О времена! О нравы!

Страницы жизни. Годы 1926–1951

Любимым внукам Данечке и Рахилечке

Предисловие

Уважаемый читатель! То, что ты держишь в руках и, после прочтения предисловия, все же решишься прочитать, ни в коей мере не является художественным произведением. Это — воспоминания старого человека, абсолютного профана в письменном изложении, которому захотелось поделиться с внуками кусочком истории тридцатых-сороковых годов. Коммунальная квартира, школа тех лет, пионерские лагеря и т.п. — всего этого в их жизни не было.

А дальше, за детством, потянулись остальные воспоминания — до 1951 года.

Ничего не придумано, многое при написании представлялось в картинках, как происходившее вчера, одновременно — будто в другой жизни с другим человеком.

Дом на Большой Дмитровке

Слева, если идти от Дома Союзов, между Глинищевским переулком (теперь ул. Немировича-Данченко) и Козицким переулком стоял 3-этажный дом — «Бахрушинка». Некогда он принадлежал купцу Бахрушину. Стены его были толстые, потолки высокие, лепные. Корпуса этого дома выходили на оба переулка, на Тверскую улицу и Б. Дмитровку. Сюда в 1926 г. родители привезли меня трехлетнюю с бонной Анихен (по-русски — Аня).

Квартира была большая, когда-то принадлежавшая одной семье и их прислуге.

Мы в квартире занимали одну огромную комнату — 39 кв. м. Две другие по левой стороне коридора занимали Броуны — Ева Моисеевна и Осип Захарович. Позже одну из комнат у них отсудят Кисины — Наум Осипович и Евгения Исааковна. Напротив жили Кричевские — Осип Львович и Раиса Григорьевна. На кухне была большая ниша, где за занавеской спали домработницы. Кухня была большая, с дощатым, некрашеным полом и черными от копоти потолком и стенами. На стенах висели корыта, тазы. У каждого на кухонном столе шипели, изрыгая пламя, примусы.

Окна нашей комнаты выходили на Б. Дмитровку. С 5:30 утра до часу ночи с улицы раздавались гудки автомобилей, звонки трамваев, скрежет колес о рельсы. Движение было двустороннее, шум был кошмарный. Родственники, приезжавшие в гости из Киева, Харькова, спать не могли, говорили: «Как вы тут живете?» Позже, в 30-х годах, будет принят закон, запрещающий гудки, кроме особых случаев.

Кроме трамваев в Москве 20-х годов было много извозчиков. Родители часто ездили в гости к дяде Давиду, дяде Арончику на ул. Грановского на извозчике. Помню, как меня везли в поликлинику для удаления миндалин. Делали это амбулаторно. В оба конца ехали в извозчичьей карете.

Соседи

Броуны

Это были бездетные супруги, «старосветские помещики», как мы их позже назовем. Они держали собаку — шпица по кличке Ральф. Осип Захарович был полным, лысым мужчиной. Работал на аэродроме. Ева Моисеевна не работала. Лицом она была некрасива, а фигуры не было совсем. Всегда была хорошо одета, причесана. К приходу мужа с работы (это было всегда точно в 18 часов) она садилась за рояль и играла.

Домработница в ложке приносила в комнату пробовать еду. Над столом висел абажур, с которого свешивался звонок. Можно было, не выходя из комнаты, позвать домработницу. Обстановка комнаты была богатая, по тем временам — очень. Спаренные кровати красного дерева с зеркалами на спинках и прикроватными тумбочками. Круглый стол, тоже красного дерева, рояль, занимающий значительную часть комнаты, шкаф, софа.

Я хорошо помню эту комнату, потому что маленькой часто вечерами сидела у Броунов, как в театре, когда Ева Моисеевна играла на рояле. У них, единственных в квартире, был телефон. Школьницей я иногда от них звонила — узнавала уроки, когда болела. Позже телефон вывели в коридор по требованию жильцов.

То, что это были богатые люди, понимали и «органы». Однажды к ним пришли двое мужчин в штатском, спросили Еву Моисеевну: «Золотухой болеете?» Она, не поняв, сказала, что в детстве болела. Был обыск. Нашли и забрали золото или нет, я не знаю. Помню только растерянную и обиженную Еву Моисеевну, которая жаловалась маме.

Первая их домработница — Поля, всегда одетая в темное, с покрытой головой. Может, она была монашкой?

Уже в 30-е годы жила у них украинка Ульяна. Она получала с родины письма и, будучи неграмотной, просила меня их читать. Помню только страшное: голод на Украине, люди умирают от голода. Оставшиеся в живых выкапывают трупы и едят.

Странно, что эти воспоминания никак не повлияли на меня — пионерку, комсомолку, члена КПСС. Наше поколение не увязывало «это» с «отцом и учителем», он оставался «богом».

Ну, вернусь к детству. С первого класса я дружила с Инкой Цимблер. У Осипа Захаровича было зимнее пальто с подкладкой из беличьего меха с хвостиками. Наивные соседи держали его и другие пальто в коридоре на роскошной вешалке с зеркалом. Мы с Инкой эти хвостики отрывали и сшили моей кукле шубу. Не понимаю, как Осип Захарович этого не замечал.

Броуны дожили до глубокой старости. Сначала умер Осип Захарович, и Ева Моисеевна, оставшись одна, продолжала следить за собой, всегда была подтянута, с маникюром. Она говорила, что Осип Захарович был бы недоволен, увидев ее неряхой. Ева Моисеевна пережила мужа ненамного, умерла в начале 60-х годов.

Кисины

Семья инженеров. В памяти — всегда в одном и том же темном костюме мужчина, громко умывающийся у раковины на кухне и некрасиво облизывающийся при этом толстым языком. Жена, Евгения Исааковна, постоянно шмыгала носом и покашливала: кхе-кхе. В 30-е годы у них родилась дочка Галя.

Кисины первые после войны приобрели телевизор, и вечерами соседи будут приходить в их маленькую узкую комнату со своими стульями. Евгения Исааковна жаловалась, что не успевает штопать, Галя не может делать уроки; но вечерние посиделки у них стали в порядке вещей, проблемы Кисиных никого не волновали. Переехали они, улучшив свои жилищные условия, в конце 50-х годов.

Кричевские

Эти соседи жили в квартире недолго. Уехали в 1935 году. Осталось в памяти только кормление ребенка (имени не помню). Мать чистила яблоко, а мне, пришедшей в гости, давала очистки. Я охотно их поедала, но, когда рассказала об этом маме, она очень обиделась за меня.

Товбины

Семья Товбиных въехала в 1935 году в комнату Кричевских.

Товбина Валентина Михайловна была очень колоритной фигурой. Это была еврейка цыганского типа. Красивая, яркая, она часто пела цыганские романсы, аккомпанируя себе на пианино. Мы в коридоре любили слушать ее исполнение.

Была у В.М. домработница Таня, которая хозяйку называла не иначе, как «мадама». Про Таню рассказ особый. Она держала всю квартиру в ежовых рукавицах. Спала на кухне за занавеской. Ложилась спать рано, и после этого выходить на кухню было опасно: если Таня просыпалась, раздавался громогласный, многоэтажный мат. Основное, что удерживало бедных евреев от выхода на кухню по вечерам, — это боязнь испортить отношения с «мадам».

Домработница Евы Моисеевны Ульяна спала там же на кухне у окна. На широком подоконнике у нее стояли иконы. Когда в школе был объявлен сбор металлолома, я, недолго думая, взяла одну из икон и принесла. Пионервожатая — умница, не взяла ее и велела отнести ее, поставить на место. Ульяна уже заметила пропажу и, хотя я возвратила икону, звала меня после этого антихристом. А мои пионерские галстуки, повешенные сушиться после стирки, бывали порезаны ножницами. После я была прощена и по-прежнему читала Ульяне письма с Украины.

Фраерманы

Это наша семья: Иосиф Абрамович, Эмилия Иосифовна, Аничка (Анихен, Анни) и я. Дошкольную часть детства я плохо помню. По субботам собирались гости: младший брат папы Арончик с женой Дусей, знакомые: Михаил Фарьянович с женой, супруги Дубинские, кто-то еще. Мужчины играли в преферанс, женщины разговаривали. Разговоры в основном были о домработницах, о продовольственных карточках. Потом пили чай и танцевали фокстрот, танго под патефон. В эти дни мне разрешалось позже лечь спать и пить со всеми чай.

Гуляла я с Аничкой на Страстном бульваре. Там, будучи общительным ребенком, познакомила ее с будущим мужем — Яковом Абрамовичем Пархомовским.

В разных воспоминаниях чаще всего детство описывается, как радостное, лучезарное и пр. и пр. Не было у меня этого. В семье постоянно была «напряженка». Не улыбались, не шутили. Не было совместных прогулок с родителями. Маму помню в основном грустную, за штопкой чулок и носков. Папа приходил с работы поздно, мрачно съедал поданную мамой еду и ложился на диван лицом к стене.

Из дошкольной жизни хорошо запомнилось последнее лето перед школой. Меня вместе с 12-летней двоюродной сестрой Верой и женой дяди Арончика Дусей отправили к бабушке на Украину в местечко Мирополь. Это было недалеко от Шепетовки, рядом граница с Польшей. Граница прошла через местечко, и некоторые родственники оказались разделены. Так в Польше оказался папин брат — Нухем. Мама говорила, что он был самым хорошим из семьи Фраерманов.

Железнодорожная станция была близко от бабушкиного дома, и мы с Верой часто туда бегали. Вечерами проходил дальний поезд, у станции он замедлял ход. Станция была местом, где к этому времени собирались жители местечка, прогуливались, ожидая это «событие». Махали платочками. Пассажиры и проводники отвечали.

Не помню зачем, но днем я тоже часто ходила на станцию. В это время всегда стояло много товарных поездов. Они были очень длинными, и, чтобы не обходить, мы пролезали под вагонами. Однажды, когда я была под вагоном, увидела, что колеса двинулись. Испугавшись, легла вдоль вагона, и надо мной прошел весь состав. После этого я долго ничего не слышала; бабушка боялась, что это не пройдет. Конечно, был ее обычный: «Гевалд! Гевалд!» и воздевание рук к небу. «Гевалд» был еще по поводу вшей, которые у нас с Верой вскоре завелись. Бабушка считала, что это от купания в реке. Наши головы были смазаны керосином, повязаны косынкой. Щипало глаза и кожу головы. Бабушке показалось одного раза недостаточно, и она решила повторить экзекуцию. Мы с Верой залезли на яблоню, а бабушка трясла ветки и кричала: «Слезайте, или я вас с гвалдом сниму!» Были мы намазаны и во второй раз. В третий раз мы решили спрятаться у тети Дуси под кроватью, но под себя постелили прикроватный коврик. Бабушка без труда за его концы нас вытащила.

Насколько мы были глупы, говорит случай, когда мы задумали попасть в Польшу, перейдя границу. Ее, границу, мы представляли себе в виде забора с воротами, в которых стоят пограничники. Мы сделали себе рогатки, «зарядили» их гнутой проволокой. У бабушки была копилка — кошка с прорезью на голове. Через прорезь мы достали деньги и пошли на базар к знакомому возчику просить, чтобы он подвез нас к границе. Дали деньги. Возчик внимательно и даже сочувственно нас выслушал, уложил в свою арбу, чем-то плотным накрыл и повез. Нас было пятеро. Одна девочка взяла с собой младшего братишку. По дороге он заплакал, стал проситься домой. Как-то его успокоили. Довольно долго мы ехали. Потом арба остановилась, возчик велел лежать тихо и ушел. Вернулся быстро уже не один, а… с бабушкой. Сняв покрывало, бабушка, с обычным своим «гевалдом», стала хлестать нас толстым, с вышитыми краями, полотенцем. Было обидно и больно.

Если речь зашла о бабушке Хае, расскажу еще случай. В ту зиму бабушка жила у нас, на Дмитровке. Было это году в 1933. Кушала бабушка из своей кошерной посуды. Мы с Инкой спросили, что будет, если воспользоваться нашей некошерной посудой, и в ответ услышали, что тогда разверзнется земля, и нарушитель провалится в преисподнюю. Как все бабушки, моя делала нам замечания, ворчала, и мы ее не любили. Не любили настолько, что желали от нее избавиться. Взяли свою «трефную» ложку и обмакнули в бабушкин компот. Когда бабушка приготовилась есть, мы предусмотрительно ушли в дальний угол комнаты. Компот был благополучно съеден, а мы разочарованы.

Спрашивали у бабушки, что нам будет за то, что мы пионерки, будем ли в аду. Оказалось, что если бы Бог не разрешил пионерию, ее бы не было. А раз разрешил, ничего нам не будет.

Еще я решила показать бабушке метро. На эскалаторе она, схватившись обеими руками за поручень, кричала свое неизменное: «Гевалд, ратенет!» («ратенет» — смесь украинского «ратуйте» с еврейским). Стыдно было ужасно: все на нас смотрели и смеялись.

Школа

Школьное детство, младшие классы запомнились хорошо. Школа стала домом. Появились подруги — Инка и Люська, с которыми дружу до сих пор. Учеба в младших классах проходила в доме, большую часть которого занимало учреждение. На остальной площади располагалась школа и называлась почему-то «Мозаикой». Занимались мы за столами (не партами), часто сидели по двое на одном стуле или очень тесно на лавке. После второго урока учительница Евлалия Вениаминовна приносила в группу (классом стали называть позже) большой таз с кашей. Мы выстраивались в очередь со своими мисками, получали обед.

После уроков мы — неразлучная тройка — шли в мой подъезд (я жила ближе всех от школы) и обсуждали события прошедшего дня. Стоять так мы могли часами, не уставая чему-то радоваться или чем-то возмущаться. Так, стоя в подъезде, мы первыми увидели новых моих соседей Товбиных, которые приехали на грузовике и носили мимо нас вещи. Это было уже в группе третьей или четвертой.

Заходили и ко мне домой. Любимым занятием была игра в карты, в «подкидного дурака». Маме это не нравилось, она сердилась, грозила сжечь карты в печке. Мы не верили в это, но однажды свершилось: колода карт в полном составе полетела в горящую печь. Купить было негде тогда, карты были старинные. Мама, наверное, надеялась, что, не имея карт, мы будем делать уроки. Увы! Были двор, кино, бульвар.

Я упомянула о печке. Она (печь), покрытая белым кафелем, стояла в углу комнаты. Был и камин, но его топили редко. Дрова закупались с лета, складывались в сарае во дворе. На дрова давали талоны, ездили родители за дровами далеко, стояли в очереди, дорого платили за доставку их на телеге. Это всегда было событием, да потом волнение, что их украдут.

Печь сломали в конце 30-х годов, когда провели паровое отопление. Ее было жаль.

В первой — второй группе я больше бывала во дворе. Ватагой человек 5–7 мы шли на рынок. Мальчишки были старше, наверное, из 3–4 группы. Они «добывали» деньги себе на папиросы. Тогда была песня гражданской войны:

Стальною грудью врагов сметая,

Пошла на битву двадцать седьмая

27-я была дивизия; наша школа тоже была №27, и пели:

Стальною бритвой карман срезая,

Пошла на рынок двадцать седьмая

(или «шпана блатная»)

«Срезать карман» я не сподобилась, но яблоки мы таскали у зазевавшихся теток-продавщиц.

Еще мальчишки нашего «Бахрушинского» двора воевали с мальчишками двора «Петровского», что был в Петровском переулке рядом с филиалом МХАТа и… отделением милиции. Ходили «на войну» с финками, а мы, девчонки (нас было двое), стояли «на шухере». Если появлялись менты, мы свистели. Помню поговорку: «шухер, вастер, мент, облава, папиросы Дели-Ява» (такие папиросы тогда были).

Придя в школу из Бахрушинского двора, я часто употребляла «ненормативные» выражения. Научила этому и Люську. Инка, до школы гулявшая с няней, взялась нас перевоспитывать. Она ставила отметки за день: если ни одного матерка, — «оч. хор.», если 2–3 — «хор.», если 4–5 — «плохо» и больше — «оч. плохо». Постепенно отучила.

Люська со своей стороны нас с Инкой пыталась приучить к классической музыке. Водила в консерваторию (это было уже в классе 4–5). Ничего у Люськи не вышло: сидя на галерке, мы считали лысых, соревнуясь, кто больше насчитает, музыка до нас «не доходила».

Когда и как я делала уроки в младших классах? Не помню этого.

Ходили в школу мы не в форме, а в своем домашнем. В начале 30-х годов по одежде легко было определить принадлежность к социальному слою.

По одежде группа делилась неформально на 3 категории: 1 — дети дворников, продавцов и т.п. «низших служащих»; 2 — дети средних служащих, интеллигенции, — к этой категории принадлежали я, Инка, Люська; и 3 — дети ответственных работников, начальства.

В 1-й группе (классе) училась с нами Светлана Сталина. Ее привозили в школу и увозили на автомобиле. Это была обыкновенная, скромно одетая, девочка. Однажды было задано на уроке нарисовать иллюстрацию к стихотворению «Мужичок с ноготок». Светлана нарисовала телегу с дровами, мальчика в больших рукавицах; никак не удавалась ей лошадь. Рисовала и стирала, пока не образовалась дыра, махнула рукой и сказала: «А лошадку мне папа нарисует». Мы ходили потрясенные, все представляли себе, как «сам» будет рисовать лошадку.

Во 2-й группе Светлана уже училась в другой — образцовой школе. Было тогда правило — иметь в районе образцовую школу.

Из «достопримечательностей» еще был в группе мальчик — Яша Сегель. Его мама была кинорежиссером, и он в 4-й группе сыграл в ее фильме «Дети капитана Гранта» Роберта Гранта. После этой роли все девчонки были влюблены в Яшку, старшеклассницы бегали на него смотреть. В 5-й группе его тоже переведут в образцовую школу. Сегель станет потом известным кинорежиссером.

Были и противоположные «достопримечательности» группы: Крылов и Померанцев. Это были мальчишки лет 12–13 (в 1–2 гр.), умственно отсталые. Специальных школ для таких детей тогда не было. Померанцев, которого дразнили «помер Витя — много ранцев», был толстый увалень с лицом дебила. Пообедав, он громко портил воздух, и его обед поэтому оставляли на подоконнике до конца уроков. Однажды Витя залез в шкаф с географическими картами, и во время урока вдруг раздался грохот. Это упал фанерный шкаф, и оттуда вылез испуганный и ушибленный Витя.

Крылов носил в сапоге или валенке большой финский нож. Его все боялись, в том числе и учителя. Были и другие мальчишки, носившие в школу «финки». Самым страшным преступлением считалось про кого-то пожаловаться учителям. «Легавых» избивали, поэтому таких было мало. Часто можно было услышать: «Из школы не выйдешь!» Бывало, что учительница провожала напуганную девочку домой, т.к. угрозы не оставались пустыми угрозами.

Был мальчик — Коля Краснов, в которого я во 2-й группе была безответно влюблена. Колька продавал у театра Станиславского перед началом спектакля папиросы в розницу. Этот театр был рядом с моим домом с тем же номером 17. Купить пачку папирос в ларьке было нельзя, их «давали» по карточкам. Где их брал Колька — не знаю. Мне очень хотелось ему помочь, и я, крадя из кармана Аничкиного мужа (они жили тогда с нами) папиросы, приносила их Кольке к театру. Скоро мама обнаружила у меня в кармане пальто крошки табака, это совпало с заметным уменьшением папирос у Якова Абрамовича. Я не помню, как реагировала мама, что мне говорила. Отчетливо вижу отца, стоящего лицом к окну и говорящего: «Надо ее забрать из этой школы». Это значило расстаться с Инкой, Люськой! Ревела, конечно. Никуда меня не перевели, просто некогда было с этим возиться.

Любимым занятием было прокатиться на трамвайном буфере по Б. Дмитровке. Подруга Инна до сих пор напоминает мне, как я в немецком беличьем пальто (таких ни у кого не было) торжественно сидела на буфере, держась за «колбасу». Ходили гулять мы на Советскую площадь, прыгали вниз с высокого парапета. Инка боялась, не прыгала, мы с Люськой над ней смеялись. Мы вообще много смеялись над Инкой: она долго гуляла с няней; потом, пионеркой, когда мы «активно участвовали в общественной жизни», она ездила к бабушке. Дома у нее тоже не было, обедала она у бабушки. Отца посадили, мать жила своей жизнью. А мы с Люськой участвовали в самодеятельности, ходили в клуб.

В пионеры принимали с 10 лет, и чтобы стать пионеркой, нужно было пройти собеседование. Я оказалась политически не подготовленной, т.к. не ответила на вопрос, кто вождь фашистов в Германии. Это был 1933 год, и Гитлер только пришел к власти. Наверное, остальные мои данные удовлетворили принимающих, и я стала пионеркой.

Нужно было знать наизусть 15 законов юных пионеров (по странной случайности они сохранились); что означает красный цвет галстука? — кровь, пролитая пролетариатом в революции; что означают три его конца? — 3 поколения: коммунисты — задний угол, комсомол — больший конец спереди, пионеры — меньший конец; что означает узел галстука? — связь трех поколений. Знали еще пионеры, что такое салют, — это пять пальцев символизируют пять угнетенных частей света; и почему, отдавая салют, поднимают руку выше головы, — интересы общества должны быть выше личных.

По улице отрядом мы ходили в пионерской форме: синяя сатиновая юбка, белая блуза, белые матерчатые тапочки с голубой каемкой. Рядом со строем шла вожатая. Она говорила: «Раз-два», мы хором: «Три-четыре», потом мы: «Три-четыре», она: «Раз-два». И еще — вожатая: «Раз-два», мы: «Ленин с нами», она: «Три-четыре», мы: «Ленин жив, выше ленинское знамя, пионерский коллектив!» Так мы шагали и кричали, а взрослые, проходящие по улице, смотрели на нас. Что они думали? Мы-то были довольны и счастливы. Мы не думали. В это время убили Кирова, начались массовые репрессии. Газет мы не читали, телевизора не было. Мы жили своей жизнью. К Пушкинским дням делали альбом, изрезав старинное издание Пушкина. Делали у Люськи. У нее единственной была отдельная квартира. Папа ее был инженер, мама — зубной врач. Были еще старшая сестра Рая и младший брат Леша, няня. Люська из нас троих была самая «благополучная». Семья ее была дружная. У Люськи были коньки, велосипед. Мы с Инкой об этом даже не мечтали.

Тогда мы не знали зависти и не понимали, что кто-то богатый, а кто-то бедный. Наша семья бедной не считалась, но в младших классах я ходила в школу в маминых ботах, предназначенных для туфель с каблуком. (Боты — суконная обувь на резиновой подошве, одевалась на туфли, типа галош, но глубже.) В углубление для каблука я заталкивала бумагу, ее же и в нос, т.к. боты, конечно, были сильно велики. Не знаю, почему у меня не было теплой зимней обуви, — из-за отсутствия денег или, скорее, из-за того, что не могли купить (достать). Валенки появились во время войны, раньше их в городах не носили, а сапоги — после войны.

Был такой печальный случай: мы с Инкой пошли в кинотеатр «Центральный». Он стоял на месте теперешней станции метро «Пушкинская». С трудом выпросили у Инкиной мамы деньги (она всегда однозначно отвечала: «Денег нет»). Билет стоил от 1 до 3 рублей. У нас было по 1р.50 к. Очередь была длинная, и пока мы подошли к кассе, билеты остались по 2 р. Побежали к Инке (у меня дома никого не было), выклянчили еще 1 р. Снова стали в хвост очереди, и снова нам не хватило одного рубля: билеты были уже по 2р.50 к. В отчаянии бежим к Анне Марковне (Инкиной маме), она смеется и дает еще 1 рубль. Третий раз не побежали за деньгами, не дала бы мама больше. Мы заплакали и ушли: билеты остались по 3 р. Было это году в 1934–35, мы учились в 3–4 классе.

Инка, как и я, жила в коммунальной квартире. Помню соседку, которую мы называли «Глафирочка», другую — «Ольгочка» (как и нашу Еву Моисеевну звали «Евочкой»). Соседей мы не любили, т.к. они нам делали замечания. За это мы мстили: «Глафирочке» (она жила с мужем) утром, уходя в школу, завязывали петли для замка на двери веревкой, и люди не сразу могли выйти из комнаты. Тогда была кампания борьбы с «вредителями пятилетки», газеты были переполнены процессами над ними. На двери все той же «Глафирочки» мы мелом писали: «вредители пятилетки». Это было худшее ругательство.

А Люська жила на Тверской, в ее подъезде были только отдельные квартиры. Жили там, по нашим понятиям, буржуи. И вот мы… пúсали под такой «буржуйской» дверью, звонили и убегали.

Позже, уже в 5–6 классе, мы собирались у Люськи, когда к ее сестре Рае приходили друзья. Они были уже студентами ИФЛИ (история, философия, литература). Читали свои и чужие стихи, а мы присутствовали, как в театре. Потом была мечта (придумали ее студенты), что после окончания института мы все поедем на Дальний Восток, возьмем с собой только хороших людей, устроим свою республику. Мечта осталась мечтой. Когда мы закончим школу, начнется война. Муж Раи, летчик, погибнет. Вторично она выйдет замуж за Копелева, который после фронта отсидит в «шарашке», станет известным писателем, печатающимся «за бугром», а после будет обманно выдворен из Союза. Рая умрет в ФРГ в 1989 году, Копелев — в 1997. На Дальний Восток поеду я одна и всего на «один договор», т.е. на 3 года, уже врачом.

Учителя

Первую учительницу, которая учила нас всему, звали Евлалия Вениаминовна. Те, кто не мог выговорить ее имени, называли ее тетя Валя. Это была пожилая, добрая женщина.

Уже в группе четвертой была учительница по географии, молодая, любимая нами. Она СССР произносила «Сэсэер».

Учительница по арифметике, объясняя решение задачи, написала на доске вопрос: «Сколько польт продали в первый день?» Интеллигентный Лева Хомкин заметил, что надо писать «пальто». Учительница возразила, что учит нас не русскому языку, а арифметике.

Учительница по истории была очень худа и звалась «Мумия». Учебников не было, записывать мы не умели в 5 классе и мало что запоминали с голоса. Зато развлекались на уроках тем, что разъединяли два провода, которые были вместо выключателя света, и он гас. «Мумия» просила дежурного зажечь свет, но тот отвечал, что боится. Доходило до старосты, но все «боялись». «Мумия» явно тоже боялась, что «дернет». Так проходило пол-урока, и времени на опрос не оставалось. «Мумия» была трусихой, это мы поняли. Додик Бляхман принес белую мышь, посадил ее за пазуху и напросился отвечать. Во время ответа мышка вылезла из-за ворота рубашки. Бедная «Мумия» замахала руками, крича: «Бляхман, вон из класса!»

Одним из любимых учителей был чертежник. Звался он «Очешник» за то, что просил нас нарисовать очешник в разных проекциях. Мы этого слова не знали, показалось смешным и — готово прозвище. «Очешник» плохо слышал. Кто-то принес в класс будильник, и минут через 30 от начала урока включил его, будто это звонок на перемену. «Очешник» ничего не понял.

Об учительнице по химии мои внуки всё знают наизусть. Первый урок она начала словами: «Хи-имия изутша-ает вэ-шче-ства и их прэврашчения». У нее была манера свои обращения начинать так: «Ра-аз, два-а, три, Фраерман, иди к доске» и т.п. Однажды она заболела, надо было ехать к ней домой за тетрадями с контрольной работой. Послали меня и Люську (старосту и председателя совета отряда). Когда мы в коридоре снимали галоши, из комнаты раздалось: «Ра-аз, два-а, три, Жора, подай жакетку». Конечно, мы рассказали об этом ребятам, и, когда химичка пришла в класс и завела свое «рааз, два-а, три», класс хором отвечал: «Жора, подай жакетку!» Химичка оторопела.

В старших классах были любимые учителя по литературе, немецкому и истории.

«Литераторша» была старая, добрая, интеллигентная. Во время ответа ребят она повторяла: «Так, девочка, так, так», а т.к. часто при этом засыпала, отвечать мог мальчик, и тогда ее будил дружный смех класса.

Немецкому нас учила Альбертина Александровна, немка по национальности. Она говорила по-русски с выраженным акцентом и смешно путала ударения. Писать на доске она вызывала словами: «Имярек, идите пúсать на доску!» Особенно доставалось Тане Поповой, — тогда это звучало: «Пóпова, идите пúсать на доску». Или она говорила: «Сегодня немецкий крýжка». Имелся в виду кружок немецкого языка, который мы охотно посещали. Альбертина Александровна была коммунисткой и в 1935 году бежала из Германии. Что стало с ней с началом войны, можно себе представить.

Истории нас учил директор школы Гасилов. Это был настоящий педагог, которого все любили и уважали. Во время войны он станет директором детского дома. Когда мы, уже после войны, собирались в школе, он тоже долго приходил. Вызывал по фамилии и спрашивал, кто чем занимается, где учится или работает. Он был красивым брюнетом с «троцкистской» бородкой.

Классный руководитель в старших классах, Голубихин, собирая дневники в конце недели, проверял, есть ли подпись родителей. Если ее не было, говорил: «Что, не можешь за папу расписаться? Распишись». Я быстро освоила папину подпись и пользовалась советом учителя постоянно.

Я вспомнила только о некоторых учителях. Много было замечательных. Об этом говорит то, что большинство ребят (не погибших на войне) получили высшее образование. А вспомнились в основном смешные случаи и истории, что, наверное, характерно для воспоминаний о детстве.

Лето. Пионерлагеря

Летнее время детства помню слабо. Запомнилось лето года 1933, когда родители Инки снимали дачу в Серебряном Бору (тогда это была настоящая деревня). Меня мама отправила с ними. Запомнилось, что сидели в дождь под чьим-то «взрослым» плащом — я, Инка и деревенские ребята, и пели песни. Это были «Мурка», «Кирпичики», «Позабыт-позаброшен».

Мать Инки принесла из библиотеки книгу Мопассана и, положив на стол, сказала, чтобы ее ни в коем случае не читали. Мы бы на нее не взглянули, а тут… Прячась на заброшенном кладбище, читали и возмущались: какое хулиганство! Во Франции еще понятно такое печатать, но у НАС! Особенно нас возмутил «Милый друг».

В пионерлагеря я ездила много раз, но особенно запомнился лагерь в Карелии на «Вой-Губе». Жили в лесу, в больших палатках на 12 человек, с деревянным полом, окнами, железными кроватями. Это был лагерь… ГУЛАГа НКВД. Как меня папа туда «устроил», не представляю себе. Это было году в 1932 или 1934. Я была маленькая, но поселили меня с большими девочками лет 14-15. У нас была форма защитного цвета, которую одевали только по тревоге. Тревогу устраивали ночью, нужно было в короткий срок надеть форму, прибежать на линейку и встать в строй. Вожатые каждого отряда хотели, чтобы их отряд был лучшим, поэтому они предупреждали своих пионеров о предстоящей тревоге. Тогда мы ложились спать полуодетые, не одевали только очень мнущееся.

Учили нас стрелять из пулемета «Максим». Стреляли в озеро. Помню, что очень больно отдавало в плечо.

Еще учили «газовать». Звено садилось в грузовик, а один пионер с шофером в кабину. Снимали обувь, чтобы босой ногой лучше чувствовать «газ». Руки были на руле, но сверху всегда рука шофера. «Газовали» по очереди. Ощущение незабываемое: не верилось, что от нажатия твоей ноги (9-10-летней) едет огромная машина с целым звеном пионеров.

Учили нас разбирать и собирать пистолет системы «Смит и Вессон». Там была очень тугая пружина, ее трудно было удержать при разборке, и одной девочке она «стрельнула» в лоб, после чего девочку увезли в больницу.

Разбирали и собирали мы пистолет, но из него не стреляли. Из пулемета стреляли, лежа на животе, в Онежское озеро, не в цель (!). Зачем это было? Вопросов себе я тогда не задавала.

Году в 1934–35 в подмосковном районном лагере ко мне подвели девочку, приехавшую из Польши и не знающую русского языка. Мне поручалось ее обучить. Не знаю почему, я ведь не знала Фелю и ничего против нее не имела, выучила ее матерным словам. Феля оказалась способной ученицей и вскоре радостно «отчиталась» перед пионервожатой в своих успехах. В результате меня вызвали на «совет отряда» (типа гражданского суда). Постановили исключить из пионеров и выгнать из лагеря. В те годы было модно брать на поруки и перевоспитывать, что со мной и сделали, не исключив и не выгнав.

Еще вспоминается смешной, но характерный для того времени, случай. Было это тоже в начале тридцатых годов. За забором лагеря были дачи. Оттуда один парень (мы считали его «дяденькой») приходил в лагерь. Он «гулял», как тогда это называлось, с девушкой из столовой лагеря. Парень был приветливый, общительный. Разговаривая с нами, спрашивал, как нам живется в лагере, кто папа, мама. Была у него одна странность: нос его был закрыт бинтом в виде пращевидной повязки, которая никогда не снималась. На фоне тогдашней шпиономании в наших несчастных головах возникла идея о том, что «дяденька» 1) шпион-диверсант (все у нас выспрашивает), 2) болен сифилисом (наверное, нос уже провалился), 3) хочет заразить весь лагерь (ходит в столовую). С этими «выводами» пошли к пионервожатой. Она долго смеялась и объяснила нам, что студент «на спор» завязал нос, чтобы он был белый, а лицо загорелое.

Нравы 30-х годов

В 7 классе я вступила в комсомол. Принимали с 15 лет, прием организовывали торжественно на «майские» или «ноябрьские» праздники. В школу я пошла не семи, а восьми лет, поэтому вступать в комсомол решила в мае. Подруги Инка и Люська были очень обижены, что я их не «подождала». В комсомол принимали строго: нужно было хорошо учиться, а главное, быть политически подкованной. Мы с Лилькой Аничкиной изучали газеты за последние месяцы, выясняли непонятное у отцов.

В 1938 году, вскоре после моего вступления в комсомол, арестовали отца. Пришли, как обычно, ночью. Был обыск, ничего не нашли, но отца увели. Уходя, он сказал мне: «Будь хорошей комсомолкой». Через день меня вызвали в райком комсомола, предложили, вернее, спросили, отказываюсь ли я от отца. Слава Богу, хватило ума сказать, что пока не было суда, я не откажусь: ведь еще не известно, враг ли он народа или его арест — ошибка. Суда так и не было.

Вышел отец через 8 месяцев, никогда ничего не рассказывал. Мама считала, что арестовали папу, потому что «на него наговорил Альтшулер». Это был папин приятель, которого мама не любила. Характерно, что считалось естественным, когда человека арестовывали, ссылали, расстреливали потому, что кто-то «на него наговорил».

Кругом всех сажали, но это не помешало мне быть хорошей комсомолкой. Потом я еще вступлю в партию и буду «членствовать» в ней… 40 лет.

В 1936–38 гг. по Союзу прокатились судебные процессы над троцкистами-зиновьевцами. Газеты кишели статьями о «троцкистскозиновьевском охвостье» (!) Тогда многие меняли фамилии. В газете был раздел о смене фамилии. Троцкие меняли на Троицкий и т.п. В классе у нас был мальчик — Зенкевич. Учительница по ошибке назвала его Зиновьевым. С ребенком была истерика.

В 7 классе, когда я уже была комсомолкой, я присутствовала на собрании, где старшеклассники комсомольцы «увольняли» директора школы. Дело было в том, что чернила, которыми мы писали (в партах были вмонтированы чернильницы), были очень плохими, стекали с пера, образовывая кляксы. Ребята как-то выяснили, что чернила разводят водой. Еще, якобы, в раздевалке работают родственницы директора, и часто пропадают детские вещи.

Директора вызвали на комсомольское собрание, где были школьники от 15 до 17 лет, для отчета. Такое могло быть в 1938 году. Помню, как он вошел в класс ссутулившись, глядя затравленно на нас. Отвечал что-то на вопросы, как-то оправдывался. Проголосовали дружно, что его надо уволить. На другой день его в школе не было. Фамилия директора была Гутерман. Пишу и стыдно за себя, глупую.

Война

Утром 22 июня, после выпускного вечера, я шла сонная по коридору в ванную мыться. Навстречу бежала соседка Валентина Михайловна и кричала: «Война! Война! Включи радио!» Я подумала: «Что за чушь?» Спокойно помылась и, придя в комнату, сказала: «Пап, включи радио, Валентина что-то болтает о войне». Папа вскочил, включил «тарелку», а оттуда раздался голос Левитана. Он в который уже раз повторял о «вероломном нападении немцев на Советский Союз».

Страха не было. Было удивление: «Как это?» Только что кончилась учеба, был выпускной праздник. Никто из нас, молодых, да и старших, не представлял себе, что будет, сколько продлится.

Не сговариваясь, все кинулись в школу. Нам дали каждому адреса семей с детьми и инструкции. Мы советовали отправить детей на лето в пионерлагерь от района, малышей с детсадом за город. Дать с собой летнюю одежду, мыло, зубной порошок, все с расчетом на 3 летних месяца. Объясняли, согласно данной инструкции, что к осени немцев прогонят.

Расклеивали плакаты от Чехова до Савеловского вокзала «Смерть фашистским оккупантам», «Родина-мать зовет». Дежурили в школе на крыше.

Посылали нас рыть окопы в 24-ю гор. больницу, что на Каретном ряду. Было не по себе от того, что больные спрашивали, не могилы ли им роем.

Первые воздушные тревоги были учебные и всегда по ночам. О том, что учебные, узнавали после отбоя. В одну из тревог, уже утром, народ начал возмущаться: «О чем они думают?! Людям на работу идти, а они отбоя не дают». Оказалось, что эта тревога была не учебная, а немец действительно пытался бомбить город.

У соседки Валентины Михайловны был сын Юра 3-х лет. Он хорошо запомнил «монолог» Левитана и с выражением его повторял. Когда приходили гости, ребенка ставили на стул, и он с гордостью, детским картавым голосом говорил: «Внимание, внимание! Воздушная тревога! Закрывайте двери, занавешивайте окна, отправляйтесь в бомбоубежище» и сразу за этим: «Внимание! Опасность воздушного нападения миновала. Отбой! Отбой!» Взрослые умилялись и целовали малыша. Его «одалживали» соседям, когда к ним приходили гости.

Потом была эвакуация

Ехали в товарном вагоне, в котором с двух сторон по ширине располагались деревянные нары в два этажа. На каждых по две семьи. Уезжало учреждение, где работал отец — Министерство геологии. Направление — Урал! Ехали медленно с остановками в поле или лесу. Все выскакивали и быстро справляли естественные надобности. Иногда приходилось вскакивать в поезд на ходу, т.к. не было известно, сколько простоим. На станциях останавливались редко. Тогда запасались водой, едой. Что ели, совершенно не помню. Помню только, что было очень мало воды, ее очень экономили. Она была в общем баке.

Запомнилось, как одна женщина поливала дочке на руки и приговаривала: «Нэлик, не жалей воды, мой уши». Все изнывали от жажды (неизвестно было, когда удастся пополнить запасы воды), но несчастные интеллигенты только молча переглянулись. Вот такое запомнилось, а как поезд бомбили под Москвой, совсем не помню.

Жили мы в г. Кыштым Челябинской области. Это был скорее поселок городского типа (там был завод или фабрика). А постройки в основном деревянные, одноэтажные, с садами, огородами, баньками на участке. В избах были русские печи.

Наши хозяйка была добрая женщина, хорошо к нам относилась. Она впервые увидела евреев и очень удивилась, что мы «такие хорошие».

В голодные дни и недели, когда не было хлеба, она чистила картошку и давала маме очистки. Из них получались замечательные картофельные оладьи. А жарила их мама на… касторовом масле, которое бывало в аптеке.

Приятные воспоминания о бане, которая топилась по-черному, стояла в конце огорода. Мы, я и дочка хозяйки — Тося, зимой там парились, а потом голые бежали по снегу через огород и залезали на печку. Она, после утренней готовки, бывала еще теплой, там лежали старые тулупы, пальто. Потом садились на лавку под окном и «искались» (при помощи расчески и ножа уничтожали живность в головах друг у друга). Ели, кроме картофельных оладий, в основном пшено. Я потом много лет его терпеть не могла и сейчас не люблю.

Большинство населения к эвакуированным относилось плохо. На рынке часто можно было услышать: «Евреи, уматывайте к своему Сталину». Дело в том, что многие местные семьи были из раскулаченных и высланных из средней России. Да и «вакулированные», как нас называли, вели себя не лучшим образом. Взбивали цены на рынке, в очереди за УДП (усиленное дополнительное питание, или «умрешь днем позже») жены ИТРовцев иногда дрались на глазах у голодного населения.

Работали большинство детей папиных сослуживцев в «картотделе» при Министерстве геологии («спецгео»). Давали нам «слепые» карты и каталоги с описанием расположения различных месторождений. Например, «нефтяная скважина располагается в трех километрах на северо-запад от горы… в 500 м от речки… вверх по течению». Был масштаб и, замеряя все данные, отмечали на карте месторождения. Или, наоборот, надо было с карты описать в каталоге, где расположено месторождение. Плохо помню эту работу. Запомнились эпизоды, не касающиеся самой работы.

Карты были бумажные, их перед обработкой клеили на картон столярным клеем. Вероятно, другого не было, а пластинами столярного были наполнены стеллажи кладовой. Зав. отделом нам выдавал клей, его разбивали молотком, заливали водой и варили на электроплитке до превращения его в желеобразную массу. Клеил он отлично. Однажды кому-то из нас пришло в голову попробовать это на вкус. Оказалось, что съедобно, но не соленое. Стали приносить из дома соль, у кого-то оказалось горчица и, когда «это» получше застыло и остыло, — ели за обе щеки, как студень. Есть хотелось постоянно, поэтому клей стал быстро расходоваться и приходилось часто просить у зав. отделом. Вскоре он, ничего не подозревая, спросил: «В чем дело? Вы что, его едите, что ли?» Мы смущенно признались. Тогда он, хороший был человек, дал ключи от кладовой старосте, и мы больше не голодали.

И еще случай был. Во время перерыва мы ходили в столовую. Это было далеко. Мимо озера, мимо базара, лесом, полем. Брали с собой пайку черного хлеба 250 г, которая полагалась на обед. А в столовой постоянно было одно блюдо: «суп затируха». Это размешанная в воде мука, посоленная и разваренная. Однажды, идя мимо рынка, решили сменять хлеб на молоко (на деньги ничего не продавали, а меняли на хлеб, водку). За 250 г хлеба получили по 250 г молока и жадно, залпом, выпили.

В столовой нас, вместо привычной «затирухи», ожидало по целой большой ржавой, дико соленой селедке. Хлеба нет. В пузе молоко. Додумайте сами, что было. Да, ладно, не думайте. До рабочего места никто ни капли от обеда не донес. Всех вывернуло почему-то у озера.

Интересно, что селедку ни разу больше не давали, но хлеб мы уже менять боялись.

Не помню, было это до поступления на работу, после или одновременно, но училась я в эвакуации на 6-месячных курсах медсестер. Мама была против, и мне приходилось тайком постигать азы медицины. За 6 месяцев мы «изучили» и терапию, и хирургию, инфекционные и детские болезни. Знали даже латинские названия некоторых болезней. Особенно я гордилась знанием словосочетания «гастро-энтеро-колит», не совсем уяснив себе, что это такое. В основном нас учили оказанию первой помощи. С подругой по работе ходили в госпиталь помогать, но нас больше использовали как нянечек. Иногда писали раненым письма.

С подругой Ниной Касаткиной мы встретимся в Центральной поликлинике МЗ РСФСР, где она будет работать отоларингологом, а я — терапевтом, уже в шестидесятые годы.

В Москву вернулись весной 1943, пробыв в эвакуации 1,5 года

Поступила на работу в «Мосгео» (тоже от Министерства геологии). Там работали солидные женщины, и пришли мы — дети сотрудников министерства. План выполнения работы на день был небольшой, и женщины, выполнив его, вязали, вышивали, читали. Уйти, выполнив план, было нельзя. А приходить надо было ровно к девяти без опозданий. Рядом с раздевалкой была доска, где на гвоздиках висели номера (у каждого был свой номер). Доска закрывалась стеклянной дверью с замком ровно в 9:20. Этим занималась дежурная, которая сидела напротив доски за столиком. Над доской висели часы.

Дежурная была исполнительной. Если кто-то опаздывал больше чем на 20 минут, его судили. Присуждали чаще всего «шесть двадцать пять», т.е. 6 месяцев из зарплаты вычитали 25% денег.

Мы, молодые девчонки, работали в охотку, стали быстро перевыполнять план, и его, естественно, повысили. Тетки нас невзлюбили.

Работа была легкая и интересная. Мы раскрашивали карты местности в зависимости от почвы и проходимости по ней пехоты, танков и пр. Таким образом, знали, где будут завтра наши войска и из какого города выбьют немцев. Нас из-за этого засекретили: мы дали расписку в том, что не будем знакомиться с иностранцами.

По-моему, в 1943 г. в Москве их и не было.

5 августа 1943 г. был первый салют в честь победы на Курской дуге, взятия Орла и Белграда. Салют смотрели с крыши дома учреждения, где работали. Добрались туда из окна по пожарной лестнице. Это было в районе Красной площади, рядом с ГУМом. Салют был не такой, как сейчас: не был он таким многоцветным, его делали трассирующими снарядами. Эти снаряды содержат трассирующий состав, воспламеняемый пороховыми газами при выстреле. Этот состав горит при полете, оставляя светящийся след (трассу) цветного дыма. Потом их отменили, т.к. были раненые.

В эвакуации я закончила шестимесячные курсы медсестер. Мама очень возражала, не хотела, чтобы я пошла по ее стопам. Подруга Инка училась уже в мединституте (она не уезжала), Люся — на филологическом факультете МГУ. Они меня агитировали тоже поступать. Спасибо, девочки!

Но прошло около двух лет после окончания школы, все забыто, экзамены не сдать, тем более что надо было бы сдавать физику.

Я решила пойти в Министерство образования (тогда оно называлось ВКВШ — Всесоюзный комитет по делам высшей школы) со своей справкой об окончании РОККовских курсов медсестер. Объяснили, что это не пойдет, но взамен предложили поступать не в 1-й Мед. и не во 2-й, а в 3-й. Я и не знала, что такой есть. Оказалось, что до войны был стоматологический институт. Уезжал в эвакуацию в Рязань, а вернулся уже мединститутом, но со стоматологическим отделением. Часть института осталась в Рязани, и с ним некоторые студенты и педагоги. По возвращении в Москву уже к началу учебного года получился недобор, и брали без экзаменов. Так я стала студенткой, получив при этом рабочую карточку. Тогда, в 1943 г. и до 1947 г., студентам давали такую карточку, по которой, как по «рабочей» карточке, полагалось 600 г хлеба (по служащей — 400 г, детской — 500 г).

Кроме карточек, которые были у всех, некоторые категории населения получали талоны с аббревиатурой «УДП», что означало «усиленное дополнительное питание»; ученые обеспечивались снабжением по «литеру А», ИТРовские (инженерно-технические) работники — по «литеру Б». По этому поводу была шутка: все население делится на «литерАторов», «литерБэторов», «УДэПэтеров» и «кое-какеров».

Часть ребят поступили тогда в этот институт из-за «рабочей» карточки и стипендии, но после первой же сессии «отсеялись» в основном из-за того, что не выдержали занятий в анатомичке.

Мединститут. Фельки и другие

Так получилось, что со мной в 13-й группе училась девочка Феля Шамшинович из Польши. Мы как-то быстро с ней сдружились и дружили всю жизнь.

А в 17-й группе училась другая Феля, Бомштейн, тоже из Польши. С ней мы увиделись на первом организационном собрании, еще до начала занятий. Сидели рядом и обе друг друга узнавали и не узнавали. Стали выяснять, где мы раньше встречались: не в школе, не на бульваре, т.к. жили не рядом, не в эвакуации… так где же? И вдруг Феля вспомнила: «Так это же ты учила меня говорить по-русски!»

В первом семестре я больше дружила с Фелей Бомштейн, мы вместе учили латынь, которая мне давалась с трудом, а Феля ее знала из гимназии (в Польше в гимназии учили и латынь). В наступившем 1944 году мы сблизились с Фелей Шамшинович, занимались у меня. А жила она у тети Маруси — родной сестры ее матери.

Не написала я о том, что, когда «освободили» западную Белоруссию, Феля поступила в Минский мединститут. Там ее застала война, она пешком, под бомбежкой ушла из города, дальше в теплушках добралась до Средней Азии. Родители и сестра Фели остались в Белостоке; их немцы закопали живыми в землю.

В 1943 г. приехала в Москву к тете, где делала всю домашнюю работу. Когда поступила в институт и пришлось много заниматься, времени для тетки с мужем не оставалось.

И вот, в один из вечеров, когда мы закончили занятия, Феля заплакала и сказала, что ей некуда идти: тетка ее выгнала…

Феля осталась ночевать, а потом забрала у тетки вещи и стала жить у нас. Спали мы на узкой кровати лицом в одну сторону, чтобы можно было согнуть в коленях ноги. Если кому-то хотелось повернуться на другой бок, брали за плечо и командовали: «Кру-у-гом!», поворачивались обе и спали дальше. Жили дружно.

В группе нас обеих звали «зайцами» из-за того, что Феле в профкоме дали ордер на зимнее пальто с кроличьим воротником. Стала она «зайцем большим», а я «зайцем маленьким», т.к. были мы всегда вместе, а Феля крупнее меня.

Готовились к занятиям так: одна читает, рассказывает, потом рассказывает другая. Обычно читала Феля, т.к. я, читая, не вникала в смысл, а слышала только свой голос. Когда читала Феля, я часто засыпала, но последнее слово почему-то слышала. Феля возмущенно говорила: «Ты спишь, повтори последнее слово». Я повторяла.

Уже на 3-м курсе в нашей группе появилась семья: поженились Люся Юдина (тоже из Польши) и Юра Патрикеев. Юра был «сталинским стипендиатом» (получал повышенную стипендию за отличную учебу). Он записывал очень подробно лекции, а дома не учил, т.к. все запоминал.

Родители Юры были против его брака из-за принадлежности Люси к «еврейской национальности» (как через пять десятилетий будут говорить о евреях и других нерусских).

Поэтому они снимали комнату, зимой почти не отапливаемую. Сидели одетые: в пальто, валенках.

Во время сессии, когда мы с Фелей, разобрав экзаменационные билеты, чего-то недопонимали, ехали к Патрикеевым, и Юра нас «натаскивал». Чтобы лучше усвоить, надевали: одна — его шапку, другая — валенки, потом менялись.

На ночь перед экзаменом всегда клали под подушку учебник по сдаваемому предмету. В институт брали по два «бутерброда»: один состоял из двух ломтей черного хлеба с солью, другой — из того же, но с сахаром. Второй назывался «ромовой бабой».

После 1-го и 2-го курсов был обязателен «трудфронт». Меня из-за малокровия и низкого давления не послали на лесозаготовки. Я с другими «доходягами» ремонтировала здание института. Мы шпаклевали, штукатурили, красили помещения и здание снаружи. Меня поставили сразу на потолки, и т.к. получалось хорошо, оставили на этой работе. Мне нравилось стоять наверху, покрикивать на девчонок, чтобы подали то дранку, то раствор. Кидать его с «сокола» надо было мастерком. С непривычки было неудобно, и мы кидали руками. Растирая «терком», тоже помогали руками, отчего руки постоянно были в язвах. Перчаток, конечно, не полагалось.

После 3-го курса была сестринская практика: надо было летом поработать медсестрой и принести из больницы справку.

Я дружила с девушкой из группы, которая приехала из г. Хвалынска Саратовской области. Она предложила мне поехать к ней домой и в больнице всему научиться, справедливо заметив, что в московских больницах делать ничего не дадут, будешь только смотреть, как делают другие. Я поехала в г. Хвалынск, а Феля разыскала дальнего родственника в г. Хабаровске, и мой папа устроил ей туда поездку. Летела она самолетом как секретарь от института геологии.

О том, что из этого получилось — ниже.

Практика в Хвалынской больнице была хорошая: делали уколы и всю остальную сестринскую работу.

Жила я с Галей у ее родителей, с ними питалась, не помню даже, были ли с собой деньги, наверное, была месячная стипендия.

Родители уговаривали Галю переводиться в Саратовский мединститут, чтобы легче было ей помогать продуктами, на каникулы ближе ездить домой. Галя согласилась. И вот наступил день моего отъезда, она решила зайти по дороге на вокзал в институт, узнать, как оформить перевод, и поехать со мной в Москву. Шли мы сквером, встретили группу цыган, которые окружили нас, предлагая погадать. У меня за плечами был рюкзак, у Гали в руках чемодан. Начали гадать. Говорят: «Вы, девочки, в дорогу собрались». Мы переглянулись. А дальше уже интересно. Говорят: «Но ты, — показывая на меня, — уедешь, и дорога у тебя будет веселая, а ты — показывая на Галю, — не уедешь сегодня. То, чего ты хочешь добиться, добьешься, но не скоро и с большим трудом. Потом все же уедешь и тебя по дороге в поезде обокрадут».

Конечно, мы не поверили. Казалось, что перевод из Московского института в Саратовский не проблема, и мы сегодня же вместе уедем.

Пришли в институт и выяснилось, что декан, который решает вопросы перевода, был вчера и будет через 2 дня. Вот, начало сбываться. Я уехала. В вагоне ехали почти одни студенты, всю дорогу пели песни.

Гале перевод действительно дался с большим трудом, и по дороге в Москву у нее украли чемодан.

На Хвалынском рынке меня однажды остановил слепой мужчина, у которого была книга для слепых. Он взял меня за руки, раскрыл книгу, стал пальцем «читать» и рассказывать мне. Сказал, что приезжая, что учусь, на кого, точно не знает, но буду помогать людям, работа будет и умственная, и физическая.

Уж если зашел разговор о гадании, надо описать другое. Уже на 4-м курсе услышали, что под Москвой в Тайнинке живет гадалка. Сербиянка. Все к ней ездили. Поехали и мы: я, Феля Бомштейн и Нина Листкова. Феле гадалка сказала, что она до пятидесяти лет не выйдет замуж, а в пятьдесят выйдет и будет жить, как в сказке. Смеялись, конечно: в двадцать три года казалось, что пятьдесят лет — глубокая старость и уже ничего не нужно.

Феля в сорок девять лет уехала в Израиль, в пятьдесят впервые вышла замуж, объездила Европу, была в США, Канаде, Австралии, Египте. Часто писала мне, что живет, как в сказке.

Мне гадалка сказала, что предстоит дорога дальняя, но «возвратная», что там будет со мной что-то плохое, что — она не хочет говорить.

Действительно, была я три года на Сахалине, вернулась. А там родила и похоронила первую свою дочку.

Гадала сербиянка по руке.

В то лето Феля познакомилась с дядей и троюродной сестрой в Хабаровске, оставила им свою фотографию.

Феля была очень интересная, да фотография очень удачная.

Уже в Москве, осенью, Феля получает от дяди письмо. У него после Фелиного отъезда снимал комнату, будучи в отпуске, военный с Чукотки. Феля на фотографии ему очень понравилась, и он просил разрешения на переписку.

Тогда, во время войны, многие военные переписывались с незнакомыми девушками, обменивались фотографиями. Бывало, что потом создавались семьи.

Феля согласилась на переписку. Попросила Иосифа (так звали военного, он был политруком) прислать ей фотографию. Иосиф ответил, что пришлет, когда в часть приедет фотограф, а пока «пойди в музей изобразительных искусств, посмотри на Аполлона Бельведерского и имей в виду, что я на него не похож». Когда прислал фотографию, оказалось, что он абсолютно лыс, но симпатичный. В письмах к Иосифу Феля описывала фильмы, которые смотрела, книги, которые читала. Когда мы занимались, фотография Иосифа стояла перед нами. Когда ели хлеб, Феля подносила его к фотографии. А идя на экзамен, клала ее в лифчик. Изредка Иосиф присылал Феле деньги, и в ночь перед переводом ей всегда снились вши.

Феля с Иосифом встретятся уже на Сахалине, о чем напишу ниже. Проживут на Украине долгую счастливую жизнь, родив мальчика Леню и девочку Люду. Умрет, вернее, погибнет, первым Иосиф: его сбила на улице машина.

Все это будет потом, через десятилетия, а пока учились. Приходилось много зубрить: анатомию, латынь, химию. Все это давалось мне с трудом. Легче стало на третьем курсе, когда не стало «общих» предметов, а появились «терапия», «хирургия» и др.

Правда, был предмет «О.М.Л.», т.е. основы марксизма-ленинизма. Феле особенно трудно было это понять. «О.М.Л.» не считался второстепенным предметом. Его изучали до четвертого курса, но отметка выставлялась на госэкзаменах. Одну нашу сокурсницу за плохую оценку по «О.М.Л.» послали работать на периферию без диплома (со справкой) с тем, чтобы она через год приехала, сдала «это» и получила диплом.

Была такая шутка: в столовой по карточкам на мясные талоны давали омлет из яичного порошка. В меню он писался «омл». Вот мы и говорили: «Что на второе?» — «Основы марксизма». И наоборот: «Сегодня вторая пара — омлет».

В 1947 г. отменили карточки, было очень непривычно покупать сколько хочешь, но, конечно, с длинными очередями. В этом же году была денежная реформа: все деньги сократили в 10 раз, т.е. отняли один ноль. Нам стипендию дали на день позже, чем полагалось, зато получили мы не 140 р., а… 14 р. Помчались мы с Фелей в аптеку (в магазинах сразу стало совсем пусто), надеясь купить мыло, духи (!). Но в аптеке уже расхватали все, вплоть до клизм, грелок и т.д., чтобы как-то истратить старые деньги, которые «работали» еще 2 дня. Родители радовались, что у них нет накоплений и не о чем переживать.

В конце четвертого курса нам раздали анкеты с указанием мест, куда будут посылать на работу после окончания института. (Учились пять лет.) В Москве оставляли только тех, у кого или были дети, или очень больные родители.

Я выбрала Сахалин из-за романтики («Жизнь нужно прожить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое…» — это из «Как закалялась сталь» Островского). Феля выбрала Алтайский край, решив, что это городской, рабочий район. Не хотела в деревню. Потом Иосиф написал Феле, чтобы она распределялась поближе к месту его службы (Чукотка); тогда после демобилизации он заедет за ней, и они уедут на Украину — родину Иосифа. Пришлось ей менять анкету и выбрать тоже Сахалин.

Вот и «Госы» позади. Совсем не помню, чтобы как-то отмечали окончание института.

Помню, что ходили по музеям, чтобы побольше запомнить Москву. Не были мы уверены, что вернемся в столицу, — ходили на Красную площадь, взяли оттуда камешки, землю. Я камешки и обратно через три года привезла, потом уж они потерялись.

Bыборы, демонстрации

«Выборы» (в кавычки поставила потому, что никого не выбирали. В бюллетене стояла одна фамилия) в высшие органы власти в нашем районе проходили в помещении театра им. Станиславского, что рядом с нашим домом. Голосование всегда обстраивалось как большой праздник: вывешивались флаги, играла музыка, в помещениях для голосования продавались «вкусности».

Однажды я и Феля пришли голосовать в 6 ч. утра — первыми, и нас сфотографировали. Мы были искренне счастливы! И голосовали тоже искренне.

1 мая и 7 ноября родители и мы, каждый со своей организацией, ходили на демонстрацию. Было весело: пели, плясали, кругом музыка. Но еще было желание увидеть на трибуне Сталина. Если его не было во время прохождения нашей колонны, все были страшно разочарованы. Собираясь дома, друг у друга спрашивали: «Видела?» И завидовали «счастливцу», который ВИДЕЛ.

Отъезд. Дорога

Вещей у нас было много: по три больших места. Чемодан с одеждой, портплед с одеялом, подушкой, постельным бельем и чемодан с учебниками. Последний был очень тяжелый. Дали нам «подъемные» по 2,5 тысячи рублей. Папа достал билеты на хороший скорый поезд «Голубой экспресс».

Уже в вагоне я из окна передала папе заготовленную заранее записку, где просила его быть внимательным к маме. На Сахалине, наверное, через год, я получила от мамы письмо, где она пишет, что не узнает папу: он стал внимательным, даже водит ее в театр.

«Скорый» тащился до Владивостока… 12 дней. Тащил его паровоз.

В тендере его был устроен душ, и через шесть дней пути все мылись и проводник менял белье.

В купе с нами ехали молодые супруги. Они возвращались на Дальний Восток из отпуска. Видя, какие мы еще «зеленые», стали нас пугать: чтобы при распределении в Сахалинскую область не соглашались ехать на Курилы, т.к. там «ежедневно землетрясения, а пресную воду дают по карточкам». Еще сказали, что в тайге нужно особо опасаться зверя бурундука. Потом я из-за этого опозорилась, когда шла с ребятами по тайге и кто-то сказал: «Смотрите — бурундук!» Я кинулась в кусты. Но это было потом.

Обедать ходили в вагон-ресторан. Меню смотрели правую сторону — где цены. Выбирали самые низкие. Это были в основном супы да компот.

Интересно было проезжать Байкал. Ехали по насыпи над озером целые сутки. Мы не отходили от окна даже ночью. А до Байкала был еще Новосибирск. Мы на каждой большой станции покупали мороженое и сравнивали с московским. «Наше», конечно, было лучше. В Новосибирске вышли, пошли искать мороженое, попали в какую толпу-драку. Купив мороженое, вернулись на вокзал, а нашего поезда нет.

В панике бросились к начальнику станции, ведь в вагоне документы, вещи, деньги. Ревем обе, а начальник говорит: «Не ревите, дурехи, поезд ваш перевели на другой путь». Больше от поезда не отходили.

Чем дальше на восток, тем больше была разница во времени. К концу пути она была восемь часов. Уже где-то на середине пути, когда мы хотели попить чаю — спал проводник, или он нас будил, разнося чай.

Проводника звали Жорой. Он много рассказывал пассажирам случаев из своей работы. Один я запомнила.

Это было год назад в 1947 г., когда случилась денежная реформа. Ехал мужчина, проживший на Сахалине около девяти лет (три договора) и накопивший деньги для жизни на материке. Мечтал купить дом, жениться. А в пути по радио узнал о реформе. Он выбросился на ходу поезда, спасти его не удалось.

Проехали мы всю страну. Много чего видели и слышали. Но все кончается, кончилась и эта дорога. Приехали во Владивосток. С железнодорожной станции поехали сразу в порт, т.к. до Сахалина добраться можно было только водой.

Там я осталась на пристани с вещами, а Феля пошла узнавать, где наш пароход. Билеты, конечно, уже купили.

Стою это я, как наседка с цыплятами, растопырившись над вещами; подходят ко мне два морячка, спрашивают, куда я направляюсь, на каком судне. Сказала я им, и выяснилось, что ребята как раз с того судна. Подхватили наши вещи и пошли. Я говорю, что сейчас придет подруга, что надо ее подождать, а они показали на свое судно и пошли. Пришла Феля и ужаснулась. Ей было ясно, что вещи украли, и мы остались голые, босые, а главное, без учебников.

Феля кричала: «Как мы будем работать? Дуреха!» (так она меня часто называла). Понуро пошли на пароход, заняли свои места в твиндеке. Это был трюм, где в три этажа висели нары в виде гамаков. У меня было верхнее место, а у Фели среднее. Над ней располагался очень толстый дядька, который буквально лежал на Феле. Потом они поменялись местами. Очень было грустно. Все пассажиры твиндека нам сочувствовали. Ходили мы на палубу, искали этих моряков, но мне они казались все одинаковыми. Чувство вины и сознание своей ничтожности меня изводило.

И вот, через какое-то время (возможно, час или два), появляются эти ребята, очень сердитые. Говорят: «Что же вы не забираете свои вещи?! Капитан сказал, что, если через полчаса в кубрике увидит чужое барахло, выкинет за борт». Конечно, радость и успокоение. Тогда уже я стала Фелю ругать, что она никому не верит и обо всех думает плохо, что я же говорила: «Все будет нормально». Говорила это я, конечно, не убедительно, т.к. сама не очень верила в хороший исход.

На второй день началась сильная качка, многих «выворачивало». Мы с Фелей, грустные и несчастные, лежали в своем твиндеке, и вдруг пришли морячки, которые помогли с вещами. Объяснили нам, что, когда качка и тошнит, нужно есть. Мы-то думали — наоборот.

Принесли нам ребята по миске борща, и мы ожили.

Гуляя по палубе, нежданно-негаданно я увидела Алку Адамович — одноклассницу. Она, бедная, вышла замуж, чтобы остаться в Москве после окончания института, а мужа возьми да пошли по работе на Дальний Восток. Бывает же такое!

С Алкой после школы я не виделась и в школе не дружила, а тут кинулись друг к другу, как родные.

Остаток пути Алка жаловалась мне на мужа, а он на Алку. Потом, после рождения ребенка, они разойдутся.

Через двое суток пришли мы в Южно-Сахалинский порт.

Добрались до облздравотдела. Нам, особенно мне, казалось, что встретят московских молодых специалистов чуть ли не с оркестром. Но было все очень буднично.

Поехали в гостиницу, откуда ежедневно наведывались в облздрав за дальнейшим распределением. Предлагали все врозь, а мы не хотели расставаться.

Гостиница располагалась в японском доме. В нашей комнате вместо кроватей были в стене две ниши с нарами, где были матрасы, подушки, одеяла. Помещение не отапливалось, и мы, перетащив всю постель на одно ложе, спали вместе на двух матрасах под двумя одеялами.

При первой же явке в облздрав нам предложили Курилы. Предупрежденные попутчиками о землетрясениях и талонах на пресную воду, мы отказались и заплаканные вышли из кабинета. Секретарша с сочувствием нас расспросила и посоветовала недели две не появляться. За это время закроется навигация, и «Курилы отпадут». Успокоившись, мы ушли и стали жить в городе Южно-Сахалинске, по-японски Тайёхара. Названия улиц, магазинов и пр. — везде были написаны по-японски — сверху вниз, и по-русски — горизонтально.

В конце улиц на горизонте виднелись сопки, заросшие густым лесом. Часто по дороге попадались низкорослые сосны с кроной, повернутой в одну сторону, — к юго-востоку, как их всегда изображают на японских гравюрах.

Посетили мы японские бани, совсем не похожие на наши «Сандуны» или «Центральные» с парилкой и бассейном.

В раздевалке всем выдают деревянную шайку. В такую же кладут сданную посетителями верхнюю одежду и ставят на полку. В самой мойке краны у самого пола, душа нет. Зато в центре зала в полу маленький, в виде бака, бассейн. Слово «бассейн», правда, тут не подходит, это скорее именно бак, т.к. там могли окунуться только два-три человека. Макались туда японцы все по очереди после мытья.

Еще интересная особенность: стена между женским и мужским отделениями не доходила до потолка, и после громких требовательных криков, естественно, на японском языке, мочалка летала под потолком туда и обратно. Дело в том, что раньше все мылись вместе, и в семье была одна мочалка.

В Тайёхаре японки продавали дешевую посуду. У меня сохранилось 2 блюдца, купленные там. По улицам часто строем шли пленные японцы под конвоем наших солдат. Пленные пели почему-то нашу «Катюшу» с сильным акцентом, но правильным мотивом. Звучало это странновато.

Домой мы позвонили, сказали, что задерживаемся в Южно-Сахалинске, просили писать туда до востребования. Сообщили и Иосифу. Приходим мы на почту, а нам говорят: «Шамшинович (это была Фелина фамилия), вам телеграмма с теплохода». Феля удивилась и сказала растерянно: «Не может мне быть с теплохода!» А они: «Что, еще кто-нибудь есть Шамшинович?!» Пришлось взять.

А это Иосиф сообщал, что на год раньше закончил службу, чтобы Феля не брала никуда направление; он скоро прибудет. На другой день мы в умывалке под кранами, как бывают на даче, стирали белье. Приходит вахтер и говорит, что Шамшинович спрашивает военный. Фелька мне: «Пойдем со мной, я боюсь», а я: «Твой жених — иди сама». В тот же день пошли они в ЗАГС, но нужно было подать заявление и пройти «испытательный срок» две недели, только после этого расписывали. Иосиф объяснил, что он военный, имеет направление на Украину, и их расписали через два дня.

Отметили мы это событие в кафе, где пили японскую водку «сакэ». Она 5-градусная и совершенно отвратительная. Чем закусывали эту гадость — не помню.

На другой день я пошла в облздрав. Мне уже было все равно, куда ехать, т.к. все равно одной.

Дали направление в г. Оху. Вышла я из кабинета начальника и стала изучать карту Сахалина в комнате секретаря. Нашла Оху, а дорога туда с Ю.-Сахалинска не изображена. Я обратно к начальнику: «Как же я туда доеду?» Он объяснил, что не ехать мне туда, а лететь. Я аж подпрыгнула: ни разу на самолете не летала и близко его не видела, вот повезло!

Прожила я в гостинице больше недели, может, и две… А платить нечем. Не рассчитала, да еще до Охи лететь, да там до получки жить. Иосиф предложил заплатить, но я отказалась. Комната наша была на первом этаже, скорее, это был бельэтаж. Вышла я на улицу, а Иосиф в окно передал мне вещи (чтобы не идти с ними мимо вахтерши). Потом он с Фелей вышел тоже, мы взяли такси и поехали в аэропорт. До сих пор не знаю, пришлось ли Иосифу за меня платить. Договорились, что скажут, будто не знают, как и когда я уехала. И вообще я им никто, познакомилась с Фелей в Южно-Сахалинске.

Сахалин

Сахалин, Сахалин, окружен морями,

Провались ты, Сахалин, с длинными рублями.

Сахалин-Сахалин, чудная планета:

12 месяцев зима, остальное — лето.

Как бы мне, дивчине,

С острова сорваться,

Век тогда б не стала

Больше вербоваться.

Народное творчество

Началась моя самостоятельная жизнь на Сахалине.

Самолет оказался «Уточкой», т.е. У-2, который возил почту.

Пол салона был уставлен ящиками и тюками с этой почтой. По обе стороны его металлические лавки. На одну из них мы (я и еще две девушки) сели. Как только самолет двинулся, еще по земле, мы начали скользить по лавке и смеяться. А уж в полете, когда эта «уточка» ныряла, как на волнах, стало не до смеха. Хорошо, что мы, предупрежденные о качке, купили по бидону клюквы. Мне помогло, а одна из девушек — Тамара — не вылезала из гальюна. Летели, болтаясь так, часа три.

Прилетели и снова — по инстанции — в горздравотдел. Был вечер. Сказали, чтобы пришли завтра, а пока отвели на ночлег в сушилку, которая была в бараке при буровой, типа «бытовки».

Это была комната с покатым полом, по длине его вдоль стены были желоба с жидкостью, сильно напоминавшей по запаху и цвету керосин. Над желобами висела на вешалках роба нефтяников, снятая ими после смены. С нее и стекало «это», что оказалось нефтью.

Середина комнаты была пуста, и туда, на цементный пол, свалили наши вещи и сказали: «Спокойной ночи». Сидя на вещах, познакомились. Обе девушки оказались зубными врачами — Тамара и Маша. Поревели, конечно, решили утром идти в горздрав и требовать отправки домой.

На это наше заявление спокойно ответили, что можем уезжать хоть сейчас, но… вернув подъемные, те самые 2,5 тысячи. От них почти ничего не осталось, а надо было жить еще до первой в жизни получки.

Зав. горздравотделом Хортовская Ядвига Станиславовна сказала, что в Охе мы не нужны, а очень нужны в поселке «Восточный Эхаби».

Мы спросили что-то вроде того: «А это где и как там?» Ответ был остроумный: «В Париже были? Так на „Восточном“ на один фонарь меньше». (Этой Ядвиге в голову не приходило, что через сорок три (!) года я все же буду в Париже.)

В тот же день нас на тракторе переправили на поселок. На тракторе, потому что из-за распутицы «кукушка» не ходила. Про «кукушку» нам объяснили позже: это один вагон, прицепленный к паровозику, который едет по одной колее два раза в день, утром в 6 часов и вечером в 18 часов, отвозя и привозя людей в город и обратно.

Итак, впервые, как и на самолете, я перемещалась на тракторе.

Ехали по тайге, уже осенней (был конец сентября), очень величественной и красивой. Но из-под гусениц трактора сильно брызгали крупные комья грязи, пачкая наши городские пальтишки.

Поселок «Восточный Эхаби»

Приехали на поселок, основными постройками которого были одноэтажные бараки, да возвышались нефтяные вышки. Кое-где скрипели качалки с контрагрузом.

Подвезли нас к бараку на расстоянии метров 100 от дороги. Прыгать пришлось в глубокую жирную грязь. Один мой московский туфель на каблучке остался в ней до весны. В запасе были другие, но Эхаби действительно оказался не Парижем. На мое счастье, у мужа фельдшера Дуси оказался размер обуви 38. Он обучил меня мотать портянки и дал свои кирзовые сапоги.

С тех пор я больше никогда не надевала туфель на каблуках: за три года ноги отвыкли. Я осталась в этом бараке, а девочек отвезли в другой.

Моя комната была при медпункте. Из прихожей одна дверь вела в комнату, где Дуся-фельшер принимала больных и где предстояло принимать мне, другая — в мою комнату. В ней стояла железная японская кровать без матраса и сетки и прибитые к одной из стен доски, изображающие стол. Но это была моя комната, впервые в жизни. Матрасом потом стал мешок, набитый сеном и соломой.

Очень хотелось создать уют, и вскоре я сшила из марли занавески на окно, покрасила их акрихином в желтый солнечный цвет; на них нашила вырезанных из черного материала ласточек.

Потом достала в магазине два больших картонных ящика из-под папирос, поставила их один на другой «дверцами» к комнате. Покрыла тканью. Получился сервант. Из посуды, правда, были пока поллитровые банки да алюминиевые тарелки. В комнате почему-то оказались настенные часы «ходики», которые дополняли уют.

Знакомство

Фельдшер Дуся — так и представилась: «Дуся», хотя она мне показалась немолодой, лет ей было тридцать пять. Мне пришлось тоже сказать: «Люба». Так нас все и звали, а иногда в прихожей перед «кабинетом» слышалось: «Кто принимает — Любка или Дуська?»

«Кабинет» пишу в кавычках, потому что это помещение было в общем бараке. Из его коридора дверь вела в прихожую, из нее две двери: прямо — в кабинет, направо — в мою жилую комнату.

В прихожей стоял умывальник с ведром - для меня и всех желающих пациентов. Уборная, естественно, на улице.

С Дусей распределили обязанности: я мою помещение, она стирает простыни с топчана и стола. (Стол был покрыт простыней, на крышке стола стекло, под которое я положила список самых ходовых рецептов с дозировкой, которые еще забывались.)

В первый же день пришла соседка по бараку — Надя. Спросила, нет ли соли и не нужен ли веник. Соли у меня еще не было, а веник Надин был кстати. Конечно, Надя зашла познакомиться с врачихой. Так мы стали дружить. Она из Благовещенска завербовалась. Потом вышла замуж за бурильщика Диму, москвича.

После сахалинской дружбы мы в разное время уехали в Москву и встретились случайно, года через 3–4 на Пушкинской улице. Так дружба продолжилась.

Первый вызов. И следующие

Он был уже зимой. А начиналась зима в октябре. Закручивали бураны, и на вызовы, если сильный ветер валил с ног, приходилось местами ползти по-пластунски. Благо, в институте на «военном деле» этому обучали.

Была сумка с «орудиями производства»: фонендоскопом, тонометром, шприцем и ампулами для первой помощи, бинты, йод, таблетки. Больной жил на «Второй площади». Это буровые в четырех километрах от поселка. Он (больной) был молодым кавказцем с температурой 40. После осмотра, ничего не обнаружив, кроме простуды, я решила, что высокая температура плохо подействует на сердце, кипятила на электроплитке шприц, делала укол камфары, дала таблетки сульфидина. Пришла на медпункт, Дуся спрашивает, почему так долго. Я рассказала про укол, а она с издевкой: «Небось шприц кипятила?» Услышав утвердительный ответ и научное обоснование моего метода лечения, Дуся объяснила мне, что здесь от мороза все микробы дохнут, кипятить шприц было не надо, а тем более делать укол «от сердца». Завтра твой «тяжелый больной» сам придет и попросит закрыть бюллетень.

Действительно, заявился с утра, «как огурчик», сказал: «Спасыбо, доктор, заакривай булетэнь, надо нэфть добиват». Кипятить шприц Дуся меня не отучила, а уколы молодым я делать не стала.

Работали мы с Дусей так: с 9 до 11 и с 17 до 19 — прием, в промежутке вызовы и активное посещение повторных больных. С приема тоже часто вызывали. Ходили, в зависимости от повода к вызову, то я, то Дуся. Бывали, правда, редко, днем и роды.

Вскоре заметили, что я принимаю мальчиков, Дуся — девочек. Вначале по ночам вызывали нас в зависимости от расстояния до роженицы. (Жили мы в разных концах поселка.) А когда обнаружилась эта закономерность, мне стало доставаться больше родов: мальчики были желаннее. Редкая ночь проходила без вызова: или роды, или драка с поножовщиной в общежитиях. Вызывали отовсюду: из кино — кричали: «Люба-врач, на выход!», вытаскивали из бани, чаще из теплой постели.

Хорошо, если вызов был в нашем поселке. Но на «Второй площади», поселке «Эхаби», поселке «Гиляк абунан» не было даже фельдшера, а это было в трех, четырех, пяти километрах от «Восточного Эхаби» (а «Гиляк абунан» означает «гиляцкая смерть»). Приходилось всегда в кармане иметь катушку ниток для перевязки пуповины, а уж спирт был у всех.

Первые в жизни роды принимала «подшофе». Вызвали с гулянки. В общежитии рожала молодая женщина. Я в институте только видела, как это делается, и поэтому бедная женщина родила в общем-то без моей помощи.

У меня все плыло перед глазами от «принятого» спирта, а от волнения дрожали руки. Пуповину я все же обработала и все послеродовые процедуры сделала уже протрезвев (опять же от волнения).

Этой же зимой во время родов бураном оборвало электропровода, погас свет. А ребенок уже на выходе. Пришлось сделать из ваты фитилек, налить в плошку масла, поставить эту «лампаду» между ног роженицы, и ребенок родился «на огонек».

Мужики чаще всего убегали куда-нибудь и не присутствовали. Однажды в сильный мороз топилась печь, надо было временами поворачивать дрова, чтобы не погасла. Вот я и металась между роженицей и печью с кочергой.

За все три года не было ни одной послеродовой инфекции. Единственно, что мы делали в смысле профилактики — давали сразу после родов стрептоцид на три дня, велели принимать 3 раза в день. Посещали роженицу 2-3 дня.

Рожали не только дома на кровати, «прихватывало» и на буровой. Тогда под женщину стелили пропитанную нефтью робу. Потом, много позже, я узнала, что нефть — антисептик.

Был случай, когда женщина не могла родить больше суток. Измучились обе — она и я. Когда бедняга родила, у ребенка была огромная отечность на лбу (она потом прошла). Придя домой, я схватила учебник акушерства и с ужасом поняла, что у ребенка было лобное предлежание, что в таких случаях роды самостоятельно невозможны, нужна лоботомия. Хорошо, что я не поняла на месте, что предлежание лобное! А то бы с ума сошла. Да и инструмента нужного у меня не было.

После этого я спала 1,5 суток, меня не могли разбудить. Спала я вообще крепко. Однажды ночью мне стучали в дверь так, что проснулся весь барак. А я — нет. Сообща решили через форточку открыть окно, влезть ко мне и разбудить для вызова на роды. После этого я не стала закрывать дверь на крючок.

Были и так называемые «ложные» вызовы. Прибегали за мной, говорили, что кто-то болен. Я брала сумку с «орудиями производства» (бинты, йод, фонендоскоп, тонометр, медикаменты для первой помощи). Бывало, что было далеко, да в буран или дождь. А оказывалось, что больного нет, а зарезали чушку и под это дело гуляют. Чушку держали немногие, только семейные, живущие не в общежитии.

Был обычай: если ее резали, то звали всех, и приходили, кто хотел, на потроха. Сажали за стол есть, пить. Бывало это редко, сначала я стеснялась, сердилась, что обманули, а потом перестала.

Вызывали в общежитие. Чаще это было к мужикам после очередной драки, поножовщины. А в женское общежитие вызывали по совсем экзотическим поводам. Гулящим девкам «загибали салаги», т.е. загибали ноги за голову. Одну девчонку заколотили в ящик и спустили с сопки. Ничего, отделалась синяками и испугом.

У пьяного парня во сне крыса отгрызла палец руки, а он даже не проснулся.

Позвали зимой в общежитие к мужчинам, сказали, что были в тайге на охоте и, вот, один «заболел». Все ушли на вахту, больной был в бараке один. Лежал без сознания, весь в волдырях. Я решила, что, если из тайги да в волдырях, — это обморожение 3-й степени. Намазала мазью от обморожения, наложила повязки и, выпросив трактор, отправила в город. Когда мужики вернулись с вахты, выяснилось, что они, хорошо выпив у костра, решили замерзшего товарища «оттаять» над огнем, прямо в одежде (!). Волдыри-то были не обморожением, а ожогом той же 3-й степени.

Был вызов к мужику лет 45-и. Тоже говорят: «заболел». А мужик истощен, бледен, кожа, как пергамент, все кости через нее просвечивают. Осмотрев и ничего не обнаружив, решила, что это раковый больной. Очень это походило на кахексию при раке желудка. С тем и отправила в город. Ребята, брезгуя после него ложиться, распороли матрас, чтобы сменить солому, и обнаружили там… деньги. Не помню сколько, но очень много. Ему оставалось до конца договора полгода, и он копил. Потом мужики стали вспоминать, что он в столовой брал только полсупа, а второе ел, если ему кто-нибудь предлагал. Никто не догадался, что он голодает, вызвали меня только тогда, когда он уже не мог встать. Через несколько дней он в больнице умер. Вскрытие показало — от алиментарной дистрофии, т.е. от истощения. Это был москвич, живший в Столешниковом переулке.

Были три случая психических нарушений

Случай 1. В мужском общежитии на кровати лежал мужчина, укрытый с головой и, указывая высунутой из-под одеяла рукой куда-то в угол, кричал: «Собаки! Черные! Лезут на меня!» Я села к нему на кровать, взяла за руку и обещала прогнать собак. Сказала: «Кыш-кыш, вот уже ушли». Мужчина успокоился буквально на 2–3 секунды, и все началось сначала. Мужики говорят, что гонять собак они тоже могут, ты же, мол, врач! А у меня против «белой горячки» ничего не было, да и не «проходили» мы в институте этого. Утром, с первой «кукушкой», вдвоем с одним из рабочих отвезли бедолагу в город.

Случай 2. Войдя в комнату общежития, я увидела сидящих на кровати рабочих. У стены стоял пожилой мужчина (лет 35–40) и палочкой (воображаемой указкой) поднимал то одного, то другого рабочего, — «экзаменовал». Водя «указкой» по чистой стене, где он «видел» карту местности, спрашивал, какой дорогой поведет командир взвод, если немец там, и т.п. Мужики как под гипнозом вставали, что-то бормотали в ответ, а тот несчастный сердился, грозил послать на передовую. Наверное, он в войну был «штабной крысой». Не помню, как с ним поступили до утра, но утром его тоже отвезли в город.

Случай 3. Вызвали опять же в мужское общежитие из-за того, что мужик все время гремит «носиком» умывальника, подставляя под струю воды голову, не дает спать. Днем он оборвал все провода от радио. Мне объяснил, что из радио на него действуют вредными лучами, и это надо как-то нейтрализовать. С ним поступили так же, как с первыми двумя.

Был вызов на «Нагорную улицу» (это землянки на сопке так называли). Пожилая женщина жаловалась на сильную головную боль, была высокая температура и высокое давление. Похоже на грипп, тогда при чем давление? Если голова болит от давления, то при чем высокая температура? (Таким я была грамотным врачом!)

Через несколько дней решила написать профессору, который проводил с нами в институте занятия по терапии и при выпуске разрешил ему писать, если будут затруднения в работе.

Перенесемся с Сахалина на материк, в 3-й мединститут. Профессор Герке внешне был типичным ученым: интеллигентное лицо с «чеховской» бородкой; очень добрый, настоящий доктор.

Во время занятий в группе он вдруг мрачнел, это прогрессировало, и он выходил из комнаты, извинившись. Возвращался быстро уже бодрый, с обычной своей улыбкой.

Мы долго гадали, что же с ним. Фантазия наша не пошла дальше «догадок», что Герке зависимый наркоман. Но это так на него не было похоже!

Оказалось, что у Герке язва желудка, он, выйдя, делал несколько глотков молока (которое всегда носил с собой), гасил кислоту и «оживал».

Так вот, я воспользовалась его разрешением и написала о своем недоумении. Еще через несколько дней у женщины появилась сыпь на коже, и я отправила ее в городскую больницу с диагнозом «сыпной тиф».

Ответ Герке пришел через месяц. Оказывается, я «угадала», а больная почти выздоровела и вскоре вернулась в поселок.

Ходить в темноте (а зимой темнело после 15 ч.) считалось опасным, и женщины придумали носить в кармане черный молотый перец. В случае опасности предполагалось бросить его в глаза нападающего. Я тоже носила в кармане дубленки перец, но каждый раз путала, где у меня платок, клала его к перцу и потом чихала, «плакала».

Вскоре меня все уже знали; в темноте я выставляла из-под пальто белый халат и, проходя мимо группы мужиков, слышала: «Люба-врач идет». Перец ни разу не понадобился.

Уже где-то через год, летом, когда я стала разбираться, что к чему, вернее, кто есть кто, вызвали меня в лагерь, в помещение, где хранились продукты. Просили записать, что бочковая селедка пригодна к употреблению. В помещении был такой смрад, что хотелось зажать нос и убежать, но я все же наклонилась над бочкой. Там в вонючем месиве кишели черви (личинки мух). Рядом стояли вохровцы и зэки.

Я подняла глаза и поняла, чего от меня ждут те и другие. «Обидеть» зэков было страшнее, и я под ненавидящими взглядами «начальников» не написала, что это пригодно для еды.

Мне это припомнили позже после другого случая.

Вызвали ночью в соседний барак. Там в женском общежитии зэк-самоохранник убил вербованную Машу Вяткину. (Самоохрана — зэки, у которых остался срок один год и меньше, получали оружие и охраняли других. Помните песню: «Конвой там, друзья, заключенный, там сын охраняет отца…») Ей оставалось два месяца до конца договора. Встречалась с зэком давно, стирала ему, зашивала, делилась едой. А ему показалось, что Маша изменяет. Пришел ночью, постучал в дверь, позвал Машу. Она открыла и увидела направленный на нее автомат. Девчонки все попадали с кроватей под них и рассказывали мне потом, что довел он Машу под дулом до кровати и прострелил семью пулями. Прострелена была голова, шея, грудь, живот и обе руки. Восьмой пулей прострелил себе грудь.

Прибежали на выстрелы вохровцы, велели мне перевязывать этого зверя. Я отказалась. Позвали врача из лагеря, но он прибежал без бинтов. Бинты я тоже отказалась дать: мы с Дусей и так их стирали и гладили, а тут тратить на такого. Забинтовали его разорванной простыней, увезли в тюремную больницу в город, где он потом повесился.

А срок — 15 лет — отбывал за убийство жены.

Месть

Она последовала зимой того же года. Я шла со «Второй площади» (поселок, где тоже качали нефть) по мосткам. Вернее, по узкой протоптанной тропинке, где двоим разойтись было нельзя: оступившись, провалишься в снег глубиной с человеческий рост. Он рыхлый был в эту зиму, вытаскивать некому, по этой тропе ходили не часто. Летом по дороге от Восточного Эхаби до «Второй площади» было большое болото. По его длине в грунт были вбиты столбы в 2 ряда, на них проложены две неширокие доски; с одной стороны, раньше были перила, которые зимой в буран снесло и больше не ставили. Зимой снег покрывал болото и столбы, оставалась узкая тропа.

Так вот, иду я с вызова, уже виднелся наш поселок. Издалека заметила идущего навстречу. Им оказался вохровец нашей подкомандировки.

Поравнялся и, не меняясь в лице, ударил кулаком «под дых». Я ойкнула, согнулась, упала. Он бил ногами по рукам, которыми я закрывала голову, лицо. Почему-то не было страшно, ждала, что дальше. А вохровец нагнулся, поднял меня и спрашивает: «До поселка дойдешь?» Я честно сказала, что нет. Тогда он взял под руку и, идя сзади, почти донес меня до конца тропы, а там вел поддерживая, я уже могла идти.

Очень волновалась, что меня увидят в поселке «под ручку» с вохровцем. Что подумают?! Никто не встретился. Расстались молча, уже не в обиде друг на друга.

Ночные гости

А однажды проснулась от горячего дыхания у своего лица. Открываю глаза и вижу огромную овчарку на поводке у вохровца. Оказывается, сбежал зэк и его везде ищут. Почему бы не у меня в постели?

Приемы

Их мы с Дусей проводили с 9 до 11 утром и с 17 до 19 вечером. Принимали вместе редко, т.к. почти всегда кого-то из нас вызывали. Это несмотря на то, что в промежутках между приемами тоже посещали больных.

Днем на приеме чаще оставалась я. Что особенно запомнилось: пожилая женщина жаловалась на головную боль. Я измерила артериальное давление (АД), оказалось повышенным. Даю ей соответствующие таблетки, объясняю, как принимать, а она не уходит. Я говорю, что можно идти, а она: «Дуся мне, бывалыча, всегда голову слушала». Пришлось «послушать» голову, не объяснять же, что Дуся не права.

Потом спросила Дусю, зачем она это делает, а она: «Ну просит бабка, не отказывать же ей».

А то пришла старуха (возможно, лет пятьдесят) и говорит: «Я уже несколько дней блюю и дрищу». Говорю, что надо бы сказать «понос и рвота», а та возражает: «Что я буду говорить, если у меня этого нет».

Поносы бывали часто, а таблеток не всегда хватало. Тогда мы брали кипяченую воду, добавляли соду для вкуса и марганцовку для цвета. Это пойло разливали по двухсотграммовым бутылкам из-под использованных микстур и давали.

«От сердца» делали то же, но вместо соды с марганцовкой наливали капли валерианы. Помогало. Особенно, когда к этому добавлялся бюллетень.

Честно говоря, к такому «лечению» мы прибегали редко, только если надолго закручивали бураны и за медикаментами в город добраться было невозможно. Чаще всего обращались с травмой, нарывами, цингой и, конечно, простудой. Были и женские болезни, и венерические. Последние я лечила, но на контроль отправляла в город.

Был случай, когда у мужчины сильно болел зуб. Я положила ему в дупло ватку с зубными каплями, а утром посоветовала ехать в город. Через некоторое время он возвращается разъяренный и требует зуб удалить, до утра терпеть невозможно. Принес плоскогубцы и дает мне — рви!

Пришлось послать его за спиртом. Выпил он стакан, посадила его к горячей батарее, и через короткое время мужик был почти под наркозом. Плоскогубцы я подержала в спирту, пока больной «готовился к операции». Вырвала я зуб со страху, конечно, т.к. в институте мы этого «не проходили».

А фурункулы лечили аутогемотерапией (брали кровь из вены и вводили в мышцу ягодицы).

От цинги аскорбиновая кислота не помогала, т.к. она быстро разлагается, и доходила до нас уже в таком состоянии. Мы собирали в тайге ветки стланника (хвойное стелющееся растение), настаивали и наливали в бачок с водой, который стоял в столовой. Это был очень горький напиток и добровольно пить его никто не хотел.

Пришлось мне попросить у начальника лагеря зэка, который не может быть на общих работах. Это был здоровенный молодой мужик, который сам себе топором отрубил кисть правой руки. Срок имел более 25-и лет (прибавляли за побеги), и хотел он их отмотать на легких работах.

Сидел этот тип возле бачка, и тех работяг, которые пытались проскочить в столовую, не выпив настоя, своей одной левой брал за шкирку и возвращал. Цингу таким путем изжили.

Сами мы и семейные собирали на болоте по весне черемшу; тоже хорошо помогала.

Нередки были случаи мастырки: мужики надрезали кожу на тыле ладони, втирали туда налет с зуба. Образовывалась флегмона, долго не заживающая. Одна женщина умудрилась подставить икру ноги под контрагруз, мышцу размозжило. Рана начала заживать, и вдруг снова открылась. Мне девчонки объяснили, что она в бане втирает в рану мыло. Все это имело смысл, т.к. по бюллетеню всем платили 100%, а работа тяжелая.

Буровики брали бюллетень, когда на буровой было время О.З.Ц. (ожидание затвердевания цемента, называли «озец»). Длилось оно 48 часов, и в это время платили оклад. В остальное время работа была сдельная. Тут уж работали и с высокой температурой.

Деньги не копили, в основном, пропивали.

В город. Случайность? Судьба?

Лекарства, бинты, мази от ожогов и обморожений и прочее возили, вернее, носили из города Охи. Надо было писать требование, и на него в аптеке всегда давали ровно половину. Например, если выписывала 100 бинтов, давали 50. Когда об этом узнала Дуся, она удивилась, что забыла меня предупредить: надо выписывать в два раза больше. Тогда получишь, сколько надо.

До города было 25 километров. Летом по тайге идти было одно удовольствие. Сосны вперемежку с лиственными деревьями. Огромные кусты, в том числе и черники (там она растет именно на кустах). Колокольчики высокие, размером с чашку, много других растений, не виданных мной на материке. Встречались беглые зэки, но они старались на глаза не попадаться. Бурундучки, белки, много птиц. Это летом, а длилось оно не больше двух месяцев, потом, почти минуя осень, наступала зима.

Недаром в ходу была поговорка: «Сахалин, Сахалин, чудная планета, тринадцать месяцев зима, остальное — лето».

Зимой рано темнело, и приходилось, получив лекарства (рюкзак и две сумки), ночевать в городе. Двери бараков не запирались. Можно было зайти в любую комнату, попросить ночлега.

Пускали всегда, причем кормили чем было, клали на постель, себе стелили на полу. Попала как-то в семью учителей и стала постоянно у них останавливаться.

Однажды в буран попросилась на попутный трактор. На дороге в тайге было много бурелома. Одно большое бревно лежало вдоль дороги и, когда гусеница трактора наехала на него, встало «на попа» и вдребезги разбило кабину трактора. Я сидела рядом с трактористом, расстояние между нами было размером с ширину бревна, и оно прошло боком. Испугаться не успели, стали отряхиваться от щепок, осколков стекла. Придя в себя, я подумала, что могло убить тракториста, а я этой дорогой не ходила, как добраться до города? Спросила тракториста, о чем он думает, а он говорит: «Вот убило бы тебя, мне еще второй срок мотать, никто же не поверит в сказку с бревном». (Это был расконвоированный зэк.)

В другой раз уже в городе встретила наш трактор. Зав. столовой Волченко вез продукты, скамьи. Все это было накрыто брезентом и туго перевязано канатами, привязано к саням, которые тащил трактор. С Волченко был еще парень, меня взяли.

В пути на открытом месте застал буран. В тракторе пропала искра, он заглох, и мужики решили дойти до ближайшего поселка, просить помощи, чтобы взяли на буксир. Мне велели не сидеть, а выйти, бегать возле трактора. Попыталась я последовать их приказу, но меня тут же свалило с ног. С трудом взобралась обратно в кабину. Сижу, мерзну. Руки, ноги уже не чувствуют боли. И вдруг стала согреваться, и стало мне спокойно-спокойно, потянуло в сон. Вспомнила, что читала у Джека Лондона, как замерзают. Именно так и было со мной.

Очнулась от того, что в меня влили спирт, я поперхнулась, задохнулась и увидела, что у меня босые ноги, и Волченко растирает их спиртом. Выяснилось, что в поселке Увильды в помощи отказали (кто в такой буран поедет?!), но дали спирт. На обратном пути наткнулись на вагон, который ставили в тайге для таких случаев, как у нас. В вагоне была «буржуйка», спички, пустые консервные банки, в которых можно было растапливать снег и пить. Оказывается, снеговая вода совсем безвкусная.

Двое с половиной суток прожили мы в том вагоне, пока не утих буран. Есть хотелось ужасно, особенно при сознании, что в санях полно продуктов. Но отвязать их в такой буран было невозможно.

Пили снеговую воду, рассказывали байки и все время сбивались на еду, останавливали друг друга. Чаще сбивался Волченко. Он был уже не молод, а в молодости прошел пешком весь юг страны. Пришел, говорит, в Крым, а там чебуреки, сок течет; ой, всё-всё, больше не буду! Ну и т.п.

Когда буран утих, нас буксиром доставили в поселок. Встретили нас как-то разочарованно: «А мы считали — вы замерзли».

Лекарства, аптека, долг

Медикаментов было много: по 100–200 упаковок сульфидина, по столько же других разных таблеток, много бинтов, ваты, йода, спирта. В аптеке я это все не считала, а подставляла рюкзак, сумки, мне всыпали. Деньги на медикаменты давали вместе с зарплатой. Свои деньги у меня хранились под матрасом в изголовье кровати, а казенные деньги в ножном конце, тоже под матрасом.

Года через два решила, что пора иметь фармацевта, чтобы готовила микстуры и отвечала за все это хозяйство. Прислали девушку, которая посчитала оставшиеся лекарства, деньги. Получилось, что не хватает 450 рублей (месячная зарплата была вначале 60 рублей, но каждые шесть месяцев прибавляли 10% северных). Я не испугалась, т.к. знала, что казенных денег не трогала и украсть их было некому. Девушка уехала со своим отчетом, я спокойно живу, «в ус не дую».

Вскоре пришла повестка, где было сказано, что я в трехдневный срок должна вернуть деньги или буду предана суду. Снова я спокойна (ведь не брала!), но вскользь кому-то рассказала. Это известие быстро облетело поселок, стали приходить ребята, приносить деньги. Я пыталась отказываться, но они мотивировали свои действия тем, что «все равно пропьем, а тебе сидеть ни за что».

А тут опять буран. Пошла я в город в последний, третий день. Обморозила лоб, ноги, руки. Пришла в контору аптеки, там сидела женщина за письменным столом, одна. Я представилась, дала повестку. Женщина молча берет пачку денег, выдвигает ящик стола и кладет их туда. «Идите», — говорит. Я спросила, не будет ли какой расписки, на что мне было сказано: «Работать надо честно». С тем и ушла.

Дома меня обложили хорошим матом, но было уже поздно. Это было до Нового года. Вскоре прошел слух, что арестовали зав. аптекой за растрату. Пережив сильные бураны и морозы, я поехала в город с надеждой, что вернут деньги. Объяснили, что если бы я пришла до Нового года…, а теперь уже другой отчетный год.

Как-то летом ехал в город начальник промысла — Сухов. Попросилась к нему в телегу. Получила все в аптеке, Сухов справился со своими делами. Ночевали у его знакомых. На утро Сухов позвал меня и стал запрягать лошадь, велел внимательно смотреть. Смотрю и думаю: «Как ловко он это делает». А потом вижу с удивлением, что начал распрягать, все снял, и дугу, и подпругу, чересседельник, уздцы. Лошадь тоже, по-моему, удивилась. Тут Сухов и говорит: «Теперь давай, ты запрягай». Не сумела я, хотя и помнила, как делал он. Лошадь задирала голову, ржала и скалилась, когда я пыталась надеть дугу, когда хотела закрепить подпругу. Пришлось снова запрягать Сухову, и он сказал, что я безрукая.

Ничего, свои слова он взял обратно, когда я приняла сложные роды у его жены. Кроме сложностей (было косое предлежание), женщина не хотела ребенка и, когда показалась головка, мать резко вытянула и скрестила ноги. Я легко их раздвинула, т.к. женщина ослабела от родов, ребенку помогла выйти и, сгоряча, еще не обработав пуповину, дала матери пощечину рукой, мокрой от ее крови и околоплодных вод. Потом это была примерная мать, вызывала меня на каждый чих ребенка. Не велела напоминать ей о случае при родах, да я и не собиралась. Сухов, конечно, ничего не узнал о поступке жены.

Пекарня. Хлеб, добытый потом

Кроме лечебной работы были обязанности санитарного врача: проверить состояние столовой, пекарни, двух колодцев. Записывала результаты в журнал.

При очередном обходе, зайдя в пекарню, я не поверила своим глазам.

Вначале надо представить себе пекарню. Это узкое длинное помещение, где вдоль правой стены располагались печи, пышущие жарким огнем, вдоль левой стены был стол, где месили тесто и формировали хлеб.

С обоих концов длинного стола стояли бочки с водой, висел ковш, которым пекари брали воду для теста. Месили вручную, руки до локтя были в тесте и разрешалось смывать его в тех же бочках. Расстояние от печи до стола было два шага. Работали пекари в кальсонах, белых нижних рубахах с засученными рукавами.

Что же я увидела? Пекарь без рубахи стоит над бочкой и старательно смывает с себя пот от лица и до пояса. Я говорю, что, мол, «как же так? Ведь сами же хлеб этот есть будете?» «Нет, — отвечает, — у нас в лагере своя пекарня».

Какое-то время я с трудом ела хлеб.

А понять пекарей было можно: я не могла пробыть в пекарне и десяти минут, такая там была нестерпимая жара. Работали зэки по 12 часов в этом пекле.

Колодцы. Дизентерия

Один из колодцев был в низине, вокруг него было чисто, ведро тоже всегда чистое.

Летом участились случаи дизентерии, казалось бы, необоснованные. Догадались о причине: выше места расположения колодца раскинулся лагерь с их туалетом. Все ясно, но говорить с начальником лагеря было бесполезно. Говорит: «Убирайте свой колодец, а нам туалет переносить некуда: все будет выше». Второй колодец был высоко, и пришлось тот, злополучный, заколотить.

Основная часть поселка снабжалась водопроводом, который был, конечно, предназначен не для людей, попадал к ним как бы заодно. Вдоль всего поселка, до Второй площади и дальше шел нефтепровод. Труба с нефтью была взята в деревянное укрытие. С двух сторон шли трубы с горячей водой, чтобы «черное золото» не замерзло. Эти же трубы тянулись по баракам. Зимой мы раздевались до белья, окна запотевали, как в бане. В том конце барака, который выходил в тайгу, труба заканчивалась, имела кран. Можно было подвесить котелок с яйцом, и оно быстро становилось крутым. Брали там воду для стирки, мытья полов. Рядом была труба с холодной водой.

Пожар

В лето 1949 года горела тайга. Огонь подошел совсем близко к поселку, и он был весь в дыму. Дышать было очень трудно, кашляли. Надевали мокрую повязку, а ночью спали под мокрой простыней, укрывшись с головой. Длилось это очень долго, и после того, как огонь затушили, дым долго держался в стоячем воздухе.

Кончились медикаменты, и я вместе с соседкой и подругой Надей пошла в город. Там только и говорили о пожаре. Обратно шли по сгоревшей траве, мимо страшных «скелетов» полуобгоревших деревьев, будто по фантастическому лесу. Встретился человек, спросил, куда идем, услышав ответ, сказал: «Зря идете, сгорел ваш поселок». «Когда?» — спросили мы с ужасом (мы в городе ночевали). «Да в ночь, я оттуда иду, всех эвакуировали».

Сели мы с Надей на обугленное сваленное дерево, поревели и все же решили пойти «домой».

Пришли и поняли, что «дядя пошутил».

Только когда ушел дым, мы поняли, чего нам «не хватало» во время пожара: не было отвратительного гнуса, который залетал во все отверстия — в нос, в рот, в глаза, в уши, за ворот; летом, когда шли по тайге в город, лицо опухало от укусов и жутко все зудело. Но не стало дыма, и эти твари снова налетели.

Соседи по бараку

В бараке жили семейные и одиночки. В числе семейных была семья Ивановых. Он — Иванов, которого все знали, как мужа Иванихи, сама Иваниха, имени которой никто не знал, и их сын Борис. Иваниха держала корову. Молоко продавала только для детей.

Почему-то она невзлюбила меня и Машку-цыганку, которая на недолгое время переселилась из общежития ко мне. Когда отелилась корова Машка, теленка назвала — Любкой. И на выпасе, и у сарая слышался резкий голос Иванихи: «Любка — Машка, Любка — Машка».

Машка-цыганка поставила ко мне свою кровать, и мы около полугода мирно жили вместе. Была она тоже москвичка. Работала рабочей на буровой. Говорила, что по национальности цыганка, подкидыш, что нашли ее на Смоленской площади, отсюда фамилия — Смоленская. Ей не верили, считали армянкой. Я не знаю, врала ли Машка, но она отлично плясала «цыганочку», профессионально (или национально) перебирала плечиками. Хорошо гадала на картах.

Утром в воскресенье мы из-за экономии не шли в столовую, а курили, и Машка гадала себе и мне. Есть шли в обед и в ужин. Дело в том, что столовая работала в часы пересмены рабочих буровой, и все остальные приспосабливались.

Утром в восемь часов гудел гудок для первой смены, потом днем и вечером. Гудел долго, протяжно, тоскливо и нудно. Почему-то говорили «загуло», а не «загудело».

Рядом со мной жил парторг промысла Петр Николаевич с женой Тамарой. Я часто слышала за стеной приглушенные рыдания, иногда вскрики. О причинах не задумывалась.

Из одиночек жил «сам» начальник промысла Подшивайлов. О нем расскажу ниже. Были другие: Абас-турок, Сашка Пивкин. Остальных помню хорошо, но имена забыла.

В рядах КПСС

В 1949 году я стала кандидатом в члены КПСС. В заявлении писала стандартно: «Прошу принять меня в ряды КПСС, т.к. хочу быть в первых рядах строителей коммунизма». Самое смешное в том, что я писала это искренне и «вступала» вполне сознательно. (При том замутненном сознании, с которым жило большинство населения Совка.)

Факта вступления в кандидаты совсем не помню. Кандидатский стаж был год. За год должны были проявиться и окрепнуть политическая зрелость будущего члена, активность в общественной работе и пр.

Прием помню хорошо. Повез меня сосед-парторг на «кукушке» в город — в райком партии. Помню два больших стола, поставленных буквой «Т». За ними сидели очень толстые, с буро-красными лицами типы в военной форме. Это были начальники лагерей и прочие ГУЛАГовские работники. Я ждала вопросов по текущей политике, готовилась, а мне задали всего один вопрос: «Скольких похоронили за два года?» Не умер никто, ведь в основном на поселке жили молодые, здоровые вербованные.

Приняли единогласно.

Едучи обратно все в той же «кукушке», я с удивлением и ужасом поняла, что парторг ко мне «клеится» и даже откровенно лапает. Ужас был от того, что — парторг(!), как же так? Потом, когда его жена Тамара однажды прибежала ко мне прятаться от мужа, я поняла причину слез за стеной: парторг поколачивал свою жену! У меня это в голове не укладывалось, но от КПСС не отвратило.

Партсобрания бывали раз в месяц, о них меня оповещали повесткой, которую приносили на прием.

Я очень любила посещать эти собрания, хотя обсуждались дела нефтепромысла, в которых я ничего не понимала. Дело в том, что всегда брал слово (и не раз) начальник промысла Подшивайлов. Это была очень колоритная личность, замечательный организатор, но дико матерился каким-то многоэтажным изощренным матом. Он знал всех рабочих по имени, знал все об их жизни. Например, он орал на рабочего: «Я для чего за тебя Томку сватал, чтобы ты ее, …, за волосья таскал!? Она ко мне приходила, рассказывала» или «Норму перевыполнил, …, спасибо! в ноги тебе кланяюсь, а бабу бить не позволю!» Еще раз узнаю, без отпускных уе… на материк!» Был на промысле инженер — Лисютин. Молодой интеллигент в очках. При переписке с Инкой Рабинович, моей родственницей, я узнала, что он кончал с ней нефтяной институт. У Лисютина был хороший аппетит, но не было практических знаний.

Так вот Подшивайлов на собрании на него орал: «Я знаю, зачем ты очки надел: чтобы не стыдно, …, было на людей смотреть! Две порции, …, в столовой, …, сожрать можешь, а работать ни …», ну и т.п. На каждом собрании Подшивайлов спрашивал меня, что мне нужно. Благодаря ему построили больницу на 15 коек. Иногда я просила трактор для больного рабочего. Отказа не бывало. Правда, однажды я попросила отвезти больного в городскую больницу (своей еще не было); спросил, что с больным, и узнав, что дизентерия, ответил: «Когда Подшивайлов обосрется, никто и не знает, а тут трактор ему подавай!» Все же я выпросила тогда трактор.

Однажды зимой, в сильный буран, пришла я на собрание, и была проверка партбилетов. У меня его не оказалось, мне строго сказали, что билет у члена КПСС всегда должен быть у сердца, нигде оставлять его нельзя. Велели возвратиться домой и принести.

Я со слезами пошла домой. Шла долго, местами ложилась и ползла, т.к. ветер в спину валил с ног. Мне бы остаться дома, а я вернулась, но собрание кончилось, все разошлись. Шла домой, слезы замерзали на щеках. Ругала всех и больше всего себя за дурость. Но поняла только то, что партийную дисциплину надо выполнять неукоснительно.

Через год кончался трехлетний договор. Надо было получить открепительный талон в горкоме партии. Приехала я туда, прошу открепительный. Меня спрашивают: «Почему уезжаешь?» Я объясняю, что кончается договор, а они: «С партией тоже договор закончился?» Послали к инструктору горкома.

Приехала в назначенный день. В приемной, перед дверью инструктора, полно рабочих, у которых тоже заканчивается договор. Большинство из них перезаключали договора и работали по шесть и девять лет. Женились, имели детей.

«Запускали» к инструктору по три человека. Заходим. Инструктор спрашивает одного из двух рабочих: «Почему уезжаете на материк?» Тот объясняет, что живет здесь девять лет, пусть с материка приедут другие, что болеет он, болеет жена, ребятишки. Инструктор говорит, что даст путевки в санаторий, пусть полечится, потом жене с детьми дадут путевку. Рабочий ему: «Знаешь, начальник, умри раньше ты, потом умру я!»

Начальник задохнулся от возмущения, стукнул кулаком по столу и заорал: «Вон отсюда все трое! Мне такие коммунисты не нужны!»

Выскочили мы из кабинета и кинулись обнимать Ваню Вдовушкина.

Век его не забуду! Дошла бы до меня очередь в том собеседовании, что сказала бы? Что мне холодно здесь, хочу в Москву? Как пить дать загремела бы на второй срок (в смысле договора).

Досуг

Вечерами часто ходили в кино, в так называемый «кино-сарай». Это была половина барака, в другой — женское общежитие.

Редко удавалось досмотреть фильм до конца. Как правило, я с ужасом слышала открывающуюся со скрипом дверь, врывался свет в темноту и раздавалось привычное: «Люба-врач — на выход!» Всегда с собой была сумка с «орудиями производства».

Так же часто вызывали единственного милиционера — Утенкова. Когда его не было в зале, приходилось идти мне, т.к. все равно в очередной поножовщине нужны были перевязки и составление актов. Последнему меня научил Утенков, существует специальная форма написания актов (например: «в понедельник, пятого дня, месяца сентября, года тысяча…). Надо было определить степень тяжести повреждения, с утерей трудоспособности или без, с временной утерей и т.п. Я смеялась, что за Утенкова работаю, а он за меня ни разу даже роды не принял.

Однажды на прием пришел пожилой мужик (лет 35-40), спросил, что мы делаем вечерами. Предложил научить спиритизму. Научил. С тех пор мы втроем: я, Тамара и Маша — сидели и задавали «духам» вопросы.

В первый раз сели за гадание часов в десять вечера. Блюдце ни в какую! Ни с места. Выдержали до двенадцати, и вдруг оно стало двигаться. Потом мы уже садились после двенадцати и гадали.

Блюдце нагревали на электроплитке, рисовали стрелку. На листе бумаги обводили круг по блюдцу. По кругу писали буквы алфавита. Круг делили линией пополам, там писали числа.

Нагретое блюдце ставили на лист, на блюдце клали пальцы. Вызывали «духа» и задавали вопросы. Чаще всего вызывали дух Пушкина, Ленина, Есенина. Блюдце начинало двигаться, указывая стрелкой то на одну, то на другую букву; так складывались слова. Иногда в своих поисках нужной буквы блюдце буквально вырывалось из-под пальцев, скользило далеко за пределы бумаги, до края стола, но потом возвращалось и показывало без ошибок.

Интересно, что о прошлом и настоящем «дух» не ошибался никогда. Мы друг про друга ничего не знали, поэтому не могли «помогать» блюдцу. А вот будущее сбывалось редко.

Пушкин через какое-то время посылал нас: блюдце «писало»: «пошли вы на…»

Ничего подобного не было с другими «духами». У Ленина спрашивали, было бы лучше жить, если бы он не умер. Отвечал уклончиво.

Однажды зашел парень, остановился в проеме двери, спрашивает, почему нас вечерами не видно, что ерунда это, не верит он. Предложил самому задать вопрос, не кладя пальцев на блюдце. Спрашивает: «Где мой друг Колька?» Блюдце «читает»: «В Архангельске». Парень бледнеет и дрожащим голосом спрашивает: «А что он там делает?» Мы по движению блюдца, буква за буквой собираем фразу: «Отбывает срок». Сказали парню, а он охнул, повернулся и убежал.

Убедившись, что будущего «духи» не знают, вскоре забросили это занятие.

Зимой любили вышивать. Вышивали гладью, ришелье. В бараке было очень жарко, сидели в трусах и лифчиках, как на пляже, вышивали и болтали. Ни телевизора, ни радио не было.

Возле барака росли огромные ели, на их ветвях лежал белоснежный, аж голубоватый снег. Приносили в большой миске его домой, смешивали со сгущенным молоком и наслаждались «мороженым».

Летом ходили к заливу Охотского моря. Однажды с Надей пришли во время отлива, пошли, дуры, по мокрому песку. Вода была далеко. И вдруг она стала быстро надвигаться. Еле ноги унесли. Да я еще была на последнем месяце беременности.

Бывали свадьбы, разные праздники, на которые обязательно звали меня и Ваню Вдовушкина. Иван привез с войны роскошный аккордеон. Играть мог «с голоса» все, что попросят и никогда не пьянел, сколько бы ни выпил. Пили спирт. Некоторые его разводили водой, большинство пили неразведенным, но запивали водой. Мне так тоже больше нравилось. За столом пели «По диким степям…», «Хас-Булат удалой…»

Гуляли в какой-то праздник у Вдовушкиных, жена Ивана, Маша, дала нам с Машкой-цыганкой с собой кусок мяса. Положили мы его между рамами окна на ночь. Утром сварили, но странным показался вкус и цвет этого мяса. Пошли к Маше выяснять, и она покаялась, что это был… Бельчик. Так звали собаку Вдовушкиных. Она кого-то покусала, и милиционер Утенков сказал, что застрелит пса, или пусть Иван сам это сделает. Убил Иван. К празднику зарезали чушку. Сначала, как обычно под первые тосты, ели потроха, а потом и мясо. Потроха были чушки, а вот мясо — Бельчика. По пьянке никто не понял, и, если бы Маша не дала нам домой, я и не узнала бы, что ела собаку.

Разговаривали. Много о работе, как правило, ругали мастеров.

Я вспоминала, что Горький, описывая застолья рабочих, писал, что они пьяные ругали мастеров, случалось — дрались. Думала, что за десятилетия ничего не изменилось…

И драки, конечно, случались. Бились жестоко, со злостью, но быстро отходили и снова пили уже за мир-дружбу.

Крысы

Во всех бараках под полом жили большие черные крысы. Они совершенно не боялись людей. Кошку, которую взяли в одну семью, крысы съели.

В полу нашей комнаты были щели, одна из которых расширялась, образуя овальное отверстие. Вероятно, его прогрызли крысы, в него и выходили. Бывало это по ночам. Если крикнуть «брысь» или «кыш», крыса удивленно оборачивалась и продолжала намеченный путь.

Вскоре после Пасхи, когда Иваниха, единственная на поселке державшая кур, продала нам несколько яиц, мы заметили, что за ночь стало меньше на два яйца. Решили не спать ночь, выследить вора.

Как только потушили свет, вышли две крысы. Одна вскарабкалась на стол по ножке, взяла передними лапами яйцо, улеглась на спину и стала двигаться к краю стола, отталкиваясь задними лапами. Затем она, перевалившись через край, упала на пол спиной, продолжая держать яйцо на груди. Вторая крыса, ожидавшая на полу, взяла подругу за хвост и потащила в нору.

После увиденного мы накрыли кастрюлю с яйцами крышкой и поставили сверху два чугунных утюга. На следующую ночь проснулись от грохота. Это крысы сбросили утюги!

Пришлось кастрюлю с драгоценным добром поместить в «авоську» и подвесить высоко на стену. Крысы «обиделись», долго не выходили, а потом мы услышали тихий писк малышей. На слух их было много. Жалко стало, и мы бросали в щель хлеб, сало.

Нам советовали заткнуть щель битым стеклом. Разбив бутылку от шампанского, мы так и сделали. Но наутро ни одного стеклышка в щели не оказалось. Это умные грызуны осторожно все вынули и куда-то унесли.

Чтобы не подумали, что я про крыс придумала, прилагаю статью Соколова из «Известий» за 1.01.97. Но устно про крыс я рассказывала задолго до этой статьи.

Крыса дома моего

Человек крыс не любит. И не только тех, кто нахально прописался у него в доме или двое – это понятно, но и вообще не любит. И до сих пор не выяснено, существует ли такая же «взаимность» крысы к человеку. Скорее всего, да. Возможно, причиной тут какая-никакая, но конкуренция интеллектов: «крысы, - утверждает Брэм (и не только он), - в отношении умственных способностей представляют высокоодаренных животных».

По Эрнсту Гофману, король этих грызунов так вообще сумел превратить неглупого принца в Щелкунчика (щипцы для орехов). Впрочем, Гофман, великий выдумщик, наверняка перегнул.

А вот так называемый «крысиный король» - это явление подтвержденное, два-три десятка крыс намертво сплетаются хвостами – жуткое зрелище – и образуют сплоченный коллектив, а может, колхоз. Второе точнее, поскольку в данном случае проявляется неповоротливость и просто неподвижность, и их из сострадания подкармливают единоличные сородичи. То есть «король», образно говоря, на бюджете.

Вообще, если крысиный хвост сравнивать, скажем, с собачьим, то функции у них совершенно разные. Виляющий собачий хвост – это выражение симпатии, это практически улыбка или воздушный поцелуй. Даже если хвост купирован, то его огрызок продолжает «улыбаться».

И совсем иное дело – крысиный хвост. Например, при краже яиц. Слопать яйцо тут же – нет проблем. А в запас? А несмышленым крысятам?..

Крыса ложится на спину, обхватывает лапами яйцо, и ее, сердечную, по-бурлацки волокут за хвост к месту назначения.

Или, допустим, добыча растительного масла из сосудов с узким горлышком. Туда спускается хвост, а затем облизывается. Либо самим вором, либо подельником, как когда.

Странно, я бы на их месте просто опрокинул бы бутылку. Но это ж я, homo sapiens, как-никак!

В общем, все эти крысиные повадки, особенно прожорливость, нам, гомосапиенсам, естественно, не нравились (пусть они нас правильно поймут). Когда в 1727 г. после землетрясений, всколебавших закаспийские страны, полчища серых крыс-пасюков хлынули в Европу, то ничто не могло их остановить. Первым делом они устроили апартеид и уничтожили крыс черных. Теперь черные крысы словно антиквариат, их можно обнаружить лишь в зоопарках и биоинститутах. Пасюки форсировали Волгу у Астрахани, тонули тысячами, но упрямо двигались на Запад. Когда есть великая цель, овладевшая массами, на гибель тысяч не обращают внимания.

Юрий Соколов

«Известия», 1.07.97

Юра

Приблизительно через год после приезда на поселок, когда вечером пошла в клуб, меня окликнул парень вопросом: «Заявление на «здрасте» когда подавать?» Поздоровалась персонально с сидящим у стены на корточках в ряду с другими.

Парень был высокий, смуглый, с темно-каштановыми волосами и ярко-синими глазами — Юрка Пронякин, вербованный из Москвы.

Не помню, сколько длилось ухаживание, но вскоре Юрка переехал из общежития ко мне и стали мы жить в гражданском браке. Говорил, что в Москве был женат, но возвращаться к жене не собирается, расстался с ней навсегда.

Жили дружно. Мне стало спокойно под защитой мужчины, никто уже не домогался «дружбы с врачихой». Юра, как все, конечно, выпивал и пьяный дрался… Бывало это тогда, когда приходилось будить его на утреннюю вахту, а он с похмелья не мог проснуться. Проснувшись от моих окриков и тормошений, свирепел, вскакивал и набрасывался с кулаками. Чаще всего я успевала увернуться и убежать, но бывало, что попадалась «под руку».

У Юры договор кончился два года назад, и он заключил второй. Получилось, что, когда кончился мой договор, ему оставалось работать еще год. Когда я уезжала, обещал писать и приехать, чему я не очень верила. Не написал, не приехал.

Это было потом. А пока жили вместе, не думали оба о будущем.

Палатка НКВД. Вербовка

Напротив барака общежития стояла палатка, в которую время от времени приезжали из города «начальники» из НКВД. Они привозили списки репатриантов [видимо, имеются в виду коллаборанты], которые во время войны работали на немцев.

Был репатриант-кавказец, по прозвищу «Семь раз». Приходя в столовую, он говорил: «Корми меня быстрее, семь раз я голодный». У меня в медпункте: «Лечи меня быстрее, семь раз я больной» и т.п.

Был он молодым, красивым, всегда веселым и, казалось, добродушным.

И вот, в столовой, выпив на халяву спирта, который ему всегда подносили вместе с такой же дармовой едой, начальник показал фотографию этого «добродушного» человека. Он держал ребенка лет двух-трех за ножки вниз головой, рядом стоял немец в форме CC, и напротив — другой, уже повешенный, ребенок.

Увезли этого «Семь раз». И других увозили. Некоторых, проверенных, отпускали.

Эти «начальники» после работы требовали себе в палатку девочек, которых высматривали за день.

Вызвали туда и меня. Спросили, есть ли в семье репрессированные. Отвечаю: «Нет». А они: «Сестра твоего отца в лагере». «Ах, да, — говорю, — это тетя, а я думала, что из моей семьи». «Ладно, — говорят, — а еще?» «Больше нет». «А тетка твоя Лиза?» Я: «Откуда вы знаете, я про нее не знаю». «Мы всё знаем», — говорит «начальник». Я-то не могла себе представить, что в таежном поселке могут знать о тетке, живущей в Москве. О Лизе я узнала уже в 1951 году, приехав в Москву. Это было, когда разрешили желающим уезжать в Палестину, и тетя радостно об этом всем сообщала; собралась ехать и поехала… в другую сторону.

Так вот, выяснив про «темные пятна» в моей биографии, начальник приступил к делу. Говорит: «Ты ходишь по баракам; слышишь много разговоров, запоминай и докладывай нам. Поможешь нам, и мы тебе поможем». Думаю: «Что же это? Стать легавой? Ну нет!» Говорю, что не наблюдательна, ничего не запоминаю и вообще мне остался год до конца договора. И, если увижу шпиона, конечно, им скажу, а разговоры пересказывать — нет.

Помрачнел «начальник». «Пожалеешь, — говорит, — и не уедешь отсюда, а согласишься, поможем уехать на материк».

Испугалась я, и что? Реветь, конечно. Реву и ору, что не буду я подслушивать и все, что хотите делайте!

Дали мне напечатанную бумагу, сказали, что это надо подписать о том, что никогда, никому об этом разговоре не расскажу. Лист был большой, напечатанный мелким шрифтом. Глаза застилали слезы, и я, не читая, подписала.

Выхожу из палатки зареванная, а там человек десять рабочих, которые видели меня входящей. Обступили, теребят, осматривают. Сразу поняла, о чем они подумали, и сразу все рассказала, выбросив из головы подписку о неразглашении. «Молодец, — говорят, — в обиду тебя не дадим».

Дома я сразу обо всем рассказала Юре. В комнате на стене рядом с «ходиками» висело ружье. У классика сказано, что висящее на стене ружье должно выстрелить, но это не всегда так. Выслушав мой рассказ, Юра схватил ружье и кинулся к двери. Я еще была в дверях, пыталась не пустить, кричала. Он меня оттолкнул, я упала, но ухватилась за его ноги. В узком проходе Юра упал на меня, ружье полетело в сторону. На шум прибежали мужики из барака. Первым делом подняли и унесли ружье, а затем стали вразумлять Юру. Они говорили: «Всех легавых не перестреляешь, а сам, да и баба твоя, пропадете». Принесли спирта, выпили, успокоились.

Так закончилась эпопея с вербовкой.

Беременность, роды, похороны

Носила я тяжело, о декрете не было и вопроса. Болели много, рожали, резались, и одна Дуся справиться не могла.

Принимала роды, ложась своим огромным животом на живот роженицы, чтобы помочь ей тужиться.

Зимней ночью Юра был на вахте. Проснулась я, повернулась на кровати, чтобы посмотреть на часы. Было 3 ч. 40 мин. Чувствую — полило из меня. Не сразу дошло, что отходят воды, подумала, что «сухие» роды, тяжелые.

Надо в город, а «кукушка» только в 5:30. Дошла до станции, промокла, замерзла. В вагон посадили отряд зэков с двумя конвоирами. По дороге начались схватки. Терплю, виду не показываю.

Когда приехали, зэков вывели, а я уже идти не могу. «Выходи, — говорят, — приехали». «Не могу я!» «Это почему?» «Рожаю», — говорю. Заметались конвоиры. Один остался сторожить зэков, другой побежал искать телегу. Довез меня возчик до больницы.

Роды были очень тяжелые. Родилась девочка. Молоко не появилось ни на второй, ни на третий день. Девочку кормила женщина с соседней кровати. У нее было много молока.

Через несколько дней выписали нас. Сели в вагон, проехали немного — и начался буран, какого не помню за все три года. Не видно было ничего, ветер свистел, срывая провода, столбы. Сразу занесло пути (была-то одна колея). Вагон быстро выстудился, со всех сторон дуло. Девочку укутала с головой в одеяло.

Буран стих через два часа, но ехать «кукушка» не могла. Шли пешком по глубокому снегу несколько часов, пришли в поселок вечером, в темноте.

Девочка еле дышала, была слабенькая, холодная. Иваниха дала молока от своей коровы, его разбавили водой и поили девочку. Жила она дома неделю, а потом начались припадки эпилепсии. Пришлось везти в город. Пути еще не починили, ехали на телеге.

Дорога в заносах, колдобинах, лежали в телеге обе слабые, временами ударяясь головами о край телеги.

Лечение не помогло, и через два дня не стало моей дочки.

Кладбища на поселке не было. Гробик сколотил столяр «СМУ», похоронили в тайге на краю поселка.

Во время беременности я послала маме свою фотографию, замаскировав живот какими-то ветками. Мама, конечно, догадалась. А когда я родила, Юра сообщил в Москву телеграммой.

Почта работала плохо, авиапочты не было, и получилось так, что после похорон я стала получать поздравления из Москвы, Киева, Одессы.

Спасала работа. Днем и ночью вызовы, страдания людей. Это помогло пережить свое.

Больница

В это же время — летом 1950 года — начали строить больницу. Из-за зыбкой почвы фундамент не клали, а забивали сваи. К концу этой работы на медпункт приехали журналисты из города. Просили показать им новую больницу. Объясняю, что кроме свай ничего еще нет, но ребята оказались настойчивыми. Пришлось вести, показывать. Увиденное явно разочаровало журналистов, но по пути они восторгались природой, обещали приехать на «новоселье».

Через несколько дней на медпункт с хохотом и матом прибежали мужики с газетой «Сахалинский рабочий» в руках. Читаю заметку о том, что на поселке «Восточный Эхаби» построена больница, туда завозится мягкая мебель.

В больницу, построенную к зиме, конечно, мягкую мебель не завезли! Это был одноэтажный барак с тремя палатами по пять коек в каждой. Две палаты были для родов (дородовая и послеродовая) и одна для больных с… дизентерией. «Хорошее» соседство? Несколько комнат административных: ординаторская, комната для медсестер, для ночных дежурных, для главврача, аптека. К тому времени приехали еще два молодых врача из Москвы и Ленинграда, несколько медсестер, акушерка, наняли нянечек.

Работали мы посменно, но медпункт остался за мной, я так и числилась: зав. медпунктом.

В одно из ночных дежурств раздался вопль из послеродовой палаты. Удивленно прибегаю туда и вижу в окне морду бурого медведя. Он стоял на задних лапах, передними опираясь на завалинку, и с любопытством разглядывал перепуганных женщин.

Бегу в палату «поносников», там, на счастье, лежали одни мужики. Они пришли и в пять глоток заорали: «Ого-го-го-го!» Медведь взревел, спустился с окна и медленно побрел в тайгу.

Больница стояла, окруженная тайгой, и подъезд к ней был затруднен. Тяжелых больных привозили все тем же трактором. Дорогу сделали потом. Дежурили мы с Дусей часто в одну смену. Тогда она за мной заходила (было по пути), и мы шли вместе. Однажды, прождав Дусю лишних полчаса, я заволновалась и пошла к ней. Дуся преспокойно варила суп. Оказывается, одна из ее кур запела петухом, а это… к войне. Чтобы не случилось в таком случае войны, нужно взять «провинившуюся» птицу и ею «измерить» комнату по диагонали, поворачивая то головой, то хвостом. Если на порог попадает хвост — его перья отрубают, если голова — то отрубают ее. Дусиной курице не повезло, она уже варилась. Оказывается, в июне 1941 года куры тоже пели петухом. Переубедить Дусю я не пыталась. Факт был налицо.

Дорога из поселка к больнице шла, извиваясь, по тайге. Справа пленные японцы под конвоем наших военных валили деревья, обрабатывали, складывали в штабеля; слева наши зэки на уже вырубленных участках леса что-то строили. Тоже под конвоем. Постоянно приходилось наклоняться и поднимать брошенные зэками треугольники писем. Конвоиры демонстративно отворачивались, некоторые хитро подмигивали. Письма я опускала в почтовый ящик, но меня постоянно грызли сомнения: а вдруг я помогаю «врагу народа»? Уголовники вызывали сочувствие, им помочь хотелось.

Пленные японцы работали усердно. Когда раздавался сигнал для перерыва на обед (стучали железом о кусок подвешенного рельса), они никогда не бросали работу, пока не закончат. Наши могли бросить пилу в середине распиливаемого дерева, и она «летела» пополам. Во время работы пленных солдаты ловили лягушек в шапки и в конце рабочего дня лучшей бригаде их отдавали. В лагере японцы из ножек что-то себе готовили. Это у них деликатес.

С больницей жизнь изменилась. Появился коллектив. Стали проводить политзанятия. Без этого тогда не бывало. Приемы проводили в больнице и медпункте, дежурили ночами в больнице.

Интересно и непонятно почему, но у женщин, рожавших в больнице, бывали осложнения, чего не было при приеме родов дома, на буровой и прочих неподходящих местах.

Конечно, пятнадцать коек при населении в три тысячи было мало. Все равно основная работа была на дому. Много было тяжелой цинги, особенно по весне. У людей образовывались огромные кровоизлияния на бедрах, животе, груди. Лечили настоем хвои.

Были гинекологические больные. Тех я спринцевала, давала стрептоцид, да тампоны с ихтиолом ставила. Много мужчин обращались по поводу геморроя. В общем, все было, как до существования больницы.

Поработала я еще год, и кончился мой договор. Приехала в комнату с топчаном, умывальником, столом — что именовалось медпунктом, а уезжала, уже оставляя коллектив медработников, больницу. Конечно, моей заслуги в этом не было.

Отъезд

Уезжать решила через Хабаровск, чтобы побывать у родственников Фели.

Приехав на Охинский аэродром, увидела переполненный зал ожидания: была нелетная погода. С трудом найдя место, стала ожидать и я. Во время короткого улучшения погоды полетел один самолет, в него сажали только в срочных случаях.

Через трое суток меня окликнули. Это был рентгенолог Охинской больницы. Он и еще двое врачей-мужчин сопровождали одиннадцать психических больных. Дело в том, что на Сахалине тогда не было психиатрической больницы. Больных собирали в изоляторе Охинской больницы, и когда набиралось 10–12 человек, отправляли спецрейсом на материк. Врач сказал, что в самолете пятнадцать мест, есть место для меня, могу лететь с ними. Я согласилась, о чем в самолете сильно пожалела. Наблюдая за больными, я поняла правильность поговорки «Каждый по-своему с ума сходит».

Мне было по-настоящему страшно. Один больной (все были мужчины) постоянно вскакивал и кидался в кабину пилота. Сопровождающие кулаками «успокаивали» больного, но вскоре все повторялось. Другой, видимо, с манией преследования, прятался под сидение, пытаясь надеть сапог на голову. Некоторые кричали, кидались к окнам.

В Хабаровске я пробыла несколько дней и поездом поехала в Москву.

Долго мне было не по себе: улицы переходить в определенном месте, кругом камень, асфальт, а главное, совсем другие люди. Мне полагалось шесть месяцев отпуска (по два за каждый год), но отдохнув меньше месяца, пошла работать в районную поликлинику участковым врачом. Но это уже другая история.

1985–91, 1996–97 гг.

Любовь Иосифовна Зайцева

Родилась в Берлине, где ее отец, торгпред Советского Союза в Германии, был в длительной командировке. В Москву семья переехала в 1926 году. Окончив школу, Любовь Иосифовна поступила в медицинский институт, по окончании которого, с 1948 года, работала врачом-терапевтом — сначала на Сахалине, потом в Москве, в районной поликлинике, затем на станции скорой помощи, а с 1962-го до выхода на пенсию в 1988-м — в Центральной поликлинике МЗ РСФСР. С 1979 года участвовала в работе Фонда Александра Солженицына — вела переписку с политзаключенными, отправляла на зону посылки с одеждой и лекарствами.

Перейти на страницу автора