Воспоминания о неушедшем детстве с репликами в сторону

Моя предыстория

Меня можно назвать сибирячкой, потому что я родилась и провела часть детства в Сибири, в Зауралье, в небольшом селе Долговка, где мама и папа работали врачами. Но начиналось все гораздо раньше. В положенное время мама и папа закончили свои школы, мама в Витебске в Белоруссии, папа в Ромнах на Украине, и оба поступили учиться в медицинские институты. Мама там же, где и жила, в Витебске, а папа уехал в Москву вслед за своими двумя старшими братьями Абрашей и Мишей и сестрой Машей, Маней, как ее называли их родители.

Почему мама и папа решили стать врачами? В Витебске было три института: пед, вет и мед – педагогический, ветеринарный и медицинский. Учительницей мама быть не хотела, ветеринаром боялась, ее в детстве укусила собака, оставался медицинский. Потом оказалось, что этот выбор был правильным, она стала замечательным врачом, любила своих больных и отдавала им всю душу и все силы. Когда мы уже жили в Подмосковье в Яхроме, случалось, что детей, которым мама помогала родиться, называли Алла. Но не в мою честь, а в честь мамы. Тогда даже евреи называли своих детей в основном русскими именами, Эсфирь – весьма говорящее о своем происхождении имя, Алла же никаких посторонних мыслей не вызывает.

Говорил ли папа, почему он выбрал профессию врача, я не помню, и спросить я его уже не могу. Я думаю, ему это было интересно, он хотел лечить людей, помогать им. Папа очень любил свою работу, читал много медицинской литературы и старался применять на практике все новое, что узнавал из книг и специальных медицинских журналов. Он изобрел свой метод ушивания паховой грыжи и даже написал об этом книгу, которую, к сожалению, издать не удалось. Книга была с большим количеством примеров и фотографий, в эту статистику попала и я. В Яхроме, когда я училась в четвертом классе, как-то весной мы работали в школьном саду, нами командовал учитель литературы Александр Васильевич Волчков по прозвищу Борода. Он был то ли поп-расстрига, то ли опрощенец и подражал Льву Толстому, носил длинную раздвоенную бороду, одевался в толстовку, окал и на своих невнятных уроках употреблял церковную лексику. В четвертом классе мы еще очень сознательно относились к тому, что делали. Я подняла ведро с землей и потащила его к дереву, вечером у меня обнаружили грыжу.

Все это, однако, впереди, а сначала мама и папа закончили в своих институтах два первых курса, и тут началась война. Папу направили рыть окопы, а мама вместе со своими родителями, младшей сестрой Аней и с семьей ее тети Маруси, Мириям, бабушкиной младшей сестрой, эвакуировалась из Витебска в Саратовскую область в город Баланда. Еще у мамы был средний брат Абрам, Бома, который в это время лечился в санатории «Крынки» недалеко от польской границы. Бабушка не хотела без него уезжать из Витебска, но ее буквально заставили это сделать, надо было спасать все семью. Абрам, к счастью, выжил, он прошел длинный путь от санатория у границы с Польшей до города Калинин, попал в детский дом, закончил там школу. Тем временем его нашел дядя Наум, брат их мамы, моей бабушки Сони, и забрал его к себе в Тушино, куда потом переехала и вся семья.

Пока я была маленькая, Бому мне ставили в пример. Я уже знала его историю, мне рассказали, как тяжело ему пришлось во время войны, как много он перенес, и, если я чего-нибудь боялась, мне всегда говорили, что я должна быть такой, как Бома, он был смелым и ничего не боялся. И я старалась быть похожей на него.

Мама в Баланде прошла двухмесячные медсестринские курсы РОКК (Российский Красный Крест) и стала работать медсестрой в эвакогоспитале, сначала обычной, потом старшей. Она была донором, и, когда раненым была нужна кровь, мама давала свою.

Папа, вернувшись в Москву с рытья окопов, не застал там свой институт, он был куда-то эвакуирован, и поэтому поехал в Андижан, где, как и мама в Баланде, тоже работал в госпитале. После двух лет работы в госпиталях мама и папа оказались в Москве в одном и том же институте на одном и том же курсе. Там они познакомились и полюбили друг друга. Мама была самой красивой девушкой, а папа – единственным парнем на их курсе. После окончания института они получили распределение в Курганскую область, а Курганский районный отдел здравоохранения направил их работать в Долговку. Вот так и получилось, что я родилась в Зауралье. Мама родила меня дома на столе, потому что в это время в том крошечном роддоме рожала другая женщина, и, конечно, место уступили ей. Принимал меня папа, и это были первые роды, которые он принимал сам.

Что было в Долговке

Конечно, я не помню Долговку, мы уехали оттуда, когда мне было не больше трех лет, обо всем, что там происходило, я знаю только из рассказов родителей. Я знаю, что нашим соседом в деревянном доме, где я родилась и где мы жили, был ставший потом известным на весь мир доктор Илизаров; что в сорок шестом году, в год приезда мамы и папы в Долговку, был голод, в магазине почти ничего нельзя было купить, и мама научилась печь хлеб. Вспоминая свою жизнь в Сибири, мама и папа говорили, что более вкусного хлеба они никогда и нигде больше не ели, он был очень пышным и долго не черствел.

А рассказ Дины Рубиной «Любка» напомнил мне, как у нас появилась моя няня Шура, о чем я тоже знаю только по воспоминаниям мамы и папы. В рассказе говорится о молодом враче Ирине Михайловне, которая живет со своей мамой и грудной дочкой где-то в крошечном городке, затерянном в казахстанских степях. Мама Ирины Михайловны скоропостижно умирает, оставлять девочку дома не с кем, и Ирина Михайловна просит быть няней у ее дочки пришедшую к ней на прием девушку, которую она видит первый раз в жизни. Потом выясняется, что девушка сидела в тюрьме за разбой, однако это не помешало ей стать очень хорошей няней, преданной и девочке, и ее маме. Правда, характер и привычка к вольной жизни пересиливают, и Любка возвращается к своей, так сказать, основной «профессии».

Наша Шура, она была еще моложе, чем Любка, тоже сидела, но не за разбой, а за то, что украла в то голодное время небольшой кусочек сливочного масла на маслозаводе, где она работала. Она пришла к нам, потому что слышала, что нам нужна няня. Мама очень обрадовалась, меня, как и в рассказе, тоже было не с кем оставлять. Шура честно призналась, что она только что вернулась из тюрьмы.

– Какая разница, - сказала моя мама, - откуда ты вернулась. Тебя ведь уже выпустили, значит, все в порядке.

– Нет, вы спросите, за что я сидела, - настаивала Шура.

– Ну, за что?

И Шура рассказала про масло.

Она была очень хорошей няней. Правда, однажды Шура не досмотрела за мной. Она пошла со мной к своей подруге, а та в это время стирала белье и только что сняла с печки ведро с кипящей водой. Мне не было еще полутора лет, меня все интересовало, а тут от ведра идет тепло, валит пар, и я сунула туда левую руку. Хорошо, что голова меня не перевесила, я ведь была еще не очень устойчива на ногах. Не надо рассказывать, как я кричала. Шура очень испугалась, бегом отнесла меня к маме и убежала в лес. Она очень боялась возвращения папы, который в это время был в командировке в Кургане. Ее с трудом удалось уговорить вернуться, все равно же меня оставить было не с кем.

Лечили меня, можно сказать, варварским способом – разрезав рукав курточки, так называемого капюшона, снимали образовавшиеся пузыри щеткой с мылом. Наверное, чтобы скорее стала образовываться новая кожа. Мама держала меня на руках, а кто-то снимал эти пузыри, возможно, Илизаров и снимал. Я ужасно орала. Как мама выдержала это?! Вернувшись, папа Шуру не ругал, все закончилось очень мирно. Когда мы переехали в районный центр Кирово, Шура перебралась вместе с нами, жила у нас и возилась со мной, там же она вышла замуж.

На тыльной стороне ладони у меня до сих пор есть след – кожа более светлая с мелкими морщинками.

Долговка находилась в семидесяти пяти километрах от железной дороги, сообщение с остальным миром было или на лошади, или на самолете, в зависимости от расстояния до конечного пункта. За месяц до родов мама поехала в Москву, чтобы купить для меня, ну для того, кто должен был родиться, ведь никто еще не знал, что это буду я, какие-нибудь вещички, и вместе с бабушкой нашить пеленок. До Кургана на самолете У-2, «кукурузнике», от Кургана до Москвы на поезде. Билет у мамы был в плацкартный вагон на верхнюю полку, вокруг сидели только мужчины, но ни один не предложил ей поменяться местами. И мама с большим животом залезала на эту полку под любопытными взглядами «джентльменов».

Самолет – и транспорт и лекарство

С самолетами связаны разные истории. Когда мне исполнилось месяцев девять, мама и папа решили поехать в отпуск в Москву и показать меня бабушкам и дедушкам, дядям и тетям. Обратно мы возвращались уже весной, дороги растаяли, грунтовый аэродром тоже, и до лета или, по крайней мере, пока земля не высохнет, все полеты откладывались. Надо было успеть на последний «кукурузник», летящий к нам в Долговку. Мы ехали по раскисшей дороге ночью на полуторке, это такой грузовик, шофером была женщина. Колесо машины попало в колею, и машина накренилась, дверца кабины с нашей стороны открылась, и мама вместе со мной чуть не выпала из кабины, нас удержала шофер, а папа втянул к себе в кузов. Оказалось, что мы сбились с пути, и папа с шофером пошли искать дорогу, а мама и я остались в кузове. Было темно, выли волки. Маме было очень страшно, она боялась, что волки нападут на нас, и прикрывала меня своим телом. Папа с шофером нашли дорогу, пошли обратно к машине, и папа стал кричать: «Фира! Фира», но мама не отвечала, чтобы не разбудить меня. Однако, наконец, и мы нашлись, все дошли до аэродрома, и утром втроем улетели к себе домой.

Однажды мама была по каким-то делам в Кургане и купила мне там куклу, это была моя первая кукла. Я думаю, что мама купила ее на рынке. Время было голодное, и люди продавали все, что не было необходимым, чтобы на вырученные деньги купить хоть какой-нибудь еды. Возвращалась мама, как всегда, на самолетике У-2. Была отвратительная погода, не знаю, какое время года это было, и не помню, что мама рассказывала – гроза или метель, наверное, не лето, почему-то я помню, что у нее были перчатки. Дул очень сильный ветер, самолет летел, почти касаясь верхушек деревьев, ужасно качало. Маме было плохо, она уже буквально прощалась с жизнью и, единственное, о чем жалела, что она так и не привезет мне куклу. К счастью, с самолетом ничего не случилось, он удачно приземлился, мама пришла домой и принесла мне свой драгоценный подарок. Эта кукла была одной из двух моих самых любимых, ее звали Таня, и она переезжала вместе с нами с одного места на другое, туда, куда переезжали работать мама и папа. Не знаю, купила ли мама ее уже с этим именем, или это мы так назвали.

На фотографии с этой куклой я еще такая маленькая, что, если не очень внимательно смотреть, то не сразу и поймешь, где я, а где Таня.

Самолет был не только транспортом, но и медицинским средством. Считалось, если ребенок с коклюшем полетает на самолете, то он выздоровеет. В детстве я болела многими болезнями, и коклюшем в том числе. Вот и попросили летчика на очередном «кукурузнике» покатать меня. Летала со мной мама. На самом-то деле при коклюше любая положительная эмоциональная нагрузка на время ослабляет или даже совсем прекращает кашель, поэтому самолет, я думаю, помог.

Это все, что я помню про Кирово

В Кирово, куда в августе тысяча девятьсот сорок восьмого года маму и папу перевели работать, я начала говорить. Помню, что у нас были домашние выражения: «Манячка», что значит мочалка, «Дай ком, хеб и кеку!», т.е. молоко, хлеб и конфету, а также «Папа битый и гаденький», не подумайте ничего плохого, это означало «Папа бритый и гладенький».

У нас в семье бытовал рассказ, как меня взяли в кино. Шла картина «Дитя Дуная». Я, конечно, не понимала еще, что такое кино, и весь сеанс я кричала на весь зал: «Хочу дитю Дуная!»

Я помню наш дом в Кирово, вернее, сени. Дом был бревенчатый, а сени дощатые, лампочки там не было, доски подогнаны друг к другу неплотно, и в щели между ними проглядывало солнце. Мне нравилось летом выйти в полумрак сеней и поднести ладони к глазам. Пальцы в солнечных лучах становились почти прозрачными и красными. И еще я помню, как мы уезжали оттуда в районный город Катайск, после села и районного центра это был уже настоящий город. Запомнился не сам процесс переезда, а как грузили на машину в кузов нашу корову. Она вовсе не хотела никуда грузиться, ей совсем не нравилось идти по наклонным доскам куда-то наверх, ей и на земле было хорошо. Она упиралась и мычала. Тогда кто-то залез в кузов, а кто-то другой встал сзади коровы, и тот, кто сверху, стал тянуть ее за веревку вперед, а тот, кто сзади, подталкивать. Продолжая жалобно мычать, корова начала медленно продвигаться по настилу и, наконец, встала на ровный пол кузова. Не знаю, почему она не лягнула того, кто был сзади нее, мне всегда говорили, что к корове, как и к лошади, нельзя подходить сзади. Наверное, она была добрая и просто боялась высоты.

Кстати, когда родители решили купить первую корову, еще в Долговке, им надо было получить для этого специальное разрешение.

Наш дом в Катайске, наша живность, что мы ели и как не надо себя вести

В Катайске у нас был большой кирпичный дом, специально построенный еще тогда, когда там работал земский врач, теперь этот дом предназначался для главного врача больницы. С улицы мы заходили в холодный коридор с кладовкой, в этом коридоре был даже туалет. Это был наш первый туалет не на улице. Из коридора была дверь в маленький коридорчик, налево из него можно было попасть в кухню, прямо и направо входы в комнаты. В кухне царила большая русская печь, и на ней было очень уютно лежать и греться в морозы. В ней же пекли хлеб. Печку часто белили, я очень любила запах мокрой побелки и лизала ее. Я и до сих пор люблю этот запах.

В доме было пять или шесть небольших комнат, и можно было пройти из одной в другую, вернувшись снова на кухню. Одна из них была моя, там рос в кадке огромный, как дерево, фикус, видимо, оставшийся от прежних жильцов, от той семьи, которая до нас жила в этом доме. Я полюбила его, играла под ним, в суровую сибирскую зиму там у меня было лето. Но вдруг почему-то стали говорить, что фикус плохо влияет на детское зрение, держать его в доме нехорошо, и он исчез. Комната опустела и поскучнела.

Еще была комната с высокими под потолок белыми шкафами, тоже, видимо, стоящими там с незапамятных времен. Они доверху были набиты книгами и какими-то папками. Наверное, не все книги были нашими, часть тоже была от прежнего врача. Когда мама болела малярией, в этой комнате поставили кровать, и она лежала там. Наверное, не ошибаюсь, была малярия, потому что с тех пор я помню названия лекарств «хина» и «акрихин».

В одной комнате, в той, вход в которую из коридорчика был направо, некоторое время жила медсестра со своей дочкой. У нее были какие-то проблемы с мужем, и раз ей жить негде, значит, она живет у нас. И ни у кого не возникало никаких вопросов, это было нормально. Она готовила на нашей кухне, к ней приходили гости, кто-то из гостей играл на гармошке, и они пели. Однажды и нас с мамой пригласили к ним на какое-то торжество, и я помню, что маму уговаривали сплясать, а мама отказывалась. Дочка медсестры была на несколько лет старше меня, у меня в доме появилась подруга. Мы играли в мои игрушки, и обе любили вдвоем залезать на печку и, свесив головы, смотреть, как взрослые возились на кухне.

Наш дом стоял на территории больницы, которая находилась не в самом городе, а на отшибе около бора. Дорога в город шла через пустырь и, кажется, овраг. Здание больницы тоже, как и наш дом, было кирпичное и очень длинное, а может быть, мне так казалось, я-то сама была еще маленькая, но все-таки, я думаю, действительно длинное. В этом здании были хирургическое и гинекологическое отделения. Где-то рядом находились терапия и детское отделение. Они были в деревянном доме. Вообще все это представляло собой такой небольшой поселочек: сама больница, наш дом, дом, где жил еще один хирург со своей семьей, и, возможно, еще какой-то врач, и дом для медсестер. Да, еще морг. Может быть, что-то еще, но больше я не помню.

Больница и все дома отапливались дровами, и к концу лета в больничный двор привозили березовые бревна. Мы, дети, жившие там, очень любили это время. Это был наш мир. Пока бревна не были распилены на поленья, мы прятались среди них, скакали по ним, носились вокруг. Взрослые же не любили эти игры, мы ведь падали и разбивали локти и колени. У меня на всю жизнь на левом колене остался маленький шрам, сейчас уже еле заметный. Но зато как было весело!

Возле нашего дома был двор, летом там днем гуляли куры. Они ночевали в сарае на насесте, там же в сарае они неслись, сообщая об этом громким кудахтаньем.

Предводителем у кур был пестрый, с черным оперением на шее, очень красивый петух. Отношения у меня с ним не складывались. Я не понимала, почему он обижает кур, взрослые говорили «топчет», мне кур было жалко, и петуха я от них отгоняла. После нескольких раз моего непрошеного заступничества петух разозлился на меня и уже больше так и не простил. Завидев меня, он, хлопая крыльями, несся в мою сторону, наскакивал и старался клюнуть. Я стала его бояться и, прежде чем выйти на улицу, сначала приоткрывала дверь и, если он гулял, благоразумно оставалась дома.

Еще я боялась гусей, это были чьи-то чужие гуси, они гуляли сами по себе. Подходить к ним было страшно, потому что они вытягивали шеи, шипели и норовили ущипнуть своим большим клювом.

Рядом с домом был сарай, там жил поросенок, каждый год новый, их звали или Борька или Синька, и еще куры и корова. Молоко у нашей коровы было жирное, и сметана получалась очень вкусная. А уж потом из сметаны сбивали еще и масло. Мне тоже давали небольшую кринку, и я взбивала свой маленький шарик.

Однажды наш поросенок убежал, не знаю, почему он это сделал – в предчувствии своей судьбы или просто захотел мир посмотреть. Недалеко от больницы проходила железная дорога, взрослые боялись, что поросенок может попасть под поезд, и все мы – мама, папа, моя няня, уже не Шура, и я, мне, правда, не разрешили это, но как можно было пропустить такое?! – побежали за ним. Для меня это было развлечением, взрослые же боялись потерять сокровище, которое должно было кормить нас в течение всей зимы, в дело шли и мясо, и сало (ни о каком кашруте речи не было). Когда уже у меня появилась своя семья и дети немного подросли, я тоже солила сало. С чесноком, оно было очень вкусным, его все любили. Но сейчас этого деликатеса в нашем меню больше нет.

В ноябре начинались мясные заготовки – лепили сотни пельменей и выносили на мороз в кладовку, делали домашнюю колбасу, связки которой какое-то время почему-то висели на кухне, потом она перебиралась в ту же кладовку. В начале осени квасили капусту, солили огурцы. Вообще у нас, как и у всех там, было настоящее натуральное хозяйство, и, кроме домашних животных, которые давали нам мясо, молоко и яйца, был еще огород. Земля за лето не успевала достаточно прогреться, и огурцы росли на высоких грядках из соломы и навоза, высоко приподнятых над землей. Помню, что были и помидоры, а вот как они росли, не помню. Как-то одним летом мы завели утят, но превратиться во взрослых уток им не удалось, почему-то наша кошка решила, что это угощение для нее. Каждого убитого ею утенка я хоронила в коробочках в дальнем углу огорода.

Когда меня почему-то не отвозили в детский сад, мама оставляла мне на подоконнике чашку молока и конфету. Это был мой полдник. Молоко кипятили; не знаю, почему его кипятили, ведь оно было от своей коровы (наверное, чтобы не скисло, пока стояло на подоконнике). Я любила холодное некипяченое молоко с куском черного хлеба. Это была такая вкуснятина! Но кипяченое молоко я терпеть не могла, там попадалась пенка, от которой меня тут же начинало тошнить. Я съедала конфету или печенье, а молоко выливала в щель в полу. Если там жили мыши, им это должно было нравиться.

Но вообще-то я не привередничала в еде, ела, что давали. Очень любила капустные кочерыжки. Когда квасили капусту, начиналось настоящее пиршество. Любила я и яблоки, которые росли на двух яблонях в саду около дома. Когда они созревали, то становились прозрачными, как светлый мед. Наверное, как раз такое яблоко дала злая колдунья Спящей красавице, так я думала тогда. Больше такие яблоки я нигде не видела. Еще в саду были заросли смородины. Летом в бору поспевала земляника. А ягоды костяники на невысоких кустиках казались маленькими капельками крови на зеленых листьях.

Как-то к нам в гости приехала мамина тетя Аня Карасина. (Хочу объяснить, почему к некоторым именам я добавляю фамилии. В нашей большой семье было несколько человек с одинаковыми именами, и фамилия помогала понять, о ком идет речь.)

Это было или перед Новым годом, или сразу после него, она привезла мандарины, в Москве они обычно продавались в конце декабря, в Катайске же их вообще никогда не бывало, я их увидела впервые. И не поняла, что это вкусно. Тетя Аня снимала с них шкурку, разламывала на дольки и давала мне на блюдечке, где они и оставались лежать, пока кожица на них не становилась сухая и жесткая. Злополучная морковка была для меня более привычной. (В конце этой главки станет понятно, почему морковка злополучная.) Мандарины я полюбила в Яхроме, куда мы через несколько лет переехали из Катайска. И до сих пор их запах напоминает мне о зиме и празднике, независимо от того, когда и где я их ем.

Время от времени моя няня иногда готовила себе еду, которая назвалась мурцовка. Это был такой суп, в миску она наливала воду, крошила ржаной хлеб, лук и добавляла подсолнечное масло. Иногда она угощала и меня, и мне этот суп очень нравился. А вот мандарины не понравились...

Вот еще про еду. Мама научилась готовить фаршированную рыбу, не разрезая кожу, а снимая ее целиком, как чулок. Потом она заполняла эту кожу фаршем, пришивала рыбью голову и варила, как положено. Я знаю, что это один из способов приготовления, может быть, самый правильный, но я даже не пробую сделать так, знаю, что у меня не получится, для этого нужны умелые, очень нежные и осторожные мамины руки.

Почему-то мне кажется, что этому способу приготовления маму научила жена начальника литейного цеха Катайского компрессорного завода Михаила Марковича Ригманта. Когда мы начинали вспоминать жизнь в Катайске и доходили до семьи Ригмант, ни мама и ни папа не могли вспомнить имя его жены, Михаил Маркович всегда называл ее Кэцеле, что значит Кошечка в переводе с идиша. У них было четверо уже взрослых детей и несколько внуков. В те «благословенные» годы, когда всюду мерещились враги народа, он был репрессирован, отсидел в лагере, слава Б-гу, что остался жив, был освобожден, и всей семьей они так и осели в Сибири.

К еде в нашей семье было очень бережное отношение. Все помнили голод, и поэтому и родители, и няня, и потом бабушка в Тушино мне говорили, что еду и особенно хлеб нельзя выбрасывать, надо доедать все, что положили на тарелку. Если хлеб у нас начинал черстветь, его разрезали на небольшие квадратики и сушили в печке, позднее, когда появилась газовая плита, в ее духовке. Эта традиция перешла и в мою семью, наши сыновья очень любят черные сухари.

Во дворе папа сделал мне качели, и летом я подолгу качалась на них. Так, наверное, я натренировала свой вестибулярный аппарат, меня никогда не укачивало на самолете. Зимой у меня была горка, которую папа тоже насыпал сам, снега хватило бы на несколько таких горок, папа делал ступеньки, чтобы мне было удобнее забираться на нее, заливал все водой, горка обледеневала, и я каталась с нее на санках. Это занятие любил и Гектор, немецкая овчарка, которую мы к тому времени завели. Когда я скатывалась с горки и продолжала ехать, он бежал за мной и радостно лаял.

Там же в Катайске мама и папа объяснили мне заповедь «Не укради!» У всех жителей больничного поселка на огородах росло одно и то же. Но ведь не свое кажется вкуснее. Как-то, мне еще не было семи лет, я выдернула на чужом огороде морковку и принесла ее домой. Увидев это, родители отругали меня и послали посадить ее обратно, пойти я должна была одна, да еще мне сказали, что я обязана извиниться. Мне было стыдно и страшно, я плакала и старалась убедить их, что она все равно уже больше не приживется в земле и что я больше никогда так делать не буду. Но родители были неумолимы. И я снова поплелась с этой несчастной морковкой на чужой огород.

К этому времени хозяйка огорода, медсестра, пришла с работы домой, и я, заикаясь от стыда и страха, извинилась и попыталась засунуть морковку в землю. Видимо, медсестре стало меня жалко, вид у меня был несчастный, она стала меня успокаивать, отдала мне эту морковку и сказала, что я могу ее съесть. Но мне уже вообще больше никакой моркови не хотелось, я бросила ее на землю и убежала. Может быть, урок был несколько жестоким, но хорошо запомнился.

Мои куклы

В Катайске у меня появилась еще одна большая настоящая кукла. До нее, кроме той, что привезла мама в Долговку, была полусамодельная кукла Любка. Покупные, из целлулоида, у нее были только голова и шея с плечами. По периметру шли дырочки, и все остальное туловище с руками и ногами, кем-то сшитое и набитое ватой, было пришито к плечам через эти дырочки. Сшила ее, наверное, мама, а может быть, моя няня. Кукла была очень мягкая и гибкая, и я помню, что мама иногда брала ее у меня, чтобы представить себе ход операции, которую на следующий день ей предстояло делать какой-то женщине. Большую куклу Люсю купили мне позднее. Я думаю, что это был подарок, который купили мне во время очередного отпуска в Москве. Но сначала была целлулоидная улыбающаяся Таня. Ее голова, руки и ноги крепились внутри туловища резинками и были подвижны. Таню можно было сажать, поворачивать ей голову, поднимать руки. И купать, а потом, оттянув резинки, выливать налившуюся в нее воду. Иногда у нее что-нибудь отрывалось, и папа чинил ее, подцепив крючком резинку внутри ее туловища.

А Люся была настоящим чудом. Голова, руки от пальцев до локтей и ноги от пальцев до колен были из папье-маше телесного цвета, остальное тряпичное, пришитое к жесткому туловищу, тоже обтянутому материей. На голове каштановые волосы, заплетенные в косички, голубые глаза, красные улыбающиеся губы, румяные щеки. Но самое главное – она разговаривала! На спинке у нее висела пуговка на тонкой веревочке, и, если потянуть за эту веревочку, кукла говорила «Мама». Она была живая! Иногда пуговка отрывалась, веревочка уползала внутрь Люськи, и тогда папа делал ей операцию. Он разрезал у нее часть спины вдоль воображаемого позвоночника, вытаскивал веревочку, закреплял на ней новую пуговичку и зашивал разрез хирургическим швом. Случалось, что у Люськи отрывались рука или нога, их надо было вставлять в матерчатое основание и перевязывать ниткой, эти операции были совсем простыми, со временем я сама научилась делать их. Люська, уже с облупившимся носом и отбитыми кончиками пальцев на руках и ногах, пережила всех моих кукол и дожила до того времени, когда я сама стала мамой. Однако тут уж срок ее жизни подошел к концу, сначала Саша, наш старший и пока еще единственный в нашей с Левой семье сын, скальпировал ее, а потом и совсем разломал.

Реплика в сторону №1

(Так как моя бабушка была артисткой, то отступления от моих воспоминаний, не связанные с моим детством, я буду называть репликами в сторону, как это делается в театре).

Когда у нас родился Илюша, Фира Острова, моя двоюродная тетя, подарила ему замечательного мягкого Кота в сапогах, купленного в магазине «Лейпциг» в Москве на Ленинском проспекте. Кот был необыкновенной красоты, черный, с длинными усами, со шпагой, в ярко-красных накидке, в шляпе и сапогах и такими же красными изнутри ушами. Кота назвали Барсиком. Илюша его очень любил, постоянно играл с ним и не ложился без него спать. Пока Илюша не научился говорить правильно, он называл его «Фка», так у него получалось слово кошка. Однажды к Саше пришел его друг Леня. Саша, ему было лет шесть тогда, показывая нашу квартиру, подвел Леню к Илюшиной кровати и сказал: «Это Илюшкина Фка».

Со временем Барсик потерял былой лоск, шпага сломалась, шляпа исчезла, однако Илюша любил его по-прежнему. Но у бедного кота стали рваться уши, в их красной подкладке появились дыры. И тут уже хирургом стала я, мне, как и папе в свое время Люську, пришлось лечить Барсика. Я взяла свой старый красный шарф, выкроила из него заплатки и хотела уже начать пришивать в уши новую подкладку, но Илюша вдруг испугался, что Барсику будет больно. Тогда я принесла из кухни стеклянную банку, приставила ее к мордочке Барсика и сказала Илюше, чтобы он эту банку придерживал. Это был наш наркоз, Барсик спал, операция прошла успешно, уши стали, как новые. Потом мы повторяли это действо еще несколько раз, и, конечно, каждый раз с баночным наркозом.

Сова, сосны и основное средство передвижения

Однажды зимой наш знакомый принес нам белую сову. Уже смеркалось, он ехал на машине и вдруг увидел ее на дороге. У нее было поранено крыло, но, когда он хотел поднять сову с дороги, чтобы она не стала добычей волков или не попала под следующую машину, она стала «огрызаться». Хорошо, что у нашего знакомого были толстые рукавицы, в них-то он и схватили ее и посадил в мешок. У нас на кухне сову выпустили из мешка на пол. Яркий свет ослепил ее, и ей явно не хотелось оставаться в незнакомом теплом месте с людьми, выглядела она совсем не дружелюбно. Сову снова засунули в мешок и отнесли в сарай. Кур в сарае переселили в загончик, оставшийся от поросенка, и запустили сову. Там она жила три дня. Сову кормили и ждали, когда ее крыло заживет. Чем лучше она себя чувствовала, тем агрессивнее становилась. Заходить в сарай стало опасно. Через три дня сове стало заметно лучше, и ее выпустили. Она улетела. Наслушавшись сказок, я думала, что из благодарности сова будет навещать нас, а потом прилетит к нам вместе со своими совятами, чтобы показать место, где спасли ее жизнь. Но нет, не всякая сказка случается в жизни. Больше я ее не видела.

К Новому году мне наряжали елку, наверное, это была сосна, очень крепкими были у нее ветки, они не опускались под тяжестью игрушек. Елка-сосна почти доставала до потолка, и, чтобы нарядить ее, надо было вставать на лестницу. Игрушки – птички, разные фрукты и овощи из папье-маше, картона или ватные с блестками, бумажная гирлянда из флажков, стеклянные морковка и сосульки, звезда на верхушке и длинные нитки стеклянных бус. Помню очень красивую яркую птичку, такую яркую и разноцветную, что она казалась сказочной, я думала, что это выдуманная игрушка, чтобы на елке было веселее, но здесь в Америке в вольере я увидела точно такую же живую птичку, она называется гульдова амадина.

Когда мы переехали в Подмосковье, игрушки переехали вместе со мной. В Тушино, куда меня отправили учиться в первом, а потом и в третьем классе, мы – бабушка, дедушка, Аня и я – жили в очень маленькой комнате, настоящую елку не наряжали, у меня была искусственная елка-малютка с бумажными иголками на проволочных ветках, на которые я вешала крошечные игрушки. Эта маленькая елка и ее миниатюрные игрушки мне очень нравились. Впервые, наряжая настоящую елку в Яхроме, мне было страшно вешать на нее игрушки, под их тяжестью ветки опускались, и мне казалось, что стеклянные игрушки могут разбиться.

Некоторые мои елочные игрушки со временем обжились на елках, которые мы наряжали уже вместе с нашими сыновьями Сашей и Илюшей. А сейчас часть этих игрушек перешла к нашим внукам. Мне хочется, чтобы хоть что-то из них сохранилось и со временем перебралось на елки наших правнуков – была бы веселая связь поколений через елочные игрушки.

Сосны в Катайске не только играли роль новогодней елки, но и дарили нам, детям, угощение. Летом на их ветках начинали образовываться шишки, похожи они были на маленькие столбики, покрытые крошечными мягкими иголочками. Мы счищали иголочки и ели эти столбики. Сильно пахло хвоей, было вкусно и, наверное, полезно. И еще мы жевали сосновую смолу, что, без сомнения, полезнее, чем жевательная резинка.

В Катайске я впервые увидела солнечное затмение. О том, когда и где оно будет, писали в газетах и рассказывали по радио. Папа закоптил несколько небольших обломков стекла, и такие незатейливые «астрономические приборы» позволили нам наблюдать это необычное явление. Потом оказалось, что нарисовать солнечное затмение легко. Для этого надо было закрасить весь лист бумаги черным карандашом, оставив в середине белую окружность с зубцами – солнечную корону.

Основным средством передвижения в больнице, да и во всем Катайске были лошади, хотя в больнице была одна легковая машина «Москвич», но на ней ездили очень редко. Папа научился водить ее, но мне кажется, что лошадей в то время он любил больше. Недалеко от больницы находился конезавод, где лошадей разводили. Раз в году в конце лета там устраивали скачки, чтобы показать возможным покупателям, какие хорошие и выносливые лошади выросли за лето. Хотя покупателями, в основном, были разные предприятия и хозяйства, там всегда собиралось много народу. И мы тоже ходили смотреть, лошади были красивыми, и очень мне нравились.

И мама, и папа умели лошадей запрягать, иначе и быть не могло, если бы вдруг лошадь распряглась, когда кто-то из них ехал на ней на вызов, как бы они смогли добраться до места?! Я помню больничную лошадь, которую звали Майка. Если папа не был занят, на ней он приезжал за мной в детский сад, куда меня стали водить вскоре после нашего переезда в Катайск.

Как-то однажды вечером папа и я возвращались откуда-то, может быть, как раз из детского сада. С нами был возчик. Мы ехали в розвальнях, стоял сильный мороз, под полозьями громко скрипел снег. Я, укутанная по самые глаза, лежала на сене и смотрела в кобальтовое небо, усеянное большими яркими звездами. Оно было бездонным и бесконечным и завораживало меня. Шла вторая половина января. Папа и возчик разговаривали, а я слушала. Возчик говорил, что в этот день и должен быть такой сильный мороз, потому что на Крещение всегда бывают морозы.

Нас и в школу возили на лошади. Нас – это из больничного поселка меня и сына еще одного хирурга Анатолия Иосифовича Новикова, и живших в поселке конезавода Надю и еще одного мальчика, мы все учились в одном классе. Зимой лошадь запрягали в розвальни. Если розвальни попадали на раскат, на накатанное полозьями место, иногда оно шло под уклон, нас выносило с дороги на обочину, и мы вылетали из розвальней в снег. Потом мы всю дорогу до школы вспоминали, как барахтались в снегу, нам было очень весело и смешно.

И сейчас я вижу то яркое синее небо, солнце, стоящие по обеим сторонам дороги небольшие домики с палисадниками; до сих пор мне слышится скрип снега под полозьями розвальней, под копытами бегущей лошади и под нашими валенками, когда мы, выпрыгнув из розвальней, спешим к школьной двери.

Но это было уже потом, когда я, наконец, доросла до школы.

Детсадовская жизнь летом и зимой

Пока же я ходила в детский сад, который находился в городе, довольно далеко от больницы. Летом попасть туда было нетрудно, климат резко континентальный, лето жаркое, а вот зимой очень холодно, и не всегда все заканчивалось благополучно. Зимой меня часто возили на лошади, но иногда лошади не было, она была занята на вызове, то есть кто-то на этой лошади уехал куда-то к больному, и мы с мамой добирались в садик пешком. Однажды, уже придя в детсад, мама увидела, что у меня обморожены щеки. Она посадила меня на детский стульчик, села на такой же стульчик напротив меня и стала своей мягкой пушистой шалью оттирать мои щеки. Весь садик сбежался смотреть на бесплатный аттракцион, неожиданно появилось развлечение, и мы с мамой оказались в центре. У мамы вокруг головы были венком уложены косы, и вдруг я увидела, что стоявший сзади нее мальчик с очень сосредоточенным видом водит пальцем по прядям.

Мама щеки мои оттерла, но с тех пор зимой они у меня обмораживаются, и не всегда от мороза, бывает и от сильного ветра. Почему-то считалось, что топленый гусиный жир предотвращает обмораживание. Может быть, вообще любой жир обладает этим свойством, я не знаю, но после этого случая мне стали смазывать щеки гусиным жиром. А я с детства плохо переношу запахи, и это превратилось для меня в настоящее испытание, тем более что иногда жир попадал на воротник пальто и избавиться от этого запаха было практически невозможно. Даже уже когда мы переехали в Подмосковье, моя няня, которая жила у нас до самого нашего отъезда из Катайска, помня про мои щеки, присылала нам этот жир. Но тут уж я взбунтовалась и отказалась от него.

В детском саду нас почему-то переодевали в безрадостные серые халатики. Может быть, чтобы мы все были одинаковыми и не дразнили тех, кто был плохо одет. Жизнь была тяжелая, совсем еще недавно закончилась война, одеть своего ребенка красиво или даже просто аккуратно родители не всегда могли, а в этих халатиках мы не отличались друг от друга. А может быть, чтобы не делились друг с другом вшами. Халатики были чистые, их часто стирали, своя же одежда у детей могла быть грязной. Но вши все равно гуляли по нашим головам. Однажды летом мама обнаружила у меня гниды. Это была трагедия! У меня были хорошие густые волосы, толстые косы. Все в доме очень расстроились. Меня ведь часто мыли, но это не помогло, и верные детсадовские друзья поделились со мной, чем могли. Я помню, как мама и я сидели на крыльце, и мама перебирала мои волосы, вычесывала их густым гребешком с надетой на его зубья ватой, а затем мою голову намазали керосином и крепко-накрепко замотали платком. Так я ходила несколько часов, а может быть, даже спала всю ночь. Потом мама вымыла мне голову и проверила, не остались ли там еще непрошеные жильцы, снова вычесав волосы гребешком с ватой. Все было чисто. Мне велели следить, чтобы на мою подушку в саду никто не ложился и чтобы я сама ни в коем случае не ложилась на чужую. И еще стараться, чтобы мои волосы не соприкасались с головами других ребят. Я старалась следить. И мама следила за моими волосами. Больше таких происшествий у нас не было. А запах керосина на волосах после этой процедуры сохранялся еще несколько дней.

В детском саду у меня и моей подруги Любы Павловой летом была любимая игра, мы делали секретики. Для этого надо было в укромном месте вырыть небольшую ямку, положить в нее какие-нибудь сокровища, сверху прикрыть стеклышком и присыпать травой. Сокровищами становились цветные камешки, яркие кусочки ткани, цветы. Да летом на улице можно найти кучу ценных вещей! У нас всегда было по два-три таких секретика. Несколько дней мы их хранили, потом раскапывали и делали новые в другом месте с другими сокровищами. Мы были очень богатыми!

Еще я и Люба играли в «остатки сладки». Это была весенняя игра. Уже

пробивалась зеленая травка, но местами в самой тени, там, где зимой лед был особенно толстым, все еще лежали тонюсенькие прозрачные льдинки. Мы находили их, брали в рот и сосали, как леденцы. Но положить их в рот надо было очень быстро, они тут же таяли у нас в руках. И мы говорили друг другу, что они очень сладкие, «остатки сладки».

Мое детство пришлось на послевоенное время, тогда было много инвалидов, вернувшихся с войны. Мужчины, у которых выше колен ног не было, передвигались с помощью так называемых утюгов. Они сидели на маленьких тележках с колесиками, а то, чем они отталкивались от земли, чтобы катиться на этой тележке, и называлось утюгом, потому что было похоже по форме на этот предмет. У нас в детском саду был музыкант, добрый, всегда улыбающийся человек. Он играл на аккордеоне. Этот музыкант передвигался на такой тележке с утюжками в руках, аккордеон висел у него за спиной. Мы знали, в какой день он должен был прийти к нам, и следили за дорогой через щели в заборе, и, завидев его, перелезали через забор, бежали к нему навстречу, он снимал аккордеон, а мы, ухватив его за ремешки, тащили внутрь, и музыкант доезжал туда уже налегке.

Однажды летом меня вместе с детсадовской группой отправили на дачу. Дача была не очень далеко от Катайска в какой-то деревне в лесу. Мы целыми днями гуляли, играли и даже купались. Но я почему-то там не прижилась, и, когда мама и папа приехали навестить меня, я так рыдала, что они сдались и забрали меня с собой. Я все лето провела дома, что было совсем неплохо, тоже гуляла целыми днями, пила свое любимое молоко, качалась на качелях, кормила кур, когда поблизости не было петуха, и даже купалась в Исети (Катайск стоит на реке Исеть, где в него впадает Катайка).

У меня были сандалии, когда ноги вырастали и пальцы начинали упираться в нос сандаликов, папа бритвой аккуратно срезал переднюю часть, и у меня получалась совсем новая обувь, босоножки с открытыми носами. Но я почти все время ходила босиком, все дети ходили так, и мне нравилось загребать теплый песок босыми ногами. Часто во время беготни я налетала на камни и выступающие корни деревьев и разбивала большие пальцы до крови.

Как-то мы с мамой и папой пошли купаться. Идти надо было по скошенному полю, по стерне, и, конечно, мне велели надеть мои сандалики. Но я уперлась, нет и все, пойду босиком. Мама пыталась уговорить меня, но все было бесполезно. Тогда папа сказал, что я могу идти, как хочу, но только чтобы я не плакала и не жаловалась, что мне больно, я уже большая, и на руках он меня не понесет.

Пока мы шли по мягкой тропинке через лес и по траве на лугу, все было хорошо, но как только дошли до скошенного поля, я поняла, что мои удобные сандалики совсем не помешали бы мне сейчас. Но делать было нечего, и я, тяжело вздохнув, пошла следом за родителями. Они шли медленно, но я не успевала за ними, каждый шаг вызывал сильную боль. Я кряхтела, охала и стонала, надеясь привлечь их внимание, но мама и папа не оглядываясь. Они тихо переговаривались, я думаю, мама просила папу взять меня на руки, но он доказывал ей, что я должна пройти поле сама, это будет мне уроком.

Наконец поле закончилось, за ним снова начинался луг, я с облегчением прыгнула в траву... и попала ногой на бутылочный осколок. Я села на землю и заорала во всю мощь своих легких. Но мама и папа снова не оглянулись, они думали, что я прошу пожалеть меня хотя бы на последних шагах. А с луга к полю навстречу им шла какая-то женщина, она дошла до меня, увидела разрез на ноге и охнула: «Крови-то сколько!» Тут уж мама и папа кинулись ко мне. Порез на стопе был очень глубоким, папа схватил меня на руки, и они почти побежали в больницу. Там ему пришлось накладывать мне швы.

В феврале 1952 года в Катайске на железной дороге произошел взрыв, взорвался вагон с взрывчатыми веществами. Было много раненых и погибших. В городе были разрушенные дома. В больницу стали привозить раненых, а в морг мертвых. Папа об этом написал в своей книге «О времени, в котором мы жили. Записки провинциального советского врача». Когда мама прибежала за мной в детский сад, я в одиночестве уныло бродила по группе, всех других детей уже забрали. Окна вылетели, на полу валялись осколки стекла. На мне была кровь, но не моя, меня не ранило. Однако мне казалось, что меня подняло в воздух. Может быть, так и было, взрыв и взрывная волна после него были очень сильными, люди даже думали, что на город сбросили бомбу. А я после этого случая долгое время не помнила стихи, которые до этого знала. Мама получила выговор за то, что, как и все другие женщины, побежала за своим ребенком.

Гектор

Наш пес Гектор очень любил меня, он, наверное, считал, что раз я маленькая, то меня надо охранять. Это была его работа. Один раз он даже увязался за мной в детский сад, когда повез меня туда наш больничный возчик. Я велела Гектору идти домой, но он не слушался. Рядом с лошадью он добежал до садика и вместе со мной пошел во двор. Воспитатели испугались и отправили меня отвести его домой, хотя дом был далеко, и они знали, что мы живем там, где больница. Мы с Гектором вышли за ворота и встретили Любу Павлову. Она одна шла в детсад. И мы все вместе отправились, куда глаза гладят. Так мы дошли до Любиного дома на берегу реки, да там и заигрались. Вечером, когда папа на лошади приехал за мной в детский сад, меня там не оказалось, воспитатели сказали ему, что я еще утром ушла отводить домой собаку. Но собака была дома, когда папа заходил туда, а меня не было. Папа помчался разыскивать меня и нашел там, где быть меня не должно было, – в подвале развалившегося дома рядом с тем домом, где жила Люба. Сначала он увидел Любу, бродившую по берегу реки с печальным видом, и очень испугался, что со мной что-то случилось. Но, услышав папин голос, я вылезла из подвала и рассказала ему всю историю и пообещала больше никогда никуда одной без взрослых не ходить. Как говорится, все хорошо, что хорошо кончается. Правда, я не очень поняла, почему папа так испугался, ведь я нашлась и со мной ничего не случилось. Сейчас-то я понимаю, почему и как сильно папа волновался.

Больше всех Гектор любил папу и воспринимал его как хозяина и вожака нашей маленькой стаи. Когда папа ласкал Гектора и чесал у него за ушами, тот от удовольствия закрывал глаза и не шевелился. Ему нравилось, когда папа вычесывал его, и он спокойно стоял. Мне кажется, если бы эти очески собирать, то можно было бы вязать носки, так их было много.

Гектор был очень умный, он знал, что мама побаивалась его, и не допускал с ней никакого панибратства, чтобы не пугать ее. Иногда мне казалось, что он гораздо умнее, чем некоторые люди.

Однажды я играла в саду около смородины и вдруг увидела, что через забор перелезают уже довольно взрослые ребята, сейчас мне кажется, что им было лет по пятнадцать-шестнадцать. Я удивилась, а может быть, и испугалась, обычно в больничный сад никто не лазил. И я показала Гектору на этих парней. Он, помня о своей обязанности охранять меня, кинулся к ним и стал хватать их за ноги. Они так и не успели залезть в сад, развернулись, спрыгнули на землю с другой стороны забора и убежали. А на следующий день папа рассказал, что к нему на прием пришел парень с глубоким укусом ноги, была рваная рана, но делать уколы от столбняка отказался, сказав, что он знает собаку, она не бешеная. Тогда я подумала, что это, наверное, как раз один из этих парней, уж очень свирепо Гектор кидался на них. И поведала маме и папе эту историю.

Почему-то Гектор не любил мотоциклы. Иногда на мотоцикле приезжал к нам друг моих родителей, дядя Костя Мельников. К дяде Косте без мотоцикла Гектор относился вполне дружелюбно, поэтому дядя Костя оставлял своего «стального коня» где-нибудь в стороне от нашего дома и шел к нам пешком. Если же Гектор видел его верхом на мотоцикле, то готов был разорвать на части. Мы так и не поняли, откуда у него такая ненависть к мотоциклам.

Дело врачей и смерть Сталина

У нас сначала, как и у всех в то время в больничном поселке, на стене висела черная тарелка громкоговорителя. Потом мы привезли из Москвы, куда ездили в отпуск, ламповое радио «Рекорд». Радио везде все слушали целыми днями, это был звуковой фон, на котором проходила вся жизнь. С шести часов утра и до двенадцати ночи радио не замолкало ни на минуту, день начинался и заканчивался Гимном Советского Союза.

Когда умер Сталин, мне еще не было шести лет, но я чувствовала трагизм ожидания и до сих пор помню, с каким напряженным вниманием мои родители слушали сообщения о болезни Сталина. Когда, наконец, сообщили о его смерти, почти все сотрудники больницы прибежали к нам. Они набились в маленькую комнату, где стоял приемник, и прильнули к нему. А в нем трагический голос повторял и повторял о дыхании Чейн-Стокса и наступившей после него смерти. Мне кажется, что ни на одних похоронах я больше не видела таких рыданий, как в тот момент в нашей комнате. Я и сейчас как будто сама вижу себя стоящей немного в стороне, смотрящей на взрослых и не совсем понимающей, почему они так плачут. Видимо, воспитатели в детском саду не очень усердно вбивали в мою голову байки о «лучшем друге советских детей».

Вдруг я услышала, как мама говорит: «Как мы теперь жить будем?» И я подумала: «Как жили, так и будем». Хорошо, что я ничего не сказала вслух. Это было во время дела врачей. Любое опрометчивое высказывание, пусть и ребенка, могло привести к самым плохим последствиям, тем более что папу и так каждую ночь увозили на допрос, пытаясь вытянуть из него признание в том, что он умышленно сделал операцию так, чтобы больной умер, хотя, исходя из наличия всех симптомов и сопутствующих обстоятельств, другого результата быть не могло. Но следователю была поставлена задача посадить папу в тюрьму, о чем и сказал папе его знакомый прокурор. Папа твердо настаивал на своей невиновности, пытался с медицинскими учебниками и хирургическими атласами в руках доказать это и не подписывал протоколы допроса. После ночного допроса папа шел в больницу и продолжал лечить. Больные в отделении и на приеме спрашивали, не зарежет ли он их специально. И к маме женщины боялись идти рожать, а их мужья просили ее не убивать их жен и новорожденных детей.

Обо всем этом тоже написано в папиной книге.

Меня в эти дни в детский сад не водили, наверное, боялись, что в смерти Сталина обвинят евреев и могут начаться погромы. В Катайске евреев было немного, мало их там было. Я кроме нашей семьи помню еще семью Ригмант, про которую я уже рассказывала в связи с фаршированной рыбой, друзья моих родителей. Может быть, еще кто-то, но, пожалуй, это все евреи. Но ведь важно не количество, а возможность выпустить пар и отомстить за смерть любимого вождя и отца народов.

Через несколько лет папа получил правительственную телеграмму с предложением баллотироваться депутатом в Катайский городской совет. По сути дела, те же самые люди, которые хотели посадить папу в тюрьму за преступление, которое он не совершал, теперь выдвигали его в городское управление. И те же самые жители города, которые во время дела врачей просили папу и маму не убивать их и их близких, проголосовали «за». Папа стал депутатом, так он мог получить для больницы больше помощи и от города, и от района, из Кургана.

Наши вечера

Мама и папа очень много работали, они были так преданы своей работе, что и не представляли, что можно жить как-то по-другому. Каждый вечер после ужина, какая бы ни была погода, они обязательно снова шли в больницу и осматривали тяжелых больных, проверяли, все ли назначения выполнили медсестры. Дома они советовались друг с другом. Мне кажется, что я заочно знала каждого больного, радовалась вместе с родителями, когда все шло хорошо, расстраивалась, когда было что-то плохо. Однажды в больницу привезли девочку Шуру, мою ровесницу, в то время мне было лет восемь. Она растапливала печь и плеснула на дрова керосин, огонь вспыхнул и попал на ее платье, которое на ней загорелось, тело ее было сильно обожжено. Шуру долго лечили, постепенно она начала выздоравливать, но была нужна пересадка кожи, просили ее маму дать эти небольшие кусочки, но та отказалась. Наверное, она боялась, что если с ней что-то случится, то все ее другие дети останутся сиротами, папы у них не было. Я очень переживала за Шуру и, когда услышала, что ее мама не дает маленькие кусочки кожи своей дочке, очень возмутилась и сказала, что нужно написать в «Пионерскую правду» и рассказать про эту маму. И я очень обрадовалась, узнав, что девушки из Катайского педучилища дали ей лоскутки своей кожи, которые помогли ей выздороветь.

Когда мама и папа вечером не задерживались в больнице, дома было гораздо веселее, чем без них с одной няней. Иногда мама и папа вспоминали, как они жили во время войны и о своей работе в госпиталях. Мама рассказывала, что им, молодым медсестрам, приходилось носить раненых на носилках по лестнице из приемного отделения в палаты. Это было очень тяжело, с тех пор у мамы стала болеть спина. И про то, что кровь приходилось часто сдавать. И про то, что после тяжелой смены начальник госпиталя заставлял медсестер ходить на танцы, чтобы развлекать раненых. И про то, как их послали на лесоповал, чтобы заготовить дрова, а там за работу выдали таз меда, который четыре медсестры съели за один вечер, ведь они были постоянно голодные, и с тех пор мама не ела мед. А папа рассказывал, как студентов послали рыть окопы под Москвой и как хозяин сарая, в котором их поселили, избил его и отобрал у него все вещи, сказав, что они ему больше не понадобятся, потому что немцы его все равно убьют. И еще о том, как он должен был на лошади ездить куда-то в дальние кишлаки, чтобы что-то проверять там.

Если маме и папе не надо было готовиться к предстоящей операции, папа читал мне книжки, а мама вышивала. Вышивки были разных размеров, некоторые просто настоящие большие картины. Они висели на стенах комнат. А еще были вышитые маленькие подушки, вернее, наволочки на них, эти подушки назывались думками. Все это очень украшало наш дом. Мама и в подарок родственникам делала вышивки и потом отправляла их в наших посылках в Москву или привозила с собой, когда мы бывали там в отпуске. Почему-то, переезжая в Подмосковье, большие вышивки-картины мы оставили в Катайске, но у нас дома и сейчас есть мамины работы и даже мой первый коврик «С добрым утром!», который висел около моей кровати. Мама и меня научила вышивать, но у меня никогда не хватало терпения закончить хотя бы одну вышивку, у меня начинали запутываться нитки, мне становилось скучно, и я бросала.

Мама и штопать меня научила. Штопать надо было чулки. Мама рассказывала, что, когда она была еще небольшой девочкой, ее мама, бабушка Соня, никогда не давала ей после бани чистые чулки, если те, которые мама носила, были с дыркой. Сначала она должна была их заштопать. Мама требовала этого и от меня. Но большая любовь к шитью мне так и не привилась, поэтому наши сыновья уже с пяти лет научились пришивать оторвавшиеся пуговицы.

Кстати, о посылках. Мы посылали маминым родителям посылки. Бабушка и дедушка не соблюдали кашрут, прошу соблюдающих его сейчас не осуждать их. Они жили тяжело. А вот папиным родителям, другим моим бабушке и дедушке, мы таких гостинцев не посылали, там было в этом отношении все очень строго.

Как в семь лет меня привезли в Тушино

В первый класс я пошла не в Катайске, а в Тушино, тогда еще московском пригороде, где жили мамины родители бабушка Соня и дедушка Лева, и мамина младшая сестра Аня. Получилось так, потому что в это время мама и папа учились в Москве в Центральном Институте усовершенствования врачей. Вообще-то дедушкино имя в паспорте было Арон. Но бабушка рассказывала, что в детстве он тяжело болел, и, чтобы обмануть ангела смерти, ему дали второе имя Лев. Обман удался, и дедушка умер, когда ему было уже далеко за семьдесят.

В Москву я приехала с Михаилом Марковичем Ригмантом, у него была командировка, и он взял меня с собой. Я не знаю, почему меня отправили раньше, возможно, занятия в ЦИУВ начинались позже, чем первый класс школы, а может быть, чтобы я еще до школы привыкла жить с бабушкой и дедушкой.

Поездка в Москву на пассажирском поезде занимала двое суток, на скором чуть меньше. Мы всегда в Москву ездили на поезде, аэропорта в Катайске, конечно, не было. Большая часть пути была одноколейная, и поезда уступали дорогу друг другу на разъездах. Я любила, лежа на верхней полке на животе, смотреть в окно, мимо которого мелькали леса, деревни, стада довольно тощих коров, и проносились мимо поезда, если это была та часть пути, где рельсы шли в обе стороны. Железная дорога в Москву была проложена через туннели в Уральских горах, по радио объявляли, что мы въезжаем в туннель и надо закрыть все окна, чтобы внутрь не залетала сажа. Но это не очень помогало, и все покрывалось копотью – ноздри, уши, ногти, волосы.

А еще было очень интересно разворачивать еду, которую брали с собой в поезд: крутые яйца, курица, сало, ломти черного хлеба – все это в поезде казалось гораздо вкуснее, чем дома. Проводник утром и вечером разносил чай и сахар, за которые потом перед высадкой надо было заплатить, у проводника было записано, кто и сколько выпил чаю и взял сахара. И официанты из вагона-ресторана приносили еду, которую тоже можно было у них купить. Иногда, очень редко, раза два, с мамой и папой мы даже ходили в вагон-ресторан, помню, что там был борщ. Бывало, что-нибудь теплое, вареную картошку например, покупали у женщин, которые на остановках выносили еду к поезду. Но все-таки в основном ели то, что брали из дома.

Поезда останавливались не на всех станциях. Полустанки и разные деревни скорые проскакивали без остановок, живущие там дети махали поезду вслед, я махала им в ответ из окна. В маленьких городах, таких как Катайск, остановки были от двух до пяти минут, в зависимости от важности города. За две минуты тем, кто приехал, надо было успеть выгрузить свои чемоданы и выйти, а тем, кто только садился на поезд, погрузить чемоданы и войти. Иногда провожающие забрасывали чемоданы уже на ходу поезда. Да и садиться часто приходилось, когда поезд уже трогался. На больших станция в крупных городах поезд мог стоять от десяти до двадцати минут. Но для двадцати минут должен был быть уже совсем важный город. Тогда можно было выйти на перрон и немного погулять. И даже что-то купить в привокзальном буфете. Но это уже было страшно, в буфете очередь, и вдруг не успеешь на поезд.

У меня была любимая полосатая сатиновая пижама, почему-то она мне напоминала национальную одежду узбекской девочки. Правда, в стихах Агнии Барто говорилось: «У москвички две косички, у узбечки двадцать пять». У меня, конечно, двадцати пяти не было, но мои две были хорошие, я перекидывала их вперед и танцевала перед зеркалом, изображая, что-то вроде узбекского танца. Не знаю, где я могла видеть этот танец, про телевизор я даже и не слышала тогда, может быть, в кино, ходили же мы иногда в Катайске в кино. И иногда даже удавалось досмотреть фильм до конца, если маму или папу не вызывали срочно в больницу. Перед фильмом обычно показывали киножурнал «Новости дня», где мог быть сюжет про узбекских детей. Вот в этой «узбекской» пижаме я ехала в поезде, в ней же я вышла из поезда в Москве. Странно, почему Михаил Маркович не переодел меня, может быть, просто не подумал об этом, или я сама не захотела, решив, что красивее этой пижамы просто ничего быть не может. Сейчас даже взрослые люди ходят в пижамах и в магазин, и тем более в аэропорту. Тогда это не было принято, мой вид удивил и расстроил бабушку и дедушку, которые приехали на вокзал встречать меня. Не помню, переодела ли бабушка меня сразу же на вокзале где-нибудь в туалете, или я так и ехала в метро и трамвае в костюме узбекской девочки. Правда, может быть, мы ехали на такси, там меня точно никто не видел, и бабушке было не так стыдно, меня видел только один шофер.

Кроме моего вида бабушку расстроило мое сибирское, чокающее и окающее, произношение. Вместо московского «што» я говорила «чо» и во всех словах четко произносила звук «о», не редуцируя его. А мое высказывание в каком-то магазине буквально повергло бабушку в шок, когда я громко, на весь магазин сообщила: «У вас тут все по чекам, а у нас все по блату». Я помню бабушкину реакцию: «Что сделали с ребенком?!»

Но кроме чеков я еще помню очень красивую коробку шоколадных конфет с оленем на крышке. Было два вида таких конфет – один олень был серебряный, а другой золотой. Внутри каждой коробки лежали маленькие металлические щипчики, которыми надо было брать конфеты. Это было так необычно и очень красиво. У нас дома у бабушки и дедушки таких конфет не было, видела и ела я их в гостях, кажется, у дяди Миши. Почему-то я даже вижу, как они стоят у него на столе, когда он жил на Воронцовской улице. Ну и, конечно, в магазинах я смотрела на эту коробку. Для меня в то время она была настоящим произведением искусства.

Перед моим первым классом бабушка и дедушка поехали со мной в Кемери, это небольшой городок, который находился на Рижском взморье на Балтийском море, в Юрмале. Не думаю, что бабушка хорошо отдохнула. У меня там началась ужасная аллергия, я расчесывала себя до крови, и бабушка ночами сидела около моей кровати и растирала меня водой из сероводородных источников. Говорили, что у меня неправильный обмен веществ.

Эта реакция, по-видимому, на морскую воду или морской воздух сохранялась у меня довольно долго, на Черном море у меня было то же самое, даже когда я стала взрослой, правда, с возрастом уже не так сильно. Хорошо, что все со временем прошло.

В Риге у нас были родственники. Там жила дедушкина сестра тетя Нехама со своей семьей – ее дочка тетя Роза, которую все называли Розочка, муж тети Розы дядя Коля, Кельман, и два сына, Марик и Боря. По возрасту я была между ними. Тетя Роза и тетя Нехама были ласковыми, а дядя Коля мне казался очень грубым, хорошо, что он не всегда бывал дома, потому что работал шофером-дальнобойщиком, водил грузовые машины куда-то в другие города. Меня удивляло и расстраивало его отношение к тете Нехаме, она мне казалась очень старенькой и беззащитной.

Тетя Роза показывала нам Ригу, и как-то мы пошли посмотреть военное кладбище, это была одна из рижских достопримечательностей. Все кладбище было засажено флоксами, было время их цветения, долгое время после этого запах флоксов напоминал мне о кладбище, я даже думала, что это такие специальные кладбищенские цветы, и не любила, если их приносили домой.

Через много лет тетя Роза и Боря были на нашей с Левой свадьбе. Тетя Роза привезла из Риги букет, совершенно необыкновенный для того времени, это были белые калы, в Москве тогда эти цветы не продавались. На всех фотографиях, сделанных во время церемонии, этот букет у меня в руках.

Аня вспоминает дом в Тушино

В 1944 году наша семья переехала из районного центра Баланда Саратовской области, где мы были в эвакуации, в город Тушино Московской области, в фабричный поселок. Нам выделили комнату в кирпичном доме, рабочем двухэтажном доме – рабочем бараке, построенном еще фабрикантом. Поселок состоял из нескольких домов: кроме этого кирпичного были еще три деревянных дома, в комнатах которых жили семьи рабочих фабрики. Наш двухэтажный барак – 2 коридора по 29 комнат размером 13,5-15 квадратных метров. Наша комната была на втором этаже, 13,5 кв. метра. Высота потолка – 3 метра. В середине коридора рядом два туалета-умывальника, мужской и женский, за дверью маленький коридорчик, следом помещение с двумя раковинами и вход в туалет. Туалет – две дырки и пара следов для ног (как на старых вокзалах в годы войны), вода стекала, если дернуть за веревочку (бачок сверху над головой). Туалет убирала уборщица. В коридоре каждый жилец мыл у своей двери, терли кирпичом. Было очень престижно отмыть добела пару дощечек у двери.

В комнате жили по одной семье или по две. Женщины, как правило, с детьми, матери-одиночки. Жили за занавеской (т.е. комната была разделена на две части занавеской).

В подвале (40 ступенек вниз со второго этажа) находилась кухня. Там была каменная плита длиной примерно 3,5 метра. Все родители работали на фабрике. В 10 часов утром открывали кухню, все дети с крышками от кастрюль стояли около подвальной двери, бегом бежали к плите и крышками занимали место на плите: впереди – погорячей, сзади – похолодней. Затапливали между двенадцатью и часом дня, и топили до вечера. С горячими кастрюлями с готовой едой тащились на второй этаж. В 1945 году поставили газовые четырехконфорочные плиты, всего 4-5 плит на 2 этажа (58 комнат). Если стирка небольшая, в коридоре у двери ставили табуретку с тазом или корыто. Воду грели в комнате на электроплитке.

В другом подвале (вход с улицы) была прачечная, деревянные лавки и краны с горячей и холодной водой. Там после стирки можно было мыться.

Как мы жили в Тушино, пока я училась в первом классе

Эту баню-прачечную я хорошо помню, мы ходили туда по пожарной лестнице, которая вела из другого, не парадного, конца коридора снаружи дома сразу вниз. Лестница была железной, зимой она часто обледеневала, и ходить по ней было опасно и страшно. Какое-то время баня почему-то не работала, возможно, была на ремонте, и мы ездили мыться куда-то в Тушино за несколько остановок на трамвае с тазами в руках. Взрослые стеснялись, им было стыдно, что все вокруг понимают, куда и зачем они едут. Я в силу своего возраста к этому относилась легко, мне было все равно, кто и что подумает, и я могла громко начать обсуждать предстоящее мытье. Тогда бабушка шикала на меня и говорила, что совсем не обязательно рассказывать всем такие подробности. После бани бабушка любила выпить стакан горячего чая с вишневым вареньем.

Бабушка, дедушка, Аня и я жили в четырнадцатиметровой комнате, иногда в командировку приезжал Абрам. Изредка мама и папа тоже оставались ночевать. Но никто никогда не сетовал и не сердился. Как говорила бабушка: «В тесноте, да не в обиде». Мебель и посуда у бабушки и дедушки были очень простыми, но в этой простой обстановке и тесной комнате всегда было очень чисто, а взаимная любовь и уважение создавали чувство семьи, уюта, защищенности, мы были семьей, эта комната была нашим домом.

Сейчас я иногда вижу в магазинах стеклянные вазы, напоминающие мне кое-что из того, что было в бабушкином хозяйстве, и мне хочется их купить. А если бы кружка «Напейся, но не облейся» была жива до сих пор, она превратилась бы в наш семейный антиквариат. Я даже нашла на интернете фотографию точно такой же кружки. Она была сделана на фаянсовой фабрике в Конаково в тысяча девятьсот пятидесятом году.

Семья бабушкиной сестры тети Маруси Островой (Мириям) – их было четыре человека: тетя Маруся, дядя Абраша, Яша и Фира – жила там же в поселке, но в другом доме в совсем уже крошечной семиметровой комнатке. Можно назвать это мансардой, а можно и чердаком. Окно выходило на крышу, и их старший сын Яша летом спал на этой крыше. Я называла их жилье теремком.

В 1942 году во время войны Яша со своим другом, им обоим было семнадцать лет, сказали в военкомате, что им уже восемнадцать, и ушли на войну. Они оба были танкистами, всю войну прошли рядом, и когда Яшин танк горел, если бы не его друг Леша, который успел вытащить Яшу из танка, Яша мог погибнуть.

Бабушка и дедушка часто рассказывали про Абрама, Яшу, про то, как моя мама, вместо того чтобы есть самой, приносила из госпиталя свою еду, потому что ее родители и маленькая Анечка жили впроголодь.

В Тушино из Москвы ехали от метро «Сокол» на трамвае №6 до остановки «Канал имени Москвы». Там как раз и находилась камвольно-прядильная фабрика и рабочий поселок, относящийся к этой фабрике. Остановка была сразу после туннеля, который проходил под каналом. Мы выходили из трамвая, шли налево через дорогу, потом вдоль небольшого парка, скорее даже сквера, в котором стояло здание Управления каналом, и доходили до своего дома.

Бабушка работала на фабрике табельщицей. Дедушка был часовым мастером, он работал в мастерской по реставрации трофейных часов, после чего их распределяли по разным учреждениям. Во время кампании по сокращению штатов, т.е. уменьшения количества работающих в данном учреждении, одним из первых уволили дедушку, видимо, именно из-за него были раздуты штаты, он-то и был лишним. Правда, вскоре его восстановили, но, пока он не работал, все очень нервничали, бабушка боялась, что узнают соседи. Все-таки это было довольно скоро после борьбы с космополитами и делом врачей, память об этих «безродных космополитах» и «врачах-вредителях» была жива.

Рядом с нашим поселком проходила Рижская железная дорога, а за ней был Тушинский аэродром. Чтобы попасть туда, надо было перебраться через железнодорожную насыпь. Каждое лето в августе в День Военно-воздушных сил на аэродроме проходил воздушный парад, и мы всегда ходили смотреть его. Всегда, это значит, когда мама, папа и я оказывались в августе в Москве во время отпуска. До сих пор мне кажется, что тогда воздушные парады были гораздо интереснее современных.

И еще яркое в буквальном смысле этого слова впечатление у меня осталось от салюта, который мы с бабушкой и дедушкой смотрели из квартиры дяди Наума, бабушкиного брата, который помог всей семье перебраться в Москву. Он со своей семьей жил на набережной Москвы-реки, теперь я уже не помню, на какой из них. Мы приехали к ним на праздник, думаю, что я училась в первом классе, и это было Седьмое ноября, очередная годовщина Великой Октябрьской социалистической революции. У дяди Наума еще не было отдельной квартиры, но все равно было что-то большое, значительно больше, чем наша комнатка, а соседей немного. Дядя Наум жил там со своей женой тетей Аней, средней дочкой Норой лет восемнадцати-двадцати и младшим сыном Левой. Еще был старший сын Эмиль, но он жил где-то отдельно, может быть, у него была уже своя семья. По крайней мере, мне он казался очень взрослым и, точно, уже не очень молодым. Видимо, ему было немногим за двадцать.

Когда начался салют, я и Лева, который был старше меня года на полтора, залезли на подоконник, взрослые стояли рядом, нам было все хорошо видно.

К началу моей учебы в школе в поселке у меня уже были подруги, я познакомилась с ними во время наших приездов в отпуск. Одна из моих подруг, Лена Шашкова, жила не в нашем бараке и не в одном из фабричных домов, а в доме, относящемся к Управлению каналом. Если встать перед входом в наш барак лицом и потом пойти налево, то через несколько минут можно было дойти до этих домов. Это были уже гораздо более приличные строения, чем наши фабричные.

Я встретила Лену через несколько лет, нам было уже по пятнадцать, и я ее не узнала. Мы с мамой были в Москве и зачем-то зашли в магазин «Рыба» на улице Горького. Там был аквариум с живыми рыбами, может быть, мы просто хотели на них посмотреть. Вдруг какая-то девушка начала радостно нам улыбаться и поздоровалась с нами. Мама узнала ее, а я нет. Она была одета в модное тогда платье с нижней юбкой, с модной прической конский хвост и челкой на лбу. Маникюр. И взрослая сумочка, а не такая, которую брала я, если мы изредка с классом ехали в театр. Лена выглядела старше меня, я в своей одежде и с косичками с бантиками выглядела еще совсем ребенком. Видимо, ее мама не считала, что скромность украшает человека, как любила повторять моя мама. Я застеснялась, мы не поговорили, и больше мы с ней не встречались.

Одним из развлечений нашей детской компании было в субботу смотреть через высокое окно на танцы, которые проходили в здании Управления канала имени Москвы, там красиво одетые женщины в туфельках на каблуках и мужчины в морской форме танцевали под очень популярную тогда песню «Мишка»:

Мишка, Мишка, где твоя улыбка,

Полная задора и огня?

Самая нелепая ошибка, Мишка,

То, что ты уходишь от меня.

Двумя другими развлечениями были приезды в поселок старьевщика и лудильщика. Старьевщик вез тележку и кричал: «Старые вещи берем!» Это означало, что если ты принесешь ему старую одежду или вообще любое старье, то в обмен получишь какую-нибудь игрушку. За разное количество вещей полагались разные игрушки. Я помню набитый ватой матерчатый (может быть, бумажный) пестрый мячик величиной с небольшое яблоко, подвешенный на длинной резинке, попрыгунчик. На конце резинки была петелька. Эту петельку надевали на палец, и мячиком можно было стучать о землю, о стенку, он отскакивал и возвращался к владельцу.

Лудильщик кричал свое: «Кастрюли, сковороды, миски лудим-паяем!» И это тоже было весело. Дети со всех ног неслись домой, хватали прохудившуюся посуду и разменную мелочь, которую им давали родители, и спешили назад во двор. У лудильщика был старый паяльник, и он прямо во дворе запаивал дыры. Во все стороны сыпались искры. Какая была красота!

На задворках поселка находились сараи, принадлежавшие его жителям. У нас тоже был такой сарай. Кроме всего прочего бабушка хранила там баночки с виноградным соком, она считала, что ребенку, т.е. мне, нужны витамины, тем более что я была худая, может быть, бабушке просто так казалось, и пить лучше сок, чем воду. И она ходила туда и приносила мне эти баночки.

Еще помню калорийные булочки, которые мне покупали. Сверху они были посыпаны орешками, а внутри изюм.

Дедушка был любитель-рыболов, рыбалка была недалеко от дома, правда я не помню, где – на канале или это были какое-то небольшое озерцо либо прудик. Больших уловов у дедушки не было, все в основном шло соседским кошкам, но он любил посидеть на берегу. Как-то дедушка взял с собой и меня, но при каждом забрасывании удочки я начинала верещать, потому что боялась червяка, и дедушка отправил меня домой.

В школу можно было ехать на трамвае или дойти пешком вдоль канала. Дорожка шла по козырьку туннеля, который нависал над трамвайной линией. Козырек, конечно, был с ограждением. Когда трамвай проезжал, начиналась вибрация. Это было очень весело, мы изображали, что нас сильно качает, и падали на землю. Мне кажется, что в школу меня отводила и встречала из школы не только бабушка, которая к тому времени ушла с работы, кстати, из-за меня, потому что меня не с кем было оставлять дома после уроков. Все дети из этого поселка учились в одной школе, и всем взрослым было не обязательно каждый день отводить своих младших, иногда кто-то один вел всю стайку. Потом мы ходили одни.

Я не очень хорошо помню свой первый день в школе, Первое сентября тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года, как-то ничего особенного не запомнилось, но ведь наверняка он был торжественным. Ведь помню же я большой букет гладиолусов, с которым первого сентября пошла в школу, помню толпу детей в школьном дворе. Нас, первоклассников, было очень много, мой класс был первый «Е»! И я не уверена, что он было последним, что не было еще классов с последующими буквами. В классе нас сидело больше тридцати. Мы были первым послевоенным поколением, нас было много. Это мне теперь кажется, что я не помню, а тогда все было важно и интересно – и школьная форма с белыми, специально для праздников, шелковыми воротничком и манжетами, и этот большой букет гладиолусов. У меня так и осталось в памяти на всю жизнь, что гладиолусы самые подходящие цветы для торжественных случаев. Когда Саша, а потом Илюша пошли в школу, каждому на их первое Первое сентября я покупала на нашем долгопрудненском рынке гладиолусы.

Я понимаю, что для бабушки и дедушки значил этот день, каким для них он был особенным, да и для всех нас, конечно, тоже. Я думаю, что первого сентября дедушка даже на работу пошел позже, чтобы самому увидеть, как их первая, и пока единственная, внучка идет в школу – этого ведь могло и не случиться, если бы в сорок первом они не успели бы эвакуироваться из Витебска. Все там в Витебском гетто и погибли бы. И какое счастье, что нашелся их средний сын, мой дядя Абрам, который потерялся во время войны. Эта история есть в нашей книге «Семейный архив». Абрам к тому времени, когда я пошла в школу, уже закончил Бауманский институт и работал в Барнауле, а бабушке все еще ночами снились кошмары, и она кричала во сне.

Бабушка рассказывала, что, когда они спешно собирались в эвакуацию, дедушку попросили взять с собой несколько пар часов, которые люди принесли ему для починки. Никто не знал, куда точно они едут, как там удастся устроиться, да и в дороге надо что-то есть, а денег у них немного и ценностей нет, на часы же можно будет выменять какую-нибудь еду. На что дедушка возмущенно ответил, что он ни в коем случае этого не сделает, война закончится, они вернутся домой, люди придут за своими часами, и как он будет смотреть им в глаза?! Когда они все вместе уходили на вокзал, дедушка аккуратно убрал часы в шкаф, запер дверь дома на ключ и положил его в карман. И все. Уже никто и никогда в этот дом в Витебске на улице Володарского не вернулся, и люди за своими часами после победы, я думаю, не приходили. Возможно, что никого из них и в живых не осталось.

Еще бабушка рассказывала об известном в Витебске замечательном докторе Риваше, который в буквальном смысле слова спас бабушке жизнь. Я, конечно, не помню, что у нее было, но случилось это было после того, когда она родила свою старшую дочку Фиру, мою маму. Маму выписала домой, а бабушка еще долго лежала в больнице, и если бы не доктор Риваш, то у маленькой Фиры не было бы мамы, а Абрам, Бома, и Анечка вообще не появились бы на свет. Да и мама без бабушки, возможно, не выжила бы. Когда бабушку выписали из больницы и она вернулась домой, то оказалось, что у мамы ужасный рахит, ведь маму кормили из бутылки с соской, в которой было проколота большая дырка, и мама , захлебываясь, заглатывала это питье, в котором не было никакой пользы. И бабушка стала лечить маму, прежде всего, ей пришлось приучать ее к груди. Мама брать грудь не хотела, она привыкла к тому, что не надо напрягаться, еда сама льется в рот. Мама плакала, и бабушка плакала, а старшая дедушкина сестра, которая и ухаживала за мамой, пока бабушка была в больнице, и у которой своих детей не было, кричала, что Соня хочет уморить ребенка. И тогда бабушка решила запереться с мамой в комнате, никого не пускать туда, не кормить из бутылки и добиться того, чтобы, проголодавшись, мама начала брать грудь. Конечно, мама сильно проголодалась и, наконец, начала сосать.

Маме нужны были березовые ванны, видимо, так тогда лечили рахит. Бабушка возами закупала березовые ветки, заваривала кипятком и из этого отвара делала ванны. Маме нужны были и солнечные ванны, и бабушка просиживала с мамой часами на улице на солнце. И бабушка победила, мама выровнялась, выздоровела и выросла красавицей.

Педиатр же, к которому бабушка после возвращения домой пошла с мамой, не верила, что мама выживет, и сказала, чтобы бабушка не мучилась, ничего страшного, если этот ребенок умрет, а они сами еще молодые и у них будут другие дети. Когда через несколько лет в трамвай, в котором бабушка с мамой куда-то ехали, вошла та педиатр и увидела маму, она с радостью сказала, что вот ведь она говорила, что бабушка еще родит другого ребенка. На это бабушка с гордостью ответила, что это та самая Фира. Педиатр бросилась бабушку обнимать и расплакалсь.

А доктор И.Е. Риваш во время войны погиб. Когда евреев в Витебске согнали в гетто, то некоторым врачам разрешили остаться в городе, они были нужны немцам как хорошие специалисты, и доктор Риваш был среди них. Но он помогал партизанам и подпольщикам, лечил их, и в 1942 году его и его жену расстреляли.

Пока мама и папа учились в Институте повышения квалификации, они жили у тети Ани Карасиной в Москве на Солянке, потому что в Тушино места не было. Вскоре после нового года они закончили учиться и вернулись в Катайск. А я осталась у бабушки и дедушки, и моими школьными делами занималась бабушка. Я была болтушка и хохотушка, меня часто пересаживали с одной парты на другую, и бабушку вызывали в школу и жаловались на меня. Дома бабушка меня ругала, я обещала, что больше не буду, но вскоре все начиналось сначала. Думаю, что со своими детьми у бабушки таких проблем не было. Но училась я неплохо, самым трудным предметом для меня оказалось чистописание, бабушка переименовала его в грязномарание. И не потому что я не хотела, я радовалась, когда что-то мной написанное выглядело более или менее прилично, мне нравилось, как пишут мои подруги, но у меня просто не получалось писать красиво и аккуратно. Я этому так и не научилась, правда, четверки иногда у меня бывали.

О пятерках и четверках по всем другим предметам я громко извещала от самой двери, еще только поднявшись на наш второй этаж, если же я получала тройку, двоек у меня не было, я тихо входила в комнату и на бабушкин вопрос об отметках пожимала плечами и говорила: «Не помню...» Бабушка и так уже понимала, что раз я не кричу о своих успехах на весь коридор от входной двери, то ничего хорошего у меня в тетрадках нет.

До того как меня отправили жить у бабушки и дедушки, мы часто с ними переписывались. Письма тогда были почти единственным средством общения, ведь нельзя же было постоянно звонить Софье Романовне и просить позвать бабушку к телефону, тем более что жили они в разных домах. Когда же я поселилась в Тушино, бабушка стала писать в Катайск еще чаще, и мама и папа всегда сразу же отвечали на эти письма. Я тоже писала им. Каждое мое письмо начиналось одинаково: «Здравствуйте, дорогие...», а дальше я меняла последовательность – один раз писала «мамочка и папочка», а в следующий раз «папочка и мамочка». Когда меня спросили, почему я так делаю, я ответила, что обоих очень сильно люблю и не хочу никого обидеть.

Между собой дома бабушка и дедушка разговаривали на идише, на улице на русском. Никто не собирался учить меня идишу, даже их дети – моя мама, Аня и Абрам – почти не знают его, но я записывала в маленьком словарике разные часто употребляемые, крылатые, выражения. С тех пор я знаю, что «а лихтыке цуре» это светлое личико, т.е. милое и приятное, а вот «газлон» - разбойник; что «а хиц ин паровоз» – у паровоза жар – говорится о чем-то неважном, тривиальном, «гей ин дрерд мит дайне мициес», когда просят не морочить кому-то голову своей ерундой. Жалко, что мои познания продвинулись так недалеко. Позже понимать идиш мне немного помогал немецкий язык, который я учила с пятого класса. Однако в это время я уже жила вместе с мамой и папой в Яхроме, бабушка и дедушка приезжали к нам в гости и, случалось, оставались пожить некоторое время, но говорить на идиш с ними приходилось не так уж часто. И все-таки даже эти зачаточные знания иногда всплывают и сейчас. Вдруг, смотря какой-нибудь фильм, где герои что-то произносят на идиш, я к своему удивлению и радости понимаю, пусть не все, но иногда могу уловить смысл сказанного.

Могу даже похвастаться тем, что при случае сама употребляю несколько выражений, например, «Сэйхэл из ан эйделе зах», что значит – ум это благородное дело. Но не в том смысле, что у кого-то способности к физике, математике или к любой другой науке, человек может вообще не иметь никакого образования, но он обладает жизненной мудростью, такая мудрость дается от природы, и никакая школа тут не поможет. Вот такими мудрыми были как раз бабушка и дедушка.

Или, когда что-то делается очень долго и конца этому действию не видно, я могу сказать «А фаршлепте крэнк» – «Затяжная болезнь».

И вслед за моим дедушкой, когда в нашей теперь уже большой семье происходит что-то очень хорошее, особенно если это относится к нашим внукам, Лева говорит: «А хис ин харц» – «На сердце тепло».

Мне бабушка колыбельные песни не пела, для этого я была уже очень большая, но когда у Ани родилась Оля, то ей она пела и мелодии этих песен были еврейскими. Эти мелодии были родом из Витебска.

Иногда меня удивляло, что бабушка говорит какие-то странные вещи о, казалось бы, абсолютно очевидном. Вот слушаем мы новости, и в конце выпуска в прогнозе погоды нам сообщают, что на следующий день будет плюс двадцать. А в это время на улице весна или осень, и погода пока еще или уже прохладная. Я радовалась, потому что не надо будет надевать теплую одежду. Но бабушка возражала, что одеться все равно надо, потому что это не летние двадцать. Я не могла понять, как это может быть, что это значит «не летние», двадцать градусов – они и есть двадцать. Бабушка объясняла, что земля холодная, воздух еще не прогрелся или уже остыл, да и солнце светит не так, как летом, поднимается не так высоко. Я все равно не верила и думала, что это выдумки пожилого человека. Теперь же, став старше, даже старше, чем была тогда бабушка, я прекрасно понимаю, что она имела в виду. И соглашаюсь с ней.

Еврейские праздники бабушка и дедушка не отмечали, но помню, что однажды, сейчас понимаю, что это был Песах, к нам в гости пришли папин брат дядя Абраша и Инночка, моя двоюродная сестра. Почему-то они пришли только вдвоем без тети Миры и Бори с Володей, Инночкиной мамы и старшего и младшего братьев. Бабушка угощала куриным бульоном с кнейдлах. Мацы, чтобы сделать правильные кнейдлах из мацовой муки, у нее не было, она просто размолола в мясорубке сушки и, добавив куриные шкварки, сделала кнейдлах из этой смеси. Ну и вообще бабушка иногда готовила еврейскую еду, которая отличалась от той, к которой я привыкла в Сибири, но все равно было очень вкусно. Никогда и никто так вкусно не готовил, как бабушка и мама. Да еще тетя Маша, папина сестра.

В тот раз, когда дядя Абраша и Инна приехали к нам в гости, Инну попросили спеть, у нее был хороший голос, но она застеснялась, и ей предложили спрятаться за занавеску, которая отделяла дверь и так называемую кухоньку, где стояла электрическая плитка, от остальной комнаты. Оттуда Инночка пела «Санта-Лючия».

Вот что еще про еду. Бабушка пекла очень вкусные булочки с маком и корицей. Булочки с маком очень любил папа, а моими любимыми были с корицей. Они были из дрожжевого теста. Бабушка отрезала от всего теста небольшие кусочки, раскатывала из них маленькие круглые лепешки, от середины к краю на них делала надрез, на целую сторону клала начинку и прикрывала ее одной надрезанной стороной, добавляла на нее немного начинки, и затем все закрывалось другой стороной. С тех пор я очень люблю корицу.

Бабушка пекла еще бисквит с корицей. Недавно в кафе «Старбакс» я купила небольшую бисквитную выпечку, которая называлась coffee cake, она напомнила мне тот бабушкин бисквит и вкус моего детства.

Если еду надо было сохранить теплой, бабушка сначала заворачивала кастрюлю в газету, потом в одеяло и все это ставила на диван или кровать и сверху клала подушки. Я до сих пор, бывает, пользуюсь этим способом.

В первом классе на новогоднем утреннике все девочки нашего класса были снежинками. Бабушка сшила мне из марли костюм снежинки, накрахмалила его и по вырезу вокруг шеи и на кокошник нашила бусы из елочной гирлянды. Это было так красиво! Мне костюм очень понравился, и потом, когда мы в зимние каникулы после Нового года пошли в гости к моим другим бабушке и дедушке, к папиным родителям, я взяла этот костюм с собой и там надела его.

Фира Острова, моя двоюродная тетя, дочка тети Маруси, в то время работала пионервожатой в школе №1, в которой учились дети разных знаменитостей. Этих детей водили на елку в Кремль. У Фиры оказался лишний билет, а может быть, ей просто разрешили, и она взяла меня с собой. Сейчас из всего представления я помню только Снегурочку, которую ввезли в зал в большом прозрачном воздушном шаре, из которого она потом вышла. И еще большие стеклянные шары на елке. Подарок, который я там получила, был в металлическом саквояжике, украшенном разными рисунками, в нем я потом долго хранила свои детские сокровища.

Во втором классе я училась в Катайске. Там на новогоднем утреннике уже я сама была Снегурочкой и рассказывала про кремлевскую елку. На этом утреннике у меня тоже, как и в первом классе, был кокошник, который прикрепили к моей белой вязаной шапочке, а шубку сделали из моего обычного синего штапельного платья, отделанного белой тесьмой, на которое вокруг шеи, от шеи до подола и вокруг подола нашили ватный, смазанный крахмальным раствором валик, посыпанный блестками. Получилась настоящая шубка для Снегурочки.

Моей любимой игрой и до школы, и в Тушино и потом снова в Катайске была игра в больницу. Я лечила кукол – оперировала их, делала уколы, перевязывала, кормила. Случалось, бабушка мне говорила, что пора ложиться спать, а я отвечала: «Сейчас съезжу на вызов и лягу». Дедушка купил мне игру «Доктор», набор игрушечных медицинских инструментов, но из всего набора я теперь помню только фонендоскоп, шприц и маленькую губку. Это был особенный подарок, и дедушка был рад не меньше меня. Я долгое время хотела стать врачом и пошла бы учиться в медицинский институт, если бы не физика, которую надо было сдавать на вступительном экзамене, – теорию я заучивала и могла понять, но задачи были камнем преткновения.

Правда, в первом классе у меня появилась еще одна игра – я чертила. Аня, как и Абрам в свое время, училась в Бауманском институте. У нее была большая чертежная доска, и Аня, приколов к ней кнопками лист ватманской бумаги и уперев доску в спинки стульев, делала большие чертежи. Черчение вместе с рисованием, также как и чистописание с физикой, никогда не были моей сильной стороной, но, глядя на Аню, я брала линейку и треугольник и пыталась что-то изобразить.

Я была довольно покладистой и взрослых слушалась, правда, могла вдруг заупрямиться, но ведь это может случиться с любым ребенком. Иногда мне хотелось сделать что-то наперекор. Помню, однажды я была в комнате у тети Маруси, они к тому времени уже переехали в тот же дом, где жили бабушка и дедушка, только на первый этаж. Я сидела напротив зеркального шкафа и кривлялась. Вдруг в комнату входит Фира и, увидев меня, спрашивает, что это я делаю. А я, точно зная, что так говорить нельзя, отвечаю: «Любуюсь на свою красоту».

Мне всегда говорили, что маленькая девочка сама про себя так говорить не должна, это нехорошо, нескромно. Но какой-то чертенок решил Фиру позлить, я знала, что сейчас она снова начнет учить меня, что можно говорить, а что нельзя. И знала, какими словами это будет сказано. Мне было забавно, я ведь не собой любовалась, а рожи строила. Не перебивая, я прослушала все, что было положено в этом случае, в душе радуясь, какая я хитрая. (Странно, что остаются в памяти, какие-то совершенно неважные эпизоды...)

Пожалуй, я не всегда была очень покладистая, нельзя сказать, что со мной не было проблем. Если какой-то мой поступок, по мнению бабушки, был неправильным, если я вдруг обидела кого-то из взрослых, бабушка требовала, чтобы я извинилась. Бабушка была строже дедушки, дедушка был очень мягким, а бабушка в том, что касалось моего воспитания, всегда хотела, чтобы я поняла свою ошибку и исправилась. Для меня же сказать: «Извините, я больше так не буду!», иногда оказывалось невыполнимым. Я понимала, что должна, но у меня, как говорится, язык не поворачивался. Если бабушка считала, что я виновата перед ней, то переставала на какое-то время разговаривать со мной, она ждала моего извинения, а я не могла рта раскрыть. Дедушка уговаривал меня, я соглашалась, но молчала, все это продолжалось несколько дней, пока, наконец, я не пересиливала себя и не просила это вымученное прощение.

Я и теперь иногда не могу сказать какие-то очень простые слова. Понимаю, что надо, и не могу. Не тогда, когда я кому-то случайно на ногу наступила или нечянно толкнула, а в более чувствительные, даже печальные моменты. Я проговариваю все это мысленно, но не могу высказать вслух. Поэтому сейчас тут я прошу прощения у всех, кто с нами, и у тех, кто уже ушел, за все те случаи, когда я должна была это сделать, но не смогла, и говорю люблю всем, кому я вовремя не сказала это.

Вообще мой первый год в школе для бабушки был нелегким. Почему-то я часто болела, почти всю зиму у меня не проходил насморк, ночами мне было тяжело дышать, приходилось закапывать капли. Еще случались ангины. Кроме всего прочего я заразилась корью. Считалось, для того чтобы не было осложнений на глаза, надо занавесить окно темной шторой, что бабушка и сделала.

В молодости в Витебске бабушка и тетя Маруся играли в еврейском театре, были хорошими артистками, и Соломон Михоэлс предлагал им переехать в Москву и играть у него в ГОСЕТе, в Государственном еврейском театре, но им обеим не разрешили их мужья, бабушке дедушка, а тете Марусе дядя Абраша. Понятно, что в то время я ничего не знала о еврейской истории вообще и истории евреев в Советском Союзе, в частности. Артисты нам, детям, казались особенными людьми, живущими какой-то волшебной жизнью. Я с удивлением спросила дедушку, почему, почему он не разрешил?! Его ответ мне, еще ничего не знающей о судьбе Михоэлса, запомнился на всю жизнь: «И где этот театр, и где эти актеры?..» Он сказал это с так выразительно, что я поняла, лучше быть табельщицей на фабрике, чем артисткой в еврейском театре.

Бабушка продолжала, как и в молодости, любить театр, ее артистическая натура требовала выхода. В то время известным радиорежиссером была Роза Иоффе, многие детские спектакли шли в ее постановке. И мы играли: бабушка была Роза Иоффе, а я артистка, все стихи, которые мы учили в школе, я должна была рассказывать с выражением; бабушка могла придумать какую-нибудь сценку, которую мы с ней разыгрывали. Интересно, что ее способности унаследовали не дети и внуки, а правнуки. Правда, у Саши и Илюши этих способностей нет, хотя Илюша любит музыку, хорошо играет на разных гитарах, и можно сказать, коллекционирует их. Уже взрослый, сам имея детей, он учился игре на скрипке. А вот мои племянницы – Олины дети Юля, Света, Полина, Танина дочка Тоня и дочка Юли из Барнаула Полина пошли в свою прабабушку.

Пожалуй, и Сашин сын Николя тоже унаследовал бабушкин талант. Николя заканчивал начальную школу и переходил в среднюю. В Канаде это происходит после пятого или шестого класса. Его класс для прощального вечера поставил пьесу Мольера «Дон Жуан», Николя исполнял заглавную роль. Он замечательно играл. После спектакля все присутствующие родители и учителя поздравляли его, Пегги, Сашу, а заодно и Клару, все говорили, что у него настоящий талант.

Другие мои бабушка и дедушка, папины родители, и папин средний брат, дядя Миша, жили в Москве на Таганке в многоэтажном доме в коммунальной квартире, кажется, на втором этаже. В доме был лифт. Их комната была больше тушинской, но тоже небольшая. Если иногда мама, папа и я оставались там ночевать, то мы с мамой спали на черном кожаном диване дяди Миши, бабушка и дедушка на своей кровати, папа и дядя Миша на полу под столом. Кухонное окно выходило в большой двор, а окно в нашей комнате смотрело на Воронцовскую улицу, по которой с четырех часов утра и до двух часов ночи ходили трамваи. Почти всю ночь свет от трамвайных фонарей, проникавший через занавески в комнату, скользил по стенам. Казалось, что происходит что-то таинственное. Мне там нравилось. Но мешало спать лязганье трамваев по рельсам, и я часто просыпалась. Если бы я жила в этой комнате дольше, то, наверное, привыкла бы, взрослые ведь спали.

Вообще эта квартира сильно отличалась от дома в Тушино. В ней были раздельные туалет и ванная комната, и даже общий телефон, длинный провод телефонной трубки позволял закрыться в ванной, и тогда никто не слышал чужой разговор.

В Тушино телефон был у бабушкиной подруги Софьи Романовны Циммерман, она была каким-то начальником и со своей семьей жила в другом доме, тоже в коммунальной квартире, но соседей у них было меньше, чем на Таганке, а комнат больше, целых две. И личный телефон. Уезжая в отпуск, мама и папа оставляли номер этого телефона в катайской больнице. Однажды им позвонили, и зять Софьи Романовны, дядя Леня, прибежал за ними.

У Софьи Романовны был и телевизор. Иногда мы ходили к ней смотреть кино. Помню, показывали два индийских фильма: «Бродяга» и «Два бикха земли», очень душещипательные, как и все индийские фильмы, и китайский, который назывался «Седая девушка», что-то революционное.

Внучка Софьи Романовны Инна Садигурская и я были подружками.

Учебный год постепенно подходил к концу, и в июне я уже была в Катайске. Отвезла меня туда бабушка, правда, я помню это, потому что есть фотография, на которой мы все вместе на скачках. На мне как раз то самое синее штапельное платье, которое потом превратилось в шубку для Снегурочки.

Вот какая история случилась с бабушкой в Катайске. Бабушку куда-то повезли на лошади, лошадь, чего-то испугавшись, понесла и перевернула дрожки, бабушка упала и выбила зубы. Такой неудачный получился визит.

К нам и папины бабушка и дедушка приезжали, но и это я помню только потому, что у нас есть фотография.

Из Тушино в Катайск и обратно

Во второй класс я пошла в Катайске. Школа находилась в перестроенной церкви. Узнала я об этом не так давно, но помню, что казалась она немного странной. Училась я хорошо и уже не так много болтала и смеялась на уроках, проблем со мной стало меньше.

Во втором же классе нас всех скопом приняли в пионеры, приняли и меня, хотя мне еще не было девяти лет. Странно, почему торжественное обещание юных пионеров мы читали по бумажке, ведь с нами занималась пионервожатая и требовала, чтобы мы все знали этот текст наизусть. Да и вообще он был напечатан на задней стороне обложки всех тетрадей в линейку, тех тетрадей, которые предназначались для школьного предмета, называвшегося «Письмо». Наверное, директор школы боялся, что мы, забыв нужные слова, начнем нести какую-нибудь идеологически невыдержанную отсебятину, с бумажкой было спокойнее. Были еще и Законы юных пионеров, числом десять, как и заповедей, и появившийся через несколько лет Моральный кодекс строителя коммунизма тоже содержал десять пунктов.

Нам всем повязали красные галстуки. Обычно галстук был сатиновый, концы у него свертывались в трубочку, и, сколько бы его ни гладили, он выглядел довольно неряшливо. Среди детей считалось, что помочь в этой беде может хозяйственное мыло, т.е. мыло для стирки, если концы галстука сначала им натереть, а уж потом гладить. Но и это не помогало. Мы писали ручками со вставным перышком №11, макали это перышко в чернильницу-непроливашку. Но все равно мы умудрялись вымазаться в чернилах. Страдал и галстук, на концах обычно были кляксы, что, конечно, аккуратного вида не добавляло. Были и шелковые галстуки, но те, у кого они были, надевали их только по торжественным случаям. Позднее, уехав из Катайска, я носила только шелковый галстук, но шелковый я умудрялась прогрызть на концах.

Чернильницы стояли на партах в специальных отверстиях, каждое утро технички наполняли их чернилами. Иногда мальчишки бросали в чернильницу карбид, чернила пенились и обесцвечивались. Учительница начинала выяснять, кто это сделал, за это время проходила часть урока. Потом дежурного посылали за техничкой, она приносила чернила и запасные чернильницы, проходила еще часть урока. И, наконец, с новыми чернильницами и чистыми чернилами в них мы начинали заниматься делом.

Мама и папа решили, что надо искать работу поближе к родственникам в Москве, но в Москву переезжать им не разрешали Главздравотдел (Главный отдел здравоохранения в Москве) и Облздравотдел (Областной отдел здравоохранения в Кургане). Говорили, что врачи нужны в Сибири, а в Москве они и так есть, хотя другим, русским, врачам из соседнего города переехать разрешили. К концу второго класса стало казаться, что что-то получается с переездом в Московскую область, и родители решили, что в третий класс меня снова надо отправить в Тушино, чтобы без меня, не отвлекаясь на школу и мои простуды, они могли спокойно решить все возникающие проблемы и собраться. Они надеялись переехать к новому году, но все затянулось. То их брали на работу в Подмосковье, то нет, то начальство разрешало им уехать из Катайска, то снова требовало остаться. Поэтому я проучилась в Тушино весь третий класс и одну четверть четвертого в том же самом классе «Е» у той же учительницы.

В пионерском лагере я была всего один раз после третьего класса, но зато сразу две смены. Лагерь был от фабрики, поэтому там были почти все дети из этого фабричного поселка. Два месяца, конечно, многовато, но мы были под присмотром и не в городе. Бабушка и дедушка навещали меня в родительские дни, но я не помню, просилась ли я домой. Думаю, что нет, я знала, что меня не заберут. Ничего, пережила. В конце второй смены у нас был карнавал, всем полагалось быть в каких-нибудь костюмах. Я нарядилась в костюм индианки, все было очень просто – я обмоталась простыней, которую наша вожатая завязала узлом у меня на груди, и посередине моего лба краской нарисовали черную точку.

У дедушки и бабушки с папиной стороны я была третьей внучкой, старше меня были Боря и Инночка. А у бабушки Сони и дедушки Левы я долго, целых девять лет, была единственной, и только когда мне исполнилось девять лет и один месяц, у Абрама и Лили в Барнауле родился сын Дима. Из единственной превратившись в старшую, я думала, что вот теперь я стала взрослой. Правда, Дима жил очень далеко, но все равно я была рада, что я уже не самая младшая в нашей большой семье. Я его увидела только через несколько лет, когда у бабушки и дедушки появились и даже подросли другие внуки: Миша, Димин брат, и Оля, старшая дочка Ани и Витоли. К тому времени, когда мы собрались все вместе, еще не родились только Таня и Юля. Мне было очень приятно, что наконец-то все эти тогда для меня еще малыши рядом.

Таня у Ани и Витоли (Витольда) родилась в тот год, когда я окончила школу и поступила в институт, в августе 1965-го. А Юля у Абрама и Лили, когда я уже вообще училась на пятом курсе института.

Но пока я была еще ребенком и в моем собственном понимании, бабушке нравилось, когда я была красиво одета. Мне запомнилось мое демисезонное пальто и берет с шарфом. Эта была та одежда, в которой я появилась в Яхроме во время осенних каникул. Пальто было терракотового цвета, прежде я никогда не слышала о таком. С тех пор я люблю этот цвет. А берет и шарф были из китайского трикотина в яркую разноцветную полоску. Трикотин на ощупь похож на fleece, такая мягкая ткань с начесом. Берет не круглый, а угловатый, сшит секторами. Один конец шарфа перекидывался через плечо на спину, и, чтобы он не спадал с плеча, были пришиты маленькие кнопочки, которые удерживали его в нужном положении. В самом деле, мой наряд выглядел очень красиво.

Яхрома, школа, первый спутник и другие события

В конце концов, в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году маме и папе разрешили перебраться в Яхрому, там они прожили и проработали целых двадцать лет. Правда, в 1963 году в десятом классе я училась несколько месяцев в Долгопрудном, нам хотелось переехать туда, чтобы быть еще ближе к Москве и к нашим родственникам, и именно в то время мама была нужна в долгопрудненской больнице как гинеколог, и она даже начала уже работать там. Ей каждое утро приходилось ездить в Долгопрудный из Яхромы, а я, чтобы не переходить в другую школу в середине года, жила у Ани и Витоли. Маме обещали через три месяца с начала ее работы дать квартиру, тогда мы могли бы нормально жить вместе, папа тоже мог бы начать там работать. Правда, ничего из этого не получилось, что-то не сложилось, квартиру дать отказались, мама вернулась в яхромскую больницу, а я в свой десятый «Б».

Яхрома – небольшой ткацкий городок в шестидесяти километрах от Москвы, куда всего за несколько лет до нашего переезда пустили электричку, до Савеловского вокзала она добегала за час и пять минут. До этого там ходил паровичок, который полз два часа. Но железнодорожная станция находилась не в самом городке, а около Красного Поселка, он тоже был частью Яхромы, но располагался на другой стороне канала имени Москвы, туда надо было или ехать пятнадцать минут на автобусе, или идти пешком, что занимало уже гораздо больше времени. Да и метро около Савеловского вокзала не было еще очень долго. Автобус №5 красный, то есть идущий по короткому маршруту только до метро Новослободская, брали с боем. Я, выйдя замуж и окончив институт, беременная и Сашей, и Илюшей, ездила на работу из Долгопрудного в Москву по той же Савеловской дороге, и каждое утро, стараясь втиснуться в этот автобус, думала только о том, чтобы меня не раздавили. Возвращаясь в Яхрому, надо было успеть приехать не позднее определенного часа, пока ходил автобус, кажется, до восьми часов вечера. Если возвращались позднее, домой со станции шли пешком. Летом, возможно, было не так уж и плохо после пыльной и душной Москвы подышать свежим воздухом, но зимой эта прогулка не всегда доставляла удовольствие. Правда, зимой можно было сократить расстояние, перейдя через канал по льду, но берега были покатые, спускаться было неудобно, да и в темноте не видно, куда идешь.

После окончания института Аня и Витоля стали работать в Долгопрудном, где получили квартиру, а потом и бабушка с дедушкой поменяли свою комнату в Тушино на комнату в трехкомнатной квартире в том же Долгопрудном. Так мы оказались уже не очень далеко друг от друга, но тетя Маруся и вся ее семья и родственники с папиной стороны жили в Москве, да и театры, куда все-таки изредка мы ходили, и вообще вся культурная жизнь, все это тоже было в Москве. И мы продолжали ездить на электричке и в битком набитых автобусах. Но ведь за удовольствие надо платить.

(Когда мы с Левой поженились, его прописали в нашей квартире в Яхроме. А ближе к окончанию института мы сделали родственный обмен: получили разрешение обменяться с бабушкой и дедушкой комнатами – их прописали в Яхроме, а нас в их комнате в Долгопрудном. Только благодаря этому удалось купить трехкомнатную квартиру в Долгопрудном, где мы и прожили тридцать лет. Большое спасибо бабушке и дедушке, которые сами называли себя скорой помощью и всегда мчались туда, где были нужны.)

В Яхроме большинство населения работало на прядильно-ткацкой фабрике, в старинном храме была макаронная фабрика, и почти у самой центральной площади находился хлебозавод. Когда там начинали печь хлеб, его вкусный запах распространялся по всему городу. Пекли только черный, белый привозили из Дмитрова. Развлечений в Яхроме было немного, и все ходили осенью на демонстрации – седьмого ноября, посвященную очередной годовщине Великой Октябрьской социалистической революции, или весной, посвященную Первому мая.

Я появилась в Яхроме в начале ноября в осенние каникулы. Седьмого ноября мы с бабушкой стояли около больничной ограды и смотрели, как шли колонны, маленькие и не очень хорошо организованные, но веселые и украшенные. Это было не то, что показывали в киножурнале «Новости дня», но не менее интересно, ведь это было настоящее, а не кино. Шла и колонна школы №1, как раз той школы, куда после каникул мне предстояло пойти учиться. Потом, когда я пришла в свой класс, девочки сказали мне, что они тогда на демонстрации заметили меня, я была новенькая в маленьком городке.

Эта школа была семилетка, семилетнее образование было обязательным и называлось неполная средняя школа. Пока мы доучились до седьмого класса, обязательным образованием сделали восемь лет. И наша школа превратилась в восьмилетку. Школа была большая, каменная, старая. Почему-то мне запомнилась столовая, скорее, буфет. Он находился слева от лестницы на втором этаже, помещение было маленьким, большая перемена длилась минут пятнадцать, и все неслись в этот буфет, чтобы купить какую-нибудь еду. В основном, это были скукоженные холодные пончики с повидлом, очень редко они доезжали до школы горячими, но голодный школьный народ любил их, все равно ничего другого не было. Перед прилавком вырастала длинная очередь, в которой ребята дрались и старались вытолкнуть более слабых, мальчишкам пончики доставались чаще. Я не помню, чтобы я покупала их, спокойнее было принести что-нибудь из дома. Но не все могли сделать это.

Школа стояла не так далеко от нашего дома, если я что-то забывала, то во время перемены успевала добежать домой, схватить то, что было нужно, – тетрадь, учебник, готовальню, сунуть в рот что-нибудь съедобное и вовремя вернуться к следующему уроку. Я и зимой, не надевая зимнее пальто, бегала так в одной школьной форме.

К восьмому классу по стенам нашей старой школы пошли глубокие трещины, и она пришла в полную негодность. Учиться в ней стало опасно, и нас всех перевели в полную среднюю, одиннадцатилетнюю №2. Школа была новая, построена, видимо, уже после войны. Но в ней и без нас хватало учеников, поэтому мы учились в третью смену с четырех часов дня, уроки были укороченными, отменили физкультуру и труд, может быть, что-то еще. Вечером из школы мы возвращались всем классом, и это занимало больше времени, чем когда мы учились в нашей старой школе и домой ходили небольшими группками или по одному, да и стояла она ближе к нашим домам. Зато дорога стала веселее. В девятый класс мы уже совсем перешли в эту школу, средняя одиннадцатилетняя была на весь город одна.

Но сначала была старая, еще семилетняя. Я довольно быстро со всеми познакомилась и со многими подружилась. Мы потом так все вместе и переходили из класса в класс. И среднюю школу закончили почти в том же составе.

Предыдущих учительниц в Тушино и в Катайске я не помню, ни имен их и ни как они выглядели, хотя, может быть, в Тушино учительницу звали Мария Ивановна, и она была невысокая и полная. А вот Серафиму Захаровну, у которой училась всего три четверти, почему-то хорошо запомнила: высокая, худая и курила «Беломор». Это было обычно тогда, после войны многие, в том числе и женщины, курили эти папиросы. Иногда она посылала кого-нибудь из учеников, обычно девочек, купить ей новую пачку. Меня она никогда об этом не просила. А учительницей она была хорошей. Когда, уже учась в пятом классе, в День учителя мы пришли поздравить Серафиму Захаровну, у нее был снова первый класс. Почему-то запомнилось, что мы купили ей синюю вазу и принесли букет цветов, которые нарвали у кого-то в саду из наших ребят, и почему-то выбрали меня, чтобы вручить ей эти цветы и произнести какие-то соответствующие случаю слова. Ничего оригинального я придумать не смогла и сказала банальное, что мы ее очень любим и никогда не забудем. К нашему удивлению, она растрогалась.

Как раз когда я училась в четвертом классе, в Советском Союзе, в стране, где мы жили, четвертого октября тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года запустили первый в мире искусственный спутник земли. Это была такая радость, такое потрясение! Позывные спутника «пи-пи-пи» передавали по радио и объявляли, когда, где и в какое время спутник будет виден на небе, и люди старались в этот момент быть на улице и следить за его полетом. Мы тоже выходили из дома и радовались, когда удавалось увидеть на небе что-то движущееся и мигающее.

Дедушка очень любил всякие технические новшества и не только ремонтировал часы, но и сам делал их. После запуска спутника он сделал часы из глобуса – это было северное полушарие, то, где находился Советский Союз, над полушарием шла орбита со спутником, а на экваторе располагался циферблат.

Часы, дедушка и папа

И в Тушино, и в Яхроме, куда бабушка и дедушка приезжали к нам погостить, мне нравилось смотреть, как дедушка работает со своими буквально ювелирными инструментами, зажав лупу между бровью и нижним краем глазной впадины. Он уже довольно плохо видел, у него дрожали руки, и, когда у него на пол падали детальки, а были они очень мелкими, я тут же вставала на четвереньки и искала их.

Кстати, мои первые часики мне подарил дедушка. Они были очень маленькие, кругленькие, на лаковом красном ремешке. Было очень красиво. Думаю, что это были мои самые любимые и изящные часы. Жаль, не помню, что с ними случилось.

Закончив четвертый класс, мы заканчивали начальную школу, с пятого класса начиналась неполная средняя, по разным предметам нас учили уже разные учителя. Пожалуй, самой запоминающейся была наша математичка Екатерина Михайловна Лепина. У нее не было передних зубов, и именно поэтому ее называли Катя-Зубок. Она была предана своей математике чрезвычайно, ей удавалось объяснить трудные задачи даже самым неспособным. Рассказывая новую тему, она говорила: «Слушаем ушами, смотрим глазами. Откладываем в задний ящичек, когда надо будет, оттуда достанем». Руки у нее были в мелу, она дотрагивалась до ушей, глаз, затылка и всюду оставляла белые следы. Вся перепачканная мелом, она бывала весьма резкой. Еще родители многих наших ребят учились у нее. Иногда она удивлялась: «Что же ты такой тупой?! А мать-то умнее была!» Но объясняла, и «тупой» более или менее понимал.

Хотя мы знали, что она уже давно работает в школе и учила математике почти весь город, сказать что-то про ее возраст было невозможно, она была вне времени и казалась нам бессмертной. Думалось, что и дети, родившиеся потом у нас, выросших и повзрослевших, тоже будут учиться у нее. Когда однажды, уже учась в институте, я на выходные дни приехала домой в Яхрому и встретилась с подругами, и они мне сказали, что Екатерина Михайловна Лепина, наша Катя-Зубок, умерла, я сначала не поверила, настолько крепко засело это представление о ее бессмертии.

(Гораздо более сильное потрясение, связанное со смертью, я пережила восьмого августа тысяча девятьсот семьдесят второго года. Я вернулась с работы, приготовила ужин, но только мы с Левой собрались сесть за стол, как в дверь позвонили, и к нам пришли Аня и Витоля. Аня сказала, что только что звонила моя мама, у нас телефона тогда не было – умер дедушка, и они едут в Яхрому. У меня в голове завертелись мысли: «О чем она говорит? Какой дедушка? Папин папа уже несколько лет, как умер, а дедушку Леву я видела сегодня утром, когда уезжала из Яхромы на работу, все было в порядке, он играл с Сашей...» Мне кажется, я даже не позволяла себе понять смысл ее слов. Очевидно, на лице у меня было написано такое непонимание того, о чем она говорит, что Аня уточнила: «Дедушка Лева умер».

После этого вечера я перестала готовить тот салат, который тогда приготовила нам на ужин.)

В этой же школе у меня произошла неприятная история с учителем черчения Иваном Александровичем Золотовым. Он часто говорил, что на войне был ранен в голову, при этом он делал соответствующее выражение лица, и это звучало так, будто он объяснял нам, что если у него есть какие-то странности, то именно поэтому. Может быть, и в самом деле это и служило причиной его поведения. Я хоть и не умела хорошо рисовать, но старалась, и некоторые рисунки у меня даже получались почти красивыми. С черчением тоже были проблемы, но даже если я сама не понимала, как надо, то очень аккуратно перечерчивала у Вовки Заботкина. Но у Золотова были ко мне свои претензии, совсем не связанные с его предметом. Как-то в классе он, наклонившись к одному из ребят и глядя в мою сторону, сказал: «Я думал, что вы люди, а вы жидики». Дома вечером я рассказала про это. Родители очень возмутились, и папа велел мне пойти следующим утром к директору школы и все рассказать. Мама разволновалась, говорила, что лучше не связываться, но папа считал, что это надо сделать и сделать мне самой. Он был очень рассержен и говорил, что я не негр в Америке, и никто не имеет права унижать меня. Тем более, что и негры в Америке уже борются за свои права. Директором у нас была Полина Кирилловна Кузнецова. И утром, когда все в коридоре делали зарядку, у нас в школе так начиналось каждое утро, я зашла в ее кабинет и рассказала о том, что произошло. Она немедленно отреагировала так, как и должна была директор, отстаивающая честь школы и репутацию своих учителей: «Алла, – ответила она мне, – этого не может быть. Иван Александрович член партии и так сказать не мог!» Все, и попробуй доказать, что ты не врешь! Однако она, видимо, поговорила с ним, потому что на следующем уроке он, конечно, не извинился, но произнес что-то насчет того, что его неправильно понимают, когда он говорит. Чего там не понять, куда уж яснее!

Про антисемитизм

На самом деле с антисемитизмом я в детстве встречалась не так уж часто, хотя все время помнила, что я еврейка, и где-то на уровне подсознания всегда чувствовала это. Первый раз мне напомнили о моем происхождении в Тушино. Мальчишки кричали мне: «Еврейка, еврейка». Я рассказала это дома, и Аня посоветовала мне отвечать им: «Русские, русские». На этом все и кончилось.

В Яхроме работала уже довольно пожилая врач Евгения Андреевна, вроде бы интеллигентная и образованная, к моим родителям относилась хорошо. В разговоре она употребляла латинские выражения, подарила мне книжку «В древнем царстве Урарту» и подписала, что впереди меня ждет много интересных путешествий. И при всей этой ее утонченности она могла сказать: «Он хороший человек, хоть и еврей».

Иногда люди говорили про кого-то еврейчик, будто стесняясь произнести слово еврей. Это слово воспринималось, как ругательство. А если человека назвать уменьшительным еврейчик, то ему не будет обидно. Я же наоборот обижалась, я еврейка, и это моя национальность. Я очень рано поняла, что быть еврейкой не обидно, но иногда трудно, а иногда даже опасно.

Папа рассказал мне, что в царское время в учебных заведениях была процентная норма, т.е. принимали пять процентов евреев от всего числа учащихся, и надо было очень хорошо учиться, чтобы приняли туда, куда ты хочешь. Иначе вообще никуда не примут. Поэтому и я должна учиться хорошо, хоть и говорится, что у нас все равны, но еврей должен знать больше и лучше, и к уроку надо читать не только учебники, но много всего другого. От папы же я узнала о деле Дрейфуса и деле Бейлиса. Кстати, мне и дедушка, папин папа, что-то рассказывал про эти истории.

Многими совершенно нормально для названия евреев воспринималось слово «жид». В Яхроме, когда мы туда переехали, был малюсенький книжный магазин, в котором продавцом работала молодая женщина Люся. Она хорошо относилась к моим родителям: подписывала их на собрания сочинений, если в магазин приходили какие-то редкие по тому времени книги и художественные альбомы, часто всего один-два экземпляра, всегда оставляла их нам. Как-то в магазин зашел Дима, сын Евгении Андреевны и спросил, есть ли у Люси в продаже книга Андре Жида. «Он, что, еврей?», – спокойно без эмоций спросила Люся. На что Дима так же без эмоций спокойно ответил: «Нет, француз».

Сами же евреи иногда называли себя французами, или, вместо того чтобы сказать про кого-нибудь, что это еврей или еврейка, говорили ex nostris, «из наших». Посвященные понимали, а другим и не надо было.

Реплика в сторону №2

Как-то Саша пришел из детского сада и рассказал нам очень понравившийся ему стишок, который он услышал от мальчика из своей группы. Стишок был такой: «Жид по веревочке бежит». Пришлось объяснить ему, что ничего хорошего в этом стишке нет и что так дразнят евреев. Саша к тому времени уже знал, что и он, и вся наша семья евреи.

Про мальчика, которому не объяснили заповедь «Не укради»

В Яхроме, как и в Катайске, на территории больницы были дом для врачей и дом для медсестер, и еще один – аптечный. Его фасад с входом в аптеку выходил на улицу, а другой вход в квартиры был со двора. В этих домах тоже, как и Катайске, были дети.

Какое-то время многие из нас коллекционировали марки. Мы показывали друг другу наши альбомы и обменивались дубликатами. Как-то на летние каникулы к кому-то из врачебного дома приехал в гости племянник, умненький, красивый мальчик примерно моего возраста. Теперь уже и не помню, как у меня появилась бельгийская марка с изображением короля Бодуэна. Возможно, да скорее всего, что она не представляла собой большого интереса для настоящих коллекционеров, но для нас это была редкость, я ею гордилась, она была украшением моей маленькой коллекции. Мальчику очень захотелось получить ее, но я не собиралась отдавать свое сокровище. Тогда он взял мой альбом так, будто рассматривает его, пролистал дальше на несколько страниц, одна его рука оказалась прикрыта этими страницами. Он начал отрывать марку и одновременно что-то говорить, чтобы отвлечь меня. Но я заметила и поняла, что он делает, однако ничего не сказала. Мне стало очень неловко оттого, что если я что-то скажу, то мальчику будет стыдно, и я промолчала. Потом, возвращаясь домой, я посмотрела туда, где была марка и поняла, что он испортил ее. Картинка, по-видимому, осталась целой, но оборотная сторона была повреждена, на моей странице остались бумажные волокна.

Дома я рассказала о происшествии. Мама и папа спросили меня, почему я, увидев, что он ворует мою марку, промолчала, ведь я могла буквально поймать вора за руку. Я объяснила. Мне сказали, что я должна уметь постоять за себя, стыдно мне должно быть за свои плохие поступки или за поступки своих близких, но если меня обижают, я должна защищаться.

Вот и с Золотовым было то же самое, папа настоял, чтобы я сама пошла к директору, потому что хотел, чтобы я не позволяла обижать себя. Оба случая я запомнила, но даже сейчас не уверена, что, чтобы отстоять свои интересы, смогу поставить кого-то в неудобное положение, что мне не станет заранее стыдно из-за того, что станет стыдно кому-то другому.

Мама любила повторять мне фразу Сервантеса из романа «Дон Кихот»: «Ничто не стоит нам так дешево и не ценится людьми так дорого, как вежливость». Однако нельзя быть вежливой с хамом и вором, правда же? Но ведь и опускаться до их уровня нельзя…

Снова про школу

В школе №2 тоже работали учителя мужчины и тоже после фронта и ранений. Географом у нас был Николай Григорьевич Горшенков, муж Полины Кирилловны. Мы иногда удивлялись, как они могут жить вместе, настолько они были разными. На фронте он был ранен в ногу и хромал. Почему-то ему дали прозвище Гришка. География считалась каким-то не очень важным предметом, да и Николай Григорьевич не сильно усердствовал в ее преподавании. Ребята часто срывали урок, не делая для этого ничего особенного. Он приходил в класс и начинал что-то говорить по теме, но кто-нибудь из мальчишек вдруг спрашивал его, смотрел ли он вчера вечером по телевизору какую-то передачу. В то время было всего две программы, первая и вторая, поэтому что-то одно Николай Григорьевич, наверняка, смотрел. Сбить Гришку с мысли было очень легко, он тут же с темы урока перескакивал на передачу, особенно если она была ему интересна, и мог весь урок говорить совсем не о том, о чем должен был. Вдруг за несколько минут до звонка он спохватывался, что про географию не было сказано ни слова, успевал вызвать парочку учеников, поставить им отметки и объяснить в двух словах новую тему. И так почти каждый раз. Хорошо, что по географии экзамена не было.

Уроки истории проходили совсем по-другому. Александр Иванович Федосеев рассказывал интересно, больше, чем было написано в учебнике... если рассказывал. Если бывал трезвым. Если же нет, то это тоже был цирк, правда, не очень веселый. Он приходил мрачный, садился, ударял кулаком по столу и вперивал свой взор куда-то вдаль. И все. Так он мог молчать чуть ли не весь урок. Ну половину урока абсолютно точно. А мы не шумели и занимались своими делами, кто-то делал уроки, кто-то читал, кто-то шепотом болтал. Но все это тихо. Никто никогда никому на него не пожаловался. (Пили многие, мужчины и женщины, и к пьянству в городе и взрослые, и дети относились с пониманием.) Экзамен по истории в одиннадцатом классе был, все сдали прилично. Выучили, Федосеева не подвели, да он и сам старался подготовить нас хорошо.

И еще помню, как мы всем десятым классом сбежали с урока химии. Наша учительница по химии, химичка, Александра Ивановна была беременна и ушла в декретный отпуск, ее заменяла другая учительница. Александру мы любили, на уроках у нее было интересно, а у этой скукотища и шум, держать дисциплину в классе она не могла. Звали мы ее Баба, это не было произвольным от бабушки, это была баба, очень ей это прозвище подходило. И наконец, нам надоело, мы решили, что незачем тратить время на такие бестолковые уроки, когда на улице весна и прекрасная погода. И сразу после звонка на урок, когда наша Баба еще не успела войти в класс, мы все вылезли через окна и убежали, благо класс находился на первом этаже. Дома я доложила о нашем подвиге. Папа, взывая к моей совести, сказал, что своим поступком мы показали, что не уважаем учительницу и что это поведение не уже почти взрослых людей, а разболтанных подростков. На это я, не задумываясь, тут же ответила, что мы ее и не уважаем, а если взрослым людям скучно, почему они должны мучиться?

На следующий день завуч объяснила нам, как плохо мы поступили и чем нам это грозит. Правда, угрозы так и остались угрозами, учебный год уже заканчивался, да и завуч, видимо, понимала, почему мы это сделали.

Нас готовят к самостоятельной жизни

С девятого класса у нас началось производственное обучение, которое удлинило наше пребывание в школе еще на один год. Считалось, что если, окончив школу, человек не поступил никуда учиться, то он сможет сразу же начать работать по какой-то определенной специальности. Для девочек и мальчиков выбор был разный, в нашей школе ребята могли стать слесарями, электриками и кем-то еще, девочки – ткачихами, прядильщицами, продавцами и воспитателями детского сада. Девочки трех десятых классов были разбиты на четыре группы по числу предлагаемых специальностей, причем четвертая, воспитатели, была «элитная», брали в нее только тех, кто хорошо учился. Хотя те, кто плохо учится, почему-то и сами не очень стремились попасть туда. Возможно, потому что там все-таки на самом деле надо было что-то учить, я была в этой группе и знаю это. Нам преподавали педагогику и психологию дошкольного возраста, музыкальное образование, изобразительное искусство, что-то по медицине. У нас были домашние задания, мы должны были составлять конспекты для проведения занятий с детьми. Нас водили в детские сады, сначала мы просто смотрели, как работают воспитатели, затем и сами проводили занятия. После самостоятельных занятий у нас был «разбор полетов». В одиннадцатом классе уже без всякой учебы мы целый месяц работали в разных детских садах Яхромы. «Мой» детский садик был через дом от моего дома. Потом через несколько лет в этот же садик недолгое время ходил наш Саша.

В конце одиннадцатого класса у нас были экзамены, и нам выдали дипломы. Некоторые девочки после школы действительно работали воспитателями. Я до сих пор помню, что есть специальный способ рисования кисточкой, который называется примакивание. И еще помню фразу из учебника психологии: «Советскому человеку свойственна любовь к преодолению трудностей». Ну вот и преодолеваем.

И еще запомнила, как наши мальчишки-электрики объясняли нам, что это не электрический столб, а опора линии электропередачи.

Наши отпуска на Черном и Балтийском морях

Во время летних каникул после четвертого класса мама, папа и я поехали отдыхать на Черное море в Пицунду, и с нами поехали моя подруга Наташа Жемральская и ее родители, которые тоже были врачами, папа фтизиатр, мама врач-лаборант. Мы с Наташей решили, что обязательно нужно взять пионерские галстуки. В школе, да и не только в школе, мы росли под постоянные рассказы про войну и подвиги пионеров-героев и про то, как капиталисты ненавидят нашу родину. Ну и вот, если бы вдруг началась война и мы попали бы в партизанский отряд, где наши родители лечили бы раненых, а мы тоже совершали бы что-то героическое, нам обязательно был бы нужен галстук. Командир строит отряд, и мы стоим среди взрослых героев. Однако никакая война не началась, а в будущем году, когда мы снова поехали отдыхать, галстуки уже не брали.

В нашу первую поездку я впервые увидела терриконы, и потом в школе, когда нам рассказывали про добычу угля, уже знала, что это такое.

В тот первый год в Пицунде мы еще не умели плавать. И как-то так удачно совпало, что в это же время там отдыхал человек, который профессионально учил детей плаванью. Пловчихой я не стала, и сейчас удобнее всего мне плавать по-собачьи, но тем не менее плавать я тогда научилась.

Как-то мы взяли напрокат морской велосипед. С одной стороны на сиденье сели папа и я, а с другой Наташа с ее папой. Мы с папой были тяжелее, чем они, центр тяжести сместился, и все сооружение перевернулось, мы с папой ушли под воду, а они взлетели вверх. Произошло это недалеко берега. К счастью, ничего непоправимого не произошло, правда, меня ударило по голове сиденьем, а папа уронил в воду очки. Это и было самым страшным, папа без очков ничего не видел. Мальчишки с берега попрыгали в воду и стали нырять в поиске утонувших очков, но папа сам нащупал их ногой, достал из воды и снова водрузил на законное место.

Затем мы еще несколько раз ездили отдыхать на Черное море, и с Жемральскими и без них, снова в Пицунду и потом в Гудауты, где жила со своей семьей папина двоюродная сестра Рита Аркадьевна. Дом у них был небольшой, и поэтому мы снимали комнату в соседнем доме у семьи Сангулия. Это были очень милые и приятные люди, а с их младшей дочкой Ларисой, которая была примерно моего возраста, мы подружились и несколько лет переписывались.

В этом доме постоянно что-то готовили и нас угощали. Однажды мы с мамой зашли на кухню, которая была на улице под навесом, там мама и бабушка Ларисы что-то очень вкусно пахнущее раскладывали в банки. Мы спросили, что это такое. Нам ответили, что это абхазское масло, дали по чайной ложечке и предложили попробовать. Мы и попробовали, и глаза у нас буквально полезли на лоб. Мы, конечно, видели, что это не масло, но не думали, что овощная приправа может быть такой острой. Оказалось, что это была аджика, которую до этого мы с мамой никогда не ели. Мне кажется, что и не слышали о ней тоже никогда. Женщины стали извиняться за свою шутку, они не ожидали от нас такой реакции на привычную для них еду.

Однажды перед самым нашим отъездом из Гудауты домой прошли сильные дожди, настоящие ливни, горные реки и речушки вышли из берегов и размыли железнодорожные пути. Движение поездов на несколько дней, дня на два, кажется, прекратилось, и мы, как и многие другие отдыхающие, не смогли уехать вовремя. Народ ринулся к начальнику станции, он обещал, что как только движении восстановят, дадут больше составов, и все смогут уехать. Но все равно люди несколько раз в день приходили на станцию, чтобы узнать новости, долго ли еще будет продолжаться ремонт и когда пойдут поезда. Наконец все починили, рельсы и насыпи укрепили, и поезда пошли. Все рванулись на вокзал. Никакого порядка, конечно, не было, с чемоданами и ящиками, набитыми фруктами, все рвались вперед, отталкивая соседей. Крики и вопли, родители боялись потерять в этой толчее детей. Думаю, эта посадка напомнила маме о войне и о посадках на поезд во время эвакуации. Это было видно по выражению ее лица, читалось в ее глазах.

Кстати, о ящиках с фруктами. Уезжая с Кавказа, отдыхающие везли с собой фрукты. Это было дешевле, чем потом покупать там, где живешь. Часто в своем городе, а тем более поселке, таких фруктов вообще не было. Вот и везли яблоки, виноград, груши, сливы, персики, в зависимости от того, что созревало ко времени отъезда. На рынке перед самым отъездом покупали отборные слегка недозрелые экземпляры, там же покупали большие решетчатые ящики с ручками. Потом каждый отдельный фрукт заворачивали кусочками газеты, сливы и виноград укладывали слоями и каждый слой тоже прокладывали газетой, все это для того, чтобы ценный груз не помялся и не испортился.

Не знаю, почему, но яблоки еще покупали на станции Поныри Курской области. Для этого заранее запасались сетками, так называемыми авоськами, и сумками. Может быть, там были какие-то особенные яблоки.

В один из отпусков мы втроем и папин брат дядя Абраша с тетей Миррой и их младшим сыном Володей поехали отдыхать в Юрмалу. Мне было лет тринадцать, Володе одиннадцать. Латвия считалась почти настоящей Европой, в отличие от Кавказа, и туда ездили отдыхать многие известные и знаменитые люди, в том числе и артисты, их можно было встретить, когда они выходили из своих домов творчества, так назывались специальные дома отдыха, и гуляли по пляжу. Люди обсуждали эти неожиданные встречи. Вот так «повезло» и нам с Володей. В то лето там отдыхал Аркадий Райкин, знаменитый актер и режиссер. Мы все сидели на пляже и вдруг увидели величаво шествующего Райкина. Вид у него был неприступный, мне кажется, что он специально напускал на себя излишнюю строгость, ему надоедало назойливое внимание. Но Володе и мне очень хотелось хоть что-нибудь сказать ему, и мы побежали за ним, обогнали, остановились, и я спросила, который час. Он царственным жестом поднял рукав, посмотрел на часы и ответил: «Десять тридцать». (Ха-ха, до сих пор помню.) Мы поблагодарили и побежали назад, радуясь тому, что великий Райкин удостоил нас ответом.

Мы видели его еще раз на концерте классической музыки в концертном зале на берегу моря. С ним был его сын Костя. Я помню, что удивилась тогда, как это у такого красивого папы может быть такой некрасивый сын. Я ведь не знала, что в будущем он тоже станет известным артистом, хотя и останется таким же некрасивым.

Почему я не стала Вэном Клайберном

Кроме средней школы у меня была еще и музыкальная. Учиться в музыкальной школе по классу фортепиано я начала во втором классе в Катайске. Дома у нас никакого пианино не было, и, где я упражнялась, не помню. Почему-то мне кажется, что для этого меня возили туда же в музыкальную школу, когда пианино там не было занято. Значит, много заниматься я не могла, или пианино занято было, или у родителей времени не было, да и особого усердия я не проявляла, но раз мне сказали, что надо учиться музыке, я и училась. Да и папа рассказывал про свою учебу на скрипке.

В Тушино ни о какой музыке речи не было, и я не переживала, нет так нет, а в Яхроме Наташа Жемральская училась в Дмитровской музыкальной школе по классу скрипки. Почему скрипка, если у них дома стоял рояль? Не знаю, не в этом дело. Я ужасно захотела снова учиться музыке. Мама и папа решили, раз ребенок хочет, значит, пусть учится. Надо было покупать пианино. Денег на него не было, и мама взяла подработку, она стала вести прием в женской консультации в Ольгово и вести осмотр женщин в яхромской психбольнице. И в Ольгово и в психбольницу приходилось ездить на автобусе, который ходил очень редко и был всегда полон. Иногда маму подвозили на машине скорой помощи, а однажды кто-то довез на мотоцикле.

Наконец мне купили пианино, самое простое, «Ростов-Дон». Но у меня уже был свой «инструмент», так это называлось! Я с большим рвением начала заниматься, упражнялась по два часа ежедневно, как требовали в школе, и хорошо играла. Моей учительницей была Раиса Исааковна Мирвиц, очень требовательная и, как мне казалось, уже очень старая, видимо, лет пятидесяти. Но тогда мне все, кто старше тридцати, казались старыми, даже о десятиклассниках я думала, что они совсем уже взрослые. Несмотря на то, что до этого я занималась музыкой всего один год, с Раисой Исааковной мы наверстали пропущенное, и к концу второго года обучения я играла вещи, которые и должна была бы исполнять, если бы училась без перерыва.

Но ведь были еще музлитература и сольфеджио. На музлитературе было интересно, хотя все очень поверхностно. Нам рассказывали про композиторов, мы слушали отдельные части разных симфоний, концертов, иногда отрывки из опер. Изредка на автобусе из Дмитрова прямо от музыкальной школы нас возили в Москву в Зал имени Чайковского на детские утренние концерты классической музыки.

А вот сольфеджио никакого энтузиазма у меня не вызывало, я плохо определяла музыкальные интервалы, еще хуже писала диктанты. Слух у меня был очень неважный.

В Яхроме был филиал музыкальной школы, и поэтому уроки по сольфеджио и музлитературе проводили в яхромском доме культуры, в нашем классе было человек семь-восемь, пианисты, баянисты, скрипачи. Мы обычно выходили все вместе, шли от дома культуры до мостика через речку и дальше расходились каждый в свою сторону. Как-то раз мы остановились на мостике через Яхрому. Начиналась весна, лед таял, и мы смотрели на струящуюся между льдин воду. Долго стоять спокойно мы не могли и начали толкаться, я, чтобы удержать равновесие, как-то неудачно дернула ногой, с моего ботинка свалилась галоша и улетела в реку. Там она быстро набрала воды и утонула. Наблюдать за этим было интересно, но мне пришлось тащиться домой в одной уцелевшей. Дома я галошу спрятала. Но кто-то из больничных видел нас и донес маме. Вернувшись домой, родители стали ругать меня, несильно, но взывая к совести, галоши были новые, их еще следующей осенью можно было бы носить, а теперь снова надо покупать другие, вместо того чтобы купить что-то полезное. Я же, пытаясь защищаться, сказала, что вообще не понимаю, почему меня ругают, ведь потеряла я только одну галошу. Логика, как в детском саду. Ну это так, лирическое отступление от основной темы.

В тысяча девятьсот пятьдесят восьмом году в Москве проходил Первый международный конкурс имени Чайковского, на котором первое место среди пианистов занял Вэн Клайберн. Концерты транслировали по телевизору, и мы смотрели и слушали с большим интересом, Клайберн играл совершенно необычно. Помню, как Света Лукичева плакала, что вот он играет так замечательно, а ей на лето задали какие-то очень простые вещи. У меня таких печалей не было, я посчитала, что он старше нас на тринадцать лет, и решила, что расстраиваться не о чем, у нас еще все впереди, кто захочет, тот выучится. Света потом стала учительницей музыки.

Занятия по фортепиано проходили в Дмитрове, ездить туда надо было на автобусе, который зимой ходил не очень хорошо, не всегда выдерживал расписание, надо было выходить заранее, чтобы успеть на опаздывающий предыдущий, а в обычной школе я уже училась в седьмом классе, и уроков на дом задавали много. Занятия в музыкальной школе были во вторую смену, поэтому, придя домой из моей основной школы, я быстренько ела, хватала большую специальную папку для нот, запихивала туда на случай, если удастся сесть в автобусе, еще и книгу и бежала к автобусной остановке. По дороге у меня начинались сильные колики в печени, и мне пришлось придумать, как с ними бороться: я делала глубокий вдох, задерживала дыхание и старалась очень быстро пройти как можно больше, затем вдыхала снова и повторяла тот же фокус. В общем, я стала просить, чтобы мне разрешили музыкальную школу бросить.

Но тут мама и папа оказались непреклонны. Они всегда учили меня тому, что любое начатое дело надо доводить до конца, оба были очень обязательными людьми и от меня требовали того же. Папа сказал, что раз уже столько денег ушло на все это, то я должна доучиться, чтобы время и деньги были потрачены не напрасно и чтобы в результате я кое-что могла бы сыграть, нужно получить документ об окончании музыкальной школы, ведь никогда не знаешь, что может пригодиться в жизни.

Музыкальная школа была детская семилетняя, а для взрослых там же были пятилетние Курсы общего музыкального образования, КОМО. И вот папа договорился, что меня переведут на эти курсы, но по специальности я все-таки пройду всю семилетку, а заодно и что-то по другим предметам.

Занятия я продолжила уже с другой учительницей, молодой и красивой, но я имени ее даже не помню, она была грубой, кричала на уроках, а я ей назло играть правильно не хотела. Однако на выпускных экзаменах я все-таки исполнила программу седьмого класса, но играла неважно. Тем не менее я должна сказать спасибо Раисе Исааковне, вытянула я только благодаря старым запасам, только тому, что вложила в меня она. На этом, правда, моя музыкальная карьера закончилась. Пианино еще несколько лет простояло у нас дома, а потом его продали нашим знакомым. А вот когда я стала взрослой и у меня появились свои дети, я вдруг начал жалеть, что пианино больше нет, и я не играю. Когда я при маме и папе как-то высказала свое сожаление вслух, папино отношение к этому оказалось для меня неожиданным, его словами были: «Стареет дочка». Видимо, папа был прав, печаль об упущенных возможностях и есть показатель начала старения, или, возможно, настоящего взросления.

Польза от музыкальной школы все-таки была, слух у меня немного развился, хотя сама я спеть правильно довольно часто не могу, но слышу, когда фальшивят другие.

Реплика в сторону №3

Не совсем такая, но подобная история была у Илюши. В семь лет заканчивался детский сад, и начиналась школа. Вдруг родители почти половины детей из детсадовской группы решили, что их чада должны учиться еще и в музыкальной школе. Нас такие мысли относительно наших детей никогда не посещали. У Саши в детском возрасте почему-то было такое отторжение любых музыкальных штудий, что я иногда говорила ему: «Будешь плохо себя вести, отдам в музыкальную школу». (Знаю, что с педагогической точки зрения это абсолютно неверно.) Но Илюша вдруг захотел учиться играть на скрипке. Мы подали заявление в музыкальную школу и стали готовиться к экзаменам. Я не помню все, что входило в экзамены, но точно, что проверяли чувство ритма и слух. Мы учились дома отстукивать ритм и решили, что для проверки слуха Илюша споет песню из передачи «Спокойной ночи, малыши!» «Спят усталые игрушки».

Лева и я в день экзамена работали, и с Илюшей пошла мама. Потом она рассказывала, что Илюша сильно волновался, и она тоже, а после экзамена он вышел очень расстроенным и сказал: «Не поймешь, чего они хотят…»

Через несколько дней в музыкальной школе вывесили список принятых. Илюши там не оказалось. Я пошла к директору, чтобы узнать, почему. Мне сказали, что у него плохое чувство ритма, но если мы согласны, то он может учиться играть на кларнете. Когда я спросила Илюшу, не хочет ли он играть на дудочке, т.е. на кларнете, он с укором ответил мне: «Я хочу на скрипке, а ты…» Мне стало так стыдно, и я сама о себе подумала: «Какая же я дрянь, у ребенка мечта, а я лезу со своими глупостями».

Однако когда Илюше было уже девять лет, он начал учиться играть на гитаре. Его прослушали и приняли. Правда, это была не музыкальная школа, а кружок в доме культуры, экзамен принимал молодой длинноволосый парень. Я рассказала ему про наш опыт в музыкальной школе, он ответил, что там специфический подход, они хотят всех готовить в музыкальные училища, он же сам считает, что играть на музыкальных инструментах могут все, а у Илюши вполне хорошее чувство ритма, тем более что он не на барабане будет играть.

Мы купили Илюше чешскую гитару фирмы «Кремона» и чехол для нее, который я изнутри обшила старым детским шерстяным одеялом, и Илюша успешно проучился два года в этом кружке. Сначала у него была учительницей Елена Львовна. На первом занятии она сказала Илюше: «У нас с тобой есть что-то общее, только я не помню, что». Оказалось отчество. После нее с Илюшей занимался тот длинноволосый парень, который оказался профессионалом и очень хорошим преподавателем. После двух лет учебы он посоветовал нам еще раз попробовать поступить в музыкальную школу, потому что на курсах нет сольфеджио, а Илюше для общего развития было бы хорошо им позаниматься. На этот раз музыкальная школа решила, что Илюша для нее годится, он ведь сыграл там всю свою программу, выученную в доме культуры, и понравился преподавателям. Учителя по гитаре в школе не было, но зато была учительница по домре, ее-то ему и назначили в учителя, логично решив, что и гитара, и домра струнные инструменты. А, исходя из тех же соображений, в оркестре его посадили играть на балалайке, сказав, что раз он играет на гитаре на шести струнах, то на трех он тем более сыграет.

В первый год учебы в этой школе Илюша выступал на всех концертах с тем, с чем и пришел туда, ничего нового, хотя дома что-то новое он все-таки разбирал. По сольфеджио у него была очень интеллигентная и чувствительная грузинка. Ее лицо всегда принимало страдальческое выражение, когда она просила Илюшу спеть. Уже сейчас взрослым, говоря об учебе в музыкальной школе, Илюша прокомментировал: «А не надо было нарываться».

На второй год кроме сольфеджио и нелюбимого хора началось общее фортепиано. Пианино, как мы уже знаем, у нас не было, и к нам на время переехало то, что стояло у Оли, она не играла, ей было некогда, потому что была занята со своими девочками, а ее девочки еще были маленькими, чтобы где-то учиться.

И вот тут-то начались проблемы. Илюшу довести до слез было довольно трудно, но учительница по фортепиано так кричала на него, что успешно этого добивалась. Илюша стал прогуливать уроки, а со своим другом Валерой Магадовым они писали записки от нашего имени, почему он не может прийти в школу, и прикрепляли их на дверь учительской. Меня вызвали к директору школы и рассказали про эти подвиги. Дома мы решили, что мучить его не будем, никакого смысла нет в такой учебе, только отобьем любовь к музыке. Илюша вернулся в дом культуры. У него был уже другой преподаватель, с бородой, но тоже хороший, и Илюша проучился еще два года. Через два года преподаватель сказал, что если мы хотим, он позанимается с Илюшей сольфеджио, и Илюша сможет поступать в музыкальное училище. Но все вместе мы решили, что этого делать не нужно.

Старая «Кремона» сейчас в Монреале. Когда я везла гитару в Канаду, мне не разрешили взять ее с собой в салон, и мне пришлось сдать ее в багаж, где она, конечно, сломалась, ведь она была в своем старом чехле, но ее починили, и на ней снова можно играть, она первая в Илюшиной коллекции струнных инструментов. У него есть несколько гитар, скрипки, мандолина.

На скрипке, однако, Илюша все-таки научился играть. Он стал водить к учителю по скрипке, цыгану, руководителю ансамбля, старшего из своих сыновей, Эмануэля. Но у Эмануэля учеба почему-то не пошла, ему больше нравится слушать, чем самому играть, а вот Илюша стал сам брать уроки. Учитель был очень интересным человеком, и Илюша с удовольствием ходил к нему.

Мой папа тяжело болел, Саша и Илюша со своими семьями приехали навестить нас. Все понимали, что это последний раз, когда они видят дедушку живым. Проработав хирургом пятьдесят шесть лет, папа и сам все прекрасно понимал про свою болезнь. Мы разговаривали обо всем, в том числе и об учебе у цыгана, и папа рассказал нам, что, когда в детстве он учился играть на скрипке, он играл «Плач Израиля», и хотел бы послушать его сейчас. Мы нашли этот хасидский напев в интернете, и папа попросил Илюшу выучить эту очень красивую и печальную музыку и сыграть ее на его похоронах. Моя знакомая раздобыла ноты у своих приятелей-музыкантов, Илюша выучил эту вещь, и, когда папа умер, Саша и Илюша приехали на похороны, и Илюша привез с собой скрипку. На кладбище играть было нельзя, в тот год был чрезвычайно холодный январь, но у нас дома после похорон Илюша сыграл «Плач Израиля».

Хочу надеяться, что папина душа слышала эту мелодию и папа знает, что мы исполнили его просьбу.

Наши квартиры в Яхроме

Сначала мы жили почти в самой больнице, у нас было полуподвальное помещение под роддомом. Ну и что? Зато места много и без соседей. В Яхроме люди жили так же, как мы в бараке в Тушино, в так называемых казармах, построенных бывшим хозяином фабрики, в совсем крошечных комнатках, часто по две семьи, называлось это сторонками. Так что у нас по сравнению с ними были хоромы. Правда, окна находились ниже уровня земли, и в наши хоромы запрыгивали лягушки, а еще там водились мокрицы-двухвостки. И то, и другое было неприятно. Мы с мамой поначалу боялись, что мокрицы могут ночью залезть в уши, и затыкали уши ватой. Зимой было лучше, живность до лета засыпала.

В наш полуподвал вело несколько ступенек, от двери шел короткий коридор. Слева от входа находилась комната, которую, можно назвать актовым залом, там проводили больничные собрания, а чуть дальше по коридору справа была дверь в нашу квартиру. Там было две довольно больших комнаты, в первой квадратная плита, которую можно было топить и готовить на ней. Но мы, как и все в Яхроме, готовили сначала на керосинке или керогазе, керосин покупали в хозяйственном магазине, который наливали в принесенную с собой трехлитровую банку. Однако от керосинки сохранялся устойчивый запах и была копоть, и мы переключились на электрические плитки, зимой они стояли как раз на этой плите, а летом в коридорчике на столе. В конце коридора был туалет, которым при надобности пользовались люди, приходящие на собрания.

Спираль в плитке время от времени перегорала, и папа, если еще было можно, чинил ее, он соединял перегоревшие концы, при этом спираль становилась немного короче. Несколько раз скручивать концы было нельзя, спираль должна была быть определенной длины, чтобы не случилось короткого замыкания. По-моему, так. Тогда папа менял спираль. Он и меня этому научил, то есть сначала скручивать, а потом уж менять. Надо было следить, чтобы спираль лежала точно в канавке, в углублении, и не выходила за поверхность, чтобы не ударило током, когда ставишь на плитку кастрюлю или сковороду, и не «закоротило», не было короткого замыкания. Таким же образом папа чинил утюги, но до утюгов моя квалификация не доросла.

На всякий случай, когда вдруг почему-то не было электричества и гас свет, что случалось не так уж редко, у нас была керосиновая лампа и свечи. Если лампу зажигали, то потом ламповое стекло становилось закопченным и его надо было чистить. Керосиновые лампы и свечи были у нас и в Катайске.

В этом подвале мы сыграли две свадьбы. Сначала Аня вышла замуж за Витолю. А на следующий год папин брат, старый холостяк дядя Миша женился на тете Люсе.

И совсем неважно, что это был подвал, обе свадьбы прошли очень весело, дядя Миши и тетя Люся прожили долго и счастливо, думаю, лет сорок, до самой смерти дяди Миши, а Аня и Витоля и сейчас помогают своим внукам растить их детей, своих многочисленных правнуков.

В подвале мы прожили года два, потом маме и папе как двум врачам дали двухкомнатную квартиру на третьем этаже в трехэтажном доме, каждому врачу полагалась комната. Если бы врачом был только кто-то один, дали бы одну комнату, и мы бы жили с соседями. По сравнению с подвалом это был дворец. Две комнаты и кухня, в одной комнате балкон, в другой лоджия, ведь было рассчитано, что жить в квартире будут две семьи. Коридор. Ванная. Туалет. В ванной была колонка, которая топилась дровами, со временем я научилась ее растапливать. Иногда я делала то, что мне строго-настрого запрещалось. Если дрова были сырыми и огонь от подложенных туда газет и щепочек долго не разгорался, я могла ножом от полена отщипнуть лучинку, окунуть ее в бидон с керосином, который был у нас на всякий случай для керосинки, если бы отключили электричество, потом положить эту лучинку в топку и бросить туда спичку. Или просто газету намочить керосином. Это было примерно то же, что сделала Шурочка в Катайске. Я ведь знала об этом и все равно делала. Я только старалась низко не наклоняться, но пламя могло вырваться, и сейчас уже лучше не думать о том, что могло бы случиться.

В коридоре в стене была ниша, и там мы сделали стеллаж, потому что в книжном шкафу и на книжных полках, где стояла художественная литература, для книг по медицине, которых тоже было очень много, не хватало места. Прежде чем расставить книги на стеллаже, мама и папа решили разобрать и посмотреть, все ли им нужно. Среди книг обнаружились их старые конспекты по статье Сталина «Марксизм и языкознание» и что-то еще. Увидев эти «архивные материалы», кто-то из родителей сказал, что их нужно уничтожить, потому что если вдруг будет обыск, это найдут, то потом может быть очень плохо. Тетрадки разорвали и в субботу сожгли в топящейся колонке. Это был отголосок тех событий, которые моим родителям пришлось пережить в Катайске во время дела врачей. Хотя уже прошел двадцатый съезд Партии, на котором разоблачили культ личности Сталина, шла оттепель, но страх, что все снова может повториться, оставался.

Удивительно, однако, то, что уже здесь в Америке, подбирая фотографии для этой книжки, я нашла ветхую тетрадку из какого-то очень далекого года с переписанной от руки вполне крамольной для того времени статьи А.М. Горького. Почему-то это оставить не побоялись.

Могу еще добавить то, что мама рассказывала про свою подругу Киму Эстрину. Ее папа был или каким-то начальником, или партийным деятелем. У них была домработница. Однажды она предложила маме и Киме погадать. Маме она сказала какую-то чепуху, а Киме, что ее отца ждут долгая дорога и казенный дом, что подразумевало тюрьму и ссылку. И вскоре Киминого отца арестовали, больше его никогда никто не видел. С тех пор мама не разрешала ей гадать на картах, да и играть в карты не научилась.

В доме был подвал, и каждый житель владел там небольшой каморкой, в которой хранились дрова, капуста, огурцы, грибы и варенье на зиму, а также кое-какие вещи, нужные и ненужные. Я никогда в подвал одна не ходила, там было темно, пыльно и страшно, только с папой, если ему нужна была помощь. Там же в подвале держали кноп – очески от сукна, мягкие волосяные шарики. Их брали на фабрике, ну, может быть, покупали, я не знаю, ими можно было набивать подушки и матрасы, хотя спать на них было не очень удобно. И еще их использовали для утепления – насыпали между рамами окон и двойными балконными дверями. Как-то, когда пришла пора готовиться к зиме, папа принес из подвала этот кноп, завернутый в большую тряпку. В прихожей папа положил сверток на пол, и вдруг из него выскочила мышь и побежала. Мышей я страшно боялась. Я заорала! Думаю, что моего крика мышь испугалась не меньше, чем я, увидев ее. В этот вечер я отказывалась ложиться спать: а вдруг она залезет на мою кровать! Мне доказывали, что мышь скорее спрячется на кухне, где можно найти что-то съедобное, чем пойдет ко мне в комнату, но я упиралась. При этом мне уже было лет двенадцать или даже больше, можно было бы понять. Папа зарядил мышеловку и поставил ее на кухне под шкаф, и, на мое счастье, вскоре мы услышали щелчок, бедняга попалась.

Совсем недолго у нас в квартире жил еж. Каждое лето в больницу на практику приезжали студенты. Один из них поймал ежа и подарил его мне. Ежик жил у нас на кухне целую неделю. Кухонную дверь мы стали закрывать, чтобы он не пошел гулять по всей квартире. В блюдечке ему оставляли еду, наливали молоко. Днем он спал, а к ночи просыпался и начинал ходить по кухне и при этом очень громко топал. Кажется, такое маленькое животное, а шума производил ужасно много. Он мешал мне спать, у моей комнаты и у кухни была общая стена, через которую все было слышно. К тому же он терял свои иголки. Мыть пол на кухне стало опасно, если их не заметить, можно было сильно пораниться. И больше недели я не выдержала. Наш дом стоял недалеко от речки Яхромы, вдоль берега которой шли огороды. Мы посадили ежа в коробку и там на огородах его выпустили. Пусть бегает и топает на свободе!

Мой дедушка Семен Яковлевич – Шулим Янкелевич

С нами в Яхроме жил мой другой дедушка, Семен, Шулим, папин папа. Дедушка уже был один, бабушка тяжело болела и умерла в 1957 году пятого января, я тогда училась в третьем классе. Мы с бабушкой Соней и дедушкой Левой как раз почти перед самой ее смертью в этот же день пришли проститься с ней. В это же время приехали из Катайска мама и папа, они еще успели застать бабушку Году в живых и попрощаться с ней, хотя она уже была без сознания. Я помню, как папа говорил: «Мама, ты меня слышишь? Ты меня помнишь?» Было страшно и печально.

Бабушка умерла, а дедушка остался жить с дядей Мишей на Таганке. Но когда мы переехали в Яхрому, дедушка переехал вместе с нами, сначала в полуподвал, а потом в квартиру.

Дедушка не видел правым глазом, ему как-то специально повредили этот глаз, чтобы его не взяли солдатом на Первую мировую войну. Но он не должен был остаться слепым, что-то получилось не так, как задумывали.

Дедушка был глубоко верующим. Сейчас я понимаю, что придерживаться кашрута у нас дома было трудно, мы его не соблюдали. Но, значит, как-то дедушке это удавалось. Иногда он что-то рассказывал мне из Торы, но я воспринимала эти рассказы, как обычные сказки. Даже мой папа в детстве в синагоге бывал очень редко, дедушка понимал, видимо, что в новой жизни после революции и официальной отмены религии так будет проще.

Я очень любила дедушку, но отношение у меня к нему было двойственное: с одной стороны, я его побаивалась, он был малоразговорчивым и казался мне очень серьезным и строгим, а с другой, я испытывала некоторую иронию как раз в связи его религиозностью. Каждое утро, прежде чем пойти завтракать, он надевал на себя тфилин и талес и молился. Он никогда не снимал кипу, ермолку, так называемую караимку – вышитую бисером тюбетейку. Я думаю, что она была из Андижана, где бабушка и дедушка были в эвакуации. А может быть, она и в самом деле была караимская. Ирония моя происходила оттого, что я-то точно тогда знала, что никакого бога (именно с маленькой буквы) нет, а такой старый человек этого не понимает. Странным было, что по субботам дедушке ничего нельзя было делать, он не ходил в газетный киоск за газетой, и если у нас в субботу затапливали в ванной колонку, дедушка никогда не подбрасывал туда поленья, не следил за огнем. Видимо, поэтому-то я и научилась топить, тогда еще суббота в Советском Союзе была рабочим днем, и я из школы приходила раньше, чем родители с работы. Дедушка и мылся только вечером, как я теперь понимаю, это было после захода солнца, когда Шабат, суббота, заканчивалась. В субботу дедушка только молился и читал Тору. Я и сейчас вижу его, склонившегося над столом, в очках и с аккуратно подстриженной белой бородкой клинышком. От дедушки я как-то услышала, что мужчина каждое утро благодарит Б-га за то, что Он не создал его женщиной, что меня очень удивило. И, понятно, прибавило еще дополнительного скепсиса. Жаль, что дедушка не объяснил мне, что цель сотворения женщины – принести совершенство всему миру, что женщина благодарна Б-гу за то, чем она является, что она, в сущности, есть. Но разве я бы поверила ему?! Мне ведь уже объяснили, что человек произошел от обезьяны в результате естественного отбора, а все остальное выдумки и опиум для народа. Как мне жалко теперь, что я по своей глупости и самоуверенности, а также из-за юношеского желания уйти от любых наставлений и нравоучений, исходящих от старших, ни разу не попросила дедушку рассказать мне что-то про его жизнь, не спросила, почему он, взрослый и разумный человек, верит в Б-га!

Мама и папа о религии со мной не разговаривали, а уж после «безродных космополитов» и дела врачей многие даже вспоминать про иудаизм и свое еврейство боялись. Жаль, конечно, что все, что я знаю сейчас, я узнала уже взрослой. И вера моя очень поверхностна. Если бы, пытаясь тогда доказать, что дедушка ошибается, я относилась к разговорам с ним серьезнее и с меньшей иронией, внимательнее слушая, о чем он говорил мне, то, возможно, и не стала бы настоящей верующей еврейкой, но сама поняла бы что-то очень важное.

Уже будучи взрослой, я прочитала и перепечатала дедушкины сочинения, рассказ «Трагедия» и повесть «В старые времена», и была удивлена, какой хороший у дедушки русский язык и как глубоко он знал историю и разбирался в происходящем в стране. Понятно, почему он не настаивал на том, чтобы мой папа в тридцатые годы ходил в синагогу и занимался еврейскими науками, а в начале шестидесятых не пытался ничего объяснить мне.

Дедушка умер в сентябре тысяча девятьсот шестьдесят третьего года в Суккот. В день его смерти и в день похорон на Востряковском еврейском кладбище стояла теплая солнечная погода, такая, какую он любил. Был бы он жив, то обязательно вышел бы на улицу посидеть на солнышке.

Дедушка оставил маленькое завещание, где просил похоронить его по еврейскому обряду и одиннадцать месяцев читать Кадиш. Он писал, что делать это, видимо, будет дядя Миша. Это завещание я тоже увидела уже взрослой, но думаю, что так и было, дядя Миша читал Кадиш. И хоронили дедушку по всем еврейским правилам. Тогда я и узнала, что у евреев дети не поднимают и не несут гроб родителей.

Теперь все чаще я думаю о себе, как о сыне (дочери) из Пасхальной Аггады, неспособном задавать вопросы. Если бы я спросила, если бы я знала о чем спрашивать... А сейчас уже и спросить некого.

Какие книги мы покупали и какие газеты и журналы выписывали

Сразу скажу, что в нашей семье не выписывали – никогда не выписывали газету «Правда», которая была главной газетой в Советском Союзе. У нас были «Известия» и «Литературная газета», они считались более вольнодумными, ну, или менее идеологизированными. Может быть, только считались, но все-таки…

Для меня сначала выписывали «Пионерскую правду», потом «Комсомольскую» и журнал «Юность». Не могу похвастаться, что я была очень прилежным читателем «Комсомолки». «Юность» читала не только я, она была интересна тем, что в ней печатались произведения авторов, которые писали не в духе принятого тогда метода социалистического реализма: Василий Аксенов, Булат Окуджава, Андрей Вознесенский, Белла Ахмадулина, Евгений Евтушенко и другие. Получали мы журнал «Новый мир», в котором прочитали первую вещь о ГУЛАГе, напечатанную в советское время, - повесть А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича». И журнал «Знамя» мы выписывали, где тоже печатались авторы, которых следовало читать. Был еще журнал «Иностранная литература», часто дававший единственную возможность прочитать переводы произведений зарубежных писателей, которые совсем не обязательно затем были бы напечатаны в виде отдельной книги.

Да, выписывали газету «Медицинский работник», переименованный впоследствии в «Медицинскую газету», и медицинские журналы, журналы я не читала, а в газету заглядывала.

Была, конечно, не только периодика, мама и папа покупали много книг – художественную литературу и альбомы по искусству. Книги имели обыкновение расползаться по всему дому. Я ведь уже упоминала, что продавщица в книжном магазине Люся оставляла моим родителям новинки и давала возможность подписаться на собрания сочинений. Тогда все старались приобрести для детей «Библиотеку приключений» и «Детскую энциклопедию». У нас в шкафу стояли обязательные для каждой еврейской семьи двенадцать томов Лиона Фейхтвангера, единственный в то время для меня источник по древней истории Израиля. Был и шеститомник Шолом-Алейхема, который тоже рассказывал об истории евреев, но в России. И, конечно, томик Иосифа Уткина с его «Повестью о рыжем Мотеле». Кроме того, конечно же, всякая классика, русская и зарубежная. Можно сказать, что был полный интеллигентский набор: Гете, Гейне, Шекспир, Рабиндранат Тагор, Гюго, Бальзак, Горький, Пушкин, Лермонтов, «Библиотека всемирной литературы». Так можно перечислять почти до бесконечности. Тогда, еще в подростковом возрасте, у меня появилось это специфическое чувство новой книги, я любила тот особенный запах клея, кожаной обложки и бумаги. Я и теперь люблю сначала просто подержать книгу в руках, погладить обложку, чтобы почувствовать ее наощупь, а уж потом открыть.

Случалось, от меня могли спрятать какую-нибудь книжку, иногда мне удавалось найти ее, но не всегда она оказывалась для меня интересной, можно было и не прятать. Если же было интересно, то нужно было изловчиться и прочитать так, чтобы меня не поймали.

Я почти не ходила в городскую библиотеку, у нас дома были практически все нужные мне книги и для школы, и для ежедневного чтения. Часто, придя из школы и садясь поесть, я брала какой-нибудь том Чехова и, пока ела, успевала прочесть один-два рассказа. В результате у меня выработалась привычка: если я ем одна, то должна взять книгу.

Несмотря на большую занятость на работе, мама и папа много читали. Иногда нам кто-нибудь мог дать почитать какую-то книгу, которую нужно было быстро вернуть, тогда читали ночью, несмотря на то что утром надо было идти на работу и в школу.

Мы читали и в электричке, по дороге в Долгопрудный и в Москву. Тут в Америке мне этого не хватает, вместо того чтобы вести машину, я могла бы так много прочитать.

Праздники, дни рождения и просто гости

Мама и папа легко сходились с людьми, и у них всегда было много друзей. Кто-то более близкий, кто-то просто знакомый, но вокруг них всегда были люди. Я с самого раннего детства привыкла, что к родителям может прийти почти незнакомый человек, чтобы выяснить что-то относительно своего здоровья или здоровья кого-то из своих близких, и ему всегда все объяснят и посоветуют. Иногда такие неожиданные посетители бывали интересными людьми и вскоре становились друзьями. Я любила сидеть в этой взрослой компании и слушать, мне до сих пор интереснее слушать, чем говорить самой. Друзья могли быть разного возраста, часто значительно моложе или старше, чем мама и папа, но с моими родителями всем было интересно и уютно.

После получения диплома я работала в Институте научной информации по общественным наукам (ИНИОН), и мне казалось, что я занимаюсь чем-то ненастоящим, совершенно неважным и ненужным. Возможно, в какой-то степени в этом была доля истины, но ведь не на все сто процентов, в моей работе была определенная специфика, и для кого-то это было нужно. Я всегда считала, что надо жить, как мама и папа, что искренне преданный своему делу врач всегда поможет, будь то вечер или ночь, выходной день или праздник, а может быть, врач и сам себя чувствует плохо, но он прежде всего Врач. И именно это настоящее дело, которое нужно людям, это то, чем и должно заниматься.

Это детское отношение к профессии врача у меня осталось надолго, возможно, навсегда.

Но кроме таких «непрошеных гостей» были и другие. Наша большая семья, я имею в виду не только нас троих, но всех наших родственников и в Долгопрудном, и в Москве, была очень дружная, и мы ездили к ним в гости, а они приезжали к нам. Не у всех было много места в квартирах, даже не в квартирах, квартиры появились позднее, а в комнатах в коммунальных квартирах, но, если мы приезжали на выходные дни, нас без всяких сетований оставляли ночевать.

Мы жили в отдельной квартире, и там тем более хватало места для всех наших гостей. Бывало, Абрам, приехав в командировку из Барнаула, жил у нас. Приезжали родственники из Казани, Розочка из Риги, муж Риты Аркадьевны из Гудуты. Мне нравилась эта родственная суета, я ведь еще в Тушино привыкла к тому, что в тесноте, да не в обиде.

К нам в гости приезжали Борис Берман и Мэма (я не помню его полное взрослое имя) Гордон, папины друзья детства, с которыми он дружил всю жизнь. Они оба прошли всю войну и остались живы. Борис очень давно, они были еще детьми, спас папу, когда папа еще не умел плавать и начал тонуть на реке Сула, протекавшей в их городе Ромны. Последнее письмо от Бориса, которое папа очень ждал, пришо в день его смерти. Папа был уже без сознания, а я все еще надеялась, что он просто спит, ведь накануне была очень тяжелая ночь, до которой я думала, что у нас еще есть впереди хотя бы две недели, а после нее, что все-таки еще еще несколько дней папа будет с нами. Я прочитала папе Борино письмо. Вдруг он услышал его?

Все наши празднования проходили весело. Если гостей было много, то раздвигали обеденный стол, а иногда подставляли еще и кухонный. Мама и бабушка всегда волновались, что будет недостаточно еды, и готовили много и, конечно, очень вкусно. Любимым дедушкиным тостом был: «Зай гезунд!», то есть «Будьте здоровы!»

У дяди Дани был приятный голос, по-моему, баритон, и он любил петь, часто это были арии из опер, одной из них была ария из оперы Чайковского «Иоланта» «Кто может сравниться с Матильдой моей» и называл тетю Машу Матильдой. Пел он эпиталаму из оперы А. Рубинштейна «Демон» «Пою тебе, бог Гименей» и, конечно, еврейские песни. Эпиталаму дядя Даня спел и на нашей свадьбе.

У тети Маши коронной была цыганская песня про то, как цыган цыганку полюбил «…и песню, полную тревоги, в один аккорд с гитарой слил». Тетя Маша пела ее очень подходящим для этой песни «цыганским» голосом.

Очень хороший голос был и у Розочки. Она тоже пела разные песни, и по-русски и на идиш, но мне почему-то запомнилась венгерская песня «Журавли». Может быть, потому что Розочка пела эту песню с какой-то неподдельной печалью. Уже несколько десятилетий я не слышала и не вспоминала эту песню, а оказалось, что до сих пор помню ее слова:

Серым утром крик печальный

Снова слышу я вдали.

Мне привет свой шлют печальный

В хмуром небе журавли.

Ну и так далее.

В Долгопрудном тоже было весело. Если случалось какое-то важное событие, то собиралось много родственников и друзей. Друзья Ани и Витоли становились друзьями моих родителей, и потом уже и они приезжали к нам на наши праздники. Такими друзьями стали Валя и Коля Ванюшкины. Однажды в летние каникулы, когда Лева с Сашей уехали на раскопки, а я работала, Илюша даже некоторое время жил на даче у Ванюшкиных вместе с Колей и его маленьким внуком Алешей. Потом Илюша рассказывал много смешных историй об их житье-бытье там.

Хотя квартира Ани и Витоли в Долгопрудном была, как и у нас, двухкомнатная, но гораздо меньше и с неудобной планировкой, однако и там всем и для всего хватало места, даже для танцев. И песни там тоже пели.

Иногда, когда мы приезжали без всяких праздников, Аня пела мне туристические песни. Именно от нее я впервые услышала песни Юрия Визбора:

Всем нашим встречам разлуки, увы, суждены.

Тих и печален ручей у янтарной сосны.

Милая моя, солнышко лесное,

Где, в каких краях встретишься со мною?

И песни Александра Городницкого я тоже услышала от Ани:

Все перекаты да перекаты -

Послать бы их по адресу!

На это место уж нету карты, -

Плыву вперед по абрису.

А еще с тех пор, когда я жила в Тушино, я помню слова еврейской заздравной на идиш «Ломир але инейнем», в которой по очереди желают здоровья всем присутствующим. Мне нравилось петь ее вместе со всеми, это было очень весело.

Кстати, и в Катайске тоже во время застолья пели, с тех пор и помню «По диким степям Забайкалья».

Мама и папа иногда за столом рассказывали то, что можно назвать «Случаи из практики», конечно, если это бывали смешные случаи и, рассказывая их, они не нарушали врачебную тайну. Как-то в одном из медицинских журналов была опубликована папина статья о блокаде ножек пучка Гиса. «Ножки пучка Гиса являются элементом проводящей системы сердца. – Википедия». Медицинские журналы могли читать все желающие, не только медики, при этом каждый понимал, как говорила мама, в меру своей испорченности.

И вот папа получил письмо, написанное примерно в том же стиле, что и у Чехова в рассказе «Письмо ученому соседу». Человек, совершенно не имеющий отношения к медицине и ничего в ней не понимающий, но с большими претензиями, объяснял папе, в чем его ошибки. Папа долго хранил этот опус. Он читал его с выражением и с соответствующими комментариями, было очень смешно.

Два подарка от благодарных пациентов

Когда мне было лет одиннадцать, мы впервые увидели шампунь для мытья головы. У мамы были очень густые и длинные волосы, да и у меня тоже были хорошие косы. Голову мыли детским мылом, и промывать волосы было трудно, потом, когда расчесывали уже высохшие волосы, непромытое мыло оставалось на зубьях расчески, что выглядело очень неаккуратно. Некоторые яхромские девушки работали в международном аэропорту Шереметьево, одни в обслуживании пассажиров на земле, другие стюардессами. Стюардессы из заграничных полетов привозили всякие диковинные вещи. Кто-то из них подарил маме два тюбика немецкого шампуня. Не скажу, что это был культурный шок, но некоторое потрясение от того, что, оказывается, мытье головы не такая уж трудная и нудная стирка, а вполне приятное занятие, произошло.

Мне запомнился еще один необычный подарок, который получили мои родители от их знакомого. Он работал где-то на Севере, в то время это было распространено, люди уезжали туда, чтобы больше заработать, там зарплата была выше. Я не помню, кем он работал, но мог быть летчиком, строителем, врачом, инженером, да кем угодно. Например, одна наша знакомая учительница математики из Яхромы некоторое время жила в Хатанге и работала в аэропорту, где рассчитывала центровку самолетов. Так вот, он привез в подарок трехлитровую банку одного из двух сортов черной икры, паюсную. Он сам и засолил ее из пойманной им там рыбы. Банка стояла в нашем холодильнике, который к тому времени у нас уже появился, а я брала с собой в школу на завтрак бутерброды с икрой, которыми щедро делилась с подругами.

Наши развлечения на канале

Через Яхрому проходит канал имени Москвы с очень красивым шлюзом, на башнях которого установлены скульптуры-макеты каравелл Колумба. Этот шлюз даже снят в фильме «Волга-Волга». Вся подросшая компания из нашего дома летом ходила на канал купаться, потому что речка Яхрома была мелкая и узкая, подросткам разгуляться было негде. А если кто-то хотел показать там свою удаль, дело могло кончиться переломом шеи, как и случилось с Игорем Кудиновым, нырнувшим с высокого берега реки и уткнувшимся головой в дно. К счастью, довольно удачно, просто он все лето носил гипс, такой высокий воротник вокруг шеи.

Иногда вместе с нами на канал ходил папа. И в тот раз, как и всегда, мы купались – веселились, однако вдали начало погромыхивать, горизонт стал затягиваться тучами, хотя над каналом небо было еще чистое, но было понятно, что пора собираться домой. Все уже одевались, когда вдруг увидели над противоположным берегом большой огненный шар, катящийся по небу в сторону канала. Мы зачарованно смотрели на него, а он докатился до линии электропередачи и над проводами взорвался. После этого оказалось, что все от неожиданности сидят на земле, даже папа. Это был первый и последний раз, когда я видела шаровую молнию.

Став старше, мы ходили на канал уже одни без взрослых. Каждый раз мама и папа говорили мне, что надо быть очень осторожной, не подплывать близко к шлюзу и вообще не заплывать далеко. Дело было в том, что, когда начинали менять уровень воды, чтобы пропустить пароходы через шлюз, напором воды могло в этот шлюз затянуть. И нельзя было переплывать через канал. Он широкий, доплыв до противоположного берега, надо плыть в обратную сторону, и могло не хватить сил. Можно было бы, конечно, дойти до моста, по нему перейти на нашу сторону канала и так вернуться домой, но это получилось бы далеко, да к тому же в одном купальнике… Кроме того, если оказаться на пути парохода, то была опасность под него угодить. Но, несмотря ни на что, мы канал переплывали. Я это сделала всего один раз. Рядом со мной плыли мальчишки Боря Хрузин и Вова Сенькин. Я поняла, что могу, и уже больше не рисковала.

По каналу от Волги до Москвы с весны и до осени сплавляли плоты с древесиной. Ребята залезали на проплывавшие мимо плоты и ныряли с них. Как-то и я решилась на такой подвиг, мы поплыли всей компанией. Залезть на плот было не очень легко, девочкам помогли ребята. И там у меня произошла неожиданная встреча. Инна, моя двоюродная сестра, которая в детстве пела «Санта-Лючия», к тому времени уже вышла замуж, они были студентами, и в летние каникулы ее муж Женя подрабатывал на плотах. И вот когда я залезла на плот и выпрямилась, тут-то я его и увидела, ну просто как в кино. А он, тоже, конечно, удивившись, тут же начал меня ругать. Он сказал, чтобы я ни в коем случае никогда больше этого не делала. Это было опасно с двух точек зрения. Во-первых, могло затянуть под плот, и когда залезаешь на него, и когда прыгаешь назад в воду. А во-вторых, народ, сплавлявший плоты, часто был довольно специфическим и не всегда дружил с законом, были такие, которые только что освободились из заключения, и те, которые вскоре обязательно туда угодят, и лучше с ними не встречаться.

Дома я радостно рассказала об этой встрече, за что и получила порцию нравоучений, особенно от мамы. Вообще в силу специфики своей работы акушера-гинеколога мама рассказывала мне страшные истории, которые происходили с девушками. Чтобы запугать меня, она часто приукрашивала события, а я всему верила и потом рассказывала своим подругам. Не знаю, верили ли девочки моим рассказам, но по крайней мере ни с одной из нас ничего неожиданного и неприятного не произошло. Допускаю, что они знали и понимали больше, чем я, ведь я росла в довольно тепличных условиях, они же в своих казармах и коммунальных квартирах видели гораздо больше. Папина же реакция была иногда забавна. Слушая мамины страшилки, он говорил: «Фира, хватит, мне уже самому страшно».

Правда, на плот я больше не плавала.

Мои экзистенциальные страхи

Лет в четырнадцать у меня появился страх смерти, я боялась не того, что могу сама умереть, а того, что могут умереть мои родители. Может быть, у меня так проходил процесс взросления, и это были подростковые страхи, или, возможно, оттого что я часто слышала про разные медицинские случаи, которые не всегда заканчивались благополучно. Я очень пугалась, если мама или папа чем-нибудь заболевали. А еще я не хотела никуда без них уезжать.

Летом Аня снимала дачу, бабушка и дедушка жили там с Олей. Мы приехали к ним в гости, на даче было очень хорошо, и меня хотели оставить с ними, я бы могла быть весь день на свежем воздухе и заодно помочь бабушке. Я, не объясняя причину, наотрез отказалась. Все сидели на расстеленном на земле одеяле, рядом играла Оля, а я лежала на спине, смотрела в небо и беззвучно плакала – вытекающие из глаз слезы затекали мне в уши. Я думала, что мама и папа могут умереть, пускай даже не сейчас, но все равно раньше, чем я, и я их больше никогда не увижу, поэтому мне надо как можно больше быть с ними. Не могла же я произнести все это вслух! Надо мной стали шутить, какие у меня крупные слезы, и перестали уговаривать. Домой мы уехали втроем.

Еще я боялась того, что люди сходят с ума, и это может случиться со мной. У моей подруги Нади Щукиной мама тоже была врачом, детским фтизиатром. Надя и я любили заглядывать в ее медицинскую энциклопедию, и в томе, посвященном психическим заболеваниям, мы нашли пластинку с записями бредов разных людей. Мы несколько раз прослушали эти записи. Сначала было смешно, но постепенно мое веселье начало вытесняться страхом. Я вспоминала голоса, записанные на пластинке, и мне становилось неприятно оставаться одной в комнате, тем более ночью, а потом у меня вообще появились мысли, что так может быть и со мной. Мне было страшно, и я перестала слушать эту пластинку. Постепенно мои страхи ушли. Не знаю, слушала ли Надя без меня, но у нее ничего подобного не было.

Мои родители как мои личные врачи

Я, как и каждый ребенок, болела. Когда я была совсем маленькой, у меня несколько раз был такой сильный отит, воспаление среднего уха, что лопалась барабанная перепонка. После окончания школы при поступлении в институт надо было пройти медицинскую комиссию, и папа сказал мне, что, если отоларинголог спросит, откуда у меня шрам на перепонке, рассказать, почему, чтобы не придирался напрасно. Туда, куда я поступала, с плохим здоровьем, включая глухоту, не принимали,

Если мне нужны были уколы, а в то время как раз начали лечить антибиотиками, пенициллином, делал их папа, я садилась к маме на колени, обнимала ее и зажмуривала глаза, а папа колол в ногу, в бедро. Правда, менее больно было в попу, все-таки она мягче. В бедро делали уколы подкожно, а в попу внутримышечно.

Папе пришлось несколько раз быть моим хирургом. Первый раз, когда он зашивал порез у меня на стопе после прыжка на бутылочный осколок, когда я босиком шла через поле по стерне. Об этом я уже рассказала. Потом у меня была киста на внутренней стороне нижней губы. И в самом начале я вспомнила про грыжу, которую заработала, потащив ведро с землей. Но до грыжи у меня приключился аппендицит. Мне было десять лет, мы жили еще в подвале. У нас гостили бабушка и дедушка. Вдруг вечером после ужина у меня начал болеть живот. Бабушка расстроилась, может быть, я что-то не то съела. Но у меня и раньше случались такие приступы, однако все проходило. Решили подождать и на этот раз, но мне становилось хуже, была четкая картина аппендицита. Кроме папы в больнице работала еще одна врач-хирург, Ольга Ильинична Кугушева. Доверить меня папа ей не хотел и решил делать операцию сам. Бабушка, дедушка и мама очень разволновались, не только из-за самой операции, но и потому что делает ее папа. Он ведь будет нервничать! Операция проходила под местным наркозом, мама велела мне лежать тихо и ни в коем случае не плакать. Я пообещала и обещание выполнила. Во время операции я рассказывала недавно виденный мной фильм «Девушка без адреса», изображала в лицах: «Это же богемское стекво! Его нельзя твогать! На него можно только молиться!» Страшнее, чем операция, оказалось потом снимать со шва наклейку. Я думала, что будет очень больно, и сама снять боялась, и другим не давала. Наконец кому-то удалось обмануть меня, пообещав ничего не трогать, а только посмотреть, крепко ли моя наклейка держится. И, тут же резко дернув, ее сняли. Папа сделал мне косметический шов, маленький и тонкий, сейчас еле заметный.

Но это было не все. Еще я сломала коленную чашечку, не совсем сломала, у меня была трещина. Мне шел тринадцатый год. Стояла вторая половина марта, но снег еще не сошел. Накануне я почему-то была в приемном отделении, наверное, зашла туда с папой, которого вызвали осмотреть там мальчика со сломанной ногой. На следующий день я шла из музыкальной школы и вспоминала, как неестественно лежала у мальчика нога и думала, что ему было очень больно.

Я пришла домой, и меня позвали гулять. У нас с южной стороны дома было уже сухо, и там мы все, девчонки и мальчишки, прыгали через веревочку. Там же гуляла с Олей моя бабушка, Оле шел второй год. Они приезжали к нам на Восьмое марта и остались немного пожить у нас. Двое, меняясь, крутили прыгалку, остальные впрыгивали, это называлось влетали, отпрыгивали свое и выпрыгивали, вылетали. Потом мы стали прыгать в высоту, как на физкультуре. Двое продолжали держать скакалку, остальные прыгали. Все шло хорошо, пока я не зацепилась и не упала. Сижу на коленях, не больно, а встать не могу. У меня с головы свалилась вязаная шапка, кто-то из девочек нахлобучил ее и говорит: «Чего сидишь! Вставай!» И все стоят вокруг меня и смеются. И я смеюсь, потому что смешно же – не больно, а встать почему-то не могу. Девочки говорят бабушке, что я упала, сижу на земле и не встаю. Бабушка испугалась, подошла ко мне и хотела поднять. Но ничего не получилось. Тогда мне и бабушке помогли ребята, подняли меня на ноги, Таня Селезнева и Люба Тугаринова повели домой Олю, а бабушка повела меня. Легко сказать повела, когда я не наступала на ногу. Я прыгала на одной ноге, а бедная бабушка старалась удерживать меня в равновесии.

Мне надо было пропрыгать вдоль всего дома в три подъезда и допрыгать до третьего этажа. А там за меня взялся папа. Пришлось вызвать машину скорой помощи, до больницы я бы уж не допрыгала. Папа меня совсем уже не маленькую снес вниз на руках. Рентген показал трещину коленной чашечки, а папа определил это еще до рентгена. Пришлось накладывать гипс и тащить меня домой наверх. Правда, теперь я уже могла хоть как-то на ногу опираться, гипс держал. Но до третьего этажа, не сгибая колена...

Через месяц, вернее, через четыре недели, папа принес домой какие-то приспособления и гипс снял, но я за это время привыкла к гипсу и не чувствовала разницы в весе. А вот когда гипс убрали, тут-то мне стало казаться, что нога очень легкая и хрупкая, мне было очень страшно наступать на нее. В это время ко мне пришла Таня Селезнева. Она занималась в балетном кружке и хорошо танцевала. Увидела она, что папа и мама безуспешно пытаются убедить меня наступить на ногу и вообще начать ходить, схватила меня за руки и говорит: «Давай, я тебя вальс научу танцевать!» И ведь заставила меня и на ногу наступать, и даже кружиться.

Балериной Таня не стала, а стала очень хорошим парикмахером, и именно она делала мне прическу на мою свадьбу. Однако до свадьбы было еще девять с небольшим лет, и никто об этом пока не думал.

Маме тоже приходилось меня лечить, она тоже делал мне уколы, но это когда я стала старше. Мама очень хорошо делала внутривенные вливания, она научилась этому в госпитале во время войны. У меня иногда возникала сильная аллергия, и тогда мне делали уколы хлористого кальция. Мама не любила лечить родственников, делать нам что-то, тем более мне, поэтому за меня сначала брались медицинские сестры. Но у меня были очень плохие вены, и попасть в них было трудно. Измучив меня, медсестра звала маму, и мама моментально попадала в вену. После нескольких раз такой экзекуции я больше свои вены не доверяла никому, кроме мамы.

Что мне дарили

Мама начинала покупать мне подарки задолго до дня рождения. Она приносила что-то новое и говорила, что это в счет дня рождения. Потом через какое-то время снова появлялось что-то еще, и опять мама или папа говорили, что это в счет дня рождения. Я напоминала, что уже было в счет этого дня. «Ну и что, – отвечали они мне, – это было уже давно». Так могло повторяться несколько раз. Особенно в этом преуспевала мама. Она вообще очень любила дарить подарки, и не только мне, но и папе и всем родственникам. Надеюсь, что это ее качество хотя бы в какой-то мере перешло и ко мне, иногда купить для кого-то хороший подарок бывает даже приятнее, чем получить самой.

Подарками могли быть совсем недорогие вещи, и не обязательно одежда, ее у меня как раз было немного, а что-то из того, чего мне очень хотелось. Например, пластинки с нравившейся мне музыкой. Я очень любила танго «Маленький цветок». Конечно, мне подарили эту пластинку производства Апрелевского завода, она была совсем маленькая, на одной стороне записан «Маленький цветок», что было на другой, не помню. Слушала я ее очень часто, но даже не успела «заездить», я очень бережно к ней относилась, и ее разбили. Тогда пластики были еще не виниловые, а из какой-то пластмассы, и очень легко разбивались. Я не буду уточнять, кто, не я, и не мама или папа. Мне было так жалко…Сейчас, однако, это уже не имеет большого значения, тем более что можно послушать запись этой мелодии на YouTube, что я и делала, пока писала об этом.

Незадолго перед одной из наших поездок на Черное море, видимо, как раз на мой день рождения мама и папа подарили мне фотоаппарат «Любитель». Я была рада, но фотографировал в основном папа, у меня как-то не очень хорошо получалось, не всегда хватало достаточно терпения зарядить правильно пленку, навести на резкость, не дергать и не трясти аппарат во время съемки. Но мы всегда вместе проявляли отснятую пленку и печатали фотографии. Сначала из порошков мы делали растворы проявителя и закрепителя, а потом в ванной комнате при свете красной лампы проявляли и закрепляли фотографии в разных специальных ванночках. Получившиеся фотографии мы раскладывали сушить, а затем обрезали их края специальным резаком. С тех пор знаю, что пока произносишь «двадцать один», проходит секунда.

До Советского Союза международная мода доходила медленно, не всегда разрешалось носить то, что считалось модным. Например, стиляги, было такое молодежное течение, носили брюки дудочки, то есть штанины были очень узкие, а милиционеры и комсомольские активисты их ловили и штанины им разрезали. Не так давно сняли фильм «Стиляги», он как раз про то время. Долго считалось, что женщинам можно носить платья и юбки, а брюки только как рабочую одежду. Когда, наконец, брюки появились в магазинах не только как рабочая одежда, купить их было очень трудно. В то же время возникла мода на папки вместо портфелей. И вот моим родителям удалось купить, достали, как тогда говорилось, брюки и папку, которые они спрятали от меня в ожидании дня рождения. За несколько дней до дня рождения ко мне в гости пришла моя подруга Люся Вихор, мы болтали, и вдруг она спросила, знаю ли я, что мне подарят. Я не знала. Она предложила поискать, ведь наверняка подарок уже где-то лежит. Мне бы и в голову не пришло такое, я знала, что если что-то мне пока не дают, то так и надо. Но я согласилась. Мы посмотрели в шкафу, там ничего нового не было. Тогда она предложила поискать в сундуке, который стоял в моей комнате. Этот сундук приехал еще из Сибири, и в нем хранились разные вещи – зимой летние, летом зимние. Мы открыли крышку, Люся очень активно начала там рыться и откопала брюки и коричневую папку. Я не ждала такого замечательного подарка и застыла от восторга, а она говорит, чтобы я померила брюки. С одной стороны, мне хотелось их сразу же надеть, с другой, я понимала, что я поступаю очень плохо. Но померила. И оказалось, что они мне маловаты. Я очень расстроилась. Мы снова убрали все в сундук и закрыли крышку.

В день рождения утром мама и папа подарили мне эти подарки, я изобразила восторг и начала натягивать на себя брюки. И в этот миг папа спрашивает, зачем я рылась в сундуке и искала подарок. Они помнили, чем и как все было прикрыто, а мы с Люсей не обратили на это внимание и прикрыли первой попавшейся вещью. Мне было очень стыдно. Я ведь не только у себя отняла радость получения неожиданного подарка именно в день рождения, но и маму и папу лишила удовольствия увидеть мое восхищение. Брюки в магазине удалось поменять. А таскать под мышкой папку, полную книг и тетрадей, оказалось не очень удобно, и дедушка приделал к ней ручки. Когда она была тонкая, я носила ее, как папку, а когда набита до отказа, как портфель.

Но вот мне исполнилось шестнадцать лет, в Советском Союзе это была более или менее знаменательная дата, человек получал паспорт. Поздравить меня с этим событием к нам в Яхрому приехал дядя Абраша. От всех московских родственников, это значит от его семьи, от дяди Миши с тетей Люсей и от тети Маши с дядей Даней он привез мне подарок – необычайной красоты отрез какого-то шелкового материала. Мне из него сшили замечательный летний костюм с юбкой в бантовую складку, это было очень модно, но у меня не было привычки к таким роскошным нарядам, и я больше любовалась им, чем носила. Да и куда его было носить?! На танцы в Дом культуры я не ходила, а других развлечений, куда можно было бы нарядиться, в Яхроме не было. Правда, когда мы ездили летом в гости к родственникам в Москву и в Долгопрудный, вот тогда можно было покрасоваться.

Фира Острова на мое шестнадцатилетие подарила мне свое колечко. Оно было очень тоненькое, такая золотая проволочка, на концах которой было по маленькому золотому шарику. Концы проволочки перекручивались, и шарики соприкасались. Колечко называлось «Первый поцелуй». Надевая его мне на палец, Фира сказала, что теперь у меня есть прямая программа действия. На что мама тут же отреагировала, что можно еще подождать.

Подарок был прекрасный, я его очень любила. Когда я вышла замуж, то носила его вместе с обручальным кольцом. Как-то, помогая Саше одеваться, я зацепилась этим колечком за его кофту, но не обратила на это внимания. На следующий день на ковре я нашла какой-то блестящий крошечный шарик и выбросила его, подумав, что Саша что-то принес из детского сада, и Илюша может взять в рот. А вечером я увидела, что на моем колечке остался только один шарик. И я поняла, что накануне мое колечко сломалось, а я и не заметила. Жалко было очень!

На свои семнадцать лет я получила еще один неожиданный и совершенно замечательный подарок. Зайдя в комнату, я увидела, что на табуретке стоит что-то довольно большое, закрытое полотенцем. На мой вопрос, что это такое, папа ответил: «Отгадай!» Я не знала, что и подумать, что бы это такое могло быть. Тогда папа снял полотенце, и я увидела чудо, это был катушечный магнитофон «Гинтарас»! На какое-то мгновение я потеряла дар речи, я ведь не ждала такого подарка, конечно, у кого-то уже были магнитофоны, но я даже подумать не могла, что он может появиться и у меня. И вдруг я начала смеяться. А папа нажал на кнопку записи и записал мной смех. Это была наша первая запись. Потом я сама записывала модную в то время среди молодежи музыку. И не только среди молодежи, а просто популярные песни, которые пели тогда, и даже классику, например «Кампанеллу», почему-то запомнилось именно это. Бывало, что пленка рвалась, и тогда я ее склеивала, для этого надо было под углом срезать оборвавшиеся концы, смазать их уксусом и придавить один к другому.

Реплика в сторону №4

Когда мы купили современный по тем временам магнитофон, Саше тоже было уже лет пятнадцать-шестнадцать. Это был не такой большой ящик, как мой старый «Гинтарас», а вполне компактное переносное устройство «Беларусь-301». Я купила его в специализированном магазине, который назывался, кажется, «Электрон» и находился на Смоленской площади напротив моей работы, и с гордостью принесла это сокровище домой. У многих сверстников Саши и Илюши уже были такие портативные магнитофоны, нашим детям тоже хотелось иметь что-то подобное. Увидев его, Саша произнес: «Теперь мы тоже современные!» Я была рада так же, как и наши мальчишки, и я знаю, что мои мама и папа тогда, когда мне было всего семнадцать, тоже радовались не меньше, чем я.

Саша записывал и слушал популярные в то время группы, иностранные и русские, всячески отталкивая от себя классическую музыку. Это был период «Heavy metal». Я просила его не включать очень громко, потому что плохо переношу громкие звуки. Однажды Саша что-то слушал в комнате, а я была на кухне. Вдруг он приходит ко мне и зовет послушать какой-то отрывок. «Послушай, как красиво, мне это место очень нравится», – говорит он. Я иду с ним и слышу, что это обработка «К Элизе» Бетховена в характерном стиле для «Тяжелого металла». «Ну да, – говорю я, – красиво, это Бетховен».

До магнитофона у нас был проигрыватель, с разными скоростями и со стеклянной крышкой. Иногда даже удавалось купить пластинки, диски, с записями модных групп. Конечно, слушали его в основном наши дети, хотя и я любила послушать что-то свое. А теперь вернулась мода на те же группы и на пластинки, которые слушают на проигрывателях, подобных нашему. У Наташи, нашей старшей внучки, есть и пластинки и похожий проигрыватель, и она даже думает, не заняться ли в будущем историей рока.

Коза и велосипед

Кататься на велосипеде я научилась еще в Катайске. В Яхроме я разучилась ездить на нем. Именно разучилась. Велосипед был не мой, мы все, несколько девочек, катались на чьем-то «Орленке». Я ехала по дороге вдоль школьного забора из необструганных досок, между забором и дорогой шла канавка, и вдруг поперек дороги я увидела козу. Коза была привязана к колышку и мирно объедала траву на обочине дороги. Не думаю, что я ее сильно заинтересовала, но я испугалась. Видимо, от страха мне не пришло в голову, что можно остановиться и повернуть назад, правда, я ехала довольно быстро, и мне бы не хватило тормозного пути, чтобы остановиться, не доезжая до козы. И на той же скорости я свернула в канавку, а по ней меня вынесло прямо на забор, по которому я проехалась руками, ободрав их до локтей и загнав занозы. Очередным папиным пациентом в этот день была я, заноз было много, а кожи на предплечьях, наоборот, осталось мало.

В десятом классе я пробовала снова научиться ездить на велосипеде, не получилось, не смогла преодолеть страх. Меня учил мой одноклассник и сосед по дому Боря Хрузин. Это цирковое представление происходило во дворе нашего дома. Весна, все бабушки-соседки сидели на лавочке, а я пыталась укротить это железное двухколесное чудовище. Сверху из открытого окна на меня смотрела наша соседка по лестничной площадке тетя Лена, Елена Петровна Черняева. Она смотрела-смотрела и вдруг говорит: «Алла, ну что же это у тебя не получается?! Я в твои годы в велопробеге до Ленинграда участвовала. Я сейчас покажу тебе, как надо!» А была она уже не очень молодая к тому времени, по-видимому, лет пятидесяти шести-семи, и довольно грузная. (Сейчас-то я понимаю, что молодая...) Она вышла на улицу, села на велосипед и гордо поехала. Борька шипит мне на ухо: «Смотри, тетя Лена едет, а ты не можешь». Да, не могу.

Через несколько дней наш класс послали в колхоз что-то сажать. Некоторые ребята поехали на велосипедах. И Боря тоже. Когда мы уже возвращались, он предложил мне попробовать проехать по ровной дороге. «Ну, – думаю, – все ездят, ведь вот только что он меня учил во дворе, попробую». Поехала. Пока было ровно и чисто, с горем пополам, ехала. Но вдруг впереди оказалась большая во всю ширину дороги лужа. Ну и ехала бы дальше через лужу, в чем проблема-то?! Все же проехали. Нет, мне снова, как и с козой, понадобилось остановиться, а вдруг я в лужу упаду?! Хорошо тормозить педалями, как это делают все, я не могла, поэтому стала тормозить ногами по земле, окончательно остановившись в самой середине лужи. Хорошо еще, что только ноги промокли, и я не упала в эту лужу, не вымокла и не ободрала колени и локти. Это был мой последний опыт езды на велосипеде. Все, больше не езжу, психологическая травма.

Наша помощь колхозу и другие политические события

Кстати, о колхозе. Помощь колхозу была важным политическим делом. Весной и осенью часто отменяли уроки, и мы шли помогать колхозникам – сначала сажать, а потом убирать. Не помню, что именно мы могли сажать весной, возможно, картошку, наверное, бросали клубни во вспаханную землю. Вряд ли нам доверяли сажать какую-нибудь рассаду, просто никакая рассада не выдержала бы нашего с ней обращения. Осенью, если что-то вырастало на этих многострадальных полях, нас снова отправляли выполнять свой гражданский долг, мы убирали картошку, морковку, свеклу. Не думаю, что мы хорошо помогали, больше баловались, но все-таки хоть что-то мы там делали. Ну и в школу не пойти тоже неплохо, да и весело было. Правда, случалось, что после такого дня на поле, особенно осенью под холодным дождем, полкласса заболевало. Но в следующий раз нас снова отправляли на помощь. Класс Нади Щукиной, как и все другие, тоже посылали в колхоз. Надя была гипотоником и поэтому мучилась частыми головными болями, да и вообще она часто болела, ей в колхоз ходить было совсем незачем. Наша математичка Екатерина Михайловна Лепина, имея в виду частые Надины болезни, как-то сказала, что Щукиной в колхоз ходить нельзя, у нее с головой не в порядке. С тех пор мы с Надей всегда говорили, что если у нее что-то происходит не так, как следовало бы, то давно известно, что у нее с головой не в порядке.

Мы учились, росли, переживали свои первые влюбленности и, казалось, совсем не интересовались политической стороной жизни. Но она все равно постоянно в нашей жизни присутствовала. Мы вместе со всей страной ненавидели капиталистов и приветствовали освобождение Африки от колониализма.

Конечно, первым политическим событием, которое я помню и которое непосредственно затрагивало нашу семью, было дело врачей. Следующим, видимо, было освоение целины. Называлось это «освоение целинных и залежных земель». Я постоянно слышала эти слова по радио, не совсем понимая их значение. Слово залежные мне слышалось, как заячные. Я удивлялась, что это за земли такие... Когда я спросила, мне папа объяснил, что это все значит, но при этом добавил, что зайцев там и в самом деле должно быть много, потому что там их никто не пугал, ни тракторов, ни машин не было. Катайск находился сравнительно недалеко от Казахстана, где началось это самое освоение, и больных целинников часто привозили в катайскую больницу. Папа лечил их, делал им операции и получил медаль «За освоение целинных земель».

Я помню, какая была напряженная обстановка во время Венгерского восстания в 1956 году. Люди опять внимательно слушали по радио новости, боялись, что снова начнется война, и скупали в магазинах, как и потом, при любой политической нестабильности, мыло, соль и спички, муку, крупу и макароны.

В 1955 году в Москву с визитом приехал Джавахарлал Неру, первый премьер-министр Индии. С тех пор помню лозунг: «Хинди руси бхай бхай!» – «Индийцы и русские – братья». Но, кроме того, помню, что люди удивлялись, в какой одежде был Неру, говорили, что его белое одеяние похоже на пижаму.

В 1958 году состялся другой важный визит, в Москву приехали король и королева Непала, Махендра Бир Бикрам Шах Дева и Ратна Раджья Лакшми Деви шах. Эти имена я помню с тех пор. Они тоже были в непривычной для нас одежде, однако для нашего восприятия эта одежда были по-настоящему королевская. Но главное, какая красавица была Лакшми, именно такой, какой и должна быть королева. Про нее даже песню сочинили:

Вась, посмотри, какая женщина,

Вась, ведь она стройнее кедра.

Вась, почему она обвенчана

С королем по имени Махедра?

И еще несколько куплетов.

Между визитом Неру и визитом короля Непала было еще одно очень интересное для всех событие, Фестиваль молодежи и студентов. В Москву приехало много молодежи из разных стран, по улицам ходили живые иностранцы! Даже черные. С ними можно было разговаривать, и ничего страшного, за это не сажали в тюрьму. Специально к фестивалю были написаны песни «Гимн демократической молодежи мира» и ставшая известной во всем мире «Подмосковные вечера».

Помню, как все боролись за свободу Манолиса Глезоса, известного греческого патриота, наверное, можно сказать, коммуниста. Взрослые подписывали воззвание с требованием освободить его из тюрьмы, дети подписывать не могла, но в школах проводили пионерские линейки в его поддержку.

Пионерские линейки проводили по праздникам и в связи с разными другими событиями. Нас по классам выстраивали вдоль противоположных стен коридора на втором этаже, где были учительская, кабинет завуча и кабинет директора, в конце коридора ставили бюст Ленина. Правда, возможно, он там и стоял всегда, ведь в этом коридоре мы старались вести себя более или менее прилично, чтобы не налететь на кого-то, кто моментально мог бы нас наказать. В любом другом месте бюст поставить было бы опасно, на переменах его просто бы уронили, что могло быть расценено уже не только, как шалость. Каждая пионерская линейка начиналась с внесения знамени. Нам командовали: «К выносу знамени стоять смирно! Знамя внести!» Мы, приветствуя знамя, вскидывали руки в салюте, и знамя вносили – впереди шли два барабанщика, за ними занменосец со знаменем, сзади почетный караул – два человека, отдающих салют. Это процессия останавливалсь около бюста и стояла там в течение всей линейки. Почетный караул через какое-то время сменялся, два сменяющих подоходили к тем, кого должны были сменить, они друг друга снова приветствовали салютом, первые уходили, вторые занимали их место.

Иногда линейки превращались в фарс, и не всегда по нашей вине. В январе тысяча девятьсот шестьдесят первого года был убит Патрис Лумумба, политический деятель, премьер-министр Демократической республики Конго, как говорили о нем, «символ борьбы народов Африки за независимость». Нас тут же собрали на очередную линейку. После церемониала наш директор гневно произнес, что злобными и коварными врагами, американскими прихвостнями убит, далее следовали все полагающиеся эпитеты, Патриц Лумумба. И вот это его «Патриц» вызвало жуткий приступ смеха, мы же все знали, как его зовут, а тут вдруг «Патриц»! Но смеяться-то нельзя, ситуация не позволяет, но как только наши взгляды встречаются, мы начинаем смеяться еще сильнее. Поэтому смотрим в пол и с нетерпением ждем команду про вынос знамени. Тяжелее всех пришлось, конечно, знаменосцу и его ассистентам.

А вскоре стало известно, что наш директор был самозванцем, диплом об окончании института он раздобыл где-то во время войны. Его уволили, и даже ходили слухи, что за подлог посадили.

Двенадцатого апреля шестьдесят первого года в космос запустили первого человека, Юрия Алексеевича Гагарина. У нас был урок математики. Кто-то вошел в наш класс, наверное, директор, и объявил об этом. Мы все закричали «Ура!», а Света Лукичева с таким злорадством на весь класс: «Вот американцы теперь злятся!» Спрашивается, почему надо было радоваться тому, что злятся американцы, а не тому, что первый человек в космосе? Да потому что нас так научили.

Конечно, политическим событием стала и первая Американская национальная выставка в Москве в парке Сокольники. Все, что экспонировалось на ней, было совершенно непривычным. Кроме того, на эту выставку приехали американские артисты, среди которых были и популярные в Америке сестры Бэрри. Возможно, что люди, приглашавшие американских артистов в Москву, не знали, кто такие эти сестры. В Советском Союзе в то время евреи вроде бы существовали, но старались не очень афишировать это. Не было ни еврейских школ, ни еврейских театров, и артисты еврейские песни с большой эстрады не пели. А тут вышли две красивые девушки и запели веселые еврейские мелодии, да к тому же на идиш. Можно представить, что почувствовали присутствующие на этом концерте евреи. Вскоре после этого появились пластинки сестер Бэрри, но сначала это были не настоящие виниловые диски, а записи на «костях», на использованных рентгеновских пленках. На нашей пластинке, уже настоящей, кажется, была такая фотография.

И еще в 1959 году была победа кубинской революции. Какое царило воодушевление, как все радовались – на американском континенте появилось социалистическое государство. Муслим Магомаев, любимый певец советского народа, пел «Марш двадцать шестого июля» (Шагайте, кубинцы!), и все с энтузиазмом подпевали ему. Но вскоре разразился карибский кризис, когда в октябре 1962-го года СССР разместил свои ракеты на Кубе, что могло привести к войне, даже атомной. Было очень тревожно, еще не прошло и двадцати лет после Второй мировой войны.

Помню, папа позвонил в свое хирургическое отделение, чтобы узнать, как себя чувствует какой-то больной после операции. Трубку взяла как раз та самая наша соседка Елена Петровна Черняева, она тогда уже ушла с фабрики на пенсию и работала в хирургии буфетчицей. Папа попросил ее позвать медсестру, и пока ждал, сказал, что тетя Лена ответила очень правильно: «Буфетчица Елена Петровна слушает». Время тревожное, и надо отвечать четко и по-военному.

Мы все смотрели по телевизору новости, в школе наш историк Александр Иванович Федосеев объяснял нам, что, как и почему происходит. Мы и на перемене толпились около него, и помню, что я спросила, что же будет. И он оптимистически ответил, что все разрешится благополучно и войны не будет. Может быть, он не хотел нас пугать, ведь даже многие взрослые боялись и не верили в мирный исход, или на самом деле верил в это. И оказался прав, войны удалось избежать. Тут подходит выражение «все облегченно вздохнули», что было на самом деле так.

В ноябре шестьдесят третьего года был убит Джон Кеннеди, президент США. Трансляцию его похорон передавали по радио по-русски, кажется, что это было даже по телевидению, и диктор, женщина с рыдающим голосом, рассказывала обо всем, что происходило во время церемонии прощания и захоронения. Кажется, злорадства не было, всем было его жалко.

А вот снятие Хрущева прошло для нас, ребят, как-то очень спокойно, мы, как и взрослые, подсмеивались над ним и называли кукурузник. Ну, сняли, значит, так надо, волюнтаризм и все такое, хотя я знала и понимала важность разоблачения культа личности Сталина и знала про оттепель, но знала и о выставке авангардистов в Манеже и о том, какими словами Хрущев называл художников, и о его требовании запретить их творчество.

Но до всего этого, до Гагарина, Кубы, Хрущева, папа объяснил мне, что не обо всем, что приходит на ум, можно тут же всем рассказывать. Как-то, в классе четвертом-пятом, рассуждая, почему в столовой невкусная еда, я поняла, почему. Потому что ведь все равно другой столовой нет, и, как бы там ни готовили, идти больше некуда, а вот если бы можно было выбирать, то пришлось бы стараться, хозяину было бы невыгодно готовить невкусно, иначе в плохую столовую никто бы не пошел. Все это я сказала в школе, где проходило родительское собрание, на котором почему-то должен был присутствовать весь наш класс, а потом еще надо было ждать родителей, с которыми учителя разговаривали отдельно. Вот тогда-то папа и сказал, что так мало ли до чего можно договориться и что не каждая мысль должна быть высказана вслух. И, кстати, не все, о чем говорится дома, надо нести на улицу своим друзьям.

К четырнадцати годам мы доросли до вступления в комсомол. Дело было очень важное, вступали почти все и почти все считали, что так и надо. И я вступила. Мы писали заявление с просьбой о приеме в комсомол, для этого был специальный шаблон, мы ничего не придумывали сами. В этом заявлении был вопрос о том, почему человек вступает в ряды ВЛКСМ. И мы все отвечали, что хотим участвовать в строительстве коммунизма. Еще нужна была рекомендация от одного члена КПСС, единственной партии, которая тогда была, или двух членов комсомола. Папа Наташи Жемральской был членом партии, и он всем нам, Наташиным подругам, дал рекомендацию. Дело это было абсолютно формальным, но мы по молодости относились к этому очень серьезно. Правда, после окончания школы без членства в комсомоле я бы не смогла поступить учиться туда, куда хотела.

Нас, комсомолок, стали посылать на фабрику уговаривать молодых ткачих, часто всего немного старше нас, идти учиться в вечернюю школу. На фабрике работало много женщин, они были ткачихами и прядильщицами. Многие из них закончили только начальную школу, четыре класса, а то и меньше, им помешала война. После войны не всем удалось сразу снова пойти в школу, время ушло, надо было работать, чтобы помогать семье, в которой часто кормильцем оставалась только мама. Девушки выходили замуж за вернувшихся солдат, надо было спешить, ведь много ребят погибло, женихов хватало не всем. В молодой семье появлялись дети, было уже не до учебы. Так что миссия наша большого успеха не приносила. Им уже надо было учить своих детей, заботиться о мужьях, часто инвалидах и сильно пьющих, и школа для них была чем-то, оставшимся в далеком прошлом. Сначала я думала, что мы занимаемся полезным делом, но быстро поняла, что ходить на фабрику и морочить голову этим женщинам незачем, они смущенно улыбаются, кивают головами, соглашаются, но понятно, что учиться не пойдут.

Больше я что-то никаких особенных комсомольских дел не помню. Правда, однажды меня назначили, или выбрали, все же было очень формально, заместителем секретаря комсомола школы. Как раз пришло время очередного приема в комсомол, а секретаря почему-то не было, болел, может быть, и мне пришлось быть главной. У многих ребят не хватало рекомендаций, и я тут же подписывала всем, кому было нужно. Но нужно было очень многим, удивительно, почему они не попросили эти рекомендации заранее у кого-нибудь еще. И в конце концов я отказалась это делать, чтобы не показалось странным, что одна и та же подпись на более чем двадцати заявлениях. И отказалась я как раз, когда мне передали заявление Сережи Меденкова. Я знала его, его мама была стоматологом в нашей поликлинике, она лечила мои зубы, но у нее была другая фамилия. А он, ожидая своей очереди в коридоре, с уверенностью сказал, что уж ему-то я обязательно дам рекомендацию, его-то я знаю. И мне потом было очень стыдно, что я решила проявить принципиальность не в самый лучший момент.

Готовлюсь к поступлению в институт

Еще до окончания школы мама, папа и я стали думать, в какой институт мне поступать. Моя мечта стать врачом вряд ли была осуществима, физика крепко держала свои позиции. А вот с гуманитарными предметами было все в порядке, и они мне нравились гораздо больше точных. Исключением из этих наук была химия, которую я любила.

В общем, мы решили, что мне надо учить иностранные языки. Я уже и так несколько лет занималась немецким языком с учительницей в Москве и ездила к ней дважды в неделю. Она жила на улице Медведева, которая одним своим концом выходила на улицу Горького, а другим на Новослободскую улицу напротив Театра имени Ленинского комсомола. Сейчас это Старопименовский переулок. Как и всегда в Москву, добираться туда надо было сначала на автобусе от площади в Яхроме до железнодорожной станции, потом на электричке до Савеловского вокзала, и оттуда на автобусе номер пять (уже не по короткому маршруту) до остановки «Улица Чехова. А уж там пешком по улице Медведева до дома моей учительницы.

В электричке по дороге в Москву я повторяла немецкий, а, повторив, начинала учить школьные уроки и продолжала это, когда ехала в обратную сторону. Я таскала с собой почти все учебники, которые были нужны для следующего дня, чтобы успеть все выучить. Приходилось делать уроки и заранее, в выходные дни.

Часто по дороге домой, прежде чем сесть в автобус, идущий до Савеловского вокзала, я заходила в булочную, в которой пекли бублики. Ах, какие это были бублики! Какие они были румяные с хрустящей корочкой сверху и очень мягкие внутри! И как было вкусно! Аромат этих бубликов плыл над улицей, и пройти мимо было просто невозможно. Есть их я начинала не сразу, а сначала вдыхала этот запах до самой глубины своих легких. Я и домой привозила эти бублики. Иногда, правда, до дома они не успевали доехать, по дороге я их съедала. Таких бубликов тут в Америке нет, то, что продается здесь, не имеет к ним никакого отношения.

Мою учительницу немецкого звали Элла Абрамовна. Жаль, я не помню ее фамилии, а ведь только благодаря ей мой немецкий язык был на таком уровне, что я смогла сдать его в Институт восточных языков при МГУ, ИВЯ при МГУ, на «пять». Теперь он называется Институт стран Азии и Африки, ИСАА. В тысяча девятьсот шестьдесят пятом году я окончила школу с серебряной медалью и подала документы для поступления в этот институт. Вот тут-то мне и пригодилось мое членство в комсомоле. Документы принимали только у комсомольцев, да еще нужна была рекомендация из райкома комсомола. В тот год на вступительном экзамене медалисту, получившему «пятерку» по профилирующему предмету, не надо было сдавать другие экзамены – историю, русский язык и русскую литературу. Больше всего я, конечно, занималась немецким, однако готовилась и по всем другим предметам. Я ходила на подготовительные лекции по литературе на филологический факультет МГУ, он находился в левой половине того же здания, что и ИВЯ, и в том же дворе, который в студенческом просторечии назывался «психодром». А может быть, это вообще был не филологический факультет, а экономический, он располагался в отдельном здании, и места там было больше. Никого из преподавателей и о чем они нам читали, я не помню, почему-то мне запомнилась только идущая амфитеатром аудитория. Лучше помню я занятия с Басей Моисеевной Снитко, бывшей когда-то в Витебске маминой учительницей по русскому и литературе.

Реплика в сторону №5

Случилась забавная история, когда мама и Бася Моисеевна встретились снова, наверное, через двадцать лет.

Мама и папа во время своего отпуска отдыхали на Рижском взморье и, прохаживаясь по берегу, они встречали двух гуляющих пожилых женщин. Мама каждый раз говорила папе, что одна из них ей знакома, но не может вспомнить, кто она. Наконец в очередной раз, когда мои родители и эти две женщины снова встретились, папа подошел к ним и обратился к той, которая казалась маме знакомой: «Извините, моя жена все время говорит, что она знает вас, но не помнит, кто вы. Может быть, вы ее помните?». И женщина тут же ответила: «Фира Лейтес, как тебе не стыдно? Ты сидела на такой-то парте, дружила с Кимой Эстриной, твою маму зовут Софья Иосилевна, а я была вашей учительницей по русскому языку и литературе!» Последовала незамедлительная мамина реакция: «Бася Моисеевна, вы нисколько не изменились!»

Думаю, что маме можно простить эту ее забывчивость, во время войны она была контужена. Однако ей не были нужны записные книжки – позвонив по новому для нее номеру телефона один раз, мама уже не забывала его, она всегда помнила все, что нужно было сделать. Ее память была значительно лучше моей, даже когда я была ребенком. Но, к сожалению, была, сейчас ее память становится все хуже и хуже.

Прощай, школа!

Отучившись в школе одиннадцать лет, мы должны были сдать выпускные экзамены, чтобы получить аттестат о среднем образовании или, как его еще называли, аттестат зрелости. Экзаменов было много: первый экзамен по русскому и литературе – сочинение, затем математика, физика, химия, история и немецкий. Кажется, все. Сочинение было первого июня. С середины мая мы уже не учились, а только повторяли все, что нам было нужно к экзаменам. По каждому предмету нам дали билеты с вопросами. В школу мы ходили лишь на консультации. Погода стояла хорошая, иногда после консультации нам хотелось немного отдохнуть и мы шли куда-нибудь погулять.

В Яхроме, кроме реки Яхрома, есть еще одна речка, Каменка. Она совсем мелкая, но течет в очень красивом месте среди холмов и возвышенностей, где зимой у нас проходила физкультура, мы катались на лыжах, ребята, которые занимались в специальных лыжных секциях, прыгали с трамплина. Яхрома расположена на Клинско-Дмитровской гряде, эту местность всегда называли Подмосковной Швейцарией. И пусть это не очень уж высокие горы, но там и тогда и особенно теперь проводят лыжные соревнования. Вот туда-то однажды мы и пошли.

Как раз было время, когда на елках образовывались шишки, на зеленых ветках они смотрелись, как ярко-красные свечки. К тому же птицы, цветы, мы и загулялись, провели там почти целый день. Мама и папа были очень заняты в больнице, там был какой-то тяжелый случай, и, хотя у нас дома был телефон, что случалось в то время довольно редко, позвонить им мне было некогда. Когда я пришла домой, они еще не вернулись с работы. Но скрывать, что я целый день прогуляла, не было смысла, они все равно узнали бы, город маленький, почти поселок, да и я не думала скрывать. Мама была страшно недовольна, ругала меня, пугала, что вот теперь я не сдам экзамены, как надо, и никуда не поступлю, такой большой день я потеряла на какую-то ерунду. Мама вообще считала, что учиться надо без остановок и перерывов, она даже посуду мне мыть не разрешала, чтобы ни на что не отвлекаться. Папа отнесся к моему «преступлению» спокойнее, он посчитал, что ничего особенно страшного не произошло, я ведь, в сущности, весь год готовилась к этим экзаменам. И в самом деле, я все хорошо сдала и получила серебряную медаль. Я даже по физике и математике получила пятерки, ведь на экзамене ничего нового не было, только то, что мы учили и к чему готовились по экзаменационным билетам. Правда, через год после экзаменов я не могла бы уже решить ни одной задачи по физике, но ведь это мне больше не было нужно. Математику я помнила немного дольше.

В нашем классе не было золотых медалей, но было две серебряных, у меня и у Гали Агафоновой, еще одной моей подруги. У Гали была четверка по русскому языку, а у меня по черчению. Директор школы хотела, чтобы в нашем классе была хотя бы одна золотая медаль, но, к сожалению, Галя в сочинении сделала больше ошибок, чем допускалось, и ничего уже нельзя было изменить. Мою же четверку, в принципе, можно было бы исправить заранее. Экзамена по черчению не было, нужно было просто начертить несколько дополнительных чертежей. Когда директор школы Антонина Ивановна попросила Золотова дать мне какие-нибудь задания, чтобы улучшить отметку, он отказался, сказав, что я никогда не понимала черчения. Ну что же, он был прав. Я не то чтобы совсем не разбиралась, я плохо понимала. Но ведь я могла постараться в последний раз. Тем более что в школе знали, куда я собиралась поступать и что черчение мне в жизни вряд ли понадобится. Но у Золотова была хорошая память, и он мне не простил, что я пожаловалась на его хамство еще в той, старой школе.

После экзаменов был выпускной вечер. Мы все пришли очень торжественные, мальчики первый раз в костюмах, девочки в нарядных платьях. Те, кто умели, сшили сами, кто-то купил в магазине «Детский мир», в Москве, там каждую весну продавали такие платья, правда, они совсем не были похожи на современные, которые девочки надевают по этому случаю теперь. Мне сшила портниха моей тети Маши. Нас поздравляли, кормили, мы танцевали, нам уже никто не запрещал танцевать твист и шейк, как это было на обычных школьных вечерах, прогуляли по улицам Яхромы и вдоль канала всю ночь, и все – со школой мы распрощались.

Реплика в сторону №6

Саша никогда не было спокойным ребенком, и когда он пошел в школу, лучше не стало. Проблемы начались чуть ли не с первого сентября. Его первая учительница не любила мальчиков, девочки же были в фаворе, среди них поощрялось ябедничество. А тут Саша с его активным характером. Первые три года мы промучились в надежде, что в средней школе станет лучше: и Саша повзрослеет, и учителя будут другие. Ан нет, и тут нас часто вызывали в школу и объясняли, какой Саша способный, но как же он себя плохо ведет. Повезло только в том, что их «классная дама» с четвертого по восьмой класс была мягкая и добрая, она защищала его. К тому же с первого класса Саша занимался английским языком, а их «классная» была учительница английского, и ей нравилось работать с Сашей, по своим знаниям он опережал класс и всегда мог помочь и на все вопросы ответить. В девятом и десятом классах их руководителем была учительница по химии. С химией у Саши тоже были проблемы, но наша «химичка» относилась к этому с пониманием, она знала, что Саше интересны гуманитарные предметы.

Хуже всего отношения складывались с учительницей математики Фаиной, ни отчества, ни фамилии ее не помню. Саша этот предмет не любил, но дело даже не в этом, а в том, что в школе она не переносила любое его действие. Хотя он ходил к ней в кружок по краеведению, и там все было в порядке. В девятом или в десятом классе во время весенних каникул всех участников кружка Фаина повезла в Смоленск, и там они пошли на экскурсию в Успенский собор, где Саша купил крестик. Зачем он это сделал, объяснить нам внятно он не мог, ему было уже лет пятнадцать-шестнадцать, про наше еврейство и все остальное он знал не понаслышке, но купил. Наверное, как изделие народного промысла, все-таки поездка была краеведческая. Точно такой же крестик для своей русской бабушки купила еще одна девочка, у которой евреем был только папа, к ней претензий у Фаины не было, а Сашу она готова была стереть с лица земли. Никакой религии и никакого Бога нет и быть не должно, а тут крестик! Кстати, Фаина была парторгом, т.е. секретарем партийной организации школы.

Она вызвала нас в школу, я идти отказалась, сказав, что у меня больше нет сил общаться с учителями вообще, и с Фаиной в частности. Идти пришлось Леве. Потом он рассказывал, что это было что-то ужасное, Фаина была вне себя, буквально брызгала слюной и кричала, что этот крестик надо сломать, что это позор для всего класса и для нее лично и еще какую-то чушь в том же духе. Лева пытался что-то объяснить ей. Просто сцена из театра абсурда.

А в десятом классе она вообще решила, что Сашу надо исключить из школы. Не помню, почему. То ли он смеялся на уроке, то ли еще что-то. Ничего криминального. Нас в очередной раз вызвали в школу, на этот раз пошла я. Я пришла перед ее уроком. Она выставила всех ребят в коридор и с возмущением рассказывала мне про Сашино преступление. Как я поняла, его вина в значительной степени была в том, что у нее сезонное обострение язвы, и, когда она нервничает, боли усиливаются, все ученики знают это, а он треплет ей нервы и ведет себя как-то не так. Она хотела добиться его исключения, это был уже ноябрь, я приводила какие-то доводы, которые разбивались об нее, как об скалу. Я ей обещала, что Саша больше никогда ничего не будет, а она, упрямо твердила, что пусть он идет в другую школу, но при этом ему дадут характеристики в ту школу из этой. Другая школа тоже была рядом с домом, как и эта, но зачем?! Да еще с заведомо плохой характеристикой. И наш дом к той школе не относился.

Этот очередной абсурд занял целый урок, ребята ждали за дверью. Я вышла из класса, так и не зная, чем все это закончится. Весь класс накинулся на меня с вопросом: «Тетя Алла, ну что? Оставят Сашку?» Я не знала, что им ответить. Я понимала, что не все решает эта сумасбродка с язвой (У меня была язва, я знаю, как это больно, но при чем тут ее ученики?), есть педсовет, есть директор, но кто же знает, хватит ли у них здравого смысла? Саше я сказала, чтобы он попросил у нее прощения, стараясь при этом не улыбаться, изобразив на лице серьезное и покаянное выражение. Сашу из школы не исключили, но понервничать нам пришлось.

Я знаю, что детей, а тем более уже почти взрослых подростков, надо учить состраданию. Мы и учили. Но иногда сострадать, так же как и лицемерить, не хочется. Конечно, я сказала Саше, что раз у его учительницы проблемы со здоровьем, то можно себя сдерживать, ей плохо, а он смеется. Взрослых надо уважать. Но уважать надо всех. И подростки к неуважению относятся не менее чувствительно, чем взрослые, может быть, даже более. Ведь не зря же говорится: «Как аукнется, так и откликнется». Как раз в школе это получается очень наглядно.

У Саши случались и смешные происшествия на уроках. В десятом и одиннадцатом классах учительницей по литературе была директриса. По программе изучали «Войну и мир» Толстого. Как говорится, разбирали образы. Очередь дошла до Наташи Ростовой, про которую было сказано, что она в романе средоточие всей чистоты. На что наш Саша во весь голос с удивлением: «Эта проститутка-то?!»

Меня снова вызвали в школу, но наша встреча с директрисой оказалась очень веселой. Она была совсем не против того, что у Саши свое видение Наташи Ростовой, мнения могут быть разными, но зачем же кричать на уроке так громко и такими словами? Мы с ней посмеялись, и на этом, к счастью, все обошлось.

Моя подруга называла Сашу историческим человеком, не потому что он творил историю, а потому что часто сам попадал в них.

Саша окончил школу, конечно, без всякой медали, никто и не ждал, но по гуманитарным предметам он был одним из лучших, тем более по английскому. На выпускном вечере медалистам вручали медали, а всем остальным грамоты за успехи в отдельных предметах. За английский дали грамоту какой-то девочке, кажется, даже из Сашиного класса, а ему за успехи по физкультуре. Он, конечно, был очень спортивным, но по английскому он и в самом деле был лучший в школе. Саша со слегка растерянным лицом поднялся на сцену и получил этот странный листок бумаги. Удивились не только Саша и мы, но и все ребята, и их родители. Они стали поворачиваться в нашу сторону, и на их лицах читалось абсолютное недоумение. Это было почти шоком, честно говоря, я ощутила это как плевок в лицо. Яркая демонстрация несправедливости как последний школьный урок. Мне кажется, что главным автором этого безобразия была Фаина, она решила отыграться хотя бы так. Правда, не очень понимаю, за что.

У Наташи и Николя в начальной школе тоже не заладились отношения. И тоже, когда всем на прощальном вечере вручали грамоты, Николя ничего не дали, хотя за исполнение им роли Дон Жуана вполне могли бы. В отличие от меня, Пегги об этом директору сказала.

Надеюсь, что эта дурная традиция тут и закончится, и у Илюшиных сыновей Эмануэля, Шимона и Орена ничего такого не повторится.

Здравствуй, институт!

В институт на вступительный экзамен по немецкому языку со мной поехал папа и ждал меня там на третьем этаже в маленьком коридорчике, дальше которого болельщиков не пускали. В аудитории, куда меня вызвали на экзамен, уже сидели очень прилежная по виду девушка и умный солдат в очках. Девушка отвечала, солдат еще готовился к ответу. Я вытянула свой билет, в нем было три вопроса, прочитала его и ужасно разнервничалась, хотя ничего неожиданного и неизвестного там для меня не было: перевод нескольких предложений на знание грамматики, чтение и пересказ текста и беседа по теме. Я начала готовиться к ответу, а девушка тем временем закончила свой ответ, вышла из аудитории, экзаменаторы, две женщины, посовещавшись, позвали ее обратно и объявили какую-то непроходную оценку.

Следом начал отвечать солдат. Для военнослужащих при поступлении в институт были льготные условия, но и он провалился. А я с ужасом думала, что если уж такая, видимо, обязательная и старательная девушка и солдат с привилегиями провалились, то меня точно сейчас отправят обратно.

Настала моя очередь. Меня вызвали к столу, за которым сидели экзаменаторы, и, пока они что-то писали в экзаменационном листе солдата, я, пытаясь, наконец, все-таки успокоиться, смотрела в окно, которое выходило на Манежную площадь. Стояла теплая солнечная погода. Вдруг я увидела, как из Александровского сада выходят женщина и маленькая девочка и, держась за руки, начинают переходить площадь. Эта бытовая сценка произвела на меня совершенно неожиданное впечатление, почему-то я сразу успокоилась, подумав, что я весь год готовилась к этому экзамену, я знаю правильные ответы на все вопросы, и бояться мне нечего. И оказалась права. Я получила пятерку, больше никаких других вступительных экзаменов сдавать мне не пришлось.

После экзамена, чтобы мама не нервничала и не волновалась, мы позвонили ей с Центрального телеграфа, находившегося в пяти минутах ходьбы от ИВЯ, и сказали, что все закончилось успешно. А потом папа повел меня в кафе-мороженое «Космос» на улице Горького, и мы отметили это радостное для всей семьи событие, съев какое-то совершенно необыкновенно вкусное мороженое и выпив кофе-гляссе.

Когда мы ехали в электричке домой в Яхрому, папа задремал, да и я была уже совсем уставшей и чувствовала себя, как воздушный шарик, из которого выпустили весь воздух. Вдруг в вагоне нас увидела наша знакомая из Долгопрудного Люба Глушкова, подруга Ани. Она знала про мой экзамен и кинулась ко мне с вопросом: «Алла, ну как?!» А я абсолютно без всяких эмоций и выражения на лице ответствовала: «Пять». Она: «Что же ты не радуешься, ведь это же здорово! Ты поступила! Я сейчас приду на работу и обрадую Аню! А мама знает?» Я: «Ага, здорово. Знает». Экзамены оказались для меня большим нервным напряжением.

К этому можно добавить, что учиться в ИВЯ евреев принимали еще года два-три, потом, за крайне редким исключением, сделать это было практически невозможно. Когда я работала в издательстве «Прогресс», со мной работал более молодой сотрудник, окончивший ИВЯ (ИСАА) через несколько лет после меня. Как-то в нашу редакцию пришел его друг, после этого мой сотрудник рассказал мне, что тот спросил его: «Дима, Алла ведь еврейка? Как же она поступила в ИСАА?» На что получил ответ, что это я так выгляжу, а вообще-то я старше их и успела поступить туда, когда еще принимали.

Чтобы пойти в институт, нужна была новая одежда. Пока я училась в школе, мне в общем-то ничего особенного и не надо было. В школу я ходила в юбке и кофте с жилеткой, а на вечера, посвященные разным события и проводимые в той же школе, у меня были синяя плиссированная юбка и китайский свитер любимого мной терракотового цвета с ажурным орнаментом на белых полосках. Зимой я носила пальто, купленное несколько лет назад в магазине «Детский мир». Ну и что-то еще, но все равно мне нужна была какая-то приличная одежда. В то время в Москве были магазины для новобрачных, куда пускали только по специальным приглашениям. Мама «достала» такое приглашение, и они с папой без меня поехали за покупками. Когда я увидела, что мне купили, это было не меньшим потрясением, чем магнитофон. Они разложили покупки на столе, и то, что я увидела, было замечательно! Там лежала болгарская шубка из стриженой овчины и два костюма из шерстяного трикотажа, так называемое джерси. Я с удивлением и восхищением смотрела на эту красоту и спрашивала: «Это все мне?» Никак не могла в это поверить.

Так я стала студенткой первого курса ИВЯ, меня зачислили в группу «индонезийский язык и литература». Почему индонезийский язык? Потому что поступивших с немецким языком в тот год принимали только на индонезийский. И никакого выбора. На общем собрании нашего первого курса тридцать первого августа нам сказали, что недовольные своей языковой группой могут уходить, на наши места много желающих. Это относилось не только к нашей группе, мы-то знали, что у нас выбора не было, но и ко всем остальным. Некоторые девушки плакали, кого-то вместо японского языка приняли на корейский, но документы никто не забрал, остались все.

Неушедшее детство

На этом рассказ о моем детстве можно закончить. Собственно, именно детство, конечно же, закончилось раньше, тем более что учились мы не десять лет, как предполагалось, когда мы поступали в школу (почему-то мы все время попадали в какой-нибудь эксперимент), а одиннадцать, и мне как раз в день выпускного вечера исполнилось восемнадцать. В сентябре я уже начала учиться в институте и даже имела право выйти замуж. Но я довольно долго не считала себя взрослой. Это ощущение шло от атмосферы нашего дома, от того, как родители ко мне относились. Я с ними чувствовала себя настолько защищенной от всяких проблем и невзгод, что, и взрослея, сохраняла это чувство и в душе оставалась ребенком. Даже когда я уже вышла замуж и родила двух сыновей, приезжая к родителям и увидев коробку шоколадных конфет, всегда спрашивала, можно ли взять одну конфетку. Для меня это было совершенно естественно, ведь я была дома, а дом это там, где мама и папа, а я маленькая девочка, где меня поймут, помогут, пожалеют, и я могу позволить себе не быть взрослой женщиной, несмотря на то что уже сама стала мамой.

Если я чего-то добилась в своей жизни, то только благодаря тому, что с самого моего рождения меня окружала и защищала родительская любовь, которая была со мной всегда. Каждый раз, начиная работать на новом месте, что было несколько раз, мне приходилось снова учиться, и, когда я добивалась успеха, родители были горды мной, ведь они всегда учили меня тому, что нельзя отступать перед трудностями, наглядно доказывая это своей жизнью. А я, видя, как они довольны мной, испытывала такую же, как в детстве, радость, когда дарила им самодельные подарки или делала что-то по дому, давая маме отдохнуть, да и вообще, когда успешно разрешала свои детские и школьные проблемы, а потом рассказывала об этих небольших победах дома.

Я была единственным ребенком, но когда я вышла замуж, у мамы и папы появился сын, и я надеюсь, что Лева всегда чувствовал это.

Теперь уже у нас с Левой взрослые сыновья со своими семьями, но часто в этих серьезных, ответственных и временами усталых мужчинах я вижу тех же маленьких мальчиков, какими они были много лет, даже десятилетий, тому назад, вижу их лица с той же мимикой и детскими улыбками, их взгляды, жесты, движения.

Детство никуда не уходит, оно рядом с нами, но, затаившись, ждет, и, когда настает пора, от нас оно переходит к нашим детям, так же как оно перешло к нам от наших родителей, а к нашим мамам и папам от наших бабушек и дедушек. Просто из тех, о ком заботятся, мы постепенно превращаемся в тех, кто заботится, сначала о родившихся у нас детях, потом о своих уже немолодых родителях, когда их начинают подводить здоровье и память. Иногда нам даже приходится самим становиться в какой-то степени родителями для своих мам и пап. Но все равно мы для них дети, они обязательно скажут нам, чтобы мы были осторожны, когда идем куда-нибудь, спросят, не голодны ли мы, заметят, как мы выглядим. И, только когда родители начинают уходить, мы окончательно становимся совсем взрослыми, мы старшие в семье. Но детство, оно все равно тут, и, пока мы вспоминаем о нем, у нас тем временем подрастают внуки.

Алла Ароновна Рожанская

Алла Ароновна Рожанская (род. 30 июня 1947) – филолог-востоковед, работала в ИНИОН, издательстве «Прогресс», Еврейском университете в Москве. В 2002 году эмигрировала в США. Воспоминания посвящены семье и детству, проведенному в сибирской деревне, а затем в подмосковном городе Яхрома.

Автобиография

Я, Алла Ароновна Рожанская, в девичестве Боруховская, родилась 30 июня 1947 года в селе Долговка Куртамышского (в то время Косулинского) района Курганской области, куда после окончания медицинского института моих родителей направили на работу. В 1965 году, к тому времени мои родители уже уехали из Сибири и работали в городе Яхрома Дмитровского района Московской области, я окончила среднюю школу и поступила в Институт восточных языков при МГУ, ныне Институт стран Азии и Африки, где изучала индонезийский язык. В 1968 году я вышла замуж за Льва Рожанского, тоже студента нашего института. В 1970 году я закончила институт и получила диплом по специальности «Индонезийский язык и литература» с квалификацией «востоковед-филолог, референт-переводчик», но у меня, единственной в нашей языковой группе из десяти человек, не было распределения, я получила свободный диплом. На работу в Институт научной информации по общественным наукам АН СССР мне помог устроиться мой дядя, старший брат моего папы. Я была очень благодарна ему и бывшему в то время директором этого института Льву Петровичу Делюсину, который принимал на работу евреев.

В 1971 году у нас родился сын Александр, в 1975 году родился сын Илья. 

С 1978 по 1990 год я работала редактором в издательстве «Прогресс», где мне пришлось выучить кхмерский язык. Потом я работала в небольшом частном издательсве, занимавшемся изданием дореволюционных детских книг, что было гораздо интереснее, чем работа в «Прогрессе».

С 1991 по 2002 год я работала заведующей библиотекой в Еврейском университете в Москве, и это была моя любимая работа. Там я немного выучила иврит.

С апреля 2002 года я живу в США. Менее чем через неделю после приезда я начала работать и проработала девятнадцать лет. Мне даже иногда приходилось использовать свои знания индонезийского и иврита.

Наши сыновья и их семьи живут в Канаде, у нас там шесть внуков, и мы надемся в будущем воссоединиться с ними. 

    Алла Рожанская

 

Перейти на страницу автора