать, попросил вызвать Милосердова, чтобы говорить при нем, а когда он явился, рассказал все, что здесь написал. (Милосердов в разговор не вмешивался: «мавр сделал свое дело»). Селиванов резюмировал инцидент следующими словами: «Идите работайте и забудьте о том, что произошло». А Милосердова попросил остаться. Судя по поведению Милосердова по возвращении от Селиванова, тот сделал ему внушение.

Вскоре у меня возникла 100-процентная возможность «отомстить» Милосердову, да так, что быть только снятым с работы он посчитал бы «счастливым» исходом. Говорю это со всей ответственностью. Но я не поддавался искушению свести счеты как раз из-за нашего служебного конфликта. Это слишком смахивало бы именно на «месть». Но он вскоре ушел из обкома в пединститут. И я, признаться, не жалею об этом.

Что касается Павла Дмитриевича, то хотелось бы сказать, как он навестил меня в больнице, когда я лежал с инфарктом. Принес он в конверте деньги – пособие по болезни. Мы говорили о том о сем. Уходя, пожелал скорейшего выздоровления. Но его последние слова породили у меня сомнения насчет моей дальнейшей работы в обкоме. Возможно, я ошибаюсь, но если правильно понял намек Селиванова, то «инициатива», наверное, исходила не от него, а от Ермина.

Так или иначе, выписавшись из больницы, я не стал допытываться и выяснять, что к чему, a оформил пенсию по болезни, которая через некоторое время стала постоянной, персональной. А с Селивановым деловые встречи у меня продолжались и по линии общества «Знание», и в качестве внештатного лектора обкома.

Но вернемся к тому, как относились к нашим лекциям к лекционной пропаганде вообще руководители обкома.

Уйдя из аппарата, я мог намного расширить свою деятельность в обществе, а также как журналист-международник и комментатор телевидения. Полагаю, для этого случая вполне подходит одна из излюбленных мною поговорок: «Нет худа без добра»

Думается, здесь уместно напомнить о той помощи в проведении лекционной пропаганды, которую оказывало и оказывает партийным органам общество «Знание». Отделение в Пензе возникло в конце 40-х годов. И до того лекторская группа обкома использовала внештатных лекторов из числа преподавателей вузов и высшего военного училища, ветеранов партии и войны, лучших производственников. Но с момента организации общества дело распространения политических и научных знаний приобрело более широкий размах, постоянный, стабильный характер.

Что касается пропаганды внешней политики СССР, то при областном научно-методическом совете сложились кадры лекторов-международников с большим опытом. НМС выполнял поручения лекторской группы обкома партии и получал действенную помощь от нее. На областных семинарах, пленумах правления общества и конференциях активное участие принимали секретари обкома, заведующие отделами, руководитель лекторской группы, другие ответственные партийные и советские работники. Отказа в этом никогда не было! Другое дело, что частенько перепадало работникам аппарата общества, отдельным лекторам, но это, как говорится, для пользы дела. При всех упущениях, недостатках, нерешенных проблемах пензенский НМС по внешней политике СССР занимал неплохое место в Российской федерации, что подтвердило выездное заседание НМС по пропаганде советской внешней политики при правлении общества «Знание» РСФСР, проведенное в Пензе. Но, вернемся к тому, как относились к нашим лекциям и лекционной пропаганде вообще руководители обкома.

С организации области (1939 г.) первым секретарем был А.Ф.Кабанов. С ним работать не пришлось, но общее мнение о нем было благоприятным: спокойный, деловой, у него, говорили, дело со словом не расходится. После освобождения Крыма был назначен председателем совнаркома и как глава советской власти в Крыму принимал участников Ялтинской конференции. Уехавший вслед за ним туда бывший ответственный работник обкома Мамин, будучи наездом в Пензе, рассказывал любопытные подробности, связанные с конференцией. Говорил он и об особом пристрастии тогдашнего британского премьер-министра Уинстона Черчилля к коньяку, особенно армянскому. Когда самолет Черчилля приземлился близ Симферополя, в Сарабyзе, гостю предложили закусить, отдохнуть в специально оборудованном там же, на аэродроме, павильоне. Он отказался от отдыха и еды, но не от коньяка. Налил себе полный стакан. залпом выпил, закурил сигару, затем повторил ту же операцию, еще немного попыхтел сигарой и сказал: «Теперь, можно в путь...» А путь пролегал по серпантинной дороге, с ее крутыми поворотами, подъемом и спуском – и ничего, не укачало! Что значит тренировка... Но вернемся к А.Ф.Кабанову: после разгрома гитлеровской Германии был главным экономическим советником СВАГ (Советской военной администрации в Германии) при Главноначальствующем Маршале Г.К.Жукове.

Преемником Кабанова в Пензе с 1942 г. был Константин Андреевич Морщинин, высокий, крупный мужчина, с пышной шевелюрой и мощным баритоном, которым он умело владел как оратор. Он очень поддерживал пропаганду, лекционную работу в частности. При всей загруженности в годы войны различными делами он находил время, чтобы вникать в детали нашей работы, заходил запросто к лекторам, иногда вызывал и к себе.

Обычно после пленума обкома или собрания актива (они проводились в большом зале здания облисполкома, что на углу ул.Лермонтова и Советской площади) участникам предлагалась лекция о международном положении. Члены бюро (или президиума) во главе о Морщининым покидали свои места за столом президиума на возвышении и усаживались в боковых как бы ложах по обеим сторонам зала. Личное присутствие первого секретаря задавало тон, и я не помню случая, чтобы на таких лекциях для партактива в городах и райцентрах области отсутствовали бы первые секретари горкомов и райкомов.

Морщинин был наделен ораторским даром. Помню, как он, сделав доклад, имея перед собой, как водится, текст, вновь взял слово в прениях по другому вопросу – о работе среди молодежи. Ничего подготовленного заранее не было, все выступление производило впечатление экспромта. Но как убедительно, образно он говорил! До сих пор вспоминается эта речь.

...Однажды в приемной Морщинина я застал группу командиров и политработников различных частей и служб гарнизона, собравшихся в связи с прибытием в Пензу командующего войсками генерала Гордова. Он сам в это время вел беседу с первым секретарем в его кабинете. Наш оживленный разговор был прерван появлением в дверях Гордова. Тот увидел их впервые: «А вы что здесь делаете, какого черта собрались?», накинулся Гордов на присутствующих. За всех ответил Григорьев: « Учтите, мы находимся в приемной первого секретаря обкома партии, а не в вашей...» Меня возмутил грубый, солдафонский окрик Гордова и приятно поразила достойная отповедь Александра Ильича.

Очень скоро в «Правде», потом на сцене появилась пьеса Александра Корнейчука «Фронт». Отрицательный персонаж генерал Горлов был списан с Гордова. Как видно, снятие с поста командующего фронтом и перевод в Куйбышев, в тыловой округ, человечным, вежливым, уравновешенным его не сделали.

Не знаю, чем бы все кончилось, не появись в дверях Морщинин... Но, судя по тому, что произошло в скором времени, Гордов реплики Григорьева не забыл...

Грех жаловаться на отношение к пропаганде и лекторам и на сменившего К.А.Морщинина на посту первого секретаря Ивана Кононовича Лебедева. Вообще был человеком вспыльчивым, горячим, мог в сердцах и наговорить, но был и отходчив, зла не держал. Мы чувствовали его поддержку и ценили это. Как-то до него дошли сведения, что в отделе наблюдается разлад, и отношения между некоторыми работниками далеки от нормального состояния.

Иван Кононович собрал весь отдел у себя, призвал сотрудников говорить начистоту, что у кого наболело. «Говорите откровенно, без утайки, если у вас есть претензии к руководителям отдела. Я гарантирую вам, что никто не понесет никакого ущерба за прямую критику, никакой расправы не допущу», — так напутствовал нас первый секретарь.

Говорили после этого, действительно, откровенно. Рядом вопросов по ходу выступлений товарищей, обращенных ко всем присутствующим, Лебедев уточнял, проверял приводимые факты, быстро разобрался во всем и тут же принял решение, которое принесло пользу общему делу.

Помню, как он отчитал тогдашнего начальника сельхозуправления за то, что тот явно противился, ссылаясь на лимит времени, включить в порядок дня областного совещания механизаторов лекцию о международном положении. «Вам бы только о железках говорить», – упрекал его Лебедев и, конечно, настоял на своем. Лекция была проведена. А вскоре не только присутствовал, но и сам вел в театре доклад о международном положении для секретарей первичных парторганизаций области. Лектора дважды останавливал: «Bремя истекло», – и лектор, что греха таить, уже решил, что не обойтись без нахлобучки. Представьте себе, несмотря на выраженное недовольство в связи с нарушением лектором регламента, Лебедев нашел такие слова для выражения благодарности ему, что лектор, поверьте мне, был счастлив!

В речах и выступлениях Ивана Кононовича имелись ошибки, если судить строго, случались обмолвки, были значительные шероховатости. Но одного не отнять у него: необычайной образности языка, способности дать такое меткое определение человеку или факту, что, кажется, лучше, точнее выразиться невозможно.

Однажды на заседании бюро обкома отчитывались директор Политехнического института и секретарь партбюро. Слабые успехи студентов по социально-экономическим дисциплинам они пытались объяснить традиционной, дескать, для технических вузов недооценкой важности этих непрофилирующих предметов. Как вскинулся Лебедев, какой уничтожающей иронии он подверг эти доводы: «Hебось, – сказал он, – умели бы ваши преподаватели с огоньком, эмоционально, интересно излагать этот цикл, то и по этим дисциплинам была бы высокая успеваемость». Не позволил Иван Кононович представителям института оправдаться «объективными» обстоятельствами, загнал их, что называется, в угол.

Одним словом, пропаганде, лекторам, если говорить по-житейски, повезло с высоким начальством. Их работу ценили, относились с пониманием трудностей, которые приходилось преодолевать, поддерживали в сложных обстоятельствах, создавали благоприятные условия для эффективной и полезной работы.

Возвращаясь к впечатлениям, вынесенным мною в послевоенные годы, хочу поделиться некоторыми воспоминаниями, представляющими, на мой взгляд, интерес не только для меня.

В 1948 году в юбилейные дни, посвященные В.Г.Белинскому, в Пензу из Москвы прибыла большая группа писателей во главе с Александром Фадеевым. Среди них был Илья Эренбург. Нынешнему молодому поколению трудно представить себе, какую популярность, признание, любовь приобрел в годы войны этот выдающийся публицист. Как выразился майор с полуострова Рыбачьего, отвечая на вопрос Константина Симонова, как вы, мол, относитесь к Эренбургу? «Сказать, что мы его любим, этого мало, он нам нужен». Именно так! Он нужен был фронтовикам, труженикам тыла, советскому народу, которому служил верой и правдой, своим талантом.

Он обещал еще раз приехать в Пензу в следующем, то есть в 1949 году. И сдержал свое слово. Не мог удержаться, чтобы не встретиться с ним. Взял это дело устроить Александр Храбровицкий, литературовед-исследователь, очень дотошный, скрупулезный, добросовестный. Каждая его литературная справка, библиографический очерк, заметка, посвященная писателям пензенского края, по своей достоверности, научной точности были на уровне энциклопедического словаря. И вот он меня привел в номер «люкс» Эренбурга в единственной тогда в городе гостинице «Сура», познакомил нас и сам ушел.

Мне очень хотелось выразить Илье Григорьевичу все те чувства, которые вызвал во мне гигантский труд этого писателя, свое уважение и любовь к нему. Но он был не один, в гостиной сидела пензенский скульптор Кочуашвили, и у меня отнялся язык: опасался, что мои признания прозвучат фальшиво, постеснялся ее присутствия. Вскоре она ушла, но для объяснений в любви было уже поздно.

Все же беседа состоялась и длилась два – два с половиной часа, пока за Эренбургом не пришел Цветков, чтобы сопровождать его в театр, где ему предстояло выступить с докладом о своих впечатлениях о конгрессе в защиту мира в Париже в 1949 году. Как собеседник Эренбург , конечно, очень интересный, глубокий ироничный, остроумный, но нелегкий. Он не соблюдает в разговоре так называемых светских правил обращения, говорит прямо, подчас резковато, дипломатических уверток не признает: или «да», или «нет». Он не поступится своим мнением, чтобы сделать «приятное» собеседнику.

Мы говорили о многом: о его испанских впечатлениях, работе корреспондентом «Известий» в Парижа (кстати, иногда свои очерки и сообщения он подписывал псевдонимом – «Поль Жослен», я еще в те, довоенные годы, судя по стилю и характеру корреспонденций, «вычислил», что это, должно быть, Эренбург. Свое предположение высказал в беседе, и Эренбургу это понравилось, он даже меня похвалил). Говорили о критиках, о которых он выразился: «Белинского у нас нет», – с чем нельзя было не согласиться. Вспоминал он, как вмешательство Сталина, а к нему лично обратился весной 1941 года Эренбург, позволило опубликовать второй том «Падения Парижа», который долго задерживался с изданием «дабы не обидеть Германию», ибо там вещи назывались своими именами, без экивоков : фашизм – фашизмом! (К слову, еще одно свидетельство, что в ту пору, повторяю, весной 1941 года, Сталин пришел к убеждению, что война вообще неминуема. Он в разговоре с Эренбургом дважды повторил: «Не бойтесь страшных слов, разоблачайте фашизм». Что, собственно, Эренбург и сделал во втором томе романа , «напугав» этим издателей).

С горечью, хоть и прошло свыше четырех лет, вспоминал он нашумевшую статью Г.Ф.Александрова в «Правде» в апреле 1945 года – «Товарищ Эренбург упрощает». Автор статьи, казалось, забыл, что все, к чему призывал фронтовиков , тружеников в тылу Эренбург, – к ненависти к немцам, к «фрицам», захватчикам, оккупантам, убийцам, палачам, к борьбе с ними, на жалея сил, не щадя самой жизни – писалось им в дни осады Москвы, блокады Ленинграда, потери Киева, когда враг бесчинствовал на нашей земле. Разумеется, вступив на немецкую территорию, когда встал и уже решался вопрос о социальном переустройстве Восточной Германии, мы не могли придерживаться установок периода ожесточенной борьбы за нашу свободу и независимость на советской земле. Но Эренбург вовсе не смешивал временные рамки, не выдвигал для 1945 года призывы «убей немца» (кстати, эти слова принадлежат совсем не ему, а Константину Симонову, талантливому писателю и пламенному публицисту). А в статье это ставилось ему в вину. Принесли в жертву человека, статьи, очерки и памфлеты которого были первым, с чего начинали читать газету миллионы советских людей, человека, удостоенного персонально ордена Ленина, писателя-публициста, которого Гитлер объявил своим «личным врагом» ( не каждый удостаивался такой «чести»), состоявшего в списке «для ликвидации» чуть ли не под 1-ым номером. Ради чего же его сделала «мальчиком для битья» ? Чтобы убедить немецкую общественность, что мы не питаем вражды и готовы сотрудничать по-братски с новой Германией. Мысль прекрасная, идея захватывающая, но при чем тут Эренбург?! Разве он выступал против этого? Легко понять, какой осадок оставила в душе писателя эта статья...

Был в нашей беседе один момент небольшой резкости, вспышки незначительной, что ли. На туалетном столике в гостиничном номере виднелись хрустальные флакончики , коробочки и прочие предметы косметического набора. «Это, понятно, парижские?» – спросил я. А в ответ прозвучало немного остро: «А вы что думаете, Франция уже не способна производить свою знаменитую парфюмерию?» Меня, признаться, немного задел этот тон, и я сказал: «Нет, этого я совсем не думаю, но в недавней статье вы писали о другом, подчеркивая, что Америка заложила французский рынок своими косметическими изделиями». Эренбург бросил быстрый взгляд на меня и промолчал.

Но пришло время идти в театр. Пошли втроем.

Доклад был превосходный, блестящий и по форме, и по глубине мысли. Эренбург бросил вызов национальной исключительности, шовинизму, расизму. Он привел замечательные слова своего друга — выдающегося польского поэта ХХ века Юлиана Тувима: «Кровь бывает двух видов – та, что течет в жилах, и та, что течет из жил. Первой (кроме врачей) занимаются псевдоученые – расисты. Я имел отношение ко второму виду.»

Эренбург смело дал бой «борцам против космополитизма», тем, кто по глупости или злонамеренности совершал перегибы, топтал репутацию, доброе имя выдающихся людей литературы, искусства, науки. Он рассказал, как на недавней его пресс-конференции в Париже некий журналист, держа в руках свернутую газету, задал Эренбургу вопрос: «Что вы можете сказать относительно утверждения в одной советской газете, будто Мольер – слабый драматург, и это особенно становится ясным, когда смотришь пьесы Островского?» Эренбург: «Я не читал этой статьи, но если все обстоит так, как вы говорите, то, что можно сказать? Мы говорили, что уничтожили эксплуатацию человека человеком – и это правда. Но никогда не утверждали, что уничтожили дураков». Писатель, говоря об этом, добавил: «Мне страшно хотелось узнать, а в какой газете опубликована статья?» Как только закончилась пресс-конференция, он поспешил к журналисту, задавшему вопрос, и «с облегчением» узнал, что это творение появилось в московской «Вечерке»...

В этот раз Эренбург приехал c писателем Владимиром Германовичем Лидиным, известным мастером рассказа. Оба выступали в Пермской городской библиотеке. Зал был переполнен. Был и я там. Должен покаяться: задавая вопрос Эренбургу, я последовал примеру грибоедовских персонажей, которые «и словечка в простоте не скажут», спросил: «Почему вы убили Сергея Владова?» (героя романа «Буря»). В ответ прозвучало по-эренбурговски бескомпромиссно: «Это не я его убивал, а немцы». Хороший урок был дан, не только мне...

Вечером состоялось его выступление перед аппаратом обкома. После чего первый секретарь И.К.Лебедев пригласил Эренбурга и Лидина в свой кабинет на ужин, завхоз был предупрежден: гости столичные, люди бывалые, участники банкетов как у нас, так и за рубежом, на самом высоком уровне. Так что, чтобы все было, как надо. Завхоз заверил, что все учтено. Что же было? Жидкий чай с булочкой (по названию «сдобной») и по одному крутому яйцу. Когда Лебедев увидел это «угощение», у него красные пятна пошли по лицу. Гости и виду не подали. Этот «прием» закончился для организатора потерей работы. И поделом!

И все-таки строки об Эренбурге лучше закончить более отрадным, светлым эпизодом.

Это было в конце января 1951 года. Отмечалось 60-летие выдающегося писателя, публициста, борца за мир. С домашнего телефона я отправил поздравительную телеграмму, одну из многих, наверное, сотен или тысяч, которые юбиляр получил в эти дни отовсюду. Телеграфистка очень заинтересованно, доброжелательно приняла текст.

Минут через 20 -30 телефонный звонок: «Простите, пожалуйста, товарищ Грановский, это телефонистка из телеграфа. Я сама фронтовичка, хорошо знаю, какие заслуги имеет перед народом Эренбург, и потому с глубоким волнением восприняла эту юбилейную дату. Прошу вас, послушайте мое стихотворное приветствие Илье Григорьевичу». И прочитала ну просто чудесное стихотворение. Что можно к этому добавить?

***

Мне уже пришлось рассказывать, вспоминая университетские годы, как место научной дискуссии самоуправно занимали заушательская критика и оргвыводы. К концу войны общественная погода стала ухудшаться. В послевоенные годы ненастье разыгралось вовсю. Повелась организованная травля «лженауки» – генетики, в лице поистине великого ученого Н.И.Вавилова, трагически погибшего, и его сподвижников академиков Шмальгаузена, Холодного, кстати, наших киевских университетских профессоров. С наибольшей охотой критики определенного направления и образа мыслей обрушились на Моргана, Вейсмана и Менделя. Особенно на последнего. Уж очень, на их взгляд, «подходящей» была его фамилия. Тем «грамотеям», кто обыгрывал ее, было невдомек, что она принадлежала... католическому монаху. (Кстати, Иван Петрович Павлов поставил в Колтушах перед зданием своей Биологической станции памятник Грегору Менделю. Конечно, во время разгрома лженауки генетики он был тайно убран).

Тогда я еще не мог дать ответа на вопрос: что хуже – заведомые шарлатаны от науки, способные переметнуться в любую сторону, или узколобые фанатики, которые костьми лягут, но своих позиций не сдадут? Теперь убежден, что главный гонитель наших славных генетиков Лысенко принадлежал ко второй категории, принесшей наибольший вред.

Одним приказом Министра высшего образования, получившего, разумеется, указание сверху, были лишены кафедр, изгнаны из институтов почти 3 тысячи(!) докторов наук и профессоров, специалистов по генетике. Их заменили выскочки, не обремененные знаниями, зато угодливые перед Лысенко. Начался закат той науки, которая при Вавилове и его последователях получила мировое признание. Произошло «облысение» науки, как уже тогда вошло в поговорку.

Впрочем, кибернетика оказалась не в лучшем положении, чем генетика...

А борьба с космополитами? Со всеми ее излишествами, преувеличениями и надуманными обвинениями в отношении больших, талантливых, настоящих писателей и поэтов. Наши классики – Булгаков, Зощенко, Ахматова, Пастернак, Мандельштам, какой травле, какому поношению они подвергались!

В литературе, искусстве, архитектуре, музыке вкусы и оценки двух-трех высокопоставленных деятелей становились обязательными для всех. Они навязывались, декретировались. Вспомним хотя бы имеющую печальную славу статью «Сумбур вместо музыки». О «рождении» этой статьи мне как-то поведал любопытную историю М.В.Домрачев. Он сидел в кабинете главного редактора «Правды» Мехлиса, когда раздался телефонный звонок по кремлевскому коммутатору. «Скорее, бумагу, ручку», – взволнованно произнес Мехлис и стал быстро набрасывать впечатления Сталина о музыке Д.Шостаковича в новой опере «Катерина Измайлова». Назавтра в газете появилась разносная статья.

...Перебирая недавно свой архив, наткнулся на журнал со своей статьей, но дело совсем не в ней, одновременно в том же номере была помещена статья проф.Головенченко, одного из предводителей похода против «космополитов». Горько и стыдно было перечитывать эту статью. Современный Зоил, иначе не скажешь! Тот, древнегреческий критик, «расправлялся» с Гомером; пушкинский (по времени) Зоил – Булгарин нападал на нашего гения. А современные зоилы соревновались между собой, кто разухабистее разделается с «космополитами».

Одно утешает в этой неприглядной истории: верх все-таки взяла подлинная наука, а не, скажем, ложные, неграмотные построения Лысенко. Или, кто помнит имена лжепатриотов, пытавшихся вывалять в грязи настоящих мастеров литературы? Забыты напрочь или недобрым словом поминаются критики-ловкачи и приспособленцы. А произведения писателей и поэтов, подвергавшихся травле, печатаются, их читают миллионы людей, их славные имена возвращены из небытия, восстановлены, им воздаются почести.

Можно радоваться, что громогласно звучит правдивое, искреннее, похвальное слово, например, о Владимире Высоцком. С его смертью мы потеряли поистине народного певца, необыкновенного исполнителя, подлинного патриота, человека, который всегда отдавался искусству, но никогда не торговал им, как иные, преуспевающие и поныне, его удачливые современники. Ох, как мы задолжали ему! Не был Высоцкий членом Союза писателей, не получил звания «заслуженного артиста» и вообще официально не признавался, и похороны его наверняка свернули бы, если бы не сотни тысяч почитателей. Это они выразили всенародное признание. (Не первый случай в нашей истории: тайком хоронили Анну Ахматову – «Анну всея Руси», как назвала ее Марина Цветаева, зорко следили, чтобы не было скопления людей, когда предавали земле тело Бориса Пастернака, другого поэта «милостью божьей»).

Глубоко взволновало (и порадовало, разумеется) недавнее – февраль 1987 года – сообщение о заседании комиссии по литературному наследию Б.Л.Пастернака и решении секретариата Союза писателей СССР об отмене пресловутого постановления президиума правления СП 1958 года об исключении Б.Л.Пастернака из членов Союза. Наконец-то, как говаривали в старину, сподобились, дожили!

Пастернака могли исключить из Союза – дело это в ту пору было нехитрое. Но ничто не могло лишить его в глазах почитателей, сознании читающего народа звания неотменяемого, положения непреходящего – классика нашей литературы, талантливейшего поэта, мир которого, по точному слову Андрея Вознесенского, «бескрайний материк культуры». Вознесенский с болью вспоминает, как в тысячной толпе прощавшихся печально мало было писателей. Не решились даже проститься...

Одним из них был Константин Федин, тогдашний руководитель Союза писателей, сосед покойного Пастернака по даче в Переделкине. Федин, что и говорить, большой писатель. Но ради правды надо назвать вещи своими именами – он не вступился в защиту Пастернака, преступив на словах разделявшийся им завет Льва Толстого: не только не лгать прямо, но не лгать отрицательно – умалчивая. Федин не вышел к выносу тела Пастернака, затравленного догматиками, лицемерами, мастерами использовать литературу, искусство корыстнo! Правда не терпит скидок на популярность, заслуги, не может, не должна заменяться умолчанием или полуправдой, горше и oпаснее чего вообще нет.

В печальной истории сравнительно недавнего прошлого, таким образом, есть светлая сторона. И это обнадеживает, внушает оптимистическую веру в будущее, особенно в наши дни, когда после XXVII съезда партии в стране идет подлинное обновление.

И все-таки не надо забывать, что зоилы еще не перевелись, только притаились, и будут они пытаться травить и преследовать талантливых людей, прикрываясь высокими словами о «защите устоев». Так пусть же впредь, во веки веков, должное признание достойным его оказывается при жизни, а не посмертно (и то не во всех случаях) «пусть люди, отдавшие свое сердце на разрыв верным служением стране, народу, не страдают от «отсутствия воздуха», в чем видел Александр Блок главную беду своего гениального тезки Александра Пушкина. «В нашей жизни, – однажды выразился Сергей Эйзенштейн, – правда всегда торжествует, но жизни часто не хватает.»  

***

Напрашивается на страницах этого повествования, как характерная примета своего времени, следующая жизненная история.

...В 1947 году в Пензе на жительство прибыла некая Соня Минкина, вскоре подружившаяся с моей женой. Через нее я вначале узнал о ней, а потом и познакомился с этой Соней. Очень молодой, ей не было полных 18 лет, она вышла замуж за участника войны в Испании, ранее работавшего как член компартии, в подполье в Польше, а в конце концов занявшего ответственный пост в Свердловском обкоме партии. В 1937 году он был арестован по так называемому «делу Кабакова». На следующее утро Соня добилась приема у следователя, за которым числился ее муж. На ее вопрос: «Почему вы арестовали его?» он ответил: «Девушка, идите домой и благодарите судьбу, что вы не привлечены к ответственности». С комсомольским задором и уверенностью в честности, невинности своего мужа, а также собственной Соня запальчиво произнесла: «А почему я должна благодарить судьбу, если ни он, ни я ни в чем не повинны. Я буду жаловаться». Следователь cпросил: «Я кому вы собираетесь жаловаться?» Соня: «Товарищу Сталину». Следователь бросил на нее взгляд, ей даже показалось, как она потом подумала, что сочувственно, вышел из кабинета и через несколько минут вернулся с конвоиром. Соне дали 10 лет лагерей по статье ЧCИР, она стала «чесеиркой». (Как не сказать, что Сталин и его Малюты Скуратовы не обогащали языкознание). Она провела заключение в КОМИ АССР, а затем, как было сказано, приехала в Пензу, имея с собой только то, что на ней.

После ХХ съезда ее муж (он погиб тогда еще) был реабилитирован, как и сама Соня, разумеется. Ее вызвали в Москву в Главную прокуратуру, выдали очень большие деньги за мужа, предоставили квартиру.

Для чего я пишу все это? Случай вроде бы не исключительный, а довольно типичный для 1937 года. Вот почему. Находясь в Главной прокуратуре, Соня познакомилась с родителями бывшего аспиранта Минского университета. Тот в 1949 году, когда отмечалось 70-летие Сталина, написал в своем дневнике очень нелестные слова о юбиляре и добавил: «Я в сердцах бросил на пол его статуэтку и разбил». Кто-то «познакомился» с дневником, и он стал «вещдоком» (вещественными доказательством) следствия. Аспиранта обвинили в ... «терроризме» и дали 25 лет!

Слушая Сонин рассказ, я вспомнил эпизод из «Королевы Марго» Дюма. Любовник королевы Ла Моль обнаружил, что она охладела к нему. Он пошел к знахарке, колдунье, чтобы та приворожила Марго, вернула ему ее любовь. Для ворожеи это труда не составило: она взяла женскую восковую фигурку в мантии и с короной и, проткнув иголкой то место, где должно быть сердце, произнесла несколько «магических» фраз. Вскоре ее арестовали за колдовство и под пыткой она сообщила о визите Ла Моля и проделанной ею процедуре. Колдунью сожгли, а Ла Моля обвинили в покушении на жизнь королевской особы и казнили! ХVI век и ХХ-й...

***

По-своему характерен как показатель некритического отношения к жизни, определенных умонастроений даже среди интеллигенции, такой эпизод.

Как-то в конце зимы 1966 (или 1967) года я отдыхал в подмосковном санатории «Пушкино». Гуляя по лесу, встретился с нашей отдыхающей, с которой не был знаком. Эта уже в летах женщина обратилась ко мне с каким-то вопросом, и незаметно завязался разговор. Впрочем, до известной поры это был скорее ее монолог. Пока она не сослалась на свою приятельницу Ольгу Чечеткину. Эта журналистка, напомню, «прославилась» тем, что в дни, когда (в январе 1953 года) сообщили о «деле врачей» выступила в печати со статьей типа «Убийцы в белых халатах», под заголовком «Почта патриотки» (о письмах, шедших, мол, со всех концов Лидии Тимашук – врача, «изобличившую так называемых «убийц»). Я подал реплику: «Не люблю эту Ольгу Чечеткину». Собеседница спросила: «Вы что, знакомы?» Отвечаю: «Нет, никогда даже не видел ее». Она: «Как же вы можете, не зная ее, не любить»? Я в ответ: «В данном случае сужу как читатель: порядочный человек не стал бы подписываться под такими произведениями». «А знаете, – заметила моя попутчица, – я сама поначалу искренне верила в это». «Что не делает вам чести», – произнес я. На что ею было сказано: «Надеюсь, что вы не заподозрите меня в антисемитизме, у меня покойный муж (был редактором газеты «Беднота») – еврей». Я со своей стороны: «Это ровно ни о чем не говорит, у Петлюры то ли жена, то ли любовница была еврейка, а он интернационалистом, как известно, не считался».

Разговор перешел на весьма деликатную тему, я отстаивал такую мысль: именно потому, что есть Израиль, к которому у нас имеются серьезные претензии, мы не должны ни в чем давать повод антисоветским элементам на Западе и сионистским кругам в самом Израиле, кто «обвиняет» Советский Союз в «особом отношении» к евреям. В частности, говоря, что органы массовой информации, отмечая выдающиеся заслуги перед Родиной таких героев, как Цезарь Куников, Израиль Фисанович, Лев Доватор, Ефим Дискин, Лев Маневич и другие, никогда не ссылаются на их национальность. А напрасно: такие упоминания убедительно опровергали бы утверждения сионистов, что именно они «представляют» «всех евреев». Между тем в других случаях мы читаем и слушаем: «Героический сын армянского народа Нельсон Степанян,... татарского народа» и т.д.»

Привел и другой пример, а именно: видный партийный и государственный деятель нашей страны Сергей Иванович Гусев. Нужно было, чтобы вышла в свет книга воспоминаний Елизаветы Драбкиной «Черные сухари», дабы узнать, что Сергей Иванович Гусев это ее отец – Яков Давидович Драбкин...

«Ну, и что, – возразила собеседница, – он известен всем по своей партийной фамилии, и в этом ничего дискриминационного я не Вижу». Мой контрдовод был таков: «Если дело ограничивалось бы только этим, я не стал бы на этом примере настаивать. Но вот возьмите недавний номер «Правды» со статьей под рубрикой «Солдаты ленинской гвардии», посвященной С.М.Гусеву. Там сказано: «14-лет-ним подростком Сергея Гусева отправился на заработки из Воронежа в Москву». Неужели в 14 лет он уже носил партийную фамилию? Нет, Сережи Гусева – до определенной поры – не было (так же, как не было в этом возрасте Володи Ленина), а был Яша Драбкин. Так и следовало писать. Что вы на это скажете?» В ответ – молчание. Я добавил: «То-то!»

Моя собеседница оказалась Еленой Кононенко, известной журналисткой – правдисткой, писательницей.

Останавливаюсь на этом эпизоде, конечно, неслучайно. Мне уже пришлось, рассказывая об убийстве Михоэлса, расстреле виднейших еврейских писателей и деятелей культуры, а также готовившейся чудовищной провокации по «Делу врачей», назвать вещи своими именами. То была политика государственного антисемитизма. В конце войны и в послевоенные годы этот курс проявился в кампании борьбы с «космополитами».

Приведу сейчас факты, ставшие мне известными по работе в Обкоме партии.

Осенью 1944 года в Кремле состоялось расширенное совещание с участием членов Политбюро, секретарей ЦК, первых секретарей Крайкомов, Обкомов, руководителей многих ведомств, органов КГБ. Во вступительном слове Сталин призвал к «более осторожному назначению евреев на руководящую работу в государственных и партийных органах».

Чтобы не оставалось сомнений, что речь фактически идет о постепенном вытеснении лиц еврейской национальности с ответственных должностей, вскоре после этого совещания партийные комитеты на местах получили «Директивное письмо ЦК», подписанное Маленковым, тогда начальником Управления кадров ЦК и членом секретариата (Сталин, Андреев, Жданов, Маленков). В «маленковском циркуляре», как уже тогда было названо это письмо, перечислялись должности, на которые назначение евреев было бы нежелательным. Одновременно вводились ограничения в приеме евреев в ВУЗы. ( Das ist die Geschichte – «такова история», как говорят немцы).

А теперь хочется на своем личном примере показать «маленковский циркуляр» в действии. В 1947 году, отдыхая в Сочи, в санатории им. Фрунзе встретился с руководителем лекторской группы ЦК КП(б)У В.С.Готтом. «Знаете, – сказал он как-то, – ваши друзья в Киеве просто доняли меня, настаивая на моем содействии в вашем переезде в Киев и получении там подходящей работы. Давайте условимся, вы отсюда едете не домой, в Пензу, а берете курс на Киев и тотчас же по приезде явитесь в ЦК ко мне».

Я так и поступил. Готт в беседе со мной порадовал тем, что вопрос о моем утверждении лектором ЦК им уже согласован с секретарем ЦК Назаренко. «Вот вам бланки, анкеты, автобиографии». На мои слова, что я заполню в гостинице, а назавтра принесу ему, Готт категорически возразил: «Никаких «завтра». Садитесь вот за этот стол и заполняйте сейчас же. Нечего откладывать». Привожу эти подробности, чтобы яснее стала внезапная перемена. Взяв из моих рук анкету, Готт, бегло просматривая ее, сказал: «Итак, приходите завтра. Я вас представлю Назаренко и, надеюсь, оформим решением секретариата тогда же».

И вдруг все переменилось. На лице Готта появилось выражение, как будто он наткнулся на какое-то препятствие, он отчужденно взглянул на меня. Стало ясно – он дошел до пресловутой 5-ой графы. Она не соответствовала предполагавшемуся назначению. Другим совершенно тоном Готт произнес стандартную фразу, когда хотят отделаться от нежелательного посетителя: «Загляните на этой неделе». (Уже не «завтра»). Я все понял – как тут не понять. И все-таки, не полагаясь на первое впечатление, через несколько дней позвонил ему и в ответ услыхал сакраментальное: «Приходите на следующей неделе.» Я ему: «Нет, завтра я уезжаю в Пензу». Готт: «Почему?» Я: «Незачем играть в прятки. Вы отлично понимаете почему». Тогда Готт, как бы оправдываясь: «Понимаете, за годы оккупации Гитлер оставил тяжелое наследие – всплеск антисемитских настроений». «И вы поддаетесь им, закрепляете, утверждаете их. Клин клином вышибить не хотите. Ну что ж, счастливо оставаться,» – закончил я наш разговор .

Уже 40 лет, как я в партии. За это время я видел много хорошего и много плохого. И, конечно, хорошего было больше. Но и плохого было столько, что оно оправдывает все мои сомнения. Я считаю, что в партии, как и в жизни, есть две стороны: светлая и темная. И если мы хотим, чтобы светлая сторона победила, то мы должны бороться с темной. Я не боюсь говорить правду, потому что я уверен, что правда всегда победит. Я не боюсь критики, потому что я знаю, что критика помогает нам стать лучше. Я не боюсь ошибок, потому что я знаю, что ошибки – это уроки, которые мы должны усвоить. Я не боюсь трудностей, потому что я знаю, что трудности делают нас сильнее. Я не боюсь будущего, потому что я верю в наш народ и в нашу партию. Я верю, что мы сможем построить светлое будущее для всех. Я верю, что мы сможем построить коммунизм. Я верю, что мы сможем построить мир во всем мире. Я верю, что мы сможем построить счастливую жизнь для всех людей. Я верю, что мы сможем построить общество, где будет справедливость и равенство. Я верю, что мы сможем построить общество, где не будет эксплуатации человека человеком. Я верю, что мы сможем построить общество, где не будет войн и насилия. Я верю, что мы сможем построить общество, где не будет бедности и нищеты. Я верю, что мы сможем построить общество, где не будет болезней и страданий. Я верю, что мы сможем построить общество, где будет счастье и благополучие для всех. Я верю, что мы сможем построить общество, где будет свобода и демократия. Я верю, что мы сможем построить общество, где будет мир и дружба между народами. Я верю, что мы сможем построить общество, где будет любовь и взаимопонимание. Я верю, что мы сможем построить общество, где будет процветание и развитие. Я верю, что мы сможем построить общество, где будет гармония и красота. Я верю, что мы сможем построить общество, где будет светлое будущее для всех.

  1. Лектор на трибуне

Каким должен быть лектор-международник на трибуне? Хотелось бы кратко поделиться тем, как складывался и уточнялся ответ на поставленный вопрос в процессе работы, во время проведения т.н. открытых лекций в аудитории о последующим разбором их, да и на основе личного опыта. Если свести все к самым простейшим понятиям, (хотя именно они определяют успех или неудачу любой лекции) лектор должен твердо знать три вещи: 1) свой предмет, 2) язык, на котором он говорит и 3) тех, к кому он обращается.

Лектор должен знать наперед, что он хочет сказать своим слушателям, а для этого надо самому ясно представлять себе основную идею своей лекции, ее политическую направленность, определить, так сказать, ее стержень. Это не произвольно избранная лектором, а самой жизнью выдвинутая идея. Что же в настоящее время должно стать основным хребтом лекции о международном положении? Настойчивая и последовательная борьба Советского Союза за предотвращение ядерной катастрофы, сохранение и укрепление всеобщего мира, а следовательно, – сохранение жизни на Земле, за внедрение нового политического мышления, при котором преобладали бы надо всем человеческие ценности.

В самом начале нового, 1986 года Политбюро ЦК КПСС и Советское правительство приняли ряд крупных, принципиального характера внешнеполитических решений. Они изложены, как известно, в Заявлении Генерального секретаря ЦК КПСС М.С.Горбачева от 15 января. Речь идет о подлинно исторической перспективе, цель которой – без ущерба для кого-либо – добиться к концу столетия полной ликвидации ядерного оружия во всем мире. Предлагается детально разработанная программа поэтапного и последовательного освобождения нашей планеты от ядерного и химического оружия. XXVII съезд КПСС подтвердил и развил важные внешнеполитические инициативы СССР, призвав и мировую общественность, и государственных деятелей к новому политическому мышлению, и принятию конкретных решений и действий.

В Рейкьявике (осень 1986 г.) советская сторона создала благоприятные возможности для исторического соглашения. Не по нашей вине оно было упущено. И тем не менее вера в победу разума, дела мира не угасла. Она получает все новые импульсы. Не о том ли говорит последняя советская инициатива (февраль 1987 года) о ликвидации американских и советских ракет средней дальности в Европе. Причем эта проблема выносится за скобки всего комплекса вопросов ликвидации и сокращения ядерных и обычных вооружений. И вот что характерно: стоило нам выразить готовность поставить крест на этих ракетах, как недавние авторы «нулевого варианта», которые несколько лет назад прикидывались «озабоченными судьбой Европы», не только не выразили радости в связи с этим, они были явно огорошены таким поворотом дел, динамизмом, и одновременно гибкостью советской внешней политики.

Лучшие умы госдепа, Пентагона были поставлены на ноги, чтобы отыскать уязвимые места в советской позиции. «Нашли»: «Но ведь остаются ядерные оперативно-тактические ракеты повышенной дальности (ОТР), что дает преимущество СССР», – заявили в Вашингтоне. Последовало немедленное заявление о нашей готовности ликвидировать к концу года ракеты и этого класса. Иначе говоря, мы выдвинули целых два «нулевых варианта». Тогда там заговорили о «системе контроля и инспекции на месте». Мы и это готовы принять. Потом за океаном выразили «тревогу», что предлагаемый Москвой договор «предусматривает разъединение систем обороны Европы и США». И здесь вышла неустойка: Советский Союз готов к многосторонним переговорам по тактическим ядерным средствам (то есть с участием натовских союзников США). А когда все отговорки отпали, осталось одно: распространять «страх» перед будущим... без ядерного оружия! Они, несомненно, будут и впредь артачиться, усложнять принятие решений. И все же мы не ошибемся, сказав, что эта инициатива рано или поздно будет реализована, ибо воля народов Европы (да и не только Европы) к миру – фактор постоянного и возрастающего действия.

Мы – оптимисты, имеющие под собой реальную почву.

Что может быть ответственнее и почетнее миссии лекторов пропагандировать проявленную нашей страной добрую волю к устранению угрозы катастрофической войны!

XXVII съезд дал ответ и на самые острые вопросы внутреннего положения страны. Он принял программу созидания, определив пути движения советского общества к новому качественному состоянию.

Перестройка, обновление – вот какими двумя словами определяется главное содержание съездовских решений. Прошло чуть больше года со времени съезда, а наша страна – в движении! Решительно отбрасываются прочь шаблоны, догматический шлак, преодолеваются застойные явления последних лет, разрыв между словом и делом. В стране складывается новый общественный климат, характерный углублением демократизма, утверждением гласности, а также принципа социальной справедливости, когда каждый труженик поднимается в своем сознании до положения подлинного хозяина страны. (Причем новое утверждается не без борьбы со старым, косным, отжившим, и хотя она не антагонистична, тем не менее не следует недооценивать ее напряженности, остроты. Есть и другая опасность – «заговорить» перестройку, утопить ее в потоке слов и заклинаний. Хватит только говорить о ней. Настало время действовать в духе перестройки!)

Разве не ясно, насколько происходящие в Советском Союзе благотворные, поистине революционные перемены повышают притягательную силу его в мире, укрепляют международные позиции социализма, а значит – облегчают борьбу за мир. Вот о чем в первую очередь надо лекторам убедительно говорить своим слушателям.

Лектор, о чем бы ни вел он разговор, не должен стараться охватить как можно больше проблем, но от него требуется проникнуть в самую суть явлений международной жизни, что возможно лишь одним способом — нужно отталкиваться от событий, фактов. А факты, не зря говорят, упрямая вещь. Без них лекция становится мертвой схемой, набором общих положений. Но следует избегать и другой крайности, которая, увы, слишком часто встречается — обилия фактов. Великий Менделеев сравнил как-то фактические знания с разожженным костром. Если вы увлеклись, говорил он, и накидали слишком много хвороста, костер погаснет. Так и с непомерным количеством фактов. Они не разжигают, а гасят мысль. Так бывает, когда лектор игнорирует главные закономерности международных отношений, ограничивается беглым обзором последних событий, простым перечнем фактов без их анализа, нужных выводов и обобщений.

Вдобавок факты фактам рознь. Более всего нетерпимо, когда лектор ради внешней занимательности и «самоутверждения» пользуется сомнительными фактами и, еще хуже — домыслами, легковесными прогнозами, отсебятиной. (Не смешивать хлестаковскую «легкость в мыслях необыкновенную» со способностью и даже обязанностью лектора самостоятельно мыслить и делать смелые обоснованные выводы). Дешевые приемы не украшают лекцию и в конце концов неотвратимо подводят самого лектора, если он к ним прибегает. Но нельзя одобрять и чрезмерную осторожность лектора, когда он уходит от острых, наболевших вопросов, о которых можно и нужно говорить прямо и открыто.

Я приводил два примера, когда оказывался, как лектор, в сложном, щекотливом положении: первый — на лекции в Киеве накануне войны, второй — в начале ноября 1956г. во время разгула фашиствующих молодчиков в Венгрии и предательской, капитулянтской позиции правительства Имре Надя. В первом случае откровенность по поводу критического положения на границе, хотя я и знал это, была бы, как тогда считалось, на руку врагу, не говоря уже о категорическом запрете вольничать на эту тему. Во втором случае — на лекции в сельскохозяйственном институте в Пензе простое сопоставление фактов, хотя пресса, приводя их, по тактическим соображениям не давала им оценки, партийный, принципиальный подход как раз и заключался в том, чтобы эти факты поставить в связь, обобщить и сделать отсюда единственно правильный вывод. Да, в таких случаях лектор не должен уклоняться, а – брать ответственность на себя.

Стоит в этой связи несколько подробнее остановиться на вопросах лектору. Можно определить три категории вопросов: 1. Те, которые, задаются без задней мысли, просто интересующимися людьми. Они могут быть самыми разными и неожиданными. Готовиться к ним нужно, как говорится, всю жизнь. Ну, а если лектор все же не в состоянии (это ведь не компьютер!) ответить, лучше сказать прямо и открыто – тебя поймут, – а не мямлить, финтить, наводить туману. 2. Когда вопрос отражает непонимание или несогласие с теми или иными внешне- или внутриполитическими акциями. Здесь необходимо чувство такта, чтобы не обрушиваться на слушателя, но и принципиальность. 3. Вопросы «с подвохом», «с подковыркой» – самая неприятная разновидность. Приведу один пример.

Это было поздней осенью 1954г. – во время лекции для пропагандистов в Городце, (Пензенской области. Кстати, именно в этом городке разыгрывалась гоголевская история с «Ревизором»). По окончании задали несколько вопросов. И вот некий молодой человек с тельняшкой («морской душой») под пиджаком задает вопрос: «Получили ли мы репарации от Италии?» Отвечаю утвердительно. Он продолжает: «Участвовала ли наша страна в разделе между победителями военно-морского флота Италии?» Отвечаю: «Да». Следует новый вопрос: «Что пришлось на нашу долю?» (При этом у меня уже не оставалось никаких сомнений, что задающий эту серию вопросов в курсе того, что произошло. А произошла большая беда с линкором «Новороссийск» – бывший итальянский линкор «Рома», – когда он стоял на рейде Севастополя, причем в газетах об этом ни слова). Продолжаю отвечать: «Из больших единиц – линкор «Рома». Но «допрос» продолжается: «А как у нас он называется?» Отвечаю: «Новороссийск». Тогда с недоброй улыбкой он задает последний вопрос: «А где он сейчас находится?» Сохраняю внешне спокойствие, хотя, признаюсь, в душе у меня все кипело от негодования, и говорю: «Я не слежу за передвижением кораблей военно-морского флота СССР и вам не советую» (Не буду утомлять читателя подробностями о том, как мы «поговорили», когда осталось наедине. Приведу одну лишь фразу: «Bам противопоказано быть пропагандистом – вы слишком охочи подловить собрата».)

Но вернемся к вопросу о фактах. Белинский говорил, что факты без идеи – сор для головы и памяти. Даже абсолютно точные факты еще не вся правда. Значит, нужно установить причины, порождающие те или иные явления и факты, сделать правильные выводы и обобщения, чтобы ясной стала общая картина мира в целом с противоборствующими в нем силами. Для этого нужна совокупность фактов, их отбор, который всегда должен иметь партийный, классовый, принципиальный характер. Только при этом условии лекция может быть наступательной. А иначе она вообще не нужна.

Необходимость наступательного характера наших лекций вызывается (и усиливается) острой идеологической борьбой, ведущейся буржуазной пропагандой против нас по всем линиям и направлениям. Остановимся на одном из них – целенаправленной и оголтелой кампании, развернутой вокруг итогов и уроков минувшей войны. Речь теперь идет уже не просто о подтасовке фактов, чтобы умалить значение решающих побед Советской Армии и особо выпятить сражения с участием союзных войск. Это, так сказать, уже пройденный этап. Но зато все чаще крах вермахта изображает как «дело случая»! Вот, если бы, мол, не суровый климат России, огромные пространства страны, недостаток хороших дорог, отсутствие зимнего обмундирования, если бы не ошибки и просчеты самого фюрера, то Германия наверняка победила бы. Отсюда, как говорится, рукой подать до вывода, что СССР отнюдь не непобедим. Стоит еще раз взяться, учесть прежние ошибки и просчеты, выдвинуть способных военных руководителей – дело пойдет, войну вполне можно выиграть.

С этим, по сути, смыкается официальная публикация в ФРГ издания «Германский рейх и вторая мировая война». В 4-м томе, хотя и делается попытка сыграть на объективности: признается, в частности, что нападение 22 июня «не было спровоцированным русскими», и тем отвергается прежний, имевший широкое распространение тезис o «превентивном характере», «вынужденной необходимости» войны против СССР, в то же время обходится вопрос о том, что навязанная Гитлером война была предопределена агрессивной сущностью нацизма и его планами установления мирового господства Германии. Бросается в глаза, что авторы издания вдобавок не столько осуждают зачинщиков войны, сколько хотят предостеречь Запад от повторения в будущем ошибок гитлеровского руководства.

Наблюдается переход от фальсификации отдельных исторических фактов к отрицанию решающей роли СССР в избавлении человечества от угрозы фашистского порабощения, к извращению уроков войны и переосмыслению значения Победы. На Западе признают, что Гитлер и его сообщники планировали расчленение СССР, создание вместо прежних союзных республик «комиссариатов» с гитлеровскими наместниками во главе, истребление десятков миллионов людей после «окончательного решения еврейского вопроса», что у этих извергов означало поголовное уничтожение всех евреев, чтобы сделать подневольными рабами уцелевших русских, украинцев, белорусов и других. Но замалчивается то, что уже всем известно, что ждало Англию, США, остальной мир, если бы «3-й рейх» победил. Между тем еще летом 1941 г., когда Гитлер был уверен, что победа в России у него уже в кармане, он подписал «Директиву № 32» – «Подготовка на период после «Барбаросса». Планировались: полный подрыв британских позиций в Европе, на Ближнем Востоке, в Азии, военное вторжение на Британские острова, эсэсовский террор, уничтожение по составленному списку десятков тысяч англичан, высылка на Северный Урал всего взрослого (с 16 лет) мужского населения. Для руководства всем этим лично Гитлером был назначен штандартенфюрер СС Альфред Сикс. До того ему (тоже по личному указанию фюрера) предстояло «очистить Москву от нежелательных элементов». И если Сикс и его головорезы не могли взяться за дело в Лондоне, то только потому, что советские люди не позволили им приступить к своим обязанностям в Москве...

Следующей жертвой должна была стать Америка. В книге американского историка Уильяма Ширера «Если бы Гитлер выиграл вторую мировую войну» приводятся документы о преступных замыслах нацистов против США. Не остались бы в стороне и другие народы, страны, континенты, если бы Советский Союз не расправился с самым чудовищным и опасным порождением империализма – нацизмом. Войну затеял империализм, а победу одержал социализм – такова логика истории в нашу эпоху!

Но, оказывается, это не всех устраивает. Генеральный секретарь правящей партии ХДС в ФРГ Гейслер не видит повода, чтобы праздновать «победу коммунистического социализма над фашизмом». Вот если бы был уничтожен СССР, тогда другое дело. Ему вторит председатель фракции той же партии в бундестаге Альфред Дреггер: «В конце войны произошла европейская катастрофа (!), крупнейшая в истории нашего континента. С приходом Красной Армии Восточная и Центральная Европа оказались под пятой коммунистической диктатуры. В результате катастрофы Берлин, Германия и Европа оказались разделенными на два антагонистических лагеря». И последнее высказывание на эту же тему французского политолога, ныне покойного Раймона Арона. Говоря об итогах войны, он писал: «Даже если вклад Советского Союза в победу физически намного превосходит американский вклад, в конечном счете именно американский вклад был для нас (Запада) решающим».

Вот и получается, что по-разному дается ответ на вопрос: что же было 8 мая 1945 г. – победа или катастрофа? Для нашего народа, социалистических стран, десятков колоний и полуколоний, развивающихся стран, для всего прогрессивного человечества, то есть подавляющего большинства населения Земли, то была великая победа, заложившая фундамент нового политического миропорядка, ставшая истоком революционного или демократического обновления старого мира. И поражением для носителей идей шовинизма, расизма, великодержавного диктата, милитаристской Вальпургиевой ночи, реваншизма. Их эта победа не устраивает! Вот о чем нам нельзя забывать, и лекторам необходимо вести прицельный огонь по всем тем, кто хочет извратить ход и итоги войны, украсть Великую Победу!

Важно, что говорит лектор, не менее важно, как он говорит. И содержательная лекция, но прочитанная вяло, скучно, невыразительно, пользы не принесет. Требуется еще и доступная, и яркая форма изложения материала, чтобы воздействовать и на разум, и на чувства слушателей. Золотое правило гласит: надо говорить со слушателями, а не при слушателях, добиваться, чтобы в лекции, и это знали еще древние римляне, было «многоe, но немного». А для этого всегда помнить: в речи одинаково опасно как переговорить, так и недоговорить. В.О.Ключевский заметил очень точно: «Слово должно быть по росту мысли».

Контакт с аудиторией, если даже все прочиe требования соблюдены, едва ли не самое важное условие успeха лекции. Как достигнуть его? Есть много рецептов, было бы неправильно настаивать на чем-либо одном. Раcсказывают, что знаменитый французский физик профессор Ланжевен обладал редким даром ярко и доходчиво излагать самые сложные вещи. Однажды после лекции в Академии «беcсмертных» присутствующие окружили Ланжевена, расхваливая на все лады его умение просто и убeдительно объяснить очень трудный материал. Все интересовались, в чем секрет его успeха? Ланжевен отвeтил: «Никакого секрета нет, все очень просто, я в аудитории выбираю самое тупое лицо и объясняю, объясняю, пока оно не просвeтлeет. Вотъ и все». При этих словах к нему подошел президент Академии. Воздав, как и все, должное мастерству профессора, он его спросил: «Да, но скажите, ради бога, почему вы не cпускали с меня глаз?»

Конечно, этот анекдотический случай не может быть руководством к дeйствию. Но доля правды в этом есть. Не теряя из виду всю аудиторию, полезно проверять себя, доходчивость изложения мыслей, логичность аргументов, доказательную силу приводимых фактов и примеров на нескольких слушателях или даже каком-либо одном. (Лучше, разумeется, если это не будет пресловутый президент).

А как же быть с составлением, написанием текстов лекций или, во всяком случае, с подробным изложением ее на бумагe? (Я не отношусь отрицательно к этому, хотя написанные тексты лекции, взятые с собой, дважды подводили меня). Оно полезно (хотя каждый дeйствует как привык), так как помогает сосредоточиться, выделить главное, обдумать необходимыe выводы, добиться болeе стройнoго расположения и логической послeдовательности материала. Но, составив текст, – в порядкe подготовки к лекциям, – лучше оставить его дома. А на самой лекции полагаться на короткие заметки, цифры, высказывания. Главное же – на свою память, давая простор творчеству. При всeх обстоятельствах (и не только на лекции) своя голова должна быть на плечах. Недаром профессор истории Московскoго университета, мой выдающийся однофамилец Тимофей Николаевич Грановский говорил, что все «самое лучшее приходит в голову уже во время лекции».

Итак, глубокое идейное содержание, четкое построение, доступная и интересная форма изложения, грамотная речь — вот что требуется для того, чтобы лекция и лектор имели успех. Трудно? Да, это нелегко, но к этому нужно и можно стремиться.

  1. Беглые заметки

В разные годы мне довелось побывать во многих европейских странах. Менее всего это повествование о времени, людях и себе подходит для подробного описания впечатлений о поездках за рубеж. Это совсем другая тема, и она требует особого, отдельного разговора. И все-таки убежден, что на некоторых, если хотите, принципиальных, поучительных моментах полезно остановиться.

О недостаточной эрудированности, мягко выражаясь, иных советских туристов за границей много писали в свое время Дудинцев, Паустовский и другие. Нет смысла их повторять, тем более, когда есть свои собственные наблюдения. Вот, к примеру, некий директор НИИ. Мы вместе с ним в одной туристической группе были на Всемирной выставке в Брюсселе (Экспо-58). Видный собой, щеголеватый, он за короткий срок сменил 7 костюмов, один лучше другого, как говорится. Но обнаружил полнейшее невежество там, где любой наш старшеклассник знал бы, о чем идет речь.

А было так: гидом группы нам представился Александр Васильевич Мамонов, сын царского адмирала, преуспевающий владелец антикварного магазина в Антверпене. Именно там он « взял» сошедшую с теплохода нашу группу и сопровождал ее в течение недели. Предметом особой гордости нашего экскурсовода было не то, что он сын адмирала, а совсем другое: то, что он прямой потомок фаворита Екатерины II Мамонова! Что не преминул нам сообщить. Правды ради, замечу: держался он вполне корректно, не позволяя себе никаких не только выпадов, но и простых уколов по самолюбию и достоинству советских граждан. Хотя пора уже переходить к рассказу о неприятном инциденте, связанном с директором НИИ, не могу отказать себе в возможности еще раз подтвердить широко, до банальности распространенное изречение: «мир тесен!» Представьте себе, что в своих путевых очерках Паустовский называет А.В.Мамонова как гида, сопровождавшего туристическую группу нашего замечательного писателя.

Так вот, после посещения дома великого Рубенса в Антверпене, Мамонов в автобусе объявляет нам дальнейший маршрут: «А сейчас, господа, мы с вами направляемся в деревню Bатерлоо». И здесь раздается брезгливо-недовольный голос упомянутого директора: «Дeревня, тоже мне объект, а что там интересного?» Мамонов с подчеркнутой аффектацией, уже явно переигрывая, воскликнул: «Как, вы не знаете, что такое Ватерлоо?» А тот действительно не знал и не понимал, почему вокруг «какой-то деревни» разыгрались страсти. Долго еще Мамонов отводил душу – то была награда самому себе за воздержание от всяческих шпилек по отношению к советским людям.

Назавтра происшествие в автобусе стало известно руководству кружка. И так получилось, что я был невольным свидетелем «проработки» незадачливого директора: «Если бог вас обидел, и вы не знаете простейших вещей, – сказали ему, – то, по крайней мере, помалкивайте, не cрамитесь, не кидайте тень на советских граждан и не давайте возможности отпрыску белогвардейца рассказывать потом анекдоты о вас». Крепко, но справедливо.

Здесь не лишне одно общее замечание: будучи за границей, следует уважать чужие обычаи, традиции, не надо стараться обращать других в свою веру. Но и подлаживаться к кому-либо, робеть, смущаться незачем, для этого нет никаких оснований. В равной мере не нужно задаваться, проявлять высокомерие, демонстрировать превосходство (мнимое или даже действительное) над другими. Лучше всего – оставаться самим собой при всех обстоятельствах. Право, для подавляющего большинства советских людей это, на мой взгляд, наиболее подходящий, оправданный стиль поведения!

Еще до первой зарубежной поездки часто слышал, читал, как наши публицисты и лекторы, критикуя буржуазный образ жизни и делая это зачастую со знанием дела и убедительно, вместе с тем, как мне уже тогда представлялялось, в ряде случаев допускали ненужные преувеличения. Например, в частности, когда нападали на распространенные упражнения с обручем (хула-хуп), танец рок-н-ролл. А в период работы Экcпо-58 немало досталось белым нарукавным крагам у полицейских регулировщиков, поводкам, надетым на малышей, которые позволяют им без риска упасть ходить самостоятельно. Публичной острой критике подвергался, конечно, показ мод в американском павильоне выставки, в коих замечаниях он выглядел чуть и ли не как стриптиз. Напомню, что все такие порицания выносились много позже времен расправы с космополитами, действительными и надуманными.

И вот я своими глазами увидел все, что вошло в список прегрешений. И, ей-богу, ничего предосудительного в упомянутых примерах не обнаружил. Более того, спустя некоторое время и у нас вошли в моду рок-н-ролл, (а теперь в придачу появился брейк-данс, хотя лично я терпеть не могу оба танца!), хула-хуп, белые наpукавники и такие же портупеи у «гаишников», а показ купальных костюмов мало чем отличается от того, что я наблюдал в Брюсселе. Да, еще поводки появились, которые, как писал до того один бойкий журналист, «унижают достоинство маленького человечка» (?).

С какой целью привлекаю внимание читателя к этому? Вроде бы оно не самое главное, что разделяет нас с чуждыми нравами и идеологией и должно беспокоить общественное мнение? Я против преувеличений, намеренного сгущения красок и использования в известных, притом неоправданных случаях лишь одной из всей палитры – черной! Ведь жизнь дает столько примеров отрицательных сторон быта, морали, поведения людей в «Железном Миргороде», как называл Америку Есенин, что незачем тащить лишнее. Каждый просчет в этом оборачивается, в конце концов, против нас, превращается в бумеранг.

Возникло даже нечто вроде неприятия всего того, что исходит «от них». Диапазон этого «oтталкивания» весьма широк: от проклятой в свое время кибернетики до гонения поначалу на действительно талантливых музыкальных парней «Битлза». А потом, оказывается, в ряде случаев опыт подтверждает достоинство, пользу тех вещей, методов, приемов, которые поначалу подвергались остракизму с нашей стороны, и мы используем это у себя, как говорится, на доброе здоровье. Поверим великому Белинскому: «Заимствование чужого не есть обезьянство». А если говорить, что называется, по большому счету, то мировая культура – общее достояние всего человечества, и перерезать ее кровеносные сосуды, пусть самые махонькие, тончайшие, – не дело! Тенденция принижения, оплевания в те годы культурного и научного наследия Запада причинила нам самый очевидный вред.

Еще о «бумеранге» 27 и 28 января 1988 года спецкорр «Известий» Е. Вострухов передал из Риги подробности спасательной операции снятия с дрейфующих льдин сотен людей. В первом сообщении он пишет: «А когда произошло ЧП, спасать горе-рыбаков оказалось нечем: милицейский вертолет в воздух поднять не сумели». (В кинофильмах это получается куда лучше!). Во втором сообщении на следующий день тот же Е. Вострухов критикует Би-би-си за «утверждение (о нехватке спасательных средств), взятое с потолка». Было бы странно, если бы Би-би-си не воспользовалась этим «подарком» журналиста: своей первой корреспонденцией он дал ей полную возможность сделать выпад...

Обратимся к самому свежему факту – интервью трех наших международников с премьер-министром Великобритании Маргарет Тэтчер. Вот что сказала по этому поводу в «Литературке» поэтесса Лариса Васильева: «По-человечески они выглядели не очень воспитанно, по-журналистски – непрофессионально». Коротко, ясно, точно!

Они нарушили неписанный закон – берущий интервью не должен чувствовать себя сидящим за «круглым столом ,» на равных правах с собеседником, иными словами, не должен возражать, опровергать интервьюируемого или вступать в пререкания. (В своих комментариях потом он может писать или говорить все, что сочтет нужным). Там же, в ходе интервью, предпринималась попытка «прижать к стене» собеседницу, подтвердить расхожий стереотип образа «железной леди». А зрители увидели (и запомнили) привлекательную, тонкую, обходительную и очень опытную даму-политика, ко встрече с которой наши международники были явно не готовы. А насчет вежливости, что сказать, если были моменты, когда в эфире звучали одновременно, сливаясь, три голоса: один женский и два-мужские!

А затем Валентин Зорин беседовал с Госсекретарем США Джорджем Шульцем. Журналист выглядел увереннее, чем его упомянутые коллеги, но и здесь опять как бы шла личная дуэль, из которой Зорин, увы, не вышел победителем.

Позволю себе высказать суждение о том, почему в этих и некоторых других случаях происходят «накладки»? Не потому ли, что наши журналисты упрощают свою задачу, подменяя критику политики буржуазных государств попытками создать отталкивающий образ руководящих деятелей этих самых государств и тем добиться успеха своей журналистской миссии. (Иначе говоря, идут по пути наименьшего сопротивления). Так и хочется сказать: «Оставьте в покое внешние данные наших идеологических и политических соперников! Они могут быть не только респектабельными, но и обаятельными: вспомним покойных Франклина Рузвельта, Джона Кеннеди... Отталкивайтесь от самой политики, беря ее под обострел обоснованной критики, а не от тех, кто ее проводит в жизнь. Своими вопросами обнажайте сущность этой политики, но откажитесь от использования «масок-монстров». Опыт подтверждает, что такой прием не приводит к желанной цели. Хуже того, личные выпады против руководителей ведущих стран враждебная нам пропаганда использует для того, чтобы поднять националистические страсти, вызвать в массах чувство уязвленной гордости, обиды за свою страну. Тому примеров было предостаточно.

Хочу обратить внимание читателя на ту неправильную, предвзятую оценку, которая в свое время давалась на страницах нашей прессы и в эфире некоторыми видными, но забывчивыми журналистами генералу Де Голлю. И здесь не обошлось без большого перекоса, перебора. Его «произвели» не только в диктаторы, но и в фашисты, прямо ровня Петэну — капитулянту и предателю. Стоит напомнить, что де Голль отказался подчиниться правительству Виши, когда маршал Петэн обратился к Германии в 1940 г. с просьбой о перемирии, за что заочно был приговорен к смертной казни. 18 июня 1940 года он выступил по радио из Лондона с призывом к офицерам, солдатам, ко всем патриотам: «свяжитесь со мной». Он возглавил признанное Советским Союзом движение «Свободной (потом Сражающейся) Франции». Историческая заслуга де Голля перед своим народом и страной несомненна. Его популярность в последующие годы во многом объясняется поведением генерала в дни и годы, когда Франция переживала позор поражения и ужac оккупации.

Справедливости ради отметим: де Голль поражение Франции связывал с недостатками политического режима, слабостью государственной власти. Будучи главой Временного правительства, а затем премьер-министром Франции, он отказывался осуществить программу Национального совета сопротивления о национализации ключевых позиций в экономике, резко критикует парламентскую систему, высказывается за такое урезывание буржуазной демократии, после чего законодательные органы служили бы лишь дополнением к сильной исполнительной власти в лице президента. Именно он и явился инициатором создания президентского режима в 1958 г.

Но не надо забывать, что военно-фашистский мятеж в мае 1958 г. в Алжире (тогда французской колонии) был направлен против де Голля, а не за него. Правда, он дал возможность генералу де Голлю выдвинуть положение – и добиться поддержки в стране, – что единственное спасение от фашистской угрозы и опасности гражданской войны – «сильная и стабильная власть». (И надо же было такому случиться, что как раз в этот момент, во время проведения референдума «за» или «против» деголлевской конституции, 28 сентября 1958 г., я был в Париже. Хорошо помню накаленную обстановку, высокое политическое напряжение в городе, на каждом углу и у правительственных зданий ажанов в характерных головных уборах в виде кастрюльки, опрокинутой вниз, с автоматами на груди, парашютистов в маскировочной униформе, «войну афиш». Тогда за де Голля проголосовали 79,2% избирателей).

Все это так, но «фашистом», «диктатором» де Голль не был. Даже тогда, когда поставил в 1962 г. на референдум поправку к конституции; она предусматривала, что отныне президент должен избираться всеобщим голосованием. Что лучше, внушали избирателям голлисты, когда президента избирает коллегия выборщиков в несколько десятков тысяч человек или весь народ? Это, мол, осуществление «прямой демократии». Коммунисты и левые силы, резонно возражая против этого, вспоминали, что метод плебисцита и всеобщего голосования был использован Луи-Наполеоном Бонапартом за 100 лет до того, чтобы покончить с республикой. В 1962 году 62 процента избирателей сказали «да». А спустя несколько лет президент предложил реформы с явным нарушением принципа республиканизма – выборность всех органов власти в центре и на местах. Мог бы намеченные реформы провести обычным путем через парламент (за него там было большинство), но решился вновь прибегнуть к референдуму, чтобы получить тем самым одобрение как бы всей своей политики в целом, укрепить пошатнувшиеся позиции. И собрал лишь 47 процентов голосов! Де Голль немедленно вышел в отставку, чего диктаторы при таких обстоятельствах не делают...

Еще один штрих для характеристики личности генерала. Де Голль после отставки с поста главы правительства в 1946г. жил на скромную полковничью пенсию, будучи и.о.бригадного генерала. Этот чин, полученный в годы войны, не был в должном порядке узаконен, и поэтому де Голль не позволял себе получать генеральскую пенсию. И мадам де Голль потихоньку распродавала ценные фамильные вещи. Однажды ее супруг расшумелся, обнаружив исчезновение любимой статуэтки. «Как вы думаете, Шарль, на какие деньги мы живем?» – сказала жена... (Настоящие диктаторы, вроде Дювалье или Маркоса, присваивают десятки миллиардов народных денег!)

...Вспоминая лекцию видного советского дипломата, уже упомянутого мной, Виноградова, многие годы представлявшего СССР во Франции. Выступал он в Большой аудитории Политехнического музея в Москве незадолго до президентских выборов во Франции в июне 1969 г. Говорил он, понятно, и о де Голле, решительно отвергая приписанные ему обвинения в «диктаторстве» и «чисто фашистских убеждениях». Оратор привел любопытный и очень характерный пример. Президент и посол сидели в ложе театра Гранд Опера после капитального ремонта здания и обновления лепнины и внутренней отделки. «Вам нравится роспись плафона работы Марка Шагала?», – спросил президента Виноградов. Де Голль ответил так: «Я избегаю высказываться по вопросам литературы, искусства, чтобы не давать повода газетчикам обвинять меня в навязывании обществу, стране своих взглядов и вкусов. Но если говорить «антр ну» (между нами), то я предпочитаю живопись ХVII века». При этих словах раздался густой бас одного из слушателей с последних рядов амфитеатра: «Совсем, как Никитa». Поднялся общий хохот, и сам Виноградов, навалясь животом на трибуну, весь трясся от смеха. «Какой же это диктатор, что за чепуха!» – воскликнул тогда Виноградов.

Вспомним также, что де Голль посетил Москву в декабре 1944 года и заключил договор о союзе и взаимопомощи. Последующие годы («холодная война», срыв совещания в верхах в Париже в 1960 году) омрачили отношения между Францией и СССР, а договор прекратил свое существование. Но уже в 1966 году генерал де Голль нанес официальный визит в Советский Союз. Его установка оставалась неизменной, он в полной мере оценивал значение для Франции союза с Россией – СССР и после франко-западногерманского примирения 60-х годов. Вот его слова: «Для Франции и России быть объединенными – значит быть сильными, быть разъединенными – значит находиться в опасности».

В июльские дни 1986 года, когда в Москве президент французской Республики Франсуа Миттеран вел переговоры с М.С.Горбачевым, подтверждая тем важность поддержания дружеских отношений между нашими странами и народами, отмечалось 20-летие визита де Голля в Москву, способствовавшего в большой мере нормализации и укреплению франко-советских отношений, освобождению их от всего наносного, чуждого и вредного...

Хотелось бы, говоря о наблюдениях и в связи с этим впечатлениях, вынесенных от поездок за границу, сказать немного о католической церкви. Она «заслуживает» того. Мне приходилось быть во Франции, Австрии, Бельгии, где влияние католицизма весьма значительно. Наконец, в Италии, в Риме, Ватикане, в самом центре католического мира. Самая древняя из всех христианских церквей – католическая церковь с почти двухтысячелетней историей основана на жестких догматах и непреложных обрядах. Она безжалостно расправлялась не только с иноверцами, но и всякими отклонениями, пусть даже не очень дерзкими, в лоне собственной паствы. Уже писал, что видел в Париже конную статую короля Генриха IV (и вспоминал тогда о своем школьном учителе истории Н.В. Пахаревском). Этот памятник высится на фоне черных башен замка (впоследствии тюрьмы) Консьержери. Там, где нынче стоит монумент, в давние времена корчились на кострах рыцари католического ордена Тамплиеров – один из бесчисленных примеров неумолимой жестокости католической церкви в борьбе с малейшими отступлениями от ее вероучения.

И вот церковь, которая, казалось бы, должна являть полнейшую окаменелость, на деле за последние 20-30 лет дала миру примеры совершенно иного свойства – гибкости, изворотливости, приспособляемости к новым веяниям, настроениям, нуждам сотен миллионов людей. Римская курия отказалась, по крайней мере официально, от враждебного отношения к науке, прогрессу, социализму. В папской энциклике «Пацем ин террис» («Мир на земле») Ватикан осудил войны, выступил в защиту мира. Коллегия кардиналов пополнилась за счет священнослужителей с желтой, черной кожей – дань времени и растущей роли в мире развивающихся стран. Сделаны большие послабления в том, чтобы заменять при богослужении непонятную массам латынь местными языками. Церковники устремились «в народ», занимаются спортом, физкультурой, водят мотоциклы, автомобили, пилотируют самолеты. Сами церковные здания строятся сейчас в ультрамодерновом стиле: если бы не крест на фронтоне, ни за что нельзя было бы предположить, что это молитвенное заведение. Для привлечения прихожан, молодежи особенно, в самих церквях предлагаются прохладительные напитки, кофе, а после мессы устраиваются танцы!

Я был в павильоне Ватикана на Экспо-58. Первое, что бросалось в глаза у самого входа – это знаменитая роденовская скульптура «Мыслитель», специально доставленная сюда. (Увидел ее – сразу вспомнил блестящую карикатуру английского художника, появившуюся накануне войны. на ней изображен Гитлер в роденовской позе, вперивший воспаленный, дикий взгляд на глобус. И надпись: «Мыслитель». Тем самым устроители хотели создать у посетителей с первого их шага впечатление, что они попали не в пристанище мракобесия, а в царство разума, интеллекта. Прекрасно подана в экспозиции история первомучеников христианства. Вот они, распятые на кресте, разрываемые на арене Колизея дикими зверями. Впечатление , что и говорить, чрезвычайно сильное.

Отдельная галерея была посвящена фотомонтажу. Великолепные фотографии знакомят с контрастами современного мира: вот богач, прокучивающий в ресторане огромные деньги, а вот безработный, которому приходится рыться в отбросах; на другом фото – шулер с внешностью и манерами джентльмена, а по соседству – панельная девица. А там – пикник с участием богатых и знатных, а рядом – бродяга, укладывающийся спать на садовой скамейке, подстелив пачку газет, а другой – «удобно» устраивается на вентиляционной решетке метро, но это уже верх мечтаний... Что это? Неужели Ватикан по-настоящему взялся за показ язв современного капиталистического строя, вопиющего социального неравенства в нем? Ничего подобного! Вся экспозиция со всеми ее, на первый взгляд, сильными обличениями подводит к ложному выводу: за все беды, невзгоды, трудности и потери земной жизни вознаграждением будет... царство небесное. Не классовая борьба, не решительное сопротивление трудящихся, обездоленных эксплуататорам, сильным мира сего, а слепая вера в божий промысл. Но что-то факты упрямо свидетельствуют: многие верующие не хотят дожидаться райской жизни на том свете, а борются за свои права на труд, человеческое достоинство, социальный прогресс, за всеобщий мир, а значит – право на жизнь. Это так, а все-таки способность католической церкви к мимикрии, к тому, чтобы, используя выражение знаменитого Остапа Бендера, «охмурять» массы верующих, поразительна.

...Однажды Сталин, когда речь зашла о влиянии папы римского, насмешливо спросил: «А сколько у папы дивизий?». Не знаю, что имел в виду под этими словами Сталин. Дивизий у Ватикана вообще нет. 150-200 бравых молодцов, по традиции преимущественно швейцарцев, одетых в средневековые колеты, в беретах с перьями, по рисунку, сделанному еще Микельанджело, – вот и вся папская гвардия. И вообще в государстве Ватикан всего одна тысяча постоянных жителей – подданных. А влиянию Римской курии могут позавидовать крупные капиталистические государства. Особенно теперь, когда обновление и реформы, начатые еще папой Иоанном XXIII три десятилетия тому назад, намного увеличили притягательную силу католицизма. Ватикан, между тем, смотрит в будущее: с помощью экуменического (вселенского) движения он выдвигает задачу объединения всех христианских церквей («к вящей славе господней»), дабы усилить влияние религии, ограничить рост атеизма, выработать такую общехристианскую социальную программу, которая была бы пригодна для верующих в странах с различным социальным строем.

Вот тебе и окаменелость церкви! Нет, необычайная живучесть и способность быстро перестраиваться, откликаться на злобу дня. Этого не отнять у церковников. И все-таки будущее не зa ними, как бы изобретательны в поисках новых форм воздействия на людей они ни были.

...Эти мысли пришли мне в голову, когда я работал над своими воспоминаниями. Известно, что негативные явления в жизни партии, связанные с культом личности, волюнтаризмом и субъективизмом, в 70-е и начале 80-х годов привели к попыткам «как бы улучшить дело, ничего не меняя», что отрицательно отразилось на социально-экономическом развитии страны, вызвало очевидные признаки застоя, отмеченные на XXVII съезде партии. Пуще всего боялись «новшеств», инициативы на местах, самодеятельности, самоуправления. В силу вошло окаменелое постоянство.

Свежий ветер обновления методов работы ощущается все сильнее. Перестройка всего хозяйственного механизма, чтобы придать социально-экономическому развитию надлежащее ускорение, изменение деятельности управленческого аппарата, чтобы дать больше самостоятельности и потребовать большей ответственности, гласность во всем, всюду и везде, сверху донизу, бескомпромиссная борьба с коррупцией, пьянством, кумовством, нарушениями дисциплины – вот что в самом кратком виде требуется и внедряется сейчас.

Гласность сегодня предполагает гласность и по отношению к прошлому. Нельзя позволять себе замалчивать прежние недостатки, просчеты, ошибки, ибо в них заключены корни многих сегодняшних проблем. Как нельзя более кстати слова из поэмы А.Твардовского «По праву памяти»: «Кто прячет прошлое ревниво, тот вряд ли с будущим в ладу». Именно это я постоянно имел в виду, вспоминая прожитые годы, свою учебу, работу, людей, встречавшихся на моем жизненном пути.

А теперь хочется поделиться, пусть совсем накоротке, с читателем вынесенными из заграничных поездок впечатлениями о некоторых встречах с людьми. Среди них были самые разные: отъявленные враги Советской власти, бывшие каратели, бежавшие с немцами так называемые перемещенные лица, вроде сотрудника американского павильона в Брюсселе, сын херсонского врача, «покинувшего город вместе с оккупационными войсками», как деликатно выразился этот молодой человек, «бежавшего с гитлеровцами», как уточнили мы. Видел я у входа в наш отель Пале д»Орсе в Париже сына небезызвестного Петра Струве, «легального марксиста», ставшего врагом Октябрьской революции и новой власти в России. Струве – младший (Глеб) пытался всучить нам брошюры издательства «Посев», принадлежащего антисоветской организации НТС («Народно-трудовой союз»). Пришлось столкнуться с некими Алексом и Лидией, русского происхождения, типичными вербовщиками неустойчивых, податливых лиц, которые на Всемирной выставке предлагали свои услуги, чтобы познакомить с Бельгией «вне туристической программы», а потом доставить в Париж (им и наш маршрут был ведом) на автомобиле. Встречался с полицейскими чиновниками, которые в Париже «любезно» знакомили нас с расположением префектуры на острове Ситэ и формулой (по-французски): «прошу политического убежища». Перечень подобных встреч был бы слишком утомителен. Но знать об этом, помнить всегда, что, будучи за границей, советский гражданин может оказаться в поле зрения специальных служб, абсолютно необходимо.

Гораздо приятнее и лучше перейти к встречам иного свойства.

Вот, например, у причала, где квартовался наш теплоход в Антверпене. Влекомый буксиром, он медленно отходил от стенки. А на берегу осталась красивая, стройная, лет 35, украинка, опираясь на руку мужа. Угнанная в Германию, она попала в концлагерь, где познакомилась с заключенным бельгийцем, свои будущим мужем. Ему обязана жизнью и свободой. Они поженились, трое детей. Живут с родителями мужа, в достатке. «Все бы бросила, поверьте, и вернулась бы на Родину, чтоб побачити рідну Україну», – взволнованно говорила она, прощаясь с нами. А когда между кораблем и причалом стало расти вспененное черное пространство, она заплакала навзрыд, в голос, как испокон века плачут деревенские женщины.

Вспоминается разговор в порту Пирея (Афины) с семьей греков – бывших одесситов: муж, жена, взрослая дочь. Они еще до войны репатриировались и все же продолжали – как это характерно! – говорить «у нас», имея в виду Россию, Советский Союз, «у них», – предполагая Грецию...

«Люди без родины» – по разным обстоятельствам, подчас помимо своей воли, а чаще по собственному недомыслию, соблазненные возможностью разбогатеть, оказавшиеся за рубежом, как бы ни сложились их судьбы, тоскуют по родной земле, желают ей добра, счастья, мира. Конечно, это не относится к предателям, врагам, которых не покидает лютая ненависть к нам...

Поверьте, невольные апатриды, как в правовой терминологии именуются «люди без родины», вызывали у нас сочувствие, жалость, сострадание. Судя даже по мимолетным встречам, могу утверждать: у нас много истинных друзей среди тех, кто по тем или иным причинам оказался за пределами СССР. Этого сбрасывать со счетов никак нельзя!

...Не могу удержаться, чтобы не рассказать напоследок об одном впечатляющем эпизоде.

Представьте себе площадь небольшого, но старинного бельгийского городка Малин: ночь, круглая луна освещает постройки готического стиля – дома, общественные здания, собор, сохранившиеся в неприкосновенности с XV-XVI веков.

И вот нам, советским туристам, предложили послушать уникальный концерт. Нет, не органной музыки, в этом соборе не обычный орган, а набор больших и малых, даже совсем крохотных, колоколов и колокольчиков различной тональности. Они соединены трубками-проводами с клавиатурой, как на рояле. Исполнитель уже очень пожилой музыкант (профессор консерватории) сыграл увертюру «Эгмонт» Бетховена и... «Подмосковные вечера». Ничего более чарующего, поистине волшебно-сказочного из всего виденного за границей, назвать не могу. (Кстати, известное выражение «малиновый звон колоколов» идет оттуда, из этого бельгийского городка Малин).

Как отблагодарить престарелого музыканта? Мы «скинулись» и вручили ему, подарившему нам минуты неизъяснимого удовольствия, 250 долларов. Ох, как был растроган нашим вниманием этот музыкальный чародей!

Послесловие

При жизни одного поколения Пенза поразительно изменилась. Она выросла в несколько раз, а число ее жителей перевалило за полмиллиона. На пустырях, прежних окраинах, о которых знали больше понаслышке, чем видели воочию, возникли корпуса новых заводов и фабрик, которые вместе с их «старшими братьями» за последние годы подверглись коренной реконструкции, став по-настоящему высокотехничными, современными предприятиями – «Пензихимаш», «Тяжпромарматура», дизельный... О техническом уровне промышленности Пензы убедительно говорит один лишь факт: в первые новогодние (1986г.) дни заработала ЭВМ, которая производит 5 миллионов операций в секунду. (Мог ли мечтать о подобном талантливый конструктор Рамеев – родоначальник пензенских вычислительных машин!).

Пенза дает стране часы, дизели, счетные машины и велосипеды (1 миллион в год!), картофелесажалки и шерстяные ткани, компрессоры, и холодильники, прядильные машины и пианино, мебель и тяжелую промышленную арматуру, в частности, для газо- и нефтепроводов. (Пензенское участие было ощутимым, когда в ответ на запрет западных стран поставлять Советскому Союзу трубы большого диаметра для магистральных газопроводов, мы взялись дружно за производство своими силами, а в итоге получилось, что их дело – труба...). 70 стран мира импортируют пензенскую продукцию. С полным правом, чувством собственного достоинства, (что не сродни зазнайству), мы с радостью отмечаем превращение Пензы в крупный индустриальный и культурный центр нашей Родины, чей почин, начинания, инициатива и рвение в различных областях заслужили добрую славу.

Благодарно отзовемся о роли пензенских профсоюзов в больших и мелких делах, совершенных за эти годы и десятилетия. Весом вклад облпрофсовета, который вот уже более 20 лет возглавляет А.И. Алексеев, не в одной лишь производственной сфере. В области много построено санаториев, здравниц, профилакториев, пансионатов, пионерских лагерей, детских площадок. Не только проведены изыскания, но и практически освоены источники минеральных вод типа Миргородской и Трускавецкой. А ведь это все на благо трудящихся...

Но нельзя забывать, надо всегда помнить, какой ценой это досталось, как трудно давалось то, что мы теперь видим, чем располагаем и пользуемся. Память о тех, кто не вернулся с кровавых полей войны, кто воевал и дожил до Победы, кто своим трудом тоже приближал, как мог, ее счастливый миг, должна быть и есть священна!

...Пусть этот старичок, что с палочкой сидит на скамейке в сквере, не брал «языка», не закрывал своим телом вражескую амбразуру, но он наверняка ветеран войны или труда... А вот эта старушка, что приглядывает за своим внуком (или, скорее правнуком), мирно посапывающим в коляске, может быть, была связисткой, зенитчицей, санинструктором, в огне и дыму вытаскивая и спасая раненных воинов, или снайперов, метко поражавших захватчиков? Или она, оставляя дома полуголодных детей, шла на завод, заменяя мужа-фронтовика, и обтачивала мины, снаряды? Или она впрягалась в плуг на полях, выращивая хлеб, без которого не видать было бы нам Победы?

Будем благодарны им, они это сполна заслужили, почтительно вежливы с ними. Ветеран – это звучит веско и гордо! Да будет позволено мне обратиться к молодым людям: « Bы принимаете эстафету жизни, труда и борьбы от старшего поколения. Никто не знает, какие трудности встретятся на вашем жизненном пути, но вы все наверняка преодолеете, если будете верны памяти тех, кто, жизни не жалея, дал вам возможность жить, трудиться, учиться, любить, если будете следовать девизу: быть, а не казаться!»

***

Вот и закончил я свой рассказ о времени, людях и о себе. Не все, наверное, равноценно: есть эпизоды и факты, исполненные глубокого смысла и содержания, есть более поверхностные, беглые впечатления. Но все они, как мне представляется, служат приметой эпохи. Когда писал, размышлял над каждым в отдельности эпизодом, фактом, примeром. А читая, перечитывая (и шлифуя) написанное уже в полном виде, мог постичь общую картину всего в целом. И, признаться, читал не без волнения; пришли на память пушкинские слова, вложенные поэтом в уста Пимена: «На старости я сызнова живу, минувшее проходит предо мною». Как же тут можно оставаться спокойным, равнодушным!

Еще в предисловии пояснил, что заставило меня написать эти воспоминания. Я не герой, не выдающаяся личность, а просто обычный человек, оказавшийся в гуще исторических событий последних 70 с лишним лет. Дело не только в том, что благодаря своей профессии (лектор, журналист-международник) я разъяснял, комментировал нашу политику. Ведь мы жили в ту эпоху, когда, говоря словами Ильи Эренбурга, « политика вмешивалась в судьбу любого человека».

Многое повидал на своем веку. Прошел через трудные испытания, выпавшие на долю моего поколения. На ряде примеров, фактов наблюдал, как под влиянием культа Сталина деформировалась ленинская идеология и политика, когда, по образному выражению Бориса Пастернака, «Главной бедой, корнем будущего зла была утрата веры в цену собственного мнения, стало рабство владычества фразы», и за это дорого заплатили партия и народ... Mогу сказать твердо: «Прозрел я задолго до ХХ съезда...»

Совершая ошибки, не всегда мог вещи и явления называть их именами, но никогда не подличал, не извлекал выгоды из конъюнктуры, не угождал другим. Познав разочарования, горечь утраты близких людей, но всегда, при всех обстоятельствах, жил активной жизнью.

Что же поддерживало меня в жесткие времена, щедро отпущенные судьбой моим сверстникам? Вера в идеалы добра и справедливости, честности и порядочности, совестливости и правды, которую не подрывали даже самые тяжелые условия человеческого существования. Любой читатель без труда найдет в моем повествовании и то, что опорой для меня, как и для многих других, было чувство собственного достоинства, которое наш Пушкин называл «наукой первой», иначе говоря, основной, главной.

«Не слишком ли много ссылок на совестливость? – скажет иной маловер или циник, – тут уж недалеко и до толстовства». Человек, испытавший нехватку духовности, нравственности в нашей нынешней жизни, так не скажет. А мы, действительно, немало растеряли гуманности, человеколюбия. Жить по совести (а значит, и работать так же), какое же оно толстовство? Это может, должно быть и станет жизненным правилом для всех членов социалистического общества. Именно к этому, скорее всего, и сводится главное назначение происходящей в стране перестройки.

На фактах, взятых из жизни, на основе личного опыта я стремлюсь показать, что проводимая ныне перестройка это не чья-либо прихоть, не тактический ход. Необходимость коренного обновления всех сторон жизни советского общества мы поистине выстрадали в те годы нашей истории, когда явственно обозначались признаки застоя, опасно развился дефицит демократизма, проявились почти всеобщее равнодушие и распущенность, разврат духа!

Итак, предлагается: исповедь человека, рассказ очевидца, а также мысли, размышления и некоторые выводы истории...

В.Грановский

 

Владимир Петрович Грановский

 (1909, г. Киев, Рос. империя, ныне Украина – 1992, Киев, Украина), лектор-международник, радио- и тележурналист, обществ. деятель. В 1918 поступил во 2-ю Киев. муж. гимн. Окончил 2-ю торгово-пром. профшк. по спец. «счетовод». Работал бухгалтером на з-де «Керамик». В 1933–1937 учился на ист. ф-те Киев. ун-та. В 1937-1941 работал лектором-международником. В сент. 1941 был эвакуирован в г. Актюбинск (Казахстан), но из-за болезни сына в дороге остановился в Пензе. Здесь был лектором-международником от ГК ВКП(б), затем ОК КПСС. Проработав в Пензе 40 лет, в 1983 (?) переехал в Киев.

И. Баркусский

Источник: ЦАИЕН, CEEJ-686

Перейти на страницу автора