[Записные книжки]

Михаил Гальперин, член ЦСП, старший руководитель Московской организации «Югенд». Его жена Фрада Гальперин – юрист, работала секретарем народного суда на Б. Дмитровке (ныне Пушкинской). Детей у них не было. Ему и ей было в то время лет 28-30. Он любил загородные прогулки, и часто осенью 25 года они уезжали с нами в воскресные дни в Подмосковные места. В глубине леса устраивали собрания с сообщениями о жизни в Палестине, Югендском движении в Европе и положении еврейской молодежи в СССР. В Московской организации "Югенд" было тогда 60-65 человек, жителей разных районов города. Некоторые жили в центре, главным образом, в районе Сретинки и в переулках теперешнего проспекта Мира, в районе Смоленского рынка, Марьиной рощи, деревни Останкино – тогда дальней окраины Москвы. Нам в то время (зима 25 года) предстояло охватить район Черкизово, также одну из тогдашних окраин Москвы, где жило много евреев и съезжалось туда много евреев из Украины и Белоруссии с семьями, занимавшимися различными кустарными промыслами. Очень развито среди них было чулочное вязание, семейные мастерские, производство зонтиков. Там было много молодежи. Они работали у себя в семейных мастерских, в то время как отцы и старшие братья рыскали в поисках сырья, заказов или сбыта. Так что весь этот район был кустарным с большим процентом еврейского населения.

Работа в газете «Кустарь и Артель» (газета выходила раз в неделю по пятницам) давала мне возможность посещать этот район в качестве репортера газеты, одновременно знакомясь с молодежью, приглашая их в центр «Габима» и осторожно привлекая к «Югенду».

[…]

В городе было 55 тыс. жителей. Город был большой по территории и имел заречную часть — Алаш, чисто казахское поселение.

Вокзал расположен в стороне от центра города и его отделял район с маленькими узкими улочками, застроенными небольшими деревянными домиками и заселенными казахами, татарами, китайцами-ремесленниками, мелкими торговцами и держателями разных кабачков и притонов, главным образом киргизами.

Турксиб еще не начинали строить, и вокзал был конечным пунктом — тупиком ж.д. пути из Новосибирска. Пассажирский поезд прибывал ежедневно в 2 часа дня. Раз в две недели в воскресенье с этим поездом прибывал арестантский вагон (один и тот же), перевозивший арестованных. Их бывало мало, иногда два-три человека. В такие воскресенья Давид Айзенберг и Гриша Гинзбург ходили в этот привокзальный район, знакомились с его жизнью, много записывали, а к двум часам дня приходили на вокзал встречать новосибирский поезд с арестантским вагоном.

Первое время — в августе и сентябре — бывали партии арестантов, среди них молодые сионисты. Затем прибытие их сократилось. Но Давид и Гриша продолжали ходить к вокзалу. Эти хождения нужны были Давиду для сбора репортерского материала в местную газету «Новая Деревня», имевшую несколько столбцов «Наш город». Гриша собирал различный материал для своей повести «Свет и тени». В этот раз (15 октября 1926 г.) к двум часам дня они были на вокзале. Прибыл поезд с арестантским вагоном. Некоторое время длилась процедура приема вагона местной тюремной охраной и, наконец, двери открылись. Сначала вышел мужчина средних лет, коренастый, очень плохо одетый, за ним молодой священник, высокий и очень худой, затем пожилая женщина, и последней спрыгнула из вагона молодая девушка в кожаной куртке и с красной косынкой в руках. Они поняли, что эта девушка политссыльная, но кто она и сионистка ли, определить сначала трудно было. По одежде — кожаная тужурка и красная косынка — похоже, что бывшая комсомолка. Близко к арестантам подойти нельзя было. Подъехала подвода, на которую погрузили вещи, прочли уставные условия арестантского марша, и небольшой этап двинулся через весь город к реке в тюрьму.

Давид и Гриша пошли за процессией. Показалось им, что эту девушку они где-то видели. Гриша считал, что в прошлом году, в один из приездов его в Киев он встречал ее на собрании в квартире одного юриста, работавшего в «Аркосе». А Давид припомнил, что, кажется, видел ее в начале января этого года (1926) в общежитии «Гехалуц» на Петровке в Москве среди группы абитуриентов, приехавших для поступления на открывающееся еврейское отделение литературного факультета МГУ. Но вся та группа, хорошо говорившая по-еврейски (идиш), евсековских и комсомольских настроений, готова была после окончания университета уехать в создаваемую на Дальнем Востоке еврейскую автономную область, тогда еще не названную Биробиджаном. О Палестине среди них разговоров не было. Палестину они не признавали. Как же могла она попасть этапом в ссылку? За что? — Наверное, это не та. На этом догадки закончились.

Этап шел быстро, а девушка шагала уверенно, набросив красную косынку на голову и наглухо застегнув свою кожаную куртку. Казалось, что она ведет весь этап.

Группа продвигалась к городу. Был холодный день, моросил дождь. Больше всех мерз священник. Он был молод, высок, в черной рясе с железным крестом на груди. Похож на бедного деревенского попа 90-х годов, готового постричься и уйти в разночинцы. Его большие глаза, как и все лицо, выражали страх и придавали ему печальный вид. Весь облик просился на картины Репина или Сурикова. Завидев его, женщины наклоняли головы, крестились или крестили его. Увидев девушку в черной кожаной тужурке и красной косынке, они произносили: «Господи, и своих по этапу ведут».

Так эта образная группа незнакомых людей, окруженная конвоирами, приближалась к центру города, сворачивая в улицы, ведущие к тюрьме.

Давид с Гришей покинули их и направились в городскую читальню, где в середине дня всегда бывали свежие газеты.

Обычно кто-либо дежурил у тюрьмы и ГПУ (здания были почти рядом), чтобы встретить вновь прибывших товарищей. Их из тюрьмы направляли в ГПУ и после некоторых формальностей отпускали, взяв подписку об еженедельной явке на регистрацию.

По воскресеньям Давид обычно обедал у Гриши, его жена Ханна в этот день сама готовила обед, так что из читальни они вместе направились к ним.

Девушка уже успела закончить все формальности в тюрьме и ГПУ, и встречавшие привели ее к ним, к обеду. За обедом она рассказала немного о себе, о своем аресте в еврейском местечке под Житомиром, где она работала учительницей в еврейской школе, о встречах в этапе, о событиях в Самарской тюрьме, куда она попала после крупной экзекуции, в связи с которой ее держали там в одиночной камере.

Предположения подтвердились: она была в Киеве на собрании, приезжала также в Москву по вызову еврейского факультета МГУ для проверки знания «идиш». Это был единственный вступительный экзамен, она выдержала его и получила извещение о приеме и стипендии. Занятия должны были начаться с 1 мая 1926 г. Но оказалась в Казахстане, сосланной на три года.

Обед и беседа затянулись надолго, а Давиду пора было уходить готовить свои репортерские заметки к завтрашней сдаче редактору. Он ушел, так и не запомнив имени новой ссыльной, которая так или иначе должна была войти в их колонию, а ему, Давиду, предстояло пройти с ней вместе долгую, дружную, счастливую и полную испытаний полувековую жизнь.

Затем он долго ее не встречал, знал только, что она поселилась на улице Дальней, в квартире ссыльных, нашла себе два или три частных урока. Читала в подлиннике, со словарем, Гейне, любила читать вслух Некрасова и Плещеева и вечерами петь разные еврейские песни.

Давид был загружен своей работой в редакции, а также институтскими занятиями (по ходатайству проф. Смушкова В.В. ему дали права заочника) — нужно было отправлять вовремя контрольные работы, и в краеведческом музее географического общества. Часто, идя ночью по пустынным широким заснеженным улицам, точно в неживом городе, он уходил в свои мысли, и представлялось, что впереди много больших дел. Казалось, что вот найдена главная дорога, а книги, которые взяты сейчас в библиотеке краеведческого музея у старика Коншина, это начало большого труда, в котором пройдет, может быть, вся жизнь.

…Но откуда ни возьмись, ночной сторож со своей колотушкой заставлял вздрогнуть и вернуться в пустынную действительность. Всегда в таких случаях напрашивались слова:

А вдали за рекой

Видно за опушкой

Сонный сторож стучит

Мертвой колотушкой.

А впереди Палестина, со всеми ее трудностями и невзгодами, но страна, куда они стремились, веря, что развитие еврейского народа не в мелком ремесленном труде, не в ассимиляции и растворении в русской революции, которая для них была также дорога, а в строительстве в Палестине своего еврейского независимого государства и возвращении там к труду на земле. Они знали, что еврейское государство создается не легко, в тяжелой, а временами и кровопролитной борьбе, но создать еврейское государство главная и великая проблема XX века. Наступит время, и еврейское государство будет создавать весь еврейский народ всего мира.

Они верили — это будет социалистическое государство.

Но все это для Давида было недосягаемо, как и далека Рахиль, уже уехавшая в Палестину и работающая там на строительстве нового «кибуца». В замене ссылки на выезд в Палестину Давиду отказано.

…Сейчас же кругом вьюга, сугробы снега, и за рекой на многие версты открывается степь с буранами и теменью…

— Он не пал духом, искал для себя дело и находил его в этой работе.

Но он не предполагал, что пройдет несколько месяцев и его вышлют вглубь этой завьюженной степи, за 600 верст от этих мест, и нужно будет снова искать в себе силы, бороться за себя и «нести свой крест».

…Морозы наступили сразу, выпало много снега. Туманы с инеем держались весь день. Температура падала, достигала -400, а ночью морозы были еще сильнее. В демисезонном пальто ходить стало трудно, очень холодно. В один из таких дней он встретил нашу новую приезжую. Она была в своей кожаной куртке, в платке, легких туфлях с галошами. Она шла с урока, замерзшая и охрипшая, торопилась на базар в лавки, чтобы купить себе валенки, так как в этот день получила деньги за урок.

Квартирные хозяева Давида — евреи — имели на базаре лавку разных товаров, в том числе и валенок, а на дому у них был небольшой склад. Давид пригласил вновь приезжую отправиться к его квартирохозяевам за покупкой. Валенки были куплены за 5 или 7 рублей, чесанные, ручной катки, поярковые — значит теплые, а сердобольная хозяйка принесла еще теплого свеженадоенного молока. Она всегда по утрам или днем приносила кувшин молока, так как в квартирную плату входили чай и кувшин молока.

Приезжая — здесь Давид узнал ее имя — Катя Штерн, согревшись теплым молоком и одев согретые у печки теплые новые валенки, поблагодарила за все и ушла давать следующий урок.

Они встретились снова только в канун Нового 1927 года. На квартире у Гриши с Ханной устраивали Новогодний вечер. Собралось человек 10–12, купили немного вина и водки, было приготовлено много пельменей. Многие из присутствовавших впервые в жизни ели пельмени. Пели старинные романсы, много русских революционных песен, еврейских песен, народных, свободолюбивых и шуточных. Катя с Гришей затеяли спор о пользе Крымских поселений или эмиграции в Палестину и сущности современного сионизма, но спор был несерьезным. Под утро, несколько охмелевши, расходились.

…Январь был морозным и тревожным. Нас часто стали вызывать в ГПУ для допросов. Некоторых начали увольнять с работы. Давиду отказали выдавать для ознакомления дела в земельном суде, по которым он составлял свою хронику, редактор стал заметно требовательней. Чувствовалось, что готовится против нас какая-то акция.

В это время мы стали жить более сплоченно, дружнее. Катя часто бывала у Ханны, много раз оставалась у них ночевать. Давид оставлял ей для редактирования часть материала, написанного для газеты. Она успешно правила, Ханна переписывала (у нее был четкий, ровный почерк). Часто приходил В.К. Вольский. От него веяло Кронштадтом и Уфимской директорией.

Смоленские устроили чаепитие, пригласив также и нас. Смоленский с.д. интернационалист, литератор-публицист, его статьи об Алтае и тогда еще печатались в журналах «Сибирь» и «Сибирские огни». Он с женой в ссылке здесь с 1921 года. На чаепитии было много народу — человек двадцать. В середине вечера пришел Либер и очень быстро завладел разговором, шутил, острил и стал рассказывать отдельные эпизоды из встреч в Женеве, Цюрихе и на Капри. Он рассказал много смешного о рассеянности Зиновьева и канцелярской точности Чичерина. Его с интересом слушали. Кто-то спросил его о Ленине и Троцком, но он не ответил. Незаметно он перешел к сионизму, с иронией и неуважением стал отзываться о сионизме вообще и сионизме 20-х годов, о возродившемся в России движении палестинофильства.

Жена Смоленского Фаня Иосифовна — хозяйка дома — быстро перевела разговор на другую тему и своим мягким голосом тихо запела.

Сказанное Либером не прошло мимо нас, и решено было при первой встрече вернуться к этой теме и дать бой.

И представился удобный случай.

В одно из воскресений жена Либера пригласила нас на ужин.

Мы много слышали и читали о Либере (М.И.Гольдман) как о теоретике «Бунда» и лидере Февральской революции, о том Либере, который был одним из трибунов в разгар событий середины дней Февральской революции. Только его слушали и признавали Петроградские и Кронштадтские матросы. «Слушать и говорить будем только с Либером — потребовал многотысячный митинг матросов», писал Н. Суханов в двухтомных «Записках о революции». То же отмечали Заславский и Канторович в книге «Хроники Февральской революции».

И вот он перед нами. Невысокого роста с большой черной седеющей бородой. Он охотно приглашает нас, сионистскую молодежь, и за ужином с фаршированной рыбой разворачивается интересный разговор о еврейском молодежном движении в СССР и за границей, о текущих событиях. Наблюдая за этой оживленной беседой, спокойным и выдержанным тоном хозяина дома — самого Либера, трудно представить, что еще 10 лет назад этот человек был одним из главных врагов сионизма вообще и сионизма в России в частности. Сейчас он слушает, высказывает свою точку зрения, но не переходит на спор.

…А мы старались говорить много и высказать о еврействе все, чего требовало время. Действительно в этот вечер сказано было много. С тех пор прошли долгие годы, воспроизвести ту беседу трудно, но я постараюсь рассказать ее так, как она запечатлелась, как думалось и мыслилось в те далекие времена.

…Были наполнены рюмки (кому — чего), все выпили за будущее. Либер поднял свою рюмку, зажмурив глаза, посмотрел через рюмку на свет лампы, быстро выпил и сказал:

— Сейчас в мире 16 млн евреев. Они живут во всех странах Европы. Большое еврейское население в Польше, в России (СССР). Собирается большая еврейская община в САСШ. Много евреев во всех странах с арийским населением — на Среднем и Ближнем Востоке. Это мировое расселение следует закрепить и предоставить евреям полные гражданские, национальные и религиозные права. За это следует бороться. А создание еврейской Палестины или на территории Палестины еврейского государства с каким-либо древним названием не осуществимо, на уровне современной цивилизации даже не целесообразно. Также и требование «культурно-национальной» автономии для евреев в современной России уже прошлое.

Еврейское Палестинское государство рано или поздно будет уничтожено какой-либо реакционной силой или мировым антисемитизмом.

— Вы верите, что будет период мирового антисемитизма?!

— Если не возродится сила социалистического интернационала, Европе грозит мрачный период. И в этот мрачный период может вспыхнуть и восторжествовать ненависть к евреям.

Беседа разгоралась. Каждый из нас хотел что-либо сказать, что только ему казалось очень важным и значительным.

— Еврейское государство будет вне Европы. Оно должно быть социалистическим, демократическим, и сионизм-социализм своим примером должен будет привлечь все передовые и прогрессивные силы в окружающих арабских странах. Еврейское государство будет нести в эти страны идеи демократии и социализма…

Кто-то из нас встал и заявил:

— Утописты XIX века предложили решить еврейскую проблему путем создания еврейского государства в том самом месте, которое когда-то было их родиной. Это предложение должны будут осуществить реалисты XX века — сионисты-социалисты.

Либер внимательно посмотрел на нас, что-то подумал и сказал:

— Срок мандата на Палестину лет через 15–20 закончится. Наступит период, когда арабский национализм начнет объединяться и стремиться вытеснить евреев из Палестины. Мне представляется, что у евреев в лице сионистов-палестинофилов не будет возможностей для создания собственного независимого государства. На древней земле опять прольется еврейская кровь.

— Вот поэтому, — возразили Либеру, — нужно, чтобы все прогрессивные страны помогли созданию этого государства и принятия его в члены Лиги Наций.

— Наступило время, — сказал Либер, — внимательней отнестись к Евсекции, перенести ее опыт на другие страны. Евсекция сейчас стремится скорее расстаться с местечковым укладом, дать еврею вдоволь надышаться степным воздухом на Херсонщине и в Северном Крыму, преодолеть в себе местечковые привычки и нэпманство, либо мелкое торгашество в других странах. Создаются еврейские сельско-хозяйственные поселения, заселяются Джанкойские степи. Еврейство оздоравливается.

…Мы не ожидали от Либера такого заявления, оно показалось не искренним, в нем чувствовалось что-то недосказанное, что-то фальшивое.

И Давид ответил:

— Эта аграризация не возрождение еврейского народа, не расцвет еврейства и его культуры. Это подобно «закону о евреях». Да! Им разрешается заняться работой на земле. Это политика сегодняшнего дня. Евсекция хочет доказать, что евреи могут утвердиться в здоровом быту, могут растить хлеб, вот и вся ее (евсекции) цель. А завтра эти еврейские поселения могут быть ликвидированы, даже разгромлены, и возникнет другой «закон о евреях». Весь долгий путь еврейского голуса усеян этими законами. А в городах еврейской молодежи не легко найти работу — на промышленные предприятия не принимают. Местечковая молодежь считается выходцами из мелко-буржуазной среды и не принимается в высшие учебные заведения. Ведь не случайно недавно вышла книга Ю. Ларина «Антисемитизм в СССР». Еврейский вопрос не решен. Его не решил и «Бунд».

— Какая стремительная атака на «Бунд», — сказал Либер, — вы ведь читали Рафеса?

— Нет, это не атака, — с паузой ответил Гриша, и инициатива перешла к нему. Сионизм и возникновение политического сионизма встретило глубокое сочувствие среди многих социалистических и других прогрессивных деятелей. Бебель, Вильгельм Либкнехт, Жорес считали, что Европа обязана вернуть еврейскому народу его древнюю родину и выступали за это. Туган-Барановский, Милюков, Мордовцев, Бунин, Андреев, Короленко и Максим Горький приветствовали сионизм и верили в его успех. Согласитесь с тем, что «Бунд» чисто русское, российское явление, в то время как сионизм и палестинофильство мировое еврейское движение. В этом причина, по нашему мнению, самоликвидации «Бунда». Это трагично, но это исторично. «Бунд» самоликвидировался, растаял. Часть, вошедшая в РКП(б), считает, что ее миссия закончена. А сионизм существует, его признают в мире. Европейская социал-демократия поняла жизненность и необходимость палестинофильства и принимает в свои ряды сионистско-социалистические партии.

Религиозное чаяние народа и древнее, вековое стремление евреев возродиться со страниц прошлого входит в реальную жизнь настоящего и шаг за шагом признается всем цивилизованным миром. Нужно уберечь евреев от гибели, которая им может грозить от мрачных сил, бродящих по Европе.

Гриша любил ораторствовать.

С ранних лет он был рабочим на Кременчугской махорочной фабрике. Был в комсомоле, из которого затем ушел. Был студентом Киевского медицинского института, откуда исключен со второго курса по социальному происхождению. Его отец был кустарь-мыловар в местечке под Кременчугом. Арестовали Гришу летом 1924 г. после выступления перед еврейской аудиторией со сцены Харьковского драматического театра во время гастролей там Московского еврейского камерного театра. Он был осужден на 5 лет в Соловецкий лагерь, но вместо Соловков его поместили в Тобольский изолятор, а через некоторое время срок сократили до 3-х лет ссылки. В начале 1926 г. его привезли сюда в Казахстан, с ним была его жена Ханна.

Гриша хотел продолжать, добавить что-то к сказанному, но раздался звонок — колокольчик входной двери. Гриша не закончил свою «речь», так как в столовую вошел Зяма Лирман. Он также был приглашен на этот ужин, но опоздал и пришел в разгар разговора.

Лирман был молод (22 года), но прошел уже несколько лет суровой жизненной школы. Он родился на Украине. Высокий брюнет с большими ушами, добрый, мягкий и вежливый. Он похож был на меламеда. Зимой 1919 г. вместе с отцом, еврейским учителем из [нрзб], он ушел в еврейский партизанский отряд по борьбе с бандами Махновцев и Маруси в Знаменских лесах. Отряд действовал почти два года. Там Лирман вступил в комсомол. Затем учился в г. Умань в педучилище и стал работать где-то на Монастырщине учителем начальных классов. Лирман хорошо знал еврейский язык (идиш и иврит).

Под впечатлением новой волны еврейских погромов в районах Винницы, Жмеринки и шахтах Кривого Рога Лирман весной 1924 г. ушел из комсомола, быстро нашел группы еврейской национальной молодежи, уехал в Киев и там примкнул к движению палестинофилов. Знание еврейского языка облегчило его работу среди еврейской молодежи. В декабре 1925 г. он был арестован, выслан на три года в Казахстан (тогда Казакстан) и жил здесь. Ему разрешили работать в школе, но оплата была небольшая, и он подрабатывал, давая частные уроки.

…Хозяйка дома усадила Лирмана к столу, ему налили рюмку вина, и застолье продолжалось без спорных речей.

Катя в это время сидела в соседней комнате, рассматривая фотографии Либеров; их жизнь в Галиции, Польше, Швейцарии, в Нарымской ссылке; фотографии с Розой Люксембург, с семьей Дзержинского (они были родственниками по женам), Доном (Гурвич) и др.

…Либер как видно знал, что Лирман, как и некоторые из нас, ранее был комсомольцем, знал его партизанский путь и он обратился к нему: «а мы здесь спорили о сионизме и Палестине. Залман Моисеевич, за вами слово».

Лирман допил свою рюмку, положил вилку, встал, оперся руками о спинку стула и заговорил, обращаясь ко всем присутствовавшим. Он всегда предпочитал говорить стоя, тихонько раскачиваясь всем телом, как древний «сын Израиля» за молитвой.

— Разве у вас не болит душа от сознания того, что народ, сохранивший себя в течение тысячелетий, остается гонимым. Погромами истребляли евреев, ассимиляцией истребляли евреев, а евреи вносили свой вклад в мировую культуру и науку, давали миру передовых вождей демократии и социализма. Так сознаете ли вы, что «ди фраге фун юдентум из дер гройсер есод фун дер велт». За еврея нужно бороться, бороться нужно за еврейство. Еврейское государство это не гаснущая звезда, зовущая нас к цели.

Либер прослушал эти слова с большим вниманием, несколько опустив голову, прикрыв глаза. Нам показалось, что этот человек вспоминал и восстанавливал в памяти всю свою жизнь, все пережитое им как лидера и теоретика «Бунда», его борьбу с сионизмом, уход в русскую социал-демократию и его трагическое положение в сегодняшнем дне.

Нам не следовало говорить с такой запальчивостью, почти мальчишеским задором, но мы были молоды и самоуверенны. А перед нами сидел уже немолодой человек, для которого и русская революция и «еврейский вопрос» были болью сердца.

Все молчали, наступила пауза.

…В дверях смежной комнаты стояла Катя. На ней было темно-коричневое строгое платье, какое носили гимназистки прогимназий, и солдатский кожаный ремень. Никто не ждал ее замечаний, так как она почти весь вечер молчала, но она тихим, немного картавым голосом сказала:

— Никогда и нигде евреи не расстанутся с мыслью о Палестине, и наше и будущие поколения будут помнить:

Садами лимонными пышно

Блистала в Иудее земля.

…Спросите у кедров Ливана,

У роз, что в Сароне растут: —

Они наверное признают,

Кто был их хозяином тут.

Гора вам Масличная скажет,

И Кармель, и каждый цветок,

И тени великих героев

Про древний могучий мой рок.

Писал Моррис Розенфельд, — сказала Катя, — 30 лет тому назад. Всего лишь 20 лет прошло с тех пор, когда Бялик сказал:

Небеса! Если в вас, в глубине синевы,

Еще жив старый Бог на престоле

И лишь мне Он незрим — то молитесь хоть вы

О моей окровавленной доле!

У меня больше нет ни молитвы в груди,

Ни в руках моих сил, ни надежд впереди…

О, доколе, доколе, доколе?

Катя сделала шаг вперед и прочла еще слова Фруга:

И новы люди с духом новым

От крепкого проснутся сна

И в мир внесут убогий, старый

Сил новых, свежих семена.

Катя была бледна, взволнована. Либер резко поднялся. «И вы новые силы», — заметил он с некоторой иронией.

Дальнейшая беседа могла принять резкий, а может быть и недопустимый тон, но спасение пришло. В столовую с мороза вбежал сын Либеров, 12-летний мальчуган, весь в снегу, и стал рассказывать о своих мальчишеских дворовых делах.

Все поняли, что тему разговоров следует изменить. Так и получилось.

Наконец пора было расходиться… Либер вынес обещанные книги. Стали прощаться, и Либер проводил нас вниз к входным дверям. Там сидел охранник. Оказывается, квартира Либера ночью охранялась постом ГПУ. Это в некоторой степени омрачило общее настроение, все же, уходя, мы уносили с собою много впечатлений.

Вечер и наши беседы походили на суд. Суд над «Бундом», суд, в котором не было защитника, почти суд истории. Так нам все это казалось, все мы были возбуждены.

…После вечера у Либера мы реже встречались. Все были заняты своими делами.

Катя много стала помогать Давиду. Она ходила в редакцию и перепечатывала для него на пишущей машинке разные материалы, в том числе и для газеты. Зарождалась серьезная дружба этих двух молодых людей.

Развлечением для всех было кино, шли боевики тех далеких лет. В теплые зимние дни вечером гуляли по реке, забирались на острова. Лед крепкий, снега в ту зиму было много. Острова были пустынными, и вечерами там никого не было. Захватив с собой горячих бубликов и охотничьих сосисок, мы подолгу гуляли в этих безлюдных и безмолвных местах, распевая палестинский рабочий гимн «Бо-авода» (в работе).

Январь шел к концу, и снова начались сильные морозы. В такую морозную ночь 30 января 1927 г. всю колонию ссыльных сионистов (исключительно молодежь) арестовали.

К двум часам ночи в обе камеры в подвале ГПУ были помещены 15–16 арестованных. Три дня шел допрос, после чего всех отпустили, задержав Давида, Гришу, Зяму Лирмана и меня. Из подвала ГПУ нас перевели в тюрьму, в отдельную камеру № 12.

После двух недель тюрьмы задержанных выслали за 500–600 верст в глухие степные казахские поселки. Первым увезли Давида в поселок Карагайлы. Увозили рано утром, только светало. Провожать пришли все, пришел и Либер.

Затем уехал Лирман в Чурубай и Гриша с женой в Кент. Все в прибалхашскую степь. Морозы были крепкие, а уезжающим предстоял многодневный тяжелый и холодный путь.

[…]

Прошло немного времени, выслали из города и меня. После десятидневного пути по морозной и вьюжной степи я приехал в русско-казахский поселок Акчатау, северо-западней Балхаша. Вокруг за сотни верст не было жилья, изредка попадались казахские зимовки. Почты до лета не было. Поселок был засыпан снегом, в некоторых местах между домами и зимовками протянуты были веревки. Почти у каждого хозяина у дома или зимовки стояла палка, на конце которой была банка с дегтем, ею пользовались как факелом для освещения дороги в метель и темную ночь и защитой от заходивших в поселок волков. Жизнь была одинокая, трудная и голодная. Семь рублей 25 копеек месячного довольствия совершенно не хватало. Иногда приглашал к себе казах-знахарь, местный имам, выполняющий должность фельдшера. У него в зимовке было тепло, чай, мясо и баурсаки. Он играл на самодельной домбре и пел заунывные протяжные казахские песни. Часто просил рассказывать про Москву.

…К концу зимы в поселок заехала группа землемеров из экспедиции, ведущей землемерные работы на обширной территории центрального Казахстана, поймы р. Нурья, черных землях Карагандинских урочищ. Мне повезло, я нашел у них работу — проверку абрисов и углов полигонов. Когда стаял снег, я начал полевые работы (мензульную проверку), не отходя далеко от Акчатау. За мной следил и проверял меня местный житель (русский). Ему платили за это восемь рублей 50 копеек в месяц.

Летом я узнал, что Катя добилась перевода к Давиду, и они вместе в Карагайлах.

Прошел год…

Меня перевели в Карагайлы и дали работу землемера в поселковом совете.

Давида с Катей в Карагайлах я уже не застал.

Их арестовали и увезли.

Полгода тому назад Давид осуществил свою давнишнюю мечту — написал статью «Нужен ли еврею Биробиджан?» Ему помогли, прислав подробный географический и этнографический материал об этом нетронутом и диком уголке Дальнего Востока. Катя перевела статью на еврейский язык, и они отправили ее в газету «Эмес». Статья была в скором времени отпечатана, а затем с погромным разносом выступил Литваков, тогдашний редактор «Эмес» — «Сионизм подымает голову».

Не прошло и двух недель, как Давида с Катей арестовали, срочно увезли и через несколько дней поместили в Новосибирскую тюрьму. Затем оттуда увезли в Красноярскую губернию в тайгу, в деревню Кондрашово на р. Чуну.

Гриша с женой к этому времени были вывезены на Алтай, в Тарбагатай (Катон-Карагайский район) за 1000 верст от ж.д.

Лирман жил в ауле на востоке Балхаша.

…Так прошли тяжелые и памятные два года, годы встреч и разлук.

[…]

Мы вышли во внутренний двор тюрьмы, в который выходило множество окон, задраенных железными щитами. Во дворе было мрачно и прохладно. Стояла небольшая грузовая машина и несколько человек, видимо также приведенных из камер тюрьмы, влезали в кузов машины. Три вооруженных человека наблюдали. Сопровождающий подвел меня к машине, скомандовав «стойте здесь», и стал разговаривать с вооруженными людьми. Заметно было, что ожидают еще кого-то. Наконец дверь, из которой выходил и я, отворилась, и вышел молодой человек, среднего роста, круглолицый, с непокрытой головой, обросший черной бородой, в куртке, какую носили в то время, через плечо был переброшен почти пустой мешок. А за ним шел военный в форме, не помню какого звания, в руках у него был запечатанный большой пакет, он приказал «грузиться», а сам с шумом сел в кабину машины. Он как видно был старшим. Мы влезли в кузов — человек шесть — лицом вперед, один из вооруженных оказался шофером, он сел в кабину на свое место, а двое взобрались в кузов, сев на скамью у кабины, к нам, «пассажирам», лицом, и машина тронулась. Они расстегнули кобуры, вынули наганы, и так мы под охраной. В подъезде, у ворот сопровождающие предупредили нас о правилах поведения арестованных в пути, о правах охраны…

Широкие железные ворота открылись, и машина выехала на Мясницкую, так называлась тогда улица Кирова в Москве. Повернув направо в сторону площади, она через Лубянскую площадь (ныне пл. Дзержинского) поехала в сторону Бутырской тюрьмы по Дмитровке (ныне ул. Пушкина).

— Нас везут в Бутырскую тюрьму, в Таганку было бы хуже, — сказал сидящий рядом молодой человек, которого привели последним, и добавил:

— А вы меня не узнаете?

Да, я узнал в нем Бориса Воробьева. Того Бориса, с которым я познакомился в декабре 1925 г. Он тогда работал в Москве в ЦК комсомола и очень интересовался социалистическим молодежным движением в Европе и СССР. [Он представлял себе, что в СССР такое молодежное движение имеется, что оно частью нелегально, частью существует среди студентов и другой молодежи под видом разных диспутов и литературных собраний. По информации, передававшейся ГПУ для ЦК комсомола, он знал о существовании разных течений сионистского движения, об артелях «Гехалуц» и постоянно читал выходящий в Москве (легально) журнал «Гехалуц».] Обстоятельства нашей встречи и знакомства произошли в необычной обстановке.

Несколько месяцев назад, это было в начале декабря 1925 г. в гостинице «Националь», в Москве, остановилась объединенная делегация социнтерна и СИМ’а (социалистического интернационала молодежи). Приехавшая в Советский Союз по приглашению редакции газеты «Труд» для ознакомления с политической жизнью и трудовым устройством молодежи в СССР. В делегацию входили представители социал-демократических и социалистических партий, союзов молодежи и студенческих организаций Германии, Англии, Бельгии и два человека из Франции. Делегация была большая, по 10–15 человек от каждой страны, включая представителей молодежных и студенческих организаций. Эти организации, входившие в социалистический интернационал, и само руководство интернационалом предлагали тогда советским профсоюзам начать широкие связи, встречи и откровенно понять друг друга.

В этот период сионистско-социалистические партии также были членами социнтерна.

До первой мировой войны социал-демократические партии (Европы и России) рассматривали сионизм-социализм как буржуазно-националистическую идеологию и политику, которая не имеет отношения к марксизму. Другие партии второго интернационала проявляли терпимость к сионистам-социалистам. После первой мировой войны все социал-демократические и социалистические партии социнтерна начали активно поддерживать сионистскую идею о создании еврейского государства в Палестине, как единственном решении «еврейского вопроса» в мире. Социнтерн признал Палестинскую рабочую партию «Ахдут Гаавода» и через нее все сионистско-социалистические движения в мире. Сионистско-социалистические партии были приняты в члены социнтерна, оформившись в отдельную секцию, имея своего представителя в президиуме интернационала. Поэтому в делегацию, направлявшуюся в Советский союз, были включены также представители сионистско-социалистических организаций в количестве 5 членов — одного из Англии, 2 из Германии и 2 из Бельгии. Один из бельгийцев был членом сионистско-социалистического союза молодежи «Югенд». Студент второго курса экономического факультета Брюссельского университета Яков Сандомирский владел русским языком, так как его родители из России, из г. Кременчуга. Он был переводчиком как в сионистской группе делегации, так и в числе переводчиков всей делегации.

1926 год 16 марта и отцу только 20 лет!

Было за полночь. Москва затихла. Все лавки и лавочки Охотного ряда уже закрылись, и только сторожа бродили вдоль этого длинного ряда закрытых дверей и тяжелых засовов. Лишь в бывшем трактире, где в это время размещалось «казино», ярко светились окна и слышалась музыка. Падал слабый сухой снег, как бывает в Москве в первой половине марта. Мы шли по Моховой молча, втроем, и тихо приближались к Лубянской площади, так тогда называлась площадь Дзержинского.

Вспомнилась февральская ночь 1922 г. в заснеженном Харькове, куда мы приехали втроем, безденежные, голодные и, побродив полночи по пустой и безлюдной Сумской, вернулись ночевать на вокзал, где было грязно, сыпнотифозно, но тепло… Но это было прошлое и романтичное, со всякими юношескими эпизодами. А сейчас мы шли и знали, куда идем, почему и зачем…

Они вели меня к большому освещенному дому, где когда-то находилось страховое общество «Россия», а ныне ГПУ.

У Лубянского пассажа, теперь на этом месте магазин «Детский мир», мы стали переходить площадь. До центрального входа в здание оставалось 120–150 шагов. Часы на здании показывали 12 ч. 45 мин. 45 минут новых суток. Помнится, как подумалось тогда, что вот с часу ночи начнется новый период моей жизни, содержание которого я не мог представить. Я знал, что это должно было произойти, я был готов к таким событиям, к такой развязке, но эти последние 150 шагов и светящиеся белые часы на большом здании и уже не освещенная Лубянская площадь запомнились до сих пор. Мы шли втроем. Я нес маленькую подушечку в белой наволочке и три еще теплые мясные котлеты, завернутые в салфетку и газету, которые тетка быстро приготовила, завернула и дала мне в дверях при уходе. Они, приходившие за мной, несли два свертка со всеми моими конспектами и записями лекций, рукописями и черновиками хроник и очерков для газет, материалами в чистом виде, готовыми к сдаче редактору проф. В.В. Смушкову, подготовленной к изданию кооперативной хрестоматии. Много черновиков, вырезок, бумаг и некоторых книг.

Но главного, часть тиража отпечатанной на гектографе брошюры «Колонизация либо аграризация», для которой я несколько месяцев собирал данные в бюро газетно-журнальных вырезок и еврейских промыслах и еврейской безработице в эти годы [о черте оседлости, современном еврейском местечке и его расслоении], они не нашли и не унесли с собой. Она была спрятана, дня два тому назад, среди старых книг на коммунальном чердаке нашего многоэтажного и густонаселенного дома, по улице Грановского 5.

…Мы шли, а стрелки часов равномерно приближались к часу ночи. К первому часу новых суток 17 марта 1926 года. Еще несколько шагов… вот и дверь. Это была боковая дверь, ведущая в слабоосвещенное служебное помещение, посередине которого стоял грязный стол и несколько скамеек. Сидели охранники, почему-то с ружьями — все мадьяры. Арестовавшие меня ушли в здание, унеся с собой оба свертка. Мадьяры забрали у меня подушечку и, вспоров ее ножом, отбросили в темный угол, где лежали какие-то сброшенные вещи. Котлеты тоже разрезали на несколько частей и выбросили в ящик, стоящий под столом. Затем с меня сняли пояс, подтяжки, резинки, вынули шнурки из ботинок. Меня завели за перегородку, и начался личный обыск, так называемый шмон. Все находившееся в карманах пальто, брюк и гимнастерки было забрано и записано в протокол. Одевшись, я вышел из-за перегородки, меня уже ждал сопровождающий.

В это время с шумом растворилась наружная дверь, и в помещение ввели девушку. Она была среднего роста, в черном длинном незастегнутом пальто, с головы сброшен белый шарф с длинными кистями. Большую пишущую машинку внесли за ней ее сопровождающие. Очевидно между ними шла перебранка, так как они возбужденно продолжали о чем-то говорить, а она возмущаться. Меня увели. С этой девушкой мы встретились снова через несколько месяцев и вместе проделали длинный путь этапом и тюрьмами из Москвы в Кзыл-Орду и из Кзыл-Орды до Петропавловска, куда она назначена была в ссылку. Это была Даша Иоффе. Но о ней и ее трагической судьбе потом. А пока меня повели по черной слабоосвещенной лестнице на четвертый этаж, а часовой на площадке открыл тяжелую дверь. Мы вышли в просторный коридор, хорошо освещенный, пол был покрыт толстым серым ковром, дежурный в войлочных туфлях, так что шагов его не слышно. В коридор выходило много высоких черных дверей (в дальнейшем я узнал, что таких коридоров пять).

[В темную дождливую августовскую ночь поезд подошел к станции Петропавловск, и из нашего арестантского вагона вывели Д. Иоффе.]

Дежурный и приведший говорили шепотом. Меня молча подвели к двери с номером 27, в камере зажегся свет. Тихо щелкнул замок, плавно приоткрылась дверь, я перешагнул порог, дверь также тихо бесшумно закрылась. Я в камере внутренней тюрьмы ОГПУ. Камера проснулась, все пять ее обитателей присели на своих койках. С одной постели поднялся человек лет 50-ти, невысокого роста, черная седеющая борода украшала его выразительное лицо. На груди висел тяжелый крест. Человек обратился ко мне: — Проходите, молодой человек, эта гостиница не на один день, вот ваше место (указав на свободную койку). Сейчас позднее время, знакомиться будем завтра. Сообщите нам только ваше имя и отчество. Устраивайтесь.

Я его поблагодарил и представился. В это время приоткрылась дверь, чья-то рука положила на пол одеяло, подушку и простыню, дверь бесшумно закрылась, а через несколько минут погас свет (его выключали из коридора). Нужно было спать.

Я устроил свою постель, матрац был соломенный, разделся и лег. Обитатели камеры снова спали, но неспокойным, тревожным сном.

Началась первая ночь во внутренней тюрьме ГПУ, в камере № 27.

В первых числах мая, после обеда, когда все обитатели камеры лежали на койках, погруженные в свои мысли, обычно в это время не было разговоров, и каждый щадил покой другого — загремел дверной замок, открылась дверь, и дежурный позвал «кто на Ф», я отозвался. Мне велено было выйти из камеры. Здесь был порядок, когда уводили из камеры — вещи арестованного собирались отдельно. На допрос, дежурный объявлял — «на допрос».

Я молча со всеми распрощался, однако рыжий авиатор — Владимир Иванович Ткачев — встал с койки, двумя большими шагами оказался у двери и, взяв меня своими большущими, как у гориллы, руками за плечи, повернул лицом в камеру, сказал: «Сэм? — жизнь впереди. Иди!» Он занял свою любимую позу — присел на корточки, и добрая улыбка осветила его яркое, розово-рыжее лицо.

Так же, две недели назад, глубокой ночью мы проводили Сашу Афанасьева. Он пробыл в этой камере дней 10–12, следуя из Ленинграда, на три года, в Тобольский политизолятор. Саша был студентом второго курса экономического факультета Ленинградского университета, членом ленинградской студенческой с.д. организации, коллективно ушедшей из рядов ленинградского комсомола в ноябре 1925 г. Он был энергичный жизнерадостный мечтатель, несмотря на почти открытую форму туберкулеза. Афанасьева привозили в Москву, во внутреннюю тюрьму, для дополнительных допросов, которые по каким-то причинам не состоялись. Умер Саша в августе 1926 года в Тюменской тюремной больнице, не доехав до Тобольского изолятора.

И вот я покинул камеру № 27 внутренней тюрьмы. Это были первые три месяца. Меня спустили лифтом на первый этаж и через несколько минут ввели в помещение, куда принесли мои вещи, и после некоторых формальностей вывели во внутренний двор, усадили в открытую машину и повезли в Бутырскую тюрьму.

[...]

Это было летом 1929 г.

Рискуя своим положением, я все же изменил на время предписанный мне путь и купил билет на пароход. Сдал свои вещи на вокзале в камеру хранения и в 12 часов ночи сел на товарно-пассажирский пароход, отплывающий по Оби из Новосибирска в г. Камень. В 6 часов утра мы должны были приплыть в этот старинный сибирский город, в котором уже второй год жил в ссылке со своей семьей мой старший брат. Мы расстались с ним три года тому назад на второй день после похорон отца. Я провожал его на Ярославском вокзале. Был морозный февральский вечер, до отхода поезда в Ярославль еще оставалось время, и мы гуляли по перрону у поезда, сначала молча, а потом вспоминая отца, наше детство и юность, тревожные события, пережитые вместе в Гохштете, скрываясь ночью на кладбище у могилы бабушки от преследования немцами-колонистами после убийства дяди Пети. Вспоминали также доктора Сазонова, смело вставшего на нашу защиту и организовавшего нам отъезд. Послышался второй звонок отходящему поезду, подошли к вагону, попрощались. Условились встретиться в мае (и не думали). Тогда не предполагалась длительная разлука, но она вошла в нашу жизнь, властно разделив друг от друга. Проезжая через Новосибирск и находясь в шести часах езды пароходом от Камня, я не в силах был подавить в себе стремление к поездке к ссыльному брату. Отклонение от установленного мне маршрута, посещение не указанных в нем городов было строго запрещено, сулило заключение в изолятор с добавлением трехгодичного срока, но это меня не остановило и не удержало. Я купил билет четвертого класса и в 12 часов ночи отплыл в Камень на Оби.

Самуил Маркович Фрейденберг

Родился 2 сентября 1906 года. Совсем молодым примкнул к сионистскому движению, за что был сослан в ссылку в Казахстан, в Каркаралинск. Там он изучал историю и экономику Казахстана. В 1927 женился на девушке, которая также была в ссылке за принадлежность к сионистскому движению. Они жили в Караганде. В 1934 году им было разрешено выехать в центральную Россию, в Куйбышев. В 1936 году по ложному обвинению Самуил Фрейденберг был арестован и сослан в Сибирь,Тайшет. Он пробыл в лагере до 1939 года. Осенью 1941 был призван на фронт, в 1942 был комиссован и отправлен на Урал, в Каменск-Уральский на Авиационный завод начальником планового отдела. После войны семья переехала в Свердловск (Екатеринбург), там Фрейденберг работал начальником планового отдела в Совнархозе. Скончался в сентябре 1984 года. Похоронен в Свердловске (Екатеринбурге). Его дочь Галина Цукерман, внуки и правнуки живут в Израиле.

Текст предоставлен ЦАИЕН. 

Перейти на страницу автора