Так начиналась моя жизнь

Корни моих родных, как со стороны мамы, так и со стороны папы, в Белоруссии.

Мой дедушка Наум (Неух) родился и вырос в многодетной семье Лейба и Голды Наймарк в местечке Кричев, на Могилевщине, а после женитьбы переехал в Татарск, на границе Мстиславского уезда и Смоленской губернии, откуда была родом его жена, моя бабушка Циля Богод (по переписи середины XIX в., в Татарске – при общей численности населения 1517 чел. – проживало 1378 евреев).

Дедушка был очень способный человек, выросший в бедной семье. Он самоучкой освоил немецкий и русский языки. У него был идеальный почерк – писал по-русски каллиграфически, и, конечно, он свободно владел идиш и древнееврейским языком. Он был очень религиозен, преподавал в хедере при синагоге в Татарске, но, чтобы прокормить семью, периодически уезжал на заработки в города, где, как еврей, не имел права жительства. Во время облав его прятали в подвале. Он учил мальчиков из богатых еврейских семей древнееврейскому языку, идиш (мамелошн) и Торе.

Бабушка Циля была очень красива, даже в старости это было видно. Поскольку дедушки большую часть времени дома не было, на бабушке лежали все заботы по хозяйству и воспитанию детей. Она арендовала в Татарске участок земли и работала на нем сама: пахала, косила, убирала урожай. Руки бабушки были все в морщинах и трещинках, и мы их часто рассматривали.

Позже (в 1926–27 гг.) дедушка и бабушка переехали вслед за своими сыновьями в Ленинград, и оба умерли в блокаду в 1942 г. У них было много детей, но до зрелого возраста дожило только пятеро – три сына и две дочери. Остальные умерли в младенчестве.

В 1923 г. один из их сыновей, мой будущий отец, Израиль Наумович (Неухович) Наймарк (1898–1974), самоучкой освоив специальность счетовода, приехал из Татарска в Петроград и устроился на работу к своим землякам, хозяевам трикотажного производства Эстрину и Сумецкому. В том же году он женился на моей маме, Гисе Ароновне Гораковой (1898–1969).

Интересна история их знакомства.

В те годы многие евреи перебирались из местечек в центральные города. Из Белоруссии – чаще всего в Петроград. Перебрался туда после революции и старший брат моей мамы Фишель. Он приехал с женой из хасидского местечка Ляды, где жил с многочисленной семьей его отец – мой дед со стороны матери, Арон Гораков. (Ляды известны прежде всего тем, что в начале XIX в. были центром деятельности раввина Шнеура-Залмана, основателя движения Хабад. Помню с детства слова песни на идиш и русском: «Дэр Алтэр Рэбелэ фун местечко Ляденю Могилевской губернии, где жил Шнеер-Залман Шнеерсон»).

Дед был женат на Анне (Хае) Яхниной, своей двоюродной сестре. Женились они очень молодыми: дедушке было 18 лет, бабушке – 19. Уже к свадьбе он был совсем седой, с седой бородой. Дед был купец, но права жительства вне черты оседлости не имел, хотя на ярмарки ездил. Торговал сушеными грибами и ягодами, семечками.

Со временем дедушка и бабушка тоже переехали со всей семьей в Петроград, и в годы НЭПа у деда был ларек на Сенной площади. Но еще до их переезда, в 1922 году, Гися, их младшая дочь и моя будущая мама, самостоятельно уехала в Петроград к брату Фишелю. В те времена было обычным делом весной выбивать во дворе пыль из вещей, которые доставали из сундуков. Вот за этим занятием мой папа впервые и увидел ее во дворе дома № 108 по Фонтанке, где жила семья Фишеля. Папа был холост, дома не готовил, а, как было тогда принято, ходил столоваться к своей землячке – тете Кате Федерман, которая жила в том же доме. Она, по папиной просьбе, и познакомила его с приглянувшейся девушкой.

Когда я родилась, в августе 1924 г., мои родители жили в доме № 15 по Международному проспекту (сегодня – Московский проспект) в коммунальной квартире на втором этаже. В этой квартире мы прожили до тех пор, пока наш дом не был частично разрушен во время блокады.

В доме было две лестницы: парадная, с улицы, и черная, со двора. Папины работодатели Эстрин и Сумецкий жили в том же доме на 3-м этаже – две большие квартиры на одной площадке. Жили они довольно богато, а мы очень скромно. Вход к ним был с парадной лестницы, а к нам – с черного хода.

Дверь с лестницы была очень тонкая, и в прихожей было холодно. Снаружи окна прихожей, выходившего во двор, был деревянный ящик, которым пользовались как холодильником (настоящих холодильников тогда не было). Туалет был сразу у входа в квартиру, с лестницы, очень холодный. Зимой там иногда замерзала вода. Из прихожей двойная дверь вела в общую кухню, где была дровяная плита и водопроводный кран. Когда мои родители въехали в эту квартиру, то в первой из двух наших комнат, выходившей окном во двор, поставили плиту. Таким образом, у нас была своя кухня и две комнаты. Но водопроводного крана у нас не было. И купили такой умывальник, как описанный Чуковским «умывальников начальник и мочалок командир». Это было такое устройство: стол – мраморная плита с дырой, в которую вставлялся таз с отверстием, а под ним стояло ведро, куда стекала вода. Над этим столом был вертикальный резервуар, прикрытый спереди мраморной плитой. В него наливали воду, а в мраморной плите был кран. Помню, что в это устройство были где-то сбоку всунуты сухие веточки можжевельника – «розги», которыми меня пугали, когда я плохо ела или плохо себя вела. Услышав как-то выражение «березовая каша», я пришла к папе и попросила мне ее дать. А когда папа, взяв «розгу», предложил попробовать, я убежала.

Наша квартира была угловая. Два окна нашей большой комнаты (как и комнаты соседей) выходили на Международный проспект. А третье окно и окно маленькой (детской) комнаты – на Обуховский мост, к Фонтанке.

Когда осенью1924 г. началось наводнение, мама со мной на руках стояла у окна и видела, как воды Фонтанки, набухая и как бы кипя, изливались на мостовую. Мама очень испугалась. Папа был на службе. Его, как и многих других, подвезли на телеге к дому. Люди, жившие на втором этаже со стороны улицы, кричали ему в окно, чтоб он шел на парадную лестницу, а не на нашу черную, во двор. Когда он спрыгнул с телеги, воды было выше колен. На втором этаже его впустили в квартиру и в последней комнате, сорвав обои и легкую штукатурку, открыли дверь в соседнюю квартиру, выходившую уже на нашу лестницу. Оказалось, что все комнаты, обращенные окнами на улицу, когда-то представляли собой анфиладу. Переборки между комнатами и квартирами были тонкими, с двустворчатыми дверьми. Вдоль всего дома посередине шла капитальная стена, в нее выходили печные дымоходы. Наружные стены в доме были толщиной около полуметра. Окна были двойные: наружные рамы открывались, а внутренние были цельные, и весной дворники их вынимали и относили на чердак. А осенью возвращали обратно.

Напротив нашего дома на Обуховской площади, где папа по вечерам гулял с нами, стояла «башня» – водопой для лошадей. Она была то ли круглая, то ли многоугольная, с массой поилок. Потом ее снесли. На Сенной площади располагались лабазы: два больших, по обе стороны от трамвая, и два маленьких. У моего дедушки Арона в лабазе напротив Горсткиной улицы был ларек, где торговали его сыновья, мои дядья Доня и Лева. Они торговали семечками, грибами, орехами. Сам дедушка уже был стар и болен. За лабазами на Садовой (где теперь площадка перед метро) стояла церковь. Она была очень красивая и снаружи, и, особенно, внутри. Мы с ребятами со двора бегали смотреть на свадьбы, церковные праздники и т. п. Там был очень большой и красивый, весь в золоте, иконостас.

Немного расскажу о быте того времени. Парового отопления не было (у нас его не было и после войны). Топили печки. Помню, что папе на работе давали талоны, по ним получали (покупали) дрова. Перегрузить дрова с баржи на машину или ломового извозчика должны были сами покупатели. Весь двор с весны до осени был уставлен поленницами. Осенью дрова пилили, кололи и убирали в сарай. Мы, дети, играли в этих поленницах в дочки-матери: между дров были «дома» и «квартиры».

В кухнях дровами топили плиты, на которых готовили. Или готовили на примусе (он был на четырех ножках, имел круглую горелку, которую надо было прочищать специальной проволочкой), потом появились керосинки. В керосинках были широкие фитили, которые часто коптили. Еще позже появились керогазы. Надо было ходить на Сенную за керосином.

Радио появилось у нас в доме в 1936 году, после моих долгих просьб: черная тарелка из плотной бумаги. Она висела высоко в большой комнате, и было плохо слышно. Я вставала на стул и, приложив ухо прямо к тарелке, слушала последние известия об Испании. Папа, увидев меня на стуле, удивился, что не заметил, как я выросла.

В 30-е годы в Ленинграде почти не было машин, были легковые извозчики – обычно одна лошадь, запряженная в коляску или бричку, зимой – в сани. Там помещалось иногда до четырех человек. На козлах сидел извозчик. Были еще ломовые лошади, запряженные в телегу, а зимой в большие сани, которые перевозили поклажу.

На Исаакиевской площади в масленицу и на Рождество устраивались празднества. Продавали всякие игрушки. Было много китайцев, они продавали свистульки «узи-узи» и бумажные, очень красивые, многоцветные, складывающиеся и раскрывающиеся веера.

На площади были качели, карусели и много других развлечений.

Катали на «вейках» – маленьких финских саночках, в которые впрягали одну лошадь. В Новый год, когда я была совсем маленькой, не ставили елки. Это запрещалось. Но у тети Фени Михайловой, нашей соседки, всегда была небольшая елочка и масса старинных красивых игрушек.

Одежду нам мама шила сама, а если надо было что-то нарядное, обращались к портнихам. Были такие портнихи, которые приходили на дом, у нас их кормили, а они шили на нашей швейной машинке. Если портниха не успевала закончить работу за день, то приходила назавтра. Когда мне было года три, мы ездили с мамой на трамвае через Неву на Петроградскую сторону – там мне сшили кремовое шерстяное пальто с большими перламутровыми пуговицами и с белой подкладкой. Я его носила несколько лет, после меня его носила моя сестра Дуся.

В раннем детстве у меня было две «мамы»: моя мама и жена маминого брата Фишеля Берта. Она не работала, у них не было детей. Жили мы рядом – только перейти Обуховский мост. Она уделяла мне много внимания, исполняла мои капризы. А поздней осенью 1929 г. дядя Фишель и тетя Берта уехали в Южную Африку, где обосновались бежавшие из Виндавы (Вентспилса) родственники тети Берты. Хорошо помню свое горе, когда они уезжали. Я сидела на большой круглой лубяной коробке от шляп в их комнате и плакала. Они очень хотели меня удочерить и забрать с собой, но, конечно, мои родители меня им не отдали. Тетя Берта подарила мне на память большую декоративную фарфоровую тарелку, зеленую, с вишнями – она и сейчас висит у меня на стене.

Сколько я себя помню, у нас всегда кто-то жил: то папина двоюродная сестра Оля Наймарк, то, после нее, другая папина двоюродная сестра, Берта, то другие приезжавшие из провинции родственники. После смерти дедушки Арона бабушка Аня с дядей Левой поменялись с нашими соседями Михайловыми и переехали к нам в квартиру, которая таким образом перестала быть коммунальной. Вместе с ними переехал и живший у них сын бабушкиной двоюродной сестры Гиля Нодов. Позднее к нему перебрался его брат Аба (Аркадий).

В конце 20-х годов в Ленинград перебрались из Белоруссии многие наши родственники как с маминой, так и с папиной стороны. Мамину сестру Любу Шифрину привезли из Мстиславля, она была беременна на большом сроке, упала. Началось кровотечение, и ее не смогли спасти. Она умерла в 1925 году на руках у моей мамы прямо в машине скорой помощи. Ее муж Соломон Шифрин остался один с четырьмя детьми. Его вторая жена Мария Марковна была ужасно бесформенна и некрасива. У них родилось еще двое детей. Дядя Соломон был лишенец и не имел права жительства в Ленинграде. Поэтому он не жил с семьей, а приезжал нелегально из Малой Вишеры, где жил один. Мария Марковна была «мачеха», я очень боялась этого слова и всегда, когда мама болела, переживала, как бы с ней чего не случилось.

Я хорошо помню отдельные моменты моего детства – например, как мы снимали дачу в Стрельне вместе с дядей Соломоном Шифриным, его детьми Яшей и Фаней. У нас была комната и закрытая терраса на втором этаже. Моя сестра Дуся была совсем маленькая. Однажды мама сварила клубничный кисель и поставила его на террасе в эмалированной бело-синей вазе изогнутой формы. И мы трое – Яша, Фаня и я – на веревке спустили эту вазу вниз из окна и съели весь кисель, а вазу вернули с помощью той же веревки обратно. К обеду мама хватилась – ваза пустая. Был скандал, нам здорово попало. Но, несмотря на это, мы продолжали шалить. Когда мама на пару часов уехала в город, я надела ее черное платье с красной полосой, бабушкин большой черный платок через плечо. У нас был бубен, и мы стали «выступать» на улице в Стрельне: я танцевала, изображая цыганку, Фаня била в бубен, а Яша собирал в кепку деньги. Нас увидела какая-то знакомая и потом рассказала маме. Опять здорово влетело, но нас некуда было деть.

Помню, как дедушка Наум учил меня идиш по маленькому букварю, который сохранился до сих пор. Я все хорошо понимала, когда взрослые говорили на идиш, умела читать и писать. Даже писала письма тете Берте и дяде Фишелю в Африку. Дедушка был моим большим другом – я была старшая внучка. Он всегда интересовался моими делами, был большой оптимист и очень интересный человек. Но когда я стала школьницей, я категорически отказалась заниматься идиш.

Так как все наши старики были очень религиозны, то справлялись все еврейские праздники, пеклись всякие вкусные вещи. В магазинах нельзя было ничего этого купить. Перед пасхой бабушка Аня до блеска начищала в большой кухне плиту, скребли, мыли и чистили все столы. На столешницах катали, а на плите пекли мацу. Из мацемел (т. е. муки, полученной из мацы) пекли имберлах с медом. Купить мацу можно было только в Торгсине, машинной выпечки. В 30-е годы (после НЭПа) были открыты специальные магазины, называемые «торгсинами», где оплата производилась золотом, серебром и разными антикварными изделиями или по чекам, которые присылались из-за границы. В этих магазинах было все: и продукты, и вещи. Дядя Фишель присылал бабушке деньги-чеки. А мама сдала в Торгсин все, что было у нее ценного. Больше всего мне было жалко сахарницу – серебряный домик, внутри позолоченный, а снаружи были выгравированы окна и двери. Открывалась двускатная крыша. За этот домик мама принесла продукты: масло, сахар, колбасу, конфеты и т. д. Впервые тогда я увидела маленькие круглые конфетки «луна», по вкусу – типа «раковых шеек». Иногда дядя Фишель присылал посылки. Но у СССР не было никаких отношений с ЮАР, и он переводил деньги в Англию, а какая-то компания присылала то, что он заказывал. Бабушка всем внукам и внучкам что-то дарила. На все праздники мы ходили с папой к дедушке Науму и бабушке Циле. А мама устраивала у нас в квартире праздник бабушке Ане. К нам приходили мамины братья с семьями, и я, посидев у одних дедушки с бабушкой, бежала домой, чтобы успеть и к другой бабушке.

Когда пекли мацу, собиралось много народу, приходили бабушкины племянницы и внучки. Бабушка покупала на рынке живую курицу, приходил домой резник (шейхед) [имеется в виду шойхет], он перерезал курице горло, выпускал кровь в раковину и молился.

А в последние годы перед войной уже не было на рынках живых кур, и их привозила из области одна женщина – Анна Петровна, мы ее звали Тетенька Курица. Она жила в одной квартире с моим одноклассником Абрамом Пеккером.

Папа и мама не были религиозны. Папа в детстве учился в хедере, читал и писал на идиш, знал древнееврейский язык, несколько отличный от современного иврита, но в синагогу не ходил и питался обычной едой.

В начале 30-х годов многих состоятельных людей забирало ГПУ и требовало отдать для страны всякие ценности. Кто-то отдавал, кто-то нет. Некоторых сажали в тюрьму надолго. После смерти дедушки Арона хозяином лавки числился дядя Лева. Хорошо помню, как однажды ночью за ним пришли милиционеры. Я ничего не понимала – куда и зачем забирают Леву. Он тогда еще не был женат. Утром бабушке было плохо, а вечером мой дядечка вернулся с милицией, и в нашем сарае (во дворе были сараи для дров) под дровами выкопали жестяную коробку из-под конфет, а в ней были золотые десятки, кольца и т. п. Все это принесли в квартиру, описали, а потом забрали. Все кругом (т. е. родственники) говорили, что Лева трус, что подержали бы его недельку и выпустили, а так бабушка осталась без средств к существованию. Пенсии у нее не было. В основном ей присылал на жизнь Фишель. А живущие рядом сыновья не очень-то могли помогать. У дяди Шлом-Бера была большая семья, четверо детей, а работал он один, где-то в «Утильсырье». Дядя Доня тоже мало зарабатывал, специальности у него не было, в семье было двое детей, а тетя Роза не работала. Лева работал бухгалтером, и он, конечно, мог бы бабушке помогать, но, уже после женитьбы и рождения дочери, его посадили за растрату. Он сидел несколько лет в Лодейном Поле, и тетя Соня ездила к нему и возила передачи, хотя растрата его ушла не ей и дочке Доре, а куда-то на сторону. Он любил покутить и повеселиться.

Несколько раз нас с сестрой возили в Белоруссию, на родину родителей. Так, в 1934 году мы ездили с мамой в Ляды и жили там в доме дедушкиного брата Соломона, у его вдовы Нехамы. До отъезда моего деда в Ленинград оба брата жили рядом: два одинаковых бревенчатых дома и общий двор. Я хорошо помню эти дома. (Кстати, незамужняя дочь Соломона, одна из моих двоюродных теток, Стэра Горакова, работала монтажером на «Ленфильме». Она участвовала в создании фильмов «Дикая собака Динго», «Живой труп», «Собака на сене» и др.)

В 1931 г. я пошла в школу, в нулевой класс – нечто вроде детсада. Не помню, чему нас там учили, но свою первую учительницу помню хорошо. Это была крупная женщина с аккуратной прической – волосы были заколоты сзади. Звали ее Нина Андреевна. Ходила она в синем халате. Мы сидели за белыми столиками. Так мы учились полгода, а после зимних каникул нас перевели в 1-й класс, он назывался «1-й неграмотный», хотя нас учили читать и считать. Нашей учительницей на два с половиной года стала Татьяна Тимофеевна, маленькая худенькая молодая шатенка. Со следующего учебного года мы стали называться «1-й грамотный». Таких классов в нашей школе было три. И у всех были молодые учительницы. Наш класс почти в полном составе сохранялся до 7-го класса. Школа № 25 на Фонтанке, 105 раньше была гимназией, и ряд учителей в ней так и остался. Директор школы Мария Порфирьевна Попова ходила (как строгая классная дама) в темно-синем длинном расклешенном платье с часами на груди (на цепочке). Школа была четырехлетняя. Училась я в младших классах неважно. Ценилась в учениках аккуратность, красивый почерк, чистые тетради. Этого у меня не было. Я все очень быстро схватывала на уроках, никогда не выполняла дома устные задания, а письменные делала кое-как, хотя и без ошибок. Во втором классе я стала октябренком.

В 4-м классе все поменялось: стало много разных учителей, появились интересные предметы. Воспитательница класса Марина Степановна Григорьева вела у нас русский язык и литературу. Очень образованная, интеллигентная женщина. Одинокая, она отдавала всю себя нам, и я вспоминаю ее с благодарностью. Она приобщила меня к литературе, внушила любовь к книге, к театру и музеям. Она в 1937 г. (в дни столетия смерти Пушкина) возила нас на Черную Речку, на место дуэли. Тогда там был только обелиск, заросший кустарником со всех сторон, и все было в снегу. Мария Степановна долго и безуспешно пыталась исправить мой почерк, заставляла меня переписывать целые страницы из «Охотничьих рассказов» [имеются в виду «Записки охотника»] Тургенева. До сих пор терпеть не могу «Хорь и Калиныч».

Учителем географии у нас был Александр Лукьянович Курбан. Он интересно вел свой предмет – я навсегда полюбила географию. В 4-м классе я уже училась хорошо и была премирована альбомом от нашего шефа – Картографии гидрографического отдела ВМС РККА (Военно-морские силы рабоче-крестьянской Красной армии). Этот альбом до сих пор у меня жив. Но тогда я не подозревала, что стану гидрографом.

Даже не знала значения этого слова. Кстати, тогда каждая школа имела шефов. У нас, кроме вышеназванной Картографии, шефом был и ЛИИЖТ (Ленинградский институт инженеров железнодорожного транспорта). В классах были вожатые – студенты-комсомольцы. Мы ходили выступать в институт в праздники, я читала стихи. Меня приняли в пионеры.

Я все время просила родителей купить мне велосипед. Папа получал квартальные и годовую премию, но эти деньги копили на пианино. Мама очень хотела, чтобы мы научились играть, и в конце 20-х – начале 30-х годов пианино наконец купили. Стал приходить домой учитель музыки, Михаил Николаевич. Он ходил в темно-сером пальто и сам был какой-то весь серый, с красным носом, похож на Некрасова (его портрет был в учебнике литературы). Плату он просил давать ему сразу после урока. Как только он уходил, мы с Дусей бежали к окну: прямо из наших ворот он шел в пивную через дорогу. После двух-трех уроков он сказал мне, что у меня нет слуха и мне бесполезно заниматься музыкой. Мне и не хотелось. Он очень интересно рассказывал о звездах и всяких небесных телах, и какое-то время я слушала его рассказы, мне было очень интересно, а он рассказывал и сам бренчал на пианино. Мама, сидя в кухне, думала, что я учусь музыке. Потом М. Н. сказал, что ему стыдно обманывать мою маму и брать деньги за разговоры. Он предложил мне приходить к нему домой, где на чердаке у него был телескоп. Он жил, не помню сейчас точно – то ли на Некрасова, то ли на Жуковского. Я ходила к нему и смотрела в телескоп на звездное небо всего несколько раз, так как надо было ходить вечером, а меня не пускали. Велосипед мне купили к лету 1941 года, но он уже не понадобился: началась война.

Когда мы закончили 4-й класс, в нашей школе сделали 5-й, и мы продолжили в ней учиться. В пятом классе стало учиться еще интереснее. Появились новые предметы и новые учителя. Алгебру и геометрию преподавал Василий Васильевич Дроздецкий – мой любимый учитель. Математика давалась мне легко, по алгебре я решала все примеры и задачки по задачнику, намного опережая класс. Я очень полюбила математику: алгебру, геометрию, позже – тригонометрию. Когда В. В. объяснял новый материал, он вызывал меня к доске: я сразу решала все, дополняя на примере его объяснение. Когда мы с ним через двадцать лет случайно встретились в топографическом техникуме, где он работал, он представил меня своим сослуживцам как любимую ученицу.

Учась в 5 классе, я стала посещать Дом занимательной науки. Он размещался на Фонтанке, во дворце Шереметьевых, где позже был Институт Арктики и Антарктики. Там был заведующий отделом Лоев, он же вел кружок занимательной науки в газете «Ленинские искры».

Я очень увлекалась тогда историей. У нас в школе ее преподавал Микешкин (имя забыла). Он направил меня в 7-м классе в Эрмитаж. Там были кружки по истории искусства тех стран, историю которых мы изучали в школе. Так я оказалась в совершенно другой среде. В нашей группе в Эрмитаже собрались дети из очень интеллигентных семей, много знающие, и я вдруг почувствовала себя Золушкой. В школе я чувствовала себя очень уверенно, а тут оказалось, что и знаю я мало, и выгляжу совсем не так, как другие. Почему-то меня очень беспокоило то, что у меня руки были всегда какие-то синие или красные. В школе мы ходили без перчаток и бравировали этим, а здесь все было по-другому. И хотя я много читала, много помнила, я очень стеснялась. В школе я почему-то всегда дружила с мальчиками – была «свой парень». Ездила с мальчишками на стадион на футбол, давала списывать домашнюю работу и т. д. Из девочек я дружила не с теми, которые хорошо учились и были из «приличных» семей, а с самыми неблагополучными. Паня Крепшева чудно пела, иногда ее даже приглашали в кинотеатр «Смена» петь перед сеансом. Это устраивал бригадмилец (тогда были бригады рабочей молодежи), брат Тани Ивановой, и мы всей троицей бесплатно ходили в кино. А вот семья Пани была ужасной: мать ее «гуляла», отец ревновал, и оба пьянствовали. Семья держалась на бабушке, «бабиньке», как они ее называли. Детей было трое, Паня – старшая. У них никогда не было денег. Как «бабинька» их кормила – бог знает...

А в Эрмитаже я почувствовала, что есть другая жизнь. Мои родители, которых я очень любила, не могли дать мне многого – они меня кормили, поили, одевали как могли, но интеллект мой не развивали. Моя мама была мудрая и справедливая женщина. В нашем доме ее очень уважали и приходили к ней за советом. Но она не имела никакого образования. Мама училась вместе с нами письму, чтению и всему другому. Она была очень доброй и всегда помогала другим людям. Я очень благодарна ей за ее воспитание. За всю мою жизнь не было ни крика, ни ругани. Но был урок! Я два раза в жизни получила от мамы пощечину, и оба раза она была права. А я на таких ошибках училась.

Во дворе, играя с девочками и ребятами, я научилась вязать крючком, шить куклам платья, играть в лапту и другие игры, узнала всякие ругательства и много бытовых историй. В школе я получала знания, но уже в 6-7 классе поняла, что этого недостаточно. Читала я бессистемно, что подвернется под руку. У дяди Левы было полное собрание сочинений Чехова – я все прочла. Однажды на уроке Марина Степановна отобрала у меня Мопассана – я читала «Милого друга», держа книгу под партой. Маму вызвали в школу, меня стыдили. Я читала то, что разрешали: русскую классику, и совсем не знала ни Ахматову, ни Блока. Дружба с мальчишками тоже оставила свой след: мне давали читать то, что читали украдкой под партой только мальчики – например, стихи Баркова. А ребята из Эрмитажа знали Блока, Есенина и иностранных писателей. У многих дома были библиотеки, сохранившиеся с дореволюционных времен. Я обратилась к старшему двоюродному брату Фридику Шифрину, и он составил на лето список книг, которые мне следовало прочесть. Я стала ходить в библиотеку. Много работала в библиотеке Эрмитажа, когда писала в кружке реферат по римской литературе. За него получила отличную оценку и премию – большую черно-белую репродукцию картины Леонардо да Винчи «Мадонна Литта». Я ее хранила долгие годы, но от своих собственных маленьких детей не уберегла. В Эрмитаже была очень дружелюбная атмосфера. С нами занимались научные сотрудники, каждый в своем отделе. Директор Эрмитажа Орбели знал нас всех в лицо и здоровался с каждым, интересовался нашими успехами. Я занималась в Эрмитаже, учась в 7–9 классах. Прервала все война.

Когда я училась в 7-м классе, в школе образовалась комсомольская ячейка, я вступила в комсомол, была пионервожатой в 3-м классе.

После окончания семилетки наш класс перевели в новую школу на Демидовом переулке, а я перешла в 16-ю школу. Там я встретила своих старых подруг: Валю Алексееву, Ию Воронову и других. В 16-й школе работала и моя тетя Соня – она преподавала литературу в 5-х – 6-х классах. После первой же контрольной по физике оказалось, что моя работа была лучшей, и Иван Маркович, учитель физики, пристыдил мальчишек, что они мне «уступили». С этого началась моя дружба с Олегом Кособрюховым, лучшим «физиком» в школе. Он занимался в кружке при факультете физики в университете, был очень способный парень. Он привлек меня к занятиям в этом кружке. Это было интересно, но потом пришлось отказаться, так как не хватало времени, а занятия в Эрмитаже для меня значили больше.

В этой школе было много хороших учителей, и я их вспоминаю с благодарностью: математик Роза Абрамовна Каменецкая, физик Иван Маркович, историк Михаил Израилевич Верников, учительница немецкого языка и воспитатель нашего класса Нина Андреевна Митрофанова и другие. В 8-м классе я стала посещать драмкружок, который у нас в школе вел артист Ленкома (театра имени Ленинского комсомола) Владимир Петрович Брызгалов.

Удивительно, как причудливо иногда переплетаются человеческие судьбы. В 25-й школе в 6-м и 7-м классах физику и химию преподавал Гаврила Степанович, папин земляк. А в 16-ю школу в 1940 году пришла завуч, тоже папина землячка, Елизавета (отчество и фамилию не помню). Они из далекой белорусской глубинки оказались именно в тех ленинградских школах, где я училась.

В 8-м классе литературу у нас вела директор школы Софья Михайловна Смагина. Она часто пропускала уроки, была занята чем-то другим, а литературой с нами занимались разные учителя. Какое-то время нам преподавала литературу удивительная женщина из «другого мира». Я, к сожалению, не помню ее имени, но она дала нам много интересного. Маленькая, худенькая, узколицая, неряшливая женщина – она столько знала! И не только то, что мы учили по учебникам. Она вращалась в литературных кругах, ее муж был то ли режиссер, то ли писатель. Жили они на набережной Невы, в одном из домов между двумя «крылами» Адмиралтейства, в коммунальной квартире, в большой комнате окнами на Неву. Мы целой ватагой приходили к ней, чтобы в лицах читать Гоголя и драматические произведения других писателей. Это было очень весело и интересно.

Она много рассказывала о театре, о писателях, о кино.

Когда мы перешли в 9-й класс, новый директор школы Аралин Виктор Семенович по-другому организовал всю работу. В школе было в этот последний предвоенный год очень интересно – жизнь била ключом. Часто были диспуты на разные темы, выступали сами ребята. В весенние каникулы старшие классы выезжали на два дня за город, ночевали в какой-то школе на раскладушках. До полуночи рассказывали анекдоты и страшные истории. Катались на лыжах, санках, играли в снежки.

В драмкружке репетировали какую-то французскую пьесу, но поставить так и не получилось: война.

Летом 1941 года мы сняли дачу – комнату возле станции Сиверская, в поселке Строганов Мост, вместе с маминой двоюродной сестрой Фридой Левиной. Мама с моей сестрой Дусей туда уехали раньше, а мы с папой задержались в городе. В субботу вечером, 21 июня, мы с папой поехали на дачу. О том, что началась война, узнали днем в воскресенье. Папа уехал сразу в город, а мы искали машину, чтоб перевезти вещи, и смогли уехать только во вторник. Ехали по проселочным дорогам, потому что все центральные были запружены войсками.

В июле 41-го года в школе был образован штаб по организации школьников на разные работы: ночная разноска повесток из военкомата, рытье окопов, помощь в эвакуации детсадов и т. д. Все хотели пойти в армию, но тех, кому не было 18 лет, не брали. В конце августа в нашем районе была создана дружина Красного Креста из школьниц 8-х – 10-х классов, и я туда попала. Мы сдали экзамены и были посланы в госпиталь № 2010, находившийся в помещении школы на углу улицы Плеханова и Демидова переулка, там мы проработали несколько месяцев.

Несмотря на красный крест на крыше, госпиталь бомбили. Однажды бомба прошла через стеклянный купол большого зала и упала в подвал, но не взорвалась. Раненых успели вынести из зала. Одна из девушек нашей дружины входила в этот момент в зал и была убита оторвавшейся от потолка лепниной.

В ноябре в школах начались занятия. Но уже в декабре остались учиться только 9-е и 10-е классы. В нашей школе располагался госпиталь, и мы учились в помещении 231-й школы, в здании Октябрьского райсовета. Зимой приходило по 3-5 человек, иногда меньше. Занимались в одной комнате. В этом помещении стояла «буржуйка», топили чем попало. Все равно было холодно. Класс был сборный – из разных школ города и пригородов. Мальчики принесли в школу какую-то старинную поваренную книгу и все перемены ее читали и обсуждали. Учителя говорили, что нельзя этого делать, это вредно. В декабре-январе мальчики постепенно уходили из жизни: умерли Юра Вейбель, Ривман, пропал Кособрюхов. Потом стали умирать и девочки. Первой умерла Шура Иванова. Но наши учителя, пожилые люди, приходили и проводили уроки, даже если было всего один или два ученика. До сих пор вспоминаю Надежду Васильевну Швачко, историка, Софью Васильевну Соколову, математика, Нину Андреевну Митрофанову, учительницу немецкого языка, а больше всех – учителя черчения Зимина Григория Дмитриевича. Мне в дальнейшем очень помогли знания по начертательной геометрии, хотя в школе я даже не знала такой дисциплины – просто черчение.

О трудностях первой блокадной зимы 41–42 гг. много рассказано и написано. Я скажу только о своей жизни. Я никогда не вела дневников, и сейчас пишу только по памяти. В октябре бомба упала на Обуховской площади около нашего дома (№ 111 по Фонтанке) – обвалился острый угол дома. И постепенно разрушение продолжалось. Жителей двух подъездов расселили, внутренняя стена нашей квартиры стала наружной, и все время люди пытались вырвать из нее доски. По три-четыре раза за ночь мы выходили и прогоняли ворующих доски.

Уже в ноябре начались сильные морозы. Хлеб по карточкам выдавали иждивенцам и детям по 125 граммов на день. Не было электричества, воды, дров. Когда упала бомба на площади, она попала в водопроводный люк, и сразу затопило бомбоубежище в подвале дома 113 по Фонтанке. Одновременно погасли все коптилки. Там было много женщин и детей – в темноте их выводили и выносили по цепочке во двор. Дети были так испуганы, что даже не кричали. Кричали и плакали женщины. А на улице было очень красиво: на фоне черного неба и города два прожектора поймали немецкий самолет, его обстреливали трассирующими пулями, а потом он загорелся и упал где-то в районе Таврического сада.

В школе нас кормили дрожжевым супом и иногда давали конфетку. Продолжались обстрелы города. Немцы стреляли из Красного Села, Можайского и с других высот.

Однажды снаряд попал в разрушенную часть нашего дома, но не взорвался. Когда мы готовились к экзаменам, в здание райсовета попал снаряд и тоже не взорвался. Мы едва успели выйти в коридор, а взрывной волной нас вытолкнуло на лестницу. Через некоторое время мы вернулись в класс и увидели, что под окном, в эркере слева, большая дыра (толщина стен там была около 60 см), а под сорванной с петель доской у противоположной стены лежит целенький снаряд длиной с полметра и диаметром 18-20 см. Ночью приехали саперы и обезвредили этого «поросенка».

Потом были выпускные экзамены. Их принимали, кроме наших учителей, преподаватели вузов, которые оставались в городе. Школу я закончила хорошо, «четверок» было только две (химия и агрономия), остальные – «пятерки». Выпускной праздник проходил во Дворце пионеров. Школу в 1942 году в блокадном городе закончило 542 человека. Выпускной вечер начался в 2 часа дня. Его надо было успеть закончить до комендантского часа: позже ходить по городу не разрешалось. В Комнате сказок были накрыты столы, там был настоящий праздничный обед: горячее мясное блюдо и пирожные с чаем. Было много цветов. Были танцы под оркестр, а в саду Дворца пионеров, в летнем театре, проходил концерт, выступали знаменитые артисты города. Выпускники получили подарки.

25 августа 1942 г. 40 выпускников школ по решению городских властей вывезли на Большую Землю для продолжения учебы. Я попала в эту группу.

Через Ладогу плыли на катере. Нас бомбили, но мы добрались до берега благополучно, а потом нашу группу, которую сопровождала директор одной из ленинградских школ Татьяна Евтихиевна Гармаш, вместе с детским эшелоном отправили в Вологду, где мы прожили несколько дней в общежитии пединститута. В Вологде нас встретил представитель ВКВШ (Всесоюзный Комитет Высшей Школы) и выдал каждому направление на учебу в тот вуз, в который он хотел поступить. Я поехала в Водный институт, который находился в первые годы войны в Самарканде. Ехали в теплушке, а по дороге выходили кто в Свердловске, кто в Омске, кто в Новосибирске. Ехали по Турксибу. А из Барнаула оставшиеся (человек 8-10) – с эшелоном, направлявшимся в Красноводск за ранеными. В Самарканде был объединенный Ленинградско-Одесский водный институт. Приняли меня очень хорошо. Но сказались блокада, голод, и я очень долго болела. Однако первый курс судоводительского факультета окончила неплохо. И очень часто с благодарностью вспоминала школу и учителей.

Летом 1943 г., после разгрома немцев под Сталинградом, мы вместе с институтом переехали в Астрахань, а еще через год, в мае 1944 г., наш факультет ликвидировали: создали несколько мореходных училищ, куда девочек не брали. Мои родители все время войны оставались в Ленинграде, и я вернулась домой. Но не в тот дом, из которого уезжала почти два года назад, – он был разрушен. Моих родителей и сестру переселили в другой дом – по соседству, № 5 по Международному проспекту. Они получили одну большую комнату в пятикомнатной коммунальной квартире. Обе мои бабушки и дед умерли от голода еще в первую блокадную зиму, до моего отъезда в эвакуацию, как и два маминых старших брата. Родственники, которые остались в Белоруссии, все погибли. Не вернулись с фронта мамины двоюродные братья, в их числе – писатель Дойв-Бер Левин (Борис Михайлович Левин, 1904–1941). Он входил в группу обэриутов, был ближайшим соратником Даниила Хармса, Александра Введенского, Игоря Бахтерева, написал книги: «Полет герр Думкопфа. Книга для детей», «Десять вагонов», «Улица сапожников», «Вольные штаты Славичи» и другие. По его сценарию был снят фильм «Федька» (1936), где в главных ролях Петр Алейников и Василий Меркурьев. Дойв-Бер был в ополчении и погиб осенью 1941 г. на фронте под Ленинградом. Вот что пишет о нем в своих дневниках 1944 г. писатель Л. Пантелеев: «А за углом, на улице Чехова, жил милый друг мой Борис Михайлович Левин. Жил и больше не будет жить. Ни здесь и нигде в этом мире… В отличие от своего учителя Хармса, он был настроен безысходно мрачно, немецкое нашествие его пугало. Веселый, добродушный, мешковатый, – С. Я. Маршак называл его “гималайским медведем”, намекая отчасти на внешность, отчасти на имя Левина (по-настоящему, по паспорту, его звали Дойвбер, то есть медведь по-древнееврейски (дойв) и медведь на современном еврейском (бер) – уютный, чем-то очень похожий на милейшего Л. М. Квитко, Борис Михайлович вдруг, на глазах у нас растерял всю свою уютность, весь оптимизм. Еще в 1939 году, когда немцы, перестав играть в прятки, в открытую пошли “завоевывать мир”, он сказал мне (или повторил чьи-то слова): – Кончено! В мире погасли все фонари. И все-таки в первые же дни войны он пошел записываться в ополчение. Поскольку он был, как и все мы, офицером запаса, его направили в КУКС, то есть на курсы усовершенствования командного состава. Там он учился три или четыре месяца. Потом получил назначение на фронт, который был уже совсем рядом. Погиб Борис Михайлович в открытом бою – на железнодорожном полотне, в 25 километрах от станции Мга. Первый немец, которого он увидел, погасил для него все фонари, и солнце, и звезды... А книги его стоят на полках библиотек, и читать их, надеюсь, будут долго: и ”Федьку”, и ”Лихово”, и ”Улицу Сапожников”, и ”Десять вагонов”...»

Когда я вернулась в 1944 г. в Ленинград, меня приняли для продолжения учебы в Гидрографический институт Главсевморпути, который в это время возвратился из эвакуации. Через год институт был переименован в Высшее морское арктическое училище (сейчас – Государственная морская академия имени адмирала С. О. Макарова).

В 1945 году вернулись на учебу студенты Гидрографического института, уходившие на фронт. Так моим однокурсником стал Меер Марков, мой будущий муж. Он воевал на Ленинградском фронте, получил тяжелые ранения. Мы вместе закончили училище в 1947 г. и осенью того же года поженились.

Мы с мужем много лет работали в разных проектно-изыскательских организациях. Проводили изыскания и под строительство новых предприятий, и под реконструкцию уже существующих. Объездили с семьей всю страну, работали в Апатитах, Мурманске, в Кингисеппе, в Ростовской, Новгородской, Псковской областях, на Украине, в Грузии, на Дальнем Востоке, на Урале и в Алтайском крае. Но это уже другая история.